Полевой праздник среди городского шума — вот значение и положение Рождества Христова среди течения всех дней года. Праздник этот сжат, сдавлен: вокруг него как все не соответствует ему! Невольно вышло так, что он превратился преимущественно в детский праздник, — в праздник, который умеют проводить дети, умеют наполнять его собою, и сами наполняются им. Взрослые, особенно в мужской половине, стараясь разогнать угрюмость, кое-как прилаживают себя к этому празднику, к веселью и мелким забавам детей и жен. Но это выходит деланно и неумело, и всего лучше это можно заметить по тому, как это утомляет взрослых. ‘Елка вынесена, слава Богу, — можно приняться за дела‘, — говорит пожилой отец семьи. ‘Слава Богу, — убрали этот детский сор, и можно поехать повеселиться по-настоящему‘, — говорят взрослые братья и сестры. И только детишкам печально, что елку вынесли: с нею унесли все их детское, то немногое в году, что относится специально до детей, что принадлежит детям. Взрослый угрюмый мир страшно разросся на счет наивного, простого, детского. Город и все городское расширилось и задавило собою деревенское, полевое.
Так сложилась цивилизация, — и еще печальнее, что она и дальше двигается в этом же направлении. В интересной книге ‘Святочная хрестоматия’ г. Швидченко, где собрано все относящееся до празднования Рождества Христова у разных народов и в разные времена, передается, что еще в XVIII веке взрослые разделяли вполне и с увлечением народные и детские удовольствия этих дней: на место гуляний, в Петербурге, выезжали императрица, великие княжны и вся мужская и женская знать, которая в ту пору была гораздо менее гибка, гораздо более чванлива, важна и надменна, чем теперь. Но втайне всем хотелось повеселиться, — наивность была сохранена, — и на семь дней праздника сливались вместе, в упоительных забавах, детский и взрослый мир. Теперь мы проще и смиреннее, и кажемся более христианами. Но нерв веселости умер в нас. Мы состарились, цивилизация состарилась, и только одни дети еще сохраняют талант встретить по-настоящему тот первый день, вернее, ту первую ночь, с которой началось христианство.
Как это грустно! Может быть, все дела наши, большие, взрослые дела, потекли бы яснее и спокойнее, если бы и в нашей душе сохранилось больше простора для вмещения тихих и прекрасных идиллий, которые во всемирном воображении связываются с этими днями, если бы мы были немножко более с народом, немножко более с детьми. Во всяком случае, на эти дни надо избыть политическую докуку. Думские свары и ссоры, подсиживание друг друга, желание ‘свернуть соседу шею’, не буквально, но политически, — всякий почувствует, едва мы назвали эти ‘злобы дня’, до чего же гаже, ниже, замараннее детской высокой елки, с звездою над нею, и детских и женских хороводов, какие устраиваются вокруг елки, увешанной вкусными пряниками, птицами, конями и куколками.
А в самом деле, можно задуматься: как бы долго, сколько веков и даже тысячелетий ни тянулись бы парламентские свары, политическая борьба, из нее никогда, никогда не родится вот такое событие, какое подало повод к сегодняшней улыбке наших домов, к отдыху наших семей. Сколько бы люди ни усиливались в этой сфере, какие бы тут таланты ни гремели, — все-таки ‘Рождества Христова’ не выйдет: а между тем оно вышло из недр маленькой страны, без политической истории, почти всегда угнетаемой. Вышло в заключение судеб земли уединенной и молчаливой. В политике и вообще в том ‘серьезном’, чем поглощены наши взрослые люди, есть какая-то самоотрава: чем больше трудятся, тем больше выходит сора. А голубых небес не выходит.
Мы все слишком опустились, слишком оземленились. Воображение наше страшно ограничилось, а сердце стало не то чтобы глухо, а как-то пусто. Ничего из него не растет, как из иссохшей земли. И причина этого — излишество забот, подавляющая масса мелких дел, освободиться от которых нельзя, а труд над ними нескончаем и бесплоден. Все у нас ‘ежедневное’ и все ‘текущее’, — и жизнь утекает, целая жизнь, за этим ‘текущим’, что и имени никакого не имеет. В этом отношении как счастливее нас женщины и дети, у которых главное — в дому, которые идут от дела к безделью, когда выходят из дому! Мужская часть засореннее и грязнее их, и она хуже потому, что гораздо несчастнее их самою сферою своего труда, все внешнего, должного, механического, ответственного, — труда всегда не для себя, а для насыщения чудовищной машины цивилизации. В этой машине цивилизации все и дело, она почти не касается женщин, она не задевает детей. И они счастливы и могут с чистым еще сердцем встретить праздник Рождества Христова.
Но мудр тот, кто сознает свое несчастие. И будет тот из нас мудрее, кто сумеет на эти краткотечные дни выйти из своей угрюмости, из своей замкнутости, кто сумеет в душе своей воскресить память своих детских годов, и с этою памятью свежо войдет в женскую и детскую половину дома и скажет: ‘Ну, я теперь ваш, и весь, без остатка, ваш. Делайте со мной что хотите, — сам я устал и уже придумать ничего не могу. Но вы придумывайте что хотите и как хотите, я заранее все одобряю и всех одобряю и буду эти дни с вами, с одними вами. Гостей не принимать, иначе как ряженых и для веселья и сами также никуда не пойдем, иначе как к детям и для веселья. Все дела, и служба, и хлопоты, все начальники и подчиненные — теперь побоку. Нет у меня ни подчиненных, нет ни начальства, а вицмундир заприте куда-нибудь в чулан на эти дни, чтобы и не вспоминалось, и не мерещилось’.
Так встретить Рождество будет и всего приятнее, и всего здоровее, и, наконец, даже всего богоугоднее. Ибо ни к чему так не идут, как к этому празднику, слова известной молитвы: ‘Всякое ныне житейское отложим попечение’.
Впервые опубликовано: ‘Новое время’. 1908. 25 дек. No 11779.