Всходы, Ясинский Иероним Иеронимович, Год: 1882

Время на прочтение: 74 минут(ы)

Иероним Ясинский

Всходы

I

Занималась заря. Сонная река зыблилась.
Молодой человек в соломенной шляпе вел под руку по отлогому берегу двух девушек. Одна была одета в кисейное платье с широкими немодными рукавами. Коса змеилась по ее спине. Другая, выше первой и стройнее, была в кофточке, расшитой серебряными шнурками. Черты лица у ней казались неопределенными, детскими, алый рот добродушно улыбался.
Впереди, по дороге, которая тянулась от пристани к городу, шли попарно еще молодые люди. Одни напевали, другие громко спорили.
Направо от них неподвижно лежал, дремля в сумраке рассвета, огромный сад. Налево, по ту сторону грязного канала, белели дома. В прозрачной тишине бледного утра странно звучали веселые голоса молодежи.
Начался город. Из окна двухэтажного дома высунулась старуха и опять спряталась. Улицы были пустынны.
Молодые люди мало-помалу разошлись в разные концы. Они кричали друг другу: ‘До завтра!’, ‘до свидания!’ и когда скрывались из виду, то некоторое время еще долетали до их слуха обрывки фраз, произносимых их удаляющимися товарищами.
Между тем группа из двух девушек и молодого человека в соломенной шляпе продолжала свой путь через весь город.
Они болтали неумолчно и фамильярно называли друг друга’ ‘Пьер’, ‘Мэри’, ‘Фаничка’. Чувствовалась их взаимная близость. Молодой человек поворачивал свое красивое лицо то к одной спутнице, то к другой, и тогда они украдкой смотрели на него с загадочной тоской.
Небо алело.
На выезде, за городом, стоял каменный дом. Кругом высились старые тополи. Верхушки их золотило солнце, когда здесь остановились молодые люди.
Мэри и Фаничка крепко пожали руку Пьеру, и он приподнял шляпу. Он стоял все время возле них, пока, в ответ на звонок, не раздались на дворе тяжелые шаги. Девушки торопливо оглянулись на него и исчезли в раскрывшейся калитке, вдруг бросившей на него ослепительный луч. Когда калитка захлопнулась и тень снова окутала Пьера, он побрел назад.
Город между, тем просыпался, и дома, улицы, сады, церкви утопали в блеске золотого утра, дул свежий ветерок, пастух резал воздух звуками своего рожка.

II

Пьер шел. У крылечка маленького домика, выкрашенного светлой краской, он остановился и постучал в дверь, сначала робко, потом смелее. Наконец стал барабанить и кричать: ‘эй, вы, проснитесь!’ и постепенно терял терпение.
Минут через пять, занавеска у окна заколыхалась, и из форточки выглянула его сестра, молодая женщина, в ночном чепчике, из-под которого на бледные щеки ползли темно-русые локончики.
— Ты, Пьер? — спросила она тихим голосом. — Что ты так стучишь! Мы всю ночь промучились с Шурочкой. Сейчас отворю.
Она скрылась и, громыхнув осторожно железным болтом, впустила брата в узенькую галерейку.
Он улыбнулся приветливо, чтоб загладить свою вину, и участливым шепотом спросил:
— Шурочке хуже?
— Да, отвечала молодая женщина, вздохнув. — Мы боимся, Пьер. Конечно, бедная девочка больна, но теперь что-то уж очень… Сеня вчера даже гимнастикой с ней не занимался. Пьер, если она умрет, я с ума сойду!
Губы у ней задрожали.
— Полно, Маша, — произнес Пьер.
Он пошел на цыпочках, точно хотел этим показать, что не всегда бывает груб и стучал по необходимости.
В конце галерейки была дверь, обитая клеенкой. Молодая женщина остановилась тут и, готовясь проститься с братом, начала вдруг расспрашивать его, было ли ему весело… Она всегда расспрашивала его, ей хотелось знать, что делается на белом свете. Пьер отвечал, держась за ручку двери, что да, было весело.
— Кто был да кто? — спросила она.
Он назвал имена.
— А Мэри и Фаничка были? — продолжала она допрашивать брата и, сквозь слезы — след недавнего горестного волнения — бросила на него лукавый взгляд, который раздражил его.
— Были.
Сестра печально вздохнула и прекратила допрос.
— Ну, спи, не сердись.
Он торопливо пожал ее горячие худые пальцы и вошел к себе, жмурясь от солнечных лучей, заливавших комнату, и чувствуя головокружение, боль в ногах и неодолимое желание лечь.
Он едва мог опустить штору и откинуть одеяло. Еще труднее было раздеться. Когда же он лег, то ему показалось, что его несет волна. Ему чудился лес, озаренный огнем костра, блеск реки, сквозь синий дым мелькали смеющиеся лица девушек, друзей, все куда-то плыло, быстрее и быстрее, и наконец Пьер заснул.

III

К двенадцати часам дня почти все обитатели каменного дома, что на выезде, собрались на террасе с трельяжем из дикого винограда. Солнце лишь там и сям пронизывало этот зеленый свод. Прямо виднелись клумбы с настурциями и георгинами, группы деревьев. Позади, в глубине — через отворенные настежь стеклянные двери — в полусумраке обрисовывалась массивная мебель гостиной и тускло сияла бронзовая люстра.
Полная дама лет пятидесяти, с мясистой шеей, с глубокими бороздами по обеим сторонам небольшого носа, румяными щеками и резко обозначенными мешками под глазами на выкате, осанисто сидела в креслах старинного фасона и курила из чубука. Свинцовый взгляд ее был устремлен в сад.
Старушонка, почти карлица, с желтым лицом, суетилась возле этой дамы. Когда трубка гасла, она торопливо наклонялась и подносила к ней зажженную спичку.
Кошки, серые, белые, черные, пестрые, равных возрастов, наполняли террасу. Иные грелись на солнце, полузажмурившись, иные играли, опрокидываясь грациозно на спину, или ласково следили за серенькими птичками, порхавшими в саду. Большой жирный кот терся у ног полной дамы.
Эта дама была Нина Сергеевна Лоскотина, мать Мэри и Фанички, которые еще не выходили. Она поджидала их к чаю и завтраку.
— Антипьевна, ступай, узнай о здоровье барышень! — сказала она, нетерпеливо поворачиваясь в креслах.
Антипьевна ушла. Нина Сергеевна, оставшись одна, скорбно потрясла головой. Будущее дочерей, непокорных и своенравных, представилось ей в печальном свете. Она искренно жалела их, потому что любила. Одну, старшую дочь, она уж потеряла. Она хотела, чтобы, по крайней мере, эти не погибли. Но она была убеждена, что они погибнут — и именно от того, что пренебрегают заведенным в доме порядком. Разве Лиза, не от этого погибла?
Размышляя, Нина Сергеевна все продолжала курить. Синий дым прозрачными клубами улетал в сад.
Антипьевна вернулась, и вслед за нею на террасу вбежали обе девушки. На них были свежие шумящие платья из розовой батистовки и гладкие воротнички. Девушки обратились к матери с громким восклицанием. Никогда они этого не делали, а теперь почему-то обрадовались, увидев ее. Им захотелось также поцеловать у ней руку. Но Нина Сергеевна уклонилась от поцелуев и холодно посмотрела на них. Девушки смутились и заговорили о том, ‘какой, maman, этот лес за Десной — прелесть!’ Нина Сергеевна опять холодно посмотрела на них, и они замолчали. Мэри, отойдя к чайному столу, где блестели стаканы и серебряные ложечки, бросила сестре серьезный взгляд. Она боялась матери. Фаничка в ответ беспечно улыбнулась, подняв черную бровь и опустив сияющие лукавые глаза.

IV

Пьер — фамилия его была Рубанский — проснулся в час. В комнате царил полусумрак жаркий и душный. Молодой человек пытливо посмотрел на кругленький столик у изголовья. Там стоял стакан молока, стакан холодного чая и лежала на тарелочке куча сдобных крендельков. Он откинул назад свои длинные каштановые волосы и, приняв позу поудобнее, протянул к столику руку.
‘Маша-таки не забывает меня!’ — подумал он о сестре и выпил молоко, чай и съел почти все крендельки.
Полежав несколько минут, он пробовал еще заснуть, но безуспешно, некоторое время он мечтал о Мэри, о Фаничке, о красивой девушке вообще, наконец, решил встать.
Сунув ноги в старые летние ботинки, которые служили ему вместо туфель, он подошел к столу, взял стклянку с одеколоном и влил часть его в механический умывальник. Пьеру казалось, что без этой эссенции вода действует слишком грубо на кожу.
Умывшись, он поднял штору, расчесал волосы, сильно смачивая их афинской водой, набросил на плечи шелковый бухарский халат с изорванными на локтях рукавами и стал чистить ногти маленьким стальным инструментиком. В заключение, весело насвистывая, отшлифовал он их замшевым полиссуаром и пудрой. Руки у него были белые и узкие, и длинные ногти на пальцах имели блеск розового жемчуга, как он сам это заметил, самодовольно улыбнувшись.
На туалет он употребил почти час.

V

Одевшись он явился на половину сестры. Мужа Маши, Семена Семеныча Линина, еще не было. Но он сейчас должен прийти со службы, и в маленькой ситцевой гостиной, служившей разом и столовой, были уже сделаны приготовления к обеду.
Маша сидела на диване, поставленном в углу комнаты, и вязала носки мужу. Возле нее неподвижно полулежал ребенок, упершись затылком в подушку, закутанный в розовое пикейное одеяльце. Его ручки, беспомощно повисшие по сторонам, казались восковыми. Не было ни кровинки в крошечном желтоватом личике, с мелкими красивыми чертами. На лоб спускалась жиденькая прядь темных волос. И черные глаза ребенка, широко раскрытые, смотрели с странной серьезностью.
— Агу, Шурочка, агу! — сказал Пьер, глядя ласково на девочку и дотрагиваясь до ее подбородка своими душистыми и блестящими пальцами, между тем, как другую руку он протянул сестре, любезно бросив ей: ‘Bonjour, Маша!’
Девочка не обратила на него внимания. Маша поздоровалась с братом и сказала:
— Ей сегодня лучше. Животик, кажется, не болит. Тебе лучше, Шурочка? — спросила она, наклоняясь к девочке, но та и на нее не обратила внимания. — Совсем как старушка! — произнесла она, улыбнувшись брату.
Стальные спицы снова заходили в ее худых руках.
Пьер пристально посмотрел на диван, подозревая там грязь, но сел, скрепя сердце. Взгляд его затем устремился на стол. ‘Скатерть вся в пятнах’, — подумал он брезгливо. Чрез минуту он сообразил, что хорошо было бы пообедать в трактире. Поговорив с сестрой даже о погоде, он вдруг, как бы вспомнив что-то, спросил небрежно, не может ли она дать ему взаймы два рубля. Маша покраснела, засуетилась и достала из кармана своего платья смятую трехрублевку.
— Вот весь мой капитал! — сказала она робко.
Пьер взял деньги и сунул их к себе в жилет.
Посидев еще несколько минут, пощелкав пальцами перед носом Шурочки, взглянув из окна на небо, сделав предположение, что вечером будет дождь, он решительно встал и ушел, как его ни упрашивала сестра остаться.

VI

Между тем Мэри и Фаничка, с которыми Нина Сергеевна упорно молчала весь день, гуляли по саду. Жара спадала. Но косые лучи солнца еще ярко горели на зеленой листве дерев, на пиониях, гвоздиках, на желтых дорожках, небесная лазурь была ослепительна.
Мэри, чтоб не загореть, накинула на голову белый платочек. Фаничка шла в клеенчатой матроске, горячей от солнца.
Сестрам хотелось поговорить о Пьере. Прежде — вчера и даже утром — им это было бы легко сделать. Теперь их что-то стесняло. Они молчали, и каждая ждала удобного предлога. Но предлога все не было.
Мэри Пьер представлялся молодым человеком с благородной душой. Можно сказать, он единственный в своем роде молодой человек! Он так умен! Он сказал ей: ‘за гробом нас ждет великое может быть!‘ Она с сладкой тоской думала о нем.
Фаничке Пьер казался широкой натурой. С ним не бывает скучно. Он острит, хохочет, у него горячая кровь. И когда вчера они пили брудершафт, и руки их сплелись у локтей, она почувствовала мускулы его, мощные и твердые. Пьер хорош, как бог.
Они продолжали идти молча.
Фаничка иногда наклонялась по пути, срывала цветок, подносила его к носу,бросала. Мэри посматривала на сестру тоскливым взглядом.
Так они прошлись по саду несколько раз.
Жара все спадала. Чирикали в чаще какие-то птички, перепархивали с ветви на ветку воробьи. Дом вдали белел из-за деревьев, с своей черной крышей и воздушным балкончиком, выходившим из комнаты Мэри.
‘Ни за что не начну’, — сказала себе Фаничка, не переставая думать о Пьере.
Мэри подумала:’Пусть начнет Фаничка’.
И так как они обе молчали и обе тосковали, вздыхая, то это вдруг встревожило их.
Севши на скамейку у садового забора, повитого хмелем, они искоса взглянули одна на другую.
Их точно что в сердце толкнуло. Щеки вспыхнули. Но лица были серьезны.
Они не дали себе определенного ответа на чувство, сжавшее их грудь. Им было только больно. Но в то же время для каждой из них стало ясно, что о Пьере им нельзя уже говорить откровенно, даже совсем нельзя говорить.
Они посидели несколько минут, обменялись двумя-тремя незначительными фразами и разошлись в разные стороны.

VII

После обеда Линин — небольшого роста человек, с длинным бритым лицом и золотистыми волосами, расчесанными посредине — походил по комнате с Шурочкой, радуясь, что ей лучше. Он занялся с девочкой даже гимнастикой: положил ее навзничь на диван и последовательно согнул и разогнул ее ручки и ножки раз десять, приговаривая: ‘раз-два, раз-два!’ Маша вязала чулок и с улыбкой смотрела на мужа.
Она услышала, что ее кто-то окликнул с улицы в открытое окно, повернула голову и ахнула: стояла Лиза Лоскотина. Лиза пополнела и похорошела, и серо-голубые глаза ее ласково смеялись. Она была в перчатках, в летнем светлом платье и соломенной шляпке. Маша протянула ей в окно руку. От радости она не могла говорить. Линин тоже увидел гостью и стал торопливо надевать сюртук, отвернувшись.
Начались расспросы: ‘какими судьбами?’, ‘надолго ли?’
Лиза отвечала, что на несколько дней и что она приехала на педагогический съезд, как сельская учительница.
Когда она вошла в комнату, то поцеловала Машу, крепко пожала руку Линину, который приветливо хихикал, и наклонилась к Шурочке. Вид ребенка испугал Лизу. Она сострадательно нахмурила брови и спросила:
— Нездорова девочка?
Маша сказала, что уже полгода Шурочка такая.
— У ней пепсин еще не выделяется, — подхватил Линин, — в этом вся беда.
— А нянька потихоньку кормила ее супом! — пояснила с ужасом Маша. — Пришлось прогнать.
— И девочка заболела?
— Да… Стала худеть, худеть…
Разговор перешел опять на Лизу, на общих знакомых, на внутреннюю политику.
Лиза, впрочем, избегала говорить о политике, но Линин хотел поделиться с ней своими сведениями по этой части. Он торопливо передал ей имена политических арестантов в местном замке.
Лиза кивнула головой и немножко скосила глава. Сведения Линина были неверны. Но хотя ей хотелось сказать, что они неверны, она предпочла молчание.
Она смотрела на свою подругу, которая, бывало, с таким наслаждением вслух читает Писарева и вся дрожит, на ее мужа, который тогда носил малорусский костюм, сурово сплевывал и произносил полуслова, так что многим казался умным и положительным человеком, и ей не верилось, что в них произошла какая-то перемена. Все это было так еще недавно! Однако, перемена произошла — она ее чувствует.
‘В чем эта перемена?’ — спрашивала она себя, пытливо посматривая кругом.
Она задала своим друзьям ряд вопросов.
Они отвечали, но ответы были такие, какие она услышала бы от них и прежде.
Сам Линин, все время, пока у них сидела Лоскотина, опасался, чтоб его не заподозрили в охлаждении к чему-то.
— Лизавета Павловна, — говорил он, значительно хмуря брови, — надеюсь, что я сохранил и сохраню образ человеческий, хоть это подвиг, можно сказать! В этаком-то омуте!?. В болоте!?
Он стал жаловаться на бедность, на докторов, на прислугу. Маша не утерпела: захотела непременно сама рассказать Лизе про кухарку. Линин уступил жене, но перебивал ее, качал головой, произносил: ‘чушь, совсем не так было! чушь!’ Маша замолчала, и он с удовольствием докончил ее рассказ.
В числе прочих новостей, он сообщил Поскотиной и о Пьере.
— Аристократа Бог дал! — сказал он, шаркнув ногой.
— Он теперь студент третьего курса, — пояснила Маша, робко обращаясь к Пизе, — а тогда, помнишь, был в пятом классе…
— Помню, — проговорила Лиза, — как же, помню…
— У него были тогда хорошие уроки, он меня поддерживал, Лиза, — прибавила Маша еще боязливее.
Взгляд Линина насмешливо сузился.
— Он и теперь готов, — продолжала Маша в волнении. — Согласись сама… Приехал на лето… Правда, урок имеет… у губернаторши… пятьдесят рублей… Но ему надо же одеться!?. В такой дом, Лиза, согласись сама, надо являться не как-нибудь!..
Лиза кивнула головой. Она думала совсем о другом.
Она спросила, не видает ли кто ее сестер, Мэри и Фаничку?
Голос ее был спокоен, но она опустила глава.
Маша отвечала, что Нина Сергеевна не велела пускать ее к себе, как только обнаружилось, что она помогала Лизину бегству, и с тех пор ей удавалось видеть Мэри и Фаничку только случайно — где-нибудь на улице. — Они теперь большие и их трудно узнать — заключила она.
— Вот аристократ так втерся! — насмешливо заявил Линин и, желая сделать лицо, похожее на лицо Пьера, некрасиво прищурился.
— Пьер у них бывает, — подтвердила Маша. — Он везде бывает, потому что принят у губернаторши.
— Какое счастье! — воскликнул Линин и посмотрел на Лизу смеющимися глазами, подмигнув ей.
— Не счастье, — произнесла Маша, — но…
Она смешалась и покраснела.
— Не ты ли, Сеня, сам жалел, что не можешь танцевать и не имеешь манер, чтоб попасть в высшее общество?
— Я? — спросил Линин, и маленькие глазки его сверкнули свинцовым блеском. — Я? — повторил он.
— Конечно ты, — кротко промолвила жена. — Еще говорил, что тогда другая карьера была бы… Пьер заранее пробивает себе дорогу… Он юрист… Ему нужна протекция. Ну, и дай ему Бог! Зачем завидовать…
Линин стал смеяться самым натуральным смехом, как ему казалось. Лиза поспешила сказать:
— Вот если бы, Маша, Пьер устроил мне свидание с Мэри и Фаничкой. Я была бы ему очень благодарна!
— Он устроит!
— Попроси его…
— Лизочка, я тебе даю слово…
Друзья поговорили еще. Лиза встала и начала прощаться. Ей клялись, что сейчас будет чай, хотели отнять у ней шляпку. Но она ушла, дав слово зайти завтра.

VIII

Пьер скверно пообедал в трактире. Трактирная скатерть тоже была в пятнах. Он побранил полового, сыграл партию на бильярде с сонным маркером и вышел не в духе. Звонили в вечерне. Он вспомнил, что в пять часов у него урок, и испугался, взял извозчика и велел ехать: ‘к губернатору’. Это он произнес громко и раздельно.
Дом губернатора, низенький, но обширный, серый, с белыми колонками, примыкал к городскому саду.
Дрожки Пьера остановились перед подъездом, украшенным латунными фонарями, которые имели форму тюльпанов. Взбежав по широкому крыльцу, молодой человек спросил у ливрейного лакея, дома ли Клавдия Аполосовна — губернаторша — и дома ли маленький князь, хотя был уверен, что последний, во всяком случае, дома. Этот маленький князь был племянник Клавдии Аполосовны и его ученик. На утвердительный ответ лакея, Пьер высморкался в душистый платок, посмотрелся в зеркало, смахнул с лица пыль и отправился в темноватую приемную.
Как и всегда, Клавдия Аполосовна не заставила себя ждать и минуты. Она вышла к нему с самым любезным лицом. Это было лицо тридцатилетней красавицы, нежное и белое, без пушинки, с умными, неглубокими глазами и усталым бледным ротиком. Она чуть-чуть гнулась вперед, и на ней было простое серое платье с кружевами, а на прозрачной с синими жилками руке, которую она протянула Пьеру, блестел тоненький золотой обручик.
Пьер ей казался застенчивым молодым человеком, и поэтому она всякий раз старалась быть с ним возможно ласковее, но сквозь ласковый тон ее проглядывало снисходительное чувство. Лицо ее улыбалось, глава были холодны.
Следующая комната была светлая, хорошо знакомая Пьеру. Она всегда навевала на него холод.
Маленький князь поклонился учителю. Он уже разложил на классном столе тетради и книги. Это был мальчик лет тринадцати, с огромной белокурой головой, выстриженной так, что издали он казался плешивым, и с узенькими глазками.
Клавдия Аполосовна считала своей обязанностью присутствовать при уроках. Она и теперь взяла работу и села недалеко от Пьера.
Пьер знал, что смущаться ему этим нечего, что если бы он даже и заврался, Клавдия Аполосовна ничего не заметит, однакож, он был смущен.
Впрочем, урок кончился благополучно. Маленький князь усердно учился. Он отлично решил задачи, и Пьер похвалил его. Исполнив свой долг, мальчик собрал книги и тетради, опять поклонился учителю и молча вышел.
— У него теперь гимнастика, — любезно сказала Клавдия Аполосовна и встала. Глаза ее смотрели на Пьера, и, как бы на прощанье, она улыбалась ему.
Пьеру надо было уходить. Клавдия Аполосовна снова протянула ему руку.
— Приходите, — сказала она, — вечером, десятого…
Он улыбнулся и покраснел.
— ‘Вот дикарь!’ — подумала Клавдия Аполосовна и взглянула на него сквозь прищуренные ресницы. Потом она объяснила ему, что будет рада ему во всяком случае, но что радость ее будет особенно искренна, когда окажется, что он танцует.
— Я танцую.
Клавдия Аполосовна любезно кивнула ему головой, что могло означать: ‘как это кстати, что вы танцуете!’, а также: ‘ну, теперь с Богом!’
Пьер понял это в последнем смысле. Через полчаса он был дома.

IX

Выслушав сестру, Пьер сказал: ‘хорошо!’ Он рад был предлогу повидать Мэри и Фаничку. Он переоделся, напился с Линиными чаю и отправился к Лоскотиным часов в восемь, когда солнце совсем закатилось за крыши.
Он застал на террасе одну Нину Сергеевну. Она сидела в своей неизменной позе и курила из чубука. Она любила Пьера за почтительность и за то, что он, кажется, не был заражен нигилизмом. Она даже видела его в церкви. Старуха приветствовала Пьера теперь, однако, с некоторою суровостью и не отнимала от губ мундштука. Пьер не испугался, сел и, нагнувшись, ласково потрепал любимого кота Нины Сергеевны.
— Вы меня надули, — произнесла она, пустив клуб дыма.
Он посмотрел на нее, сделав самое невинное, недоумевающее лицо. Но Нина Сергеевна не глядела на него.
‘У ней целый пуд жира на шее!’ — невольно подумал Пьер. И затем сейчас же начал:
— Я вас надул? Вы меня обижаете, Нина Сергеевна. Впрочем, я знаю, насчет чего вы говорите. Барышни поздно вернулись? Но вот вам объяснение. Мадам Федотова ни за что не согласилась отпустить их со мною пешком. А коляска ее — возьми да и сломайся, еще на той стороне. Кучер пьян. Ведь вам известно, какая теперь прислуга. Послали за новым экипажем. Ну, прошел час, другой. Наконец — есть экипаж. Тогда что же? (‘Господи, какая у ней шея!’ — подумал он опять) — Марья и Фанни Павловна препровождаются домой самой Федотовой. Правда, уже не рано, светает. Но самой Федотовой! Уверяю вас. Спрашивается, неужели я тут хоть сколько-нибудь виноват?
Нина Сергеевна повернула к нему свои желтоватые белки, на этот раз, по-видимому, с благосклонным выражением.
На пороге позади Пьера остановилась Мэри. Она слышала, что он лжет, и хотя это была невинная ложь, ей она не понравилась. Она хотела бы, чтобы Пьер никогда не лгал, ни по какому поводу. Но Фаничка, выглядывавшая из-за плеч Мэри, из глубины гостиной, пришла в восторг. ‘Он ужасно мил’, — говорила она себе: ‘мил, мил!’
Пьер, услышав шорох за собой и увидев Мэри и Фаничку, встал и приятельски им улыбнулся. Они вышли на террасу. Пьер поздоровался с ними просто, как хороший знакомый, но без малейшего оттенка вчерашней фамильярности. Он чувствовал над собой бодрствующее око Нины Сергеевны, хотя фактически оно было устремлено в сад.
Чувствовали это конечно и Мэри, и Фаничка. Нина Сергеевна нарочно молчала, чтобы дать свободу молодым людям беседовать, но ее молчание особенно стесняло их.
Вошли горничная и Антипьевна, с белой скатертью в руках, и накрыли стол для вечернего чая.
Небо потухало. Розо-жемчужные облачка тускнели. Веяло прохладой, и в саду вставали тени.
‘Теперь вот по аллеям походить бы, а тут сиди, точно под арестом, думал Пьер. — Я чаю и не хочу. Когда ж я барышням секрет про Лизу передам?’
Он с тоской посмотрел на затылок Нины Сергеевны.
Принесли самовар накладного серебра, который подавали только при гостях, поставили посуду, закуски.
Нина Сергеевна любила разливать чай. Она отдала Антипьевне чубук и, опершись на ее плечо, встала. Перед самоваром стояло уже другое удобное кресло, и она заняла его. В последнее время она с трудом передвигалась с места на место.
По левую сторону стола села Мэри, по правую — Фаничка. Пьер сел против Нины Сергеевны. Чтоб избежать ее взгляда, он опустил глаза и стал смотреть на самовар, в выпуклом зеркале которого блестела полоска неба.
— Что ж нового в городе? — спросила Нина Сергеевна, заварив чай.
Пьер отвечал, что десятого будет вечер у губернаторши.
— Вы будете? — спросила Фаничка.
— Да, — Клавдия Аполосовна сама пригласила.
‘Еще бы, не пригласить его!’ — прошептала Фаничка и сказала:
— Мне хотелось бы тоже быть.
‘Рублей сто выйдет на туалеты!’ — подумала Нина Сергеевна, так как не сомневалась, что дочери ее будут на этом вечере.
Она разлила чай и передала всем стаканы. Сама она пила из огромной фарфоровой чашки.
Мало-помалу стемнело. Небо сделалось синим. Задрожали над вершинами дерев бледные звезды. На террасу подали свечи в высоких подсвечниках, с стеклянными колпаками.
Разговор по-прежнему тянулся вяло. Пьер рассказывал о своих полукурсовых экзаменах. Мэри внимательно слушала его и еще внимательнее смотрела на его лицо.
Стол был невелик. Скатерть спускалась так, что лежала у всех на коленах. Пьер, чтобы как-нибудь скрасить скуку беседы, протянул ногу и пожал носок ботинки Мэри.
Мэри вспыхнула и отодвинула свой стул.
Пьер смутился, но через несколько минут рискнул пожать ногу Фаничке.
Фаничка энергически отвечала на его пожатие.
Пьер рассказал несколько анекдотов о профессорах и заставил улыбнуться даже Нину Сергеевну. Один из этих профессоров любил кошек, и легко было перейти к анекдотам о кошках. Пьер выказал себя забавным собеседником и все время чувствовал, как нога Фанички, теплая и мягкая, обутая в прюнель, жала ему ногу.
Когда пробило в гостиной десять, Нина Сергеевна пересела в прежнее кресло, покурить. Молодые люди встали. Фаничка крикнула:
— Пойдемте в сад!
Она сбежала с террасы, Пьер последовал за нею, а за ним Мэри.
— Не забывайте, что я ложусь в половине одиннадцатого! — сурово сказала в темноту Нина Сергеевна.
— О, maman! — произнесла Фаничка.
В аллеях стоял мрак, но не черный, а голубоватый, и деревья ласково простирали свои ветви, и сад, был полон таинственной прелести.
Фаничка стала напевать.
Пьер разнежился и чуть не забыл, зачем он пришел к Лоскотиным. Но отойдя от дома на порядочное расстояние, он взял девушек за руки и объявил, что в городе Лиза, сестра их, и очень хочет видеть их. Завтра, часов в пять, она будет у Лининых.
У каждой радостно забилось сердце, сразу вспомнилось многое такое, о чем они и думать уже забыли. Они с волнением дали Пьеру слово, что зайдут завтра к Маше, в пять часов.
После чего, они прошлись раза два по саду и, хоть Фаничке хотелось посидеть в беседке, но вернулись на террасу.
Пьер взялся за шляпу.
Нина Сергеевна благосклонно простилась с ним и наказала ему поблагодарить мадам Федотову за экипаж и за внимание к ее дочерям. Федотова не была знакома с Ниной Сергеевной, и Нине Сергеевне доставляла большое удовольствие мысль, что есть в городе богатые и почтенные личности, которые — однако — так или иначе заискивают у Лоскотиной.
Пьер ушел, и на прощанье Фаничка значительно пожала ему руку. Все ее тело было проникнуто радостным трепетом, ей хотелось смеяться, плакать, кружиться по комнатам. Но Мэри была серьезна. Только румянец чересчур разыгрался на ее лице.

X

По уходе Пьера, Нина Сергеевна благословила дочерей и отправилась спать, а барышни пошли на свои антресоли.
Антресоли состояли из четырех комнаток. Две из них были завалены разным хламом, а в двух обитали Мэри и Фаничка.
Комната Мэри выходила в сад и была, с балкончиком. У Мэри в углу стоял киот и мерцала лампадка.
В комнате Фанички господствовал беспорядок. Огромная софа занимала много пространства, и шерсть там и сям лезла из этой мебели. Стены были исписаны стихами и счетами белья.
Мэри села на пороге своего балкончика. Взгляд ее долго был устремлен в сад. Новое чувство, овладевшее ею, сделало ее серьезной. Грудь ее ныла от тоски, когда она думала о Пьере. Теперь ей не было бы весело с ним.
Она вспомнила, что он позволил себе пожать ей ногу. Ей опять сделалось стыдно, как и тогда. ‘Мне это не нравится’. — ‘Не нравится!’ — повторила она почти громко и гневно нахмурилась.
Ночь была удивительно тихая, прозрачная. Луна всходила. Воздух был пропитан ароматами цветов. Вокруг сада дремали тополи. Не хотелось спать, хотелось мечтать, грезить и видеть сны наяву.
Мэри все сидела на пороге.
В синем небе теплились тысячи звезд. Их трепет, казалось, отвечал биению ее жил, странный восторг овладевал ею…
— Боже мой, сделай так, чтобы он меня полюбил! — прошептала она вдруг, чувствуя слезы на глазах.
Фаничка, между тем, оставшись одна в своей комнате, зажгла лампу и долго ходила из угла в угол. Никогда еще не испытывала она такого волнения. Она не сомневалась, что любит и любима. Воображение ее рисовало ей картины самые пленительные. Она видела себя на коленах перед матерью, которая благословляет ее на брак с Пьером. Видела себя в церкви, в белом газовом платье, в цветах. Она много танцевала на своей свадьбе, и грудь ее высоко дышала, точно она уж устала от этих танцев. Она шептала нежные фразы Пьеру на ухо, и он жал ей руку, а она склонила ему на плечо голову. В висках у ней шумело, щеки ее пылали. Она на ходу стала раздеваться, швырнула на софу платье, бросилась на постель, полежала несколько минут, сложив над головой руки, и в волнении чуть-чуть била ногой по кровати, пока туфелька не упала на пол. Тогда она вскочила и, чувствуя озноб, от которого кожа на ее руках, выше локтей, стала шероховатой, села к столу, взяла лист бумаги и написала на нем крупным почерком:

ИСТОРИЯ ОДНОЙ ЛЮБВИ.
ПОЭМА.

Она до самого утра сидела над листом, но ничего не прибавила к написанному. Когда свет лампы смешался с робким блеском зари, Фаничка с недоумением посмотрела кругом, провела рукой по горячему лбу, сожгла бумагу и тихо легла.
Она крепко спала. Проснулась она рано. Но Мэри уже встала и слышно было, как она молится и шепчет: ‘во имя Отца и Сына и Святого Духа’… Фаничка повернулась на другой бок и опять заснула.

XI

Во время завтрака, Фаничка взяла у Нины Сергеевны шесть рублей на шляпку, так как матроска ее потрескалась от солнца, и попросила Мэри идти вместе в магазин.
— Хорошо, отвечала Мэри тихо. — Но ты забыла?.. — Она замолчала и бросила сестре серьезный взгляд.
Фаничка подняла бровь и пожала плечом.
— Что такое?
— Лиза…
— Ах, да! — вскрикнула Фаничка. — Нет, как же! Но сначала пойдем за шляпкой, а потом уже к Лининой. Мне хочется, чтоб Лиза видела меня в новой шляпке.
Сейчас же после обеда они вышли из дома. Они прошли бульвар, прошли мимо огромного старинного собора, мимо ряда бакалейных лавок, откуда выглядывали оживленные лица евреев, и, наконец, глазам их представился магазин мод мадам Сесиль, единственный сносный во всем городе. Тут Мэри выбрала сестре шляпку, — и они отправились к Лининым.
В передней их встретил Пьер. На нем был черный сюртук. Он помог запыхавшимся девушкам снять накидки и объявил шепотом, что Лиза уже тут и что у Маши случилось несчастье.
— Какое?
Но так как из передней дверь была отворена и легко можно было видеть, что делается в соседней комнате, то, инстинктивно посмотрев туда, девушки заметили, что на столе, покрытом белой скатертью, лежит что-то маленькое, в цветах, и поняли сами, что это смерть.
Мэри побледнела, Фаничка слабо вскрикнула. Пьер остановился у порога, молча понурив голову. К ним подошла Лиза и нежно пожала им руки. Маша тоже подошла к ним.
— Что делать! — сказала она им.
Пальцы ее хрустнули.
Линин стоял у стола и изредка махал рукой над маленькой покойницей, мухи лезли ей в неподвижно прищуренные глазки.
Увидав Мэри и Фаничку, он сухо поклонился им издали.
— Умерла сегодня ночью, в одиннадцать часов. — Завтра хоронить голубку будем. Вот тебе и доктора!
Он больше ничего не сказал, заплакал и продолжал махать рукой. Посторонним было тяжело смотреть на него и на Машу. Мэри хотела сказать Лининой что-нибудь утешительное, но слова не шли с языка. К тому же близость сестры Лизы волновала ее, и она была полна мыслью о ней. Фаничка тоже почти забыла неприятное впечатление от цветов на столе и робко и вместе жадно смотрела на старшую сестру, удивляясь, что она такая красавица и не имеет вида несчастной. ‘Поцеловать бы ее’, — думала она.
Пьер подошел к девушкам и шепотом предложил им перейти в его комнату, где они могут поговорить между собой наедине. Лиза кивнула ему головой. Сестры посмотрели сострадательно на Машу и вышли, вздохнув.

ХII

В комнате Пьера пахло духами, и на окне, в беленькой вазе, стоял букет свежих роз. Порядок был образцовый. Постель застлана красивым летним одеялом, и наволочки на подушках, очевидно, только что надеты. Стульев немного, но все-таки было на чем сесть.
Лиза поцеловала сестер. Глаза у ней были влажны. Шесть лет назад, и Мэри, и Фаничка были девочками, а теперь — как выросли, как переменились!
Все молчали. Лиза и Мэри были особенно растроганы. Они смотрели одна на другую, с чувством беспредельной вдруг проснувшейся любви. Их тянуло друг к другу. ‘Я не знала, что я ее так люблю’, — говорила себе Лиза, и то же самое думала Мэри. И оттого, что они были так взволнованы, им казалось, что если б они начали говорить, то сказали бы что-нибудь плоское или холодное, и невольно воздерживались от фраз и слов. Фаничка улыбалась и окидывала комнату Пьера радостным взглядом и таким же взглядом смотрела на Лизу. Лиза, хотя вся вдруг отдавшаяся Мэри, видела этот взгляд, и у ней составилось внезапное представление о Фаничке, как о милом, несерьезном ребенке. Она пожала ей руку и еще раз поцеловала ее и затем обняла Мэри за талию.
Это движение как бы вывело сестер из напряженного состояния. Первый восторг прошел. А когда чувство любви стало спокойнее, явилась потребность говорить. Лиза и Мэри одновременно заговорили и теперь уже не боялись сказать что-нибудь некстати.
Разговор состоял сначала из коротеньких вопросов и ответов. Они следовали один за другим очень быстро и касались самых разнообразных предметов.
Главное было то, что сестры чувствовали, разговаривая, как они сильно интересуются друг дружкой. Глава их блестели, и розовые губы улыбались, и румянец играл на щеках.
Взгляд у Мэри был глубокий, темный, и Лиза была убеждена, что такой взгляд есть признак сильной натуры. Когда Мэри была девочкой, Лиза почти не любила ее. Но теперь ей было непонятно, как она могла не любить ее.
Мэри, в свою очередь, любовалась Лизой. Ей нравилось, что Лиза похожа на мать. У Лизы было такое же лицо, как и у Нины Сергеевны, но только совсем молодое, свежее, с ямками на щеках и подбородке, и глаза не тусклые, а яркие и кроткие, немного задумчивые. Ростом Лиза казалась выше матери, потому что полнота у ней была умеренная, и она была стройна, как Фаничка.
Мэри подумала: ‘О, если б она помирилась с maman!’
И сейчас же сказала это, причем застенчиво посмотрела на нее и схватила ее руку.
Фаничка присоединилась к Мэри.
— Лиза! — крикнула она. — Ах, Лиза! Мы опять зажили бы вместе на антресолях!
Лиза улыбнулась и пожала руку Фаничке. Но обратившись в Мэри, она сказала серьезным тоном:
— Этого нельзя, Мэри. Это никогда не будет. Это ужасно тяжело, но этого никогда не будет.
Мэри заметила, что в ее глазах блеснули слезы.
— Лиза! Лиза! — крикнула Фаничка.
Лиза не отвечала. Она отошла к окну. Потом, возвратившись на прежнее место и, горячо обняв Мэри, она сказала, глядя ей прямо в глаза влажным ласковым взглядом:
— Мэри, я крепко тебя полюбила. Ты, должно быть, серьезная и работящая головка. У тебя хорошее сердце. Ты поймешь, почему для меня никогда не может быть возврата к прошлому, когда узнаешь, что заставило меня уйти от maman. Мне жаль тебя, Мэри. Но надо тебе открыть глаза. И ты, Фаничка, должна узнать правду. Но я не могу вам сказать этого теперь, сейчас, потому что мне тяжело вам исповедоваться. Совесть у меня чиста, дело у меня чистое, а тяжело. Вы — почва нетронутая. Вам больно будет. Пусть в другой раз.
Мэри и Фаничка с недоумением смотрели на нее.
— Завтра… или лучше послезавтра… — сказала она, побледнев. — Это мой долг! — сказала она потом, как бы про себя, и, встав, пожала им руки.
Она ушла с странной торопливостью. И они тоже ушли, не заходя к Лининым. Пьер вынес им в галерейку накидки. Одевая Фаничку, он взял ее за талию. Она покраснела и бросила ему косой взгляд, не то сердитый, не то смеющийся. Пьер почувствовал, что любит ее.
Мэри между тем была так погружена в мысли о Лизе и о том, что она назвала своим долгом, что ушла, забыв попрощаться с Пьером и совершенно не заметив его поклона. Уже на улице вспомнила она об этом, и ей стало досадно на себя и на свою рассеянность.

ХIII

На другой день Фаничка смотрела из окна своей комнаты и думала о Пьере. Она видела не только двор, но и часть улицы. Улица была, по обыкновению, пустынна. Но Фаничка надеялась, что, может быть, кто-нибудь пройдет по ней, и это будет Пьер. Почти час простояла она: улица все была пустынна. Изредка только поднимался невысокий вихрь и, кружась, убегал вдаль. Фаничка вздохнула и хотела отойти от окна.
Но на перекрестке показался священник в траурной ризе, потом розовый гробик, пестрая кучка людей. Фаничка узнала среди них Пьера и вздрогнула. Она набросила накидку, надела шляпку, перчатки и впопыхах вбежала к Мэри.
— Хоронят девочку Лининых… Вот сейчас… пронесли… — начала она торопливо. — Пойдем, Мэри…
— Ты хочешь идти? — спросила Мэри, у которой голова болела от бессонной ночи. — Видишь, я совсем не одета… Нет, я не пойду. Зачем? Не пойду я, Фаничка! Меня это расстроит вконец…
Фаничка махнула рукой и кинулась к дверям.
— Смотри, maman рассердится! — сказала Мэри, слегка повысив полос.
Фаничка опять махнула рукой и бегом спустилась с лесенки. Она ни с кем не встретилась в коридоре, осторожно пробралась через гостиную, в виду Нины Сергеевны, сидевшей к ней спиной, неслышно прошла по зале и очутилась на улице.
Процессия была еще недалеко. Ветер сильно рванул шляпку с Фанички, и Фаничка, придержав ее обеими руками и наклонив голову, быстро пошла вперед, между тем как ее платье, хлопая, било ее по ногам. Минуты через две, ветер утих, она почувствовала запах ладана, услышала пение священника и дьячка, и когда подняла голову, то увидела, что идет позади Пьера. Он вел под руку Машу. Дальше шли еще какие-то барыни, с недовольными лицами, старушка с ястребиным носиком. Линин вдвоем с каким-то военным нес гробик Шурочки. Седые волосы священника развевались из-под камилавки по ветру, и на порыжелом бархате ризы ярко сиял и сверкал широкий серебряный позумент. Кадильница дымилась синим дымком. Впереди процессии шатался большой черный крест.
Фаничка почувствовала себя неловко среди чужих людей. Ведь и Маша была ей чужая — с ней она почти незнакома. Она пришла сюда ради Пьера, и ей стыдно сделалось, что она как будто обрадовалась этим похоронам, чтоб повидаться с ним. Ей захотелось вернуться домой. Но не было силы. Пьер так близко!
Улица кончилась за садом Лоскотиных, и путь расширился. Надо было идти по выгону. Вдали хмурились деревья кладбища и блестел купол новой кладбищенской церкви.
Тут ветер поднялся с прежней силой. Пыль врезалась в глаза. Ленты у шляпок захлопали. Дамы повернулись назад, держа руки у колен, Пьер тоже повернулся, жмурясь.
Вдруг он увидел Фаничку и кивнул ей головой.
— Маша, — сказал он. — Фанни Павловна!
Он обрадовался Фаничке так искренно, что она не могла этого не заметить.
Ветер опять стихнул, Маша сказала Фаничке:
— Благодарю вас за внимание.
Она похудела. На щеках ее видны были следы от слез. Локончики ее растрепались.
— Вы знаете, — начала она тихо, — как она умерла? Бедненькая! Я смотрю, что она так спокойно лежит в своей кроватке! Думаю, кажется, не дышит. Встаю в темноте и подхожу к ней. Но не верю, что она не дышит. Подхожу — чувствую, ручки холодные. Тут я испугалась. Взяла, да палец ей в ротик положила — неужели, думаю, и в ротике холодно? Боже мой, — вдруг вскрикнула она надорванным шепотом, — а язычок у ней, как лед!
Она крепко оперлась на руку Фанички и положила ей на плечо, голову. Но сейчас же, сделав над собой усилие, выпрямилась и опять пошла прежней походкой.
У Фанички скатилась слеза. Ей жаль стало эту бедную мать. И на минуту она забыла о Пьере.
Процессия подвигалась. Линин крепился. Он устал, но продолжал сам нести свою Шурочку и даже подтягивал священнику баритоном: ‘Святый Боже, Святый Крепкий…’
Вот жалобно зазвучали колокола. Фаничка вздрогнула. Процессия остановилась. Священник что-то читал и пел. Потом все опять пошли торопливой походкой, широко шагая. Кладбище было близко, слышно, как шумят его березы, и спешили скорее похоронить маленький розовый гробик, от которого всем было тяжело…

XIV

После похорон, участвующие в процессии разбрелись в разные стороны. Маша не сделала поминального обеда, потому что покойница — крошка. Священник, пряча деньги в широкий карман подрясника, сказал Линину, обводя безоблачное небо тусклым взглядом:
— Скажите, какой ветер! Отчего бы?
Линин произнес:
— Движение воздуха…
Священник сказал:
— Да, физика… Теперь все физикой объясняют…
Мудро помолчав, он поклонился, подал Линину руку, качнул камилавкой Маше и пошел к церкви с своим причетником.
Фаничка и Пьер стояли вместе во все время печальной церемонии. Когда все кончилось и все стали расходиться, они тоже пошли как будто домой, но им хотелось побыть наедине друг с другом, и они вскоре очутились на другом конце кладбища.
Здесь деревья были старее и ветвистее, образуя над головой почти сплошной зеленый свод. Могилы осели, и дубовые кресты на них почернели от времени и пошатнулись. Кое-где виднелся бугор свежей земли. Редко попадались памятники, белые, с золотыми украшениями, или мраморные, обнесенные чугунной решеткой. Кладбище это было бедное, потому что богачей хоронили не на нем, а в монастыре.
Фаничка долго молчала. Пьер тоже молчал. Он вел ее под руку и поддерживал, когда она спотыкалась о могилки детей, густо поросшие сорными травами.
Наконец, Фаничка тихо спросила:
— Куда мы идем?
— Домой.
Она взглянула на Пьера, подняв бровь. Он улыбнулся.
— Нет, не домой, — сказал он, — но сейчас — вот видите, канавка — кончится это кладбище… На меня оно навевает тоску… Да и на вас — честное слово! Кладбище кончится, начнется поле…
Он указал рукой: между стволами берез, за неглубокой, осыпавшейся канавой, желтела густая рожь, еще зеленоватая, и мягко волновалась, то почти приникая к земле, то вдруг распрямляясь и качая в разные стороны своими бесчисленными колосьями.
— Ну, поле… что ж?.. — сказала Фаничка, глядя на рожь и думая, что maman действительно не похвалит ее за ее участие в похоронах. В то же время она подумала о дамах, которые шли в процессии и которые могли заметить, что она исчезла вместе с Пьером. Ей сделалось досадно, она покраснела, но невольно прижалась к Пьеру.
— Как что ж? — подхватил Пьер и ласково посмотрел ей в глаза. У него были мягкие, длинные ресницы, как и у ней, и взгляд его, казалось ей, горел чарующим блеском, так что она потупилась, готовая во всем повиноваться ему. — Мы перейдем поле, продолжал Пьер, — и посидим полчаса где-нибудь… в затишье… Там есть прелестный овраг… весь в шиповнике…
— Я знаю, — робко начала Фаничка. — Но я думала, что мы пройдемся только по кладбищу.
— Нет, нет, как можно! — вскричал Пьер, — пойдемте туда! — Мне хочется вам что-то сказать…
Она спросила:
— Что?
Сердце ее тревожно забилось.
Он наклонился к ней.
— Нельзя сказать сразу.
— Отчего? — прошептала она, нежно ежимая его руку. — Скажите сразу, прошу вас.
— Хорошо. — Но только все-таки пойдемте туда… Знаете, я вас люблю, Фаничка. А вы меня?
Глава его заблистали. Он обнял ее и ждал ответа.
Фаничка взглянула на него влажным, счастливым взглядом и проговорила:
— Зачем ответ?
Она тихо засмеялась.
— Но вот вам ответ! — сказала она и протянула губы к его уху. — Я вас тоже люблю! — произнесла она чуть слышным шепотом.
В горле у нее что-то прохрипело, колена ее слегка подкосились. Пьер подхватил ее за талию и покрыл поцелуями ее лицо.
— Пойдемте же!
Но ей опять вспомнились дамы и maman. Она повернула голову в страхе, не подсматривает ли кто за ними. За низко-опустившейся сквозной зеленью плакучей березы стоял приземистый черный крест, точно человек, распростерший руки. Фаничка отшатнулась от Пьера. Ужас овладел теперь ею. Она побежала.
— Фаничка! — крикнул Пьер. — Что с вами? Неужели мы не пойдем туда?
Он догнал ее и взял за локти.
— Фаничка! — сказал он с упреком. — Фаничка!
— О, Пьер! — Я боюсь. Ради Бога, проводите меня домой… Ради Бога!
Пьер никогда не видал ее такою. Она была бледна.
— Чего ж вы боитесь?
— Всего, — отвечала она.
— И меня?
Она сказала:
— И вас. Я вас люблю, Пьер, но боюсь, что я с вами одна.
— Как вам не стыдно! На вас просто это противное кладбище действует. Слышите, Фаничка? Посмотрите-ка на меня и вернемтесь…
— Нет, — промолвила Фаничка упрямо.
Он замолчал, вздохнув. Они вышли на дорожку. Пока тянулось кладбище, Фаничка все дрожала. Но когда она увидела, что выход уже близко, то мгновенно успокоилась.
— Знаете что! — сказала она. — Пойдем туда в другой раз. Хорошо?
Пьер что-то промычал. — Фаничка не расслышала. Он был сердит на нее.
Они вышли из ворот и очутились на просторе.
Фаничка произнесла:
— Посмотрите, какое странное небо сделалось… серо-желтое… А на солнце можно смотреть, и нисколько не больно…
Пьер поднял голову, глянул кругом и опять промычал что-то.
— И ветра нет, — заметила Фаничка.
Румянец вернулся на ее щеки, глаза горели по-прежнему, губы были красны и влажны. Она пожала несколько раз под накидкой руку Пьеру, но он не отвечал на ее пожатие. Тогда ей захотелось, во что бы ни стало, расшевелить его.
— Что с тобой? — спросила она его с тихим смехом.
— С тобой? — переспросил он, и лицо его прояснилось. — Ты меня обидела, Фаничка. Но дай мне слово, что уж больше такой сцены не повторится!
— Прости меня.
Они были в виду знакомых тополей и вошли в улицу. Потянулся забор сада. Фаничке показалось, что в одной из щелей сверкнул чей-то яркий глаз.
У ворот Пьер сказал ей:
— До завтра… Лиза ведь вас будет ждать непременно, и мы увидимся. Линины уезжают на несколько дней в деревню к его родным… Квартира свободна… До завтра, Фаничка!
Он торопливо пошел домой. Фаничка, с сильно-бьющимся сердцем, пробралась на антресоли. Там никого не было. Она бросилась к окну, чтобы успеть увидеть еще раз Пьера. Но он уже скрылся из виду. Только опять пробежали один за другим невысокие вихри. Небо вдруг стало свинцовым. Громко хлопнула калитка. В воздухе завертелся клочок белой бумаги, и вдруг на дворе, с земли, серым столбом, поднялась пыль, виясь и крутясь, и стекла в окнах слабо задребезжали.

ХV

За час до прихода Фанички, Нина Сергеевна получила пригласительное письмо от Черемисовых — от Клавдии Аполосовны и ее мужа — на вечер десятого. Оно обрадовало ее и опечалило. ‘Дай Бог, — подумала она — чтоб все обошлось в сто рублей. Лоскотины не могут явиться в общество как-нибудь’. Она положила возле себя письмо и стала курить, производя особенно много дыма и сурово посматривая на Антипьевну.
— Позови-ка барышень, — сказала она.
Антипьевна отправилась наверх, и Мэри вскоре пришла, застегивая на ходу кофточку.
— А Фаничка?
— Фанички нет…
— Где ж?
— Увидала из окна… похороны и пошла… — ответила Мэри, не глядя на мать,
— Отлично! — произнесла Нина Сергеевна.
Через некоторое время она сказала:
— Этого еще недоставало!
Потом прибавила:
— Плакальщица!
В заключение она вскричала:
— Нет, это невыносимо!
Нина Сергеевна сильно топнула ногой, руки и плечи ее затряслись, лицо налилось кровью. Она схватила чубук и замахнулась на Мэри.
Девушка побледнела. Она растерялась до того, что не могла тронуться с места, и только протянула руку в виде щита.
— Прочь!
Бледное лицо Мэри раздражало Нину Сергеевну.
— Прочь, говорю! — крикнула Нина Сергеевна и ударила Мэри по руке.
Мэри слабо застонала и отшатнулась.
Тогда гнев Нины Сергеевны так же скоро упал, как и вырос. Его заменил стыд. Ей захотелось броситься к Мэри и покрыть ее поцелуями. Но что-то помешало. Что-то прошептало ей: ‘Не роняй своего достоинства, ты ведь мать’. Она сидела в своем кресле и тяжело дышала, не то удовлетворенная, не та виноватая, страстно желая как-нибудь мирно покончить всю эту историю и не зная как. Была минута, когда она ждала, что Мэри подойдет к ней и поцелует у ней руку. Но Мэри не подходила. Новая досада начинала закипать в груди Нины Сергеевны. Она решилась сама позвать дочь.
— Мэри!
Мэри сидела в гостиной и тихо плакала. Услышав зов матери, она поспешила вытереть слезы и явилась к ней.
— Я погорячилась, — сказала Нина Сергеевна, глядя в сад, — ты ни при чем. Я сердце сорвала… Пойми мое положение. Мэри! Я отвечаю за вас перед Богом и людьми! Что могут сказать о Фаничке, когда узнают, что она таскается одна по каким-то похоронам?
Она замолчала. Мэри тоже молчала. Она подумала: ‘Фаничка, может быть, не одна, а с Пьером’. И эта мысль, которая и раньше приходила ей, была для нее больнее удара, полученного от матери.
— Вот письмо Черемисовых. — На, прочти!
Мэри прочитала.
— Через неделю… надо спешить… — начала Нина Сергеевна, все больше и больше успокаиваясь. — Туалеты надо… по сезону. У madame Сесиль, конечно… завтра поезжай к ней…
Она пошевелила губами и, с облегчением вздохнув, закурила трубку.
Мэри постояла на террасе и, понурив голову, медленно сошла в сад.
Она не думала ни о бале, ни о платьях. Рука у ней болела, но Мэри и о ней не думала. Мэри простила матери, как простила ей и многие другие такие же вины. Она была убеждена, что мать добрая. Она не думала даже о сестре Лизе, хотя всю предыдущую ночь Лиза не выходила у ней из головы. Мэри думала теперь только о Пьере и Фаничке.

XVI

Вихрь со двора перенесся в сад. Деревья зашумели, и листья и свежие зеленые ветки стали вертеться в воздухе, и что-то затрещало и рухнуло наземь. То упал самый старый тополь, загромоздив собой цветник перед террасой. Весь сад волновался, все никло, трепещущая зелень казалась бледной. Нина Сергеевна вовремя покинула террасу, но забыла взять табачницу, через секунду, она увидела в стеклянные двери гостиной облако желтой пыли, которое быстро исчезло в общем вихре. Дом дрожал. В комнате стало темно, точно внезапно смерклось.
— Ах, Фаничка, Фаничка! — воскликнула Нина Сергеевна с искренней тревогой.
— Фаничка пришла, — заметила Мэри, собираясь идти на антресоли.
— Пришла? — радостно переспросила Нина Сергеевна. — Ну, слава Богу! — Она перекрестилась. — Ты почем знаешь?
— Видела, — в заборе щель… Нечаянно увидела…
Мэри остановилась перед окном, уныло глядя на упавший тополь.
— Позови Фаничку… Приходите обе ко мне! — Боже, что делается! Непременно обе приходите! — повторила она.
Мэри ушла.
Вихрь понесся дальше, но ветер продолжал дуть, наклоняя деревья и кусты в разные, стороны, беспорядочный и зловещий. Небо низко нависло над землей, темное, с желтоватым отсветом. Где-то, в неопределенной дали, чуть слышно грохотало. И казалось, что сумрак, все собою наполнявший, слабо мерцает.
Нина Сергеевна боялась грозы. Когда пришли барышни, причем Фаничка, которой Мэри все уже передала, мило улыбалась, потому что она всегда так улыбалась, чувствуя себя виноватой, — Нина Сергеевна велела им сесть на диване, где и сама сидела, и обняла их, вся дрожа.
— Молитесь, дети! — сказала она, взглянув на икону в углу. А у вас горит лампадка?
— Горит, — ответила Фаничка, радуясь, что погода мешает матери говорить о чем-нибудь другом — о том, напр., что неприлично участвовать в некоторых похоронных процессиях.
— Антипьевна! — крикнула Нина Сергеевна, внезапно вспомнив более или менее верное средство от грозы, — принеси-ка скорее из моей спальни страстную свечу, да зажги ее у лампадки!
Антипьевна, которая стояла у дверей и глядела в сад, думая, что ‘не к добру упала самая старая тополя’, засуетилась и принесла свечу.
— Обойдем-ка вокруг! — приказала Нина Сергеевна, беря свечу и поднимаясь с места. — Пойдем, дети!
Все встали. В полутемных, больших комнатах странно замирали шаги этой медленно подвигающейся группы. Тусклое пламя свечи бросало бледный, красноватый свет на лица. Губы Нины Сергеевны беззвучно шептали молитвы. Фаничка, увидев в зале, в зеркале, свое отражение, прижалась к Мэри. ‘Зачем еще эта процессия?’ — подумала она с испугом. До этого она не боялась грозы, а теперь стала бояться и при каждом порыве ветра ожидала чего-нибудь страшного.
Возвратились в гостиную и опять сели. Гром грохотал уже явственно. Страстная свеча продолжала гореть и мигала. Ее миганья, казалось, становились ярче и ярче. И вдруг вся гостиная наполнилась ослепительно белым светом, и небо точно рухнуло на землю с треском и каким-то дребезжащим острым звуком, грозным и необъятным. Нина Сергеевна вскрикнула и прижалась к дочерям, которые сами были смертельно испуганы.
— Не бойтесь, maman, — сказала Мэри взволнованным голосом.
— Я не боюсь, дети, — слезливо отвечала Нина Сергеевна. — Вы только молитесь! Пожалуйста, молитесь…
— Maman, перейдем в спальню, — возбужденно начала Фаничка. — Тут бронза. Металл притягивает молнию…
Нина Сергеевна перебралась с дочерьми в спальню.
Гром продолжал греметь и молнии вспыхивали. Хлынул дождь. Он громко барабанил по стеклам, которые, казалось, таяли, точно пластинки льда. Конюшня, ворота, кухня, колодец — все предметы на дворе лишились как будто очертаний, расплывшись в мутной дымке ливня.
Но небо уже прояснилось в одном месте. Над крышей конюшни показалась узкая светлая полоска. Нина Сергеевна, увидев ее, почувствовала себя бодрее. Сумрак в комнатах стал редеть, и хоть от времени до времени и слышались пока раскаты грома, но было уже очевидно, что беда прошла мимо и бояться чего-нибудь еще — просто смешно.
— Пусть накрывают стол! — приказала Нина Сергеевна, приятно вздохнув.

ХVII

Вскоре дождь почти перестал и капал только с крыши большими, светлыми каплями. Небо, свинцовое и хмурое, местами уже синело. Там и сям плыли облака. Из окон столовой виднелся сад, зелень его снова стала яркой. Цветы на клумбах были смяты, и тополь, зеленой громадой, лежал поперек лужайки перед террасой. Мокрые дорожки были усеяны свежими листьями, ветками, завязями плодов. Нина Сергеевна сидела за столом и, в ожидании первого блюда, смотрела на пострадавший от бури сад покачала головой.
— Какой убыток! — говорила она.
Показался садовник. Он останавливался перед фруктовыми деревьями и тоже качал головой. Нина Сергеевна следила за ним, пока его не скрыла зелень сада.
Фаничка, очень обрадовалась, что гроза прошла, но чем более прояснялось небо, тем неизбежнее казалось ей объяснение с maman и тем милее она улыбалась, посматривая на сестру.
Но подали суп с вермишелью, утку под кисленьким соусом, подали телятину и салат, — Нина Сергеевна не заговорила о похоронах. Она ела, как всегда, с большим аппетитом, делала хозяйственные замечания и велела сказать повару, недавно поступившему на место, что супом она ‘недовольна — пересолен, а прочее хорошо’. ‘Пусть старается’, — прибавила она поощрительно, вытирая салфеткой рот и подбородок. Фаничка постепенно успокоилась. ‘Ничего, кажется, не будет’, — решила она.
Между тем, на сумрачной части неба заиграла радуга. Блеснуло солнце. Капли дождя заискрились на зелени сада, облака вспыхнули. Нина Сергеевна улыбнулась и, откинувшись на спинку кресла, стала беседовать с дочерьми по поводу предстоящего вечера у Клавдии Аполосовны.
‘Совсем ничего не будет’, — сказала себе Фаничка и, когда речь зашла о туалетах, сделала несколько замечаний насчет бюста Мэри, уверяя, что ей нельзя быть декольте. Мэри покраснела, Нина Сергеевна стала спорить с Фаничкой. Но та перебила ее и, поднеся руки к ушам, упрямо закричала:
— Нельзя, нельзя!
Нина Сергеевна пошевелила губами и сурово повернула к ней свои желтоватые белки. Фаничка потупилась. Губы ее сложились в улыбку.
‘Наделала беды!’ — подумала она, толкнув Мэри ногой.
Но Нина Сергеевна ничего не сказала. Она все только смотрела на Фаничку.
В это время принесли мороженое в тонких стаканчиках на подносе, покрытом белой салфеткой.
Фаничка вскрикнула:
— Ах, прелесть! Это хорошо, maman, что вы догадались, наконец, велеть… Я давно хочу!
Она протянула руку к стаканчику, улыбаясь и чувствуя, что поведение ее бестактно, потому что, например, следует предоставить maman первой взять с подноса и вообще не говорить с ней таким языком.
Но Нина Сергеевна опять ничего не сказала и даже перестала смотреть на Фаничку.
После обеда Мэри и Фаничка подошли к ней, поцеловать у ней руку. Она протянула руку Мэри, но Фаничке погрозила пальцем.
— Фаничка! Я все вижу! Я все знаю! Берегись!
Фаничка вздрогнула. ‘Все? Что все?’ Она хотела, повернувшись к сестре, улыбнуться, но улыбки не вышло. ‘Что все?’ — спросила она сама себя еще раз и медленно, не глядя на мать, ушла.

XVIII

На подносе оставались еще стаканчики с мороженым. Нина Сергеевна, перешедши в гостиную, велела подать их себе и, позвав Мэри, предложила ей стаканчик и сама стала опять есть.
— Мэри, — сказала она нежно, чувствуя позыв ко сну. Обыкновенно, она засыпала в креслах старинного фасона, нарочно устроенных для послеобеденной дремы. — Мэри!
Мэри, по тону этого обращения, заключила, что maman помнит еще свою неправоту и желает загладить вину ласковой беседой.
‘Maman добрая, у ней мягкое сердце’, — подумала девушка и, подойдя к Нине Сергеевне, поцеловала ее.
У Нины Сергеевны навернулись слезы. Она была тронута. Она подумала: ‘Нет, эта никогда не погибнет’. Потом у ней мелькнула мысль: ‘А Фаничка разве погибнет? Она точь-в-точь я, когда мне было семнадцать лет. Она ртуть. Пусть себе! Надо только присматривать’.
— Мэри! Возьми там, — она показала глазами на этажерку, — свежую пачку табаку и набей мне трубку.
Мэри вскрыла пачку и набила трубку. Нина Сергеевна позволяла дочерям набивать ей трубку лишь в редких случаях. Это было знаком большого благоволения.
Пустив клуб дыма и почувствовав приятное опьянение, Нина Сергеевна произнесла:
— Так ты меня любишь, Мэри?
— Maman!
— He считаешь злою?
— Maman! — повторила Мэри.
— Друг мой! — сказала Нина Сергеевна, которой вдруг захотелось видеть вокруг себя вместо страха — умиление, вместо будней — праздник, она была готова чем-нибудь даже пожертвовать, чтобы этот праздник длился вечно. — Друг мой, дитя мое! — продолжала она с мечтательным вздохом, — люби меня!
Нина Сергеевна остановилась. Веки ее отяжелели.
— Меня трудно любить, — начала она, подымив трубкой, — потому что я раздражительная — я много страдала, — но кто меня знает, тот всегда скажет, что у меня золотое сердце, Мэри! Ты большая, тебе двадцать лет… Знай — никто меня не мог оценить… Твой покойный папа не мог меня оценить… Лиза — Бог с ней! Но все-таки…
Она махнула рукой. Веки ее стали слипаться.
‘Лиза?’, — чуть не крикнула Мэри. Она опустилась на колени и схватила руку Нины Сергеевны.
— Maman! — Что у вас, произошло с Лизой? Ведь она тоже добрая, удивительная, — как же это случилось?
Никогда Мэри не заговаривала о старшей сестре. Слово ‘Лиза’ нельзя было произносить в доме Лоскотиных. Но теперь Мэри была проникнута радостью, что maman с нею откровенна и даже первая вспомнила о Лизе. Она была убеждена, что maman не рассердится. И ей так страстно хотелось склонить ее в пользу Лизы!
Нина Сергеевна, действительно, не рассердилась. В этот день она не могла уж сердиться. Она могла вспыхнуть на секунду, но ее одолевала усталость, и ее гнев пропадал сам собой.
Теперь и секундной вспышки не было. Только сон ее на время улетел. Она наклонила лицо к Мэри и посмотрела на нее серьезным взглядом, опустив на пол трубку.
— Мэри, ты задала мне трудный вопрос. Ты должна была верить, что я тут права… — сказала она.
Мэри не потупилась, а ждала, что еще скажет мать.
— Не спорю, что Лиза удивительная, — продолжала Нина Сергеевна, — но она злая, а не добрая… О, если бы она была добрая! Если бы у ней было твое сердце!
Она взяла Мэри за подбородок.
— Мэри! Не расспрашивай меня больше.
Но Мэри покрыла поцелуями ее руки и горячо сказала:
— Maman! Милая, вы не знаете, как это меня терзает! Я ночь не спала сегодня — все думала о Лизе. Maman! Ради Бога! Как это случилось?
— Ты помнишь как, — сказала Нина Сергеевна, не глядя на дочь. — Лиза передала узелок этой своей… как ее… Маше, а сама ушла будто в библиотеку и с тех пор не возвращалась.
— Maman! Не то…
— Потом, — продолжала Нина Сергеевна, — я получила от нее письмо. Она писала о документах. Я посоветовалась и выслала ей все бумаги…
— Не то!.. Но отчего ж она ушла?
— Оттого что она враг наш! — возбужденным шепотом сказала Нина Сергеевна, опять наклонив лицо к дочери. — Наш враг! — повторила она.
— Как это? — тоже шепотом, побледнев, спросила Мэри.
— Знай, Мэри, — сказала Нина Сергеевна с плачевным выражением лица, утомившись от этого разговора, — она не только возмутилась против меня, своей крови, но и против сословия, к которому принадлежали ее деды и прадеды, против всего дворянства, и объявила мне, что ей стыдно, что у нас так много земли, что надо возвратить ее мужикам… Слышишь, Мэри? И это она говорила серьезно, с сумасбродным упрямством, а я целый год терпела это и надрывалась с нею… Так что, когда она ушла, то, поверь, Мэри, я почувствовала облегчение… Нет, не говори о ней! — не могу я… Она мне не дочь… Она ни разу не заглянула мне в сердце… Нет!!
Она с силой потянула из чубука и обдала Мэри целым облаком дыма.
— Уйди от меня! — сказала она ей, — ты меня расстроила.
Но Мэри не ушла. Лицо у ней была бледно, она вся дрожала.
— Maman! — промолвила она почти строго, — и ничего больше не произошло у вас?
Нина Сергеевна с удивлением посмотрела на дочь. Сквозь струйки дыма она увидела ее глаза, в которых светился упрек.
Она сердито крикнула:
— Уйди!
Но когда Мэри, вздохнув, встала и хотела уходить, она удержала ее и сказала прежним нежным тоном:
— Мэри, ты сейчас подумала, что я недобрая… Грех тебе, Мэри!..
Слезинка скатилась у ней по щеке и упала на грудь.
— Мэри, клянусь тебе, — продолжала она, — что Лизу я люблю, хотя она и враг наш… Теперь много таких, как она, и она, может быть, не виновата… Ее завлекли… Виновата я, что давала ей свободу… что позволяла ей отступать от порядка, искони заведенного в нашем доме… Мэри! Ты думаешь, я не терзаюсь? Знаешь ли ты, что если бы она, эта несчастная, погибшая дочь, вдруг возвратилась и попросила прощения, я приняла бы ее… Приняла бы, будь она в лохмотьях, будь она опозорена, унижена… Ах, Мэри, пойми меня!
Она заплакала. Мэри с скорбным недоумением смотрела на нее. Мэри хотелось сказать, что Лиза не в лохмотьях, что можно повидаться с ней и, может быть, уговорить если не жить вместе, то хоть примириться с maman. Но она никак не могла сказать этого. Ей казалось, что права Лиза, если только это произошло у ней с maman. Ее охватило странное волнение. Душа болела. Мэри подумала, что maman не понимает Лизы, и все горе в этом. Ей жаль стало maman. Она припала к ее руке и просила ее успокоиться, обещая не говорить больше об этом.
Нина Сергеевна положила ей на голову руку и погрузилась в грустные размышления. Она перестала плакать и удивлялась своей доброте. И, слегка качаясь в креслах, вдруг мягко уронила на пол чубук и заснула.

XIX

Когда Мэри пришла в свою комнату, Фаничка, поджидавшая ее, вбежала к ней с тревожным лицом и сказала, схватив ее за руку:
— Что это значит? Кто насплетничал? Как тебе не стыдно, Мэри!
Губы ее дрожали, глаза блестели. Мэри пожали плечами.
— О чем ты это?
Фаничка топнула ногой.
— Мэри, не притворяйся!
— Решительно ничего не понимаю, — произнесла Мэри.
Глава их встретились.
— Мэри! — вскричала Фаничка с тоской. —Все знает maman?
— Ах, ты про это? — воскликнула Мэри. — Ты про это! — повторила она, потупившись.
Фаничка несколько секунд жадно глядела ей в лицо.
— Ну?
— Maman ничего не знает особенного, — сказала Мэри и медленно подняла на сестру глаза. — Знает только, что ты была на похоронах.
Фаничка покраснела. Глава сестры, казалось, видят ее насквозь. Ей сделалось стыдно. ‘Maman не знает, так Мэри знает’. И она сама теперь потупилась и стояла, не трогаясь с места, точно оцепенела, а краска все гуще и гуще заливала ее лоб, уши, щеки, подбородок…
— Пусти меня, Фаничка! — тихо сказала Мэри.
Фаничка выпустила ее руку. Она чувствовала, что необходимо сказать что-нибудь веселое и умное, чтоб загладить свой промах. Но в голове было пусто. Она напряженно улыбалась, в ушах у ней шумело. Наконец, ей стало смешно. Закрыв лицо рукой, она убежала от сестры.
Бросившись на свою софу, Фаничка схватила себя за голову, и мало-помалу мысли ее пришли в порядок. ‘Чего я испугалась? — спрашивала она себя. — В самом деле, что могла особенного узнать maman? На кладбище никого не было! Да и Мэри — что она может знать? Что я с Пьером шла под руку? Хха-ха! Какая я дура! Чего было стыдиться, краснеть! Надо было сказать, что встретилась с Пьером… И ничего бы глупого не вышло!’.
Она полежала несколько минут, вскочила и опять отправилась к сестре.
Мэри сидела у столика и пристально читала евангелие, маленькое, в золотообрезном переплете. Она повернула голову и взглянула на Фаничку недовольным взглядом.
Фаничка улыбнулась и, остановившись на пороге, сказала:
— Мэри! Я забыла тебе передать — на похоронах я виделась с Пьером, и он просил тебе напомнить, что Лиза будет завтра… Видишь, хорошо, что я пошла… Да, Мэри?
— Лиза нам это сама сказала, — произнесла Мэри.
Фаничка прибавила:
— Да, самое главное, и забыла! Линины уезжают, так что будет свободно.
Мэри нетерпеливо пожала плечами.
— Извини меня, Фаничка. Некогда…
Фаничка ушла и вскоре весело запела. Мэри не могла читать, когда шумят, а теперь это пение ей было особенно неприятно. Она встала, надела калоши, и сошла в сад взглянуть ближе, чего натворила буря.

XX.

День, назначенный Лизой сестрам, был у ней свободен. Заседания съезда кончились. Надо было только повидать инспектора училищ. Но сегодня его не будет в городе. Он приедет вечером. Лиза решила употребить этот день, до четырех часов, на визиты остальным знакомым. Прежде у ней было здесь очень много знакомств. Но, за шесть лет, воды немало утекло. Осталось человек пять, более или менее ей близких. По крайней мере, когда-то она была тесно связана с ними. Она слыхала уже, что их теперь не узнать. Но все-таки ей хотелось повидаться с ними. Хотелось понаблюдать людей — у ней была эта жилка — посмотреть на актеров, добровольно, когда раздался роковой сигнал поднять занавес, ушедших за кулисы и предоставивших другим играть тихую, бесшумную, но мучительную драму провинциальной жизни…
Небо с утра было серенькое, все в дымчатых и золотистых тучах. Раза два брызнул дождик, но потом облака на юге расползлись, блеснула лазурь, загорелось солнце.
Было одиннадцать часов. Лиза направилась в красивую, широкую улицу, всю в тополях и садах, тянувшуюся поперек города, мимо базарной площади. Дома были деревянные, большею частью новые. На дверях блестели кое-где медные дощечки адвокатов — Мошковича, Исаковского, Розенблюма — все евреев.
Лиза нашла дом Шаровицыных. У них и прежде был дом, доставшийся им по наследству, но не такой, как теперь. То был низенький домишка, с белой штукатуркой и почерневшими от времени ставнями, а теперь на его месте высились настоящие палаты, какой-то не то московской, не то швейцарской архитектуры, с резными коньками и огромными окнами. За зеркальными стеклами его дубовых дверей виднелась на лестнице ковровая дорожка, застланная чистым полотном и перехваченная медными, сияющими прутьями. На площадке повыше стояли в зеленых кадках олеандры и пальмы…
Лиза позвонила.
Показалась молоденькая горничная в малорусском наряде, сбежала по ступенькам и, проводив гостью в переднюю, доложила о ней господам. Тотчас же к Лизе выскочили, с добродушными восклицаниями, оба Шаровицыны: он — тучный брюнет с белыми зубами, она — низенькая, полная блондинка с большой головой и светлыми желтоватыми глазами навыкате. Они потащили ее, через залу с паркетным полом, в столовую, где стоял массивный резной буфет и был приготовлен завтрак и чай.
— Ах, ах! — кричали они, — вот сюрприз!
Лиза улыбнулась. Ей было приятно, что ее радушно встретили. Она села — и ей подвинули всякого рода закуски. В тоже время посыпались расспросы, что и как, и почему, и что нового. Разговор завязался обычный, но шумный. Раскатистый смех Шаровицына наполнял столовую. Жена громко вторила ему и когда хохотала, то плавно закидывала голову, показывай белый жирный подбородок и белую, в складках, как у детей, шею. Смеялись всему, по поводу чего-нибудь и без всякого повода. Это был сочный нутряной смех счастливых людей, искренно обрадовавшихся появлению друга, которого давно не видали.
Шаровицын был в белом форменном кителе нараспашку и малорусской сорочке, завязанной красной ленточкой. По-прежнему не росла у него борода, усы все так же чуть-чуть сеялись, и он казался каким-то уродливым толстым мальчиком лет пятнадцати, так он был моложав, хотя ему теперь, наверно, тридцать с небольшим.
На Шаровицыной была красная мужская блуза обыкновенного рабочего фасона, но коротенькая, и имела вид кофточки. В красной блузе Шаровицына приехала из Женевы и тогда она гордилась ею, даже неоднократно показывалась в этом костюме на общественных гуляньях. Но теперь она носит ее только по утрам, дома, хотя, вероятно, и не без задней мысли — до сих пор считает себя радикалкой.
Лиза вспомнила и все это сообразила, когда разговор, по почину Шаровицыной, перешел на урядников. Лиза живет в деревне и пусть-ка она расскажет об урядниках. Затем начались толки о всеобщей ‘прижимке’, о ‘сермяжном мученике’, о том, что ‘так нельзя дольше жить’. ‘Не правда ли?’ Шаровицына так кипятилась, что Лизе, в ушах которой звучал еще ее беспечный, радостный смех, сделалось неловко, потому что, в сравнении с хозяйкой дома, она вела себя холодно, но неловко не за себя, а за нее. Она давно уже привыкла даже в серьезных случаях сдерживать себя. Если человек начинал волноваться, потрясать руками и говорить захлебываясь, ‘с чувством’, — ей всегда казалось, что во всем этом есть что-то легкомысленное, ненатуральное, поддельное. ‘Серьезный человек никогда не ломается’. Она слушала Шаровицыну с улыбкой — самое большое, к чему могла себя принудить. И очень жалела, что приятное впечатление от встречи с нею на половину испортилось этим политическим разговором.
Шаровицын был умнее жены. Он молчал, ел и, должно быть, догадывался, что Лизе неловко. Он раза два вздохнул, но так, что как будто и зевнул. Когда беседа чересчур затянулась, он повернулся на стуле и с какой-то пьяной улыбочкой — хотя пьян не был — махнул рукой, понурил голову и сказал жене:
— Право, Адочка, не надоедай ты ей… Все это она слышала-переслышала… Да? — спросил он Лизу, подняв на нее смеющиеся глаза. — Смотри, она ничего не ела! — крикнул он. — Положи-ка ты ей этого карасика… в сметанке… Кушайте, кушайте! — ласково приказал он Лизе. — У нас уж так заведено… Жизнь в брюхо… на то инженеры… Хха-ха-ха! Эй, Адочка! — опять крикнул он, — а что ж ты деток ей? Покажи!.. Тащи их сюда!.. Я вам скажу, удивительные дети… Тройка!.. Крошки, а уж в каждом по два пуда, — соврал он и захохотал.
Когда жена ушла, он успокоился и сказал Лизе, прихлебнув из стакана и слегка понизив голос:
— До сих пор мелет… А мне не удивляйтесь, Лизавета Павловна. Всякому поколению свое. Тут три года службы — и то долго. Новая волна набежала — а мы назад…
Лиза посмотрела на него. Он был серьезен, и взгляд его светился былым умом. Она хотела сказать несколько слов в ответ, но он, по розовым пятнам на ее щеках и загоревшимся глазам, догадался, что она скажет, съежился, сделал пьяную улыбочку и брякнул:
— Цели, цели у меня теперь другие, Лизавета Павловна! Дом видели? Семь тысяч вбухал! Купил имение — пятнадцать тысяч… Лесом торгую, из шоссейного щебня масло жму…
Он захохотал.
— И главное, — начал он, ковырнув сыру, — развратился, все мало кажется.
И опять захохотал.
Лиза потупилась. ‘Все-таки он ломается’, — подумала она. Но, с другой стороны, было слишком очевидно, что, действительно, у него теперь ‘цели другие’. ‘Были ли у него когда-нибудь иные цели?’ — усомнилась она.
Вошла Шаровицына, ведя за руки детей, в белых нагрудниках и в сопровождении двух опрятно одетых, улыбающихся нянек, старой и молодой. Дети, в самом деле, были крупные, с белыми, жирными подбородками и жирными шейками. Шаровицына, счастливая и гордая, с громким хохотом представила их Лизе. Шаровицын стал что-то весело кричать, а они дичились и смотрели на гостью робко и исподлобья. Она любила детей, нагнулась и поцеловала старшую девочку. Но мальчики раскричались и замахнулись на нее ручонками, растянув плаксиво губы. Они не подпустили ее к себе, и их пришлось увести.
После этой сцены Шаровицын, который боялся, что жена опять начнет радикальничать, взял Лизу, за руку и повел ее смотреть комнаты, мебель, выписанную из Варшавы, и олеографии в дорогих рамах. Шаровицына предложила идти на вышку, чтоб гостья полюбовалась видом на город. Но та уклонилась от этого удовольствия и сказала, что спешит еще навестить кой-кого, и стала прощаться. Шаровицыны удерживали ее, хотели, чтоб она у них пообедала. Наконец — ‘нечего делать!’ — простились с нею так же радушно и — как Лизе показалось — так же радостно, как и встретились, и сами проводили на лестницу. Шаровицын, как будто что-то вспомнив, в смущении, остановил уходившую Лизу и, схватив ее за рукав, сказал:
— Не возьмете ли денег?
— Что вы?
— Не вам! — протянул он с ласковой досадой.
Она покраснела.
— Хорошо.
— Так-то лучше! — с веселым смехом промолвил он и сунул ей беленькую.
Она кивнула головой, точно монашенка, которой подали ‘лепту на украшение святой обители’, и ушла.

XXI

Лиза посетила Шаршмидтов. Шаршмидт был врач, жена его тоже окончила врачебные курсы. Он только что возвратился из богоугодного заведения, где служил ординатором, и, застав Лизу у жены, тихо приветствовал ее, робко оглянувшись.
— Мы о вас много слыхали, — произнес он с гортанным говором. — Вы все подвизаетесь… Закоренелая!..
Он погрозил ей своим тонким, белым пальцем, почесал локоть, опять оглянулся и сел рядом с Лизой.
— Ну, и что же вы… ну? — спросил он ее неопределенно и подмигнул красноватыми глазками. — Душа моя! — сказал он жене, не ожидая ответа Лизы, — ты ничем не угощала их?
— Когда она не хочет, — отвечала жена, беременная дама, с широкими плечами, поднятыми так, что шеи не было видно, белая и румяная, слегка заспанная.
Шаршмидт сделал гримасу.
— Душа моя, ты знаешь, — начал он шутливо, — что это опасный человек…
Жена улыбнулась. Лиза сказала:
— А вы-таки трус… Я бы не зашла… Простой сельской учительницы боитесь.
— Нет? В самом деле?.. — протянул Шаршмидт, прищурившись. — Учительница? А вы знаете, что теперь надо быть очень и очень осторожным?.. Только я не трус! — Сохрани меня Бог.
Он запустил пальцы в жиденькую рыжеватую бородку.
— Читали вы мою статию? — спросил он, глядя на гостью как-то бочком, одним глазом. — Душа моя! — обратился он к жене, заметив по лицу Лизы, что та статью его не читала. — Для чего ты им не показывала мою статию?
Он торопливо встал и, подойдя к этажерке с книгами, стал рыться в них, поднимая пыль, нашел серенькую газету, в форме тетради, и вернулся с нею к Лизе.
— Она называется, эта моя статия — ‘Народники’, — сказал он с убеждением. — Я хвалю народников. Я хочу показать, что ежели они…
Он стал нервно перелистывать газету.
— Хотите, я вам прочитаю? — спросил он. — Вам она непременно понравится. — Вы увидите, какой я трус.
Он аппетитно смотрел на газету.
— Знаю, знаю, что вы там пишете! — воскликнула Лиза с улыбкой. — Все ваши фразы знаю… Только вряд ли она мне понравится. Я, ведь, не народница…
Шаршмидт отшатнулся и смотрел на нее почти испуганно, между тем как левая рука его скромно пыталась почесать грудь под манишкой, накрахмаленной и твердой, как лубок.
— Кто же вы? — спросил он тихо и оглянулся.
— Я?
— Ну, да, вы, ну… Кто вы? — спросил Шаршмидт, побледнев.
— Я просто русская женщина, — отвечала Лиза. — Служу, как могу, народу, потому что вижу, как он дик и груб, и забит. А если б он был так прекрасен и совершенен, как вам, народникам, представляется, — тут она взглянула на Шаршмидта — то незачем было бы и служить ему. И вот еще: вы, народники, терзаетесь, что вы сами не народ, что вы, к несчастью, интеллигенция, тронуты культурой и так далее. А я рада, что училась чему-нибудь и учусь, и убеждена, что неразрывно связана с народом, что мы все вместе — одно тело. Отсюда и все обязанности вытекают…
— Та-ак? — протянул Шаршмидт, положил газету на этажерку и сел успокоенный, но недовольный.
Наступило молчание.
— Так вы теперь за литературу взялись? — спросила его Лиза после паузы. — А помните, что вы ей, — она кивнула на его жену, — давали когда-то слово до конца не покидать поля?
Ат! — произнесла его жена с улыбкой, с какой вспоминают взрослые о своих детских проказах.
— Пожалуйста, оставьте этот ваш разговор! — торопливо и сердито сказал Шаршмидт оглянувшись, но затем рассмеялся и, с сожалением качая головой, — причем Лизе казалось, что качается только один его белый длинный нос, — отправил руку к лопаткам и выпятил грудь, с вислой гримасой.

XXII

Лиза ушла от Шаршмидтов и завернула еще в два дома. Но в одном ее встретил зверски-пьяный человек, огромного роста, волосатый, с воспаленными глазами. Она едва узнала в нем Цаплина, либерального земца. Это был, еще год тому назад, человек, искренно убежденный в правильности земского пути, все свое состояние отдал он земскому делу — заводил на свой счет школы, устроил учительскую семинарию, открыл сельские банки, десять лет сряду поднимал на каждом губернском собрании вопрос о переоценке крестьянских наделов, нажил тьму врагов и, чтоб местная администрация не мешала ему своими протестами, закармливал губернатора и других чиновников обедами, потешал их облавами, дарил им дорогих собак, ружья. С редкой энергией создал он себе партию, и она ему служила — до тех пор, пока на последнем собрании он не поставил ребром одного ‘щекотливого’, вопроса. Партия вдруг изменила — кто струсил, кто соблазнился перспективой членства в управе, потому что надоело состоять ‘на побегушках’ у вожака, захотелось ‘своего куска и спокойного угла’. Вожак остался один на мели. И вот он не выдержал, запил. Лизе стало больно. Из всех земцев она уважала только этого человека. В нем ей всегда нравились бескорыстная, даже самоотверженная преданность делу и светлый ум. ‘Это первый и последний земец здесь’, — подумала она с горечью. Цаплин не узнал ее, ругнулся и, пошатываясь, захлопнул дверь. В другом доме она никого не застала. ‘Господа поехали за Десну кашу варить’, — объявила горничная. ‘Ну, значит, им весело и они здоровы!’ — сказала себе Лиза и вспомнила, как они и прежде любили ‘кашу варить’ и при этом пели всегда, целой компанией, ‘дубинушку’, а затем поздно возвращались домой, возбужденные и счастливые, и мечтали уже о следующей ‘каше’. — ‘Этак до бесконечности, всю жизнь’. Лизе было приятно, что она — одна из немногих, оставшись на своем посту, делает хоть скромное дело, невидное, но все ж дело, а не болтает языком и не находит удовлетворения в громких и смелых фразах. ‘Впрочем, пусть их звонят’, — подумала она и отправилась на свой постоялый двор, где пообедала, и в четыре часа была уже в квартире Лининых.

XXIII

Пьер, в белом пиджаке с иголочки и туго накрахмаленном, в розовых крапинках, белье, протянул Лизе руку, усадил ее в гостиной и изъявил сожаление, что ей придется немножко поскучать с ним в ожидании сестер — их еще нет.
— Зачем скучать? — сказала Лиза озабоченно и сняла шляпку.
Пьер сделал серьезное лицо. Он решил вести себя в тоне Лизы. Он сидел рядом с ней и искоса посматривал на нее. Ему нравились ее умеренная полнота, красивая шея, подбородок с ямкой. Пьер догадывался, какой у ней ‘образ мыслей’, и теперь очень был бы не прочь как-нибудь угодить ей с этой стороны. Но Лиза молчала, не заговаривала и что-то отмечала карандашом в записной книжке. Пьеру не представлялось случая. И мысли его мало-помалу перешли на другой предмет — на Фаничку.
Девушки опоздали почти на полчаса. Фаничка вбежала с веселым смехом и стремительно обняла Лизу, Мэри подала сестре руку. Пьер встал, дождался своей очереди поздороваться с ними, сказал каждой по нескольку слов, спросил: ‘а какова вчерашняя гроза?’ — мило засмеялся, когда на их лицах изобразился испуг и они сказали: ‘ужас, ужас!’ — и ушел, обменявшись с Фаничкой взглядом.
— Что, он вам нравится? — спросила Лиза.
— Так себе! — отвечала Фаничка и посмотрела в окно.
Мэри не хотела сначала отвечать. Но потом сказала, потупившись:
— Кажется, он хороший… С задатками…
— А мне показался пустеньким, — заметила Лиза. — Впрочем, я его мало знаю…
— Мало… Меньше моего, тихо возразила Мэри.
Фаничка подумала:
‘Вот кто знает его, так знает — я!’
Между тем, Мэри и Лиза посмотрели одна на другую прежним глубоким взглядом. ‘Надо начинать.’ Они сели и были взволнованы, но обе сдерживали себя, а Лиза, как и тогда, побледнела. Ей было трудно, тяжело…
Лиза стала говорить. Фаничке казалось всегда, что Лиза ушла, чтобы выйти за кого-то замуж. Теперь, из речи Лизы, она поняла, что это неправда, — и только. Потому что, как скоро Лиза объяснила, что заставило ее покинуть родных, Фаничка успокоилась, даже немножко разочаровалась и перестала слушать, делая вид, что слушает, а в сущности мечтая о том, о сем и, главным образом, о Пьере. Мэри, напротив, жадно внимала сестре. Ее удивляло, что она все это уже знает, в последнее время об этом только и думает, и — что важнее всего — читала все это в евангелии. Она с восторгом смотрела на сестру, которая просто говорит о своем деле, не кичится, но и не скромничает. Уже со вчерашнего объяснения с maman она поняла, что за человек Лиза. Теперь еще ярче обрисовалась перед нею эта странная, кроткая, но сильная духом женщина. Чем проще она говорила, тем больше Мэри восторгалась. Глаза ее блистали.
— Лиза! — прошептала она, наконец, припав к ее руке, и заплакала от счастия. — Лиза не сразу поняла ее слезы. Она в испуге наклонилась к ней. Но Мэри подняла свое измученное, счастливое лицо. Тогда Лиза улыбнулась, не то радостно, не то скорбно и сжала сестру в объятиях.
— Лиза, — говорила шепотом Мэри, — я еще раньше догадалась, что так все должно быть…
Фаничка очнулась от мечты о Пьере и с недоумением смотрела на сестер. Потом подошла молча к Лизе, села по другую руку ее и стала нежно глядеть ей в лицо, ревнуя ее к Мэри.

XXIV

На следующий день, сделав визит своему инспектору, Лиза уехала, о чем накануне предупредила сестер. Впрочем, она выразила надежду, что, пожалуй, через месяц завернет сюда — на обратном пути — и повидается с ними.
Жизнь в доме Лоскотиных пошла обычным порядком. Правильность ее течения нарушалась разве сборами и приготовлениями к губернаторскому вечеру, толками о материях, о фасонах, о том, что, ‘однако, это кусается…’
Мэри ходила к мадам Сесиль, торговалась, примеряла платье, но все это она делала как-то машинально, боясь отказом рассердить мать, которую очень жалела и которой всячески старалась угодить, потому что предчувствовала, что время близко, когда придется страшно и серьезно огорчить ее. Было бы жестоко не делать еще уступок ей в мелочах. Огорчение, которое она готовила матери, ясно впрочем не сознавалось ею: она не знала, в какой форме оно выльется…
У ней голова шла кругом от множества мыслей, которые приходили ей на ум. Ей очень хотелось идти по стопам сестры, но она чувствовала себя бессильной, неспособной, белоручкой, малообразованной, трусихой и, вдобавок, была влюблена в Пьера, что ее злило и от чего она подолгу плакала…
Чтобы закалить себя и приучить к разного рода лишениям, она перестала пить чай, старалась за обедом наедаться первым блюдом и отказывалась от следующих, купила себе грубые кожаные башмаки вместо прюнелевых, от чего у ней сейчас же начали мозолиться ноги, обменялась с горничной бельем и спала в крестьянских сорочках, хотя тело у ней зудело на первых порах и она едва преодолевала чувство брезгливости. Стоя на молитве утром и вечером, она била поклоны до тех пор, пока спина не начинала болезненно ныть. Постель показалась ей слишком мягкой, и на ночь она сбрасывала тюфяк и пыталась спать на голых досках. Никогда еще не была она так религиозна, и лицо у ней приняло строгое выражение, временами удивлявшее Нину Сергеевну.
Фаничка радовалась предстоящему вечеру и часто мечтала, как она будет танцевать с Пьером. Мадам Сесиль дала ей слово сделать ей наряд к лицу и заметила с улыбкой, что это вовсе нетрудно, так как у mademoiselle удивительная талия и вообще удивительное сложение. ‘Отчего этого никто при Пьере не скажет?’ — подумала Фаничка, поворачиваясь перед зеркалом и осматриваясь. С Пьером она не виделась несколько дней подряд. Когда в последний раз она уходила из квартиры Лининых, то Пьер делал ей знаки глазами. Она не могла догадаться, что это такое. Довольно трудный язык. Гораздо лучше было бы прийти и объяснить тихонько, в чем дело. Но, конечно, он осторожничает, боится maman!
Пьер, наконец, пришел, но не застал ни Фанички, ни Нины Сергеевны. Это было часов в пять, в жаркий солнечный день, и они, как объяснила ему горничная, стоявшая за воротами, поехали купаться. Дома осталась одна Мэри. Она сидела за роялем, в зале, огромной полинялой комнате, увешанной старинными, должно быть, хорошими картинами, в латунных потускневших рамах…
Играла Мэри немного вещей, но играла недурно, хотя всегда для себя. Она издали еще увидала Пьера, покраснела, но не бросила играть. Во всех других подобных случаях непременно бросила бы, а теперь ее пальцы как-то еще легче и красивее забегали по клавишам, и звуки полились нежнее. Пьер знал, что она, обыкновенно, стесняется посторонних, и подумал, что она его не замечает, увлекаясь музыкой. Улыбаясь, он подошел к ней и стал за ее спиной. Она покраснела сильнее, и все продолжала играть…
Ей было безотчетно приятно. Как ни старалась она разозлиться на себя, — не могла. То, что теперь они одни в доме, и то, что это сделалось неожиданно, — волновало ей кровь. Сердце неотвязно запросило любви. Была необходимость играть, надо было дать выход этому взрыву.
И она боялась оглянуться, боялась принять руку с клавиш…
Но вдруг она почувствовала на своем затылке жар от дыхания Пьера. Она оборвала пьесу, быстро оглянулась и тихо прошептала:
— Пьер!
Пьер никогда не видел у ней такого глубокого, влажного взгляда. Он вздрогнул и протянул ей руку. У ней были горячие пальцы, и он удержал их в своей руке.
Мэри потупилась и молчала, удивляясь, что она это позволяет ему, а он, вероятно, и не любит ее, и ухаживает себе за Фаничкой… ‘Но пусть не любит!’ — крикнуло у ней что-то в груди. ‘Пусть только длятся эти минуты!’
— Вы все это время были холодны со мной, — сказал Пьер с нежным упреком.
— Да, да! — отвечала она.
Он сильнее наклонился к ней, обнял ее сверху и посмотрел ей в лицо.
— ‘Пусть!’ — думала она с тоской и с каким-то блаженным ужасом.
Губы Пьера раскрылись… ‘Вот оно — блаженство, счастье, жизнь!’ — думала она, ослепленная, безумная, беспомощно бросив руку на клавиши, которые глухо простонали. ‘Жизни, счастья!’
Пьер нашел, что стоять неудобно. Он сел, быстро придвинул стул к стулу Мэри и опять обнял ее.
— Мэри, милая! — прошептал он с искренним увлечением. — Ты моя!
— ‘Он груб’, — со страхом подумала Мэри… и закрыла глаза рукой…
Но звякнула калитка, ворота со скрипом и стуком распахнулись…
Из окон видно было, как во двор въехали парные извозчичьи дрожки с Ниной Сергеевной и Фаничкой, державшейся за пояс извозчика, потому что ей было неудобно сидеть рядом с maman, занимавшей много места…
Пьер и Мэри вскочили и растерялись.
Ей стало стыдно Пьера, стыдно самой себя, стыдно стен. Точно сон привиделся ей, от которого краска бросилась ей в лицо, когда она проснулась. Казалось, множество глаз разом увидели ее позор, и ею овладел страх, гадкий и низкий. Она не могла ему противиться и побежала, с трудом подавляя в груди холодный крик ужаса, невольно рвавшийся наружу…
Пьер оправился скоро. Ему было не столько стыдно, сколько досадно. Он стал ходить по зале широкими шагами и придумал объяснение, хотя оно оказалось излишним. Он хотел рассказать, как застал Мэри за музыкой, как она сконфузилась, убежала, и с тех пор, минут десять, он бродит здесь одиноко и наслаждается созерцанием вот этих произведений старых мастеров… Но его никто не спросил, зачем он здесь. И без него догадались, что Мэри у себя. Он жалел, что не расставил вовремя стульев. Но и на это не обратили внимания. С ним ласково поздоровались, и Нина Сергеевна ему даже как будто обрадовалась. О Фаничке и говорить нечего. Когда Нина Сергеевна направилась, тяжело вздохнув от усталости, в гостиную и кликнула Антипьевну, чтоб та набила ей трубку, Фаничка беззвучно и торопливо поцеловала его, сверкнув глазами, и, в ответ на его боязливый жест, со смехом рассказала ему, что дамскую купальню унесло вихрем и они напрасно проездились. Теперь строят новую…
— Да, о чем ты мне подмигивал тогда?
— Приходи завтра… после обеда… Лининых все еще нет…
Она заглянула на него ярким, полусерьезным взглядом и потрясла головой.
— А туда? — спросил он. — За кладбищем?
Она потупилась и играла стальной цепочкой у своего пояса.
— Туда? — переспросила она. — Никуда! — сказала она весело и громко, так что Пьер опять испугался. И повернувшись на одной ноге, улыбнулась ему и побежала, подпрыгивая, в следующую комнату, где, на глазах у Нины Сергеевны, обняла Антипьевну и поцеловала. Затем крикнула:
— Мсье Пьер, пойдемте в сад, посмотрите, что сделалось с моими бедными цветочками…
— ‘Ах цветочки мои!..’ — пела она через минуту в глубине сада. Пьер шел рядом с ней и молчал. Ему казалось, что Мэри должна смотреть на него с антресолей.
Но он ошибался. Мэри ничего не видела, она горько плакала.

XXV

Настал день, в который Черемисовы давали вечер.
Пьер, рассказывавший, что он принят у губернаторши, на самом деле первый раз должен был появиться в ее салоне. До сих пор он бывал в доме Черемисовых только как учитель маленького князя. Он волновался, поминутно советовался с портным, которому задолжал до ста рублей, и всем жаловался, что в городе нет хороших свежих перчаток.
— Представьте, лайка блестит, как клеенка! — восклицал он огорченный.
Чем ближе подходил срок ехать на вечер, тем сильнее становилась его тревога. Он мысленно постоянно расшаркивался, улыбался, говорил по-французски, а также прекрасно танцевал с Клавдией Аполлосовной, которая, впрочем, все время рисовалась ему, как нечто высшее и недоступное, и он сознавал, что эта последняя мечта есть так себе — ‘мечтание пустое’.
Всего пуще боялся он сделать что-нибудь бестактное. В университетском городе, где он жил недурно, издавая литографированные записки профессоров, ему случалось бывать на вечерах. Но, во-первых, то были вечера почти мещанские. Во-вторых, там его знали только как студента, здесь же всем было известно, что он сын бывшего квартального, о разных подвигах которого доселе еще носятся целые легенды. Покойный отец его был не современный ‘помощник пристава’ или ‘пристав’ — субъект уже несколько ‘аблагороженный’, — а настоящий квартальный, ‘кварташка’ героического периода… Пьер стыдился этого и чувствовал, что, пожалуй, здесь в родном городе, ему не разыграться, как там, где он мог ломать из себя настоящего дворянчика…
— ‘Но что же могу я сделать бестактного?’ — думал он. — Держать себя я сумею’…
И он с тоской смотрел на свою новую пару, висевшую в его комнате, в углу, в белой простыне, сколотой булавками…

XXVI

Пьер отправился на вечер в половине одиннадцатого. Ночь была темная, пасмурная. Керосиновые фонари спокойна горели, чуть освещая фасады домов с плотно закрытыми ставнями. Ничто не говорило о праздничном шуме, о блеске, о том, что он ожидал встретить у Черемисовых. Все было, обыденно, и Пьер проникался жалостью к обитателям этих скромных жилищ, повитых сном и скукой…
Когда он очутился в передней губернаторского дома и до него донесся говор гостей и шум шагов и платьев, его охватил радостный испуг. Того, чего он боялся — чувства неловкости — совсем как не бывало. Он увидел, что находится в согласии с своим собственным идеалом порядочного человека. Фрак сидел на нем прекрасно. И сам он был прекрасен — он это сознавал. Шум многолюдного вечера влил в него бодрость.
В зале было много мягкого света и оранжерейной зелени. Широкие и перистые листья пальм вырезывались на белом фоне филейных гардин высоко над головами гостей. Черные фраки кучками теснились там и сям или одиноко бродили между модных платьев с длинными шлейфами и темными бантами на груди и выше колен. Мундиры сверкали своими золотыми и серебряными пуговицами и звякали шпорами.
Из залы направо виднелась анфилада комнат. Тот же мягкий свет, та же зелень. Но там фраков и мундиров было меньше — преобладали дамы. Они сидели и ходили и оживленно, празднично разговаривали, грациозно посмеивались, и веера трепетали у них на груди, словно какие-то огромные бабочки. На первом плане можно было еще разглядеть этих дам, в бальных платьях с кружевами. Корсажи у иных были обтянуты стальными сетками и горели, как кирасы акробатов. Пьер видел модные прически, белые лица, белые шеи. Вот мелькнула рука в белой перчатке выше локтя и едва прикрытая у плеча газовой дымкой. Вот мелькнула тонкая талия, вся телесного цвета. На плече полной дамы, в темно лиловом, дрожит красный бант. Но затем комнаты казались наполненными чем-то вроде облачков, полупрозрачных и пестрых, и только, как сквозь легкий туман, можно было различить, вдали, постоянно мелькающие там и сям букеты, лица, банты, плечи, локти, руки, эполеты, веера.
Пьер глядел кругом и жадно вдыхал бальный воздух, пропитанный духами и беспрестанно освежаемый — в соседней комнате двери в широкую галерею и в сад были отворены настежь, — и искал глазами Черемисовых.
Черемисов, высокий, худой старик, с тусклыми глазами и отвислой губой, стоял недалеко от Пьера, окруженный пожилыми и почтенными людьми, в числе которых находился и жандармский полковник с необыкновенно красным лицом. Все слушали, а губернатор вел степенную речь, иногда чуть-чуть раскачиваясь на каблуках.
Пьет, стал ждать, когда Черемисов заметит его. Он подстерег его взгляд и отвесил ему глубокий поклон. Тот прищурился и протянул Пьеру руку.
Молодой человек отошел от губернатора, приятно улыбаясь.
‘Говорят, министром будет’, — подумал он.
К Пьеру подбежал, потрясая аксельбантом, граф де-Гужар, адъютант краснощекого полковника, юный и стройный блондин с голубым, любящим взглядом. Он схватил Пьера за обе руки и сказал:
— Визави… Хорошо?.. Сейчас кадриль… Берите скорее даму…
Пьер пошел искать даму. Он вспомнил о Фаничке и Мэри, и ему хотелось пригласить которую-нибудь из них. Он отыскал их в третьей комнате. Они сидели рядом.
Фаничке удалось уже протанцевать польку с каким-то офицером. Но она была недовольна, что нет Пьера и никто не любуется на нее. А платье на ней было удивительное. Она готова была вертеться перед зеркалом и все смотреть на себя: корсаж из бледно-розовой материи и такая же юбка, и все это отделано светло-светло-голубым фаем. Вместо бантов, в волосах, на левом плече и у полуоткрытого кружевного ворота — маленькие букеты из золотых колосьев и маргариток. ‘Неужто Пьер так меня и не увидит?’ — беспокоилась она.
Мэри все время было не по себе. Все эти дамы, разрядившиеся в пух и прах, казались ей дурами, все эти фрачники и военные — дураками, и она испытывала неловкое чувство человека, попавшего добровольно не в свое общество и только тогда заметившего промах. Она прислушивалась к отрывочным фразам, носившимся в воздухе, кругом, и злилась: нафабренные офицерики развязно идут возле дам, держа левую руку у сердца, и постоянно произносят — все на один и тот же лад: ‘Да-а?’ ‘Та-ак?’ Дамы чересчур мило смеются и кокетливо смотрят. Она злилась на Фаничку, на самое себя. Мэри было стыдно своих голых рук, суетного наряда. Кроме того, каждую минуту она с ужасом ждала, что увидит Пьера, и приготовляла в уме злые и холодные ответы на его неизбежные расспросы и намеки. Она его ненавидела — не могла простить ему той сцены… Пьер казался ей эгоистом, и постоянно в ушах ее звучали слова Лизы, что он ‘пустенький’. Он не любит ее!.. Он был единственный свидетель ее позорной слабости, и она вздрагивала от этой мысли, враждебно глядя на всех…
Но подошел Пьер. Фаничка покраснела, радостно сверкнув своими жемчужными зубками. У Мэри закружилась голова, что-то заныло внутри, и ей захотелось крепко пожать ему руку, и она все вдруг забыла — все муки свои, все терзания и жила только им.
Пьер посмотрел на нее ласково, точно смеялся глазами, и Мэри, понявшая из этого взгляда, что он считает ее безусловно своею, вспыхнула, потупилась, но затем опять подняла на него глаза.
Пьер подумал, что надо пригласить ее, но пригласил Фаничку, так как Фаничка ему больше нравилась. Губы Мэри дрогнули…
Присев на минуту, Пьер внезапно вскочил и сказал:
— Сидите здесь, Фаничка, мне надо подойти к хозяйке дома… Вот она… Я сейчас…
Он ушел, а Мэри смотрела ему вслед и снова начинала его ненавидеть…
Во второй комнате, где была Клавдия Аполлосовна, Пьер увидел Нину Сергеевну и Федотову. Они сидели поодаль за мраморным столиком, пили оршад и разговаривали. Очевидно, они только что познакомились. Пьер встретил глаза Нины Сергеевны, недружелюбно пронизавшие его — должно быть, ложь его о коляске уже раскрыта — и сделал вид, что не узнает ее.
‘Пожалуй, гадость выйдет’.
Музыка грянула ритурнель кадрили. Кавалеры бросились разыскивать дам.
Пьер повернулся и очутился лицом к лицу с Клавдией Аполлосовной и смущенно приветствовал ее. Эта худая, стройная красавица, с молодым лицом и холодными глазами, странно действовала на него. Он оробел-таки, когда она подала ему руку, в длинной по локоть перчатке. Сегодня она была поразительно хороша. Платье на ней конечно, не здешнего шитья — новое, но как будто уже немного ношеное, присидевшееся, и не то простенькое, не то очень богатое. На груди с выкатом и на голых плечах, повсюду чувствовались кружева, точно струйки дыма, сквозь который там и сям мерцал серебристый атлас. Пьер сильно пожал ей руку и испугался. Он это невольно сделал. Губернаторша подняла на него глаза: Пьер понравился ей.
— Вот отлично, — сказала она с своей усмешкой, — вы будете моим кавалером… А визави?.. Есть?..
Пьер с секунду стоял ошеломленный. Мечта, казавшаяся несбыточной, стала действительностью. Он мысленно махнул рукой на Фаничку, на Мэри, на Нину Сергеевну с ее недружелюбным взглядом.
— Граф де-Гужар, — ответил он, переводя дыхание, с улыбкой, и повел Клавдию Аполлосовну в танцевальную залу.
Он танцевал хорошо, на ее французскую фразу ответил по-французски, и у него оказался недурной выговор. Клавдия Аполлосовна была удивлена и насмешливо посматривала на него от времени до времени.
Пьер, точно в ответ, улыбался ей.
‘Немножко дикаря есть’, — думала Клавдия Аполлосовна, глядя на его белые зубы и сама улыбаясь.
Кадриль кончилась. Клавдия Аполлосовна ушла. Подошла Фаничка с бледным лицом и с сердитыми глазами. Пьер стал оправдываться и долго говорил. Но она молчала. Он прошептал:
— Вы меня сильнее обижаете… Каждый раз назначаете свидание и…
— Это не то!
— Во всяком случае, простите…
— Никогда!
— Следующая кадриль…
— Оставьте, пожалуйста!
Пьер повиновался. Пройдя несколько шагов, он оглянулся и посмотрел на Фаничку: возле нее стоит высокий брюнет — он знал, что это какой-то заезжий литератор — и, очевидно, приглашает ее танцевать. Фаничка кивает головой, дает ему руку.
Гремел вальс. Пары кружились. Шлейфы дам вытягивались, и из-под платьев виднелись сближенные носки ботинок, прямые и острые. Фрачники тесной кучкой стояли у дверей и с любопытством смотрели на танцующих. Пьер видел, как Фаничка пронеслась с литератором. Пронеслась полная дама в лиловом, держа голову в профиль. Промчалась Клавдия Аполлосовна с де-Гужаром. Ему самому страстно захотелось танцевать. Он подхватил девушку в корсаже телесного цвета и начал кружиться с нею, потом с другой, с третьей. Он чувствовал, что никогда еще в жизни так хорошо не танцевал. Этот бешеный ритмический бег с красивыми женщинами, среди других пар, вертящихся кругом, во всех углах, с безумным упоением, наполнял его радостью, восторгом. Вдобавок ко всему, ему казалось, что пара чьих-то холодных, насмешливых глаз пронизывает его и постоянно следит за ним. Это уж было верхом блаженства, и он не слышал земли под собой…
Посадив даму, он увидел, что Клавдия Аполлосовна почти лежит на диванчике, бледная и утомленная, с высоко и часто поднимающейся грудью, но по ее улыбке и приказывающему выражению лица заключил, что ей хочется еще вальсировать. Он подбежал к ней, и она вскочила, положила ему на плечо руку, и они помчались, кружась. Он слышал, как шуршит ее платье, как тяжело она дышит — все скорее и скорее, как в такт змеится ее тело: и он не прочь был бы вечно танцевать с нею. Но она сказала: ‘Довольно’, и, он ловко посадил ее на прежнее место, и она опять упала, еще более бледная и задыхающаяся.
Пьер сам задыхался. Как только вальс кончился, он почувствовал, что умирает от усталости. Бальный воздух был душен. Пьер бросился в сад. По пути, в комнате налево, он увидел несколько зеленых столов, за которыми сидели разные губернские тузы — начальник местных войск в жирных эполетах, акцизный управляющий с длинными тараканьими усами, Шаровицын, сам губернатор, какие-то старички, и спокойно играли в карты. В огромной галерее мягко сияли китайские фонари среди плющевых гирлянд. Обнявшись, ходили барышни и обмахивались веерами. Пьер сошел по ступенькам в сад. Сад дремал, слабо освещенный. Только в одной аллее горели пестрые шкалики, прочие были погружены в сумрак.
Пьер шел, и мягкий ветерок, который в другое время был бы незаметен, приятно освежал его разгоряченный лоб. Сад был мало знаком ему, дорожки прихотливо переплетались, но он все подвигался вперед. Ему хотелось попасть в освещенную аллею, откуда слышался веселый говор, — и вместо этого он вдруг уперся в маленькую беседку, подобие грота. Дорожка обрывалась тут, и надо было идти назад, чтобы проникнуть в ту аллею. ‘Может быть, встречу там Фаничку’, — подумал он с легкой тоскою. Он уже повернулся, как позади его, в беседке, послышался шепот:
— Пьер!
Он вошел в беседку. На скамейке, в ночной мгле, сумеречным пятном выделялась женская фигура.
— Кто? — спросил он, садясь возле нее, но уже догадываясь кто.
Фигура сказала:
— Мэри.
— Мэри! — Каким образом?
— Что за вопрос?.. Здесь я уж полчаса, я плакала здесь…
— О чем?
— Пьер! Ради Бога! Скажите мне, что вы за человек? Я вас не могу уважать… Не знаю вас… Скажите, Пьер!
— Мэри! — нежно прошептал Пьер, тяжело еще дыша от вальса и отчасти от того, что с ним теперь наедине эта девушка. — Мэри! — повторил он и обнял ее.
— Примите вашу руку, — сказала она строго, и он повиновался, вдруг простыв.
Наступило молчание.
— Вы слышите, о чем я прошу вас, Пьер? — начала Мэри. — Это серьезная просьба.
Пьер отвечал:
— Право… я затрудняюсь… В другое время разве… И что, в самом деле, могу я сказать вам!? — спросил он, наклоняясь к ней.
— Я вам помогу, — сказала Мэри. — Вам не стыдно за этот бал?
— Как стыдно? — воскликнул Пьер, изумленный.
— Стыдно не только за себя, а и за всех…
Пьеру сделалось скучно. Вальс звучал еще в его ушах, глаза Клавдии Аполлосовны, казалось, загадочно и насмешливо смотрят из ночной темноты. Мэри продолжала говорить, добиваясь от него ответа, голос ее дрожал, она волновалась и плакала, но Пьер почти не слушал ее.
— Пьер? Что же вы?.. — вскричала Мэри. — Ни слова!?.
Пьер засмеялся.
— Вы ужасно странная!.. Пойдемте лучше, — сказал он, хватая ее за руку. Слышите — музыка?! — крикнул он с оживлением. — Пойдемте!
Мэри вырвала руку.
— Уходите.
Он ушел бегом. Но она сейчас же раскаялась, что отпустила его. Он слышал, как она звала его, почти кричала: ‘Пьер! Пьер!’ с мольбой в голосе, и он знал, что значит этот молящий тон — гнал и не вернулся, ему хотелось танцевать.
Танцы длились еще часа полтора. Граф де-Гужар вел бесконечную кадриль и молодым, охрипшим голосом кричал команду: ‘chaine de dames!’, ‘chaine de messieurs!’, ‘en avant!’, ‘Corbeille!’ Все повиновались и поворачивались направо и налево, плавно прыгали, подавали друг другу руки с одной и той же улыбочкой, усталые, счастливые. Музыканты-жидки страстно пилили на скрипках, дули в кларнеты и флейты, и их черные длиннополые фигуры качались на эстраде, в глубине залы, точно они были маги, странными телодвижениями и гармоничными звуками заставляющие у своих ног бесноваться эту нарядную и интеллигентную толпу…
После кадрили проплясали мазурку, а затем все двинулись ужинать. Огромный стол был накрыт в галерее, весь в цветах, серебре и канделябрах, отражавших свои огни в граненом хрустале. Клавдия Аполлосовна с беспокойством взглянула на учителей гимназии, которые не танцевали и весь вечер держались тесной кучкой, пощипывая бородки и бороды, а теперь первые заняли места и самодовольно переглянулись. Первые уселись точно также и чиновники губернского правления, напряженно улыбаясь. Хозяйка дома опасалась, что за общим столом не хватит мест всем дамам и некоторых из них придется посадить отдельно, вследствие чего могут произойти неприятности, ибо провинциальные дамы щепетильны.
Так и случилось. Самые почтенные дамы и самые уважаемые — за преклонный возраст и чистоту дворянской крови — должны были занять отдельный столик. Нине Сергеевне, попавшей за этот столик, это не понравилось. И хотя Клавдия Аполлосовна постоянно подходила к этому столику и, между прочим, говорила ей в высшей степени любезные и приятные вещи, старуха ничего не могла есть от волнения.
Вообще Нина Сергеевна весь день чувствовала себя нехорошо. Еще с утра был послан на хутор человек за лошадьми, куда они, из экономии, каждое лето усылались на подножный корм, и до десяти часов не возвращался с ними, так что она выходила из себя. Счет мадам Сесиль вывела не в сто, а в сто тридцать рублей. Часть обивки в карете оказалась сорванной. Кто сорвал — неизвестно. Но пришлось ехать так, без обивки, и всю дорогу мучиться. В уборной горничные сняли с нее и с Мэри и с Фанички клочки войлока, с услужливой улыбкой, что опять разозлило Нину Сергеевну — ей стало стыдно перед ‘чужими слугами’, а это для нее была одна из высшей степени стыда. Когда она познакомилась с Федотовой, дамой с белым, напудренным лицом и большим, тонким ртом, и, наконец, успокоившись от треволнений дня, стала беседовать с ней по душе, с соблюдением дворянского тона и дворянской приветливости, то и тут вскоре вышли неприятности. Оказалось, что Федотова не участвовала совсем в загородном гулянье молодых людей. Коляски у ней не имеется, а ‘ездиет’ она в маленькой двуместной карете. О гулянье слыхала… ‘Это было вот когда…’ — сказала она и точно определила время. Ее нянька-старуха видела на рассвете из окна толпу гимназистов и гимназисток, а также Рубанского, которого знает — он был у Федотовой раза два, но его приняли холодно, и он теперь у ней не бывает. Рубанский вел под руку двух красивых девушек, блондинку и брюнетку. На одной была ‘черкесская кофта’, по словам няньки. Все были ‘немножко в градусе’, некоторые даже падали и потом, говорят, утром их подбирали на улицах — ‘этих несчастных девочек и мальчиков’, — сказала Федотова, сверкнув черными глазками с наслаждением — так показалось Нине Сергеевне, которая, багровея, слушала свою собеседницу и уже ненавидела ее всеми силами. ‘Но этого мало, — продолжала Федотова радостным шепотом. — Что у них было там за Десной, в лесу! Ну, положительно все говорят, что это было… что это было что-то…’ Она потрясла головой, ладонью, и стала шептать Нине Сергеевне нелепый рассказ. Та оборвала ее, грубо сказала: ‘Это неправда, там были мои дочери — Лос-ко-ти-ны, милостивая государыня!’ — выразительно постучала себе в грудь и отвернулась, опрокинув оршад, который потек по мраморной доске на платье Федотовой. Очевидно, с этого момента Федотова должна была сделаться ее злейшим врагом. Всем же этим Нина Сергеевна обязана Пьеру, который устроил это гулянье и наврал про коляску и проч. Ничего так не боялась Нина Сергеевна, как злословия. Сама она никогда не сплетничала — это была ее дворянская черта — и не любила слушать сплетни, но верила, что во всяком вздорном слухе есть частица правды. Если на рассвете Пьер вел под руку ее дочерей через весь город, в компании подвыпившей молодежи, то уж и это беспримерный скандал… Она гневно вздохнула, и ей показалось, что в гостиной нет воздуха и что платье на ней слишком тяжело — старинное, добротное, из гранатного гро-гро — и что особенно тяжела ее брошка у горла, усеянная крупными алмазами и изумрудами плоской грани и украшавшая собою когда-то пояс ее предка, гетмана Вернидуба.
Теперь, за ужином, Нина Сергеевна опять стала задыхаться. В огромной галерее, открытой с боков, так что виднелось черное небо, воздуху для нее было мало по-прежнему — даже меньше, чем в гостиной. Она хваталась от времени до времени за шею и тихонько расстегнула ворот платья, но брошку, казавшуюся ей пудовой, не снимала — надо было, чтоб постоянно все видели эти камни, которым уже двести лет и которые дороже и выше всяких орденов. В ушах у ней стучало, сердце билось неровно…
Она досидела до конца ужина и, подозвав дочерей, строго сказала им:
— Едем…
Фаничка, у которой блестели глаза от шампанского и беседы с литератором, посмотрела на нее с лукавой, просительной улыбкой, но вдруг спросила тревожно:
— Ах, что с вами, maman?
— Ничего, — хрипло прошептала Нина Сергеевна.
Мэри еще с большей тревогой взглянула на мать. ‘В самом деле — что это с maman?’ — подумала она. ‘Измучилась?!. Бедная! Всю ночь!.. И ради чего? Глупый, гадкий бал!’ Но, взглянув в другой раз, она заметила гнев в ее главах, что-то грозное, страшное… Мэри отвернулась и вздохнула с горечью…
Они уехали первые. Светало.

XXVII

В карете Нина Сергеевна повелительно произнесла:
— Этого мерзкого мосье Пьера не принимать.
Девушки потупились.
Фаничка подумала: ‘его-таки надо проучить’, — но была поражена словами maman, как громом. Тысячи предположений зароились у ней в голове, и она посмотрела на Мэри, подняв бровь.
Мэри сурово сказала себе: ‘Вот оно что!.. К лучшему’… И не пыталась узнать, за что Пьера постигает такая немилость. Нина Сергеевна опустила окна и жадно ловила воздух, дыша всей грудью. Брошка давила ее по-прежнему: она рванула ее и бросила Мэри, сказавши отрывисто:
— Спрячь!
Дорога была ровная, лошади одичали на хуторе и почти несли, деревья, дома, фонари мелькали по обеим сторонам, сливаясь в рассветном сумраке в сплошные, бегущие назад полосы. Какая-то гайка немилосердно дребезжит, казалось, над самым ухом Нины Сергеевны. Но она терпела ее, и быстрота, с какой ехала карета, немного освежала Нину Сергеевну. Она взглянула на небо. Черные тучи были с алым оттенком, на востоке горит рубиновая заря. Сумрачный свет в карете и на улице пропитан каким-то бледно-красным блеском. Лица Мэри и Фанички тоже бледно-красные. Лоскотина забыла все, свои огорчения и с любопытством поворачивала голову направо и налево. Ей стало лучше. Воздуху, свежего и холодного, было так много, что, ей казалось, она пьянеет от него. И в самом деле у ней стала кружиться голова — сильнее и сильнее. Вдруг она почувствовала, что карета сильно наклоняется набок — Мэри и Фаничка, сидевшие против, тоже будто наклонились, но как-то странно — лица у них сохраняют все то же выражение, им даже невдомек, что они падают, что уже упали. Они — точно куклы деревянные. Нина Сергеевна судорожно схватилась за окно и стада кричать и метаться. Тогда очнулись Мэри и Фаничка и протянули к ней руки с тревогой и испугом. Карета не только наклонилась и едет боком — ‘кто-то сейчас украл рессору, должно быть Пьер’ — но и, казалось, перевернулась несколько раз. Нина Сергеевна получила страшный удар в левый бок, левое плечо и лоб. Теперь все уже представляется ей красным — и небо, и дома, и лица дочерей, и их наряды…
Фаничка с ужасом смотрела на мать и держала ее руку в своих, между тем как Мэри, привстав, поспешно расстегнула и расшнуровала ей платье и махала над нею веером. Глаза Нины Сергеевны дико блуждали, а лицо ее приняло синеватый оттенок, в горле хрипело. Небо, в действительности, было зловеще-свинцовое, и только внизу на горизонте ширилась белая полоса рассвета. Карета через минуту остановилась у крыльца Лоскотинского дома.
Мэри приказала кучеру и дворнику сесть на лошадей и лететь за докторами. Нина Сергеевна, которую, не было никаких сил, без помощи мужчин, перенести в дом, лежала в отложенной карете, полураздетая, облитая водой, и все хрипела, вращая глазами и показывая на сгибы локтей… Должно быть, она хотела, чтобы ей бросили кровь…
Антипьевна вышла. Она смотрела на свою старую барыню, которая столько раз бивала ее и когда-то посылала ‘на конюшню’, и плакала горько.
— Говорила я — не к добру упала тополя! — болезно шептала она горничной.
Фаничка рыдала, пряча лицо в бальные перчатки. Мери хмурила брови, и ей не хотелось верить, что maman умирает. Она была бледна, и подбородок ее дрожал.
Проснулся повар, почти мальчик, худой и белобрысый, и глазел на карету. Мэри, увидев его, приказала, чтоб и он отправился за доктором. Он повиновался.
А Нина Сергеевна то сознавала, что делается вокруг нее и что с нею, то теряла сознание. Казавшееся ей темно-красным небо было так низко, что давило ее. Красный сумрак иногда сгущался кругом до того, что она ничего не могла рассмотреть. Она слышала звон колокольчиков. Несутся бешеные тройки. Мимо мелькают черные деревья, хаты. Горит огнями старый помещичий дом. Там вечеринка. На щеках Нины Сергеевны пышет румянец. Она — бойкая, стройная девушка, и кавалеры, в сюртуках, с узкими рукавами, и пестрых жилетах, ухаживают за нею. Вот опять тройки, опять гремят колокольчики, бубенчики. Темно, ночь, звезды мерцают, снег скрипит под полозьями, фыркают лошади… Кто-то целует ее…
‘Но зачем тут плачет Фаничка и где Мэри?.. И что с Лизой?’… — думает Нина Сергеевна и хрипит, озираясь.
Шаршмидт приехал. Он велел перенести больную в дом, исследовал ее, сосчитал пульс, махнул рукой, авторитетно сказал Мэри: ‘Приготовляйтесь, она должна умирать’, и объявил, что кровь пускать совершенно бесполезно, но посоветовал прикладывать к голове лед…
Мэри послала за священником и заплакала.
Нина Сергеевна посмотрела на нее неподвижным взглядом и подумала: ‘негодяй, он, кажется, обидел ее’ — и опять забылась… Странный шум нагнал на нее ужас. Этот шум, глухой и неприятный, постепенно рос. Казалось, что где-то вдали идут мужики в тяжелых сапогах по пустым комнатам, расположенным бесконечной анфиладой. Вот они ближе и ближе… Вот они в спальне… ‘Вы зачем здесь?’ — хочет сказать Нина Сергеевна и смотрит на них дрожа. Их всего четыре человека. Они в красных рубахах, в бородах, и лица их смеются, и они подмигивают ей как-то страшно и многозначительно. ‘Ну, ребята!’ — говорят они вдруг и засучивают рукава. И, став по четырем углам кровати, наклоняются и кричат: ‘Ну, разом!’ Кровать тронулась, покачнулась… Нина Сергеевна хотела ухватиться за подушки, за перину, за одеяло, потому что боялась упасть, но не могла пошевельнуться, — сил не было.
Мэри, и Фаничка с тоской и слезами смотрели на нее и ласкались к ней, думая успокоить ее. Через минуту она, действительно, стала спокойнее — перестала хрипеть. А еще через минуту судорожно вытянулась и неподвижно уставилась главами в одну точку.
Священник вошел в спальню со святыми дарами и крестом, торопливо облачаясь на ходу. Но было уже поздно.

ХХVIII

Прошло около двух недель. Фаничка, горько плакавшая, когда хоронили maman, вскоре утешилась. Она стала чувствовать себя свободной, независимой, могла ходить куда угодно, спать хоть до обеда, и это чувство самостоятельности выгодно отразилось на ее внешности — глаза ее стали глядеть увереннее, серьезнее, она даже расцвела и к концу месяца заметила, что у ней полнеет подбородок. Ее постоянно посещали подруги — когда-то они были забракованы maman — и с ними она ездила кататься, ездила на хутор, угощала их, делала им подарки. Иногда все забирались на антресоли, располагались там спать, и всю ночь Мэри слышала, как они болтают о разных пустяках, хохочут, целуются или поднимают гам, писк, визг…
Мэри несколько раз заговаривала с Фаничкой о том, что нехорошо так вести себя — в две недели она расшвыряла до ста рублей и точно радуется, что maman умерла. Фаничка, наконец, рассердилась, накричала на сестру — и они поссорились, так что перестали говорить одна с другой. Мэри переселилась в спальню maman.
Маша Линина, приехавшая из деревни, заходила к Мэри, беседовала о Лизе, уныло вздыхала. Посещали ее и другие дамы и говорили, что искренно соболезнуют ‘прелестным сиротам’. Даже Клавдия Аполлосовна побывала. Но Мэри встречала всех холодно и, во время визитов, молчала, потупившись. Она ходила в глубоком трауре, похудела, и брови ее были всегда нахмурены.
У ней созрело решение отказаться от своей доли наследства и сделать из нее такое употребление, какое сделает Лиза. Лиза продолжала быть ее идеалом, но недостижимым. Учить ребят в деревне, непосредственно служить народу — представлялось ей самым трудным делом.
Она верила в загробную жизнь, и ей казалось, что душа maman гневно смотрит на нее из какого-то могильного сумрака. Чтоб сделать что-нибудь согласное воле maman, она приказала не принимать Пьера.
Пьер обиделся. По вскоре он написал Фаничке длинное письмо, на которое та ответила и пригласила его к себе. Он явился. Она приняла его в гостиной.
Пьер был в черном сюртуке, она в траурном платье. Они смотрели друг на друга и сдержанно улыбались. Все прежнее казалось ей не серьезным. Она простила ему обиду на вечере и когда узнала, за что maman велела отказать ему от дома, то тихо рассмеялась. Серьезным представлялось ей только это свидание. Теперь их любовь может не скрываться, никто им не помешает, и месяцев через шесть они, если захотят, повенчаются. Пьер сам это почувствовал и почти испугался. Действительно, свидание серьезное. Он не посмел ей говорить ты, и она тоже говорила ему вы.
На другой день — опять свидание и опять та же сдержанность. Затем они свиделись еще раза два. Чтоб разбить лед, мешавший ему целовать Фаничку и говорить с ней задушевно, Пьер сделал ей предложение.
Он любил Фаничку. Впечатление, произведенное на него Клавдией Аполлосовной на вечере, побледнело, когда явившись через день на урок, он был встречен с прежней холодностью и официальностью. Следующие уроки были неизменно такие же. Клавдия Аполлосовна, в сущности, стала даже груба с ним. Она едва протягивала ему руку. Бал казался ему мимолетным сном, и надо было возвратиться в более постоянной действительности. Что до Мэри, то он злился на нее за приказание не принимать его, хотя и знал, что такова была воля еще покойной Нины Сергеевны. Мэри к тому же совсем перестала ему нравиться, — почему? — он не задавал себе вопроса. Он слишком был полон мыслью о Фаничке. Стройная, темноглазая, с цветущим лицом, капризными губами, красивыми продолговатыми кистями рук, лебяжьей шеей, волнистыми волосами, густо покрывающими голову, множеством кудрявых подволосков на белом и нежном загривке, Фаничка мерещилась ему ночью и днем, и он был в восторге, когда, в ответ на его предложение, она сказала: ‘Хорошо, Пьер’. Конечно, они затем обнялись, поцеловались. Лед был разбит до того, что Фаничка села на колени к Пьеру и стала строить планы относительно будущего: если перевести все на деньги, то ей досталось от maman тысяч двадцать, и, пожалуй, сестры отдадут ей дом. После венца, придется ехать в университетский город, чтоб Пьер кончил курс. Потом они опять приедут сюда. Пьер станет служить по выборам. Они будут счастливы…
Пьер слушал и ласкал Фаничку.
Это происходило на антресолях, на балкончике. Жара спала, и сад чуть-чуть шумел. Справа тополи бросали косые тени. Влюбленным казалось, что они одни среди этого послеобеденного покоя, под этим ясным голубым небом, и мир не существовал для них… Они существовали, только они!
Но Мэри видела их. Она пришла на антресоли, чтоб взять из киота медальон с волосами maman. Она уверяла себя, что пришла именно за этим. Они сидели спиной к ней и не могли слышать ее мягких шагов, потому что возле них шумело дерево, задорно чирикали воробьи, и сами они были увлечены друг другом. Мэри хотела уйти, взяв медальон, но дыхание у ней захватило, ноги подкосились. Она поборола стыд и бросилась на балкончик.
— Фаничка! — испуганно вскричала она и схватила сестру за плечо.
Та вскочила, обернулась и смотрела на Мэри растерянным взглядом. Румянец нервно горел у ней на щеках, а Мэри была бледнее бумаги и губы ее побелели. Пьер продолжал сидеть и крутил усик, глядя в пол-оборота на Мэри.
— Как ты меня испугала! — сказала Фаничка со вздохом и улыбнулась, передвинув на плечах пелеринку. — Ты знаешь, это — мой жених…
Мэри потупилась. Лицо ее стало еще бледнее. ‘А, вот что!’
— Ты забыла о распоряжении maman? — сказала она глухо.
— Maman умерла, — произнесла Фаничка.
Мэри постояла на балкончике несколько секунд, храня мертвое молчание, и ушла, не поднимая глаз, медленной походкой…
А Фаничка всем стала рассказывать, что она невеста Пьера. Через три дня об этом знал весь город.

XXIX

Звонили к вечерне. Солнце золотило главы церквей, которые горели вдали в бледно-сизой дымке тумана, смягчавшей пестрый и яркий пейзаж. По голубой глади Десны серебряными петлями струилась рябь. Мерно опускались и поднимались весла. Вода косо падала с них продолговатыми каплями. Лодка летела стрелой. Фаничка управляла рулем, Пьер в соломенной шляпе сидел против нее, на поперечной скамеечке, молодые люди обоего пола в летних костюмах громко переговаривались между собой и с наслаждением гребли, замолкая на минуту, когда надо было ‘наддать’.
Город вынырнул на правом берегу. Налево убегал плоский песчаный берег.
— Мне скучно, что сейчас приедем, — сказала Фаничка.
— А мне так надоело это катанье, — заметил Пьер.
— Почему?
— Много посторонних глаз, — прошептал он.
Взгляд ее потупился, губы сложились в улыбку.
— Правда!
— Я вот весь день жду свободной минуты, — продолжал Пьер, — но, увы!..
— Помнишь, Фаничка, с каких пор?
Она посмотрела ему в глаза и снова потупилась.
— Нет, Фаничка, ты очень жестока.
Она повернула руль. Лодка стала описывать полукруг. Город был совсем близко — рукой подать. Виднелись купальни.
— Ты ведь именинник завтра? — спросила Фаничка. — Завтра Петра и Павла! Знаешь что, Пьер? — Поедем на хутор. Будет пирог, шампанское… Поедем?
— Вдвоем?..
— Нет, всей компанией… Они хорошие люди… Там ведь не то, что в лодке… Уверяю, там просторно… Домик, роща…
Пьер взглянул ей в глаза. Зрачки их встретились. Он улыбнулся.
— Идет! — сказал он.
— Господа!.. — крикнула Фаничка, и затем пригласила гостей на именины своего жениха, объявив, что если кто не пожелает идти пешком, — до хутора шесть верст, — может взять извозчика на ее счет.
— Ладно! — пробасил кто-то.
Уключины затрещали. Это гребцы сделали последнее усилие и пустили лодку. Пристань и берег бежали навстречу. Из купален несся крик женщин и детей. Поодаль голые тела барахтались в воде, то и дело соскальзывая с мокрых, фыркающих лошадей. Вода пенилась. Вот лодка ударилась в пристань, кто-то схватил ее за нос — и молодые люди один за другим вышли по зыбким мосткам на берег.
— Итак, завтра пир на весь мир! — весело сказала Фаничка, прощаясь со всеми и садясь на извозчичьи дрожки. Она спешила в гастрономическую лавку и к кондитеру, чтоб сделать заказы.

XXX

На другой день Пьер встал в одиннадцать часов, оделся в холст — по дачному, послал к Фаничке в помощь сестру и только что сам хотел ехать, как вошел ливрейный лакей и почтительно подал письмо от Клавдии Аполлосовны.
Она приглашала его ‘ пожаловать’ к ней сегодня, на пять минут, ‘для необходимых переговоров’, в два часа.
Он немного струсил. В последнее время Пьер пропускал уроки.
Он отпустил лакея и, сделав несколько шагов по комнате, подумал: ‘как это все некстати’.
И, однако ему очень захотелось к Клавдии Аполлосовне. Надо было, во что бы то ни стало, быть у ней ровно в два часа. Фаничка рассердится, что он поздно явится, но — что же делать? ‘Нет, да и не рассердится’, — сообразил он и опять зашагал по комнате. Обед и пирог едва ли поспеют раньше четырех, а в четыре уж он непременно будет на хуторе. Пьер успокоился, переоделся, договорил на целый день извозчика и в назначенный срок велел доложить о себе Клавдии Аполлосовне.
Она не вышла к нему, а велела сказать, чтоб он шел прямо к ней, в будуар. Лакей указал ему, куда идти.
В будуаре было темновато от тропической зелени и драпировок, и, среди серых атласных диванчиков с голубой отделкой, кресел, пуфов, козеток, зеркал в фарфоровых ранах, фарфоровых столиков и этажерок Пьер едва разглядел Клавдию Аполлосовну.
Она лежала на кушетке, в блузе мягкого, светлого цвета, с темными бантами, и, сказала, не протягивая ему руки:
— Вы довольны вашим уроком?
Он подумал: ‘что за прием и что за вопрос?’. Клавдия Аполлосовна никогда еще не говорила с ним так высокомерно.
— Д-да… — сказал он.
— Это ведь хороший урок?
— Д-да…
— Надеюсь.
Клавдия Аполлосовна заметила, что он ищет глазами на чем сесть.
— Сядьте, — сказала она.
Она все лежала на кушетке, и в этой позе, свободной и даже красивой, но слишком домашней, сказывалось что-то презрительное, низводящее его на один уровень с вещами, которых ведь никто не стесняется. Пьер первый раз был в будуаре знатной дамы и так взволновался, что не смел поднять на нее глаз, а когда поднял, то встретил ледяной взгляд, от которого сердце его странно забилось.
— Я еду завтра или послезавтра в Биарриц, — начала Клавдия Аполлосовна. — Ученик ваш едет со мной…
Она помахала себе в лицо веером и искоса взглянула на Пьера.
Он заметил этот косой взгляд и сообразил, что Клавдия Аполлосовна готовит ему какой-то сюрприз. Всегда нуждаясь в деньгах, он подумал, что уезжая, она хочет заплатить ему за все лето, может быть, по сентябрь включительно. Но сейчас же подумал: ‘нет, тут что-то другое’…
— Хотели бы вы удержать за собой урок? — спросила Клавдия Аполлосовна.
— То есть… — промолвил он, робея, и подумал: ‘так вот что! Неужели ехать за границу?’
— Ну, да, — сказала она, угадав его мысль.
Он вздрогнул. Он вспомнил бал, вальс, взглянул на Клавдию Аполлосовну, и голова его закружилась.
— Надолго?
— До самой глубокой осени…
Клавдия Аполлосовна опять из-за веера посмотрела на него.
— С удовольствием, Клавдия Аполлосовна!
Клавдия Аполлосовна чуть-чуть улыбнулась.
— Вы будете получать по двести рублей в месяц, кроме путевых расходов…
Он покраснел. Разные мысли приходили ему. Перспектива являлась радужная. Надежда мелькнула, что там, за границей, пожалуй, и роман выйдет у него с этой вот неприступной и надменной барыней, на которую и обидеться даже нельзя — так она величественна и так она царственна сегодня. Вспомнил он о Фаничке. Жениться на ней все равно теперь нельзя, а когда еще минет срок траура? Как раз к зиме. До тех пор ведь надо ж ему жить, надо трудиться, зарабатывать деньги. Неужели это преступление?
Между тем молчание, наступившее после слов Клавдии Аполлосовны, длилось минуты две и было прервана ею же. Она сказала, помахивая веером:
— Но это не все…
И опять замолчала. Должно быть, ее стеснял русский язык, потому что, вспомнив разговор с Пьером во время кадрили, она начала по-французски:
— А вы готовы… меня во всем слушаться?
Пьер почтительно поклонился.
— Eh bien, je vais vous mettre a l’epreuve… — произнесла Клавдия Аполлосовна, краснея. Ее злило, что она конфузится, как мещанка, и что молодой человек, конечно, видит ее смущение.
— Подойдите сюда! — сказала она со смехом. — Садитесь!
Она указала ему глазами на кушетку.
Во взгляде ее теперь уже не было холода, а что-то горячее, тревожное. Пьер почувствовал, что сходит с ума. Дрожь пробежала у него по телу. И когда он сел, то зубы его стучали.
— Вы женитесь? — тихо спросила Клавдия Аполлосовна.
— Я хотел…
— На этой… на Фаничке?..
— Да…
— Вы не женитесь на ней!
Он молчал.
— Дайте слово!
Пьер умирал от счастья. Что за Фаничка? Какая Фаничка? Вот тут, сейчас, возле него, дышит гибкий стан красавицы, недоступной, как божество — и этот стан будет покорен ему…

XXXI

Пьер уехал от Черемисовых в шесть часов. В кармане у него лежало триста рублей, и он расплатился с портным и другими кредиторами помельче, а в еврейских лавках накупил необходимых для дальнего путешествия вещей. Он не забыл о Фаничке и о пироге на хуторе, но все это казалось ему почти забавным. Он стоял теперь на какой-то высоте неизмеримой, точно вдруг открылось, что он — ближайший наследник владетельного князя. Пирог — ‘вероятно, скверный’ — могли съесть и без него, да к тому же, все равно, надо ведь разорвать с Фаничкой. Долго не чувствовал он никаких угрызений, даже сам поехал к Лоскотиным часов в восемь повидаться с Фаничкой и все объяснить ей. Он был убежден, что она поймет его, и если искренно любит, то не станет упрекать.
В передней он встретил горничную и узнал от нее, что Фаничка только что возвратилась и сидит в беседке.
Он спросил трусливо:
— Что же она?.. Здорова?..
— Здорова, а только чегось плакали.
— Чего? Не знаешь?.. Ты не ездила с нею?
— Ездила… Да все вас ждали! — Ждали вас, ждали… Только вже пять часов… Только вже и шесть… ‘Кушайте!’ — говорят гостям, а сами не кушают. Ну, гости — что им? — допались до пирога, ничего не оставили… Так-то!..
— Ах, Боже мой! — проговорил Пьер. — Такой случай со мной вышел… Милочка, на, вот тебе рублик — не говори, что я приезжал… Приеду завтра…
Он бросился на улицу и полетел домой, где застал Машу.
Он объяснил ей, в чем дело, и горячо просил ее быть посредницей. Но та побледнела и отказалась.
— Пьер, — это тяжело. Ах, Пьер! Ты, может быть, многого хочешь… Пьер, неужели Фаничка мешает?
Он нервно махнул рукой и, взяв сестру за плечи, сказал выразительным шепотом, приблизив к ней лицо:
— Ты знаешь, Маша, я не могу любить никого…
— Почему, Пьер?
— Не могу — у меня связь…
— С кем? — воскликнула Маша боязливо.
— С Клавдией Аполлосовной… — произнес он почти неслышно и серьезно, и значительно глядел на сестру в течение нескольких секунд, пока в соседней комнате, за дверями, не раздалось хихиканье Линина… Тогда Пьер повернулся и вышел, сердито хлопнув дверью.
Он решил написать Фаничке письмо и послать его с своим извозчиком… Он спешил, нервничал и письмо написал коротенькое и грубое.

XXXII

Фаничка, которой горничная передала уже о Пьере и о том, что с ним ‘вышел случай’, — и которая хотела уже идти к Лининой, чтоб узнать, что это за случай, получила письмо на террасе, где сидела в креслах покойной maman и мучилась. Письмо прибавило муки, оно испугало ее, еще не будучи прочитано. Адрес был какой-то необычайный: ‘Ее Высокородию, Феофании Павловне Лоскотиной, в собственные руки. Ответа не надо‘. Почерк, несомненно, Пьера. Сердце Фанички билось тревожно, и она целый час проносила письмо в кармане, не вскрывая его. Казалось, что в письме какой-то яд, и ей хотелось отдалить роковую минуту.
Стало темнеть. Мэри так вела дом, чтоб в нем хоть сколько-нибудь чувствовался порядок, заведенный Ниной Сергеевной. Чай, как и прежде, продолжали пить на террасе, при свечах. Фаничка перешла в гостиную и легла на диван, от чаю отказалась. Мэри сидела к ней спиной, в раме открытых дверей, и казалась ей в высшей степени унылой фигурой. Иногда она ненавидела ее за то, что у ней такая спина и что она так неподвижно сидит, точно мертвая. Между тем письмо, лежавшее в кармане, то влекло ее к себе, то отталкивало, наконец она вынула его. В темноте оно было не такое страшное. От него пахло духами. ‘Какие это духи! Должно быть, миль флер’. Она тихонько сорвала конверт, развернула твердую почтовую бумагу. Пальцы ее дрожали. Она поместила письмо в полоску света на диване и стала со страхом читать, напрягая зрение. В ушах у нее звенело, в висках стучало.
На столе, перед Мэри, стоял стакан молока и лежал ломтик черного хлеба. Чаю она все не пила и стала уже отвыкать от него. Она думала о Лизе, которая, вероятно, одна в состоянии повлиять на Фаничку. Расточительность Фанички злила ее. Сама она не издержала на себя еще ни гроша, а вот сегодняшний пирог Фанички обошелся в двадцать два рубля. Она знала, что все это устраивалось для Пьера, но он не приехал. Ей было и жаль Фаничку, и в то же время хотелось, чтоб Пьер никогда уж больше не виделся с Фаничкой. — ‘Ей следует прогнать его, поссориться’, — думала она.
Она услышала стон, болезненный, всхлипывающий. Мэри тревожно прислушалась. Через секунду стон повторился, и кто-то глухо зарыдал — всею грудью. Мэри бросилась в гостиную, к дивану. Не было сомнения, рыдала Фаничка.
— Что с тобой, Фаничка, дорогая? — вскрикнула она, обняв в темноте сестру и забыв мгновенно все неприятности, какие в последнее время накопились между ними, но догадываясь, из-за чего эти слезы.
Фаничка не отвечала и еще сильнее стала рыдать. Сочувствие Мэри, ее поцелуи и ласковый шепот убедили ее, что в самом деле скорбь ее неизмеримо велика. Она поймала руку сестры и прижала ее в груди.
— Мэри, Мэри! — промолвила наконец она. — Посмотри, какое письмо прислал мне этот человек!..
Ей теперь надо было друга, искреннего и сострадательного, чтоб излиться перед ним, иначе, слезам ее не будет конца.
Она привстала на диване и обняла Мэри, пряча в ее волосах мокрое лицо.
— Голубочка, Мэри! — прошептала она. — Прости меня за все!
— Что ты, Фаничка… Забудем…
— Забудем, Мэри. Ах, Мэри! Ты знаешь… Я ревновала к тебе!
— Ну, вот, оставь Фаничка!..
Фаничка продолжала:
— Стоит ли он этого?.. Ты — милая, хорошая, а я ревновала!
— Оставь, Фаничка. — Что же он тебе написал?
Рыдания Фанички усилились. Она подала сестре скомканное письмом сказала:
— Прочти… Прочти!
Чем более убеждалась Мэри в разрыве Фанички с Пьером, тем сильнее жалела ее. Но когда она принесла свечку и прочитала его письмо, так что разрыв сделался для нее фактом очевидным и несомненным, жалость ее к сестре достигла высшей степени. Мэри сама заплакала и крепко обняла Фаничку, осыпав ее горячими поцелуями. Фаничка голосила, но уже горе ее, благодаря теплому участию сестры, не казалось ей таким громадным, как в начале, и ей захотелось, мало-помалу, рассказать Мэри все. И она рассказала. Но, рассказавши, очень удивилась, что почти утешилась и не может больше плакать. — ‘Мэри, конечно, подумает, что я бессердечная’, — сказала она себе, но все-таки не в состоянии была плакать. Напротив, разочек даже улыбнулась. Только у Мэри от времени до времени текли из глаз слезы, хотя лицо у ней сияло кротостью, и взгляд был любовен и нежен. Никогда она, — со дня последнего свидания с Лизой, — не была еще такой прекрасной, и брови ее совсем не хмурились…
Сестры легли спать вместе. Они не могли расстаться. На кровати maman было просторно, и они вспомнили, как в детстве у них тоже была общая постель. Фаничка утешилась окончательно. Она ругала Пьера и утверждала, что у него совершенно круглый рот.
— Знаешь, это мне никогда не нравилось, — сказала она, устремляя глаза на ярко-горевшую лампадку.
Потом заметила:
— Как глупо устроен человек! Любовь! Ну, зачем это, право?..
Помолчав, она произнесла:
— Мэри, ты помнишь, на балу со мной все говорил такой брюнет. Мне кажется, он милый… Уж получше Пьера! Ну, и литератор!.. Вот фамилию забыла… Он просил позволения приехать к нам, но, верно, эта катастрофа помешала…
Она вздохнула.
— Ты знаешь, я боюсь? — начала она опять.
— Чего?
— Что, если он изобразит меня? Вдруг читаешь повесть, а там хвать — я…
Мэри промолчала.
— Неприятно, — пояснила Фаничка задумчиво. — А, впрочем, пусть! — сказала она. — На мне было прехорошенькое платье!.. Нельзя же без платья описать. — Я всегда платья описываю, — проговорилась она и, съежившись под одеялом, замолчала.
— Как описываешь? — спросила Мэри и обняла ее.
Фаничка стала хохотать, держа руки у лица.
— Вот так-так! — воскликнула она. — Отличилась! Ну, что делать, Мэри — я тебе признаюсь: я постоянно пишу…
— Стихи?
— Нет, теперь уж не в моде… Да и трудно… Начала одну поэму — и бросила… Я пишу, Мэри, повести, романы…
— Фаничка! — вскричала радостно Мэри, — в самом деле?
— Честное слово!.. Вот я тебе скажу название, — начала Фаничка, припоминая. — ‘Роковое объяснение’, повесть — раз. — Она загнула палец на левой руке. — ‘Которая из двух’, повесть — два. — Она опять загнула палец. — ‘Платоническая любовь’, роман — три… А теперь вот сейчас задумала драму: ‘Черное сердце’.
Она сказала это и заплакала. Мэри гладила ее по щеке, целовала и просила успокоиться.
— Фаничка! — промолвила она, — прочти мне что-нибудь…
Фаничка закрыла глаза и потрясла головой.
— Ни за что, ни за что! — кричала она. Это я все уничтожу… Да и ничего нет оконченного… наброски… Вот разве ‘Черное сердце’ кончу…
И она опять заплакала, и опять стала утешать ее Мэри.
Но настало наконец время, когда обеим сестрам захотелось спать. Они устали и от слез, и от разговоров и задремали.

ХХХIII

Где это звенит?.. Не в ушах ли? — вдруг разом подумали девушки. Они лежали неподвижно, потому что боялись потревожить одна другую и чутко прислушивались. Этот звон почему-то беспокоил их. Сначала он был слышен чуть-чуть, но все рос, пронизывая ночную тишину своим мерным ‘динь-динь’… Он уже близко. Ясно, что это почтовый колокольчик. Мэри слегка подняла голову, слегка подняла голову Фаничка. ‘Динь-динь’, ‘динь-динь’, ‘динь-динь’… Звонок какой-то не то унылый, не то радостный. Он всегда наводит на размышления. Хочется узнать: кто это едет? Куда? И почему-то сочувствуешь и завидуешь этому безвестному путнику. И иногда вздохнешь. ‘Динь-динь-динь-динь’ загремел колокольчик у самых ворот, внезапно замолк, и послышалось фырканье лошадей и людской говор. Девушки разом вскочили с постели и тревожно улыбнулись друг дружке. Они недоумевали, кто бы ног приехать к ним.
— Арендатор — предположила Фаничка.
— Может быть, — сказала Мэри.
Но обе не верили, что это арендатор.
Калитку между темь отворил дворник, угрюмо ворча, и в голубом сумраке лунной ночи показалась стройная женская фигура в темном.
Дворник стал что-то говорить ей, но торопливо сбросил шапку, низко поклонился и кинулся к воротам отпирать…
— Лиза! — крикнули тут обе девушки и, в рубашках, едва успев зажечь свечу, побежали в переднюю. Они отворили дверь, и только вошла Лиза, как дружно обняли ее и стали целовать с криком и смехом. Их радость была неизъяснима. И им казалось, что это приехала к ним новая maman, молодая, прелестная, которая никогда уж не покинет их…
Январь 1882.

—————————————————-

Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека