Спасская В.М. Встреча с И.А. Гончаровым // Гончаров в воспоминаниях современников. Л., 1969. С. 202-211 (Примечания на с. 295-296).
В 1881 году я вместе с своими двумя сестрами проводила лето на Рижском взморье, в Дуббельне. Мы жили на Мариенбадской (теперь Гончаровской) улице, на маленькой отдельной дачке, недалеко от кургауза, тогдашнего Aktienhaus, куда часто ходили по вечерам послушать хороший берлинский оркестр, погулять по парку и по морскому берегу.
Во второй половине июня кто-то сказал нам, что в Дуббельне живет и тоже часто бывает в парке Акциенгауза Иван Александрович Гончаров. Мы, конечно, загорелись желанием увидеть хоть издали знаменитого писателя. Имя Гончарова было одним из наших любимых имен в литературе. Кто из нашего поколения еще в детстве не зачитывался увлекательными страницами ‘Фрегата ‘Паллады»? А дальше шло знакомство с ‘Обыкновенной историей’, которая своим изображением победы житейской прозы над мечтами и иллюзиями молодости оставила в юной душе такое раздумчиво-меланхолическое чувство, затем с печальной судьбой несносного, но все же милого Ильи Ильича Обломова и со всем сонным бытом обломовщины. А наконец ‘Обрыв’! Как манил он наше воображение еще на школьной скамье! Под каким строгим интердиктом держали эту книгу институтские власти! Когда же, при более гуманных и свободолюбивых веяниях, внесенных в институтские стены новой инспекцией, она была разрешена, по крайней мере для воспитанниц выпускного класса, и стояла, доступная им, на полках библиотеки, то и тогда ее отнимала у читающих беспощадная начальническая рука. С тем большим энтузиазмом глотали мы ‘Обрыв’ потом, на свободе!.. Марка Волохова нам было трудно простить автору. Воспитанные преимущественно на чтении английских романов с их добродетельными и корректными героями и совершенно далекие от реальной жизни, мы отнеслись к этому образу с полным неприязни недоумением. Фигура Райского, интересная и симпатичная, часто возбуждала, как это и должно было быть по замыслу романа, смешанную с жалостью досаду. Но женские образы ‘Обрыва’! Какое высокое художественное наслаждение доставляли они и как дороги становились читателю! Несравненная бабушка Татьяна Марковна, восхитительная в своей наивной прелести Марфинька, так напоминающая белоснежный душистый ландыш, но еще более Вера, вся обвеянная такой чарующей и такой царственной красотой. Один молодой человек из кружка наших знакомых, отличавшийся тонким вкусом и ярко выраженным литературным дарованием, каждый год, точно совершая какое-то священнодействие, перечитывал сызнова ‘Обрыв’ и называл это: ходить на свидание с Верой.
Мы стали всюду разыскивать И. А. Гончарова, но никак не могли найти лица, отвечающего тому представлению, какое мы о нем имели по знакомым нам фотографиям его несколько бюрократического типа. Потеряв надежду встретить писателя, мы решили, что известие об его пребывании в Дуббельне есть не что иное, как ложный слух, и что Гончаров и не думал приезжать на Рижский штранд.
Июнь подходил к концу. 24-го в зале Акциенгауза давался большой вечерний концерт, на котором были и мы. По окончании его один из наших дуббельнских знакомых быстро подошел к нам и с оживлением сказал: ‘Гончаров здесь и сидит на веранде, направо от входа’. Мы устремились туда.
Действительно, на указанном месте сидел за столиком рядом с молодой еще дамой невысокого роста старичок, в котором мы сразу узнали черты И. А. Гончарова.
Теплая волна читательской благодарности нахлынула на меня. Обыкновенно застенчивая, немного даже дикая, я, в внезапном порыве, смело подошла к Ивану Александровичу и от лица всех русских женщин стала выражать ему восторженную признательность за дивные художественные произведения, подаренные им русской литературе, и в особенности за пленительные женские образы, созданные его гениальной кистью.
При моем приближении Иван Александрович сейчас же встал, легкая тень неудовольствия скользнула по его лицу. Но когда он услышал мою безыскусственную речь и искренние звуки моего голоса, дрожавшего от волнения, его прекрасный лоб разгладился и приветливо засияли его большие голубые глаза.
— Сударыня, — с старомодной любезностью сказал он, когда я умолкла,— сегодня я именинник, и ваше приветствие — лучший венок, какой я мог бы получить в этот день.
Он пожелал узнать, кто я, сказал несколько милых слов и моим сестрам и познакомил нас с сидевшей возле него дамой, его давнишней приятельницей, москвичкой, как и мы. Узнав, что наш отец был профессором Московского университета, он с теплотой отозвался о своей alma mater и о Москве, в которой давно уже не бывал, с сожалением упомянул о том, что нездоровье помешало ему в предыдущем году приехать на пушкинские празднества, приуроченные к открытию памятника поэту.
Мы откланялись Ивану Александровичу и, обласканные его добрым взглядом, пошли домой, радостные и умиленные вдвойне, наслаждаясь теплым июньским вечером и мягким плеском волн о прибрежный песок. Не раз после этого встречали мы И. А. Гончарова то в парке, во время музыки, то гуляя в тихие вечера на пляже, когда море светилось нежными перламутровыми переливами или пламенело, принимая в свою глубь красный диск заходящего солнца. И всегда Иван Александрович узнавал нас и сам вступал в разговор с нами.
Он любил Рижское взморье, часто проводил здесь лето и, перебывав на всевозможных заграничных морских купаниях, все-таки находил, что нигде нет тянущегося на такое далекое пространство пляжа, как здесь, такого мелкого, устланного тонким песком дна, такой целебной по своему составу воды. Некоторую досаду возбуждала в нем здесь строгая регламентация дамских и мужских часов для купанья. Ему случалось иногда забыть, что в такой-то час мужчинам запрещается ходить по берегу, он шел гулять, и вдруг его прогонял грозный окрик: ‘Jetzt ist es Damenstunde!’ [Теперь дамский час (нем.)]
Иван Александрович, видимо, сторонился общества и искал уединения, так что по большей части мы встречали его одного. Иногда он прогуливался с талантливым петербургским педагогом Соколовым, занявшим впоследствии видный пост в министерстве народного просвещения и рано умершим. Приветливо, как с хорошей знакомой, раскланивался Иван Александрович с жившей это лето в Дуббельне известной юристкой А. М. Еврейновой, впоследствии основательницей и редактором журнала ‘Северный вестник’. Но собеседников, с которыми он мог бы по-дружески, что называется, душу отвести, у Ивана Александровича как будто не было, и он с сожалением вспоминал об А. Ф. Кони, в обществе которого провел здесь же, в Дуббельне, предыдущее лето, и с жаром говорил о мягкой деликатности и редкой чуткости Анатолия Федоровича.
Как и мы, Иван Александрович жил на отдельной даче, с тремя детьми своего умершего слуги [*], которых всюду возил за собой, трогательно о них заботясь. Старшей девочке было лет одиннадцать, младшей — девять или восемь, мальчик был, кажется, еще меньше. Все трое весело резвились на кругу и компании других детей. Помню как сейчас тоненькие фигурки и красных платьицах и белокурые головки этих двух девочек, особенно умильное личико младшей, когда старичок писатель любовно шутил с ней, называя ее в виде ласки лягушонком. Мать сирот жила при них и прислуживала Ивану Александровичу. ‘Иногда мне курочку изжарит’, — сказал он как-то, выражая свое недовольство немецкой кухней.
[*] — После смерти слуги Гончарова в 1878 году его заменила в качестве экономки вдова, оставшаяся с тремя малолетними детьми: Александрой, Еленой и Василием, к которым Гончаров привязался, полюбил и всем дал хорошее воспитание и образование. Старшая воспитанница, А. К. Трейгут (1871—1928), окончила Коломенскую гимназию при Ивановском девичьем институте, затем Высшие женские педагогические курсы и в 1891 году вышла замуж за преподавателя музыки А. Д. Резвенова (1850—1918). Е. К. и В. К. Трейгут также воспитывались в закрытых учебных заведениях на средства Гончарова и закончили их после смерти писателя.
Мы предлагали позаняться с детьми, но оказалось, что он сам ежедневно занимается с ними русским языком и арифметикой и читает им Евангелие, а музыке девочки ходили учиться к m-me Веденисовой, той даме, с которой мы его видели в первый раз. С удовольствием, но без малейшего следа тщеславия или кичливости рассказывал нам Иван Александрович, как в Петербурге высочайшие особы балуют детей, дарят им куклы и другие игрушки.
Как известно, Гончаров дал этим сиротам законченное образование, старшую девочку поместил в консерваторию и сделал впоследствии всех троих наследниками своего состояния.
О своих произведениях Иван Александрович говорил неохотно, мы это заметили и остерегались его расспрашивать. Как раз в 1881 году вышли в свет его ‘Четыре очерка’, в последнем из которых, ‘Лучше поздно, чем никогда’, он высказал о своей литературной деятельности все то, что желал и что находил нужным сказать. И ничего почти нового он к этому и не добавил в своих беседах с нами, но иногда как бы пересказывал отдельные места статьи, так, например, свой приезд на родину после долголетнего отсутствия и нахлынувший тогда на него поток дорогих воспоминаний. С тихой нежностью говорил он о своей матери, многими чертами которой воспользовался при изображении бабушки в ‘Обрыве’, вызывал перед нами образ своей старушки няни, кроткого, смиренного и самоотверженного существа, всю жизнь свою положившего за других, и с грустью указывал на то, как много таких существований проходит у нас незамеченными и неоцененными. Упоминал Иван Александрович и о своей статье о Белинском, о том, как она возникла из письма к А. Н. Пыпину, говорил о своей горячей привязанности к великому критику. Заходила речь и о кругосветном плавании Ивана Александровича на фрегате ‘Паллада’, и здесь он более всего оживлялся. Вообще же в ту пору И. А. Гончаров (ему было в то время шестьдесят девять лет) производил такое впечатление, точно он навсегда отошел от писательской деятельности. Любимое чтение его составляли описания путешествий, и нам он тоже советовал читать побольше подобных книг. Стихов, по его словам, он совсем не читал последние годы и вообще мало интересовался новейшими писателями и поэтами. Говоря это, не уступал ли он, может быть, лишь внушенному такой душевной деликатностью желанию уклониться от необходимости выражать перед собеседниками свое мнение о тех или других деятелях новейшей изящной литературы?
Из своих современников он более всего восхищался могучим талантом Писемского, хотя и сожалел о недостаточной художественности его формы, и особенно горячими похвалами осыпал его ‘Плотничью артель’.
У Достоевского выдвигал на первый план ‘Записки из мертвого дома’.
Старшая сестра моя жаловалась иногда Ивану Александровичу на несколько пугавшую ее во мне склонность к энтузиазму и чрезмерный, по ее мнению, культ героев. ‘Jetez de l’eau froide, jetez de l’eau froide [Полейте холодной водой (франц.)], как говорят французы’, — шутливо отвечал он на это.
‘Писатели… писатели такие же люди, как и все, так и надо смотреть на них, — сказал он как-то в другой раз. — Ну, Тургенев — другое дело, у него уж такая фигура! А вот меня так очень часто принимали за голландского купца’ [‘Постным маслом пахнет’, — замечал иногда И. А. Гончаров, когда ему приходилось выслушивать чересчур восторженные, как ему казалось, отзывы о его произведениях. (Прим. автора.)].
Но уже совсем другой тон, тон благоговения, слышался в его голосе, когда он говорил о Пушкине, которого считал своим учителем. Иван Александрович рассказывал, как юношей он видел однажды великого поэта в церкви, Пушкин стоял, прислонившись к колонне, задумчивый, сосредоточенный. Другой раз он встретил его в книжном магазине.
И. А. Гончаров был искренно и глубоко религиозен. Помню, с какой задушевностью передавал он нам содержание своей беседы с священником православной церкви в Дуббельне (своим внешним обликом напоминавшим Николая-чудотворца, как его обыкновенно изображают) на тему одной из его проповедей.
Музыку Иван Александрович слушал с удовольствием, но не всякую. Сладкие звуки Россини легко и свободно вливались в его душу, нежа и лаская ее. Но музыка более серьезного, трагического, так сказать, характера в эти годы уже утомляла, порой даже раздражала его нервы.
Чуть не с отчаянием говорил он о петербургских квартирах, где нет возможности спастись от фортепианных упражнений консерваторок. Что было бы с ним теперь, в эпоху царства граммофонов!
Иногда в разговоре с нами Иван Александрович переносился мыслью к своей жизни за границей, особенно в Париже, к парижским театрам со всем их своеобразным строем, с продажей апельсинов и мороженого в антрактах, с нарядными и учтивыми уврёзами.
Некультурность русской жизни сравнительно с заграничной глубоко огорчала его. ‘У нас не посторонятся перед женщиной, находящейся в почтенном положении, — говорил он, — перед женщиной, которой в древнем Риме это положение давало право на особенное внимание и почет. У нас ребенка, который упал и плачет, не поторопятся поднять’.
Несмотря на некоторую замкнутость натуры И. А. Гончарова, на его способность съеживаться и прятаться от взоров, казавшихся ему любопытными и назойливыми, на его несомненное родство с noli me tangere [Не тронь меня (лат.)] в растительном мире, чем-то удивительно мягким и благожелательным веяло от всего его существа.
Помню, услыхав как-то в разговоре, что мы были накануне на вечере в Акциенгаузе, он спросил: ‘И молодые люди были с вами любезны?’ Простые слова, но их милая, отеческая интонация до сих пор звучит в моих ушах.
Не могу, с другой стороны, вспомнить без улыбки один маленький инцидент, очень характерный для Ивана Александровича. К нашей компании нередко присоединялась одна молодая дама из Майоренгофа. Мы познакомились с ней случайно, в дороге. С очень эффектной наружностью, высокая и стройная, она, отчасти вследствие своего полунемецкого происхождения, отчасти как провинциалка, была несколько эксцентрична в своих туалетах и немножко жеманна и манерна. Однажды мы сидели в парке с Иваном Александровичем, слушая музыку, с нами была и эта дама, сидевшая немного поодаль. Вдруг, в антракте, изящно перегнувшись к писателю, она громко спрашивает его: ‘Monsieur Гончаров, вы женаты?’ Надо было видеть, какой испуг отразился на лице милого старичка! Он поднял обе руки и, как бы отмахиваясь от какого-то страшного призрака, энергично запротестовал: ‘Нет, нет! Никого! Никогда!’
Кроме матери, Иван Александрович в беседах с нами никогда не касался никого и ничего, имевшего отношение к его личной жизни.
Между тем лето проходило. Весело справили в Акциенгаузе ежегодный праздник рижского певческого общества ‘Баян’ — с подписным обедом, пением и застольными речами. Гончаров не присутствовал на этом торжестве. Вскоре после того мы узнали, что он уже назначил день для отъезда своего пароходом в Петербург, но собирается уехать украдкой, чтоб избежать всяких проводов. Накануне назначенного им дня (это было в конце июля) я, с записной книжкой в руках, подкараулила его при выходе его после обеда из кургауза, чтоб проститься с ним и попросить его написать в моей книжке свое имя. Размашистым почерком, заполнив всю страничку, он написал несколько любезных слов, прося при воспоминании Дуббельна вспоминать немного и о нем. Здесь я видела его в последний раз. К Новому году я послала ему в Петербург поздравительное письмо, причем решилась попросить у него на память его фотографическую карточку. Письмо я адресовала в редакцию ‘Вестника Европы’. Вскоре пришел ответ от И. А. Гончарова, помеченный 8 января 1882 года и с указанием его адреса: Моховая, дом No 3.
Иван Александрович выражал сожаление, что не может исполнить моей просьбы и прислать мне свои портрет: у него остались только бракованные экземпляры, которые он намеревался уничтожить. В ожидании же того времени, когда он соберется пойти сняться к фотографу, он посылал мне свою визитную карточку с фотографией в миниатюре, сделанную когда-то в Париже и случайно уцелевшую в его портфеле в одном экземпляре. Очень тронутый, по его словам, моим вниманием, Иван Александрович и меня просил принять его искренние поздравления с Новым годом и из всех своих желаний мне всякого блага выбирал и посылал мне самое лучшее, по его мнению, желание: чтоб я и мои сестры нашли ‘прекрасных, достойных нас мужей’.
Должна признаться, что это главное пожелание Ивана Александровича, которое он высказывал нам и раньше, в Дуббельне, далеко не польстило мне тогда и показалось даже узкобуржуазным. Не о том тогда мечталось, совсем не то носилось в воображении. Но теперь, через тридцать лет, перечитывая эти пожелтевшие от времени строки, начертанные старческой рукой, я нахожу так понятным, что И. А. Гончаров, так хорошо знавший жизнь с ее подводными камнями и обрывами и сам, в своем одиноком существовании, лишенный семейного тепла и уюта, именно счастливый брак считал самым надежным оплотом против холода, царящего в пустыне мира, и против всяких гроз и бурь океана жизни. Недаром заставляет он в своем романе бабушку Татьяну Марковну отдать Веру под защиту простого, но такого хорошего и честного человека, как Тушин.
Я, конечно, поспешила выразить Ивану Александровичу свою горячую благодарность за письмо и карточку, но, кажется, именно в этот раз имела неосторожность упомянуть о проскользнувших в широкую публику слухах, будто он пишет новый большой роман, и о наших радостных ожиданиях. Боюсь, что это произвело неприятное впечатление на И. А. Гончарова, так тщательно оберегавшего от посторонних свои литературные планы. Нового романа мы так и не дождались. По газетным известиям и по частным сведениям у Ивана Александровича в это время уже начала развиваться болезнь глаз, грозившая ему полной потерей зрения, и вообще здоровье его все более и более расстраивалось. Лишь в самом конце восьмидесятых годов появился в ‘Ниве’ ряд его высокохудожественных, проникнутых мягким юмором очерков под общим заглавием ‘Слуги’. Вскоре после того в ‘Вестнике Европы’ мы прочли ‘Нарушение воли’.
Под впечатлением изложенного здесь завещания И. А. Гончарова долго не решалась я занести на бумагу свои воспоминания о нем. Но появившиеся за последнее время в печати некоторые статьи, рисующие его холодным, черствым эгоистом, рассеяли мои колебания.
По всей вероятности, эти беглые заметки покажутся читателям бледными и неинтересными, но мне думается, что они все-таки могут внести лишний штрих в характеристику И. А. Гончарова и, может быть, окажутся не совсем бесполезными для его биографов.
В печальные для меня годы, наступившие после моей встречи с знаменитым писателем — годы тяжелого недуга, горьких сомнений и разочарований, — воспоминание об его светлой и глубоко гуманной личности поддерживало и нравственно укрепляло меня, и это чувство вылилось в неудачном по форме, но искреннем стихотворении к нему как к учителю родной страны, своей великой душой провидевшему ее пробуждение. Тогда я этого стихотворения не послала. Но спустя несколько лет, когда я достигла некоторого душевного равновесия, приняв страдание и найдя скромный, но доступный для себя труд, я написала Ивану Александровичу о том, что мне пришлось пережить за эти годы, и вложила в конверт стихи. Получил ли он мое письмо, прочел ли его, не знаю. Это было, кажется, года за два до его кончины.
Я сказала в начале своих воспоминаний, что трудно было простить Гончарову Марка Волохова, с точки зрения неопытных институток. Еще сильней и по гораздо более глубоким причинам негодовали за этот образ на автора более зрелые люди среди современников Гончарова и ближайших к нему поколений.
Но творец ‘Обломова’ и ‘Обрыва’ был и остается не только живым и ярким бытописателем своей страны в известные эпохи ее жизни, но сильным художником и тонким психологом. С течением времени то, что оскорбляло и больно задевало многих из нас в образе Марка Волохова, сгладится и забудется, а неприятно поражавшее и коробившее нас увлечение Веры этой грубой фигурой явится, может быть, для будущих читателей лишь мастерским воплощением той жизненной загадки, которая веками не находит себе разрешения и которую в таких неувядаемых чертах изобразил Шекспир в шутке Оберона над Титанией [Персонажи комедии Шекспира ‘Сон в летнюю ночь’].
Примечания
В. М. Спасская
ВСТРЕЧА С И. А. ГОНЧАРОВЫМ
Спасская Вера Михайловна (род. в 1855) переводчица, дочь метеоролога и физика профессора Московского университета М. Ф. Спасского.
Печатается по журналу ‘Русская старина’, 1912, No 1, стр. 96—104.