Дул упорный северо-восточный ветер. Между двумя избенками, стены которых были защищены от морозов старой коноплею, неистово и монотонно дудело. А порой озорковато взвизгивало над крышами, а то отрывисто и уныло голосило, точно кто-то вскрикивал там над лохматою соломенной кровлей, исходя от боли.
— Ой! Ой! Ой! — неслось короткими вскрикиваньями.
Семен Зайцев и Лотушка, оба с лыковыми котомками за плечами, понуро стояли, чуть-чуть сойдя с дороги, по которой они шли, переговариваясь с высоким мужиком с длинной бородою, росшей тремя отдельными клоками: один на подбородке, два на щеках. Мужик этот, словно бы о трех бородах, сердито кричал им, заглушая шум ветра, осиплым, простуженным голосом:
— А если вы пильщики, к чему вы пилу продали? Как вы теперь кормиться будете? И какую я вам здесь найду работу? Где здесь, в кобыле, найдешь? А вам до дому идти еще далеко?
— В том и дело, что далеко, — протянул Лотушка.
Было печально его добродушное, безусое и круглое, как блин, лицо, под огромной бараньей шапкой.
— Свыше двухсот верст нам до дому, а мы вот уж пятые сутки идем, — проговорил и Семен Зайцев, напрягаясь, морща воспаленные, сухо блестевшие глаза.
На его голове была нахлобучена летняя легкая фуражка, и он болезненно ощущал острое прикосновение холодной струи ветра к самому мозгу. Морща свое благообразное лицо, он дергал себя тогда за русую бородку с сильной проседью и на минуту будто погружался в теплую, приветливую ванну. И тогда все вокруг него морщилось, кривилось, расторгалось, вдруг делаясь похожим на сказку, словно перерождаясь и принимая причудливые формы. Но через несколько мгновений он снова выныривал в стужу и ветер, вновь ощущая горькую действительность. И, перекашивая плечи, он жалобно тянул:
— Ничего не поделаешь, миленький. Свыше двухсот верст идти еще нам…
Мерзлой черной улицей деревушки несло бурые, как ржавый чугун, клочья гороховой соломы, которые два мужика навивали на воз у гумен, и мелкую, снежную крупу, беспрерывно падавшую с неба и с визгом уносимую ветром. Трехбородый мужик, сердито изгибаясь над странниками, нудно и сипло кричал:
— И эти тоже! Куды, в кобыле, солому в эдакий ветер навивают! Полвоза на ветер, в кобыле, выбросят!
— А если им нечем скотину кормить? — добродушно спросил Лотушка.
Высокий истошно завопил, совсем исходя от ненависти:
— Охапками тогда надо перетаскать солому во двор! Охапками! Или и у тебя, в кобыле, разума на это нет? То-то вы и очутились пильщиками без пилы!
Также вдруг осердившись, Семен Зайцев крикнул ему в лицо:
— Голод! Есть было нечего! Холодно! А ты или в лисьи меха сам-то зарылся?
Сразу ему стало душно и жарко, и точно затянуло чем всю окрестность. Затекало в виски у него, ущемило у сердца, и вдруг захотелось плакать долго и тяжко. Хотелось говорить, обливаясь слезами, что вот он работал не покладая рук до сорока пяти лет, и все-таки он не застраховал себя от возможности умереть с голода на мерзлой земле. Губы его дрогнули и издали жалобный, тоненький, какой-то размокший звук.
— И голодно и холодно нам, — с трудом заговорил он, громко хлюпая грудью и чувствуя всей головой лютую струю ветра, — а ты на нас же со злом и руганью опрокинулся, как на разбойников каких, на нас, на труждающихся…
Его лицо совсем перекосилось, выдавливая слезы.
Трехбородый крикнул:
— О чем ты? Миленький! Разве я обидел тебя чем? Это у меня поговорка такая лихая, а я не такой, в кобыле, злой, как кажусь! Заходите, когда так, к образам в избу, по ломтю хлеба теплого или не отрежу вам?
Трехбородый широко улыбнулся, опять ни к селу ни к городу резко выговорил: ‘К кобыле, идите’, — и, повернувшись задом к ветру, отворил дверь в избенку.
Семен Зайцев и Лотушка, пригнувшись под низкой притолкой, переступили порог.
Было парно, как в бане, в избенке, но тепло. И теплы были вкусные ломти хлеба. Капало с окон. Грудастая баба, мусля пальцы, пряла кудель. Кашлял больной ребенок на печке и то и дело просил пить. Похрюкивал поросенок, тыкая носом по половицам. И девочка баюкала котенка с гноящимися глазами, завернув его в старую, заношенную и дырявую портянку. Трехбородый мужик сидел напротив и долго рассказывал что-то, хмуро и сердито жалуясь на всегдашние незадачи и через два-три слова вкрапливая в речь свое бессмысленное ‘в кобыле’. А Семен Зайцев и Лотушка, слушая его, медленно и аппетитно дожевывали свои крутопосоленные ломти. Потом, дожевав свой ломоть до последней крошки, стал жаловаться на судьбу свою Лотушка.
Вот почему пильщики оказались без пилы, решившись продать свой инструмент, который их кормил. Горько рассказывать даже об этих печальных приключениях. Ох, как горько! Два месяца, сентябрь и октябрь, они оба, Семен Зайцев и Лотушка, работали на отряд на лесной пристани Абрама Глодырева, распиливали на тес восьмивершковые бревна. И при расчете 4 ноября они получили на руки, за вычетом за харчи, 57 рублей 80 копеек. В этот же день к вечеру они пришли на вокзал в село Кондоль, чтоб с утренним поездом уехать домой. Торопились они. Хотелось быть дома к 8 числу. Престол у них на Михаила Архангела, и радостно было бы встретить праздник дома, в семье, и при деньгах. Переночевать они решились на вокзале на полу, положив в изголовья лыковые сумки. И, укладываясь на ночь, Семен Зайцев всю совместную их выручку спрятал к себе в портмонет, который он затем бережно засунул в карман вторых нижних портков, придавив его своим телом. Кажется, чего бы аккуратнее. Но тем не менее утром — уже на другой день, проснувшись рано, Семен Зайцев обнаружил, что кошелька в его кармане нет. Да нет даже и самого кармана, который оказался вырезанным, очевидно, острым, как бритва, ножом. Какова история! Как тут найти похитчика? И с какими глазами идти домой?
С взмокшим лбом Лотушка возбужденно хлопал руками по полам.
— А до дому больше четырехсот верст! Куда пойдешь? Кому скажешь? Судьба нас слопала со всеми потрохами!
— Судьба эдакая бывает, чтоб ее, в кобыле! — вскрикнул трехбородый с прежним озлоблением. — Живого человека съест и не подавится! Для кого судьба — рабочая лошадь, а для кого — щука!
Семен Зайцев напряженно думал:
‘Может быть, завтра же мы найдем работу. Или над нами не Бог?’
Матово светились его ласковые, благожелательные глаза.
Стали вновь вздевать на себя лыковые котомки странники. Провожая их за околицу, трехбородый посоветовал им.
— Идите в село Кенжево. Десять верст отсюда. До ночи как раз дойдете. А там богатеев много. Там найдете какую ни на есть работу. Да! Была бы шея, петля найдется!
Лотушка спросил:
— А как пройти в Кенжево?
— Одна дорога, на которой вот стоишь, — крикнул зевласто трехбородый, — и рад бы, в кобыле, да не собьешься!
— Адя, — сказал Лотушка Зайцеву.
Снова оба сиротливыми тенями замаячили среди мутных, воющих на разные голоса полей.
В Кенжеве семьдесят четыре двора оказалось, но ни в одном из них не нашлось работы для иззябших странников. И довелось им обоим в первый раз в жизни попросить Христовым именем милостыню. Подало им зажиточное Кенжево пятнадцать копеек по копеечке да пол-коровашка хлеба. В одной избе попоили теплым молоком. Хлебали молоко Семен Зайцев и Лотушка, и закипали в груди у обоих едкие, жгучие, саднившие слезы.
Долго потом оба молились крестьянским образам. И рады были уснуть на теплых полатях. Хлеба им хватило на трое суток, а пятнадцать копеек берегли оба, как зеницу ока. Впрочем, пришлось издержать пять копеек. Купил восьмушку махорки Лотушка. А вечером опять оба побирались в крошечной деревне Мотовиловке, набрали 8 копеек, четыре хлеба и пяток блинов. В одной избе покормили пшенной кашей. На ночь оба не помолились Богу. Лежали на полатях и злыми глазами смотрели в потолок. Утром разговорились с встречными, оказалось, что до дому и еще свыше двухсот верст им осталось. Все четыре последние дня зряшный крюк они делали. На ночь оба молились Богу с плачем: обоим стало страшно. Уж дойдут ли они до дому?
II
Старая цыганка с серыми лохмами волос, с крупным черным носом издали казалась каменным идолом, так неподвижно сидела она у самой дороги. Семен Зайцев и Лотушка смотрели на нее не без любопытства и хмуро вышагивали, каждый занятый своею думою. Обоим им уже давно надоело идти. Надоело выклянчивать хотя какую-нибудь поденную работу. И с каждым днем все тяжелее казалось бремя незадачливого пути. От жестких кочек замерзшей и незапорошенной снегом дороги стало ломить ступни. Студеный ветер, резко свистевший сейчас в голом лесочке, знобил лица. И нудно ломили желудки, отвыкшие от теплой пищи. Морща лицо под ветром, Лотушка думал:
— И вчера мы шли, и сегодня идем, и завтра будем идти! Нет конца у дороги!
Хмурые ползли тучи, пророча невзгоды. Порошил порою снежок, мелкий, словно истертый тяжкими жерновами, и уносился неведомо куда, едва достигая земли. Точно простуженная каркала сутулая ворона на чахлой березке. Плаксиво гудел ветер, точно жаловался на что-то и пытался расторгнуть мутные сны. И было скучно слушать его монотонные жалобы.
Когда поравнялись с цыганкой, она что-то сказала неразборчивое и глухое, словно спросонок. И они оба остановились.
— Таланливые, счастливые, — опять глухо забормотала цыганка, — дайте, счастливые, пятачок голодной, холодной, бездомной, дайте, таланливые, и она расскажет вам всю судьбу, вот, вот вижу ее, как на ладони!
— А сколько у меня пятаков в кармане, это ты видишь? — спросил ее Лотушка насмешливо.
Цыганка понурилась. Ветер заиграл ее серыми космами.
— Не хочешь, не гадай, — сказала она сердито, — только упадет твой талан-счастье в море, как его назад выловишь?
Умолкнув, она обиженно зажевала губами, а Семен Зайцев в ту же минуту сообразил, что она голодна. Очень голодна. Покрякивая под ветром, он достал прямо из кармана двухкопеечную монетку и сунул ее в коричневую ладонь цыганки.
— Вот тебе, старая, — сказал он, изнеможенно склабясь.
В его кармане осталось теперь ровным счетом семь копеек, и он это тотчас же подвел в своем уме. Но милостыня не вызвала в нем досады и сожаления, а скорее наполнила торжеством. Между тем цыганка поспешно спрятала куда-то под лохмотья полученную монету и затем, с тою же поспешностью поймав ладонь Семена, забормотала над ней:
— Я тебе погадаю за твои деньги, погадаю, сокол ясный. Вот идет по полю счастье твое на четырех колесах под рогожей. Сторожат твой клад, злато-серебро, старый да малый. Малый не разумен, старый слаб. Обгони, догони счастье свое. Отчурай робость! Гляди в глаза солнцу! Вот ты богат и счастлив, и знатен! Ай да молодец! Ай да лих-парень!
От поспешного бормотанья или от холода губы цыганки стали синими, и на желтый длинный клык набегала слюна.
— Ай, не опоздай, ай, не опоздай, своего талана не отпугивай, — снова торопливо забормотала цыганка, потрясая серыми лохмами волос.
— Ну, будя! — сердито отнял свою руку Семен Зайцев. — И без того за две копейки четыре мешка наболтала, одному даже не донести! Да и для тебя убыточно!
Он рассмеялся. Рассмеялась и цыганка, осклабив желтый клык. Улыбнулся чуть-чуть Лотушка.
И, поправив лыковые котомки, оба двинулись в путь.
Цыганка крикнула им вдогонку:
— Найдете счастье свое, подарите старой колдунье три серебряных рубля!
Каркнула что-то сутулая ворона с березы.
— Не к добр-р-ру! — почудилось в ее крике Лотушке.
Опять потянулась дымная дорога с жесткими кочками. Закурилась, завыла всею утробой сизая муть. До самых сумерек изнеможенно вышагивали оба, слушая ее дикие песни. А в сумерки желтые огни деревеньки мигнули приветливо сквозь колеблющуюся серую сетку.
— Ночлег рядышком, — сказал Лотушка. — Ох, хорошо согреть усталое, иззябшее тело у теплой печки!
Наддали оба, как по уговору, и оба же чуть не вскрикнули, оторопев от ужаса. У калитки чуть ли не первой же избы они увидели трехбородого, точно четверо суток около одного места толклись они, точно мутный сон томил их обоих. Даже попятились они оба, кривя рты, морща заиндевевшие брови.
— Это опять вы? — вскрикнул, между тем, и трехбородый навстречу странникам.
Стал жаловаться ему Семен Зайцев:
— Веришь ли, четверо суток мы возле одних и тех же мест бродим, чисто тебе лошадь на топчаке. Сами понять даже не можем, живем ли мы, или сны несуразные видим. Вот до чего дошло, да воскреснет Бог!
С завывкою заплакал Семен Зайцев. И Лотушка отер брови и ресницы.
— Главное дело мы большую рюху по выходе из Кенжева сделали, — добавил он, кривя губы. — Нам нужно было идти на Пропорьево, а мы пошли на Прокофьево. Да и дымно уж очень в полях. Как одним местом идешь. Ровно муха в сметане!
— Идите, когда так, в избу ко мне, — предложил трехбородый, — переночуете, обогреетесь. У меня полати страсть теплые.
Вошли все трое в избу.
Оказалось, ночевал еще у трехбородого шабойник с мальчиком, тот, что по деревнях в кибитках разъезжает, булавки, иголки, мыльца, тесемочки на старое тряпье и ломанное железо меняет. Шабойник старенький, худенький, сморщенный, с провалившимся ртом, а малец у него глухонемой от рожденья. Лицо точно из дерева вырублено. Все сели вокруг стола, истово на образа помолившись. И малец с деревянным лицом покрестился и даже повздыхал. Угостил радушно трехбородый всех ночующих у него вареной картошкой, жаркой, как уголь, и пшенной кашей, политой конопляным маслом. За едой сказывал хозяин: воз конопли выгодно продал он вчера на базаре. Тридцать рублей выручил! Все ели степенно, деловито и озабоченно. Шабойник за себя и за мальца двадцать пять копеек за еду и постой уплатил, а с Семена Зайцева и Лотушки ничего не взял трехбородый. А потом и спать все улеглись. Шабойник с мальцом на печке, Семен Зайцев на полатях, а хозяин с хозяйкой и детьми за перегородкой на широчайшей кровати.
Удивило всех, что шабойник старенький так, как был, в валенках, на печку убрякался. Задула хозяйка лампу. И, почитай, тотчас же уснули все. Храпом наполнилась избенка до самого потолка. Но тотчас же после полуночи проснулись оба сразу, Семен Зайцев и Лотушка, и увидели, как страшный сон. Лунный свет в низеньком оконце жиблется, а старенький шабойник сидит на печке, с ног валенки стаскивает. Стащил и стал тихохонько онучи развертывать. А за этими онучами оба увидели двадцатипятирублевые билеты пачками, за одной онучей десять пачек, за другой тринадцать. И все — как одна. В каждой пачке билетов по двадцати.
Застучали зубы у Лотушки и Семена Зайцева. И накрылись они с головой полушубком, чтобы ничего не видеть больше. И вспомнились им слова старой цыганки:
‘Сторожат твой клад старый, да малый’.
Оба мыслью взбудораженной зашептали:
— Чур нас, чур, чур… сила нездешняя, чур…
III
По утру первым проснулся Лотушка. Проснулся и сразу же подумал:
‘Одиннадцать тысяч пятьсот те валенки стоют! Ну, и валенки!’
Он почесался, покряхтел и огляделся. Мутный рассвет тихо лился в избенку. Рядом спал Семен Зайцев. Худым и испитым показалось его сонное лицо. На печке спокойно посапливал носом старичок в огромных валенках. Как истукан, с деревянным лицом неподвижно лежал глухонемой.
‘Ну, и валенки!’ — опять вдруг подумал Лотушка.
И ему вдруг почудилось, что над ним и над Зайцевым замыкается страшный железный круг чьих-то непреложных предначертаний, что отныне он и Зайцев становятся ничтожными соломинками, влекомыми неодолимой бурей. Снова от леденящего ужаса застучали его зубы. Распаленной мыслью он стал читать одну за другой молитвы, все, какие только когда-либо знал. А потом начал будить Семена.
Все стали понемногу просыпаться в избе. И во дворе громко заблеяли овцы, требуя корму.
Поспешно стали собираться в путь и странники, и прежде чем шабойник с провалившимся ртом успел запрячь свою лошадь, они были уже за деревенской околицей. Две дороги легли перед ними, одна в Кенжево — направо, другая в Тюревку — налево. Оба подумали мрачно. Лотушка спросил, избегая смотреть в глаза, Зайцева:
— Куда теперча пойдем?
— А куда тот поедет? Слышал? — сердито и вопросом же ответил Зайцев.
— Слышал. В Тюревку, — точно огрызнулся Лотушка.
— Значит, мы пойдем в Кенжево! — заорал истерично Зайцев, нахлобучивая на самые глаза свою летнюю парусиновую фуражку.
— Опять в Кенжево? — зло недоумевал Лотушка.
— Опять в Кенжево! — завопил Зайцев и сделал первый шаг на дорогу направо. Подул прямо в глаза им злобный северо-восточный ветер, и словно дымом пожарища окружило их воющей снежной крупою.
А дорога была все так же жестка и не прикрыта снегом.
Заныли жалобно, затосковали простуженные кости. Среди млечного тумана бесконечной спиралью развертывалась черная, страшная дорога, суля одни невзгоды, голод и холод. И стыла кровь в жилах под дыханием озорного, разбойного ветра.
— Ы-ы-и-и, — визжало вокруг то грубо и озорковато, то тоненько и плаксиво. Сошли под изволок оба. Семен Зайцев остановился, о чем-то задумавшись, а Лотушка стал соображать, возможно ли прохарчиться на семь копеек два дня, или им предстоит завтра же побираться? Он вдруг сделал два шага прочь с дороги, опустился на землю и громко по-ребячьи расплакался.
— Ходишь-ходишь день-деньской не пимши, не жрамши, в холоде-голоде… у-у-у… — вытягивал он, утирая глаза покрасневшими кулаками, — у-у-у…
— Чего ты? — огрызнулся Семен Зайцев. У него самого защипало в горле, и окриком хотелось прикрыть темную точку, как червь, точившую сердце.
— Ну, чего ты? — повторил он совсем злобно.
— Да, чего ты, — плаксиво тянул Лотушка. — Пилы мы с тобой уж проели, чего еще дожидаешься, немилый пес… Зачем не пошел на Тюревку? У-у-у…
— Цыц! — крикнул на него истошно Зайцев. — Не бывать этому! Слышал, сроду родов не бывать! Понял? Лучше и не забегай, куда не след!..
— Гляди в глаза солнцу! Отчурай робость, — припомнилось ему бормотанье старой цыганки.
Он замолк и понуро поплелся дорогой. Лотушка последовал за ним. Как поднялись из овражка на холм, пять двориков стояло в лощинке возле двух колодцев. Качалась веревка на журавлях, и пел ветер тоскливо:
— Жизнь… жи-и-з-з-знь…
Спросил Лотушка у бабы в платке, будто невзначай:
— А ежели в Тюревку с этой дороги пройти возможно?
— Очень даже возможно, — весело откликнулась баба. — За осиновой рощей, налево сверни, вот тебе и тракт на Тюревку!
— А шабойника у вас в здешних местах давно не было? — опять равнодушно спросил Лотушка.
— Давненько, — откликнулась баба, сверкая белыми зубами, — с Ивана Постного не было! Или ты мне булавку подарил бы, парень?
‘К чему он о шабойнике?’ — подумал Семен Зайцев.
Запел разухабисто Лотушка:
— Пропадай моя телега все четыре колеса!
Оба, однако, следили, чтобы не сбиться с дороги за осиновой рощей, и понуро вышагивали, словно влача каторжную цепь. А как прошли осиновую рощу, еще круче согнулись их согбенные спины, и еще злее забесилось дымное поле. К вечеру стали выбиваться из сил оба, и тупое равнодушие обволакивало охолоделые тела. Думалось обоим: разве лечь у первой же кочки на дороге и уснуть навсегда?
И тогда оба сразу увидели у трех деревцев на меже шалаш, какие строят караульщики бахчей, и оранжевое пятно костра. Шевелились алые ветки костра и звали к себе. Сами собою свернули к теплу ноги. Мохнатая лошаденка стояла у шалаша за ветром и жевала сено. И тут же крытая рогожей кибитка на четырех колесах вздымалась. А у костра мужичок руки грел и по бокам себя похлопывал. Сразу же узнали в нем оба шабойника с провалившимся ртом, в тех валенках. Лотушка подумал:
‘А где же малец глухонемой?’
И увидел, — ноги из шалаша торчат. Спал там малец с деревянным лицом.
— Пожалте к огоньку, — между тем пригласил старичок- шабойник, шамкая провалившимся ртом, и вдруг рассмеялся звонким, рассыпчатым, точно помолодевшим смехом.
‘Чего он смеется?’ — подумали Лотушка и Семен Зайцев.
— Вместе значит будем у костра ночевать? — спросил старичок, прервав свой исступленный смех.
Лотушка придвинулся к костру и растопырил над огнем еще не сгибавшиеся от мороза пальцы.
— А от жилья какого отседа разве далече? — мрачно спросил Семен Зайцев.
— Самое ближнее жилье — город Витютинск, а до него 9 верст. А 9 верст в эдакой пурге — это за сто верст почитай, — сказал старичок-шабойник, — и чего бы нам вместе здесь не переночевать? Ишь, сколько тут для нас дров заготовлено, — кивнул он бородой на шалаш, где у плетневой стенки было аккуратненько сложено несколько колченогих, похожих на пауков, пеньков, несколько коряжистых, толстых веток, охапки две хвороста и даже задняя, расщепленная пополам ось.
— Али не заночуем? — мрачно спросил Лотушка.
Семен Зайцев несколько мгновений помолчал и вдруг сбросил у костра с своих плеч лыковую котомку. Розовое пламя костра радостно подпрыгнуло и торжествующе захрапело. Словно огромный кровавый глаз широко раскрыл тяжелые вежды.
— Гляди в глаза солнцу! — вскрикнул Лотушка с каким-то зловещим выражением. Вспыхнуло на его щеках розовое пламя костра.
IV
Оба ясно, до очевидности, поняли: сомкнулись железные своды над ними, и не выйти им теперь из круга каменных предопределений. Оба сели на корточках у костра, грея руки. Лотушка неторопливо свернул цигарку. Сказал прибаутку:
— У попа было восемь кур, а у дьякона девять, не прикурить ли нам, ребята?
Хотел рассмеяться после прибаутки, но только сердито сморщил одну щеку, словно разжевал что кислое-прекислое. Богохульно юзжало дымное поле вокруг розового круга, начертанного костром среди млечного мрака, и вздымало воющие гребни. Неслось на разные голоса бесовским, неистовым кличем:
— У-у-у-и-и-и…
И в незримых небесах, словно занавесившихся от неистовствующей земли, кое-где едва намечались звезды. Сказал старичок-шабойник:
— Перед рассветом, глядишь, стихнет мало-мало, тогда и отправимся каждый восвояси. А вам или в город Витютинск путь лежит?
— В город Витютинск, — ответили оба мрачно.
— Родня у вас там проживает, или какое свое дело имеете? — дружелюбно опять справился старичок, поправляя сухим сучком рубиновые с фиолетовыми изломами угли.
— Свое дело, — ответил один Лотушка и также мрачно.
— Какое, например? — полюбопытствовал старичок.
— Например, после того, как пилы проели, куцым кобелям хвосты мы оттягиваем, — вызывающе выговорил Лотушка и громко расхохотался, широко растягивая рот.
Старичок крикнул на него:
— Зачем так негоже, зачем так негоже, нечистый язык! К чему такая прибаутка поганая! Или к ночи бесу приглянуться хочешь?
И вдруг точно бы обробел он. Беспокойно забегали его маленькие пронырливые глазки. Задергалась коротенькая бороденка. И с странным присвистом стали дышать его глубоко внутрь запавшие губы.
А Семену Зайцеву и Лотушке вдруг стало невыносимо более ждать. Пусть предначертанное совершится. Пусть совершится скорее. Движением глаз Семен Зайцев сказал Лотушке:
— Пусть начинается, если таков наш жребий…
Лотушка шевельнулся, ближе придвигаясь, чтобы убедиться, спит ли тот глухонемой малец. Среди розовых отблесков костра он увидел деревянное, непробудно спокойное лицо глухонемого, и движением губ, безмолвно, он успокоил товарища. Все словно замерзло в нем самом, каменея в одном намерении.
Между тем старичок заволновался еще более, и, все так же мучительно выдыхая воздух, полный жутких подозрений, он стал медленно подниматься с земли. Но едва лишь он поднялся на ноги, Лотушка схватил его за шиворот правой рукою, а левой нажал на его ввалившийся рот. Весь остро пронизываемый жутью, как окунувшийся в смертельно холодную воду, Семен Зайцев ринулся вперед на помощь Лотушке мягким прыжком зверя, но в ту же минуту ноги старика беспомощно подогнулись, словно они были сделаны из кудели, и медленно стали скользить по земле вперед. А Лотушка, все так же придерживая его за шиворот, тихохонько сложил его на землю.
С трудом раздвигая губы, склабившиеся в растянутой гримасе, Лотушка глухо выговорил:
— От страха умер он, от одного страха. Я и пальцем не повинен в этом. Вон чего вышло!
Однако они оба тотчас же сдернули с покойника его валенки. Ощущая тяжкие толчки крови у себя в гортани и постоянно оглядываясь на шалаш, где спал глухонемой, они развернули длиннейшие онучи старика, вытаскивая из них пачки двадцатипятирублевых бумажек. Вытаскивали и про себя считали:
— Раз, два, три…
И бешеными ударами в такт их счета сотрясались их сердца. Потом, так же осторожно, они перепрятали пачки денег из онуч в свои лыковые котомки, разделив всю добычу поровну и оставив две кредитки в карманах, под рукою, чтобы разменять их на путевые издержки. И так же аккуратно обули вновь уже плохо сгибавшиеся коченевшие ноги распростертого на земле старика.
И замерли в тупом молчании, простирая к огню руки.
Все так же пылал костер, очерчивая среди белесого мрака розовый круг, так же по-звериному визжала бешеная ночь. И так же все спал в шалаше глухонемой мальчик.
— Малость передохнем, раздышимся, — сипло выговорил Лотушка и нудно покачал головою, точно встряхиваясь.
Они ближе подсели к костру, стараясь взять от него как можно больше тепла, и страшным напряжением заставили себя уйти от настоящего и погрузиться в мечты. Думали, греясь у огня. Кончена нужда, голод и холод. Теперь они богачи. Они переберутся вместе с их семьями в город, на Волгу, и будут торговать копченой воблой, кренделями, подсолнухами, конопляным маслом, гречневой мукой, калачами. По вечерам будут в лавках пить горячий чай из пузатых стаканов. По пятнадцати стаканов пить будут, по двадцати. А по воскресеньям ходить в церковь и слушать умилительное пение. Дети их будут обучаться грамоте, а жены — ходить в теплых шубейках на кошачьем меху.
Кто их упрекнет в чем? Кто смеет?
Лотушка опять выговорил, нелепо раздвигая губы:
— И пальцем не тронул я его. От одного страха умер он. Сам он нам свои валенки отдал…
Он помолчал, заглянул в самые глаза Семена Зайцева и опять сказал:
— При чем мы с тобой тут? Само собой все вышло…
Его колени вдруг подпрыгнули в судорожной дрожи, и Лотушка заплакал, выдавливая из глаз мелкие и злые слезки:
— При чем мы тут, при чем мы тут? — бормотал он.
Семен Зайцев склонился к нему с побелевшим лицом, наотмашь замахнулся кулаком и исступленно засипел:
— Молчи, сволочь паршивая! Умел воровать, умей и ответ держать. Чего распустил сопли? И-ех! Так вот и шаркну в рыло!
И оба опять замолчали, поникнув у костра. У ночи были свои думы и песни, у ветра — свои, но у двух человек у костра не было ни дум, ни песен, ничего. Омертвели ровно они с пустыми и темными душами. Потом уснул Лотушка. И приснился ему его отец — седобородый плотник Пантелей. Погладил он свою бороду будто бы, подбоченился и строго спросил сына:
— Счастлив, сукин сын, своим богатством? А если это не богатство, а оберточная бумага? Тогда что?
Лотушка проснулся, — в сидячем положении у костра спал он, — подбросил в погасающий огонь еще один пенек, похожий на чудовищную жабу, и опять с отяжелевшей головою уснул с удушливым храпом. И увидел. Подошел к нему старичок-шабойник в своих валенках и ласково проговорил:
— Я на тебя не сержусь. Всю жизнь я себя этим пеплом тешил. Теперь потешь им себя и ты! Только потешишь ли?
И опять проснулся Лотушка.
И опять подбросил в костер несколько веток. Огляделся. Будто яснело в поле. Чуть намечалась полынь на меже и светлопалевые тучи на востоке. Сейчас, пожалуй, и не собьешься с пути, если с осторожностью. Он разбудил Семена Зайцева. Тот сразу вскочил на ноги и, глубже нахлобучивая на глаза свою парусиновую фуражку, заохал, завздыхал, оправляясь, еще видимо не совсем приходя в себя, полный жутких грез. Потом спросил:
— Где мы?
— На земле, — ответил Лотушка, — да ты не беспокойся: на небо нас никогда уж больше не пустят! Да и не к чему, пожалуй, нам. Ну, адя, адя, — будто заторопился он, — адя по земле к земному! Адя! Адя!
Оба с поспешностью заработали локтями, удаляясь от костра, постепенно заволакиваясь белесой мутью.
— В Витютинск? — спросил Семен Зайцев.
— А то еще куда же, с-сукин с-сын? — огрызнулся Лотушка.
V
Когда в чайную входили новые посетители, огромными белыми облаками клубился холодный воздух в дверях ее. И было холодно у дверей. Чтобы получше обогреться и быть поближе к теплу, Семен Зайцев и Лотушка заняли столик, почитай, у самого прилавка, за которым стоял сам хозяин в голубой фуфайке и зеленом фартуке, перекладывая с руки на руку пригоршню медных монет. Две четвертных они уже разменяли: одну Лотушка на вокзале, где он купил папирос ‘Тары-Бары’, а другую Семен Зайцев здесь в чайной. Как оказывается, поезд на Кондоль, с которым они должны были ехать домой, шел только в 6 часов вечера, и до четырех часов они решили пробыть в этой чайной, а затем переправиться на вокзал. Здесь же в чайной они решили и хорошенько позавтракать и заказали себе две порции щей из снетков и жареной картошки. А сейчас, в ожидании завтрака, они со вкусом попивали чай, заедая его кренделями. Лотушка справлялся:
— Значит, мы завтра же в 8-часов утра дома будем?
— Не позднее как, — сказал Семен Зайцев, жадно схлебывая с блюдечка горячий, дымящийся чай.
В тепле их обоих сильно распарило, и они чувствовали себя точно бы пьяными. Настоящее и недавно прошедшее казалось им обоим какою-то сказкой, и сказкой же рисовалось будущее. Перед обоими плыло, как в радужном тумане: неужели вправду они стали богачами? И завтра они уже увидят свои семьи? Разве еще не вчера их сгибала в три погибели злая и черная нужда?
В чайной кроме них сидела артель печников из семи душ, двое ломовых, с бородами, запудренными мукой, два точильщика, столяр, пахнувший замазкой, и полицейский урядник в розовом гарусном шарфе. Он пил из стакана чай с лимоном и порою, как бы невзначай, косился то на Лотушку, то на Семена Зайцева, а иногда как с знакомым переговаривался с хозяином чайной.
— Когда, Емельяныч, пятого сына крестить позовешь?
На что тот отвечал, тряся рыжей бородою:
— Теперича уж дочка у жены уродится!
— Почему так?
— Женихи хорошие на примете есть.
— Какие женихи?
— Очень нам по ндраву. У нас — чайная, у них — трактир!
Лотушке и Семену Зайцеву подали на стол щи со снетками. Вкусно запахло капустой и сильно разваренной рыбой. Из-под прилавка, выгибая спину, вылезла кошка с кривым глазом и громко замяукала.
А в чайную сразу вошли еще трое: околоточный в щегольских офицерских сапогах и двое городовых. Урядник вытянулся перед околоточным и поправил на себе шашку.
— Вот эти самые, — неопределенно кивнул тот подбородком. — Так что двадцатипятирублевый билет ими разменян. Один на вокзале, а другой здесь. И очень уж нелепо подделаны. На вокзале брать даже не хотели, да я моргнул: отчего, дескать, не поймать птичек. А здесь уже были мной предупреждены и взяли билет с удовольствием.
— Второй?
— Так точно.
Хозяин в зеленом фартуке ласково сказал околоточному:
— Вот эти самые гуси, Иван Парфеныч, — и равнодушно ткнул пальцем на Лотушку и Семена Зайцева.
Те выронили ложки и перестали жевать вкусные горячие щи. Снова будто дурманным туманом окутало их, опуская в черные бездны.
‘Опять сон это? — подумали оба, — или занедужили мы?’
Двое городовых взяли их за локти и грубо одернули. Семен Зайцев весь сразу сгорбился.
— Признаете себя виновными? — спросил околоточный, опять форсисто стукнул каблук о каблук, обращая внимание всех на свои сапоги.
Оба молчали. Кривились щеки их, и дергались губы.
— Знать не знаю, — протянул Лотушка.
— Сами делали? Или только сбываете? — спросил околоточный.
— Надо бы обыскать их, — посоветовал вкрадчиво урядник.
— Обыскать! — коротко приказал околоточный строгим окриком.
Городовые снова обдернули обоих за локти, опоражнивая их карманы. Печники протискивались вперед, кладя подбородки на плечи передних.
— Которые не причастны, не толкаться, — цыкнул околоточный. — Осадите-сь, мусью, эй вы! Не в цирке-с!
Когда двое городовых высыпали, наконец, из лыковых котомок целые груды грубо подделанных кредиток, вся чайная ахнула, загалдела, подалась вперед.
— С-с-с, — удивленно раздалось в заднем ряду.
— Миллионеры с липовыми портемонетами, — сострил один из печников и тихо рассмеялся.
Но околоточный снова сердито цыкнул:
— Без замечаниев! Неуместно. Это вам не комедия Шекспира, а должностной опрос! Расходитесь, которые! Ефименко, прими энергичные меры!
Околоточный презрительно, носком сапога порылся в валявшихся на полу бумажках и, цедя сквозь зубы, проговорил:
— И сработано-то до чего неряшливо! Ни одна собака такой мусор за двадцатипятирублевки не примет! Эх, вы! Сознавайтесь! — вдруг закричал он совсем грозно. — Сами делали или только сбываете? Откуда получаете такую фабрикацию?
— Не-не-не, — забормотал Семен Зайцев, и вдруг опустился на колени, завздыхав всей грудью.
— На дороге мы нашли все это! — резко и вызывающе заявил Лотушка. — Не делали мы и не сбывали, а на дороге нашли! Мы думали это настоящие. Очень просто! В чем же наша вина? Вяжите, пожалуй, нас, но мы ни в чем не виноваты! Чего? Ни в чем не виноваты! Мы — пильщики! Коренные пильщики! Всю жизнь только этим и занимаемся! Ни в чем неповинны!
— А ты, когда говоришь со мной, форс брось, — закричал околоточный неистово, — а ты чего ножку-то вперед выставил? Кадриль танцевать собираешься? Я тебе покажу кадриль! Ишь, какой рецензент выхватился!
Околоточный попятился. Валясь лбом к полу, Семен Зайцев попал к его щегольским сапогам, невнятно бормоча что-то, содрогаясь в плечах.
— Пьян он, — сказали в задних рядах.
Столяр ядовито заметил:
— Наглохтился, нашел время, политуры.
— Ваше благородие! — наконец, выкрикнул Семен Зайцев каким-то утробным воплем. — Вели казнить, но только выслушай! Наша вина! Эй, повинись, Лот! Наша вина! Ограбили мы у большой дороги шабойника! Который товары на шабаны менял! В валенках у него эти уймы были! В валенках, за онучами! Эй, повинись, Лот! Ваше бла… ва…
— Сволочь паршивая! — выдохнул Лотушка и ударил Семена Зайцева ногою в губы.
Тот распластался на полу, весь задергался и завизжал каким-то заячьим криком.
Чайная вперебой затараторила, вдруг принимая теперь сторону Зайцева.
Столяр, который только что подозревал, что тот был пьян с политуры, сердито набросился на Лотушку:
— Ты за что его ногой ткнул, стерва? Ничто за правду бьют? Где такие законы, чтобы бить за правду? В каких землях? И-эх, совесть, лыковой портемонет!
— Ефименко, — заорал и околоточный, — прими энергичные меры! Устрани публику! Господа! Здесь не комедия Островского, а должностной опрос! Господа, к выходу! К выходу! Ефименко! Бобров! Которых не причастных к делу! Административным порядком! В ш-шею!
* * *
Лотушку и Семена Зайцева судили через четыре месяца. На вопрос председателя: ‘Признаете ли вы себя виновным?’ — Семен Зайцев тихо и покорно заплакал. А Лотушка заносчиво ответил:
— Не признаю. Ведь, это только человеку кажется, что он сам по своей дороге идет. А на самом деле ведут под уздцы человека. А куда, — в храм или в кабак, — об этом его даже и не спрашивают. Не признаю себя виновным ни в чем. А вы, — как хотите, судите…