Искра Божия, Ясинский Иероним Иеронимович, Год: 1882

Время на прочтение: 172 минут(ы)

Искра Божія1.

1 См. ‘Всходы’, ‘Отеч. Зап.’, 1882, мартъ.

(Картины провинціальной жизни).

I.

Пылало солнце въ безоблачной лазури. Быстро высыхала земля посл грозы. Отъ пронесшихся потоковъ на улицахъ блли песчаныя русла. Утро было тихое, ясное.
Фелицата адоровна сидла, улыбаясь, у открытаго окна низенькаго домика съ палисадникомъ. По временамъ, она расправляла складки на пышныхъ рукавахъ своей малорусской сорочки, расшитой синимъ и краснымъ. Или самодовольно поглаживала руку, полную, съ желтоватымъ локтемъ, трогала жирную шею, скрытую до половины въ пестрыхъ и тяжелыхъ бусахъ, и думала:
‘Хоть и сорокъ лтъ, а все еще красавица!’
Иногда она вставала и, подойдя къ зеркалу, блествшему въ простнк, осматривала всю свою фигуру.
‘Талія расплылась, говорила она себ: — что правда, то правда, но тутъ портитъ ростъ. Будь я чуточку выше, вотъ настолечко, изъяна никто бы и не замтилъ. За-то спина — благодареніе Богу! Едва ли у кого есть такая!’
И она старалась увидть себя сзади, гд малиновая юпка была вся въ сборкахъ и висли концы лазурнаго пояса, затканные оранжевымъ и зеленымъ шелкомъ. Это, наконецъ, удалось ей, хотя съ трудомъ. Она усмхнулась. Потомъ критически отнеслась къ волосамъ.
‘Что-жъ, коса тоже ничего! сказала она себ въ ободреніе.— Короткая, но не жидкая. И молоденькой двушк въ пору бы!’
Что касается лица, то о немъ она не безпокоилась. Ибо знала, что у ней хорошее лицо, моложавое.
Цлый часъ провела такимъ образомъ Фелицата адоровна. Губы ея двигались, она любила въ полголоса выражать мысли, или вести съ кмъ-нибудь, тихо и обстоятельно, воображаемыя бесды. Собесдникомъ своимъ она, обыкновенно, представляла генерала Бакланова. Это былъ изящный генералъ, всегда душился и имлъ нжное сердце. Она изливалась передъ нимъ, шептала о своей доброт, бросала на него жгучіе взгляды. Онъ тоже смотрлъ на нее соколинымъ глазомъ, и тоже былъ добръ. Воображаемая бесда касалась иногда чрезвычайно щекотливыхъ вопросовъ. Тогда Фелицата адоровна вдругъ умолкала, краснла и оглядывалась, не подслушиваютъ ли племянницы.
Теперь она тоже покраснла и глянула по сторонамъ.
На улиц, виднвшейся сквозь ршетку палисадника, мелькнула фигурка невысокой двушки, въ голубомъ плать и соломенной шляпк, изъ-подъ которой на сутуловатыя плечи роскошно падали золотыя кудри.
Фелицата адоровна всплеснула руками и покачала головой укоризненно.
— Адель! крикнула она.
— Тетушка! отвчала двушка въ тонъ, поворотивъ къ ней блое лицо, съ застнчивой улыбкой.
— Гд ты пропадала всю ночь? спросила Фелицата адоровна, поднимая черныя брови. Она хотла быть грозной.
Двушк это не понравилось. Она нахмурилась и, проворчавъ: ‘Вотъ еще! Кричитъ на весь городъ!’ махнула рукой и исчезла. Слышно было, какъ она вошла въ домъ и хлопнула дверью.
Тетушка пожала плечомъ и улыбнулась. Попытки ея быть грозной съ Аделью никогда не имли успха.
— Дурочка! сказала она вслухъ и снова стала вести воображаемую бесду съ генераломъ Баклановымъ.
Адель между тмъ сбрасывала шляпку и перчатки. Тамъ, въ угловой комнатк, свтъ падалъ обильно съ обихъ сторонъ, и солнце золотой полосой мазнуло по розовому платью, на ломберномъ стол, возл котораго стояла другая двушка, покрупне, съ русыми косами, стройная, грудастая, и перебирала что-то въ шкатулк. Услышавъ шумъ позади, она обернулась, сжала губы въ язвительную улыбку и произнесла:
— Адель!? Скажите! Гд это вы прохлаждались, мадмуазель?
— Ахъ, Серафимочка, и вы туда же! отвчала Адель съ сердцемъ.— Пожалуста, безъ вашихъ миленькихъ улыбочекъ!.. Гд была, тамъ была…
Сердце у ней шибко билось, и она выпила цлую кружку воды, стоявшую на окн.
Потомъ сказала:
— Была у… ну… была… Гд?.. Угадай!?. Вотъ ей-же-ей низачто не угадаешь!
Серафимочка пожала плечами, съ презрительной гримасой.
— Скоро съ тобой нельзя будетъ никуда показаться… Такъ себя вести!.. Это… это…
Тутъ она покраснла отъ внезапнаго негодованія, сдлала большіе глаза и соединила ладони у подбородка, опять пожавъ плечами. Затмъ горячо продолжала:
— Это ужасно, это позоръ!.. Молоденькая двушка… Кто порядочный захочетъ съ нами знакомиться?..
Адель бросилась на кровать и хотла обратить все въ шутку.
— Пожалуйста, безъ проповдей…
Но Серафимочка не унималась.
— Негодница! крикнула она, протянувъ къ ней маленькое лицо, съ красноватымъ носикомъ и вытаращенными глазами, свтлыми, ядовитыми.
Адель поблднла и привстала на постели.
— Помолчите-ка…
— Негодница! повторила Серафимочка съ увлеченіемъ.
— Помолчите-ка, дрянь…
Адель встала и медленно подошла къ Серафимочк. Теперь об были блдны, и губы ихъ криво улыбались, кулаки были сжаты.
— Кто дрянь? тихо спросила Серафимочка.
— Ты дрянь!
— Кто-о?
— Ты, ты…
— Повтори… повтори, сестрица!..
— Ты, скверная Серафимка, дрянь! громко крикнула Адель голосомъ, прерывающимся отъ слезъ.
Серафимочка измрила ее взглядомъ и сказала, стиснувъ зубы, бія кулакомъ правой руки по ладони лвой у самаго лица Адели:
— Хорошо-жь, помни это!!
Потомъ она отвернулась и стала опять рыться въ шкатулк съ энергіею, молча.
Адель усмхнулась, сдлала гримасу и, подойдя къ окну, стала смотрть на зеленый дворъ, гд въ тни дремала дворняшка, черная съ подпалинами.
— Жулька, цю-цю-цю! крикнула она, распахнувъ окно.
Собачка прянула ушами, подбжала, но Адель, вяло пощелкавъ пальцами, сейчасъ же прогнала ее. Волненіе ея не проходило. Мучительная мысль гвоздемъ сидла въ ея голов. Ей было стыдно и досадно. Она перешла къ другому окну, въ противоположной стн. Бллъ стволъ березы, тнь на земл зыбилась, вся въ свтлыхъ кружечкахъ. Кошка подкрадывалась къ воробью, ползя на брюх… Скучный и знакомый видъ!
— Ночевала у Лоскотиныхъ, вотъ и все! сказала она вдругъ, обращаясь къ Серафимочк.
— А! это ново! произнесла та, раздвигая лицо въ улыбку и обнажая зубъ подъ верхней губой.— Когда-жъ вы успли познакомиться?
— Разв не знаешь? Разв я теб не говорила?.. что ты притворяешься, ей-Богу!
Серафимочка взяла сестру за плечи и пронизала ее взглядомъ слдователя. Адель покраснла.
— Такъ это вы у нихъ — не врете?
— Вотъ теб крестъ!! Гд же?
Серафимочка опять пристально посмотрла на нее.
— Какая вы, можно сказать, брехунья! сказала она съ презрніемъ.— Вы не могли ночевать у Лоскотиныхъ… Не съ вашимъ рыломъ, милостивая государыня! А я знаю, куда вы собирались и о чемъ шептались съ актеромъ… Все подслушала!
— Ахъ, какъ это безбожно! вскричала Адель въ негодованіи.
— Все!
— Подлая шпіонша! крикнула Адель.— Но только лжешь…
— Нтъ, не лгу!
Адель вырвалась изъ рукъ сестры.
— Тетушка! крикнула Серафимочка и, придерживая блузу у пояса, стремительно выбжала.
За ней помчалась Адель. Об очутились въ гостинной.
— Тетушка! хотите знать, гд Адель ночевала? До чего, однако, она дошла!
Адель прервала ее.
— Тетушка! закричала она плаксиво.— Тетушка, миленькая, не врьте ей! Тетушка, ночевала я у Лоскотиныхъ… Фаничка такая добрая… Старшая сестра къ нимъ пріхала… Мн лестно, согласитесь сами…
— Все она выдумываетъ, тетушка! произнесла Серафимочка, жестикулируя и блестя глазами.— Она просто у Шарамыкина…
— Тетушка, да это подло, наконецъ! крикнула Адель, топнувъ ногой. Слезы брызнули изъ ея глазъ.
— Вретъ, вретъ, вретъ! твердила Серафимочка, тряся головой съ убжденіемъ.
Фелицата адоровна приняла сторону Адели.
— Ну, ужь ты, сплетница, замолчи! сказала она съ возможной строгостью, обращаясь къ старшей племянниц.— Въ самомъ дл, что это за новости? Ты лучше себя побереги! Пшла съ глазъ долой! крикнула она въ заключеніе.
Серафимочка беззвучно раскрыла ротъ и показала зубки, острые, какъ у крысы.
— Пшла!!! повторила тетушка гнвно.
— А! вотъ вы какъ! прошептала Серафимочка и, растянувъ блдныя губы и откинувъ голову, ушла. Она вся дрожала отъ злости.
Тетушка имла много причинъ ненавидть Серафимочку, и теперь съ омерзеніемъ смотрла ей въ слдъ. Адель всхлипывала.
— Вдь неправда? строго спросила тетушка, когда старшая племянница скрылась,
Адель улыбнулась.,
— Ради Бога! Вотъ еще! протянула она.— А зачмъ вы, тетушка, кричите изъ окна?.. Ей-Богу, вы такая, тетушка, распустха!..
И замтивъ, что тетушка обидлась, она поцловала у ней руку. Та погладила племянницу по голов, задумчиво.
— И какже ты это вчера… И не заикнулась! начала она.— А я тутъ мучаюсь, а я тутъ…
— Да ужь молчите, тетушка! перебила Адель и разсказала, что посл катанья на лодк она хотла сейчасъ же идти домой и у ней былъ даже провожатый — Шарамыкинъ (‘Тутъ, тетушка, кажется, нтъ ничего дурного!’), но встртилась Фаничка Лоскотина и зазвала ее къ себ. Богачкамъ отлично живется на свт! Въ разсказ Адели слдовало перечисленіе интересныхъ предметовъ, украшающихъ домъ Лоскотиныхъ — особенно понравился ей коверъ въ гостинной — и затмъ закусокъ и вареній, которыя были поданы къ чаю. Лизавета Павловна, старшая сестра, очень ласково говорила съ ней, а средняя, Марья Павловна, прочла ей страницы дв, три изъ журнала, и когда у ней навернулись слезы отъ жалости (‘Тетушка, непремнно надо подписаться, брать книжки изъ библіотеки!’), то сказала: ‘это хорошо, что васъ трогаетъ!’ и пожала ей руку. Очень милая она. Что касается Фанички, то он положительно влюбились другъ въ друга. Фаничка повела ее къ себ на верхъ и тамъ разсказала ей свои секреты. Ну, натурально — и она ей. (‘Тетушка, у меня секреты неважные’). Потомъ Фаничка прочла ей свою драму: ‘Черное Сердце’. Очень хорошо и занимательно, но только нтъ выигрышныхъ ролей. Такимъ образомъ, засидлись. А тутъ дождь, громъ. Поневол, заночуешь въ гостяхъ…
Тетушка поцловала племянницу.
— Я такъ и думала, что ты зашла къ какой-нибудь подруг… или къ кому… И спитъ себ тихо-мирно! проговорила Фелицата адоровна, ласково перебирая ея волосы. Теперь она сознавала, что была несправедлива, когда нагоняла на нее страхъ грознымъ поднятіемъ бровей. ‘Напрасно только двушку переконфузила!’ Она еще разъ поцловала ее и сказала:— Глупенькая! Ты не сердись на меня! Я дурного не думала!
— Тетушка, я на васъ не сержусь! отвтила Адель, глядя ей въ лицо, съ улыбкой, и быстро отирая слезы.— Да и къ тому, прибавила она лукаво:— вы сегодня прехорошенькія…
— Ну, вотъ, выдумала! произнесла Фелицата адоровна, тревожно поводя черными глазками.
— Въ самомъ дл. У васъ ужасно молоденькое лицо!
Двушка свернула платокъ въ комочекъ и спрятала въ карманъ, шмыгнувъ смющимся носомъ.
— Лицо у меня, дйствительно, моложавое! замтила тетушка просто.
— Щечки, какъ яблочки…
— Румяныя?
— Да.
— Когда-то слыхала я отъ мущинъ, начала тетушка съ самодовольной усмшкой:— что у меня носъ красивый… Генералъ и теперь говоритъ: у васъ, говоритъ, носъ національный… И что ему, право, этотъ носъ!
— У васъ, тетушка, носикъ курносенькій…
Фелицата адоровна подошла къ зеркалу и стала разсматривать свой носъ.
— Вотъ нравится же… сказала она, пожимая плечами.— Надо, впрочемъ, теб сказать, Адель, что это признакъ особой натуры…
— Какой же, тетушка?
— Ну, тамъ… Особой, однимъ словомъ. Вотъ мущинамъ — тмъ идутъ длинные носы.
— Тетушка, я выберу себ жениха съ длиннымъ носомъ. Хорошо, миленькая? Только жаль, что у меня у самой длинный!
Тетушка взглянула на нее внимательно.
— Ну, нтъ, дточка, сказала она.— У тебя такой носъ, какъ и у меня.
— Что вы, тетушка! крикнула со смхомъ Адель.— У меня съ горбинкой, а у васъ…
— Не спорь, пожалуста… Ты не понимаешь! перебила тетушка, ощупывая свой носъ.— Ты дитя.
— Какое же я дитя, тетушка? произнесла Адель, ласкаясь и засучивъ рукавъ выше локтя.— У меня тло старе вашего… сравните!.. Кожа сухая… А у васъ бленькая, славненькая…
Фелицата адоровна осклабилась.
На улиц раздался мягкій стукъ рессорнаго экипажа, у подъзда фыркнула лошадь.
— Кто-то подъхалъ! сказала Адель.
Фелицата адоровна подобрала губы и тревожно замолчала, по ея пухлому лицу расплылся жаркій румянецъ.
Въ передней оглушительно запрыгалъ колокольчикъ.
— Уходи, Адель! строго прошептала Фелицата адоровна. Генералъ!
И побжала, слегка переваливаясь съ ноги на ногу.
Двушка посмотрла на разввающіеся концы ея пояса, усмхнулась и въ полголоса нараспвъ произнесла, прячась за дверь.
— Ага! Знаемъ кой-что и про васъ!
Придя къ себ, она сказала торжествующимъ тономъ, обращаясь къ Серафимочк, торопливо пришивавшей пуговку къ воротничку:
— Что взяла?..
Потомъ легла въ кровать, лицомъ къ стнк. Черезъ минутъ Серафимочк показалось, что она всхлипываетъ.
— Что съ тобой? брезгливо спросила та.
— Убирайся ты ко всмъ чертямъ! проворчала Адель и поднесла платокъ къ лицу, мокрому отъ слезъ.

II.

Отъ генерала пахло жасминомъ. Въ жирной мякоти вкъ сверкали черные глазки и носъ былъ небольшой, но багровый. На выпуклой груди, въ петлиц черной жакетки, бллъ крестъ. Генералъ ласково басилъ, шепелявя, и смялся, выгнувъ ноіи въ дугу, назадъ, и, наклонивши массивный корпусъ къ Фелицат адоровн, нжно жалъ ей руку. Она провела его въ гостинную, усадила въ кресло, обитое новой клеенкой, противъ горки съ фаянсовыми куколками, и не спускала съ него сіяющаго взгляда. Она долго что-то говорила, воркуя и заигрывая, но такъ была взволнована, что почти не слышала себя. Генералъ былъ вжливъ. Онъ съ улыбкой смотрлъ ей въ лицо и думалъ: ‘Экая, матушка, ты дура’.
— Я къ вамъ съ просьбой, началъ онъ:— съ челобитной, Фелицата адоровна. Пожалуйста, драгоцнный другъ мой, одолжите еще сотенки четыре вашихъ ‘карбованцевъ’. Конечно, подъ росписочку.
Эта просьба заставила Фелицату адоровну нсколько простыть. Росписокъ Бакланова было у ней уже тысячи на полторы, что составляло четвертую часть ея капитала, который былъ весь розданъ жидкамъ, платившимъ ей по три и по пяти процентовъ въ мсяцъ. Генералъ-же такихъ процентовъ не платилъ.
— Ваше превосходительство, вы меня обижаете! сказала Фелицата адоровна въ отвтъ гостю.— Право, у меня денегъ самая малость… Не могу…
— Вы сомнваетесь? спросилъ генералъ и презрительно посмотрлъ на нее сквозь прищуренныя рсницы.— Вы боитесь? Но сообразите: въ ноябр я обязательно поду въ Петербургъ и выхлопочу себ аренду. Каждый годъ получаю. Въ прошломъ — шесть тысячъ, въ этомъ… ну, во всякомъ случа, тысячъ пять дадутъ… Всмъ даютъ. А я боевой генералъ. Мои раны чего-нибудь стоютъ… Фелицата адоровна, не упрямьтесь, другъ мой, ваши деньги — врныя. Въ декабр, январ вс получите!
Лицо его приняло ласковое выраженіе.
— Ну-съ? произнесъ онъ посл паузы и взялъ ее за руку, выше локтя.
Фелицата адоровна была убждена, что на свт нтъ лучше и благородне человка, чмъ генералъ Баклановъ. Но она также знала, что нтъ и расточительне его. Въ день онъ выпивалъ четыре бутылки портвейна по три рубля каждая, увряя, что если перестанетъ пить портвейнъ, то умретъ отъ ранъ. Конечно, нельзя не пить, если отъ этого зависитъ жизнь, но вдь можно пить что-нибудь подешевле. Тотъ-же портвейнъ бываетъ и въ рубль съ четвертакомъ. Получивъ въ Петербург аренду, онъ мигомъ спуститъ ее тамъ-же, потому-что настоящему генералу пять тысячъ ничего не значитъ. Даже удивительно, до чего онъ пренебрежительно относится къ деньгамъ. Раздаетъ направо и налво только заведется въ карман копейка, а у самого домъ описанъ. Глаза надъ нимъ нтъ. Вдовецъ. Слдовало бы взять его въ руки…
— Эхъ, Платонъ Платонычъ! сказала Фелицата адоровна, подмигнула и повела бровью.
Но генералъ этимъ отвтомъ не удовлетворился.
— Фелицата адоровна! началъ онъ опять.— Неужто вы меня ни въ грошъ не ставите? Стыдно вамъ, гршно!
Онъ укоризненно потрясъ пальцемъ.
— Ахъ, Боже мой! воскликнула Фелицата адоровна.— Ахъ, ваше превосходительство, голубчикъ вы мой! Да неужели-жь я жалю? Не мн стыдно, а вамъ, что не врите… Всхъ-то денегъ у меня хорошо ежели на дв сотни наберется. Боже мой! Да я ли не всегда готова? За васъ каждый день Богу молюсь, а вы вотъ какой… Недобрый…
Она закрыла глаза рукой, какъ бы отъ огорченія, и ждала, что генералъ воспользуется этимъ моментомъ и какъ-нибудь проявитъ свою нжность къ ней, но у генерала вс помыслы были сосредоточены на деньгахъ.
— Хорошо. Нтъ четырехсотъ — давайте двсти. А остальныя потомъ, на той недл. Вамъ жидки принесутъ. Слышите? Ну?
Фелицата адоровна вздохнула и изъ подъ руки конфузливо посмотрла на генерала.
— Недобрый вы! повторила она.— Ну, что длать съ вами! Вотъ вамъ перо и бумага. Пишите росписку. Только не подумайте, что я вамъ не врю…
— Да ну, ужь оставьте, матушка…
— Нтъ, въ самомъ дл. Просто для памяти. Вотъ и все.
Она встала, приготовила что нужно для написанія росписки и вынесла изъ спальни пачку десятирублевокъ.
— Ежели бы не врила, начала она опять:— то потребовала бы вексель. А то мн и слова вашего достаточно.
Генералъ молча росписался, взялъ деньги, спряталъ и вздохнулъ съ облегченіемъ.
— Вотъ ужь не знаю, какъ на счетъ остальныхъ, продолжала Фелицата адоровна: — и хочется мн услужить вамъ, да врядъ ли буду въ состояніи… Вы думаете за жидками мало пропадаетъ? Боже мой! Дашь пять рублей, десять — принесетъ, а больше дашь — пиши пропало. Раздала вс деньги, да теперь такъ жалю!.. Дло мое сиротское, двичье, Платонъ Платонычъ!
Она пригорюнилась. Генералъ взглянулъ на нее и ласково усмхнулся, но безъ сочувствія. Хотя она не разъ выручала его изъ затруднительнаго положенія, однако, въ душ онъ относился къ ней, какъ къ ростовщиц.
— Вы все притворяетесь, почтеннйшая, сказалъ онъ: — у васъ денегъ куры не клюютъ! Нтъ, будьте со мной откровенне, другъ мой… Тогда и моя политика будетъ иная.
Фелицата адоровна бросила на него жгучій взглядъ и улыбнулась.
— Какая?
— Такая! отвчалъ генералъ загадочно.
Она покраснла и вздохнула.
— Я вся вередъ вами. Видитъ Богъ, ничего не скрываю!
— Вамъ замужъ надо.
Она потупилась…
— М-да!.. произнесъ генералъ.— Женишка подцпить гд-нибудь надо… Ну, какого-нибудь чиновника, что ли… Я вамъ найду… Да вотъ есть у меня на примт одинъ капитанъ… Были товарищи когда-то… У него пальцевъ нтъ, но не съ пальцами жить, Фелицата адоровна!..
Онъ улыбнулся. Она слегка просопла и сдлала серьзное лицо.
— Что, недовольны? спросилъ генералъ.— Ну, я вамъ пришлю жениха съ пальцами…
— Не смйтесь надъ сиротой, ваше превосходительство! сказала она съ грустью, останавливая взглядъ на пальцахъ генерала.
Онъ спряталъ руку въ карманъ и произнесъ:
— М-да, мой другъ!
Глазки его хитро горли.
— Да! началъ онъ.— А гд-жь очаровательная Серафимочка?
Вопросъ былъ неожиданный.
Фелицата адоровна заморгала и растерянно взглянула направо, налво.
— Нту ее… Ушла съ утра… И что въ ней очаровательнаго, удивляюсь! прибавила она, растянувъ верхнюю губу и поднимая пестрый передникъ, чтобъ обмахнуть лицо.
Генералъ подошелъ къ зеркалу и провелъ рукой по бакенбардамъ.
— Свжесть, нетронутость сердца! отвчалъ онъ молодцовато.
— Нашли свжесть! замтила Фелицата адоровна обидчиво.— Ну, ужь эти мужчины, Господи!
И поблднла. На порог показалась Серафимочка. Она была въ розовомъ плать, держала руки у пояса, и сіяла отъ избытка молодой энергіи. Генералъ, услышавъ шорохъ юпокъ, обернулся, и его бакенбарды раздвинулись отъ улыбки. Онъ выгнулъ ноги дугой, схватилъ ея руки, сталъ ихъ жать. Она смялась серебристымъ смхомъ (‘И откуда у ней такой смхъ!’ думала тетушка) и, красня и бросая изъ-подлобья горячіе взгляды, застнчиво говорила:
— Охъ, какъ вы жмете! Зачмъ это…
‘И голосъ себ, проклятая, какой сочинила!’ опять подумала тетушка.
— Зачмъ это, право… Оставьте! продолжала Серафимочка наивно.
Носъ генерала раздувался, глазки искрились. Онъ не выпускалъ рукъ двушки, положилъ ихъ себ на грудь. Серафимочка потупила рсницы и отвернулась.
— Ну, право! молила она.— Тутъ тетушка!
— А куда вы уходили? допрашивалъ генералъ, жмурясь, какъ котъ.— Купаться, да? Купаться? То-то у васъ шейка такая бленькая. Да вы не бойтесь. Я старикъ… Да куда же вы? Такъ вы не ходили купаться? Ну, чего краснете?.. Безпорядоченъ? Птичка! Порхъ, порхъ!
И онъ смялся, пристально глядя въ прорху кисейной манишки, гд билась блая грудь.
Серафимочка стала вырываться.
— Ахъ, пожалуйста!
— Тс! Позвольте! крикнулъ генералъ, тараща глаза.— По васъ, кажется, ползетъ жукъ! Мо-охнатый жукъ! Ужасно!
И онъ протянулъ къ ней пальцы. Она стала вскрикивать, мечась передъ нимъ. Манишка выбилась изъ-подъ четырехугольнаго вырза, волоса растрепались.
— Мохнатый жукъ! шаловливо басилъ генералъ.— Мохнатый!
Тетушка длала изъ-за его спины знаки племянниц, потрясала кулакомъ, показывала зубы, что означало, что она ее загрызетъ. Но все было безполезно. Серафимочку не легко было напугать.
Наконецъ, Баклановъ сунулъ двушк за пазуху какой-то сверточекъ, сладко улыбнувшись всмъ лицомъ. Пуговка отъ воротничка упала на полъ, шея обнажилась. Серафимочка блеснула глазами, рванулась и, закрывъ горло рукой, убжала съ крикомъ:
— Что это, право! Ни на что не похоже! А еще старики!
Генералъ самодовольно улыбнулся. Онъ тяжело дышалъ. Выраженіе лица Фелицаты адоровны было нравственное, негодующее. Но изъ любезности она сдерживала гнвъ. Оба молчали.
Наконецъ, генералъ всталъ, поговорилъ о погод, вжливо раскланялся и, подтвердивъ, что навдается на той недл, ухалъ.

III.

Серафимочка опрометью вбжала въ угловую комнату и начала вальсировать, напвая:
— Буд-детъ бурну-у-у-усъ, буд-детъ бурну-у-у-усъ, буд-детъ бурнусъ…
Адель посмотрла на нее съ любопытствомъ.
— Съ ума сошла!?
Та продолжала вертться, толкнулась о спинку кровати, о стулъ, опрокинула кружку. Розовымъ зонтикомъ раздувалось ея платье, пыль поднялась, обои, висвшіе тамъ и сямъ грязными лохмами, слегка заколебались. Наконецъ, она сла, запыхавшись, и бросила на столъ десятирублевку.
— Аделька!
— Чего ты?
— Сколько у тебя денегъ?
— Пошла вонъ.
— А у меня ужь двадцать-пять рублей! съ хвастливой гримасой сообщила Серафимочка.
— Откуда? спросила Адель недоврчиво.
— Генералъ опять далъ… Да сколько: десять рублей! Десять!
— Выдумывай!
— Честное слово! сказала Серафимочка, хмурясь убдительно.
И, отперевъ шкатулочку, достала пачку желтыхъ бумажекъ и присоединила къ нимъ красненькую.
— Вотъ… вотъ он, смотри! произнесла она съ любовью.
Глаза Адели блеснули завистливо. Она встала, подошла, ощупала деньги.
— За что это онъ теб?
— Такъ. Какъ увидитъ, сейчасъ и суетъ. На масляниц — разв забыла?— сунулъ въ рукавъ. Посл причастія въ карманъ забрался. А то за воротничекъ. Сегодня тоже… Сегодня врно не досмотрлъ, старикашка… Обрадовался, хрнъ, да и пихнулъ… цлыхъ десять! Хха-ха-ха!
Адель сжала губы и, не отрывая глазъ отъ ассигнацій, апатично почесала бокъ.
— Бурнусъ купишь?
— Да.
— Займи мн три рубля… сказала она съ робкой улыбкой.
— Рехнулась, матушка!
— Богачка! что теб три рубля?
— Отойди, Аделька…
— Да вдь я отдамъ!
— Когда это? На томъ свт угольками?
Адель вздохнула и поплелась къ кровати.
— Аделька, дура! Зачмъ теб деньги? спросила Серафимочка насмшливо.
— Какъ зачмъ! Башмаковъ нтъ… И чулковъ… вотъ видишь!?
Она подняла ногу, тонкую, съ плоской икрой, и потрясла въ воздух рыжимъ башмакомъ, откуда вылзалъ розовый палецъ.
— Попроси у тетушки… Ты любимица!
— Я ужь просила и она давала… Да я все прокучиваю.
— Дура.
— Не ругайся, Серафимка.
Серафимочка замолчала и сняла платье и юпку. Рубашка на ней была черная, и сквозь дыры блло тло. Она опять накинула блузу и сказала, не глядя на сестру:
— Извинись, такъ дамъ. Чортъ ужь съ тобой…
И, поднявъ голову, произнесла:
— Ну?
Адель положила руки подъ затылокъ и, потянувшись, спросила:
— Въ чемъ это я провинилась?
— Ха! Ругается, сволочь, да еще ‘въ чемъ провинилась?’ сказала Серафимочка, скорчивши личико въ ужасающую гримасу, шепелявя и передразнивая сестру.
Та не обидлась.
— Ага! сообразила она.— А дашь?
— Дамъ. Ей-Богу!
Адель подумала.
— Ну, хорошо, сказала она.— Прости меня…
Серафимочка оттопырила нижнюю губу.
— Вотъ еще! Нтъ, не такъ, сударыня… А ты поклонись, разуй меня, поцлуй мн ногу… вотъ…
Адель вспылила.
— Ишь что выдумала, дрянь! закричала она, привставъ.— Проклятая!.. Чтобъ тебя параличъ разбилъ, чтобъ ты вытянулась до завтрева, чтобъ твои деньги сгнили, чтобъ тебя…
Серафимочка хохотала. Но потомъ не выдержала и тоже стала ругаться. Черезъ минуту об, однако, успокоились. Адель сказала благоразумно:
— Впрочемъ, корона съ головы не спадетъ… Давай твою ногу!
Серафимочка сдлала большіе глаза, посмотрла на нее въ полоборота, сверху внизъ, и проговорила съ презрніемъ:
— Унизительная тварь! Съ тобой шутятъ, а ты… Неужели ты это приняла въ серьзъ? Пошлая дура! Да ты мн хоть вс ноги обцлуй, а гроша мднаго не получишь! Такъ я теб и дала! Держи карманъ!
Адель опять осыпала сестру бранью. Теперь она чувствовала себя нетолько оскорбленной, но и обманутой.
Вошла тетушка и, не разбирая дла, напала сразу на старшую племянницу. Лицо ея перекосилось, она шипла, выпячиваясь, подбочениваясь:
— Ехидна! Змя!.. У-у!..
Серафимочка присла на подоконникъ и зло молчала. Глаза ея бгали, локти дрожали.
Жулька ласково взвизгнула на двор. Кто-то шелъ. Серафимочка обернулась и увидла Шарамыкина.
— Людей постыдитесь! сказала она шопотомъ.
Тетушка стихла.
— Кто тамъ? спросила она въ полголоса, съ неудовольствіемъ.— А!
Серафимочка привтливо улыбнулась. Въ окно просунулась мохнатая блая рука и пожала ея руку. Адель вскочила и стала растегивать лифъ, копошась въ углу. Фелицата адоровна любезно качала головой. Никто не узналъ бы, что она за минуту передъ этимъ выходила изъ себя. Волненіе отразилось выгодно на ней — она разрумянилась. Шарамыкинъ смялся всмъ своимъ бритымъ лицомъ, и возл прекрасныхъ глазъ его лучами ложились морщины на загорлой кож, а зубы сверкали. Онъ былъ брюнетъ, съ широкой костью, массивный, и Фелицата адоровна нашла, что къ нему идетъ красная рубаха, съ косымъ воротомъ, въ особенности при бархатной куртк.
— Что вы не старетесь, Романъ Парамонычъ? сказала она, любуясь имъ.
— Маточка, сорокъ второй годокъ всего… Еще не время! отвчалъ онъ, цлуя ея пальцы и кокетливо засматривая ей въ глаза.— А гд же Адель Карповна?
— Васъ она очень интересуетъ? сказала Серафимочка съ улыбкой.
— Адель! крикнула тетушка.
— Она меня интересуетъ — да! сказалъ Шарамыкинъ.— Пуще родной дочери!
Онъ махнулъ кистью руки, поднялъ бровь и, понюхавъ табаку, произнесъ тихо, съ убжденіемъ:
— Ей-Богу…
— Чмъ же она васъ интересуетъ? спросила Фелицата адоровна.
Онъ снялъ шляпу съ лысой головы, бросивъ на тетушку и Серафимочку косой взглядъ.
— Зо-ло-то, вотъ чмъ! сказалъ онъ.
Тутъ подошла Аделъ. Въ ручищ Шарамыкина совсмъ продала ея бленькая ручка. На свжемъ лиц расплылся румяледъ розовымъ пятномъ, и полуоткрытыя губы были красны, а брови чернли тонкими дугами на гладкомъ лбу, исчезавшемъ въ масс золотыхъ прядей, густыхъ, сухихъ, какъ шерсть.
— Вотъ оно, дитя мое дорогое! сказалъ Шарамыкинъ нжно, весь сіяя.— Что вы, Серафима Карповна, хихикаете? обратился онъ вдругъ къ той, грозя пальцемъ.— Дитя, да! Посмотрите, какую я изъ нея актрису сработаю! Черезъ годъ, черезъ два — не узнаете… Голову на отсченіе даю… Двсти рублей и два полубенефиса! Вотъ не я буду…
И онъ бережно поцловалъ руку Адели. Двушка сконфузилась и закрыла лицо. Серафимочка слушала его завистливо. Фелицата адоровна задумчиво сказала:
— Что-жь, можетъ, у ней судьба такая… Вдь вотъ ей тогда хлопали…
— Да какъ хлопали! перебилъ Шарамыкинъ азартно.— Руки отбили!
Тетушка посмотрла на Адель, все еще красную, потупившуюся, и поцловала ее. Шарамыкинъ втянулъ огромную понюшку табаку и крякнулъ, прослезившись. Серафимочка прошлась по комнат, насмшливо закинувъ голову. Фелицата адоровна сказала посл паузы:
— Такъ идите ужь сюда! Нечего тамъ стоять! Можетъ, обдать останетесь?
Шарамыкинъ сдлалъ веселую гримасу, обошелъ домъ и, войдя, спросилъ:
— А что у васъ будетъ? Борщъ съ мармеладомъ будетъ?
— Вотъ шутникъ! Борща не будетъ. Окрошка будетъ.
— А каша?
— Каша будетъ.
— Ну, такъ хорошо. Ваше счастье.
И онъ слъ, разставивъ огромныя ноги, посмиваясь и отирая потъ съ лица фуляровымъ платкомъ.

IV.

Когда обдъ подходилъ къ концу, въ окн появился новый субъэктъ. Это былъ худенькій человчекъ съ высокимъ лбомъ, блымъ старообразымъ лицомъ, чуть замтными усиками и оттопыренными блдно-синими губами, такъ что казалось, будто ему холодно. Глаза, большіе и черные, смотрли пугливо и заискивающе, а на голов, низко остриженной, но курчавой, виднлась сдина. Звали его Наумъ Семенычъ Зильберманъ.
Двушки первыя замтили его и издали восклицаніе. Актеръ обернулся и смотрлъ на молодого человка дружелюбно, держа въ рук полную ложку, и протянувъ вспотвшій подбородокъ надъ горячей кашей.
— А! милости просимъ! сказала Фелицата адоровна, безпокойно заглянувъ въ горшокъ.— Каши не уважаете?
Зильберманъ замялся.
— Иди, шь, уда! произнесъ Шарамыкинъ тономъ ободренія.
Зильберманъ сдлалъ гримасу, похожую на улыбку, пожалъ плечомъ и вошелъ.
— Нашли мсто? спросила его Фелицата адоровна, погружая въ кашу капельку масла и тщетно стараясь извлечь другую изъ пустой маслянки.
— Нашелъ, отвчалъ Зильберманъ, слдя за ея руками. Голосъ у него былъ женственный, усталый.
Двушки поздравили его. Тетушка пріятно улыбнулась въ его сторону. Шарамыкинъ сказалъ сначала: ‘Вре?’, но, взглянувъ на Зильбермана, тоже улыбнулся.
— Это, братъ, хорошо! сказалъ онъ.— Ты мн теперь три рубля отдашь.
Зильберманъ покраснлъ и кивнулъ головой. Потомъ сталъ набивать ротъ кашей, къ удовольствію гостепріимной Фелицаты адоровны, и думалъ, что, дйствительно, надо отдать долгъ Шарамыкину, но надо отдать и другимъ, а долженъ онъ, приблизительно, рублей семьдесятъ. Впередъ онъ получилъ сегодня пятьдесятъ, и ему не хватаетъ двадцати-пяти — пять надо на дорогу. Всмъ своимъ видомъ онъ выражалъ, что находится въ большомъ затрудненіи. Впрочемъ, послднее могло зависть и отъ чрезмрной сухости каши, которой Фелицата адоровна еще подложила ему, съ великодушной улыбочкой.
— Какое-жь мсто? гд? спросили разомъ Шарамыкинъ и тетушка съ племянницами.
— Въ деревн, отвчалъ Зильберманъ таинственно.
— Я знаю гд! крикнула Адель.— Вы будете управляющимъ у Лоскотиныхъ. Мн Фаничка передавала. Тетушка, я и забыла вамъ сказать!
— То есть, не управляющимъ, сказалъ Зильберманъ и улыбнулся, прикрывъ ротъ рукой.— Прикащикомъ, или, если хотите, повреннымъ. Лизавета Павловна и Марья Павловна, сестрица ея, полагаютъ землю возвратить крестьянамъ. Надо все это будетъ оборудовать. А главное, крестьяне переселяться хотятъ, такъ какъ земель нтъ, такъ воздержать ихъ отъ этого. У Лизаветы Павловны такой взглядъ, что незачмъ переселяться, когда земель под бокомъ сколько угодно… Исторически, говоритъ, это ихъ земли, мужичьи…
— Дура-то, дура, Боже мой! воскликнула Фелицата адоровна, всплеснувъ руками.
— ‘Мужичьи’! воскликнула Серафимочка и расхохоталась.
Адель улыбнулась, глупость Лоскотиныхъ, къ которымъ она питала глубокое уваженіе, и ей показалась очевидной. Шарамыкинъ ударилъ Зильбермана по плечу.
— Комедія?! закричалъ онъ со смхомъ.
Зильберманъ покраснлъ.
— Ты всего не можешь понимать! сказалъ онъ Шарамыкину.— Тутъ нтъ комедіи. И увряю васъ, обратился онъ къ Фелицат адоровн:— она не дура.
— А что-жь тутъ комическаго? опять обратился онъ къ актру.— Ты разв смешься надо мной изъ-за того, что я ушелъ отъ своихъ евреевъ!? Бросилъ состояніе?!
— Ну, братъ! перебилъ его Шарамыкинъ.— У тебя инстинктъ благородный проснулся — отъ парковъ тошнить стало! Чеснокъ, анаемы, жрутъ! Богу молятся какъ! Умора! ‘Ай тателе, ай мамеле, ай!’ Понятно.
— Оставь, пожалуйста. Неужели я оттого ушелъ, что чеснокъ? спросилъ Зильберманъ.
— Ай вай миръ! закричалъ Шарамыкинъ, ломаясь. Ему казалось, что это остроумно.
— Нтъ, ты мн отвть! приставалъ Зильберманъ.— Бросилъ я состояніе?
— Ай, ай! Вай!
— Да ну, въ самомъ дл… Бросилъ я…
— Ой!..
— Я оттого ушелъ… началъ Зильберманъ съ дрожью въ голос, но, услышавъ, какъ смются дамы, которыхъ распотшилъ Шарамыкинъ своимъ кривляньемъ, умолкъ.
Онъ всегда роблъ и конфузился и объяснялъ это тмъ, что не стоитъ ‘бисеръ метать’ по пустякамъ, оттого и не высказывался. А высказать теперь онъ хотлъ бы многое. Живо представилась ему домашняя обстановка: мать въ шелковомъ парик и отецъ въ длиннополомъ кафтан и зеленомъ бархатномъ жилет, братья, сестры. Атмосфера грабительская, грабительскіе разговоры, все ушло въ наживу, и ни малйшаго нжнаго чувства къ ближнему, напротивъ, какая-то безчеловчность, мерзкая радость по поводу каждаго рубля, доставшагося цною слезъ какого-нибудь опростоволосившагося мужика или неимущаго жидка… У нихъ чесноку и въ помин не было, папенька говорилъ о чеснок: ‘Фэ, какое это вонючее жидовская выдумка’, а сестры, воспитывавшіяся въ мстномъ ‘благородномъ пансіон’, утверждали, что имъ дурно длается, когда он только подумаютъ о чеснок. Онъ ушелъ оттого, что кругомъ него царила неописанная грубость, зврская стяжательность. Еслибъ хоть разъ отецъ сказалъ, что ‘напрасно я обидлъ сегодня такого-то’, ему легче было бы, онъ простилъ бы его, полюбилъ бы, но ни разу этого не случилось. Старый Зильберманъ былъ увренъ въ безгршности своей системы обиранія ближнихъ и не думалъ каяться, а на неспособнаго сына смотрлъ какъ на Божье наказанье. Нельзя было не уйти…
— Такъ какъ же это такъ? недоумвала Фелицата адоровна по поводу извстія о Лоскотиныхъ.— Право, он съ ума посходили!?
Недоумвала и Серафимочка. Адель жалла, что такія славныя двушки лишатся всего и станутъ ‘бдными дворянками’, какъ и она сама: и все черезъ свою доброту. А Шарамыкинъ вдругъ сдлалъ серьзное лицо и замтилъ, что, ‘однако, братъ, совтую быть осторожне… Въ такую исторію влетишь — ухъ!’
Зильберманъ пожималъ плечами и кротко улыбался, поглаживая затылокъ. Ему опять пришло на умъ, что надо достать двадцать-пять рублей, и зная, что у Фелицаты адоровны всегда водится копейка, онъ, кончивъ сть, умильно посмотрлъ на нее. Себя онъ считалъ безукоризненно честнымъ и думалъ, что отказать ему въ кредит было бы несправедливо.
— А какъ же мы безъ васъ останемся? спросила Адель съ тревогой.— Кто намъ будетъ суфлировать?
— Найдется, это не трудно… сказалъ Зильберманъ.
— Нтъ, братъ, не говори! сказалъ актеръ, сдлавъ жестъ головой.— На все надо талантъ. Хорошій суфлеръ — душа театра! Вотъ какъ! Но, конечно, съ голоду не пропадать… Я вотъ и настоящій актеръ, а длъ нтъ. Время такое. Единственная надежда на любительскій спектакль… Ну, съ Богомъ, позжай, но только — смотри!
Онъ погрозилъ пальцемъ.
— А суфлировать какого-нибудь любителя заставимъ… сказалъ онъ Адели.
Между тмъ, кашу убрали и, по случаю гостей, на стол явился кофе.
Фелицата адоровна сказала:
— Наумъ Семенычъ! Вдь ей-Богу — подумаешь — вамъ счастье выпало. Десятинокъ этакъ пятнадцать, двадцать перепадетъ!? А? Тамъ хоть какія удивительныя эти барышни, а только дуры. Всегда я это говорить буду…
— Самъ онъ дуракъ! сказалъ Шарамыкинъ.— Пархъ, жидъ, христопродавецъ, нкоторымъ образомъ — ты извини, я это по дружб — а вотъ, знаете, найди онъ на большой дорог деньги — не возьметъ. Чортъ его знаетъ. Дуракъ! куда ему!
— Слдовало-бъ ихъ проучить, продолжала Фелицата адоровна и распространилась въ похвалахъ старин, когда двушки отъ матерей не бгали (какъ эта самая Лизавета Павловна, которая шесть лтъ неизвстно гд скиталась, до самой смерти старой Лоскотиной), никакихъ этакихъ ‘модъ’ не выдумывали и берегли родительское добро.
— Неужели-жь таки вы сплошаете? обратилась она къ Зильберману съ лукавой улыбкой.— Чмъ мужикамъ земли раздавать, не лучше ли бдныхъ надлить? Сколько есть бдныхъ на свт!.. Да вотъ вы, къ примру… Отчего не воспользоваться?
Молодой человкъ давно уже былъ красенъ и чувствовалъ себя неловко.
— Не понимаю, какъ вы можете вести такой разговоръ! сказалъ онъ тихо.— Я не давалъ вамъ повода…
— Да зачмъ тутъ поводъ! возразила Фелицата адоровна.
— Не будемъ разговаривать, попросилъ Зильберманъ.
— Дуракъ! произнесъ Шарамыкинъ.— Обидлся?
Онъ засмялся, ударилъ его по плечу съ безцеремонностью друга и сказалъ:
— Ну, а деньги есть?
— Теб три рубля?
— Кровные, братъ…
— Хорошо… Я хотлъ…
— Да еще роль переписать… Для Адели Карповны… Забылъ?
— А, хорошо! Я хотлъ, продолжалъ Зильберманъ и посмотрлъ на Фелицату адоровну.— Вотъ у нихъ попросить двадцать пять… не хватаетъ… Я вамъ отдамъ, Фелицата адоровна, черезъ три мсяца… Поврьте. А то выхать нельзя…
Фелицата адоровна была обижена тмъ, что Зильберманъ ‘не сталъ съ ней разговаривать’. Въ самомъ дл, ‘пархъ’, а какъ много о себ думаетъ! Съ другой стороны, она не питала къ нему доврія, ибо, по ея мннію, онъ былъ, дйствительно, глупъ.
— Э, бдненькій Наумъ Семенычъ, нтъ у меня теперь ни грошика! отвчала она ласково.— А съ удовольствіемъ помогла бы, хотя вы и дерзкій…
Наумъ Семенычъ улыбнулся напряженно.
— Какъ такъ? Вы простите, ежели что… Но, конечно, сли нтъ… Гд-жь мн достать? Это вопросъ! сказалъ онъ и съ недоумніемъ взглянулъ на Шарамыкина, поглаживая затылокъ.
Онъ весь ушелъ въ этотъ вопросъ и на лиц его выражалось почти страданіе.
Адели сдлалось жаль его. Она подумала: ‘Чортъ возьми! Еслибъ я была богачка!’ Потомъ спросила:
— А что-жь Лизавета Павловна?
— Говорю вамъ, что получилъ ужь впередъ! сказалъ Зильберманъ.— Но мн мало.
— Вы еще попросите, посовтовала Серафимочка.
— Я на твоемъ мст обработалъ бы ихъ, какъ Сидоровыхъ козъ! крикнулъ актеръ и потеръ руки.
— Да что-жь церемониться съ ними, въ самомъ дл! сказала Фелицата адоровна.— Вдь занять не у кого… У кого займете? Кто вамъ дастъ, если говорить по совсти? Я бы съ удовольствіемъ, конечно, но…
— А вы, Наумъ Семенычъ, перебила тетушку Адель, указывая на сестру:— у ней займите! Вотъ у кого! у ней какъ-разъ есть двадцать-пять рублей!
— Что она вретъ? сказала Серафимочка, обводя всхъ глазами съ изумленіемъ.— Ахъ, какая ложная тварь! Просто невыносимо!
— Ей-Богу… Ты-жь показывала!?
— Когда?
Сестры впились другъ въ друга глазами.
Зильберманъ поспшилъ сказать, что надется достать въ другомъ мст, пойдетъ къ доктору Мухину, который раздаетъ деньги, тотъ не откажетъ.
— А пожалуй, что и не откажетъ! воскликнула Фелицата адоровна: сама же подумала: ‘Откажетъ какъ пить дастъ!’ И затмъ, обратившись къ Серафимочк и, пронизывая ее пытливымъ взглядомъ — по ея мннію, въ глазахъ ея была необыкновенная ‘проницательность’ — сказала:— Въ самомъ дл, матушка, откудова у тебя деньги?
— Никакихъ денегъ у меня нтъ! ршительно отвчала Серафимочка, тряхнувъ головой и показавъ зубы.— Я ее просто надула, какъ обыкновенно — дуру… Взяла и ткнула ей бумажки отъ чаю — вотъ и все! А если ты, Аделька, будешь приставать, продолжала она, сіяя свтлыми глазками и поворачиваясь къ сестр:— такъ я возьму и разскажу сейчасъ, отъ чего ты плакала!.. Такъ ужь лучше, душечка, шь борщъ съ грибами, а языкъ держи за зубами!
Она слегка поклонилась Адели. Та покраснла, опустила рсницы и прибормотала: ‘Совсмъ я не плакала… Вотъ вретъ!’ Актеръ втянулъ огромную понюшку, крякнулъ и съ любопытстволъ посмотрлъ на Адель. А тетушка пожала плечами и, не замчая, чтобъ выраженіе ея глазъ производило устрашающее дйствіе на ‘Серафимочку-ехидну’, подняла ихъ къ небу безнадежно.
Посл обда Шарамыкинъ засадилъ Зильбермана за переписку роли, а самъ пошелъ въ садъ, то есть подъ березу, и тамъ внимательно слушалъ, какъ Адель ‘читаетъ’ Офелію. Онъ почти каждый день ‘муштровалъ’ ее, какъ онъ выражался, и находилъ, что двушка длаетъ огромные успхи. Тетушк надо было похать къ одному жиду, накричать на него за то, что онъ срокъ пропустилъ, и взыскать проценты за два мсяца, но она сообразила, что, въ виду намековъ Серафимочки, слдуетъ остаться дома, пока въ гостяхъ чужіе люди. Мало ли что могутъ сказать въ город, если узнаютъ, что она оставляетъ племянницъ однхъ съ мужчинами, а сама узжаетъ. Она пошла въ свою спальню, отперла шкапъ и, посматривая отъ времени до времени на дверь, выпила маленькими глотками стаканчикъ густой вишневки. Затмъ, легла и скоро уснула, мечтая о генерал Бакланов. Между тмъ, какъ Серафимочка поспшно накинула на себя легонькую порыжлую тальму, простилась съ Зильберманомъ, потвшимъ надъ перепиской, и отправилась въ красные ряды покупать бурнусъ.

V.

Шарамыкинъ пристально смотрлъ на Адель. Сначала онъ длалъ замчанія, реплики, показывалъ какъ такое-то мсто исполняетъ такая-то знаменитая актриса (съ которой онъ игралъ тамъ-то и тамъ-то) и какъ, и гд именно надо жестикулировать, ‘чтобъ выходило эффектно и благородно’. Но вки его мало-помалу отяжелли. Онъ сталъ помалкивать и только качалъ головой одобрительно. Наконецъ, когда Адель кончила монологъ съ надлежащимъ выкрикомъ, приложила руку къ груди и потрясла патетически подбородкомъ, то, вмсто ожидаемой реплики, послышался тихій храпъ. Актеръ засыпалъ. Глаза его закрылись, въ голов стало шумть. Онъ повернулся На-бокъ. Клочки странныхъ образовъ пронеслись передъ нимъ пестрымъ потокомъ и потухли, вспыхнувъ на моментъ, подобно тихому фейерверку.
Онъ заснулъ.
А когда проснулся, то не сразу сообразилъ, гд онъ и что съ нимъ. Солнце сильно подвинулось къ закату. Дулъ прохладный втеръ. Береза шумла. Тни стали длинне. Шарамыкинъ оперся рукой на чье-то плечо и посмотрлъ кому-то въ лицо. Лицо было довольно знакомое. Свжія губки произносили: ‘Пора ужь, пора!’ а глаза смотрли съ тоскливой тревогой.
— Аделька! вскричалъ онъ, наконецъ, вспомнивъ.
Адель улыбнулась.
— Господи! вотъ соня! Да вставайте!
Онъ съ любопытствомъ посмотрлъ вокругъ. Въ голов еще шумло.
— Мм… синьра… Неужели поздно?
— Да порядочно… Наумъ Семенычъ уже ушелъ…
— А сестрица?
— Еще не приходила.
— А тетушка?
— Еще спитъ.
— А-а-а-а! звнулъ актеръ и потянулся.— Аделька! вотъ такъ выспался! крикнулъ онъ затмъ радостно и привлекъ ее къ себ.
Она робко глянула по сторонамъ и потупилась. Но не сопротивлялась.
— ‘Ты душа-ль моя, красна двица!’ заплъ онъ въ полголоса.
— Вы такой солидный, а все поете, сказала Адель.
— Отчего же не пть, когда поется? замтилъ актеръ и поцловалъ ее.
— Оттого, что мн кажется, что вы меня обманете… сказала Адель грустно и опять глянула по сторонамъ, между тмъ, какъ лицо ея залилъ густой румянецъ. Шарамыкинъ обнялъ ее за талію и смотрлъ ей въ глаза, взглядъ у него былъ жадный, губы улыбались.
— Почему же теб кажется, что я тебя обману? спросилъ онъ, сжимая ее.
Она опустила глаза. Она слышала, какъ подъ красной рубахой актера дышетъ могучая грудь. И ей было пріятно, что ее любитъ этотъ человкъ.
— Я вчера приходила, начала она: — но тебя не было… А потомъ я узнала отъ хозяйской двочки, что ты ушелъ къ Векшинской… И сегодня заходила, а тебя не было, ты дома не ночевалъ…
Утромъ она плакала по этому поводу. Но теперь послднія фразы были сказаны ею шопотомъ: ей показалось невроятнымъ, чтобъ Шарамыкинъ такъ скоро измнилъ ей, ради Векшинской, и стало стыдно, что она приревновала его къ ней. Поэтому, она ждала объясненія Шарамыкина и заране была готова поврить всему, что онъ ни скажетъ.
Но онъ ничего не сказалъ, а только опять заплъ: ‘Ты душа-ль моя, красна двица!’, изъ чего Адель, по тону его голоса, должна была заключить, что опасенія ея не имютъ резона и что нчто другое — исключительно относящееся къ театру — заставило его уйти съ Векшинской и затмъ не ночевать дома. Напвая, Шарамыкинъ продолжалъ сжимать Адель и приблизилъ лицо свое къ ея лицу, а она, повинуясь выраженію его глазъ, крпко поцловала его, сконфуженно улыбнувшись, какъ бы прося прощенія.
— ‘Ты душа-ль моя!’ протянулъ въ отвтъ Шарамыкинъ и, наконецъ, такъ обнялъ двушку, что она тихо вскрикнула.
Черезъ нкоторое время, Адель быстро вскочила и тревожно глянула кругомъ. Потомъ сла поодаль молча, провела руками по волосамъ и задумалась. Шарамыкинъ продолжалъ лежать, разнженный, и произносилъ какіе-то невнятные звуки. На лиц его горлъ неровный румянецъ.
— Аделъ, милая двочка! началъ онъ вдругъ со смхомъ.— Неужели есть связь между моимъ пніемъ и тмъ, что ты сказала, что будто теб кажется…
— Мн ничего не кажется.
— Нтъ, постой… дай договорить, дружокъ. Неужели ты въ самомъ дл могла вообразить, что я тебя обману? Какъ же теб не грхъ, ненаглядная ты моя? Право, ненаглядная… Ахъ, ты, коза этакая! заключилъ онъ и сталъ опять смяться.
— Гд же вы были вчера? несмло спросила Адель, къ которой вернулись прежнія сомннія, какъ только простылъ жаръ поцлуя. Она даже раскаявалась, что допустила этотъ поцлуй. И ей стало казаться довольно вроятнымъ, что Шарамыкинъ могъ измнить ей. Ей было досадно, что она только-что готова была поврить его объясненіямъ. Теперь она расположена была относиться къ его словамъ скептически.
— А былъ я вчера у генерала, сказалъ актеръ.— Прельщалъ его превосходительство своимъ остроуміемъ. У него и ночь проводилъ…
— А я приходила, замтила Адель съ упрекомъ.— Сами же умоляли…
— Эхъ, Аделька, не политикъ ты, матушка! вскричалъ Шарамыкинъ сердито.
Адель посмотрла на него вопросительно. Тогда онъ объяснилъ, постепенно смягчая тонъ, что Векшинская явилась къ нему нежданно-негаданно какъ-разъ въ назначенное для свиданія съ Аделью время, съ просьбой подвинуть дло о спектакл, который онъ затялъ. Чтобъ выпроводить ее, онъ объявилъ, что сбирается къ Бакланову и, дйствительно, отправился къ нему, потому что Векшинская вышла съ нимъ и провела его до самаго подъзда генеральскаго дома и даже здсь еще тараторила, пока на звонокъ не отперли дверь. Генералъ былъ дома и лечился отъ ранъ. Онъ очень обрадовался ему и предложилъ принять участіе въ ‘лекарств’, а лекарство у него извстно какое…
— Портвейнъ? подсказала Адель.
— Ну, да, портвейнъ превосходнйшаго качества! сказалъ Шарамыкинъ съ увлеченіемъ.
Посл портвейна подали чай, ромъ, наливки различныхъ сортовъ и даже очищенную, потому что генералъ ничего не щадитъ для своего здоровья. Посл очищенной пришлось остаться. Генералъ груститъ и надо его развлекать.
— Это полезно, матушка, въ томъ отношеніи, пояснилъ актеръ съ хитрой улыбкой:— что, благодаря связямъ генерала… видишь ты… мн могутъ отдать театръ на зиму, и притомъ съ субсидіей…. Кульчицкій, говоритъ, для меня все сдлаетъ… Ну-съ, и еще насчетъ спектакля… Общается любителей найти… Тоже, говоритъ, Кульчицкаго попрошу… А сама знаешь — хорошій любитель теперь рдкость…
Адель молчала. Ей врилось и не врилось. Но одно чувство опредленно владло ею: она ненавидла Векшинскую, которую до этихъ поръ видала только на сцен и лично не знала.
Она больше не приставала къ Шарамыкину съ разспросами. Бесда ихъ приняла другое направленіе. Онъ завелъ рчь о томъ, что, поступая на сцену, надо измнить взглядъ на нкоторыя вещи, иначе заклюютъ. И пересыпалъ рчь похвалами таланту Адели. Она слушала его съ удовольствіемъ.
— Святители! вдругъ вскричалъ актеръ, остановившись на полуслов.— А табаку-то у меня и нтъ! Гд моя табакерка? Я смотрю — чего это мн хочется? А это мн нюхать хочется! Матушки! Аделька, голубочка! протянулъ онъ:— поищи табакерочку!
Адель нехотя встала. Только-что она стала грезить о хорошемъ будущемъ — и вдругъ такой конецъ. Она подошла къ окну и сказала:
— Вонъ она на стол… Подите и возьмите… Я не достану… У меня руки короткія, а у васъ длинныя… А если въ двери идти, то тетушку разбужу…
Она вернулась на прежнее мсто. Актеръ всталъ, въ свою очередь, кряхтя и ласково поругивая двушку.
У окна онъ закашлялся. Онъ перегнулся туда, чтобъ достать табакерку. Но должно быть, она была далеко, потому что онъ совсмъ влзъ въ окно и черезъ минуту опять вылзъ, красный и какъ будто взволнованный.
— Вотъ исторія! произнесъ онъ и втянулъ огромную понюшку, такъ что сталъ чихать и кашлять.
— Какая исторія? спросила Адель.
— Да такая, отвчалъ онъ, продолжая кашлять:— что тово… И остановился.
— Какая? повторила Адель.
— Да, вспомнилъ, надо итди сейчасъ… Въ театр ждутъ…
Адель подумала о Векшинской.
— Останьтесь! сказала она съ тоской.— Тетушка сейчасъ проснется. Будемъ чай пить…
Онъ посмотрлъ на нее нершительно. Ему непремнно надо было уйти, но, смлый въ другихъ случаяхъ и даже грубый, онъ тутъ не выдержалъ характера, и подумалъ, что нсколько минутъ можетъ удлить Адели. Онъ остался противъ воли, но былъ раздосадованъ этимъ, и въ особенности досада его усилилась, когда двушка обняла его и, поднявъ голову, робко посмотрла ему въ глаза.
— Вы миленькій, вы останетесь, вы чай съ нами будете пить! сказала она, все думая о Векшинской.
Онъ сдлалъ гримасу и кисло улыбнулся.
— Пожалуй.
Но вдругъ рванулся, чтобъ идти.
— Нтъ, нельзя, нельзя, милая, далъ слово, надо!
Ему послышался какъ будто шумъ въ дом, и это его встревожило.
— Надо! сказалъ онъ строго.
Однако, не ушелъ. Его удержалъ этотъ шумъ. Странное любопытство овладло имъ. Хотлось узнать, что это такое. Хотя шумъ былъ самый обыкновенный и происходилъ оттого, что въ комнатахъ ходили.
Онъ до того былъ занятъ этимъ шумомъ, что ничего не слыхалъ изъ того, что говорила ему Адель. А Адель просила его быть вечеромъ дома и общала ‘прибжать’ къ нему.
Вдругъ раздался рзкій вопль. Онъ вырвался изъ глубины чьего-то нутра и въ немъ слышалось раздирающее отчаяніе, безъисходное горе. Шарамыкинъ вздрогнулъ и поблднлъ. Адель тоже вздрогнула. Въ открытомъ окн они увидли фигуру Серафимочки, въ рыжей тальм и соломенной шляпк, съ искаженнымъ лицомъ и сжатыми кулаками.
— Что съ тобой? спросила Адель.
— Деньги, мои деньги! отвчала та со слезами.— Кто взялъ? Боже мой… Подлые!.. Не шутите, пожалуйста! Я думала, что потеряла, вс улицы исходила, но вотъ и платокъ, куда ихъ увязывала… Забыла дома… Ахъ, Боже ты мой! Кто же? Платокъ есть, а денегъ нтъ… Аделька, это ты?
— Убирайся ты ко всмъ дьяволамъ! произнесла Адель.— Вотъ еще выдумала… Стану я красть!
— Ты, ты! вижу по глазамъ! крикнула Серафимочка.
— Да или ты…
— Ты! Романъ Парамонычъ, голубчикъ! придержите ее…
И, не долго думая, она выпрыгнула изъ окна, сломавши шляпку о раму верхней оконницы и разорвавъ платье, шлейфъ котораго зацпился было за крючокъ. Это обстоятельство усилило ея возбужденіе, и она схватила Адель за плечи и стала трясти ее немилосердно. Адель вырывалась и наносила Серафимочк снизу несильные удары въ грудь. Наконецъ, осыпала Шарамыкина бранью за то, что тотъ стоитъ сложа руки. Шарамыкинъ сталъ успокоивать Серафимочку.
— Надо обыскать эту воровку! прохрипла Серафимочка.— Придержите ее!
— Да зачмъ меня держать! крикнула Адель.— На, обыскивай! прибавила она отважно.— Обыскивай!
Серафимочка быстро произвела обыскъ. Въ одномъ карман она нашла засаленную карточку Шарамыкина. Въ другомъ — истрепанную афишу, гд красовалось имя Адели (г-жа А. Блоногъ), игравшей въ качеств дебютантки-любительницы, и грязный носовой платокъ. Денегъ не было. Поиски за лифомъ также остались безплодны.
— Снимай башмаки!
— Что ты выдумала, дура?
— Придержите ее, Романъ Парамонычъ! вскричала Серафимочка съ тоской.
Шарамыкинъ, въ самомъ дл, сдлалъ движеніе къ Адели. Но та этого не замтила. Она пожала плечами и сказала:
— Ну, хорошо и въ такомъ случа.
Потомъ угрюмо разулась и показала босыя ноги. И видя, что сестра стоитъ въ нершимости, сказала:
— Ступай, осмотри сундукъ, постель и все…
— Осмотрла ужь… Боже мой, что-жь это такое!
— Осмотрла? Теперь получи!
Сказавши это, Адель съ размаха ударила ее по щек.
— Это за воровку! пояснила она и отбжала на приличное разстояніе.
Серафимочка хотла опять броситься на нее, но, вмсто того, залилась слезами.
— Черти, черти! заругалась она.
— Послушайте, началъ Шарамыкинъ:— спросите у тетушки… Можетъ, она припрятала? Видитъ, валяются… Ну, какъ благоразумная женщина…
— Да нтъ, нтъ, тетушка спитъ!
— Тетушка не возьметъ! Напрасно на тетушку поклепа не взводите! сказала Фелицата адоровна, появляясь въ окн. Лицо у ней было заспанное, вки припухли. Она жмурилась на солнце.— Какія деньги? чьи?
Серафимка говоритъ, что у ней деньги кто-то укралъ, пояснила Адель.
— Двадцать пять рублей, сказалъ Шарамыкинъ и затмъ торопливо добавилъ:— то-есть, должно быть, двадцать пять… Ахъ, да, Серафима Карповна! вскричалъ онъ, силясь улыбнуться:— вдь вы говорили — у васъ никакихъ денегъ нтъ, вы Адели цвтныя бумажки показывали…
— Ну, да! сказала тетушка.— Откуда у ней деньги возьмутся… Откуда у тебя деньги, слышишь, ты!!
Серафимочка ничего не отвтила, махнула рукой и продолжала плакать. Тетушка стала допрашивать Адель. Та сказала, что деньги у Серафимочки отъ генерала и что еще сегодня она получила отъ него десять рублей. Тогда Фелицата адоровна вскрикнула, точно ужаленная. Большей обиды не могъ нанести ей генералъ. Она забыла, что тутъ чужой человкъ и крпко ударила кулакомъ по подоконнику.
— Ну, и слава Богу! закричала она.— Слышишь, ехидна: пропали деньги и слава Богу! У человка послднія деньги выманивать! Скажите, пожалуста, до чего дошла! До чего дошла, до какого безстыдства! Ахъ ты сволочь, ахъ ты!..
Пока тетушка ругалась, Шарамыкинъ сказалъ Серафимочк въ полголоса:
— Надо спросить у Прони… Вдь и она могла…
Проня — худая баба, всегда съ подбитымъ глазамъ — служила у нихъ кухаркою.
— Проня при мн все убрала со стола, отвчала Серафимочка сквозь слезы.
— Ахъ ты этакая! кричала тетушка.
— И затмъ отпросилась и ушла со двора, продолжала Серафимочка, безразлично относясь къ крику тетушки.
— Вотъ еще, сказалъ Шарамыкинъ:— слдуетъ спросить у Наума Семеныча… Вдь онъ тамъ роль писалъ…
— У Наума Семеныча? переспросила Серафимочка и перестала плакать на секунду, какъ бы озаренная лучемъ надежды. Но сейчасъ же слезы опять потекли изъ ея глазъ… Хм… вс воры проклятые! Разв можно за кого нибудь поручиться! Вс! Можетъ, и онъ взялъ, можетъ, и вы… Послушайте, не шутите, голубчикъ!.. Ну, ради Бога!
Серафимочка съ тоской посмотрла на Шарамыкина.
Онъ вздохнулъ.
— Жаль, что не взялъ… Сейчасъ бы отдалъ… Ей-ей свои были бы — и т отдалъ бы… Вотъ какъ!.. А только вы не тревожьтесь… Потихоньку, полегоньку — и найдутся.
И вдругъ сталъ прощаться.
Его не удерживали. Вс были слишкомъ заняты. Только Адель напрасно бросила на него умоляющій взглядъ.
— До свиданія, до свиданія! говорилъ онъ, медленно удаляясь.— Ботъ дла! Завтра нарочно зайду, чтобы узнать…
По дорог онъ сталъ ласкать Жульку.
— Ого-го! Ого-го-го-го! Песъ! Славный песъ! Ого-го! До свиданія, матушки!
Что-то странное проглядывало въ его фигур, что-то неловкое было въ его движеніяхъ. Калитка хлопнула. Серафимочка поднесла платокъ къ лицу и стала отчаянно кричать:
— Онъ, онъ! Аделька, онъ входилъ въ нашу комнату?
Адель въ испуг посмотрла на сестру и, сдлавъ нсколько шаговъ, потупилась и тихо отвчала:
— Чего ты ко мн пристаешь?.. Вотъ еще!
— Змя! кричала тетушка.— Пропали! И великолпно!!
— Это онъ! повторила Серафимочка, безпомощно опускаясь на землю и плача навзрыдъ.— Отъ платка табакомъ пахнетъ… Онъ!.. О-о, Боже мой!

VI.

Утромъ этого дня, Бормотъ всталъ съ головной болью. Онъ не спалъ почти всю ночь. Грохоталъ громъ, шелъ проливной дождь и обильно капалъ съ потолка, такъ что подмочилъ бумаги на письменномъ столик, книги, записки по римскому праву. Утро выдалось, какъ уже было сказано, ясное. Въ лазурномъ неб пышно горло солнце и изъ открытаго окна виднлись на той сторон Ужа блыя церковки съ золотыми главами и дома, лпившіеся другъ надъ другомъ но склону горы, среди темнозеленыхъ садовъ. Видъ былъ нескучный. Молодой человкъ, однако, былъ угрюмъ. Голова его скоро прошла, но онъ злился на свою хозяйку за то, что въ его комнат оказался такой неудобный потолокъ. Одвшись, онъ ршилъ, что непремнно съдетъ, и притомъ сегодня же. И началъ укладываться.
У него было пять коленкоровыхъ рубашекъ и одна голландская. На эту онъ взглянулъ съ любовью и положилъ рядомъ съ сиреневыми брюками. Пестрые галстучки разныхъ фасоновъ, блыя перчатки съ грязножелтыми пальцами, жестяное зеркальце, гребенка, альбомъ съ карточками, банка помады, фиксатуаръ для усовъ (у Бормота усовъ, собственно говоря, не было, они только начинали рости и чуть темнли по угламъ рта), три сорта духовъ въ граненыхъ флакончикахъ и прочая мелочь были упакованы имъ въ изящный полотняный чемоданчикъ. Книги и записки, вмст съ подушкой и пальто, безъ подкладки, по съ барашковымъ воротникомъ (пальто это онъ называлъ шубой) были связаны въ тоненькое байковое одяло, вытертое, какъ старый шерстяной чулокъ. Вся процедура укладыванія продолжалась не больше десяти минутъ.
Затмъ молодой человкъ сообразилъ, что незачмъ предупреждать хозяйку, что онъ хочетъ съхать, и что это даже лучше. Это, пожалуй, огорчитъ ее, и онъ, такимъ образомъ, хоть сколько нибудь отмститъ ей. И вышелъ, сжимая губы сосредоточенно. Онъ зналъ, что ничто въ мір не измнитъ его ршенія.
Онъ перерзалъ улицу, свжеразмытую дождемъ, и дошелъ до кладокъ, выше Кривого моста, гд Ужъ дробился, впадая въ Десну. Здсь бабы и двки, нагнувшись, полоскали блье. Мыльные пузыри неслись по теченію. Прямо блла семинарія съ старинными окнами. За мостомъ, направо, дымили низенькія бани. Налво ревли быки въ городскихъ бойняхъ. По ту сторону рчки, у подошвы горы, тянулся рядъ ветхихъ и некрашеныхъ домиковъ. Тополи темными пирамидами поднимались тамъ и сямъ неподвижно. Мстность эта называлась Покровкой.
Молодой человкъ перешелъ по кладкамъ и углубился въ нее, такъ-какъ на Покровк, по его соображенію, можно было найти недорогую комнату съ прочнымъ потолкомъ. Онъ внимательно смотрлъ, не заперты ли гд-нибудь ставни. Это было бы признакомъ, что отдаются комнаты въ наймы. Но окна были, большею частью, открыты настежь и въ нихъ, съ ногами сидли бурсаки и зубрили. Наконецъ, въ крошечномъ домик, одна ставенька, голубая съ блыми разводами, оказалась притворенной. Онъ вошелъ во дворъ.
Его встртила расплывшаяся баба съ красными руками, мокрыми, и показала ему чуланчикъ, вонючій и жаркій, увряя, что ‘лучше не надо’. Онъ молча ушелъ, а баба гнвно посмотрла ему вслдъ.
Потомъ онъ попалъ въ большую гостинную. Открыли ставни, но солнце съ трудомъ пронизывало зеленую чащу кленовъ, росшихъ кругомъ. Старинная мебель съ жесткими сидньями, бронзовая люстра, портреты какихъ-то екатерининскихъ вельможъ, восковые цвты подъ стекляннымъ колпакомъ, часы въ шкафоподобномъ футляр, ромашечный запахъ — нагнали страхъ на молодого человка. И онъ спросилъ о цн въ полголоса, какъ въ дом, гд есть трудно-больные. Сморщенная барыня, съ гладкими начесами и въ черномъ плать, объяснила дребезжащимъ голоскомъ, держа бочкомъ голову, что комната ходитъ по двадцати рублей въ мсяцъ — безъ стола, а со столомъ тридцать. Кровать жилецъ долженъ имть свою. Молодой человкъ извинился, что обезпокоилъ. Темно, а главное — дорого.
Въ третьемъ мст его встртилъ отставной офицеръ, въ засаленномъ форменномъ пальто, съ отпущеннымъ сзади клапаномъ я въ истоптанныхъ сапогахъ, съ рыжими голенищами, и заявилъ прежде всего о своемъ майорскомъ чин. Майоръ лицо имлъ воинственное, красный затылокъ и смотрлъ угрюмо и подозрительно, кутаясь въ пальто, какъ въ халатъ. Онъ плевалъ и откашливался съ такимъ видомъ, какъ будто презиралъ весь родъ людской и молодого человка въ особенности. Комната, которую онъ показалъ, была узенькая, съ блымъ поломъ, свтлая и недорогая. Молодой человкъ хотлъ взять ее. Но майоръ вмнялъ жильцу въ обязанность, кром аккуратнаго платежа денегъ, не возвращаться домой поздне одиннадцати часовъ, не принимать у себя женщинъ моложе сорока пяти лтъ, громко не разговаривать, съ ‘патлатымъ народомъ’ не знаться. Въ обезпеченіе же всего этого требовалъ залога ‘въ размр двадцати рублей’. Молодой человкъ, въ смущеніи, ъышелъ. И долго слонялся по улицамъ безуспшно.
Вдругъ, билетикъ въ окн подвальнаго этажа бросился ему въ глаза, какъ нчто неупотребительное на Покровк. Стекла до половины были забрызганы грязью. Но за ними бллъ узоръ занавсокъ, зеленли цвты въ горшкахъ, игралъ пестрый котенокъ, ловя мухъ.
Молодой человкъ остановился. Туда, въ этотъ подвалъ, что-то манило. Казалось, тамъ было много тепла, радушія.
Онъ спустился по скользкимъ ступенькамъ. Въ первой комнат ему любезно присла улыбающаяся старуха, въ чепц, бломъ передник, серебряныхъ очкахъ, блествшихъ на солнц. Выслушала его радостно и стала суетиться, заговоривъ по польски. И когда онъ, кивнувъ головой, улыбнулся въ отвтъ, повела за собой. Они прошли мимо ширмъ, изъ-за которыхъ выглянуло миловидное личико съ вздернутымъ носикомъ, бгающими глазками, и вступили въ другую комнату, очень маленькую. Здсь у сырой стны жались мягкія креслица въ чехлахъ, желзная кровать, диванъ. На полу лежалъ истрепанный коврикъ. Въ зеркал весело отражалось окно съ кусочкомъ голубаго неба, кисейной занавской, прозрачной зеленью цвтовъ и котенкомъ, шерсть котораго ярко блла на горл и лапахъ.
— ‘Это ея котенокъ’, подумалъ молодой человкъ о миловидномъ личик и, ршаясь поселиться здсь во что бы ни стало, спросилъ несмло:
— Сколько же?.. Напримръ, если безъ стола?
Старуха не поняла. Изъ сосдней комнаты звонкій голосъ крикнулъ:
— Сейчасъ! Сейчасъ! Вы извините маменьку… Он такъ недавно въ Россіи…
Старуха улыбнулась и молодой человкъ тоже. И затмъ вошла особа, тонкая и юркая, съ голыми руками и шеей, въ сромъ казакин, плотно облипавшемъ талію и грудь, и съ желтой шелковой розеткой въ черныхъ волосахъ.
— Ахъ, а мн показалось, что старикъ съ сивымъ усомъ! затараторила она бойко.— Тмъ лучше, ежели молодой! Такъ вамъ комнату потребно?
— Да, мн нужно комнату, отвчалъ молодой человкъ и почему-то покраснлъ, отбросивъ назадъ свои длинные русые волосы.— У меня, продолжалъ онъ не то застнчиво, не то развязно, и съ очевиднымъ желаніемъ сказать что-нибудь остроумное:— есть комната, но такая, знаете, безъ… потолка! То-есть почти безъ потолка. Всю ночь дождь капалъ. Вотъ я и ищу другую, потому что, согласитесь сами…
— О, мой Богъ! воскликнула молодая женщина и участливо всплеснула руками.— Безъ потолка!
— Тмъ боле, пояснялъ молодой человкъ, ободряясь:— что я занимаюсь, что мн нельзя жить какъ-нибудь… Необходимы удобства…
— Еще бы!
— Я, нужно замтить, студентъ…
— А!
— И пріхалъ на вакаціи, продолжалъ молодой человкъ:— вотъ уже третій мсяцъ… У меня есть тутъ и уроки… Я могъ бы поселиться у родныхъ, но, знаете, предпочитаю свой уголъ. Спокойне.
— О!
— И ни отъ кого не зависишь.
— Ни отъ кого!
— Самъ себ господинъ.
— Полный.
— Приходишь и уходишь — никто не спроситъ откуда и куда.
— Для чего спрашивать!
— А родные мои хоть и очень любятъ меня, но тоже стсняются…
— Какъ же такъ?
— Потому что я мужчина, сказалъ молодой человкъ съ улыбкой:— а у нихъ пансіонъ, такъ-называемыхъ, благородныхъ двицъ… Родители этихъ двицъ почему-то опасались моего присутствія…
— О, вотъ вы какой!
— Нтъ, знаете, сказалъ молодой человкъ, снова красня:— я — честное и благородное слово… Но только лтомъ самый разгаръ занятій… Приготовляются къ вступительнымъ экзаменамъ. Все маленькія… Правда, есть и въ длинныхъ платьяхъ… Въ старшіе классы гимназіи готовятся. И я съ ними даже занимался. Но только, честное слово… Однимъ словомъ, заключилъ онъ въ смущеніи:— мн очень хотлось бы нанять вотъ эту комнату… Тутъ течи никакой не можетъ быть? прибавилъ онъ съ шутливой улыбкой, вглядываясь въ потолокъ.
— А ни-ни! Какая тутъ течь! замтила молодая женщина, пожимая плечами и окидывая комнату восторженнымъ взглядомъ.— Домъ двухъ-этажный, а это первый этажъ. Большое удобство! Комната така ладненька. Въ мебелью. Цлюсенькій день солнце. Сухо, какъ въ печи. Но, прибавила она, замтивъ, что глаза молодого человка устремлены вопросительно на дверь:— она не такъ, чтобъ ужь очень удобная. Одинъ ходъ и черезъ мою спальнюю…
— Черезъ вашу спальню? спросилъ студентъ такимъ тономъ какъ будто этотъ ходъ и представлялъ искомое удобство.
— Черезъ, черезъ! произнесла молодая женщина съ увренностью.— Однакже, то ничего! прибавила она затмъ, улыбаясь, и вдругъ разсмялась.— Право, я очень смирная! Если вы рано встаете, продолжала она, пытливо поглядывая на молодого человка и вынося изъ этого осмотра благопріятное впечатлніе, что отразилось въ игр ея глазъ:— то вы, надюсь, будете скромные и не станете ходить за мои ширмы, но ежели поздно, то я васъ взбужу псенками… И мы подружимся! О, надо вамъ знать, какое у меня сердце!
Она опять разсмялась.
— Теперь же относительно цны, продолжала она.— Право, такъ недорого! Така чистюсенка комната, съ убранствомъ — тутъ она указала на дырявый коврикъ: — и всего семь рублей. Какъ вамъ то покажется?
Она съ безпокойствомъ ждала, что скажетъ молодой человкъ.
Онъ вжливо взглянулъ на коврикъ, потомъ на нее, отбросилъ назадъ волосы и замтилъ:
— Да, недорого. Я беру ее. Недорого! повторилъ онъ со вздохомъ облегченія.
— Просто задаромъ! воскликнула она радостно и подвинула ему кресло.— Садитесь, прошу васъ! Скажите, какъ васъ звать?
Онъ назвалъ себя.
— А я Векшинска, произнесла она съ достоинствомъ.
Они сли, улыбаясь, пожавъ руку другъ другу. Рука у ней была костлявая, съ шероховатой ладонью. Лицо было умыто до половины, такъ что вблизи казалось какъ бы пгимъ. Но губы алли, вздутыя капризно, глаза, черные, съ голубоватымъ блкомъ, блистали кокетливо. И она закладывала ногу за ногу черезчуръ по-мужски. Бормотъ искоса бросалъ на нее застнчивые взгляды. По первому ея намеку, онъ далъ ей три рубля въ задатокъ. Тогда она приказала матери сварить кофе и опять пожала ему руку, крпче.
— Сегодня же переберусь! сказалъ молодой человкъ.— Вы не можете представить, какъ я доволенъ. Цлую ночь дождь. Я думалъ — потопъ. Ужасъ! Бода лила какъ изъ ршета. И не то, чтобъ этого нельзя было предвидть. Я говорилъ хозяйк наканун. Потому что, какъ пойдутъ на чердакъ блье вшать, такъ ко мн песокъ сыпется. ‘Ой, смотрите, говорю, бда, ежели дождь’.— ‘Ничего, говоритъ, сколько жило, никто не жаловался!’ И вотъ…
Онъ развелъ руками и сдлалъ соотвтствующую гримасу.
— Слава Богу, однако, что такъ устроилось! продолжалъ онъ.— Я ужь говорилъ вамъ, что человкъ я запятой. Въ году, признаться, мало длалъ, такъ теперь наверстать хочу. Книгъ и записокъ столько, что ужасъ наводятъ! Энциклопедія — четыреста двадцать страницъ. И притомъ понять ничего нельзя — философія, и, слдовательно, надо зубрить. Римскаго (права три тетради, каждая въ двсти страницъ. Ну, это легче. Потомъ гражданское право — этакая толстая тетрадь, впрочемъ, съ отмтками. Выйдетъ все-таки страницъ четыреста. А теперь — полицейское право? А уголовное? А каноническое? А финансы? Ужасъ, ужасъ, я вамъ говорю!
Онъ зажмурился, когда произносилъ послднюю фразу, и порывисто махнулъ рукой.
Векшинская между тмъ привтливо смотрла, стремясь перебить его. И только онъ смолкъ, начала:
— О, это правда! Вамъ тутъ будетъ одлично! Будьте спокойны! Мы очень рады вамъ, именно вамъ, ибо надялись на жильца съ другимъ характеромъ. А вы — порадочный, смирный, какъ и я сама. Хотя-жъ и студентъ, но смирный. То я вижу. О, я много могу видть… Вы молодой… Сколько вы имете Двадцать?.. Ну, двадцать три? Нтъ, что я вру! Вы не имете больше какъ двадцать. Правда?
— Мн двадцать два года.
— Какой молоденькій!.. вскричала она, поднявъ подбородокъ и всплеснувъ руками.— Матерь Божа! А мн ужь двадцать четыре!— Двадцать четыре! повторила она, улыбаясь и качая головой съ сожалніемъ.— Хотя я тожь имла когда-то двадцать два… И когда-то семнадцать… Ежели-бъ вы въ тамъ ту пору посмотрли на меня! Но что объ томъ толковать!?. Однакъ-же, разв я старая? Сдается мн, по-крайней мр, такъ, что нтъ?.. Мм?..
— Вы очень молоды! проговорилъ Бормотъ, искоса взглянулъ на нее и покраснлъ.
Векшинская пріятно улыбнулась и поклонилась, опустивъ на мгновеніе глаза. И, держа об руки въ колняхъ, опять затараторила:
— Это правда, мои лта еще не прошли. Но жаль, что не можно вернуть самой первой молодости… Ахъ, вы бы посмотрли!.. Ахъ!.. Я была такъ молодая, какъ двочка, и однакже первая на сцен… Вс удивлялись на меня… Грабъ Гржимайло, князь Довгушекъ, ротмистръ Канчуцкій и самъ губернаторъ длали мн подарки… Разъ поднесли мн браслетъ зъ чистаго золота, кольцо зъ алмазомъ, блюдо сребряное… И какъ я танцовала! зъ моимъ отцемъ… Падэдэ и испанскіе танцы… Отецъ теперь умеръ… И также пла… Слупецъ помнитъ меня. О, меня тамъ знали!.. Панна Ядвига… Когда будете въ Слупц, то спросите: а что панна Ядвига? И вс скажутъ, что это я, которая играла Ореста въ ‘Прекрасной Элен’ и саму Элену…
— Вы актриса? спросилъ Бормотъ съ любезнымъ восторгомъ.
— Какъ же, Векшинска! отвчала молодая женщина.— Но вы разв не слыхали?
Молодой человкъ не слыхалъ, что есть актриса Векшинская въ томъ самомъ город, гд и онъ живетъ, и такъ-какъ онъ пріхалъ сюда посл того, какъ закрылся театральный сезонъ, то и имлъ право не знать Векшинской. Однако, это обидло Векшинскую, и она выразительно сжала губы и потупила глаза. Но дурное расположеніе духа ея прошло черезъ минуту, когда изъ дальнйшаго разговора оказалось, что Бормотъ не знаетъ и другихъ мстныхъ знаменитостей — напримръ, онъ сдлалъ большіе глаза при имени Скачъ-Скачевской.
— А Шарамыкина знаете? спросила она полунасмшливо.
— Этого видлъ. Онъ въ Кіев игралъ. Онъ хорошій актеръ.
— Но только жадный, подхватила она.— Теперь, вообразите себ, онъ хочетъ спектакль устроить, и такъ, чтобъ обойтись одними любителями, безъ меня. Какъ это вамъ нравится?!
— Онъ здсь?
— Какъ же. Мы зиму вмст играли. Ну, а вы любите театръ? спросила актриса съ увлеченіемъ, вся вдругъ подавшись къ студенту, точно ее оснила какая-то счастливая мысль.
— До того, что самъ подумывалъ, отвчалъ студентъ.— И разъ игралъ, право. Но нтъ большого таланта. Поэтому, ршилъ лучше кончить университетъ и поступить на службу. Это основательне. Тмъ не мене, театръ… Вообще, я не прочь, въ качеств любителя…
Она улыбнулась изумленно и перебила его, закричавъ:
— А, какъ то одлично! Ну, такъ мы будемъ играть? Можно дать спектакль и въ мою пользу — въ любителями?..
И глаза ея загорлись голодной тоской.
— Конечно, можно, отвчалъ Бормотъ, которому показалось, что нтъ ничего легче, какъ дать этотъ спектакль.
— Душечка! вскрикнула она, быстро потирая руки между колнъ и капризно улыбаясь.— Перезжайте скорй. Ахъ, на милость Бога! Я въ такомъ юркомъ положеніи!
Она взглянула на него съ мольбой.
— У меня много знакомыхъ, продолжалъ Бормотъ съ ободрительной улыбкой, проникаясь горячимъ состраданіемъ къ молодой женщин. Ему хотлось даже взять ее за руку и убдить въ своей искренности посредствомъ нжнаго пожатія, по помшала застнчивость.
— Душечка! Вотъ передете, я все разскажу, затараторила между тмъ актриса:— все! О, только прошу васъ! Устройте то… Я могу играть, что вамъ угодно! Я играла Офелію… Периколу… Марію Стюартъ… Бдну невсту… Ну, все, ршительно все! И въ Минск я была, и въ Вильн, и въ Новочеркаск, и въ Чернигов… И везд меня хорошо принимали. Въ Чернигов первой актрисой была… Сто рублей въ мсяцъ отбирала и два пол бенефиса… Костюмы у мн есть… Ахъ, какой вы!.. Знаете, я отъ разу по васъ заключила о вашемъ сердц…
И она улыбнулась ему лукаво и благодарпо. А онъ подумалъ, что хорошо было бы пожать ей хоть концы пальцевъ, но опять воздержался и только покраснлъ.
Старуха принесла два стакана кофе съ жирными сливками, Векшинская жадно проглотила напитокъ. Къ ея усикамъ пристали бурыя капельки и расплылись, и она отерла ротъ рукой. Потомъ, схвативъ подбжавшаго котенка, нжно мяукавшаго, разсказала Бормоту, какъ ее выдали замужъ за капельмейстера, стараго, плшиваго ревнивца, который не позволялъ ей показываться въ трико и заставлялъ играть въ драмахъ и комедіяхъ, и какъ она постепенно потеряла голосъ и гибкость тла. Но черезъ три года бросила мужа. Сначала было хорошо. Она ни въ чемъ не нуждалась. Затмъ ее надулъ антрепренеръ. И она пріхала сюда, въ труппу Хмаровой, по вызову. Однако, дло не выгорло. Хмарова нищая, безъ библіотеки, безъ декорацій, безъ костюмовъ. И актеры мало по малу разбрелись. Такъ она сла на мель.
Бормотъ замтилъ, что видалъ Хмарову въ Кіев, вмст съ Шарамыкинымъ. У ней глаза сверкнули.
— Боже мой, Боже, какая-жь это бездарность! крикнула она съ брезгливымъ сожалніемъ и сложила руки у подбородка, точно для молитвы.— Трудно представить себ! продолжала она.— Первое дло, она ужь старушка. Пятдьесятъ лтъ — извините меня! Это комическая старуха, но не водевильна актриса. Она-жь ломается. Она-жь себ воображаетъ, что лучше ея нтъ. Наблится, нарумянится, затянется, голосъ змнитъ и прыгаетъ но сцен, какъ та коза… А читка! Боже, какая читка! Все на о. Выходитъ себ, напримръ, герцогиня или герцогинская дочка и вдругъ: ‘пажъ! подай мн воды’… Убиваетъ! Уморительна особа! Но ежелибъ вы посмотрли ее въ оперетк, такъ ужь тутъ, знаете, совсмъ скандалъ. Помните, то мсто:
…Когда къ ней лебедь подплывалъ,
Который былъ моимъ папашей…
Могла-ль она здсь устоять?
О, боги, васъ то, врно, веселитъ,
Коль наша честь кувыркомъ, кувыркомъ,
Кувыркомъ полетитъ!
— Фурорный пассажъ, продолжала Векшинская:— за который мн длали оваціи. А ей свищутъ. Ибо она возьметъ себ и такъ запрокинетъ голову, что вс кости видать на ше. Публика любитъ, чтобъ было на что смотрть. А тутъ… Фуй, мерзость!
Она вскочила и нервно прошлась по комнат.
— А ревнива, ревнива — Боже мой! начала она опять.— Ко всмъ ревнуетъ — и къ кассиру, и въ суфлеру… И все такихъ уродовъ актрисъ подбираетъ, что страхъ! Какъ увидала, что я себ, слава Богу, въ лицомъ, такъ и не взлюбила… И ролей хорошихъ не давала… У, дрань!
Она все ходила по комнат.
Бормотъ взялъ котенка. Тотъ сладострастно замиралъ, хрипя, когда пальцы проникали сквозь шерсть до его теплаго тльца, между тмъ, какъ на розовой мордочк горли два глаза, свтлые, какъ янтарь. Молодой человкъ хотлъ вступиться за Хмарову и даже сказать, что она очень недурная — драматическая, по крайней мр — актриса, но не хватило смлости и слишкомъ сильно было желаніе быть любезнымъ и угодливымъ. Онъ молчалъ, а Векшинская вдругъ вышла и вернулась съ пачкой афишъ. Тамъ везд стояла ея фамилія. Нкоторыя афиши были зеленыя, нкоторыя красныя и желтыя. На этихъ фамилія актрисы была напечатана крупнымъ шрифтомъ. Перебравъ афиши и еще разъ пообщавъ устроить спектакль — въ ущербъ своимъ занятіямъ — Бормотъ сталъ прощаться.
Векшинская, сіяя, пожала ему об руки и слегка притянула къ себ. Онъ вспыхнувъ. Она попросила его, полушопотомъ, заплатить впередъ за мсяцъ, какъ только онъ передетъ.
— Сегодня же… Непремнно… отвчалъ онъ, и глаза его заблестли и перестали смотрть застнчиво.
Она проводила его до воротъ и все тараторила.

VII.

Актеръ солгалъ, сказавши, что у него въ театр назначено свиданіе по поводу спектакля, который ему хотлось устроить. Хотя ему надо было уйдти, но цли опредленной у него не было. Отъ Фелицаты адоровны онъ направился прежде всего въ трактиръ, гд встртилъ буфетчика прибаутками (‘наше вамъ съ огурцомъ’ и проч.) и выпилъ бутылку зельтерской съ большой рюмкой коньяку. Буфетчикъ подумалъ, что прибаутки актера — ‘одинъ отводъ’, потому-что за нимъ числилось по счету уже рублей тридцать, и хозяинъ трактира нсколько разъ говорилъ, что пора кредитъ ему закрыть, но по первому же намеку, Шарамыкинъ вынулъ десятирублевку, потомъ еще нсколько бумажекъ, потрясъ ими передъ носомъ буфетчика и сказалъ, что пожалуй и теперь заплатитъ, но что было бы гораздо ‘учтиве’ взять съ него деньги посл (‘спектакль будетъ скоро, генералъ Баклановъ общалъ похлопотать, ей-Богу! а зимой — самъ знаешь — малина!’), съ чмъ тотъ и поспшилъ вжливо согласитьсяОднако, покраснлъ и когда подавалъ другую бутылку воды, (тоже съ коньякомъ), то спросилъ:
— А за теперешнее позволите сегодня получить?
Но Шарамыкинъ сказалъ:
— Нтъ, братъ, запиши лучше… Млкомъ запиши… чудакъ! Буфетчикъ робко засмялся и повертлъ въ рукахъ перо.
Изъ трактира актеръ завернулъ въ погребъ купить рому и, когда выходилъ оттуда, то встртилъ Зильбермана. Эта встрча была ему непріятна, однако, онъ съ большимъ, чмъ обыкновенно, радушіемъ привтствовалъ его и спросилъ, досталъ ли онъ денегъ.
— Досталъ, отвчалъ Зильберманъ съ счастливой улыбкой.— Бгу сейчасъ къ адвокату… надо кой-о-чемъ спрашивать совта… И завтра уду… Мн далъ Мухинъ…
— Мухинъ? переспросилъ Шарамыкинъ и раскосилъ глаза.— Ну, это, братецъ, чудо!
— Здравствуй, Зильберманъ! крикнулъ въ это время чей-то молодой голосъ.
Зильберманъ обернулся и увидлъ Бормота. Студентъ сидлъ на извощик съ своимъ скарбомъ и трясъ возницу за поясъ, чтобъ тотъ остановился. Когда лошадь стала, Бормотъ спрыгнулъ съ дрожекъ и подбжалъ, запыхавшись, къ Зильберману. Глаза его сіяли, ротъ былъ открытъ, можно было подумать, что онъ хочетъ сказать какую-то весьма интересную новость. Но, подбжавъ, онъ ничего не сказалъ и сталъ, въ смущеніи, крпко жать руку Зильберману. Когда же сообразилъ, что не стоило для этого останавливать извощика и приходить въ такое радостное настроеніе, то почувствовалъ себя еще боле неловко. Зильберманъ, между тмъ, смотрлъ на него вопросительно.
— Перебираюсь, сказалъ, наконецъ, Бормотъ почти робко.
— Куда? спросилъ Зильберманъ безъ особеннаго участія.
Онъ былъ товарищъ Бормота до гимназіи, но близости между ними не было. Бормотъ казался ему черезчуръ пустымъ. А этотъ не любилъ его, потому-что онъ былъ ‘жидъ’, и даже одно время презиралъ, такъ какъ онъ три раза держалъ экзаменъ на аттестатъ зрлости и каждый разъ проваливался. Но онъ ршилъ продолжать бесду.
— Да вотъ тутъ… на Покровку… Векшинская…
И онъ объяснилъ, почему перебирается.
Затмъ онъ спросилъ шепотомъ, кто это съ ними — ужь не Шарамыкинъ ли?
— Да, это Шарамыкинъ, отвтилъ Зильберманъ и представилъ его.
Шарамыкинъ пожалъ руку молодому человку, внимательно досмотрлъ ему въ глаза, улыбнулся и сказалъ:
— Гд я васъ видлъ?
— Не знаю, отвчалъ Бормотъ.— Васъ я видлъ — на сцен, но вы едва ли…
— Я васъ гд-то видлъ. У васъ лицо характерное. Длинный овалъ, умные глаза. Нтъ, такое лицо не скоро забудешь. Очень радъ.
И онъ опять пожалъ ему руку.
— Такъ вы къ Векшинской перебираетесь?
— Да.
— Гм! А что она вамъ — какъ? Понравилась?
— Мн понравилась, сказалъ Бормотъ застнчиво.
— То-то. Женщина замчательная. Высшую школу прошла. Вотъ она и Зильберману нравится.
— Что ты глупости городишь? вскричалъ Зильберманъ съ улыбкой.
— Какъ? Разв я тебя не засталъ зимою въ ея уборной?
— Оставь. Фэ!
— Пархъ, каналья! Всегда святымъ прикидывается!
Онъ подмигнулъ Бормоту.
— Оставь, сказалъ Зильберманъ: — я лучше уйду. Мн, ты знаешь, некогда. Прощайте, Бормотъ.
И онъ сталъ прощаться.
Но Шарамыкинъ вдругъ схватилъ его за руку и произнесъ укоризненно:
— А три рубля?
Зильберманъ смутился и сталъ молча рыться въ жилетномъ карман, между тмъ, какъ актеръ насмшливо смотрлъ на него.
— Далъ человку денегъ, говорилъ онъ:— выручилъ въ труднйшую минуту жизни, а онъ хвостомъ прикрыться хочетъ…
Зильберманъ досталъ, наконецъ, деньги и отдалъ Шарамыкину. Тотъ, не глядя, спряталъ ихъ.
— Ну, теперь можешь уходить! сказалъ онъ.— Да, да! Лицо мн ваше приглянулось! обратился онъ къ Бормоту и посмотрлъ на него почти нжно, а молодой человкъ подумалъ: ‘Слава Богу, что я познакомился съ Шарамыкинымъ, онъ, кажется, прелестнйшій малый!’ — Ужь не похать ли мн съ вами къ Векшинской? продолжалъ актеръ.— Я со вчерашняго дня не видлся съ нею и скучаю. Таково обаяніе этой женщины. Похать?
— Сдлайте одолженіе! вскричалъ Бормотъ и бросилъ на него ревнивый взглядъ. Но тутъ же вспомнилъ, что Векшинская не любитъ его, считаетъ жаднымъ, и успокоился.
— ‘Изъ этого карася что угодно можно сдлать!’ подумалъ Шарамыкинъ съ усмшкой.— Эй! крикнулъ онъ уходящему Зильберману: — стой, моншеръ! Я теб долженъ сообщить новость. Важная новость и касается тебя. Да стой же! Вы извините, я сейчасъ! обратился онъ къ Бормоту.
Зильберманъ вернулся.
— Ну?
— Ты знаешь, началъ актеръ, нахмуривъ брови, но шутливымъ тономъ:— тамъ вдь исторія — у ттушки. Деньги пропали! Серафимочка собрала двадцать пять рублей — а какимъ образомъ, темно во облацхъ, но только тутъ генераломъ пахнетъ — и вдругъ ты… или лучше сказать мы посидли въ комнат, и денегъ нтъ! Слезы, крики! Конечно, подозрніе можетъ быть и на тебя, и на меня…
— Что за шутки! перебилъ его Зильберманъ и, переставъ улыбаться, посмотрлъ на Бормота.
— Другъ мой, ты вдь знаешь, продолжалъ Шарамыкинъ: — что я за тебя всегда распинаюсь, кричу, что честне тебя нтъ, что если ты и на улиц найдешь…
— Да полно! горделиво сказалъ Зильберманъ.— Деньги могли пропасть, потеряться или ихъ кто-нибудь укралъ, но наши имена тутъ нельзя вмшивать…
— Однако же, моншеръ, такого рода стеченіе обстоятельствъ…
— Прошу тебя, прекращай этотъ разговоръ, нетерпливо сказалъ Зильберманъ и, еще разъ подавъ ему руку, пошелъ назадъ скорымъ шагомъ.
Но черезъ нкоторое время онъ оглянулся. Его что-то стало тревожить невольно. Одъ увидлъ, что Бормотъ и Шарамыкинъ идутъ вмст по направленію къ извощику и оживленно разговариваютъ. Потомъ сли и похали. На перекрестк Бормотъ повернулъ лицо въ его сторону. Оно было ярко освщено оранжевымъ свтомъ склоняющагося къ закату солнца и можно было прочесть на немъ выраженіе любопытства, смшаннаго съ презрніемъ. Тогда сердце его заныло отъ подозрнія, не оклеветалъ ли его Шарамыкинъ. Но потомъ онъ нашелъ, что это было бы черезчуръ нелпо, и продолжалъ свой путь, хоть и не могъ успокоиться окончательно.

VIII.

Генералъ Баклановъ захалъ передъ вечеромъ къ адвокату Кульчицкому, чтобы, главнымъ образомъ, поговорить о длахъ, которыхъ у него было столько же, сколько кредиторовъ. Кульчицкій жилъ на Базарной площади, въ новенькомъ собственномъ дом, сильно пахнувшемъ еще краской. Надъ подъздомъ, съ матовыми фонарями, красовалась маленькая золотая вывска: ‘присяжный повренный’. Въ передней всхъ встрчалъ отставной гвардейскій унтеръ, сдой, почти блый, и съ множествомъ нашивокъ на рукав. Въ кабинет, заставленномъ орховыми полками, съ книгами и связками бумагъ, сіялъ въ широкой рам портретъ государя. Самъ Кульчицкій былъ высокій молодой человкъ и отъ всей его вншности вяло дловитой порядочностью. Такіе порядочные молодые люди народились только въ послднее время. Прежде, если молодой человкъ, то непремнно съ завиральными идеями. У Кульчицкаго завиральныхъ идей не было, и генералъ Баклановъ относился къ нему съ уваженіемъ, хоть и называлъ его ‘вульгарнымъ субъектомъ’. Кульчицкому нтъ еще тридцати лтъ, а ужь онъ скопилъ капиталецъ и, въ качеств гласнаго, начинаетъ вліять на городское самоуправленіе. Сомнительныхъ длъ онъ вообще не беретъ и считается безукоризненнымъ адвокатомъ. Но если кліентъ ‘порядочный’ человкъ, то возьметъ и сомнительное дло, и при этомъ покровительственно улыбнется и потретъ руки. Одъ встртилъ генерала дружески, но съ оттнкомъ подобострастія, которое, однако, можно было приписать не столько чину, сколько преклоннымъ лтамъ гостя.
Генералъ намревался пробыть у него не долго. Поговоривъ о длахъ — надо было, между прочимъ, во чтобы ни стало спасти домъ отъ публичной продажи — онъ всталъ было, чтобъ проститься, но вдругъ опять слъ и сказалъ:
— Да, у меня къ вамъ еще… прось-би-ца…
И любезно взглянулъ на адвоката.
Адвокатъ отвчалъ ему такимъ же любезнымъ взглядомъ и, сидя въ своемъ высокомъ рзномъ кресл, слегка поклонился, какъ бы говоря: ‘Для вашего превосходительства готовъ даже на преступленіе’. Въ тоже время онъ подумалъ: ‘Если на счетъ денегъ, или спроситъ — гд бы занять, то — чортъ съ нимъ! Я уклонюсь’.
Онъ ошибся. Генералъ попросилъ его устроить что-нибудь для Шарамыкина.
Просьба была неожиданна. Кульчицкій сдлалъ сначала большіе глаза. Потомъ улыбнулся и спросилъ, что именно онъ можетъ устроить?
— Спектакль! вскричалъ генералъ:— концертъ! У васъ много знакомыхъ. Молодые люди, барышни. Надо, чтобъ изъ порядочнаго круга… Это его поддержитъ, спасетъ отъ голодной смерти. А тамъ посмотримъ… Можетъ, что-нибудь и лучшее придумаемъ… Эхъ, господа, господа! Надо быть добре! заключилъ генералъ съ укоризной.
Адвокатъ пересталъ улыбаться и, нахмуривъ брови, въ раздумья посмотрлъ на слегка оттопыренныя уши гостя, краснвшія въ лучахъ заходящаго солнца.
— Самъ я, къ сожалнію, не могу заняться спектаклемъ! сказалъ онъ, наконецъ:— но, конечно, спектакль… да…
И снова замолчалъ, подобравъ подъ кресло свои длинныя, худыя ноги.
Генералъ продолжалъ:
— Сколько талантливыхъ людей погибло отъ равнодушія общества… Господа! да вдь это нашъ долгъ… Человкъ этотъ, увряю васъ, весьма недюжинный… Какой комикъ! Вчера онъ уморилъ меня… Господа!
Адвокатъ слушалъ генерала и соображалъ, что если хлопоты по устройству спектакля взвалить на Полину Ермолаевну, жену его, то это выйдетъ кстати и можетъ удержать ее отъ задуманнаго ею путешествія на Кавказъ и въ Крымъ. Путешествіе, которое она совершила въ прошломъ году въ Петербургъ, было для него слишкомъ непріятно, тогда она привезла въ медальон карточку какого-то франта съ усиками. Онъ боялся, чтобъ и теперь Полина Ермолаевна не омрачила его жизни чмъ-нибудь въ этомъ род. Эти франты съ усиками, попадая въ медальоны, наводятъ на черныя мысли. Правда, хлопоты по устройству спектакля не могутъ продолжаться вчно и много если черезъ дв-три недли все окончится. Но тогда можно будетъ, воспользоваться какимъ-нибудь новымъ предлогомъ и разстроить поздку Полины Ермолаевпы. А пока, и это успхъ. Наконецъ, онъ сказалъ ршительно:
— Вотъ что… лично, конечно, я не могу. И староватъ я для этого — онъ улыбнулся — и, главное, время — деньги. Но жена моя, я увренъ, не откажется. Наконецъ, достаточно слова вашего, чтобы она сочла за честь…
Онъ поднялся и повелъ Бакланова въ гостинную.
Полина Ермолаевна была дама лтъ двадцати-четырехъ. Она была блондинка, съ темными, какъ бы голыми глазами, безъ рсницъ, красивымъ оваломъ лица, крупнымъ, толстымъ носомъ и узкой таліей. Въ выраженіи ея рзко очерченныхъ губъ, розовыхъ, какъ кораллъ, было что-то капризное, тупое, но кокетливое. На изжелта-блой, полуоткрытой груди ея сверкалъ большой золотой медальонъ. Съ нимъ она никогда не разставалась, даже ложась спать, и отъ блеска его Кульчицкій обыкновенно слегка жмурился и длалъ гримасу.
Передъ приходомъ генерала Полина Ермолаевна лежала на диван. Съ нкоторыхъ норъ это было ея любимое времяпрепровожденіе. Лежала она такъ по цлымъ днямъ, и только слышались ея глубокіе вздохи. О чемъ она вздыхала, мужъ не могъ узнать. Она не любила говорить съ нимъ по душ, и когда они оставались одни, то опускала глаза и молчала. Прежде она длала сцены, рыдала изъ-за пустяковъ, проклинала жизнь, если мужъ въ чемъ-нибудь не соглашался съ нею, и также скоро утшалась и кидалась къ нему на шею или обнимала его колни, умоляя простить ее, теперь, она не длала сценъ и держала себя ровно. Но зато это вчное лежаніе на диван было для него источникомъ не мене сильныхъ терзаній. И еслибъ не десять тысячъ, полученныя имъ въ приданое за Полиной Ермолаевной, онъ считалъ бы себя безповоротно несчастнымъ.
Заслышавъ шаги, Полина Ермолаевна вскочила и пока гость вошелъ, успла взять книгу и сдлала видъ, что читаетъ. Но при этомъ взволновалась и покраснла. Ее смутила неожиданность визита. Она всегда смущалась въ такихъ случаяхъ. И голосъ ея дрожалъ, когда ей пришлось говорить съ генераломъ, а на лиц расцвла черезчуръ привтливая улыбка. Она даже начала въ попыхахъ французскую фразу и не кончила, потому что плохо знала по-французски. Произнеся: ‘О, mon gnral… Mon mari…’, вдругъ умолкла и лицо ея сдлалось такимъ алымъ, что Кульчицкій сталъ громко кашлять, чтобъ дать ей возможность выйти изъ неловкаго положенія. Дйствительно, она нсколько оправилась и сказала:
— Но разв онъ — она сдлала удареніе на этомъ слов — не говорилъ вамъ, что я ду?
Баклановъ взглянулъ на Кульчицкаго.
— Какъ?.. Нтъ… Да вы, пожалуйста! вы не узжайте, вы приведете меня въ отчаяніе… Сергй Сергичъ такъ обнадежилъ . И куда вамъ хать? Полвоге!..
Генералъ былъ недоволенъ.
— Сергй Сергичъ!?
— Въ самомъ дл, душенька… началъ адвокатъ.
— Нтъ, видите ли… mon gnral… Мн надо въ горы… на море… Купаться… Евпаторія… Согласитесь сами! Ха-ха… Вамъ это не нравится? Но почему же? Что я за театралка?.. Конечно… я люблю театръ… Но, mon gnral…
Тутъ она опустила свои голыя вки и, казалось, хотла сказать что-то очень убдительное. Генералъ и мужъ смотрли на нее. Волосы ея были въ безпорядк, не приглажены и, облитые мягкимъ солнечнымъ свтомъ, сіяли вокругъ головы. Лицо ея было въ тни — она повернулась. Но выраженіе его не ускользнуло отъ Кульчицкаго. Онъ понялъ, что она, пожалуй, не уступитъ, что у ней свой планъ, съжилъ щеки, точно отъ зубной -боли, и застучалъ по полу ногой.
— Я больна, сказала, наконецъ, Полина Ермолаевна съ торжествомъ.
Взглядъ ея встртился съ глазами Бакланова. Онъ засмялся.
— Не врю.
— Parole d’honneur…
— Не врю. Вы капризничаете.
— Чистый воздухъ, mon gnral…
Костлявая нога Кульчицкаго крпко застучала по полу.
— А разв нельзя отложить? спросилъ онъ.
— Нельзя… О!
Она взяла книгу и стала небрежно играть ею.
Наступило молчаніе.
— Что за книга? спросилъ генералъ.
— Русская.
— О чемъ?
— Да такъ… Говорю вамъ, какая.
— Русская или французская, это все равно… Но о чемъ? добивался генералъ.
— Ахъ!
— Запрещенная?
Полина Ермолаевна покраснла и торопливо бросила книгу за спинку дивана.
— Это Дебэ… сказалъ Кульчицкій, нахмурясь.— Въ самомъ дл, кто подумаетъ, что запрещенная… Ты такъ боишься показать ее!.. Это Дебэ, ваше превосходительство… ‘Физіологія брака’…
— А!
Генералъ улыбнулся въ усы и сталъ курить, скептически подсматривая на высокую грудь Кульчицкой.
— Такъ вы больны! Жаль! началъ онъ.
Кульчицкій сказалъ:
— Я въ первый разъ слышу.
И застучалъ ногой такъ громко, что гость вопросительно посмотрлъ въ его сторону.
— Ахъ, это вы стучите! Ну, такъ какъ же, Полина Ермолаевпа? Полина Ермолаевна!
Говоря это, онъ думалъ:
‘Прехорошенькая! Вретъ, что больна. Дебэ читаетъ’.
Онъ пожаллъ, что ему шестьдесятъ лтъ.
Полина Ермолаевна начала:
— Нтъ… Vous savez… я люблю театръ — да… И этотъ Шарамыкинъ… Ce pauvre Шарамыкинъ… Я видла его… О! Онъ талантливъ, не отрицаю… Но какая же я театралка? Я не знаю, откуда онъ взялъ! (Опять съ удареніемъ). А книгу эту я не читаю… Это онъ (съ удареніемъ).
Она повернула лицо къ свту и улыбалась. Румянецъ широкоразливался по ея лицу и даже шея вспыхнула. Генералъ съузилъ глазки — ему было пріятно смотрть на нее. ‘Прехорошенькая’ повторялъ онъ мысленно. Адвокатъ стучалъ ногой.
Разговоръ нсколько разъ прерывался и возобновлялся, но все безуспшно. Наконецъ, Баклановъ всталъ, раздосадованный, и, сказавъ нсколько вжливыхъ словъ, низко и плавно поклонился, нжно пожалъ Полин Ермолаевн руку и вышелъ, слегка прихрамывая на ту ногу, въ которой нкогда была пуля. Это онъ всегда длалъ, желая пококетничать, ибо былъ того мннія, что немощи, происходящія отъ боевыхъ подвиговъ, украшаютъ.
Онъ не усплъ еще ссть въ экипажъ, какъ Полина Ермолаевна засуетилась, открыла съ шумомъ окно и крикнула ему:
— Послушайте… Ecoutez!… Ха-ха!.. Въ самомъ дл… Отчего же?.. Можно отложить… Можно… Можно!!.
Генералъ погрозилъ ей пальцемъ.
— Ахъ, шалунья!
— Но только надо торопиться… Чтобъ мн не опоздать… Крымъ…
— Успете! Теперь вода еще холодная, море не нагрлось….. Ахъ! ахъ! шалунья!
— Такъ завтра же… demain…
— Чудесно! Ужасно радъ! Ужасно!
— Пришлите мн этого Шарамыкина… Ха-ха! Рады? Понравилось?
Генералъ поцловалъ концы пальцевъ и ухалъ, оглядываясь и тряся плечами. Полина Ермолаевна смотрла на его красное, широко улыбающееся лицо, освщенное черными глазками, какъ двумя искорками, наконецъ, кивнувъ въ послдній разъ головой, оставила окно и, увидвъ мужа, нахмурила брови.
— Что за капризъ, въ самомъ дл? сказалъ онъ, жмурясь отъ ея медальона.
— Капризъ, отвчала она, глядя въ полъ.
— И вообще это постоянное ‘mon gnral’… Знаешь, ты не умешь вести себя…
Она стояла неподвижно. Ему показалось, что она ждетъ, чтобъ онъ ушелъ.
Онъ хрустнулъ пальцами. Но сдержалъ себя, сдлалъ холодное лицо и молча направился въ кабинетъ. Все-таки вышло такъ, какъ ему хотлось.
Тамъ онъ засталъ Зильбермана.

IX.

Оффиціальная обстановка адвоката не понравилась Зильберману. Онъ былъ немного знакомъ съ Кульчицкимъ, но раньше у него не бывалъ и составилъ о немъ мнніе, какъ о человк либеральномъ, по одной рчи его въ суд. Въ свою очередь, наружность Зильбермана заставила адвоката сдлать гримасу. Костюмъ молодого человка состоялъ изъ сренькаго засаленнаго пиджачка, нкогда благо жилета и клтчатыхъ брюкъ, которыя выпячивались на колнкахъ. Блье въ особенности поразило его своимъ грязно-желтымъ цвтомъ.
Сдлавъ гримасу, онъ низко поклонился. И затмъ безстрастно взглянулъ на гостя.
Зильберманъ робко сказалъ:
— Мы, кажется, знакомы… Вы посщали Марью Петровну… Скачевскую… Скачъ-Скачевскую… въ прошломъ, если не ошибаюся, году. И тамъ, ежели не забыли, и я бывалъ — по театральнымъ дламъ…
При имени Скачъ-Скачевской, Кульчицкій покраснлъ, торопливо оглянулся и поспшилъ подать руку Зильберману.
— А! произнесъ онъ съ вынужденной любезностью.— Помню! Садитесь… Чмъ могу быть полезенъ?
И пока Зильберманъ собрался отвтить на этотъ вопросъ, въ ум адвоката быстро пронеслось воспоминаніе о Скачъ-Скачевской. То была молоденькая двушка съ золотистыми, почти блыми волосами, тонкимъ складомъ выразительнаго лица и красивыми ручками, вчно мечущими банкъ. Онъ проигралъ ей дв тысячи. Онъ вздохнулъ. ‘Первая и послдняя глупость’, сказалъ онъ себ.
— Я къ вамъ по дламъ, началъ, между тмъ, Зильберманъ смле, ршаясь произнести рчь. Эту рчь онъ обдумывалъ весь день.— Хотя, покамстъ, и нтъ особенной надобности въ томъ, чтобы… въ томъ, чтобы вы взяли на себя хлопоты, или — будемъ говорить такъ — чтобы оказалась надобность въ вашемъ ходатайств, но… отчего не поговорить? Дло въ томъ, что я… Вы знаете Лизавету Павловну Лоскотину и ихъ сестеръ? Лизавета Павловна, задумавши доброе дло…
Онъ остановился и искоса посмотрлъ на орховыя полки съ законами и раму портрета, сіявшую въ догорающемъ луч солнца.
— Я буду съ вами откровененъ, началъ онъ вдругъ, волнуясь, скороговоркой: — потому что такъ, можетъ быть, лучше! Имніе госпожъ Лоскотиныхъ состоитъ изъ тысячи двухсотъ десятинъ разной земли. Это имніе госпожи Лоскотины, то есть не вс он, а только двое старшихъ сестры изъ нихъ, предположили безвозмездно уступить бывшимъ своимъ крестьянамъ, въ силу филантропическихъ соображеній и… основаній. Для этой самой цли он поручили мн, какъ человку, которому он врятъ, то есть… добросовстному, что ли… собирать на мст свднія о томъ, сколько именно у крестьянъ земли — разной: усадебной, пахатной и… разной, и кому сколько не хватаетъ, чтобъ… Однимъ словомъ, вотъ моя миссія!
Онъ замолчалъ и посмотрлъ на адвоката. Тотъ, пощипывая голый, костлявый подбородокъ, постучалъ подъ столомъ ногой и посмотрлъ на него. И затмъ глухо произнесъ:
— Такъ-съ.
Зильберманъ втянулъ въ себя воздухъ и, точно ободренный этимъ неопредленнымъ отвтомъ, продолжалъ съ увлеченіемъ:
— Вамъ, можетъ быть, не безъизвстно, что Дубовка — тамъ гд имніе, о которомъ я держу рчь — населена очень бдными и очень неимущими крестьянами или — будемъ говорить — мужиками. Вамъ также не безъизвстно — тутъ голосъ его принялъ особенное выраженіе:— что въ го-лодный годъ э ты му-жики -ли шаи-кн.
Онъ замтилъ, что лицо Кульчицкаго слегка передернулось. Храбрость его пропала. Онъ поспшилъ сказать:
— По крайней мр, былъ такой одинъ случай… Или ежели и не былъ, то уже одна эта басня характерно показываетъ, какъ можетъ бдствовать народъ, когда нуждается въ послдней корк хлба…
Кульчицкій громко застучалъ ногой. У Зильбермана потъ проступилъ на лбу. Но онъ улыбнулся и продолжалъ:
— Ну, такъ вотъ… изъ всего этсго… И изъ того, что я сказалъ, можетъ быть заключено о безкорыстныхъ мотивахъ, которые заставляютъ моихъ яринципалокъ — будемъ такъ говорить — отказываться отъ своихъ нравъ на землю…
Тутъ, дойдя до главнаго пункта своей рчи, онъ почувствовалъ особенное затрудненіе. ‘Ежели у него такая обстановка — думалъ онъ — и такъ онъ сердито стучитъ ногой, то, можетъ быть, весьма неблагоразумно съ моей стороны выбалтывать передъ нимъ о намреніяхъ Лизаветы Павловны. Ахъ, какъ я всегда глупъ!’ Кульчицкій ждалъ, что еще скажетъ его гость. Оба молчали, глядя другъ на друга — адвокатъ безстрастно, Зильберманъ напряженно улыбаясь.
— Больше ничего? спросилъ Кульчицкій.
— Ничего, отвтилъ Зильберманъ. Но вдругъ пришелъ въ волненіе и сказалъ:— Только вотъ что… Скажите, пожалуйста, я васъ прошу… А, впрочемъ, все это извстно… И я очень и даже очень хорошо знаю, что вы никому не разскажете…
Кульчицкій посмотрлъ на него съ интересомъ.
— Вы не разскажете, продолжалъ Зильберманъ: — всего того, что я вамъ тутъ говорю, чтобы, сохрани Богъ, чего не вышло…
— Именно?
Зильберманъ вытянулъ шею и поднялъ бровь.
— Я вамъ задамъ вопросъ, на который и просилъ бы отвтить, сказалъ онъ съ оживленіемъ, но понижая голосъ.— Скажите мн, пожалуйста, прошу васъ, ничего не можетъ быть за это Лоскотинымъ?
Адвокатъ улыбнулся. Онъ потеръ руки и произнесъ:
— За что?
— За то, что… началъ Зильберманъ, поблднвъ.— Какъ же! это разв дозволяется отдавать свои земли… Ну, и теперешнее время…
Адвокатъ сдлалъ строгое лицо. И, вытянувъ ноги подъ столомъ, сказалъ:
— Всегда дозволяется дарить свою собственность. Это не майоратъ, и при соблюденіи надлежащихъ формальностей, которыя, въ случа надобности, я укажу, Лоскотины могутъ уступить Дубовку кому угодно. Что же касается ныншнихъ временъ, то, полагаю, что мра, задуманная вашими принципалками, какъ вы выражаетесь, способна вызвать только одобреніе, такъ какъ съ административной или, точне, съ государственной точки зрнія, желательно, чтобы бдные мужики сдлались богатыми… Но — онъ слегка поднялъ палецъ — только на вполн законномъ основаніи!.. Такимъ образомъ, по моему крайнему соображенію, Лоскотинымъ нечего опасаться какихъ нибудь непріятностей, если за ихъ филантропическимъ порывомъ не скрывается желаніе сдлать демонстрацію, породить смуту умовъ и вызвать въ окрестномъ населеніи какія-нибудь нелпыя ожиданія. А, впрочемъ — тутъ онъ всталъ — гораздо было бы основательне, за разъясненіемъ такого рода недоразумній, обратиться къ мстному жандармскому полковнику. Онъ человкъ очень хорошій, благомыслящій и, я надюсь, бесда ваша, хотя бы самая откровенная, не отразится неблагопріятно ни на васъ, ни на Лоскотиныхъ.
Онъ поклонился.
— Благодарю васъ за совтъ, сказалъ Зильберманъ съ блдной улыбкой.
— Всегда радъ служить, сказалъ адвокатъ.
Онъ проводилъ Зильбермана въ переднюю и даже въ корридоръ, что было у него не въ правилахъ. Тамъ онъ спросилъ съ небрежнымъ видомъ:
— Скажите, гд теперь эта… актриса… вотъ гд мы съ вами встрчались?
— Въ Орл, кажется, отвчалъ Зильберманъ, нахлобучивая шапку.
— Что-нибудь еще слыхали?
— Ничего особеннаго… Да, у ней теперь дитя… дочерь! сказалъ Зильберманъ равнодушно.
— А!
— А я совсмъ хочу бросить театръ, началъ Зильберманъ, останавливаясь на крыльц изъ вжливости.
— Это хорошо… разсянно сказалъ адвокатъ и, сухо кивнувъ ему головой, захлопнулъ дверь.
Зильберманъ похалъ къ Лоскотинымъ. Дорогою онъ думалъ о выходк Шарамыкина и о томъ, какое презрительное лицо сдлалъ Бормотъ, глядя на него съ дрожекъ. И ршилъ, что во всякомъ случа надо выяснить эту исторію.

X.

Комната въ дом генерала, въ которую въ тотъ же день вечеромъ были введены Шарамыкинъ и Бормотъ, была тускло освщена, но на стнахъ сверкали ружья и сабли, и сразу можно было увидть, что находишься у военнаго. Въ углу подъ стекляннымъ колпакомъ стояла каска съ серебрянной шишкой, на стол лежало пресспапье изъ гранатъ, шкура тигра растянулась на полу, мебель была безпорядочно разбросана и было изобиліе ковровъ и хорошихъ гравюръ, изображавшихъ голое тло. Еще кидалась въ глаза горка съ янтарными чубуками. Пахло табачнымъ дымомъ и жасминомъ.
Шарамыкинъ и Бормотъ слегка покачивались. Знакомство ихъ вдругъ сдлалось тснымъ, и молодой человкъ съ восторгомъ смотрлъ актеру въ ротъ, ожидая отъ него умныхъ и талантливыхъ выходокъ, а тотъ подмигивалъ и говорилъ:
— Ну, что хороша? сказалъ: не робй!
Бормотъ прошепталъ въ полголоса, улыбаясь:
— Я не предполагалъ… Такъ скоро…
— То-то! Главное — не робй!
— А только чего мы сюда пришли? началъ Бормотъ.— Ей-Богу… Мн какъ-то неловко… Въ первый разъ…
— Я отвчаю, сказалъ Шарамыкинъ ршительно.— И напередъ знаю, что онъ будетъ радъ… Онъ, братъ, этакихъ молодыхъ гусей страсть какъ любитъ! Вотъ увидишь! Пе робй!
Онъ понюхалъ табаку.
— Не робй — это главное, подтвердилъ онъ свою мысль и пытливо посмотрлъ на портьеру, откуда долженъ былъ выйти генералъ.
Тотъ показался минутъ черезъ пять. Бормотъ увидлъ величавую фигуру въ бломъ черкесскомъ костюм, длиннополомъ, какъ армякъ, съ двумя косыми рядами серебрянныхъ патроновъ на груди, туго перехваченную чеканенымъ поясомъ. Онъ застнчиво поклонился этой фигур, а Шарамыкинъ, подобострастно изогнувъ станъ, началъ докладывать:
— Честь имю представить вашему превосходительству юную отрасль стариннаго малороссійскаго рода Бормотовъ, студента кіевскаго университета, будущаго россійскаго чиновника и кавалера, который возжаждалъ быть приведеннымъ предъ лицо ваше и уповаетъ на милостивое покровительство ваше.
Генералъ улыбнулся, благодушно проворчалъ: ‘Ахъ, шутъ, шутъ!’ и подалъ руку Бормоту очень ласково.
Тутъ молодой человкъ усплъ ближе разглядть Бакланова. Онъ слыхалъ о немъ, какъ о кутил, селадон и вообще безпутномъ старик, но впечатлніе, теперь произведенное имъ на него, было совсмъ другое. Генералъ имлъ лицо умное, некрасивое, но симпатичное, и, несмотря на старость и раны, стоялъ передъ нимъ, какъ дубъ, между тмъ, какъ онъ, Бормотъ, чувствовалъ подъ собою легкое колебаніе почвы. Это его сконфузило. Онъ началъ говорить, что ему ‘очень пріятно’ — и застнчиво взглянулъ на Шарамыкина, какъ бы упрекая его за неловкое положеніе, въ которое тотъ его поставилъ.
Но генералу понравилось смущеніе молодого человка. Онъ не замтилъ, что гость его пьянъ, и, не выпуская его руки, повелъ его къ дивану, слегка обнимая за талію, потому-что онъ былъ гостепріимный старикъ и хотлъ показать, что уважаетъ молодое поколніе. Да и ободрить надо было Бормота. Къ тому же онъ считалъ себя большимъ физіономистомъ и красивое лицо юноши, съ длинными мягкими волосами на круглой головк, которые падали съ висковъ свтлыми воздушными прядями, расположило его въ пользу гостя.
Шарамыкину онъ руки не подалъ, но, кивнувъ головой, указалъ на папиросы и столикъ, гд блестло темное горлышко бутылки.
— Пей, произнесъ онъ:— кури… Ахъ, да! Ты не куришь! А вы курите? Тоже не курите? Это рдкость. Теперь вс курятъ. Даже дамочки курятъ. Ха-ха? Даже дти.
Бормотъ молча улыбнулся. Шарамыкинъ выпилъ въ отдаленіи рюмку портвейна, крякнулъ и, подходя къ дивану, свободно слъ въ кресл и сказалъ:
— Нетолько корятъ, ваше превосходительство, а и курятъ… Это я насчетъ дамочекъ, пояснилъ онъ.
— Ну, а порадовать тебя? спросилъ генералъ, поворачивая къ нему голову.
— Будьте отцомъ роднымъ! вскричалъ Шарамыкинъ слезливо, но съ сохраненіемъ собственнаго достоинства, что выразилось въ пытливой гримас, съ какой онъ приготовился слушать его.
Генералъ повернулъ лицо къ Бормоту и сказалъ:
— Жаль вдь его. Онъ очень талантливъ. Но шутъ. А впрочемъ, милый. Онъ меня потшаетъ. Старъ я, молодой человкъ, и радъ, когда вижу, что жизнь еще кипитъ кругомъ и не угасла. А я старъ.
Онъ разочарованно потрясъ головой и замолчалъ. Потомъ началъ, обращаясь къ актеру:
— Ну, такъ вотъ… Былъ я у этого… какъ его… у Кульчицкаго… И онъ — общалъ. И жена его, Полина Ермолаевна — очень миленькая дамочка, теб она понравится — взялась собрать труппу… Будутъ играть въ твою пользу, а ты завтра же отправляйся къ ней… Наднь фракъ, чистое блье… Ну, да ты понимаешь… Что это я тебя учу! Кланяйся отъ меня и скажи, что ты и есть ‘ce pauvre Charamykine’… Это она тебя такъ называетъ. У ней есть смшныя стороны, ломается какъ-то… Подумаешь, что дура! Но это ничего. Сколько я ни зналъ дамочекъ, вс, боле или мене, на одинъ ладъ. Чего-то недостаетъ… Однако, и безъ нихъ нельзя. Не правда ли, молодой человкъ?
Бормотъ улыбнулся.
— Нельзя! подхватилъ актеръ.— Вы врно изволили замтить, ваше превосходительство, и этотъ молодой человкъ убдился въ этомъ сегодня на опыт. А что касается всти вашей о спектакл въ мою пользу, то… не разршите ли вы мн поэтому поводу вторично принять малую дозу?
— Ахъ, шутъ, шутъ! сказалъ генералъ и указалъ рукой на бутылку.
Шарамыкинъ выпилъ и предложилъ Бормоту, но тотъ помялся и отказался.
— Теперь молодые люди ведутъ себя трезво, началъ генералъ:— а въ наше время было не то. У меня товарищъ былъ — я въ первомъ кадетскомъ корпус воспитывался — такъ онъ выпилъ бутылку рому однимъ духомъ и тутъ же умеръ, наканун производства. А славный малый былъ, на память всего Рылева зналъ… Да, я вамъ скажу, было время!
Онъ вздохнулъ. Затмъ спросилъ:
— А вы знаете Рылева?
Бормотъ отвтилъ:
— Рылева?.. какъ же… читалъ…
Но солгалъ.
— Да, сказалъ съ важностью генералъ: — это былъ поэтъ. Гражданинъ! Это хорошо, что вы читали его. Но только молодежь не любитъ поэтовъ и даже Пушкина осмиваетъ. А въ наше время тетрадки у всякаго были и туда стихи списывались. Таковъ былъ духъ. И за это иногда доставалось… И поэтамъ, и читателямъ.
Бормотъ кивнулъ утвердительно головой.
— Василій! чаю! вдругъ закричалъ генералъ и сталъ курить изъ трубки. Дома онъ всегда курилъ изъ трубки.
— Да-съ, продолжалъ онъ:— теперешняя молодежь полагаетъ, что она одна крестъ несетъ. А этотъ крестъ, господа, всегда былъ. Только его, большею частью, нашъ братъ, военный, несъ… И притомъ дворянинъ. А не всякій. А впрочемъ, я уважаю героя въ комъ бы то ни было.
Клубы дыма наполнили комнату.
Генералъ искоса посмотрлъ на Бормота. Ему хотлось знать, какое впечатлніе производитъ онъ на молодого человка. Онъ былъ неравнодушенъ къ заключеніямъ о немъ такихъ лицъ, которыхъ считалъ почему либо выразителями общественнаго мннія. У него было множество орденовъ, мундировъ разныхъ полковъ, почетныхъ сабель, писемъ, альбомовъ сослуживцевъ, гд т изъявляли ему свою преданность, цлая пачка старыхъ газетныхъ корреспонденцій, въ которыхъ писалось о немъ и его боевыхъ подвигахъ, даже коротенькая біографія его была напечатана, вмст съ его портретомъ, въ одномъ иллюстированномъ журнальчик, но всего этого казалось ему мало, надо было, чтобъ хоть легонькій иміамъ курился изъ современныхъ кадильницъ, чтобъ и юноша, у котораго другіе боги и другія воззрнія на жизнь, взглянулъ на него съ удивленіемъ и сказалъ бы: ‘благородный старикъ’! Но рисуясь, онъ не лгалъ, потому что считалъ это недостойнымъ себя. Онъ старался только показать себя со всхъ сторонъ, и былъ убжденъ, что отлично представляетъ собою отживающій образчикъ русского доблестнаго воина, джентльмэна тридцатыхъ годовъ, съ суровой душой, но съ возвышенными идеями. Онъ могъ бы научить многому современную молодежь, онъ знаетъ вс больныя мста нашей жизни и знаетъ какъ ихъ лечить — гд употребить огонь и желзо, гд взять мрами кротости. Такихъ людей, онъ былъ увренъ, уже немного на Руси. Но Бормотъ едва ли это понималъ. Въ голов у него шумло, онъ внимательно таращилъ глаза на генерала и только думалъ, въ качеств будущаго чиновника, что знакомство свелъ онъ хорошее, приличное, и что старикъ этотъ почтенная личность, и заботится, чтобы гости не скучали. ‘А бакенбарды онъ, врно, краситъ’, тутъ же мелькнуло у него. Посл чего онъ вспомнилъ почему-то Векшинскую, пряжки на ея ботинкахъ и слегка клюнулъ носомъ. Генералъ между тмъ заключилъ, что теперешніе молодые люди вообще ко всему равнодушны. Но такъ такъ Бормотъ ему нравился, то онъ ршилъ его во что бы ни стало пронять.
Поданъ былъ чай. На особомъ поднос принесли дыню, груши и наливку. Шарамыкинъ не ждалъ приглашенія. Бормота генералъ попросилъ не церемониться. Пока пили и ли, генералъ говорилъ о постороннихъ предметахъ, о предстоящемъ спектакл, выслушалъ нсколько анекдотовъ, которые разсказалъ Шарамыкинъ, узналъ, что у Серафимочки деньги пропали и пожаллъ, а когда изъ дальнйшей бесды можно было заключить, что укралъ ихъ жидокъ Зильберманъ, то обругалъ жидовъ. На замчаніе актера, что Серафимочка нуждается въ утшеніи, онъ нахмурилъ брови и украдкой погрозилъ ему пальцемъ, и этотъ жестъ возъимлъ магическое дйствіе: актеръ вдругъ умолкъ, сообразивъ, что генералъ находится въ меланхолическомъ настоеніи, ибо не дальше, какъ вчера допускалъ разговоръ объ этой двиц, а сегодня ужь не допускаетъ. Вслдствіе этого — хотя другому и трудно было бы найти тутъ связь — онъ налилъ себ стаканъ наливки и ‘хлопнулъ’, какъ онъ выражался, то-есть выпилъ. Потомъ опять налилъ и опять хлопнулъ.
Когда чай былъ убранъ, и на стол остались только фрукты и напитки, генералъ налилъ себ портвейну, чокнулся съ Бормотомъ, и значительно сказалъ:
— Я не обвиняю молодое поколніе… Но удивляюсь его ошибкамъ…
Бормотъ вздохнулъ.
— Я говорю, продолжалъ генералъ:— гд прежній духъ? Еслибы былъ прежній духъ, ничего бы этою не было.
Бормотъ спросилъ себя: ‘чего этого?’, взялъ кусокъ дыни и принялся осторожно сть. Повидимому, онъ былъ расположенъ слушать.
Генералъ сказалъ:
— Духъ истребленъ! Въ этомъ вся бда. Но, господа!— Тутъ онъ повысилъ голосъ и пріосанился.— Еще живутъ люди и зсти люди (когда онъ горячился, то говорилъ не этотъ, а эстотъ) могли бы сослужить службу…
Онъ всталъ и сейчасъ же вернулся съ туго набитымъ портфелемъ.
Шарамыкинъ зналъ этотъ портфель и подумалъ: ‘А-ахъ, начинается меланхолія!’ Глаза его слипались. Чтобы ‘разогнать сонъ’, онъ налилъ себ рюмочку и ‘хлопнулъ’, но глаза все-таки слипались.
Генералъ между тмъ порылся въ портфел и, вынувъ оттуда жиденькую тетрадь, ткнулъ ее въ руки Бормоту. Бормотъ прочиталъ на заглавномъ листк: ‘Изслдованіе о вчевомъ колокол’, повертлъ тетрадь и положилъ на столъ. Генералъ хитро посмотрлъ на него. ‘Не ожидалъ?’, казалось, говорилъ его взглядъ. Бормотъ, въ свою очередь, смотрлъ на генерала. Но взглядъ его ничего не говорилъ. Впрочемъ, онъ думалъ: ‘преобходительная личность’.
— Да-съ, молодой человкъ, началъ генералъ:— мы умли длать, умли и мыслить. Мы не были чужды!
Онъ взволнованно налилъ себ еще портвейну и отхлебнулъ полстаканчика. Посл чего опять порылся въ портфел и вынулъ другую тетрадь. На этой Бормотъ прочиталъ: ‘О дух газетъ и журналовъ’, и точно также положилъ ее на столъ.
— Эстотъ трудъ, пояснилъ генералъ, сверкая черными глазками:— былъ представляемъ куда слдуетъ, но возвращенъ при любезномъ письм. Однакоже, въ немъ не мало Дльнаго. И я вамъ совтую прочитать.
— Хорошо-съ, сказалъ Бормотъ заплетающимся языкомъ.
— А потомъ вы мн скажете ваше мнніе.
— Хорошо-съ.
— Откровенное, чистосердечное!
— Хорошо-съ.
Наступило молчаніе.
— Эхъ, господа, господа! вдругъ началъ генералъ вздохнувъ.— Зачмъ столько ошибокъ! Зачмъ эти выходки! Господа!
И, произнеся это, онъ налилъ дв рюмки, чокнулся съ Бормотомъ, выпилъ до половины и опять отправился въ портфель.
— Тутъ вотъ разные прожекты, говорилъ онъ, доставая кипу тетрадей:— ‘О средствахъ увеличить народонаселеніе и доходы Россійской имперіи’, ‘О насажденіи просвщенія посредствомъ учрежденія воскресныхъ школъ’… Это было еще задолго до эпохи воскресныхъ школъ… Помните, чмъ это все кончилось?.. Эхъ, господа, не надо горячиться! Вотъ еще что-то… Ну, это тово… ‘Первая ночь’ Пушкина… Эсто мы отложимъ…
Бормотъ посмотрлъ на ‘Первую Ночь’ Пушкина и довольно сильно клюнулъ носомъ. Генералъ помолчалъ, пожевалъ губами и продолжалъ:
— Прежде всего въ Бога, господа, надо врить. У меня объ этомъ было тутъ… Но не знаю, куда длось… Я какъ на Кавказъ халъ, тоже думалъ, что Бога нтъ, но на Кавказ, молодой человкъ, увровалъ. На меня Шамиль съ десятью тысячами горцевъ шелъ, а у меня всей команды было пятьсотъ человкъ, считая въ томъ числ и женщинъ, и даже дамочекъ. Крпость игрушечная. Заряды вышли, порохъ взорвало. Офицеры перебиты, у меня контузія плеча, пуля въ колнк, меня на носилкахъ носятъ. Вотъ, молодой человкъ, послдняя ночь — наутро ршили мы вылазку, чтобъ, конечно, погибнуть. И свалился я, какъ снопъ, усталъ, изстрадался. И вдругъ заснулъ, и вижу сонъ. Гора громадная, скалы кругомъ, сумракъ какой-то сердитый. Тоска беретъ меня, а тропка узенькая и прямо въ бездну, черную, хоть глазъ выколи. И я заплакалъ. Но тутъ кто-то взялъ меня за руку и говоритъ: ‘не бойся’ и ведетъ. И вдругъ я возрадовался и понялъ, что это Богъ. А какъ проснулся, то на душ стало весело и сейчасъ пришла мн мысль взять рогожки, облить ихъ жиромъ, и какъ пойдутъ горцы на приступъ, то зажечь и кидать на нихъ, и такимъ образомъ еще день выиграть. Такъ и сдлалъ. Къ вечеру выручка пришла, Шамиль снялся. А я увровалъ.
Онъ помолчалъ.
— Вы вс, теперешніе, чудесное отрицаете, а есть вещи, передъ которыми поневол становишься втупикъ.
Онъ всталъ и въ волненіи прошелся по комнат, заложивъ руки въ карманы своей блой черкесски. Онъ ступалъ, твердо и вино, повидимому, на него не дйствовало.
— Вотъ я — жида вижу! объявилъ онъ вдругъ и остановился противъ Бормота.
Тотъ посмотрлъ на него круглымъ, безсмысленнымъ взглядомъ.
— Не всегда, но этакъ разъ, два въ мсяцъ… Пятнадцать лтъ тому, я жида повсилъ въ Польш, онъ лазутчикомъ былъ у Лангевича… Ну, натурально, военно-полевой судъ… Вздернули… Бородка у него какъ-то кверху клинышкомъ замерла… И съ тхъ поръ является: то въ саду встрчу, то въ театр — гд-нибудь въ райк сидитъ и на меня смотритъ, то вотъ надъ этимъ столомъ письменнымъ скорчится и дрожитъ. Губы у него синія и бородка все та же. Нисколько мн при этомъ не страшно — знаю, что это духъ и ничего онъ мн не можетъ сдлать, но непріятно. Лазутчиковъ приходилось вшать часто, а никто изъ нихъ не является и лица я ихъ позабылъ теперь. Но жидъ…
Онъ пожалъ плечами и посмотрлъ на Бормота, улыбнувшись въ усы всмъ своимъ краснымъ лицомъ.
— Чмъ вы это объясните, господа? спросилъ онъ съ торжествомъ.
Молодой человкъ хотлъ отвчать, но рука его протянулась, какъ бы невольно, къ наливк, и когда онъ выпилъ, то на минуту ему показалось, что возл него нтъ никого. Только шумло что-то. Но потомъ генералъ выплылъ изъ тумана и молодой человкъ услышалъ, какъ собственный его языкъ произнесъ:
— Это что-то странное!
— ‘Странное!’ сказалъ генералъ:— это не объясненіе, господа. И тоже выпилъ.
— ‘И нтъ на земл прорицаній’… продекламировалъ онъ.— А въ наше время были — да-съ! ‘Пока человкъ естества не пыталъ горниломъ, всами и мрой’… Вы помните это?
Онъ взялъ портфль и сталъ въ немъ искать что-то.
— У меня сны были записаны, началъ онъ, глядя въ упоръ на Бормота, который точно также смотрлъ на него посоловлымъ, немигающимъ взглядомъ.— Я все, бывало, что снится, возьму и запишу. И вотъ я теперь вспомнилъ: мн вы снились. Вотъ какъ разъ такъ сидите и обстановка вся таже, и такіе же волосы. А тогда васъ еще и на свт не было.
Онъ таинственно сверкнулъ глазками.
Бормотъ слегка поклонился и вжливо шаркнулъ подъ столомъ ногами. Но не могъ дать себ отчета, зачмъ это онъ сдлалъ. Генералъ сталъ читать, что ему снилось наканун разныхъ сраженій и ршительныхъ моментовъ его жизни. Молодой человкъ ничего не понималъ и даже самый голосъ генерала для него то совершенно пропадалъ, то вдругъ звучалъ черезчуръ громко, точно онъ носился по какимъ-то волнамъ и то утонетъ, то вынырнетъ. Наконецъ, стало темно и слышались только глухіе перекаты этихъ волнъ. Бормотъ сдлалъ усиліе, вздрогнулъ, мракъ исчезъ, попрежнему на преддиванномъ стол горла свчка и сіяло стекло бутылокъ и рюмокъ. Шарамыкинъ говорилъ:
— Раз-а-д-алжили вы меня, ваше превосходительство, чувствительно благодарю васъ! Но, главное, не надо робть!
— Шутъ! благодушно замтилъ генералъ и налилъ всмъ стаканы.
— Можетъ быть, это обратное зрніе? сказалъ Бормотъ, глядя на генерала своимъ мутнымъ круглымъ взглядомъ, и замчая, что тотъ опять начинаетъ расплываться передъ нимъ въ туман, тускло озаряемомъ свчнымъ пламенемъ, постепенно меркнущимъ.
— Ничего эсто не объясняетъ, сказалъ генералъ съ улыбкой, отхлебывая изъ стакана.— Она оказалась тою же самой грузинкой… Колдунья! Предрекла! Да, господа молодежь! наше время было не чуждо, но мы умли сохранить…
— Не пон-нимаю, заключилъ Бормотъ и съ наслажденіемъ посмотрлъ на подушку, лежавшую на диван.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Онъ не помнилъ, какимъ образомъ очутился посл этого на извощик вмст съ Шарамыкинымъ, который что-то говорилъ ему и за каждымъ словомъ произносилъ: ‘Не робй!’ Боле или мене пришелъ онъ въ себя у Векшинской, которая хохотала до упаду, глядя, какъ онъ шатается, и цловала его, чтобъ онъ не сердился. Потомъ онъ заснулъ, потомъ опять проснулся — Шарамыкинъ кричалъ въ сосдней комнат. Онъ самъ что-то ревниво прокричалъ, посл чего послышался громкій, умоляющій шопотъ актрисы. Но окончательно прошелъ его хмль только на другой день.

XI.

Когда Зильберманъ пришелъ къ Лоскотинымъ, то свчи уже были зажжены, хоть небо и не совсмъ потухло, и изъ оконъ, на мст заката, можно было видть красное продолговатое пятно среди темно-сизыхъ и свтло-желтыхъ быстро тускнющихъ облаковъ. Тополи черными метелками неподвижно стояли вокругъ дома, сумрачнаго и негостепріимнаго. Отъ большой залы вяло холодомъ, и картины на стнахъ, въ почернвшихъ металлическихъ рамахъ, потрескавшіяся, съ странными сюжетами, полуголыми героями въ шлемахъ, козлоногими фавнами и фантастическими храмами, придавали ей нежилой видъ заброшенной комнаты какого-нибудь музея или загороднаго дворца. Отъ кактусовъ, густо разросшихся въ углу, падали на полъ узловатыя тни, и мдная инкрустація старинной мебели тускло сіяла мстами.
Зильбермана встртила Мэри въ своемъ неизмнномъ черномъ плать. Русая коса ея была нетуго обвита вокругъ головы. Прическа не шла къ ней, потому что у ней было крупное лицо. Но небрежность, съ какою лежала эта тяжелая коса на ея затылк, готовая, казалось, сейчасъ, при малйшемъ неловкомъ движеніи, развить свои змевидныя кольца, выкупала этотъ недостатокъ. На губахъ у ней играла блдная, но привтливая улыбка. Зильберманъ былъ знакомъ съ нею не больше мсяца, по она ему нравилась, какъ ни одна двушка еще не нравилась, и онъ пожалъ ея длинные тонкіе пальцы съ особеннымъ удовольствіемъ. Онъ робко и вмст жадно посмотрлъ ей въ глаза, не то грустные и глубокіе, не то жаркіе и тревожные, и сказалъ:
— Ну, я себ, слава Богу, готовъ.
— Хорошо, сказала она:— Лиза васъ ждетъ.
И довела его въ гостинную.
Высокая, полная Лизавета Павловна была одта въ какую-то просторную блузу, темнаго цвта, и въ поворот ея головы, небольшой, но съ красивыми, умными глазами, было нчто, что заставило Зильбермана съжиться, точно онъ явился къ ней на судъ. Лиза не могла отршиться отъ инстинктивнаго непріятнаго чувства, похожаго на презрніе, которое внушалъ ей этотъ молодой человкъ, а онъ былъ до того чутокъ, что ловилъ малйшую тнь на ея лиц и тотчасъ же начиналъ мучиться и становился вкрадчивымъ, чтобъ какъ-нибудь выиграть въ глазахъ Лоскотиныхъ, къ которымъ онъ относился съ великимъ уваженіемъ. Лизу онъ давно зналъ — привозилъ ей однажды письмо и книги по порученію Лаптева — и считалъ судьбу ея схожей съ своею, но все-таки никогда не смлъ равнять себя съ нею. Ему она казалась высшимъ существомъ и онъ былъ готовъ слпо повиноваться ей. Письмо, которое онъ привозилъ ей тогда изъ города, зимою, за сто верстъ, было, но его мннію, необыкновенно важное, и одного этого уже было достаточно, чтобъ она имла право смотрть сверху внизъ на него, ‘бднаго, но честнаго, глупаго, но благороднаго еврейскаго молодого чаяовка’. Нкоторая вншняя сухость въ характер и обращеніи Лизы увеличивала еще его робость передъ нею. Съ ней онъ мало говорилъ о чемъ. Зато съ Мэри у него было много общаго и онъ часто бесдовалъ съ нею и обсуждалъ самые фантастическіе планы ‘обновленія’, ибо оба глубоко врили въ необходимость обновленія. Теперь, ему стало вдругъ неловко передъ Лизой нетолько потому, что она взглянула на него въ пол-оборота, какъ бы съ презрніемъ, а и потому, что онъ неожиданно сообразилъ, тишь увидлъ эту величавую двушку, съ кроткимъ, но проницательнымъ взоромъ, какъ нетактично поступилъ онъ, обратившись за совтомъ къ Кульчицкому. Нетактичность тмъ боле была велика, что онъ, съ одной стороны, разсказалъ о намреніи Лоскотиныхъ уступить крестьянамъ землю, а съ другой придалъ этому факту характеръ таинственности, такъ что Кульчицкій, въ конц-концовъ, заговорилъ о жандармскомъ полковник. Ни Лиза, ни Мэри не поручали ему этого. Вслдъ за этимъ соображеніемъ, онъ вспомнилъ, что за обдомъ у Фелицаты адоровны точно также не утерплъ и уже совершенно безъ всякой надобности разсказалъ о томъ же Шарамыкину и другимъ и отрекся отъ званія управляющаго, которое приписывала ему Адель со словъ Фанички. Онъ трусливо протянулъ Лиз руку и ршилъ скрыть отъ нея свой промахъ.
— Здравствуйте, сказала она:— устроили ваши дла?
— Устроилъ, отвчалъ онъ и нервно щипнулъ себя за верхнюю губу,
— Такъ что завтра дете?
— Завтра.
— Денегъ вамъ достало?
— Ахъ! Зачмъ объ деньгахъ разговаривать!
— Почему же не разговаривать? Но если хватило тмъ лучше.
Съ тхъ поръ, какъ между Мэри и ею было поршено послать Зильбермана въ Дубовку и разузнать, какіе мужики въ этомъ сел нуждаются, а какіе нтъ, у ней постоянно являлась мысль о томъ, что выборъ сдланъ неудачно. Конечно, Зильберманъ хорошій человкъ, но не практичный. Надо будетъ прожить всю зиму въ деревн, узнать лично каждаго мужика и войти со всми, въ качеств прикащика, въ различныя хозяйственныя сдлки и отношенія, а также познакомиться основательно съ имніемъ, принять его отъ арендатора, сдлать опись. Все это трудно, въ особенности если внов, хоть Зильоермапъ и утверждаетъ, что выросъ въ деревн и знаетъ хозяйство. Немножко смущало ее также, что онъ не относится просто къ своей задач, а ликуетъ, точно собирается погибнуть. Сама она охотно замнила бы его, но не можетъ — у ней были свои обязанности, что же касается Мэри, то непрактичность ея была еще очевидне, чмъ въ Зильберман. Да Мэри лично и не тянуло въ деревню. Въ послднее время она стала поговаривать о Петербург. И была очень довольна, что Зильбермана устроиваютъ въ Дубовк, такъ какъ не раздляла опасеній сестры на его счетъ. О Фаничк Лиз и въ голову, разумется, не приходило. Такимъ образомъ, волей-неволей надо было держаться Зильбермана. Впрочемъ, она не стала бы деликатничать съ нимъ, еслибъ была убждена въ окончательной его неспособности. Но такого убжденія у ней не было и свое недовольство Зильберманомъ она объясняла, главнымъ образомъ, инстинктивнымъ отвращеніемъ къ нему. ‘Неужели это потому, что онъ еврей? спрашивала она себя.— Но вдь у него, кажется, чистая душа и онъ безкорыстный человкъ’. И она тщательно скрывала эту нелюбовь къ нему и стыдилась ея, какъ непростительной слабости.
— Если вы готовы, начала она посл паузы: — то вотъ…— она взяла со стола конвертъ: — тутъ разныя бумаги… Довренность и письма… Большой домъ развалился, я видла теперь, какъ хала, а во флигел жить можно…
— Я буду жить въ простой мужицкой изб, возразилъ Зильберманъ.— Я, слава Богу, не очень нженъ. Я не дворянинъ, я жидъ! прибавилъ онъ съ горделивой улыбкой.
— Да тамъ какъ знаете, сказала Лиза, потупляя глаза.— Да вотъ что: вы ужь будьте осторожны..
Она замолчала. Зильберманъ посмотрлъ выразительно на Мэри, и та покраснла.
— Наумъ Семенычъ, сказала она, глядя на сестру своими большими горячими глазами:— будетъ остороженъ.
— Я знаю, замтила Лиза:— что онъ надется быть осторожнымъ, ну, а все-таки… Главное, не надо придавать этому экстраординарнаго характера. Ничего такого тутъ нтъ. Словъ надо какъ можно меньше…
— Зачмъ слова! сказалъ Зильберманъ и пожалъ плечами.
— Лиза! начала Мэри:— но вдь, съ другой стороны, не сидть же ему сложа руки. Онъ не мертвецъ… Захочется поговорить. Душа болитъ — вотъ и выльется. И ты изливалась…
— Замолчи, Мэри, сказала Лиза, — Меня не особенно порадуетъ, если Наумъ Семенычъ вообразитъ себя пророкомъ… Она улыбнулась, не договоривъ.— Нтъ, мы ужь съ нимъ говорили и онъ знаетъ, что надо длать и что отъ него требуется. А, впрочемъ, я еще разъ повторю.
И тутъ она вдалась въ разныя хозяйственныя мелочи крестьянскаго быта и въ такія скучныя соображенія, что Мэри, слушавшая сначала и удивлявшаяся опытности сестры, чуть подъ конецъ не задремала и, чтобы занять себя чмъ-нибудь, пока говоритъ Лиза, взяла со стола газету. Это былъ ‘Правительственный Встникъ’, наполненный адресами отъ разныхъ сословій, земствъ и городовъ, судебною хроникою, видами на урожай, назначеніями и производствами. Она отложила газету въ сторону и стала думать о томъ, какъ много она пережила въ послднее время. Она вдругъ какъ-то выросла, постарла — такъ, по крайней мр, ей казалось. Не успетъ одно чувство — любви или дружбы — вылиться въ какую-нибудь опредленную форму, какъ уже въ душ совершается нчто новое и начинаются опять муки, сопровождающія появленіе и ростъ новаго чувства. Она полюбила Пьера Рубанскаго и теперь приходится бороться съ этой любовью, которая продолжаетъ жить и болть въ ея сердц, какъ старая заноза, хоть она и отлично знаетъ, что Пьеръ дрянь и наглядно доказалъ это. Смерть матери сдлала ее свободной, но въ замнъ этого, она постоянно испытываетъ чувство жалости и душа ея терзается и ноетъ при воспоминаніи о роковой ночи, когда умерла Нина Сергевна. Съ Фаничкой она дружна опять, а все-таки иногда ей кажется, что младшая сестра во многомъ виновна передъ нею, что еслибы не она, у ней о Пьер хоть память сохранилась бы хорошая. Вотъ Лиза — та, конечно, какъ была, такъ и остается самымъ дорогимъ для нея человкомъ, свтлымъ, добрымъ, чуть не святымъ, но… Странное дло! Нсколько недль всего живетъ она съ Лизой, а ужь прежнее обаяніе старшей сестры какъ-то потускнло, Лиза перестала казаться ей идеальнымъ существомъ. Кром того единственнаго случая, въ комнат Пьера, когда происходило тайное свиданіе сестеръ, она ни разу не сказала смлаго слова, и все время вращается въ кругу самыхъ обыденныхъ интересовъ, а на религіозныя упражненія Мэри смотритъ иногда какъ бы съ состраданіемъ. Дала она ей книгъ, но книги такія же самыя, какъ и въ библіотек… Она вздохнула и подняла глаза на Лизу. Та продолжала говорить съ Зильберманомъ. Наконецъ, она съ удовольствіемъ услышала, какъ Лиза сказала:
— Вотъ и все… Ну, и отлично… Да вы куда же? Подождите… Остались бы чай пить… Положите вашу шапку.
За чаемъ разговоромъ завладла Мэри, Лицо у ней было серьзное, и когда она вела споръ, то слегка блднла, а глаза разгорались. Сидла она противъ Зильбермана и тотъ весь былъ поглощенъ созерцаніемъ этого правильнаго лица и съ грустью думалъ, что сердце Мэри недоступно любви, по крайней мр, по отношенію къ нему. Тмъ удивительне казалась ему эта двушка и тмъ больше нравилась. Истинная любовь всегда начинается такъ. Спорили о томъ, нравственно ли поступаетъ человкъ, когда, задавшись цлью служить ближнимъ, пойдетъ въ трущобы, загрязнится тамъ, да и привыкнетъ къ этой грязи, а все-таки пользу принесетъ, пока еще былъ чистъ. Фаничка, которая вышла къ чаю съ разгорвшимся, румянымъ лицомъ и перепачканными въ чернилахъ пальцами, утверждала, хорошенько, впрочемъ, не разслышавъ въ чемъ дло, что поступаетъ такой человкъ и нравственно, и безнравственно. Мэри сказала, что такой отвтъ ничего ровно не разршаетъ. Фаничка, убдительно тряся головой, возразила, что всякая грязь есть гадость. Лиза замтила, что надо взвсить хорошіе поступки человка и дурные, и если будетъ перевсъ въ пользу первыхъ, то значитъ онъ боле или мене нравственный, а если въ пользу вторыхъ, то, значитъ, боле или мене, безнравственный. Мэри подумала и вдругъ съ одушевленіемъ заговорила, что надо воспитать въ себ такую нравственность, чтобы и среди самой ужасной грязи соблюдать душевную чистоту. Зильберманъ подхватилъ эту мысль и, зажавъ въ щепотк кусочекъ сахара (онъ пилъ чай всегда въ прикуску), откинулся на спинку кресла и сталъ имъ размахивать и говорить своей нервной скороговоркой:
— Да! Да! Тысячу разъ да! Да! Надо, чтобъ не было грязи на томъ, кто несетъ свтъ… Чистый, безгршный… И весь вопросъ въ томъ, чтобы идти по грязи и не запачкать ногъ… Будемъ такъ говорить, примрно: надо надть такіе нравственные сапоги и не скидать ихъ, ужь не скидать…
Онъ помахалъ кусочкомъ сахара.
— Что бы вамъ ни длали, какія бы ужасныя муки ни доставляли вамъ эти сапоги, продолжалъ онъ съ искреннимъ увлеченіемъ:— вы должны быть на своемъ посту… Нтъ компромиссовъ!.. Или грязь, или свтъ! Да! Я съ вами согласенъ.
Онъ кивнулъ головой въ сторону Мэри.
— А почему же съ Фаничкой не согласны? сказала Лиза.
— Нтъ!? произнесъ онъ, съ недоумніемъ.— Почему? Я не слыхалъ…
— Согласны, согласны! закричала Фаничка съ торжествомъ.— А что — по моему вышло! А что! Но пускай такъ будетъ, какъ Лиза ршила! Лиза умная! Пускай такъ будетъ!
Мэри наклонилась къ Лиз и спросила:
— Неужели Зильберманъ неправъ?
— Конечно, правъ, сказала Лиза ласково:— но это хорошо въ вид идеала, а на практик выходитъ немножко иначе. Нельзя осудить человка за то, что онъ не совершенство и, служа хорошему длу, ведетъ себя не такъ, какъ бы слдовало… А?
Мэри потупилась.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

XII.

Ночь была темная, августовская, съ чернымъ небомъ, по которому искрились безчисленныя звзды. Тополи и церкви, и дома сливались кругомъ въ сплошныя черныя зубчатыя массы, чуть вырзывавшіяся на горизонт. Тамъ и сямъ горли красноватые огни. Какой-то двухъ-этажный домикъ былъ ярко освщенъ и въ его окнахъ мелькали тни. По небу иногда мягко чертила огненный слдъ падучая звздочка, точно слезинка. И было тепло, и дремотно въ воздух, и, казалось, городъ тихо дышалъ, засыпая.
Зильберманъ шелъ отъ Лоскотиныхъ въ хорошемъ расположеніи духа. Образъ Мэри стоялъ передъ нимъ. Она наполняла его, въ ушахъ звучала ея рчь, онъ считалъ себя счастливымъ, что она снисходительно относится къ нему и удостаиваетъ своей дружбы. Спотыкаясь по временамъ о неровности тротуаровъ, онъ быстро подвигался впередъ и посвистывалъ.
Такимъ образомъ, онъ прошелъ нсколько безъимянныхъ улицъ, съ маленькими деревянными домиками и садиками, повернулъ за соборъ, величаво дремавшій въ черномъ воздух, поднялся на Базарную площадь, пустынную и глухую въ этотъ поздній часъ, когда нельзя найти извощика, спустился по узенькому Спасскому переулку, застроенному высокими неопрятными домами, перешелъ черезъ Кривой мостъ, гд, въ лавочк минеральныхъ водъ, еще свтилось, и, услышавъ тихій плескъ рки, остановился и снялъ картузъ, вздохнувъ всей грудью. Высокая ива влажной тнью расплывалась надъ нимъ и только часть ея листвы выдлялась въ темнот, освщенная желтымъ свтомъ фонаря. По берегамъ огни мерцали золотыми искрами, здсь и тамъ. Вдали былъ непроглядный мракъ. Уныло прозвонили думскіе часы. Зильберманъ сравнилъ свое будущее съ этой ночью. Настоящее казалось ему свтле, благодаря Мэри. Но что сулитъ оно ему? Какое-то холодное чувство на минуту шевельнулось въ его душ. Однако, молодость сейчасъ же взяла свое. Онъ пріободрился, надлъ шапку и опять пошелъ, посвистывая.
Пройдя мостъ, онъ долженъ былъ повернуть налво и идти по набережной вплоть до семинаріи, чуть блвшей въ темнот, потомъ подняться на Жандармскій Спускъ, мимо маленькой Георгіевской церкви, находящейся почему-то подъ особеннымъ покровительствомъ мстныхъ аристократовъ, и, наконецъ, перерзать до половины Новый Рынокъ — огромную печальную площадь, среди которой одиноко, точно островъ среди моря, возвышался большой деревянный театръ съ однимъ главнымъ и двумя боковыми подъздами. Зильберманъ жилъ въ немъ — средства не позволяли ему имть иную квартиру.
Онъ занималъ одну изъ мужскихъ уборныхъ. Это была грязная продолговатая комната. Стны были выкрашены мломъ и пачкали при малйшемъ прикосновеніи. Сплошнымъ поясомъ, въ вышину человческаго роста, тянулась на нихъ жирная темная полоса. Комната эта вчно сохраняла запахъ жженыхъ волосъ, гнилыхъ париковъ и прогорклаго масла. Подъ лавкой, которая служила разомъ и столомъ и была неподвижно укрплена на полу, валялась и прла куча какихъ-то обрзковъ, тряпокъ, бумагъ, шерсти, огарковъ. Окно было маленькое, какъ въ тюрьм — рукой не достать, а пониже была сдлана форточка, закрывавшаяся ставенькой, окованной желзомъ. Отсюда иногда производилась продажа билетовъ въ галлерею — въ т, напримръ, дни, когда ожидался наплывъ простолюдиновъ, стекавшихся на такія піэсы, какъ ‘Казнь Безбожному’, ‘Материнское Благословеніе’, ‘Парижскіе Нищіе’, ‘Донъ-Жуанъ’. Вещей у Зильбермана не было никакихъ и спалъ онъ на голыхъ доскахъ, подложивъ подъ голову платье, причемъ одяломъ ему служило старое пальто, совершенно негодное для другого употребленія. Теперь, когда Лоскотины пріютили его и дали ему жалованье, у него явилась мечта о чистомъ бль и порядочномъ плать, но онъ не врилъ въ осуществимость ея, по крайней мр, въ близкомъ будущемъ. Онъ по опыту зналъ, что завести вещи очень трудно. Зимой, въ качеств недурного суфлера, онъ зарабатывалъ иногда до сорока рублей въ мсяцъ, а все-таки былъ такъ же грязенъ и неодтъ какъ и теперь. Разъ только на немъ появилась хорошенькая обновка, обратившая на него вниманіе всего театральнаго люда. То былъ шарфъ, блый, съ кофейной каймой. Онъ носилъ его постоянно и даже улыбался отъ удовольствія. Онъ и въ комнат не разставался съ нимъ. Но онъ не самъ купилъ его. Ему подарила его СкачъСкачевская. Шарфъ этотъ быстро сталъ грязнть, изъ благо превратился сначала въ срый, потомъ въ бурый и, наконецъ, былъ брошенъ, какъ негодная ветошка. Вмст съ нимъ совершенно потускнлъ и пропалъ и образъ хорошенькой актрисы, чтобъ уступить мсто другому, боле свтлому и чистому образу…
Еще на Базарной площади Зильберманъ почувствовалъ, какъ сердце его тревожно забилось и ноги стали слегка подкашиваться. Но площадь эта не велика, и онъ скоро оправился. Зато на Новомъ Рынк страхъ его возвратился, и сердце забилось сильне, ноги стали непослушне. Зильберманъ боялся пустыхъ неосвщенныхъ пространствъ. Это былъ органическій, ничмъ непобдимый страхъ. Онъ испытывалъ такое же чувство, какое испытываетъ человкъ съ слабыми нервами, стоя на высокомъ балкон, безъ перилъ, и глядя внизъ, на мостовую, по которой взадъ и впередъ снуютъ люди, какъ муравьи. Такъ и тянетъ туда, къ этимъ людямъ, а ужасъ сжимаетъ грудь и застилаетъ глаза туманомъ, и голова кружится. Кром того, Зильберману казалось, что и разбойники недалеко. У него отнять было нечего, а все-таки онъ боялся разбойниковъ. Онъ медленно подвигался впередъ, озираясь, всматриваясь широко въ темноту, махалъ вокругъ себя обими руками и иногда судорожно вскрикивалъ, съ самымъ вызывающимъ видомъ, посл чего вдругъ длалъ нсколько шаговъ впередъ, согнувъ колни, и опять останавливался, прислушиваясь. Ему казалось, что передъ нимъ бездна и, прежде чмъ ступить, онъ ощупывалъ ногой почву. Весь въ поту, насилу добрался онъ до праваго подъзда, отъ котораго у него былъ ключъ, и, стоя у двери, тяжело дышалъ. Хорошее настроеніе его исчезло.
Но едва онъ вошелъ къ себ и зажогъ огарокъ, какъ въ театр, на сцен, послышался шумъ — тамъ кто-то ходилъ, кричалъ на разные голоса, стучалъ, плъ. Зильберманъ зналъ, что это театральный сторожъ Савка, но всякій разъ, какъ Савка начиналъ шумть, ему длалось жутко. Пьяный старикъ могъ сжечь театръ, и наконецъ, кто знаетъ?— убить его!? Этотъ Савка жилъ, впрочемъ, здсь съ самаго основанія театра, то есть лтъ тридцать, и ничего еще не сдлалъ уголовнаго. Но зато онъ каждый мсяцъ предавался заною и пилъ, главнымъ образомъ, по ночамъ. Къ Зильберману онъ относился ласково, но съ затаеннымъ презрніемъ, съ какимъ, вроятно, водолазъ смотритъ на простую дворовую собачонку, у которой шерсть вчно не въ порядк, уши искусаны, а бока худые. Когда. Зильберманъ голодалъ, онъ молча приносилъ ему ломоть хлба и миску щей, но затмъ, накормивъ его, тщательно мылъ посуду посл него и ворчалъ: ‘И готколь іонъ узялся, пархачъ гэтакой!’ На то, что Зильберманъ жилъ въ театр, онъ смотрлъ косо и полагалъ, что отъ него зависитъ выгнать его. Но онъ ршилъ не длать ‘гэтого’, потому что ‘хоть іонъ и жидъ, а только безъ разума и сожалнія достоинъ’. Савка служилъ когда-то въ военной служб и считалъ себя на этомъ основаніи великороссомъ, съ презрніемъ отзывался о хохлахъ и выражался на какомъ-то особомъ язык, который называлъ ‘расейскимъ’. Однажды ночью, во время запоя, онъ наткнулся на втку бутафорнаго дерева и выкололъ себ глазъ. Съ тхъ поръ онъ пріобрлъ привычку смотрть, положивъ голову на плечо, и сдлался весьма популяренъ между актерами, которые, встрчались-ли въ Москв, или въ Астрахани, или въ Тифлис, или въ какихъ-нибудь Ромнахъ, всегда вспоминали его и спрашивали другъ у друга: ‘Ну, а что, одноглазый — живъ?’, причемъ вопрошавшій закрывалъ одинъ глазъ, клалъ голову на плечо и оттягивалъ углы губъ къ ушамъ, чтобъ представить Савку. ‘Живъ, живъ!’ отвчали ему. Постоянное обращеніе съ актерами, вчная жизнь въ театр, спектакли, декораціи, фальшивый блескъ бутафорной роскоши, праздность сдлали изъ Савки особое существо. Онъ, большею частью, молчалъ, угрюмо покуривая трубочку, но единственный глазъ его, направленный къ небу, свидтельствовалъ, что въ голов стараго театральнаго сторожа совершается что-то странное. И въ самомъ дл, тамъ бродили диковинныя мысли — о короляхъ въ бумажныхъ коронахъ, рыцаряхъ въ картонныхъ шлемахъ, о холщевыхъ лсахъ, королевахъ, и звучали отрывки изъ всевозможныхъ піэсъ, причемъ Савка воображалъ себя то тмъ, то другимъ лицомъ — то Уголино, то Донъ-Жуаномъ, то Гамлетомъ, и думалъ, что онъ могъ бы быть актеромъ не хуже другихъ — ‘вотъ геслибъ только не гоко’ (т. е. глазъ), шепталъ онъ съ грустью, сидя одиноко въ своей каморк, находившейся возл трапа и потому совершенно мрачной и сырой, какъ погребъ. Но когда онъ напивался, грусть его исчезала, онъ выходилъ на сцену, завывалъ и ревлъ, и воображалъ себя дйствительнымъ артистомъ, пока не выбивался изъ силъ и не засыпалъ на подмосткахъ среди глухого молчанія ночи.
На этотъ разъ онъ шумлъ особенно громко. Зильберманъ долго прислушивался, вздрагивая. Онъ не могъ заснуть. Тщательно осмотрлъ замокъ въ дверяхъ и положилъ возл себя ножку стула, валявшуюся искони въ хлам подъ лавкой. Въ темнот, въ огромномъ театр, гремлъ голосъ Савки, какъ что-то фантастическое, нелпое. Наконецъ, Зильберманъ не выдержалъ и вышелъ изъ уборной. Хоть, сидя здсь, онъ чувствовалъ себя въ безопасности, однако, странное любопытство влекло его посмотрть на Савку. Вооруженный ножкой отъ стула, онъ пробрался межъ кулисъ, бросавшихъ на все громадныя трепетныя тни, и притаился въ углу сцены за картонной бочкой, откуда можно было видть весь театръ.
На подмосткахъ, возл рампы, свтлой дугой уходившей въ темное пространство огромной зрительной залы, горла сальная плошка, и желто-красное пламя вытягивалось въ ней дрожащимъ завиткомъ. Высоко стояли двумя рядами фальшивыя деревья, упираясь въ перекладины потолка, погруженнаго въ сумракъ. Ложи зіяли, точно въ туман, черными пятнами. Полъ дрожалъ подъ сильными ударами сапогъ. И слышался громкій ревъ, сопровождавшійся хрипніемъ.
Савку не сразу увидлъ Зильберманъ. Что-то мелькнуло слва и раздался ударъ палки по рамп. Одинъ и другой. Зильберманъ узналъ жердь, которою Савка передъ началомъ сезона смахивалъ пыль съ карнизовъ, привязавъ къ ея концу тряпку. Потомъ выступили изъ полумрака плечи Савки и темнокирпичная толстая шея, съ широкимъ затылкомъ. Толстыя ноги неуклюже перебжали сцену, сгибаясь подъ тяжестью крпкаго четырехугольнаго туловища. Мелькнула рубаха на выпускъ. Свтъ отъ плошки упалъ на нее — она показалась красною, какъ кровь.
— Га-га-га! кричалъ Савка.— Бравыссимо! Га!
И снова ударилъ жердью по рамп.
— Га! Королева! Гэто что? Готкудова той рыцарь? Бей! Гага! Гура, ваше высокоблагородіе!
Онъ остановился посреди сцены и сталъ неистово махать жердью надъ головой. Зильберманъ съежился въ своемъ углу.
— Выходи! Гэй, кто тамъ! кричалъ Савка надорваннымъ, сиплымъ голосомъ.
Потомъ онъ вдругъ замолчалъ и, опустивъ на полъ жердь, съ испугомъ повелъ вокругъ своимъ единственнымъ глазомъ, и Зильберманъ видлъ, какъ блеснулъ этотъ полоумный глазъ на мгновеніе и снова потухъ въ сумрак, который странно вздрагивалъ въ театр, такъ что и вс предметы вздрагивали вмст съ нимъ — деревья, протягивавшія къ сцен свои лохматыя черныя втви, покатый желтый полукругъ подмостокъ, бловатыя выпуклости литерныхъ ложъ, образующихъ раму сцены, вплоть до потолка, плоскаго, чернаго, теряющагося гд-то далеко во мрак, откуда, чуть видная, тускло глядитъ хрустальная люстра. Ужасъ взялъ Зильбермана. Онъ хотлъ уйти, но боялся, что Савка замтитъ его, и не смлъ пошевельнуть пальцемъ. А Савка все водилъ своимъ глазомъ, озираясь, какъ конь, который собирается понести.
Вдругъ онъ закричалъ:
— Нтъ, гэто не резонтъ!
И, съ силой бросивъ жердь въ бочку, такъ что та пошатнулась и слегка придавила обезумвшаго отъ страха Зильбермана, спокойно сказалъ:
— Теперича, принцъ датскій, покуримъ трубочку…
Слъ на полъ и сталъ курить, бормоча что-то себ подъ носъ.
Зильберманъ началъ успокоиваться и высунулся изъ-за бочки до половины. Но Савка тяжело всталъ, Зильберманъ опять спрятался.
Нкоторое время, Савка рычалъ невообразимую чушь, такъ что Зильберманъ пожималъ плечами и думалъ: ‘Какой чаловкъ!!’ и улыбался блдной улыбкой. Потомъ Савка началъ плясать, неуклюже, какъ медвдь. Наконецъ, ударилъ въ траппъ и съ ревомъ сталъ опускаться.
— Гагага! Бравысимо! Хвора! Га! кричалъ онъ, опускаясь.— Дорогу гаркадьскому прынцу! Дорро…
Онъ скрылся, кричалъ еще что-то подъ поломъ, ругался, стучалъ, но черезъ нсколько минутъ затихъ.
Зильберманъ подождалъ, вышелъ изъ своей засады, тревожно глянулъ въ пространство. Безмолвными рядами тснились пустыя кресла, висли одна надъ другой ложи. ‘Что если тамъ кто-нибудь сидитъ и смотритъ?’ подумалъ Зильберманъ съ улыбкой, которою хотлъ ободрить себя. И онъ вспомнилъ про мрачный шеолъ, еврейскій адъ, черный и пустынный, какъ осенняя ночь въ степи, о которомъ ему говорила когда-то бабушка, шевеля своими желтыми, морщинистыми губами. Въ этомъ мрак вчно осуждены носиться души людей. Он не знаютъ ни радостей, ни горя, ни тоски и даже не сознаютъ себя, слпыя и безшумныя, какъ летучія мыши. Что-то жалобно пропищало вдали. Зильберманъ вздрогнулъ. Могильнымъ холодомъ повяло на него, волосы встали дыбомъ. Онъ громко сказалъ:
— Какія глупости!
Храбро взялъ плошку, причемъ тни заколыхались и мягко забгали по театру, и, не оглядываясь, направился къ себ, съ широко раскрытыми глазами.
Онъ легъ, но опять не спалось ему.
Теперь ему не давали покоя печальныя размышленія о Кульчицкомъ, о томъ, какъ онъ проврался, увлекаемый точно какимъ бсомъ. Эти размышленія явились внезапно, пришли и стали у его изголовья, какъ призраки. Онъ переворачивался съ боку на
бокъ и вспоминалъ свою честную рчь у Лоскотиныхъ, вспоминалъ Мэри и Лизавету Павловну. Онъ преувеличивалъ значеніе своего промаха и сгоралъ отъ стыда при мысли, что все можетъ обнаружиться и что тогда двушки крпко пожурятъ его, а пожалуй и доврія лишатъ. Онъ ломалъ пальцы, такъ что они трещали, и, глядя въ темноту, спрашивалъ себя: ‘Зачмъ ты это сдлалъ, глупый чаловкъ? Зачмъ теб надо было форсить передъ этимъ адвокатомъ, передъ этимъ Шарамыкинымъ, который тебя поднимаетъ на смхъ, передъ этими ничтожными Фелицатами адоровнами?
И пока онъ такъ размышлялъ, то закрывая, то открывая глаза, то выставляя голову изъ подъ пальто, то пряча ее въ об руки, прежній, органическій страхъ, навянный на него переходомъ черезъ площадь и пьянымъ бредомъ Савки, постепенно опять выросъ и овладлъ имъ съ новой силой. Все, что занимало и тревожило его умъ, вдругъ было забыто имъ — и Кульчицкій, и Мэри, и вс. Призраки, стоявшіе у изголовья, разсялись. Онъ плотно закутался и, затаивъ дыханіе, сталъ прислушиваться къ какому-то шороху.
Шорохъ вскор перешелъ въ легкій стукъ. Гд-то, въ уборной, подъ лавкой, или въ углу, лежала, казалось, собака и чесалась, и нетерпніе ея все боле и боле усиливалось. Подъ конецъ она такъ громко стала стучать лапой, что Зильберманъ, провозмогая страхъ, нащупалъ возл себя спички и зажегъ свчу. Онъ безмолвно наклонился и сталъ смотрть, гд собака. Но нигд никакой собаки не было, а стукъ все продолжался. Холодный потъ выступилъ у него на лбу. ‘Что это въ самомъ дл? мелькнуло у него.— Да и какая собака!’
— Савка! Это ты? крикнулъ онъ и боязливо посмотрлъ на тнь, которую отбрасывала на противоположную стну его курчавая голова.
Въ отвтъ, къ стуку присоединилось сопніе.
— Что ты, Савка, собакой притворяешься!? началъ онъ, съ ласковымъ смхомъ.
Стукъ усилился, но уже было ясно, что стучитъ человкъ, и притомъ кулакомъ.
— Савка! не разбойничай! крикнулъ Зильберманъ.
Кто-то спокойно сказалъ:
— Отворите, пожалуйста!
Это было сказано густымъ басомъ, за стной, и конечно, говорилъ не Савка.
— Кто тамъ? спросилъ Зильберманъ, быстро подползая жъ форточк, запертой изнутри на замокъ.
Голосъ отвтилъ:
— Знакомый.
Зильберманъ перевелъ духъ и вытеръ мокрый лобъ.
— Какой? спросилъ онъ.
— Старый.
— Да именно кто?
— Лаптевъ.
Услышавъ это, Зильберманъ встрепенулся, приложилъ руку къ сердцу — оно страшно забилось у него — и произнесъ:
— А!
И отворилъ форточку.

XIII.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На другой день, часу въ десятомъ утра, изъ театральнаго дворика выхала скверная бричка, запряженная блой, худой, какъ скелетъ, лошадью. Въ бричк сидли Зильберманъ и Адель. Оба молчали, глаза обоихъ были устремлены вдаль. И оба были блдны.
Поровнявшись съ полуотворенными воротами казеннаго сада, Зильберманъ веллъ жидку, сидвшему на козлахъ, остановить лошадь, что не представляло ни малйшаго затрудненія, хотя и сопровождалось продолжительнымъ крикомъ со стороны извощика. Адель пожала Науму Семенычу руку, и на умоляющій взглядъ его, кивнула головой, и машинально направилась къ воротамъ, неся подъ мышкой небольшой тючокъ. Когда она скрылась, Зильберманъ, вздохнувъ, сказалъ:
— Ну, маршъ!
Извощикъ опять сталъ кричать, потрясая въ воздух худенькой ручкой и привскакивая, такъ что полы его грязнаго балахончика разввались по втру, но если легко было остановить скелетообразную лошадь, за то неимоврныя трудности надо было преодолть, чтобъ заставить ее тронуться съ мста. Она мотала головой, позвонки ея приподнимались подъ кожей, но ноги словно въ землю вросли. Обругавъ ее всми нехорошими еврейскими и русскими словами, жидокъ обернулся и вытащилъ изъ брички длинную палку съ острымъ концомъ. Этой палкой онъ началъ тыкать въ лошадь, сзади, съ побдоноснымъ, ободряющимъ крикомъ. Тогда скелетъ до крайности напрягъ спину, взмахнулъ хвостомъ и, посл непродолжительной паузы, побжалъ, наконецъ, хромой рысцой, а жидокъ откинулъ на затылокъ фуражку и отеръ потъ съ лица рукавомъ своего балахончика.
Зильберманъ такимъ образомъ отправился въ Дубовку.
Между тмъ, Адель, войдя въ садъ, гд шумли столтнія деревья, неторопливо шла по широкой алле. Вдали, за стволами, какъ за ршеткой, виднлся балконъ губернаторскаго дома, нарядно увитый дикимъ виноградомъ. Она дошла до низенькаго сквозного заборчика, поворотила назадъ, прошлась но берегу маленькаго квадратнаго пруда, постояла на его голубенькой съ блыми разводами пристани. Этотъ прудъ былъ обрамленъ густой изгородью акацій, подстриженныхъ, какъ щетка. Вода блестла, точно зеркало, и только мстами отраженныя изображенія деревьевъ расплывались въ ея зыби. Такъ голубая сталь тускнетъ, когда подышишь на нее. Адели пришло это сравненіе въ голову, хоть мысли ея были далеко. Со вчерашняго дня ощущенія тоски и еще чего-то — не то испуга, не то недоумнія — терзаютъ ее, но она не въ состояніи разобраться въ этомъ хаос. Что это такое, въ самомъ дл? До семнадцати лтъ прожила она безмятежно и вдругъ біды обрушились на нее. Она мечтала выйти за Шарамыкина, когда онъ признался ей въ любви, а вмсто этого сдлалась его любовницей. И ей стало казаться, что она, утративъ власть надъ собой, отдавшись ему, стала низшимъ существомъ, презрннымъ. Но стало казаться именно со вчерашняго дня. Раньше она удивлялась только, какъ это она ршилась на такой шагъ, теперь она ужаснулась. Но это былъ смутный ужасъ. Она спокойно смотрла на прудъ, безсознательнымъ взглядомъ. Блая утка шарахнулась въ воду и поплыла, раскрывая клювъ направо и налво. Адель стояла и думала: ‘Утка плыветъ’. Прошелъ какой-то солдатъ и вопросительно посмотрлъ на двушку, молодцовато брякнувъ серебряной цпочкой. Она подумала: ‘Такой большой и еще нтъ усовъ’. Онъ нагнулся, поднялъ сухую втку и бросилъ въ утку. Та метнулась въ сторону съ звонкимъ хрипомъ и отъ крыла, которымъ она ударила по вод, поднялись блестящіе брызги. ‘Зачмъ вы бдненькую пугаете?’ чуть не сказала Адель. Но сейчасъ же забыла и утку, и прудъ, и солдата. И опять стала думать о Шарамыкин.
Ей надо было объясниться съ нимъ, но она не знала какъ, не могла придумать словъ, какія прямо ведутъ къ цли. Она тщетно напрягала умъ и слышала, какъ кровь шумитъ въ ея ушахъ. Въ груди было пусто, но больно.
Вчера вечеромъ и сегодня она заходила къ нему на квартиру. Его не было, онъ не ночевалъ дома опять. Она зашла и къ генералу Бакланову. Лакей посмотрлъ на нее, прищурившись, и сказалъ, что ‘актеръ у насъ былъ точно, какъ обыкновенно, но только онъ тутъ не ночуетъ и никогда этого заведенія не было, а будетъ ли когда — про то еще неизвстно’… И, сказавши, сталъ съ важностью гладить свои бакенбарды выхоленной короткопалой рукой. Затмъ учтиво улыбнулся и, оскаливъ блые зубы, спросилъ: ‘У кого изволите служить? Не у госпожи ли Кульчицкой? Я довольно хорошо, можно сказать, зналъ, которая то-есть допрежь васъ находилась’… Адель молча повернулась и ушла. Тоска ее грызла. ‘Онъ у Вешкинской’, думала она. И ршилась зайти еще въ театръ, чтобъ узнать, не тамъ ли онъ. Но въ то же время не сомнвалась, что его тамъ нтъ.
И, конечно, его не было въ театр.
И такъ, онъ ее обманываетъ. ‘Подожди-жъ ты, мерзкій, лысый!’ прошептала она вдругъ со злостью и сжала кулакъ. Но тутъ боль въ груди усилилась. Она почувствовала холодъ въ душ. Ей вспомнилось, что когда обнаружилась пропажа денегъ у Серафимочки, она втайн сейчасъ же подумала на Шарамыкина. Отчего она это подумала? Отчего и теперь думаетъ?
Она отошла отъ пруда, опустивъ глаза, пристально вглядываясь въ желтые листья, которые роняли на дорогу липы. Но хоть пристально смотрла, почти ничего не видла. Умъ ея опять мучительно напрягался и шумло въ ушахъ.
‘Еслибъ я никогда съ нимъ не встрчалась!’ прошептала она, вздохнувъ.
Но тутъ, какъ сквозь туманъ, представилось ей лицо Шарамыкина, съ добрыми лучистыми глазами, хитрой улыбочкой, жаркой рчью. Потому что когда онъ говоритъ отъ сердца и жметъ ей руку, ее въ жаръ бросаетъ. Представилось, какъ онъ ‘муштруетъ’ ее, какъ она играетъ съ нимъ и какъ онъ поддерживалъ ее, когда неуспхъ былъ очевиденъ, и всмъ вралъ, что театръ гремлъ отъ рукоплесканій, между тмъ, какъ на самомъ дл ей только жидко похлопали, какъ хлопаютъ всякой любительниц. На сцену она могла бы попасть лишь черезъ Шарамыкина. Но, конечно, разъ попавши, она разовьется и будетъ хорошей актрисой. Она чувствуетъ въ себ силы. Она можетъ играть и горничныхъ, и барышенъ, и даже Офелію. ‘Вотъ, напримръ’… И она хотла вспомнить что-нибудь изъ роли Офеліи, но не могла. Потомъ перебрала другія роли — но тоже ничего не припоминалось. Только шумъ въ ушахъ усилился. Она взялась за лобъ и чуть не расплакалась.
Навстрчу шелъ тотъ солдатъ. Онъ улыбнулся двушк угломъ рта и скосилъ въ ея сторону глаза. Ода замтила, что онъ въ высокихъ сапогахъ со шпорами и въ красныхъ эполетахъ. Увидвъ, что онъ улыбается, она повернула къ нему лицо. Онъ осклабился. Она подумала: ‘весело идіоту’ и прошла мимо, погруженная въ свои неясныя думы.
Желтые листья липы все падали на землю, медлительно вращаясь въ тепломъ лтнемъ воздух. Отъ нихъ слышался легкій шорохъ. Осень напоминала о себ.
Адель думала:
‘Не любитъ. И я не должна любить его. Но все уже сдлано, чего не надо было длать’.
И все шла, шла, кружа по аллеямъ тнистаго сада, пустыннаго и печальнаго, какъ ей казалось.
Ей надо было къ Лоскотинымъ. Она нарочно высадилась у воротъ сада, чтобъ пойти по боле прямой линіи. Но такъ была занята своимъ горемъ, что забыла, зачмъ она въ саду.
Ноги заболли. Она сла на мшистую скамью, чтобъ отдохнуть.
Тутъ внезапно слезы хлынули у ней изъ глазъ. Она плакала и вытирала щеки кистями рукъ. Никакихъ мыслей не было, только душа ныла. Легче не становилось, а мучительне. Но явилось мало-по-малу сожалніе къ самой себ. И это заглушило, наконецъ, боль. Она вздохнула глубокимъ, всхлипывающимъ вздохомъ и перестала плакать.
Когда она подняла глаза, то опять увидла солдата въ красныхъ махровыхъ эполетахъ. Онъ неувренно подходилъ ней, съ напряженной улыбкой. Наконецъ, подошелъ и сказалъ:
— Позвольте огоньку, барышня.
Адель отвчала:
— У меня нту. Вамъ спичекъ?
— Да… Надо бы. Курить смерть хочется.
— Нту.
— Ну, что-жь, сказалъ солдатъ, садясь на скамейку, причемъ положилъ руки въ карманы своихъ узкихъ брюкъ:— ежели нту, то можно потерпть. Гулять изволите?
— Да.
— Я вотъ тоже вышелъ…
Адель молчала. И думала: ‘вотъ идіотъ’. Онъ тоже молчалъ. Потомъ посунулся къ ней и произнесъ:
— Хорошая погода.
Адель ничего не отвчала. Но ей стало страшно. ‘Что это онъ пристаетъ? подумала она.— Онъ меня тоже за горничную принимаетъ. Сколько разъ я говорила тетушк, что надо лучше одваться. Тетушка скупится, а мн непріятности’. Но именно потому, что стало страшно, она продолжала сидть на скамейк.
— Жаль, что нтъ огоньку, началъ солдатъ.— Но, конечно, можно потерпть, повторилъ онъ тономъ философа, и брякнулъ цпочкой.
Снова наступило молчаніе. Скамейка находилась въ самой глухой части сада. Въ эту пору дня никто въ немъ не гуляетъ. Адель вспомнила, что годъ тому назадъ здсь были задушены дв двочки, и убійца до сихъ поръ не найденъ. Она искоса глянула по сторонамъ. Густые оршники сплошной стной шумли вокругъ. А еще выше надъ ними тянулись къ самому небу высокія липы. И не слышно было ни души. Только птицы кричали да стучалъ дятелъ.
— Не удостоите ли… робко произнесъ солдатъ и протянулъ Адели горсть смячекъ.
Она сказала:
— Благодарю васъ. Я не возьму.
— Отчего же не взять? спросилъ солдатъ. Но не получилъ отвта.
И опять настало молчаніе. Солдатъ не сводилъ съ Адели глазъ. Ротъ его былъ полуоткрытъ, загорлое лицо наливалось кровью. Онъ вздыхалъ.
— Ежели… конечно… Это какое-жь угощеніе! началъ онъ.— Но мы не постоимъ… И получше можно… Вина-съ… иностраннаго… Кагоръ изволите кушать? Или лафитъ? Или мускатную люнель? Или… Отчего-жь! Мы можемъ! Только слово скажите — и ничего не пожалемъ. Случалось даже не разъ.
Онъ близко посунулся къ Адели, такъ что она почувствовала запахъ — отъ него пахло печенымъ хлбомъ и табакомъ. И хотя она не смотрла на него, но тмъ не мене видла — или это ей казалось — его глаза, неспокойные, жадные, маслянистые, которые впивались въ нее, такъ что ей стало нетолько страшно, но и стыдно.
— Уйдите къ чорту! сказала она.
Но солдатъ осклабился — его какъ бы ободрило, что двушка ругается — и онъ обнялъ ее за талію.
Тогда Адель вскочила съ крикомъ, перепугавшимъ солдата. И не усплъ онъ осмотрться, какъ она ужь была далеко.
Запыхавшись, прибжала она къ Лоскотинымъ. Но тутъ вспомнила, что забыла, въ саду на скамейк, тючокъ, который далъ Зильберманъ. Поцловавъ Фаничку — ни Лиза, ни Мэри къ ней не вышли — она торопливо простилась съ ней и побжала въ садъ. Фаничка напрасно удерживала ее. Адель обошла вс дорожки, вс аллеи, но тючка нигд не было. Она опять пошла къ Лоскотинымъ и все время, пока сидла у нихъ, странно вела себя: растерянно улыбалась, отвчала не впопадъ. А когда посл обда Фаничка повела ее на антресоли и тамъ затяла съ нею разговоръ о томъ, какіе подлецы нкоторые мужчины — у ней теперь, посл измны Пьера Рубанскаго это была любимая тэма — то Адель громко разрыдалась. Но сейчасъ же стала смяться. О потер тючка она умолчала. Зильберманъ сказалъ ей, что это очень важная вещь, и просилъ передать тючокъ Мэри. Она боялась огорчить Мэри. Сама она была огорчена чрезвычайно. И въ душ ея шевелился инстинктивный страхъ. Но такъ было много горя у ней, что она ршилась покориться своей участи, ждать, что будетъ. ‘Будетъ то, что будетъ’, говорила она себ съ спокойнымъ отчаяніемъ, возвращаясь передъ вечеромъ домой.

XIV.

По дорог, она встртила Шарамыкина. Онъ былъ въ черной пар, цилиндр и даже въ перчаткахъ. Онъ имлъ видъ франта. Но на немъ не было пальто, и фалды фрака его слегка расходились назади, какъ у трактирныхъ лакеевъ. Онъ подалъ Адели руку.
— Я только-что къ теб заходилъ, началъ онъ дружески: — весь день бгаю… Приходи завтра въ театръ. Баклановъ таки устроилъ… Кульчицкая хлопочетъ… Будетъ проба силъ… Воображаю, комедія! Фу, усталъ!
— Ты куда теперь?
— Домой, матушка.
— Я пойду съ тобой, сказала Адель, поднимая на него глаза.
— Пойдемъ, отвтилъ онъ, искоса взглянувъ на нее.
— Не бойся, сказала Адель.— Я не буду длать сценъ, что ты дома не ночуешь и что у Бакланова и вчера не ночевалъ.
Актеръ покраснлъ.
— Ахъ, матушка! Какая ты…
— Ты это выкупилъ? спросилъ она, не слушая его, и указывая глазами на черную пару.
— Да.
— И перчатки купилъ?
— Да.
— Сколько далъ?
— Девяносто копеекъ.
Она пощупала рукой лайку.
— Хорошія перчатки. Бураковый цвтъ. Онъ еще называется сольфериновый. У Серафимочки платье такое было, да она жидовк продала. А гд ты денегъ взялъ?
Тутъ она пристально посмотрла на Шарамыкина.
— Досталъ, отвтилъ онъ.
— Гд?
— У генерала.
— Честное слово?
— Клянусь!
Они прошли нсколько улицъ, то освщенныхъ длинными лучами заходящаго солнца, то погруженныхъ въ вечернія голубоватыя тни. Наконецъ, вошли въ низенькій домикъ, съ покосившимся срымъ крылечкомъ.
Въ этомъ домик Шарамыкинъ занималъ одну комнатку. Она была установлена дрянной сборной мебелью и полъ въ ней былъ некрашенный, съ громадными щелями. Пока Шарамыкинъ снималъ фракъ, чтобъ надть свою бархатную куртку, Адель разсянно оглядывала обстановку актера.
Въ углу на стол лежала груда запыленныхъ тетрадей и книгъ. Тутъ можно было найти ‘Театральную библіотеку’, ‘живую струну’, ‘Будильникъ’ ‘Петербургскія трущобы’. Въ другомъ углу стояли сапоги изъ клеенки, съ широчайшими раструбами, съ каблуками, оклеенными серебряной бумагой. На полу, который, кажется, никогда не мели, валялось нсколько золотыхъ звздочекъ. Адель вспомнила, что какъ разъ такія звздочки были на ея домино, когда она въ первый разъ, съ маскарада, на святой, захала ночью къ Шарамыкину. Тетушка съ Серафимочкой хали впереди, а она съ актеромъ отстала. Она пробыла у него всего минутъ десять. Потомъ въ гостинной у тетушки былъ чай, и Шарамыкинъ разсказывалъ, какъ извощикъ, пьяный, вывалилъ ихъ, и имъ пришлось идти пшкомъ, по грязи. Адели нисколько не было тогда стыдно, что онъ такъ вретъ. Съ пола она перевела глаза на стны. Тамъ висли фотографическіе группы и портреты актеровъ. Сразу было видно, что это необыкновенные люди и притомъ первые любовники. Громадные волосы были взбиты, и на затылкахъ образовывали красивые шиньоны. Бритыя лица смотрли вдохновенно. Гуки были сложены, большею частью, понаполеоновски. Что касается благородныхъ отцовъ, то лица у нихъ были комическія. Провинція любитъ, чтобъ у комика было смшное нелпое лицо. Актрисы были изображены почти вс въ характерныхъ костюмахъ. Он то улыбались, то хмурились, то неестественно перегибались назадъ, выставляя полуобнаженную грудь или пышныя бедра, облеченныя въ трико. Надъ кроватью вислъ накладного серебра внокъ, поднесенный Шарамыкину въ какомъ-то глухомъ городк любителями театральнаго дла. Ниже внка въ хорошенькой раззолоченной рамк блестла картинка весьма свободнаго содержанія. Она была грубо нарисована масляными красками самимъ Шарамыкинымъ.
Адель вздохнула. Она сла на постель какъ-то сгорбившись. Потомъ, возя ногой но полу, опустила глаза и спросила:
— Скажи, пожалуйста, за что я люблю тебя?
Шарамыкинъ подошелъ къ ней и нжно взялъ ее -за подбородокъ.
— Ршительно не понимаю, продолжала Адель.— Какіе волоса у Векшинской? Совсмъ черные?
— У ней перья, а не волоса, сказалъ Шарамыкинъ.
— Не шути. Ты ее любишь…
Шарамыкинъ сдлалъ гримасу.
— У Лоскотиныхъ подаютъ горячія тарелки, начала Адель съ улыбкой.
Шарамыкинъ между тмъ слъ возл нея.
— Тра-ла-ла-ла-ла! запла Адель, но сбилась. У меня памяти нтъ, сказала она.— Я вообще безпамятная… Стой… Не смй… Не трогай меня… Подожди! Скажи — женишься ты на мн? Тра-ла-ла-ла-ла! Ахъ, ты, мой милый! Ты можешь не жениться… Обманывай меня… Мучь.
Шарамыкинъ никогда не видлъ у ней такихъ глазъ. Она была блдна и дрожала, а глаза горли. Лицо было серьзное, но губы смялись. Ему показалось, что она больна. Но это у него только на мигъ мелькнуло. Онъ сталъ цловать ее.
Золотые шерстистые волосы ея упали назадъ. Но она продолжала говорить:
— Тетушка думаетъ, что я ангелъ… Вотъ смхъ!… говоритъ, что у меня носъ курносый… Какой же онъ курносый?… Милый мой, смотри, какая я безстыдная… Ай! Какая срамница! Я вдь погибшая… Я это знаю… Ты меня бросишь и ногъ не захочешь обтереть объ меня… Потому что я буду хуже тряпки… Ты напрасно стыдишься меня и врешь мн, что ты и такой, и сякой, и немазаный… Говори мн правду… Я хуже тебя… Ты актеръ, а я чортъ знаетъ что. Что жь, я разв не понимаю?
— Молчи, Аделечка…
— Зачмъ молчи? Ты долженъ сказать, что ты воръ… Слышишь?
Она схватила его обими руками за голову и посмотрла ему въ глаза лихорадочнымъ взглядомъ.
— Ну, оставь! сказалъ онъ и мотнулъ головой.
— Нтъ, ты скажи! скажи, ради Бога, признайся! Я никому не скажу. Скажи, милый! А то я тебя возненавижу, убью…
Актеръ спряталъ лицо у ней на плеч и молчалъ.
— Ты измняешь мн и уворовалъ деньги у Серафимочки… Скажи!
— Что за фантазіи! проворчалъ онъ.
— Да скажи-же!
Онъ поднялъ голову и смотрлъ на ея блдное встревоженное лицо воспаленными глазами.
— Зачмъ? спросилъ онъ хриплымъ шопотомъ.
— Потому что я низкая дрянь, отвчала Адель, опять хватая его обими руками за голову, съ странной и судорожной улыбкой.— Ты воръ, такъ и я воровка. Но еще вчера я надялась и врила. Ну, ну, признайся! Вдь я твоя, можешь хоть убить… Страмница, безъ всякой совсти… Вотъ смотри-же — цлую тебя! Да, ну!
Онъ посмотрлъ на нее и, въ самомъ дл, въ первый разъ она показалась ему безстыдной. И онъ сказалъ:
— Клянусь теб, Аделька, что денегъ я не бралъ и теб не измнялъ. А только хочешь врь, хочешь не врь. И разговору этому — шабашъ.
Онъ отвернулся. Адель вздохнула. Она молча сидла, блдная, почти безжизненная. Она считала бы теперь счастьемъ, еслибъ Шарамыкинъ былъ съ нею откровененъ. Но не могла объяснить себ, почему это такъ — почему ей пріятне было бы знать наврняка, что Шарамыкинъ негодяй, и притомъ отъ него самого, чмъ сомнваться въ немъ и имть противъ него только боле или мене сильныя улики. Въ голов у ней опять стало шумть, какъ утромъ. Она безучастно смотрла на него. Она видла и чувствовала, что Шарамыкинъ постепенно снова сталъ ласкове съ нею, цловалъ ее и обнималъ. И она сама, съ какимъ-то тупымъ испугомъ, отвчала на его ласки, какъ кукла, не улыбаясь. Но мысли путались, сердце было холодно.
Она ушла отъ него, было поздно. Звзды мягко сіяли, но луны не было. Городъ уже спалъ. Пьяная двка горланила безстыдную псню. Адель подумала: ‘это я’ и разсмялась, прикрывъ ротъ платкомъ. Дома тетушка стала разспрашивать ее, гд она была, и качала головой. Адель отшутилась, посидла у ногъ Фелицаты адоровны, сказала: ‘Какія у васъ, милочка, пріятненькія ножки’, потомъ запла что-то, сбилась, ухорски вскричала: ‘Ахъ, что будетъ, то будетъ!’ и, потянувшись всмъ тломъ, звнула и пошла спать.
Но сонъ у ней былъ тревожный.

XV.

Генералъ Баклановъ пилъ свой ‘утренній портвейнъ’ и запивалъ молокомъ, изъ стакана въ серебряномъ подстаканник, сидя въ полосатой палатк, раскинутой на террас, выходившей въ маленькій, жиденькій садъ. Въ этомъ саду только и были хороши кусты жасмина. На генерал была его блая Черкесска, перетянутая ремнемъ. Въ ней онъ чувствовалъ себя бодре. Утро было ясное и теплое. Узорчатыя тни отъ темнолистныхъ вишенъ и опустившихъ свои втви яблоней вырисовывались недвижно на жолтомъ, почти оранжевомъ песочк прямыхъ дорожекъ. Тишина стояла мертвая.
Вошелъ Шарамыкинъ.
Генералъ улыбнулся, кивнулъ ему головой и указалъ на портвейнъ.
Шарамыкинъ подошелъ, выпилъ и молча слъ. Лицо у него было сосредоточенное, съ припухшими мшками пониже глазъ.
— Ну, что? спросилъ генералъ.
— Живемъ, отвчалъ актръ.
Онъ сидлъ свободно, заложивъ ногу, уронивъ блую руку на спинку кресла.
— Скажи, пожалуйста, началъ генералъ: — какого ты происхожденія?
— Амурнаго, отвтилъ Шарамыкинъ.— Натуральный сынъ одной княжны. Прижитъ съ вызднымъ лакеемъ.
— Ха-ха!
— Да-съ, не вамъ чета.
Генералъ прихлебнулъ портвейнъ изъ широкой рюмки и молоко изъ стакана.
— Что, Кульчицкая?
— Дура, ваше превосходительство, отъявленная.
— Да, а все-таки, какъ она дйствуетъ? здитъ, проситъ?
— Проситъ.
— Ну и что?
— Сегодня въ часъ проба силъ. Въ театр. Притеките, ваше превосходительство! Будетъ на что посмотрть. Можетъ быть, умрете.
— Дуракъ.
— Отъ смха, ваше превосходительство.
— Ха-ха!
— Потому-что я иначе не посмлъ бы вообразить себ вашу кончину.
— Да ну, оставь эсто.
Актръ замолчалъ.
— Что этотъ твой студентъ? спросилъ генералъ посл паузы.
— Бормотъ? До сихъ поръ пьянъ, можно сказать, ваше превосходительство.
— Жаль бднаго молодого человка.
— Главное, стыдится, ваше превосходительство.
— Ахъ, бдный! Ты ему скажи: ничего! Ну, что это! Пустое! Онъ мн нравится.
— Скажу. Да онъ сегодня въ театр будетъ, ваше превосходительство.’
— Отлично. А Кульчицкая дура?
— Глупе Фелицаты адоровны, ваше превосходительство.
— Ха-ха! Только ты этого не брякни ей. Смотри!
— Я ей, ваше превосходительство, ужь сказалъ, что она умная.
— Шутъ!
— Ваше превосходительство, скажите, пожалуйста, можно за ней ухаживать?
— По моему, можно, сказалъ генералъ, улыбнувшись въ усы.
— Приму къ свднію.
Актеръ понюхалъ табаку и стряхнулъ пальцы.
— Серафимочка, началъ онъ вкрадчиво:— поручила мн передать поклонъ вашему превосходительству. Я съ ней видлся сегодня.
— Очень радъ, сказалъ генералъ сухо.
— Она искренно предана вамъ…
— Не хочу спорить, замтилъ генералъ, прихлебнувъ изъ рюмки.
— А нравится ли вамъ, ваше превосходительство, Адель?
— Хорошенькая двочка. Грудь недурна.
— Вамъ стоило бы мн сказать только словцо… началъ актеръ.
Но генералъ покраснлъ и сказалъ:
— Я, братецъ, въ эстихъ длахъ не люблю посредниковъ.
Шарамыкинъ умолкъ. Онъ опять понюхалъ табаку, выпилъ портвейну и развязно заявилъ:
— Завтракаю я у васъ, ваше превосходительство, а потомъ — вмст въ театръ. Хорошо-съ?
Генералъ кивнулъ головой и, позвонивъ въ массивный бронзовый колокольчикъ, веллъ вошедшему лакею позвать повара.

XVI.

Въ театр съ утра началось движеніе. Савка угрюмо подмелъ сцену и отворилъ настежъ широкія двери. Но, несмотря на солнце, блдные сумерки наполняли зрительную залу, а въ ложахъ было темно. Только въ двухъ-трехъ мстахъ, изъ слуховыхъ оконъ, упали на фальшивыя деревья полоски золотого свта, какъ бы для того, чтобы ярче показать убожество бутафорной природы.
Любители начали сходиться посл полудня.
Прежде всхъ явился высокій и тонкій молодой человкъ, съ истасканнымъ блднымъ личикомъ и огромной рыжей шевелюрой. Онъ былъ въ старомодныхъ, но очевидно недавно сшитыхъ клтчатыхъ брюкахъ и синей жакетк съ клапанами. Это былъ Бньковичъ, помощникъ секретаря губернскаго акцизнаго управленія. Онъ минутъ десять одиноко ходилъ по сцен и нервно игралъ тяжелымъ золотымъ пенена.
Затмъ вошла, шурша юпками, учительница женской гимназіи, m-lle Тимкова, маленькая, кругленькая, съ большими руками въ черныхъ лайковыхъ перчаткахъ, близорукими глазками въ вид занятыхъ и широко-улыбающимся тонкогубымъ ртомъ. Она не была знакома съ Вньковичемъ и конфузливо осмотрлась, нтъ ли кого въ театр еще, но такъ-какъ никого не было, то она принялась ходить по сцен, поглядывая съ любопытствомъ на кулисы.
Черезъ нсколько минутъ корридоры театра наполнились звонкимъ смхомъ, молодыми голосами, шумомъ шаговъ. Вошли совсмъ юныя барышни, только-что окончившія гимназію, и фамильярно поздоровались съ Тимковой. Он были въ соломенныхъ шляпкахъ и малорусскихъ костюмахъ. Ихъ было три. Вс съ черными волосами. У одной лицо было смуглое, какъ у цыганки, продолговатое, и нсколько пугливый взглядъ черныхъ неблестящихъ глазъ. Эту звали Ганіевскою, а т были сестры Омельченковы. Он отличались круглыми ницами и держались не много сутуловато. На одной, старшей, были голубыя очки.
Бньковичъ, какъ только увидлъ этихъ барышенъ, остановился и сталъ взбивать свою шевелюру, а другой рукой накинулъ на коротенькій носикъ пенснэ, чтобъ лучше разглядть ихъ. Но тяжелое пенснэ плохо держалось и онъ долженъ былъ запрокидывать голову. Барышни засмялись. Онъ принялъ это на свой счетъ и опять сталъ ходить по сцен, громко стуча каблуками, а золотая дужка пенснэ засверкала, вращаясь вокругъ его указательнаго пальца, какъ искра.
Еще пришла дама, безцвтная, съ тупымъ улыбающимся лицомъ и некрасивыми жолтыми волосами, объ руку съ плотнымъ господиномъ, съ низко остриженными баками и сердцевиднымъ ртомъ, краснымъ и сочнымъ, какъ мякоть сплаго арбуза. Онъ былъ въ зеленоватомъ пальто и съ большимъ дождевымъ зонтикомъ. Это былъ адвокатъ Сыродовъ съ женою, неоффиціальный помощникъ Кульчицкаго, служившій нкогда въ губернскомъ правленіи столоначальникомъ. Онъ не сразу увидлъ, кто на сцен, медлительно повернулъ шею направо и налво и высморкался. Бньковичъ расшаркался съ его женой, потомъ схватилъ и его за руку и началъ съ нимъ разговоръ, какъ-то освъ на одну ногу и хищно посматривая на барышенъ. Сыродовъ кивалъ головой и, не слушая его, сталъ разсказывать, какой это подлецъ-народъ жиды. И хохоталъ, что былъ сейчасъ у мирового судьи и не далъ надуть себя. Потомъ сказалъ:
— А сюда Сергй Сергичъ послалъ. Я и ее привелъ: авось пригодится…
Жена посмотрла на него въ профиль и показала блки.
— Мой другъ! произнесла она робко.
— Отчего же? Ты должна играть. У тебя талантъ. Я вамъ скажу — очень талантливая женщина. У ней и мать была талантливая. Какъ она пла — удивительно. Она также поетъ. И не дурно ноетъ.
Жена снова посмотрла на него въ профиль.
— Да? сказалъ Бньковичъ и поклонился, сдлавъ головой полукруглый жестъ.— Вы доставите обществу большое наслажденіе.
Потомъ накинулъ пенснэ и сталъ опять глядть на барышенъ.
Въ это время въ литерной лож, погруженной въ густой синеватый сумракъ, появились дв фигуры. То были Адель и Фаничка, которая пришла въ театръ въ качеств гостьи. Трауръ по матери мшалъ ей принять самой участіе въ спектакл. Об сидли молча и только перешептывались.
Въ противоположной литерной лож. показалось лицо генерала Бакланова, съ вихрами на вискахъ, съ черными сверкающими глазками. А на сцену тотчасъ же вбжалъ Шарамыкинъ во фрак и сталъ всмъ жать руки, какъ знакомымъ, хотя знакомъ былъ только съ Бньковичемъ. Лицо у него было озабоченное, любезное и отъ него разило виномъ.
— Сейчасъ, сейчасъ! началъ онъ.— Благодарю васъ, господа. А гд же Полина Ермолаевна? Она придетъ, отвтилъ онъ самъ на свой вопросъ и, посмотрвъ въ углы и за кулисы, ушелъ со сцены.
Но онъ скоро вернулся въ сопровожденіи Савки, который несъ въ каждой рук по пар стульевъ.
— Садитесь, господа! прошу васъ!
Опять исчезъ и опять явился, вооруженный стульями.
— Садитесь, садитесь! кричалъ онъ гостепріимно и насильно посадилъ Тимкову и Сыродовыхъ.
— Садитесь!.. Савка! столъ! Заржешь ты меня, одноглазый дьяволъ! Извините, пожалуйста. Столъ, который въ кладовой. Да сотри пыль, анаема! Не забудь.
Савко угрюмо отправился въ кладовую, тяжело переваливаясь съ ноги на ногу.
Ганіевская нахмурилась въ сторону Шарамыкина. Омельченковы стали хохотать. Бньковичъ вооружился пенснэ и ослъ на правую ногу. Хохотъ усилился. Звонкое, но сдержанное ‘хохо!’ раздалось и въ литерной лож напротивъ генерала и замерло въ глухомъ резонанс пустой залы.
Тутъ вошло нсколько человкъ. Во-первыхъ, докторъ Мухинъ, громаднаго роста, съ краснымъ, какъ изъ бани, лицомъ и черными прямыми волосами, въ бархатномъ пиджак и малорусской сорочк. Затмъ Бормотъ съ Векшинской. Затмъ учитель латинскаго языка Томса, чехъ, маленькій, плечистый, съ круглой грудью, напряженномъ лицомъ и большими глазами на выкат, точно у лягушки. Наконецъ, Кульчицкій въ изящной пуховой шляп и модномъ лтнемъ пальто. Онъ смотрлъ по сторонамъ въ надежд отыскать Полину Ермолаевну.
Къ этой групп подлетлъ Шарамыкинъ и сталъ опять благодарить. Томса, въ отвтъ, покраснлъ и что-то промычалъ, отойдя сейчасъ же къ сторонк. Кульчицкій безстрастно взглянулъ на актера и сказалъ сухо: ‘О, на меня не разсчитывайте’. А Мухинъ захохоталъ раскатисто и ничего не сказалъ. Потомъ вынулъ необыкновенно тяжелый серебряный портсигаръ, какіе носятъ только богатые евреи, раскрылъ его и поднесъ Шарамыкину. Но тотъ отказался. Мухинъ подумалъ, кому бы еще предложить. Увидлъ Томсу, который любезно смотрлъ на его папиросы, но отъ него отвернулся, и направился къ m-lle Тимковой. За этой барышней онъ ухаживалъ, объ этомъ вс говорили. Онъ протянулъ ей папиросы, она взяла одну, и онъ опять захохоталъ раскатисто.
Бормоту Шарамыкинъ мигнулъ на ложу, гд сидлъ генералъ. Но студентъ сконфузился и, сдлавъ видъ, что не понялъ этого жеста, подошелъ къ Омельченковымъ и поздоровался. Он когда-то учились въ пансіон, содержимымъ его родными. Он представили его Ганіевской. Онъ вжливо расшаркался и пожалъ ея худенькую руку.
— Послушайте, сказала она ему:— кто это тамъ?
Она указала на Адель и Фаничку.
Бормотъ сказалъ, что не знаетъ.
Между тмъ Векшинская стояла недалеко отъ него и ждала что онъ познакомитъ ее съ молоденькими барышнями. Онъ по ея глазамъ это видлъ. Однако, не могъ ршиться.
Подошелъ Шарамыкинъ и сказалъ таинственно:
— Иди.
— Куда?
— Къ генералу, голова съ мозгами! Извинись что ли…
Бормотъ потупился и улизнулъ отъ актера. Но тотъ опять поймалъ его возл Мухина и Тимковой.
— Иди.
— Сейчасъ.
— Ты смотри у меня! сказалъ Шарамыкинъ и хлопнулъ его по плечу.— Послушайте, докторъ! обратился онъ къ Мухину:— на пару словъ.
Тотъ подошелъ.
— Бормотъ, подожди минутку. Скажите, пожалуста, докторъ… между нами…
Докторъ наклонилъ голову и отъ него пошелъ такой спиртный духъ, что Шарамыкину и Бормоту стало тошно.
Но Шарамыкину въ тоже время показалось это хорошимъ знакомъ. Мухинъ по временамъ пилъ. У него жена умерла и онъ здилъ къ ней на кладбище и тамъ просиживалъ до разсвта, удрученный горемъ. Такъ онъ самъ говорилъ. Возвращался онъ всегда пьяный, и на другой день еще хмль не проходилъ. Въ это время у него, какъ утверждали, легко было занять сотню, другую, безъ залога, даже безъ расписки, на честное слово. Въ пьяномъ вид Мухинъ склоненъ былъ идеализировать людей. Давши денеіъ, онъ обнималъ своего должника, смотрлъ ему въ глаза и говорилъ, что онъ не знаетъ человка великодушне его, Мухина. И должникъ долженъ былъ согласиться съ этимъ, а иногда и пить вмст съ Мухинымъ. Тогда Мухинъ, въ свою очередь, удивлялся честности должника, кричалъ, что это тоже исключительный человкъ. На другой день онъ съ трудомъ вспоминалъ, что происходило. И старался на другихъ наверстать потерянное, усугубляя проценты и предаваясь азартнымъ играмъ, такъ-какъ ему сильно везло.
Шарамыкинъ спросилъ осторожно:
— Вотъ что, докторъ… Это очень интересно… Вы тово… Давали денегъ Зильберману? Вчера?!
Докторъ нахмурилъ густыя брови, потеръ переносицу, посмотрлъ на Шаралыкина, на Бормота, въ глубину театра и потомъ сказалъ:
— Нтъ.
Актеръ покраснлъ и выразительно взглянулъ на молодого человка, сверкнувъ блками.
— Видишь! прошепталъ онъ.
— А я къ вамъ хотлъ обратиться, докторъ, торопливо началъ онъ, беря его подъ руку и отводя еще въ сторону.— Мн до зарзу…
— Не могу, произнесъ Мухинъ предупредительно.
— Рублей двадцать…
— Не могу. Я теперь никому не даю. Ни-ни!
И направился къ Тимковой.
Шарамыкинъ пожалъ плечами. Хоть онъ и ожидалъ, что Мухинъ на вопросъ, далъ ли онъ денегъ Зильберману, скажетъ ‘нтъ’, потому, что у доктора была такая ‘метода’, и хотя онъ былъ почти увренъ, что ему самому онъ откажетъ, однако, онъ отороплъ. Онъ растерянно посмотрлъ кругомъ, сказалъ полушопотомъ: ‘на такой моментъ наскочилъ’, но, увидвъ издали Адель, просіялъ и захотлъ непремнно сейчасъ же разсказать ей о своемъ разговор съ Мухинымъ, сославшись на свидтельство Бормота.
Студента на сцен уже не было. Онъ ушелъ и вскор появился въ лож Бакланова.
Генералъ не подалъ виду, что знаетъ о томъ, какъ стыдится Бормотъ того вечера, когда такъ нарзался. Весьма тепло пожалъ ему руку и обнялъ за талію, усаживая возл себя. Бормотъ почувствовалъ, что извиняться выйдетъ не кстати. Но очень хотлъ извиниться. И долго боролся съ этимъ желаніемъ.
Онъ посмотрлъ изъ ложи на сцену, озаренную какими-то свтлыми сумерками. Видлъ, что Бньковичъ взглянулъ на него какъ бы-съ завистью, ибо, по мннію Бормота, быть въ лож генерала и бесдовать съ нимъ, какъ съ хорошимъ знакомымъ, положеніе завидное. Видлъ, какъ Мухинъ размахивалъ руками, а Тимкова кокетливо морщила носикъ и съуживала глазки. Слышалъ, какъ Кульчицкій разговаривалъ съ Сыродовымъ, разсянно посматривая вокругъ, какъ громыхалъ Савка столомъ по подмосткамъ, весь красный и должно быть въ поту, какъ Омельченковы и Ганіевская пересмивались, выдляясь на темномъ фон плоскаго бутафорнаго лса своими пестрыми красивыми нарядами. Ему было неловко.
Генералъ началъ:
— Такъ и вы театралъ? Мн это нравится. Театръ — поэзія. Надо любить все, что возвышаетъ насъ, что даетъ намъ забвеніе… М-да.
Бормотъ сказалъ:
— Справедливо… Само собой…
Генералъ продолжалъ:
— Въ наше время поэзія играла первенствующую роль. Поэзія, женщины и вино.
Бормотъ посмотрлъ на него, на его драповую черную жакетку и бленькій крестикъ на груди и подумалъ:
‘Да, хорошо быть генераломъ!’
Генералъ продолжалъ, нсколько смущенный молчаніемъ молодого человка:
— Теперь любовь отрицаютъ, то-есть женщинъ. Но, господа, этого нельзя отрицать. Я никогда не отрицалъ женщинъ.
Онъ съ улыбкой посмотрлъ на студента и прибавилъ:
— И былъ знакомъ съ графиней Ростопчиной!— Это онъ сказалъ съ нкоторою гордостью.
Наступила продолжительная пауза.
— Молодой человкъ! началъ генералъ: — вы мн искренно понравились.
Тутъ онъ пожалъ ему руку, а на лиц Бормота изобразилось дружеское расположеніе.
— Я вамъ разскажу, какъ я женился, сказалъ доврчиво генералъ.— Вы увидите, что значитъ поэзія, женщины и вино.
Онъ втянулъ въ себя воздухъ и началъ, слегка растягивая слова:
— Это было въ Петербург двадцать лтъ тому назадъ. Я и баронъ Дуббельнталь, да графъ Разнатовскій были въ опер. Тутъ вдругъ вижу. Сидитъ этакая полная двушка. Глаза чорные! И Дуббельнталь и графъ млютъ. Что говорю, хороша?
Восторгъ’.— Она моя, объявляю.— ‘Ты знакомъ?’ — Въ первый разъ вижу.— ‘Такъ-какая жъ она твоя?’ — Все равно, будетъ моя. ‘Ты съума сошелъ?’ — Пари.— ‘Идетъ’.— Пошло пари на дюжину шампанскаго. И что жъ, молодой человкъ, какъ вы думаете! черезъ недлю, я ужь познакомился. Оказалась баронесса Штернъ. Сдлалъ предложеніе, женился и выигралъ шампанское. Такъ вотъ что значитъ поэзія, женщины и вино!
Онъ съ загадочной улыбкой посмотрлъ на Бормота.
— И я былъ счастливъ, прибавилъ онъ.— Но она умерла.
Студентъ подумалъ, что надо и ему что-нибудь разсказать генералу по этой части, но жизненный опытъ его былъ не обширенъ. Онъ ничего не могъ разсказать. Поэтому онъ позволилъ себ только замтить:
— У васъ особая натура…
— Именно! подхватилъ Баклановъ.— Вотъ вы меня понимаете Я очень сложенъ и меня рдко кто способенъ понимать…
Онъ вздохнулъ.
— Шарамыкинъ? робко напомнилъ Бормотъ.
— Шутъ! сказалъ генералъ, понизивъ голосъ.— Онъ симпатиченъ, но безъ чести.
Потомъ онъ указалъ на сцену и продолжалъ тмъ же пониженнымъ тономъ:
— Вульгарные субъекты. И преимущественно вульгаренъ Кульчицкій. Однако же, онъ тоже молодой человкъ.
Онъ съ упрекомъ взглянулъ на Бормота, точно онъ олицетворялъ собою въ его глазахъ молодое поколніе и былъ виновенъ въ томъ, что Кульчицкій вульгарный субъектъ.
Въ это время Кульчицкій поднялъ голову и, увидвъ Бакланова, низко поклонился ему. Генералъ привтствовалъ его рукой. Тогда Кульчицкій пошелъ къ нему въ ложу.
Бормотъ хотлъ уходить, но генералъ удержалъ его.
Когда Кульчицкій пришелъ, онъ познакомилъ его со студентомъ, сказавши:
— Мой молодой другъ…
— Бормотъ, пояснилъ тотъ.
Кульчицкій сухо назвалъ себя.
Бормотъ замтилъ, что генералъ разговариваетъ съ Кульчицкимъ совсмъ другимъ тономъ, чмъ съ нимъ. Онъ вдругъ сталъ слегка картавить и напустилъ на себя какую-то холодную, но изысканную вжливость. Бормотъ слушалъ и молча улыбался напряженной улыбкой. Рчь шла о дом. Кульчицкій сказалъ, наконецъ, что вроятно, ему удастся заставить отложить торги. Тогда генералъ благодарно посмотрлъ на него, подалъ ему три пальца и перевелъ бесду на театръ.
— Что же нашъ командиръ? спросилъ онъ.
— Да вдь нтъ еще… съ тоской произнесъ Кульчицкій.
— Сбжала дамочка! пошутилъ генералъ.— А мы ждемъ.
Онъ вынулъ папиросы, предложилъ Кульчицкому и Бормоту (хотя и зналъ, что Бормотъ не куритъ и откажется) и взялъ себ. Кульчицкій съ трескомъ зажегъ спичку. Глубина ложи освтилась и Бормотъ увидлъ тамъ военную шинель генерала. Черезъ минуту дымъ поползъ въ залу голубыми струйками. Въ лож курили и молчали. Слышался только стукъ ноги Кульчицкаго.
Узкая дверца вдругъ пріотворилась. Бормотъ услышалъ, какъ Шарамыкинъ въ полголоса позвалъ его. Онъ всталъ, взглянулъ на генерала и вышелъ.
Въ корридор было темно, однако, въ сромъ мрак можно было различить, что Шарамыкинъ не одинъ — съ нимъ была Адель.
— Прежде всего познакомлю тебя съ этой двушкой, началъ Шарамыкинъ.— Адель Блоногъ, прошу любить и жаловать. Вовторыхъ, необходимо, монтеръ, чтобъ ты подтвердилъ ей, что Мухинъ…
— Зачмъ? прошептала Адель.— Не надо, все равно…
— Нтъ, пожалуйста, не все равно… Послушай, Бормотъ, произнесъ онъ почти торжественно:— что Мухинъ сказалъ? давалъ онъ Зильберману денегъ?
— Нтъ…
— Ну, вотъ теперь и понимайте, Адель Карповна. И знайте — тутъ онъ сказалъ ей на ухо:— ‘что ты была вчера безсовстна со мной…’
Въ его голос зазвучала искренняя нота.
Адель помолчала. Они сдлали нсколько шаговъ по направленію къ выходу. Корридоръ загибался полукругомъ. Тамъ были двери и изъ громадныхъ сней мутный свтъ лился въ этомъ мст широкимъ потокомъ. Бормотъ увидлъ, что Адель была ужасно блдна, а Шарамыкинъ красенъ. Она взглянула на него и сказала:
— Романъ Парамонычъ! Это все равно…
Еще разъ взглянула, печально, но безъ упрека, и побжала по другому крылу корридора въ ложу къ Фаничк.
Шарамыкинъ остался съ Бормотомъ. Онъ стоялъ, мрачно глядя на своего друга, и нюхалъ табакъ. Онъ хотлъ разсказать ему, что все это значитъ, и придумывалъ интересные факты въ дополненіе къ извстнымъ уже Бормоту. Въ особенности хотлось разсказать ему что-нибудь на счетъ Адели. Но тутъ явился Савка. Единственный глазъ его пылалъ гнвомъ.
— Романъ Парамонычъ! Гэто ни къ чему! крикнулъ онъ.
— Что?
— Да когды-жь репетиція?
— Ахъ, ты чортъ одноглазый! сказалъ Шарамыкинъ полусердито.— А пыль стеръ?
— Что пыль! Стеръ.
— Столъ принесъ?
— Что столъ!
Савка махнулъ рукой.
— Ну, такъ и проваливай. Свое дло сдлалъ — чего-жь теб?
Савка угрюмо повернулся на своихъ тяжелыхъ сапогахъ, положивъ руку въ необъятный жилетъ съ мдными коническими пуговками, и исчезъ въ корридор.
Но едва Шарамыкинъ началъ разговаривать съ Бормотомъ — и о генерал, и о Полин Ермолаевн, и о Зильберман, все не ршаясь посвятить его въ таинственную исторію, которая, къ тому же, еще не сложилась въ его голов, какъ Савка опять затопалъ по корридору. И опять глазъ его былъ полонъ гнва.
— Романъ Парамонычъ!
— Ну!?
— Гактеры бунтуютъ!
— Ботъ дуракъ! сказалъ Шарамыкинъ со смхомъ..— Какъ бунтуютъ?
— Такъ, бунтуютъ. По домамъ хотятъ. Гэто-жь на что похоже?
Шарамыкинъ торопливо пошелъ на сцену, сдлавъ озабоченное лицо. Савка долго смотрлъ ему вслдъ и качалъ головой презрительно. Бормотъ отправился въ ложу генерала.
За кулисами Векшинская сказала Шараыыкину:
— Поздравляю въ любителями…
Онъ спросилъ шопотомъ:
— Недовольны?
— А какъ же? Разв-жь можно иначе? Въ любителями?! Подожди еще, какъ морды надуютъ!.. Еще будетъ не такъ… Еще накланяешься… какія-нибудь дряни двчонки — радньки что дурнньки!— и т носа поднимаютъ! Ахъ, Боже, вотъ люди!..
Онъ не сталъ слушать ее больше и, появившись на сцен, опять сталъ жать всмъ руки, извиняясь, что нтъ Полины Ермолаевны.
— Но она будетъ, повторялъ онъ съ увренностью.— Она сейчасъ. А покамстъ, господа, конечно, можно и приступить… хотя едва ли тутъ вс… Вотъ, напримръ, я просилъ Софью Карловну… И Полина Ермолаевна одобрила мой выборъ… Но я вижу, ея тоже нтъ. Господа, впрочемъ, въ самомъ дл не приступить ли?
Онъ говорилъ громко, и глаза его бгали по сторонамъ, любезно останавливаясь на каждомъ изъ любителей.
— Пора бы, сказала Ганіевская.
— А что-жь, приступимъ, благословясь! сказалъ Сыродовъ.— Мн, главное, жену испытайте. Можетъ она пригодится пть, или тамъ играть на роял, или вообще…
— Мой другъ! произнесла Сыродова и посмотрла на него въ профиль, показавъ блки, съ умоляющимъ видомъ.
Бньковичъ нервно сказалъ:
— Мн кажется, что, дйствительно, зачмъ же терять золотое время… Есть люди, которые цнятъ… Понятно, что Полина Ермолаевна съ удовольствіемъ извинитъ нашу невжливость.
Тутъ онъ безъ надобности вынулъ блый, аккуратно сложенный платокъ, повидимому высморкался и слегка сдлалъ головою полукруглый жестъ. Омельченковы громко расхохотались. Изъ ложи, гд сидли Фаничка, и Адель, опять послышалось звонкое ‘ха-ха!’ Бньковичъ вскинулъ пенснэ, поднесъ къ затылку руку и величественно ослъ на лвую ногу, а платокъ спряталъ.
— А почему и не подождать? замтила робко m-lle Тимкова.
— Ну, значитъ подождемъ! заключилъ Шарамыкинъ и забгалъ по сцен.— Господа, усаживайтесь! Къ столу! Савка! Филинъ! Еще стульевъ!
Онъ увидлъ, что бунта, въ сущности, нтъ и сталъ командовать. Томсу онъ схватилъ за руку и посадилъ возл Сыродовыхъ, а на Омельченковыхъ такъ посмотрлъ, что он невольно повиновались и сами сли. Векшинская пришла и тоже сла и начала разговоръ съ Томсой, который напряженно кивалъ своей головой и отвчалъ полурусскими фразами. Наконецъ, они заговорили по-польски.
Только минутъ черезъ десять явилась Полина Ермолаевна, въ соломенной шляп съ широкими полями и въ барежевомъ плать. Она почти вбжала на сцену съ крикомъ:
— Извините… Excusez… Охъ… Какъ я опоздала… Но согласитесь сами…
Она подбгала ко всмъ и всмъ смотрла въ глаза. Поцловалась съ Сыродовой и ласково потрепала по щек Гапіевскую. Но хоть Ганіевская приходилась ей кузиной, ее обидла эта фамильярность и она, въ отвтъ, нахмурилась. Затмъ Полина Ермолаевна увидла въ лож генерала и улыбнулась ему. И крпко пожала руку Шарамыкину.
Онъ подвелъ къ ней Векшинскую. Об женщины окинули одна другую быстрымъ взглядомъ и пріятно улыбнулись. Пальцы эхъ рукъ точно сплелись. Съ чувствомъ смотрли он другъ на друга. Наконецъ, протянули губы и съ увлеченіемъ поцловались. Полин Ермолаевп показалось, что Векшинская поцловала ее еще и въ плечо.
Он очень понравились одна другой. Инстинктъ подсказалъ имъ, что он могутъ быть и будутъ великими друзьями.
Между тмъ, по знаку Шарамыкина, Савка принесъ охапку тетрадей съ театральными піэсами, расписанными по ролямъ, для сцены.
Началась проба силъ, какъ выражался Шарамыкинъ, и продолжалась часовъ до четырехъ.
…Полоски золотого свта на фальшивыхъ деревьяхъ уже потухли, когда любители стали покидать театръ. Выходили группами. Омельченковы, Ганіевская, Адель и Фаничка составляли одну группу. Бормотъ, Векшинская и Полина Ермолаевна — другую. Бормотъ съ любопытствомъ посматривалъ на Фаничку. Она казалась ему удивительно красивою, стройная и блая, съ черными глазами и обильными темнокаштановыми волосами. На плечахъ ея сверкала пелеринка изъ чернаго стекляруса. Полина Ермолаевна посматривала на Бормота своими голыми глазами, и Векшинская что-то шептала ей. Она приглашена была къ ней на обдъ и все ея существо выражало глубокую признательность. Генералъ ухалъ гораздо раньше, съ Кульчицкимъ, котораго подвезъ домой. Затмъ шли Мухинъ и Тимкова. Послдняя застнчиво опускала глаза и можно было подумать, что они обсуждаютъ какой-нибудь щекотливый вопросъ. Сыродовы шли поодаль. Близорукому Бньковичу, на долю котораго выпало сопровождать Шарамыкина, казалось иногда, что Сыродовъ ведетъ еще за руку ребенка. Но это былъ дождевой зонтикъ. Наконецъ, шествіе замыкали Томса и Софья Карловна, которая явилась почти черезъ часъ посл Кульчицкой. Софья Карловна была жена казначея, и объ ея голос ходили цлыя легенды. Маленькій Томса, который хорошо игралъ на віолончели, долженъ былъ между прочимъ акомпанировать ей. Можетъ быть потому онъ и сталъ ея кавалеромъ — заблаговременно. Но во всякомъ случа это была трудная или, скоре, печальная обязанность. Онъ почти не видлъ лица своей дамы — чтобъ увидть, ему надо было сильно закидывать голову, а шея у него была короткая — и только по обширной тни, которую Софія Карловна отбрасывала на землю, могъ составить истинное представленіе объ ея колоссальномъ рост.
Вдали Савка запиралъ театръ.

XVII.

Шарамыкинъ не очень врилъ въ предсказаніе Векшинской на счетъ любительскихъ ‘мордъ’, которымъ придется ‘накланяться’. Онъ былъ опытне этой дамы и хорошо видлъ, съ какою публикою иметъ дло. ‘Надуваютъ морды’ въ такихъ случаяхъ только губернскіе львы и львицы. Но за то они никогда не играютъ въ пользу актеровъ, а преимущественно съ возвышенными цлями — въ пользу славянъ, краснаго креста или какого-нибудь училища, причемъ въ очистку отъ спектакля получается самая малость. Тотъ сортъ любителей, къ которому принадлежало общество, собранное Полиной Ермолаевной, отличался значительной покладливостью. Никто никогда не дуется, а если и случается что нибудь подобное, то это одинъ видъ. Нсколькихъ словъ или даже взгляда достаточно, чтобъ такая ‘морда’ приняла самое любезное и даже радостное выраженіе. Барышни съ удовольствіемъ идутъ на роли горничныхъ. Молодые люди, воображающіе себя отличными первыми любовниками, поступаютъ въ камердинеры и съ достоинствомъ подаютъ воду. Все зависитъ отъ того, какъ отозваться объ исполненіи ими ролей. Провинціалъ любитъ, чтобъ его считали талантомъ. А самъ онъ въ этомъ увренъ. Нтъ адвоката, учителя, чиновника особыхъ порученій, акцизника, просто дворянина, гувернера или гувернантки, жидка, служащаго прикащикомъ въ книжномъ магазин, бухгалтера и даже квартальнаго надзирателя, которые не писали бы стиховъ или повстей и не были бы уврены, что имъ не хватаетъ только терпнія, чтобъ создать что-нибудь солидное и, главное, недостаетъ протекціи, безъ которой, какъ имдостоврно извстно, въ журналы и не суйся. Вслдствіе этого, они предпочитаютъ театръ, такъ-какъ здсь хоть сколько-нибудь удовлетворяется ихъ жажда славы. Поломавшись на подмосткахъ, на пользу и потху Шарамыкина, они пишутъ объ этомъ еще корреспонденціи въ газетахъ. Такъ, напримръ, извстно, что Бньковичъ въ прошломъ году преплачевно дйствовалъ въ роли Жадова, но въ ‘Кіевлянин’ расхвалилъ себя. Этотъ Бньковичъ, надо замтить, корреспондируетъ не для того, чтобъ обличать злоупотребленія администраціи, неправды дворянъ и жидовъ. Отъ денегъ онъ отказывается — боится, что если попроситъ денегъ, то перестанутъ печатать, а отъ обличеній воздерживается — боится, что прогонятъ со службы. Онъ пишетъ для славы и ограничивается тмъ, что сообщаетъ боле или мене безобидныя новости, иногда описываетъ пожары, телеграфируетъ (на свой счетъ), что въ такой-то табельный день былъ отслуженъ молебенъ въ собор при многочисленномъ стеченіи народа, клевещетъ на соперниковъ, имющихъ успхъ у дамъ (которыхъ называетъ N и Z), разсказываетъ объ общественныхъ скандалахъ (— ‘Въ церковь, во время внчанія купца X. съ купеческой дочерью Y. ворвалась необыкновенной красоты двушка, ведя за руку ребенка трехъ лтъ, а другого, еще можно сказать, въ зачаточномъ состояніи, прижимая къ трепещущей груди и, при всеобщемъ сочувствіи, начала громко кричать и поносить своего соблазнителя, требуя законнаго удовлетворенія, но была вскор выведена полицейскими’), повствуетъ о происшествіяхъ, выходящихъ изъ ряда вонъ (о двухголовыхъ телятахъ, о странномъ нарыв на язык у вдовы коллежскаго ассесора ***, о градобитіяхъ) и тщательно хранитъ свои корреспонденціи, вырзывая ихъ и вклеивая въ большую книгу. Эту книгу онъ утащилъ изъ архива акцизнаго управленія, когда-то она была назначена въ запасъ, для входящаго реэстра, и сохранилась чистою. По временамъ онъ перечитываетъ ее и когда къ нему вечеркомъ соберутся сослуживцы, чтобъ выпить по рюмк водки и закусить чмъ-нибудь соленымъ, то и имъ пробгаетъ избранныя мста изъ нея, счастливый и гордый. Шарамыкинъ цнитъ этого любителя, хоть скрываетъ это, чтобъ тотъ не зазнался. ‘Можетъ пользу оказать’, думаетъ онъ о Бнькович, значительно преувеличивая его литературное могущество. Такимъ образомъ, онъ далъ ему лучшую роль въ піэс, которая, между прочимъ, должна была идти. Спектакль, было ршено, будетъ смшанный: одно отдленіе драматическое, другое вокально-инструментальное, третье Шарамыкинъ взялся исполнить самъ и назвалъ его артистическимъ. Онъ никого не обидлъ изъ любителей. Всмъ нашелъ занятіе — благо выборъ былъ очень не великъ — и, несмотря на то, что чувствовалъ на себ постоянно взглядъ Адели, мучительно безпокоившій его, такъ-что иногда она становилась ему противна, усплъ наговорить любезностей и двусмысленныхъ фразъ Полин Ермолаевн, отъ которыхъ она покраснла и при этомъ такъ посмотрла на него, какъ смотрятъ только на старыхъ знакомыхъ. Ему это понравилось. Понравилось еще, что и Векшинская сошлась съ нею. ‘Изъ этого можетъ выйти толкъ’, сообразилъ онъ. Отозвалъ Векшинскую въ сторону и сказалъ, чтобъ она не брюжжала и что десятый процентъ съ сбора онъ отдастъ ей. ‘Ахъ, какой добрый! насмшливо воскликнула Векшинская.— Будутъ мн играть, то я теб дамъ двадцать’.— ‘Ну, чортъ съ тобой, матушка, двадцать такъ двадцать!’ — сказалъ Шарамыкинъ и махнулъ рукой.

XVIII.

Начались репетиціи. Собирались на нихъ черезъ день, черезъ два. Полина Ермолаевна стала устроивать на сцен завтраки. Сначала это встревожило Шарамыкина, но когда оказалось, что Кульчицкая угощаетъ на свой счетъ, а не на театральный, какъ иногда водится между любителями, то началъ принимать въ нихъ дятельное участіе. Незнакомые любители познакомились, и старшая Омельченкова скоро стала находить, что Бньковичъ совсмъ не такъ смшонъ, какъ ей казалось сначала. Бормотъ былъ представленъ Фаничк Лоскотиной. Она призналась Адели, что онъ ‘милъ’…
Однажды Бормотъ пришелъ въ театръ рано, по глазамъ Савки видно было, что онъ недавно всталъ, впрочемъ, было часовъ одиннадцать и, должно быть, театральный сторожъ провелъ безсонную ночь. Звонили во вс колокола, былъ праздникъ. Бормотъ походилъ по сцен и сталъ насвистывать. Роль онъ свою твердо зналъ. Ему надо было посл словъ: ‘Графиня, вы мой вампиръ’… выйти на сцену и доложить: ‘Лошади готовы, ваше сіятельство’ — и больше ничего. Этимъ и ограничивалось. Конечно, пезачмъ было и являться ему на репетиціи ради такой незначительной роли. Но что-то каждый разъ тянуло его въ театръ. Оттого онъ такъ рано и теперь пришелъ.
Погода вс дни стояла хорошая. Полоски солнечнаго свта ярко сіяли и въ это утро на запыленныхъ холщевыхъ деревьяхъ, а наискось, черезъ весь театръ, пронизывая теплые сумерки, тянулись свтлыя ленты прозрачнаго, золотистаго тумана, ударяясь въ блый глянцевитый картонъ ложъ и загораясь тамъ желтыми огнями. Кресла уходили амфитеатромъ въ глубину и номера на ихъ спинкахъ блли чуть замтными пятнышками. Царская ложа щеголяла своимъ порыжлымъ краснымъ бархатомъ и позументами. И хрустальная люстра, лишь тамъ и сямъ сверкая блыми искрами, казалась черной.
Было такъ свтло въ театр, что, пожалуй, можно было бы различить кто сидитъ въ райк, еслибъ тамъ кто-нибудь сидлъ, и только въ глубинахъ боковыхъ ложъ, верообразно скошенныхъ по направленію къ сцен, чернлъ густой сумракъ.
Бормоту казалось, что онъ одинъ въ театр. Но кто-то кашлянулъ. Онъ оглянулся, посмотрлъ пристально во вс углы — никого. Опять кто-то кашлянулъ. Онъ пересталъ свистать. Вдругъ послышался голосъ, странно прозвучавшій въ пустой зал.
— Здраствуйте, Константинъ Петровичъ!
Онъ улыбнулся.
— Кто віі?
— Хо-хо! звонко раскатилось по зал.
— Ну, здраствуйте! сказалъ онъ.
— Не узнаете?
— Нтъ.
— Идите сюда!
Тутъ онъ узналъ, что это Фаничка и что сидитъ она внизу направо, въ губернаторской лож, куда, какъ нарочно, не проникъ ни одинъ лучъ золотого свта, игравшаго въ театр. Онъ сейчасъ же пошелъ туда.
Съ Фаничкой ему приходилось бесдовать передъ этимъ раза два и самымъ незначительнымъ образомъ. Однако же, сердце его такъ забилось, какъ бывало билось только въ шестнадцать лтъ, когда онъ случайно встрчалъ на улиц одну тридцатилтнюю даму, съ которой знакомъ не былъ, но въ которую былъ страстно влюбленъ. Войдя въ ложу, онъ робко поклонился. Фаничка протянула ему руку какъ-то особенно, точно хотла ободрить его. Онъ видлъ, какъ въ прозрачныхъ потемкахъ горли ея глаза и улыбались губы. Онъ слъ возл нея.
— Хотите яблока? сказала она.— Сегодня такой праздникъ, что надо сть яблоки. Нате.
Онъ взялъ яблоко, которое она вынула изъ кармана. Оно было теплое и онъ поднесъ его ко рту и укусилъ.
— Кислое? спросила она.
— Нтъ. Очень вкусное.
— Нате еще.
Онъ взялъ другое яблоко и также укусилъ.
— Это изъ нашего сада, пояснила Фаничка.
Потомъ, помолчавши, сказала:
— А я пришла ужасно рано. Раньше васъ. Мы съ Мэри въ церковь пошли. Она у меня такая богомольная, но я удрала. А вы богомольный?
— Какъ вамъ сказать? началъ Бормотовъ.— Въ Бога я, разумется, врую.
— А я не врующая, сказала Фаничка.— Впрочемъ… нтъ! Врую! вскричала она.— Вы не встрчали Адели?
— Нтъ…
— Скажите, пожалуйста, что это у васъ за дружба съ этимъ генераломъ? спросила Фаничка.
— Меня Шарамыкинъ познакомилъ.
— Вы постоянно съ нимъ. А я постоянно съ Аделью. Вамъ скоро хать?
— Нтъ еще, не очень, отвчалъ Бормотъ.— До начала сентября. Августикъ я пробуду…
— Кажется, у васъ трудно, въ университет?
— Занятій гибель! воскликнулъ Бормотъ съ тоской.— Вы представьте себ только: финансы, полицейское право, уголовное, гражданское… Теперь каноническое, энциклопедія, римское право, морское… Теперь еще практическія занятія… Наконецъ, сочиненія надо писать, чтобъ не платить за право слушанія..’
— Боже, сколько правъ! замтила Фаничка съ сочувствіемъ къ трудному положенію молодого человка.— А сочиненія — о чемъ?
— Обо всемъ! съ грустью сказалъ студентъ.— Напримръ, я долженъ написать о положеніи женщины по римскому праву… Ей-Богу, это совершенно лишнее! На службу поступишь — какія тамъ сочиненія! У насъ въ Россіи все такъ: ничего практическаго. Ввели латинскій и греческій, а зачмъ?.. Ей-Богу, смхъ!
‘Либералъ’, подумала Фаничка.
Потомъ сказала вслухъ:
— Какъ вамъ нравится Полина Ермолаевна — не правда ли, какая-то странная?
— Да…
— А вотъ Адель пресимпатичное созданье, продолжала Фаничка:— но, къ сожалнію, очень неразвита. Я употребляю вс усилія, конечно… Не хотите ли еще яблоко?
— Давайте. У васъ цлый запасъ.
— Нтъ, это послднее.
— Но вамъ, значитъ, ничего не останется!?
— Такъ мы подлимся… Пополамъ.
Она съ трескомъ переломила яблоко и подала половину Бормоту.
— На какую службу вы поступите? спросила она.
— Конечно, на гражданскую… Буду сначала слдователемъ, а потомъ проберусь въ члены суда. Тамъ спокойно и хорошіе оклады. Вотъ еще, правда, можно начать въ канцеляріи генералъ губернатора… Карьеру можно сдлать хорошую… Съ правителя канцеляріи прямо въ губернаторы… Вотъ какъ! Но необходима протекція. Я познакомился съ генераломъ и, какъ вижу, онъ со связями. Съ прежнимъ шефомъ жандармовъ были друзья! Какъ кончу университетъ, то попрошу у него писемъ… Авось выйдетъ что-нибудь…
— А вы никогда не пробовали писать?
— Что такое?
— Стихи, повсти…
— Я?
Онъ махнулъ рукой.
— А я пишу, заявила Фаничка робко.
— Что-жь, если есть талантъ, то хорошо платятъ. Не прочтете ли когда-нибудь?
— Приходите — прочту, сказала Фаничка съ улыбкой.
Онъ почувствовалъ, какъ лицо у него загорлось отъ удовольствія.
— Я приду, прошепталъ онъ.
Затмъ, посл паузы, продолжалъ:
— Вы не думайте, однако, что я того… сухой прозаикъ… Поэзія — еще бы! Я самъ подумывалъ… Я и на сцену даже подумывалъ… Но я знаю свои силы. Надо быть практическимъ.
Онъ умолкъ. Фаничка вынула изъ-за пояса золотые часы и объявила, что уже скоро двнадцать. Въ театр стало темне. Одна лента золотистаго тумана потухла. Другія подвинулись и стали короче. Молодые люди ли яблоки и молчали.
Вдругъ Бормотъ почувствовалъ, что колно Фанички слегка прикоснулось къ его колну. Онъ не сомнвался, что это случилось нечаянно, но не двигался съ мста, и колно его горло.
— Никого нтъ! начала Фаничка.
— Странно! замтилъ Бормотъ и пытливо посмотрлъ на сцену.
— Вы когда же придете? спросила Фаничка, потупясь и поднявъ одну бровь.
— Въ самомъ дл — когда? сказалъ молодой человкъ съ недоумніемъ.
— Это ужь ваше дло, отозвалась Фаничка, улыбаясь.— Вотъ что, приходите сегодня!
— Хорошо.
Ему показалось, что колно Фанички крпче прижалось къ его колну. У него сердце зажглось, но онъ молчалъ.
— Въ этомъ карман у меня дв груши, сказала Фаничка со смхомъ:— нате вамъ одну.
Она дала ему грушу. Онъ держалъ ее въ рук и улыбался. Такой вкусной груши онъ еще не видывалъ. И онъ жадно сталъ ее сть.
— Скоро придутъ, сказала Фаничка, додая свою грушу и швыряя огрызокъ на сцену съ ловкостью уличнаго мальчишки.
— Пора бы! произнесъ Бормотъ, страстно желая, чтобъ не приходили.
Но послышались шаги. Они глухо раздавались въ корридор.
— Сядьте подальше отъ меня! На тотъ стулъ! сказала Феничка торопливо:— а то, знаете, какія сплетни здсь…
Бормотъ переслъ.
Фаничка прислушалась и сказала:
— Нтъ, это Савка…
И, приложивъ руку къ сердцу, съ застнчивой улыбкой смотрла на молодого человка.
Ссть такъ, какъ сидли, они уже, однако, не ршились.
Но эта тревога сблизила ихъ гораздо больше, чмъ вся предъидущая бесда.
Вскор, дйствительно, появились любители. Пришли: Адель, Векшинская, Полина Ермолаевна, Бньковичъ. Затмъ, и другіе. Театръ наполнился громкими голосами, шумомъ шаговъ. И когда началась репетиція, въ немъ опять стало темно, сумерки сгустились, потухли золотые огни и лишь на декораціяхъ скупо играло солнце. Бормотъ былъ на сцен и съ тоской смотрлъ оттуда въ ложу, гд сидла Фаничка. А когда она ухала, тоска его сдлалась еще сильне.

XIX.

Во время репетиціи, Шарамыкинъ замтилъ:
— Полина Ермолаевна! Мн казалось бы, что фразу, которую вы говорите посл словъ: ‘великій Боже!’… Помните эту: ‘Я ваша, любезный графъ’… ее слдовало бы сказать такъ: ‘Я ваша, любезный графъ’, съ тоской, чтобъ видно было, что въ душ у ней борьба… А? Или, можетъ быть, я неправъ? А то вы какъ-то радостно говорите ее…
— Да! радостно! сказала Полина Ермолаевна, вспыхнувъ:— конечно, радостно! Еще бы! Кажется, я понимаю…
Шарамыкинъ подумалъ и согласился съ нею, бросивъ, однако, Бньковичу выразительный взглядъ.
— Нтъ, Полина Ермолаевна, подхватилъ Бньковичъ:— Романъ Парамонычъ правъ… По моему крайнему мннію, разумется.
— Шарамыкинъ правъ, сказала Ганіевская, покраснвъ.
— Онъ правъ! сказалъ Мухинъ.
Тимкова кивнула головой.
Полина Ермолаевна потупилась и на лиц ея застыла улыбка Она стала теребить кружева на рукавчик.
— Pardon. Онъ неправъ, сказала она.
— Онъ правъ, въ одинъ голосъ сказали об Омельченковы.
— Неправъ! повторила Полина Ермолаевна, слегка поблднвъ.
Шарамыкинъ встревожился.
— Да оставьте, господа, спорить! началъ онъ.— Конечно, я правъ и, конечно, я неправъ… Тутъ все — какъ посмотрть… Адель Карповна! вы согласны?
— Согласна… отвчала Адель.
— Тутъ все отъ типа зависитъ, продолжалъ Шарамыкинъ.— Я привыкъ къ такому типу, а Полина Ермолаевна хочетъ создать новый типъ. Ну, и прошу, Полина Ермолаевна, извиненія.
Онъ поклонился ей съ виноватой улыбкой.
— Я всегда играла такъ же, какъ Полила Ермолаевна, начала Векшинская компетентно.— И не знаю, чмъ этотъ типъ хуже того… Напротивъ, лучше. Ибо, помню, Скачъ-Скачевская, такъ та грустно это вытягивала: ‘Я ваша, лю-без-ный графъ!’ Ну, и что же съ того? А ни одного апплодисмента! Хоть бы теб на смхъ! А какъ я возьму себ и скажу этакъ прямо, въ веселыми глазами: ‘Я ваша, любезный графъ!!’, то Боже мой! что это происходитъ въ театр! Стонъ! Стукъ! Вавилонска башня, да и все!
Но на Бньковича авторитетъ актрисы не подйствовалъ. Пенснэ завертлось у него вокругъ пальца и онъ сказалъ:
— Въ этомъ случа не можетъ быть радости… По моему крайнему мннію, конечно. Всегда такъ играютъ и такъ надо. А если вамъ хлопали, то это случай. Два типа тутъ немыслимы. Боюсь, что это невжливо. Но…
Онъ сдлалъ головой въ сторону Кульчицкой полукруглый жестъ и умолкъ, ожидая, что она станетъ возражать.
Полина Ермолаевна, дйствительно, сказала:
— Вы, значитъ, хотите, чтобъ съ тоской?
— Съ тоской.
— Съ тоской? переспросила она.
— Съ тоской, съ твердостью повторилъ онъ.
Она поблднла и голые глаза ея смотрли сердито.
— А если я хочу?
Бньковичъ пожалъ плечами. Онъ не зналъ, что отвчать. Однако, произнесъ:
— Едва ли это резонъ…
— Замолчи, братъ, эхъ! сказалъ Шарамыкинъ.
— Нтъ, это любопытно. Но если я хочу? повторила Полина Ермолаевна.
Посл чего долго, несмотря на просьбы Шарамыкина успокоиться и несмотря на поцлуй Векшинской за кулисами, и увренія, что играетъ она превосходно, не хотла говорить своей роли, ссылаясь на болзнь и хватаясь за голову, какъ при мигрени. И только Бормоту удалось возвратить ей ея обычное расположеніе духа. Но случилось это безъ дятельнаго съ его стороны участія. Онъ просто взглянулъ на Полину Ермолаевну. И этотъ взглядъ показался ей такимъ сочувственнымъ и ласковымъ, что она мгновенно выздоровла.
…Когда выходили изъ театра, на нее напалъ неожиданно страхъ въ корридор и она схватила Бормота за руку. У ней была мягкая рука, точно безъ костей, и холодная, такъ-что молодому человку особенно понравиться не могла. Полина Ермолаевна сказала ему:
— Вы такой… Вы очень скромный… Что вы все молчите?
— Осторожно! здсь можно оступиться, сказалъ Бормотъ, который добросовстно относился къ роли кавалера.— Здсь три ступеньки…
— Три? почему три? спросила она и оступилась.
Бормотъ долженъ былъ поддержать ее.
— Благодарю… merci! сказала она.— Конечно, это все равно сколько! Но теперь вотъ… Тсс! Кто это идетъ за нами?
Бормотъ оглянулся. Въ корридор было свтло, выходъ былъ недалеко. За ними шли Софья Карловна и Томса.
Онъ наклонился къ ней, чтобъ сказать кто, но встртилъ ея глаза и ему стало стыдно. Еслибъ онъ засталъ женщину, которая раздвается, то испыталъ бы такое же чувство.
— Что съ вами? спросила она.— Боже! Dieu! какой вы конфузливый! Ахъ, Ахъ!
Она разсмялась и затмъ вскричала:
— Не говорите. Я сама вижу… je vois. Ну, такъ что же? Вы разв что-нибудь подозрваете? Oh, non! non!
Тутъ имъ пришлось опять сходить по ступенькамъ, и хоть это было въ сняхъ, гд было очень свтло, Полина Ермолаевна снова оступилась и снова Бормотъ поддержалъ ее.
— Merci! вскричала она горячо.— У меня сегодня боль… Тутъ! она указала на високъ.— И мн трудно ходить… О, Боже, Евпаторія! когда же Евпаторія!
Она съ тоской посмотрла на молодого человка. Онъ опять стыдливо потупился.
Онъ не пускаетъ меня, начала она.— Но я… Ecoutez! Вы не знаете его?
Она стала говорить о муж и жаловаться на него. И Бормотъ недоумвалъ, какъ такъ скоро, и притомъ безъ всякой надобности, можно выболтать вс тайны передъ мало знакомымъ человкомъ. Она призналась, что прежде ужасно любила его, но онъ былъ неблагодаренъ. Онъ пользовался свободой, а ее держалъ на цпи. ‘Она меня тиранилъ!’ шепотомъ лгала Бормоту Полина Ермолаевна.
— Вс женщины теперь свободны! говорила она — вс! Какая-нибудь торговка — она указала на бабу, съ краснымъ лицомъ и въ ваточной кацавейк, сидвшую на площади у кучи огурцовъ:— и та свободна! А я раба!..
— Но я поду! вдругъ начала она:— можетъ быть, онъ меня убьетъ… peut tre… Но я поду!
Подошла Векшинская. Кульчицкая пригласила ее обдать. Она каждый разъ длала это. Дружба между обими женщинами быстро росла. Однажды Векшинская даже ночевала у Полины Ермолаевны.
Бормотъ тоже получилъ приглашеніе обдать. Но отказался.
Кульчицкая посмотрла на него и сказала:
— Ah! Je comprends!
И вдругъ покраснла и выразительно прищурила одинъ глазъ, съ лукавой улыбкой.
Онъ приподнялъ шляпу, ему надо было направо, а имъ налво. Он ушли. Но эта странная улыбка преслдовала его весь день. И онъ говорилъ себ:
— ‘Ччортъ!… Ей богу!.. Ужъ не сумасшедшая ли? Вотъ, право!’

XX.

Передъ вечеромъ Бормотъ зашелъ къ портному Войцху купить жакетку. Войцхъ торговалъ готовымъ платьемъ, и магазинъ его щеголялъ зеркальными окнами, за которыми соблазнительно были разложены на красномъ сукн всевозможные брюки. Магазинъ назывался ‘Вна’. Самъ Войцхъ былъ высокій и стройный полякъ, съ роскошною черною бородою и блднымъ лицомъ. Тусклые глаза глубоко сидли въ темныхъ впадинахъ, и громадный лобъ свидтельствовалъ объ обширныхъ способностяхъ Войцха. Держался онъ важно, погруженный, очевидно, въ глубокія думы. Говорилъ по русски чисто, по мало. Носилъ цилиндръ, трость и перчатки, и когда по воскресеньямъ отправлялся въ костелъ, солидно одтый въ дорогое модное платье, то производилъ впечатлніе инкогнито путешествующаго заграничнаго министра или, по крайней мр, члена парламента. Когда Бормотъ вошелъ въ магазинъ, то Войцхъ сидлъ за прилавкомъ и читалъ ‘Ktosy’. Онъ всталъ и тускло посмотрлъ на молодого человка.
— Мн надо жакетку…
Войцхъ направилъ взглядъ на плечи и грудь Бормота.
— Только знаете… тово… не дорогую.
Войцхъ слегка кивнулъ своимъ огромнымъ лбомъ.
— Синеватую… продолжалъ Бормотъ.
Войцхъ опять кивнулъ лбомъ.
— И брюки бы, сказалъ Бормотъ.— Срыя…
Ему не особенно надобились срыя брюки, у него уже были срыя брюки съ сиреневымъ оттнкомъ, но однако ему показалось, что слдуетъ купить еще другія. И весьма вроятно, что на это ршеніе въ значительной мр повліяла министерская наружность Войцха, глаза котораго остановились на его ногахъ, облеченныхъ въ поношенные панталоны.
— И жилетъ, прибавилъ Бормотъ.
Войцхъ поднялъ глаза.
— Шелковый?
— Д-да…
— Можно.
Онъ повернулся къ Бормоту спиной и сталъ смотрть на пиджаки, жилеты и разныя другія принадлежности мужского туалета, развшанныя, съ большимъ знаніемъ дла, заманчивыми группами. Черезъ минуту онъ взялъ въ руки жердь съ крючкомъ, ткнулъ ею въ высоко висвшую синеватую жакетку, потомъ въ шелковый жилетъ, потомъ въ срыя брюки, все это уловилъ, снялъ съ распорокъ, смахнулъ пыль и подалъ товаръ покупателю, а самъ повернулъ голову и смотрлъ задумчиво на улицу, которая виднлась между брюкъ и пальто.
— Матеріи недурны, похвалилъ Бормотъ.
— Да-а! внушительно протянулъ Войцхъ.
— И сколько это стоитъ?
— Сорокъ рублей…
— Примрить бы…
— Это лишнее, сказалъ Войцхъ.— Но если угодно…
Онъ указалъ на перегородку.
Бормотъ пошелъ туда и примрилъ платье. Посмотрвшись въ большое трюмо, онъ увидлъ, что сидитъ все превосходно. Ему страшно захотлось купить. Но у него было всего двадцать рублей.
— Дешевле нельзя? спросилъ онъ.
Войцхъ не отвтилъ. На его умномъ лиц пробжала тнь, и можно было подумать, что вопросъ молодого человка оскорбилъ его.
Бормотъ сказалъ:
— Такъ хорошо… Вотъ вамъ двадцать рублей… А завтра или посл завтра (это произнесъ онъ небрежно) я вамъ пришлю остальные…
Войцхъ взялъ деньги, пересчиталъ, кивнулъ лбомъ, спряталъ ихъ въ конторку, чрезвычайно ловко и красиво завернулъ покупку въ синюю бумагу и положилъ ее за прилавокъ. Посл чего протянулъ руку къ своей газет.
Бормотъ постоялъ, подумалъ: ‘Ахъ, чортъ возьми… А, впрочемъ, конечно, вдь онъ меня не знаетъ’ и, поклонившись, вышелъ, съ большимъ достоинствомъ, чтобы не подать виду, что разсчитывалъ на другой исходъ. И только на улиц онъ сильно обругалъ себя за то, что поступилъ такъ по-дтски и купилъ ненужныя брюки и въ особенности жилетъ.
— ‘Теперь денегъ доставать… У тетки попросить?— не дастъ! У кого же? У знакомыхъ неловко… За урокъ только въ конц мсяца… Ч-чортъ! Вотъ положеніе! А вещи все-таки недурныя’.
Онъ вспомнилъ о Фаничк, для которой, въ сущности, и жакетку покупалъ, и сказалъ себ:
— ‘Съ другой стороны… Право, можетъ, оно кстати!’
И, махнувъ рукой, направился къ Шарамыкину, смутно надясь, что тотъ ему поможетъ.
Но онъ едва пришелъ къ актеру, какъ сейчасъ же сообразилъ, что никакой надежды быть не можетъ. Шарамыкинъ первый пожаловался на безденежье. Бормотъ облегчилъ себя, впрочемъ, тмъ, что разсказалъ, въ какомъ онъ самъ затрудненіи. Тогда Шарамыкинъ вскочилъ съ постели, на которой лежалъ раздтый и въ грязныхъ носкахъ, и вскричалъ:
— Слушай! Сейчасъ можно достать! У генерала!
— Что ты!
— Клянусь!
Онъ перекрестился лвой рукой.
Бормотъ замигалъ растерянно.
— Неловко!
— Что неловко. Эхъ! Кисель ты, братъ! Теб онъ займетъ. То есть, вотъ честное слово, разорви меня на четыре части, займетъ! Ну, позволь мн это устроить! Пойдемъ къ нему!
— Нтъ.
— Ахъ, анаема! вскричалъ Шарамыкинъ съ досадой и полушутя, полусердито показалъ ему кулакъ.— Да послушай меня…
— Неловко, повторилъ Бормотъ.
— Душечка!
— Нтъ!..
— Душечка… вдь мн самому надо. Поврь — страшно надо. Ты мн частицу дашь. Такъ рублей пять. Жрать нечего.
— Да отъ чего самъ не займешь?
— Не дастъ! сказалъ Шарамыкинъ съ увренностью.— Мн не дастъ! повторилъ онъ и понюхалъ табаку.
— Вотъ теб разъ! Почему? спросилъ Бормотъ.
— Потому, видишь ли, голова ты съ мозгами, что совсть у меня есть… Для себя я и просить не стану… Понимаешь?
Бормотъ посмотрлъ на него. Онъ подошелъ и взялъ молодого человка за плечи.
— Я ему долженъ, братецъ ты мой, больше ста… Пожалуй, двсти… Самъ не знаю сколько! Теперь понялъ?
Онъ потрясъ Бормота. Тотъ молчалъ.
— А теб займетъ… Рублей тридцать!? Боже мой!
Онъ ласково глядлъ на молодого человка.
— Голубчикъ, милый! Пойдемъ къ нему!
Бормотъ колебался.
— Какъ же ты устроишь? спросилъ онъ:
— А вотъ какъ — прямо бухну: дайте молъ ему, ваше превосходительство, тридцать рублей… Онъ человкъ честный, отдастъ. Ну?
— Нтъ, Боже сохрани, этого не надо. Неловко…
— Ну, хорошо. Пойдемъ и ты все время грусти. Глаза сдлай скучные. Генералъ спроситъ: что съ вами? А ты все грусти… Потомъ уйди, а я останусь. Тутъ, конечно, генералъ, первымъ дломъ спроситъ, что это съ нимъ? Я ему скажу — такъ и такъ… Нуждается… Молодежь… Гуманность и прочее… Дастъ! Вотъ разрази меня громъ! И я теб принесу — вотъ этими самыми руками…
Онъ вытянулъ свои блыя жилистыя руки.
— Двадцать рублей, братецъ, низачто получишь! сказалъ онъ.
Но Бормоту сдлалось стыдно.
— Нтъ, сказалъ онъ упрямо:— ненадо. Ненадо, ненадо!
— Оселъ! прошиплъ актеръ и сталъ ходить по комнат беззвучными шагами, держа руки за спиной.
— А къ генералу дойдешь? спросилъ онъ.
— Пойти можно…
— Пойдемъ.
Онъ натянулъ сапоги, одлся, и они вышли.
Смеркалось.

XXI.

Бньковичъ жилъ противъ генерала. Онъ занималъ квартиру въ мезонин, изъ итальянскаго окошечка котораго видно было все, что длается въ дом Бакланова. Въ качеств корреспондента, Бньковичъ, естественно, былъ любопытенъ. Поэтому онъ нердко просиживалъ цлые часы, съ биноклемъ въ рукахъ, и смотрлъ въ большія прозрачныя окна сосда. Сидлъ онъ такимъ образомъ и сегодня. И видлъ…
Онъ видлъ, какъ генералъ, должно быть, посл обда, прилегъ на широкую отоманку, покрытую ковромъ, и сталъ курить, попивая вино. Черезъ нкоторое время вошелъ его лакей, въ воротничкахъ и при часахъ, и подалъ длинную бумажку — вроятно счетъ — которая сверкнула противъ солнца блымъ пятномъ, и сталъ поодаль, заложивъ руку за спину, полупочтительно и полуфамильярно. Генералъ, не глядя на слугу, кивнулъ головой. Должно быть, сказалъ: ‘хорошо, братецъ. Ступай’. Но лакей не уходилъ, переминаясь съ ноги на ногу. Тогда генералъ поднялъ на него глаза и сказалъ что-то сердито. Лакей сталъ говорить и жестикулировалъ рукой. Генералъ нахмурился, покраснлъ, вскочилъ и сталъ топать ногами, махая чубукомъ. Лакей пожалъ плечами, но все не уходилъ. Генералъ взялъ его за ши воротъ и сталъ трясти. Лакей казался нкоторое время деревянной куклой. Его голова, руки и ноги болтались, какъ на проволокахъ. Затмъ генералъ вытолкалъ его за дверь и минутъ пять ходилъ взадъ и впередъ по комнат. Иногда онъ совсмъ исчезалъ въ облак табачнаго дыма. Вскор лакей вышелъ изъ калитки и вернулся на ломовомъ извощик. И сталъ выносить вещи. Въ числ вещей былъ большой красивый самоваръ. Этотъ самый самоваръ Бньковичъ нсколько разъ видлъ въ столовой генерала. Перевязавъ все веревками, лакей слъ на красный сундукъ, окованный жестью и желзомъ, и ухалъ. Было очевидно, что онъ или получилъ отставку, или самъ бросилъ генерала. Прошло полчаса. Генералъ лежалъ на отомапк въ своей блой Черкесск и все курилъ. Но изъ задней комнаты, изъ-за портьеры выглянула сдая голова еврея. Генералъ взглянулъ на него, и еврей вышелъ весь изъ-за портьеры, худой и въ длинномъ сюртук, робкій, низкопоклонный. На ше у него былъ зеленый шарфъ. Генералъ чубукомъ указалъ ему на разныя вещи. Еврей осторожно сталъ ходить по комнат, наклонялся, смотрлъ на вещи, прищуривая одинъ глазъ, качалъ головой, улыбался съ сожалніемъ и все складывалъ въ кучу. Beщей набралось порядочное количество, бронзовыхъ и можетъ быть серебряныхъ. Еврей хотлъ взять каску подъ колпакомъ, его плнило, конечно, серебро на ней, но генералъ такъ замахалъ чубукомъ, что еврей согнулся въ страх и отошелъ въ сторону. Потомъ онъ юркнулъ за портьеру и вернулся оттуда съ другой кучей вещей, преимущественно туалетныхъ, которыя тоже были, кажется, серебряныя. Онъ посматривалъ на вещи съ такимъ видомъ, какъ будто он были совершенно безъ цны и низко кланялся, умильно глядя на генерала. Наконецъ, тотъ привсталъ, съ гнвнымъ лицомъ. Тогда еврей замахалъ руками, выворотивъ ладони возл самыхъ ушей и, съ грустной улыбкой вынулъ изъ-за пазухи пачку ассигнацій. Генералъ, не считая, положилъ деньги въ карманъ, а еврей быстро завязалъ вещи въ узелъ и ушелъ, все низко кланяясь. Генералъ постучалъ въ стну кулакомъ. Вошелъ кучеръ въ красной рубашк и плисовыхъ шароварахъ. Онъ подалъ генералу новую бутылку вина и получилъ какое-то приказаніе, потому что это отразилось на его лиц. Онъ исчезъ, появился на улиц, быстро шагая, опять исчезъ въ переулк, наконецъ, вернулся съ лакеемъ. Тотъ вошелъ къ генералу съ полупоклономъ. Генералъ швырнулъ ему нсколько ассигнацій. Лакей нагнулся, поднялъ ассигнаціи, поклонился на этотъ разъ низко и сталъ жестикулировать рукой. Можетъ быть, онъ просилъ извиненія и хотлъ, чтобы его опять взяли на службу. Но генералъ отрицательно потрясъ головой и отвернулся. Тогда лакей ушелъ, пожавъ плечами. Прошло нкоторое время и ничего любопытнаго въ дом генерала не происходило. Онъ то лежалъ, то ходилъ, комната иногда оставалась пустою. Ружья и шашки на стн попрежнему блестли въ широкомъ солнечномъ луч, врывавшемся въ окна и горвшемъ частью на полу, гд валялась тигровая кожа, растянувъ свои безжизненныя лапы. Бньковичъ подумалъ, что можно спрятать бинокль и приняться за вечерній чай.
Напившись чаю, онъ, однако, не утерплъ и снова сталъ подсматривать за сосдомъ. На этотъ разъ онъ увидлъ, что генералъ сидлъ на оттоманк, рядомъ съ двушкой въ розовомъ плать и что-то говорилъ. Она слушала его, потупляясь. Любопытство Бньковича необыкновенно напряглось. Онъ припалъ къ биноклю. Двушка дала генералу руку. Но затмъ, взглянувъ на окна, встала и опустила везд шторы. Бньковичъ ничего больше не могъ увидть. И лихорадочно заходилъ по своей комнатк. Въ этотъ день вечеромъ онъ два раза пилъ чай и все чувствовалъ жажду.

XXII.

Адель, по обыкновенію, направилась вечеромъ къ Шарамыкину, и видла, какъ онъ и Бормотъ вышли вдвоемъ. Она остановилась, посмотрла имъ вслдъ и поворотила назадъ. Ей надо было идти переулками еврейскаго квартала. Вечеромъ кварталъ этотъ оживаетъ. Отцы семействъ возвращаются домой и громко бесдуютъ между собой, матери унимаютъ дтей. Нкоторыя изъ нихъ сидятъ на порог и кормятъ своихъ младенцевъ, обнаживъ длинную, расплывающуюся грудь. Мальчишки въ штаникахъ по горло и въ ермолкахъ бгаютъ другъ за другомъ съ крикомъ и машутъ прутиками. Двочка съ огненными кудрями и въ грязной рубашенк, скомканной на спин, ползаетъ въ зеленой и желтой грязи и смотритъ на прохожихъ широко раскрытыми черными глазами. Старикъ въ бархатной ермолк и съ длинными блыми пейсами сидитъ у окна и бормочетъ на распвъ молитвы, устремивъ безжизненный взглядъ въ потухающее небо. Вотъ прошелъ еврейскій франтъ въ блыхъ воротничкахъ и, какъ увядающій цвтокъ, колеблетъ сухонькой головкой направо и налво. Въ рук онъ держитъ папиросу въ огромномъ янтарномъ мундштук, отдланномъ въ золото. Вотъ прошла группа молодыхъ людей въ новенькихъ картузикахъ, сдвинутыхъ на затылокъ, и ластиковыхъ длиннополыхъ кафтанахъ. Они кричатъ, хохочутъ, хлопаютъ другъ друга по плечамъ. Вотъ медленно, согнувшись до земли, проползла столтняя старуха въ капот и грязной чалм. Она остановилась, чтобы дать Адели дорогу, и посмотрла на нее красными сывороточными глазами. Дома здсь скучены, крошечные, вростающіе въ землю и совсмъ разваливающіеся, или же двухъ-этажные, но грязные, съ обвалившейся штукатуркой, съ дырявыми крышами. Только немногіе имютъ сносный и даже красивый видъ. Но и эти немногіе носятъ особую печать. Напримръ, домъ стараго Зильбермана. Онъ большой, новый, содержится въ порядк. Штукатурка свжая, крыша зеленая, трубы узенькія, съ посеребренными ршетками. Открыты окна второго этажа и видна дорогая хрустальная люстра. Но на подоконник лежитъ, свсившись на улицу, мокрая перина, и козы немилосердно грызутъ молоденькіе усыхающіе тополи, посаженные передъ фронтономъ. Адель обратила на этотъ домъ особенное вниманіе. Каждый разъ, какъ видла его, она вспоминала Наума Семеныча. Ей было непонятно, съ какой стати Наумъ Семенычъ такъ круто порвалъ съ родными. Еще еслибы онъ вру христіанскую принялъ — ну, тогда другое дло. Но онъ остался жидомъ. Пройдя нсколько шаговъ, она обернулась, чтобы еще разъ посмотрть на красивый домъ. Но вдругъ увидла того солдата. Онъ шелъ поодаль, грызя смячки, и взглядъ его былъ пристально устремленъ на нее.
Она испугалась, сердце кнуло. Она прибавила шагу. Страхъ былъ, впрочемъ, инстинктивный и скоро упалъ. Тогда ей пришло въ голову остановиться и подождать, чтобы спросить на счетъ тючка — не видалъ ли онъ его и не взялъ ли. Но едва только солдатъ сталъ приближаться, какъ страхъ вернулся и, кром того, сдлалось стыдно — и она снова пустилась идти ускореннымъ шагомъ. Идя, она чувствовала, что и онъ идетъ такъ же быстро, она даже слышала его шаги, твердые и звенящіе. Она почти бжала, наклонивъ голову, блдная, задыхающаяся. Но увидла вдали Филицату адоровну въ шляпк и пальто, и опять страхъ ея прошелъ. Она подбжала къ ней съ ласковой улыбкой.
— Тетушка!
Сказавъ это, она оглянулась: солдата не было. Онъ точно сквозь землю провалился.
— Что съ тобой, Аделька? Ты зеленая… начала Фелицата адоровна.
— Богъ съ вами! тетушка, куда вы?
— Я?.. Такъ… хотла навстить…
— Кого?
Тетушка была въ затрудненіи.
— Бормотовъ… говорятъ, Аглая Петровна больна, сказала она, наконецъ, сдлавъ печальное лицо.
— Чтожь вы выдумали, что я зеленая? Ей-Богу, вы всегда выдумаете такое неподобное! А вотъ вы красненькія!
Фелицата адоровна тревожно взглянула на нее и улыбнулась.
— Въ самомъ дл?
— Прелесть какія! продолжала Адель.
— А ты-жь откуда, Адель? спросила тетушка ласково?
Адель махнула рукой.
— Оттуда!
— У Лоскотиныхъ была?
— Да.
— Не застала?
— Да нтъ.
Адель снова махнула рукой.
— Надошь ты имъ, Аделька, каждый день шляешься, принимать перестанутъ… надо-жь и честь знать…
Тетушка укоризненно покачала головой. И при этомъ на шляпк ея заколебались розы на проволочныхъ ножкахъ.
— Боже, тетушка какая у васъ шляпка! вскричала Адель.— И бурнусъ! Новый? Ей-богу новый!
Фелицата адоровна улыбнулась счастливой улыбкой и осмотрла себя.
— Ты разв не видла?
— Конечно, нтъ!
— Этожь въ залог остался… сказала тетушка.
— А! произнесла Адель и провела рукой по широкому рюшу на груди Фелицаты адоровны.
— Запачкаешь, милая, сказала та съ неудовольствіемъ.
— Не буду… Вы бы и мн тетушка, сшили что-нибудь… А то, знаете, меня за горничную принимаютъ…
Ола тупо глянула кругомъ.
— Тетушка!! Хорошо? сказала она, засматривая ей въ глаза.
Фелицата адоровна поправила пунцовыя ленты у подбородка и произнесла, разсянно улыбнувшись:
— Хорошо, но только пора мн идти, Аделька…
— Идите, идите!
— Я, Адель, скоро вернусь, строго начала тетушка: — и будемъ чай пить.
— Да идите!
— Ну, прощай, совсмъ строго сказала тетушка и пошла, вздохнувъ.
Адель тоже пошла. Она нсколько разъ оглянулась. Тетушка скрылась. Теперь улица была другая. Еврейскія строенія уступили мсто скромнымъ домикамъ мелкихъ чиновниковъ и мщанъ. Крыши были нердко соломенныя. За окнами зеленли фуксіи и герани. У воротъ на лавочкахъ сидли мщанскія барышни въ синихъ и красныхъ платьяхъ. Отставной военный, сдой и съ жирнымъ загривкомъ, путешествовалъ черезъ улицу въ халат, держа трубку кусками обрубленныхъ на войн пальцевъ. Собаки рзвились. Тихо шумли ивы, отражаясь иногда въ лужахъ, которыя здсь не высыхали. Но улица казалась опрятной.
Вотъ и домъ Филицаты адоровны, вотъ и знакомая береза, она склонилась надъ черепичной кровлей и обнимаетъ этотъ старенькій домикъ своими печально никнущими втвями. Адель обрадовалась, взялась за кольцо у калитки и въ послдній разъ оглянулась, въ полной увренности, что теперь никого не увидитъ. Но шагахъ въ тридцати стоялъ тотъ солдатъ — точно изъ земли выросъ — и попрежнему пристально смотрлъ на нее и грызъ смячки.

XXIII.

Между тмъ Фелицата адоровна перерзала Спасскій переулокъ и шла по одной изъ лучшихъ улицъ города. Тутъ были солидные деревянные и каменные дома, съ красивыми подъздами, высокими горделивыми тополями, садами и цвтниками. На этой улиц жилъ генералъ Баклановъ. Фелицата адоровна робкой поступью подошла къ его дому, и только взялась за ручку звонка, какъ дубовая дверь пріотворилась и оттуда выскользнула Серафимочка. Тетушка сейчасъ же узнала ее, несмотря на сумерки. Вся внутренность у ней закипла, не могла она никакъ удержаться и гнвно вскричала, схвативъ ее за рукавъ ватерпруфа:
— Подлая! ты откуда это?
Серафимочка остолбенла и молчала.
— Отвчай мн сейчасъ! Ты думаешь, я такъ и не слжу за тобою? Я твой каждый шагъ знаю! Боже мой!
Тетушка соединила руки точно для молитвы и подняла ихъ къ небу.
— Господи, пресвятая Богородица! И онъ хорошъ! Хорошъ этотъ генералъ, невинныхъ двушекъ портитъ! Хорошъ, нечего сказать! Прокричу! Не подарю! Нтъ! О о-о! Онъ меня узнаетъ! Узнаетъ, какъ обманывать благородную женщину! Я сама двушка! Я въ акушеркахъ была, у меня въ свидтельств написано, что я двушка! А ты пошлая дрянь, подожди ты! Помни ты!
Она потрясла пальцемъ у носа Серафимочки. Та напряженно молчала, слегка отстранившись, и видъ у ней былъ какой-то встрепанный.
— Помни, мерзкая! И онъ меня вспомнитъ. Онъ думаетъ, на него суда нтъ? Нтъ, есть на земл судъ. Я дойду! Я найду дорогу. Я покажу ему генеральство! Ахъ, Боже мой, Боже мой! Каковъ! Вотъ теб и шуточки! свжесть, нетронутость! Я ему покажу, какъ меня обманывать. Я благородный человкъ, меня нельзя такъ обидть. И подамъ… завтра же… ко взысканію. Я его щадила! Я его выручала! Вотъ и теперь сто рублей несла. Видитъ Богъ, не жалла! Но… подожди ты, подлая!
Она опять потрясла пальцемъ у носа Серафимочки. Глаза ея сверкали, цвты прыгали на шляпк.
— Чтожь это такое! кричала она горестно, ведя племянницу за руку.— Да разв-жь я могла надяться на это? Кто-жь могъ подумать, что такая жаба ршится. Жаба, жаба! вскричала она со слезами и больно сдавила Серафимочк пальцы.
Это заставило Серафимочку выйти изъ оцепеннія. Она вырвала руку и сказала:
— Зми…
— Кто зми? спросила Фелицата адоровна съ негодованіемъ.
— Тиранскія души! продолжала Серафимочка.
— Ты про кого это?
— Безсовстныя твари…
Тетушка была поражена. Она понизила тонъ, а племянница стала кричать:
— Что выдумали! Ахъ, Боже мой, скажите — преступленіе! Да вдь они старики! Неужели-жь я не умю себя соблюдать! Мн какое дло, что у васъ въ бумаг написано! Я себя знаю… Кричите! Вотъ испугали — ахъ, ахъ!
— Молчи!
— Нтъ, не буду молчать…
— Молчи, говорятъ теб!
Но Серафимочка продолжала:
— Что молчать! Знаемъ мы васъі Сами къ генералу шли. Ншь нарядились!.. А я двушкой была и буду. Никто не можетъ меня обидть. Я свою честь при себ имю. Генералъ, генералъ! Ну, такъ что съ того, что генералъ! Влюбленъ, естественно, а больше ничего!
— Серафимка!
— Что тамъ? Не очень-то испугаете!
— Люди идутъ, замолчи.
Серафимочка умолкла. На встрчу шли Шарамыкинъ и Бормотъ. Поровнявшись, они раскланялись съ дамами. Тетушка сказала:
— Здраствуйте.
Потомъ остановилась, поговорила любезно съ Шарамыкинымъ и представила Бормота племянниц. Серафимочка подала ему руку, ту самую, которую сдавила тетушка, и разсмялась серебристымъ смхомъ.
— Что вы сегодня не были, Романъ Парамонычъ? сказала она, обращаясь къ актеру.
Тотъ понюхалъ табакъ и махнулъ рукой.
— Некогда.
— Адель скучаетъ, лукаво сказала она.
— Ахъ, бдное золото мое! участливо произнесъ Шарамыкипъ.— Это она все ждетъ разучивать Марію Стюартъ… Офелію ужь она прошла… Удивительный талантъ! И какая страсть! Такъ и дрожитъ, какъ начнетъ читать… Впрочемъ, мы видаемся въ театр… Ну, а вы денегъ, конечно, не нашли?
— Нтъ, съ тоской сказала Серафимочка и, искоса взглянувъ на собесдника, ощупала карманъ.
— Да ужь не найдете! сказалъ онъ съ увренностью и посмотрлъ на Бормота.— Каковъ, братъ, Зильберманъ, а? Помните. Фелицата адоровна, какъ я распинался за него?.. Да! Ошибся!
Онъ понюхалъ табаку.
— Раскажи, братъ, Фелицаг адоровн, что Мухинъ… Но, впрочемъ, я самъ…
И онъ разсказалъ, что Мухинъ говорилъ въ театр.
Тетушка съ интересомъ пожала плечами и сказала:
— Жидъ!
Шарамыкинъ вздохнулъ.
— Заходите! сказала тетушка, прощаясь.— А то вы, кажется, сердитесь на меня… Но, ей-богу, миленькій, ни грошика не было… Я-жь человкъ бдный, случается, что хоть закладывай… Заходите и вы, Константинъ Петровичъ… Сестрица бываетъ, а вы, ни ногой! Недобрый вы! Хоть бы на пять минутъ!.. Заходите, господа!
Друзья поклонились и пошли дальше. Но какъ только Фелицата адоровна и Серафимочка остались вдвоемъ, опять началось прежнее.
— Тетушка! сказала въ полголоса племянница посл нкоторой паузы.
— Молчи! вскричала тетушка съ сердцемъ.— Замъ! Глаза выпью! Что ты себ воображаешь? Стыда въ теб нтъ! Ты бы ужь молчала, да Богу молилась. У!
— Тетушка, вы бы лучше за Аделькой смотрли, сказала Серафимочка довольно спокойно.
— Что? Какъ?
— За Аделькой, говорю… Платья у ней что-то тсны длаются…
Тетушка замолчала, изумленная.
Серафимочка продолжала:
— Тутъ ужь не генераломъ пахнетъ, радость вы наша! Генералъ — что! можно сказать, побалуется и больше ничего! А тутъ… Ахъ, тетушка, гд-жь ваши глазки были прелестные!
Она стала смяться. Смхъ былъ громкій, торжествующій. Тетушк невольно показалось, что племянница говоритъ правду. Но этотъ смхъ затмилъ ея разсудокъ. Къ тому же, вблизи никого не было и сумерки быстро ложились черными полупрозрачными тнями на дома и деревья. Она замахнулась, чтобъ ударить Серафимочку. Но та предусмотрла это движеніе и быстро перебжала на другую сторону улицы. Фелицата адоровна задыхалась отъ слезъ и досады. Сразу столько горя! Она шла по тротуару и злобно смотрла въ сумракъ, откуда по временамъ, когда улица оставалась пустынной, слышались возгласы племянницы:
— Ящерицы!.. Низкія женщины!.. сволочи!..

XXIV.

На другой день, Бормотъ еще лежалъ въ постели, какъ услышалъ голосъ Шарамыкина въ сосдней комнат. Случалось не рдко, что Шарамыкинъ проводилъ у Векшинской даже ночи. Сначала студентъ ревновалъ, но потомъ разсудилъ, что ревновать нелпо. У Векшинской на это былъ особый взглядъ. Эта исполнительница ‘Прекрасной Елены’ была убждена, что лишь тогда можно требовать отъ женщины врности, когда она — жена, или получаетъ отъ любовника хорошія деньги. Деньги, алмазы, золото и ‘сребряныя’ вещи играли большую роль въ ея нравственной философіи. А такъ какъ Бормотъ платилъ ей немного, и самыхъ дешевыхъ вещей было у него весьма ограниченное количество, то Векшинская, естественно, не могла быть для него предметомъ исключительнаго обладанія. Это онъ хорошо понималъ. Такимъ образомъ, онъ лежалъ подъ своимъ вытертымъ одяломъ и прислушивался къ словамъ друга. Въ комнат было тепло, играло солнце. Онъ кашлянулъ. Другъ сейчасъ же вошелъ.
— А! Ну, что? что снилось? не спишь?
— Здраствуй, сказалъ Бормотъ.
— Деньги не снились?
— Нтъ…
— А я принесъ…
Шарамыкинъ со смхомъ вынулъ изъ кармана дв красненькихъ и положилъ Бормоту на подушку.
— Это теб. Возьми.
— Что ты?
— Бери, когда даютъ. Посл отдашь. Знай, что я другъ.
Онъ великодушно посмотрлъ на Бормота и самъ пожалъ ему руку. Посл чего друзья крпко поцловались.
— Ты, дйствительно, хорошій человкъ, произнесъ Бормотъ съ чувствомъ.
Шарамыкинъ не возражалъ и сталъ объяснять, какъ онъ неожиданно получилъ сегодня долгъ, но не объявилъ имени своего аккуратнаго должника. Векшинская принесла кофе. И, проведя часъ въ разговорахъ, довольно откровенныхъ и боле или мене для каждаго собесдника интересныхъ, вс разошлись по своимъ дламъ.
Бормотъ отправился прямо къ Войцху. Великій человкъ не сразу узналъ студента. Наморщилъ лобъ, провелъ по глазамъ рукой, наконецъ, произнесъ: ‘А!’ и вынулъ свертокъ, на которомъ краснымъ карандашемъ были начертаны какіе-то таинственные знаки.
— За вами двадцать рублей, сказалъ онъ сурово, тономъ, не допускающимъ спора.
Бормотъ хотлъ сказать, что ему жилета не надо, нельзя ли взять его назадъ, но не посмлъ сказать, вжливо подалъ деньги и поскоре ушелъ съ своей покупкой.
Дома онъ распаковалъ свертокъ, примрилъ опять жакетку, брюки и жилетъ. Чудо что такое! И жилетъ ему понравился. Въ такомъ превосходномъ жилет онъ кажется гораздо стройне. Полюбовавшись обновками, онъ все тщательно сложилъ и спряталъ въ комодъ.
— Теперь можно бы и къ Фаничк… подумалъ онъ.
Вчера онъ, несмотря на приглашеніе, не пошелъ. Онъ испугался счастья быть въ гостяхъ у Фанички. И кром того, сюртучекъ у него былъ плохъ — оттого и къ Войцху зашелъ. Да еще неловко ему показалось — посл обда, или даже вечеромъ, съ визитомъ идти. Еслибы вдвоемъ съ кмъ-нибудь — пожалуй, но одному — ни за что. Сегодня другое дло. Вотъ сейчасъ можно отправиться. Вотъ взять надть свжую рубаху, облечься въ новую пару и пойти. Какъ разъ пора. Но тутъ опять начался страхъ счастья. Сердце замирало отъ ожиданія, въ горл кровь била. Онъ сообразилъ, что на сегодня Фаничка не приглашала его, и остался дома. Весь день думалъ о ней и вечеромъ досадовалъ, что не пошелъ утромъ съ визитомъ къ этой двушк, которая съ каждой минутой казалась ему все лучше и лучше. А, впрочемъ, не пойти ли теперь? Какіе пустяки, что вечеръ! Да и какой вечеръ — всего пять часовъ… ‘Нтъ, поздно’, ршилъ онъ и не пошелъ.
Онъ прогулялся, былъ въ саду, поговорилъ о достоинств минеральныхъ водъ съ хорошенькой продавщицей на Кривомъ мосту и выпилъ кружку, и, возвратившись домой, принялся зубрить записки. Зубрилъ онъ въ полголоса. Но предметъ былъ трудный, не шелъ въ голову. Онъ бросилъ записки. И лежалъ на постели, пока не смерклось, мечтая о Фаничк. Ему захотлось имть ея карточку. Онъ вставилъ бы ее въ прелестную рамку, бронзовую, съ зеркальнымъ стекломъ, и повсилъ надъ кроватью. Каждый день подолгу онъ смотрлъ бы на нее. Потомъ у него явилась мысль, что, можетъ, и Фаничка захочетъ, чтобы онъ далъ ей свою карточку. Онъ всталъ, зажегъ свчу и взялъ альбомъ, аккуратно завернутый въ газетную бумагу. Этотъ альбомъ онъ цнилъ. Ему казался онъ красивымъ. Онъ былъ небольшой, квадратный, изъ краснаго сафьяна. По угламъ и по середин были рзныя украшенія изъ блой кости. А сверхъ этихъ украшеній были набиты черныя плоскія пуговки, въ свою очередь пронизанныя яркими латунными гвоздиками. застежки были тонкія и плохо дйствовали. Онъ бережно раскрылъ этотъ альбомъ и сталъ переворачивать листы. Сначала шли карточки родныхъ — покойнаго отца, матери, сестеръ, братьевъ, затмъ — знакомыхъ, товарищей, какихъ-то барышенъ, съ ангельскими улыбками, замчательныхъ пвицъ — Аделины Патти, Лукки (онъ никогда не видлъ и не слышалъ ихъ), наконецъ, пошли его собственныя карточки. Тутъ онъ былъ и мальчикомъ въ русской рубашк, и задумчивымъ гимназистомъ, и украинофиломъ, въ свитк и смушковой шапк, въ кобеняк, и просто въ бль, подпоясанный краснымъ поясомъ (поясъ былъ намалеванъ карминамъ). Чмъ дальше, тмъ онъ больше становился похожъ на ‘порядочнаго молодого человка’, даже на франта. На одной карточк онъ былъ въ громадныхъ воротничкахъ и пенснэ (которое пересталъ носить, потому что глаза разболлись), на другой — въ сюртук и жилет съ необыкновеннымъ вырзомъ. Карточки не были похожи одна на другую и мало походили на него. Бормота всегда это смущало. Когда онъ показывалъ кому-нибудь свой альбомъ, то долженъ былъ говорить: — Это я.— ‘А это кто?’ спрашивали его.— И это я.— ‘А это?’ — Тоже я.— ‘И это?’ — И это. Казалось, каждый фотографъ имлъ свою собственную оригинальную точку зрнія на него и снималъ его, строго руководствуясь ею. Но, впрочемъ, однажды, снялся онъ превосходно. Это было недавно и эту карточку, гд онъ былъ удивительно похожъ и въ тоже время весьма недуренъ, можно бы предложить Фаничк. Никому еще не отдавалъ онъ послдней карточки, послднія карточки онъ бережно хранилъ, онъ любилъ себя и свои изображенія, но Фаничк… еслибы она только попросила, онъ съ удовольствіемъ отдалъ бы ее! Онъ перевернулъ листъ и вдругъ той карточки не оказалось. Вмсто нея, въ прямоугольник съ округленными углами, виднлась розовая подкладка. Это огорчило его. Онъ вскочилъ и сталъ ходить по комнат, ругая въ полголоса Векшинскую, такъ какъ не сомнвался, что это она вынула карточку. Векшинской дома не было, а отъ старухи онъ не добился толку. На время онъ забылъ даже о Фапичк. Наконецъ, часовъ въ одиннадцать, пришла Векшинская.
Снявъ шляпку и мантилью, она прежде всего сцпилась съ матерью. Она ругала ее по-польски — Бормоту показалось за то, что старуха не оставила ей ужинать, а сама все съла — и швыряла на полъ вещи. Старуха, въ отвтъ, хрипло ворчала, поднимала вещи и клала ихъ на мсто. Наконецъ, Векшинская явилась къ нему. Онъ думалъ, что у ней сердитое лицо, но никакихъ слдовъ гнвнаго волненія на немъ уже не было. Напротивъ, смотрла она весело, улыбалась ласково. Казакинъ сняла, и крошечные рукавчики ея поношенной коленкоровой рубахи позволяли видть ея худыя руки съ мозолистыми локтями.
— А, мой милый, мой золотенькій! начала она громко.— Ты меня, сдается, ожидалъ?
Она протянула ему губы. Но онъ уклонился отъ поцлуя, кисло улыбнувшись.
Она не обидлась. Она знала, что есть мужчины, которые не любятъ цловаться.
— Я не ожидалъ, сказалъ Бормотъ:— но мн хотлось спросить… Куда двалась карточка изъ альбома?
Онъ строго посмотрлъ ей въ глаза. Она разсмялась.
— Карточка?! Послушай, милый мой, не сердись… Она въ такомъ мст, что теб то будетъ пріятно…
— Въ какомъ? спросилъ онъ съ досадой.
Она сказала таинственно:
— На сердц одной особы.
Бормотъ пожалъ плечами и сталъ ходить.
— Удивляюсь, право, какъ смть!.. ворчалъ онъ.— Вдь это же моя собственность… И вдругъ придти и взять… Ччортъ!.. Ей-Богу!… У какой же особы?
— А то секретъ!
Бормотъ опять сталъ ходить и поднесъ руку къ затылку.
— Интересно знать, у какой! произнесъ онъ.
Векшинская начала:
— Господи! Какіе вы, мужчины, ужасные! Сердца въ васъ нтъ а нисколько!
Она прижала большой палецъ къ указательному и потрясла рукой. Откуда слдовало заключить, что, дйствительно, у мужчинъ нтъ сердца.
— Вы насъ грызете, продолжала она съ увлеченіемъ:— тянете въ насъ жилы и мы черезъ то сохнемъ!..
Бормотъ машинально посмотрлъ на выдавшіяся ключицы Векшинской, на ея руки, и сказалъ:
— Къ чему это вы?
— А ты есть самый ужасный! вскричала она, подбгая къ нему.— Ты своимъ равнодушіемъ умешь все сдлать! О, ты будто не смотришь, ты не обращаешь никакого вниманія на бдную женщину, но знаешь что и для чего… О!
Она лукаво взглянула на него.
Онъ стоялъ, полный недоумнія.
— Такъ ты не догадываешься, у кого твоя карточка?
— Нтъ…
— Та особа по теб страдаетъ… Она хочетъ обладать тобою… И она хорошенькая… Одличное лицо! Она, какъ увидла тебя, то отъ разу влюбилась… Ну?
Бормотъ улыбнулся и пожалъ плечами.
— Все-таки не догадываюсь…
Векшинская продолжала:
— Она была влюблена въ другого, но забыла его для тебя.. И теперь твоя карточка на его мст… У ней золотые волосы и такіе глаза… такіе… она потрясла головой.— И она съ деньгами, заключила она серьзно и отправила руку въ карманъ, гд съ удовольствіемъ ощутила жиденькую пачку ассигнацій.
Бормотъ молча прошелся и побдоносно взбилъ на затылк волосы.
— Чортъ возьми! проворчалъ онъ.
— Искусный человкъ! сказала Векшинская съ убжденіемъ.
— Нтъ… Право… Это что-то странное! проговорилъ онъ, останавливаясь передъ нею.— Ну, кто?
Она ничего не отвтила, пожала голыми плечами и стала смотрть на свчку, а онъ улыбался застнчиво.
— Если хочешь, начала Векшинская положительнымъ тономъ:— то можешь повидаться… Я теб устрою… А?
Онъ покраснлъ. Ему странно было слышать это отъ Векшинской.
— Дурень! сказала она, видя его смущеніе.
— Ну, хорошо! сказалъ онъ.
— То-то…
Она улыбнулась и направилась къ себ.
— Ты шутишь? сказалъ онъ вдругъ, останавливая ее.
Она опять пожала плечами и положила локти въ ладони.
— Дурень Бога нашего! Какъ сказано, то и молчи. Самъ увидишь.
— Но кто? добивался онъ, впрочемъ, смутно догадываясь кто.
— Одна особа, сказала Векшинская, и затмъ вскричала: — Одъ не знаетъ! Скажите! Дит! Онъ изсушилъ ее и не знаетъ! На милость Бога! Ахъ, дай мн покой! заключила она, какъ бы съ негодованіемъ и перемнила разговоръ, сказавши:— Кушать такъ хочется, что тебя зъла бы… Ничего у тебя нтъ?
— У меня есть колбаса, сказалъ Бормотъ.
Онъ досталъ изъ столика колбасу и подалъ Векшинской вмст съ черствымъ кускомъ французской булки. Она сла на кровать и стала жадно сть. А онъ завертывалъ альбомъ въ газетную бумагу, и губы его были сжаты сосредоточенно, глаза улыбались.

XXV.

Была послдняя репетиція. Она была назначена на посл обда. Въ три часа Бормотъ пошелъ въ театръ.
Генералъ уже сидлъ въ литерной лож и курилъ. Возл него вертлся Шарамыкинъ, пытливо поглядывая отъ времени до времени на сцену и проклиная въ душ вчно опаздывающихъ любителей.
На подмосткахъ стоялъ хорошенькій рояль чернаго дерева, взятый у Шаровицыной. Софья Карловна, согнувъ свой колоссальный корпусъ, перебирала клавиши и смотрла въ ноты, напвая въ полголоса. Она щадила себя и берегла голосъ для спектакля. Вс ждали, что она произведетъ большой эффектъ и съ почтеніемъ посматривали на эту даму, когда она, прижимая руку къ груди и поводя безцвтными глазами, шептала: ‘Тихо на дорог, дремлетъ все вокругъ… Что же не прихо-о-о-о-дитъ (тутъ шопотъ длался громкимъ, какъ свистъ втра) мой неврный другъ’ (шопотъ замиралъ). Томса, въ глубин сцены, беззвучно пилилъ на віолончели. Впрочемъ, иногда инструментъ его издавалъ выпуклые, вопросительные звуки, и самъ музыкантъ становился красенъ, какъ бы входя въ азартъ. Бньковичъ нервно шагалъ по авансцен и повторялъ роль, жестикулируя обими руками. Многихъ еще не было и въ томъ числ Полины Ермолаевны.
Генералъ попросилъ Шарамыкина молчать передъ Вормотомъ о томъ, откуда онъ взялъ деньги. Онъ уже просилъ его разъ, но боялся, что актеръ проговорится. Эти деньги — не двадцать, а тридцать рублей — онъ самъ далъ, чтобы выручить ‘бднаго молодого человка’ изъ затруднительнаго положенія (о которомъ актеръ сочинилъ цлую исторію). Он были у него послднія. Шарамыкинъ успокоилъ генерала и поклялся, что будетъ молчать. (И при этомъ былъ увренъ, что сдержитъ клятву). Генералъ кивнулъ головой и сказалъ:
— Потому что, братецъ, видишь ты, молодежь горда… У нашего брата, да въ особенности генерала, она не любитъ одолжаться… Надо, братецъ ты мой, соблюдать деликатность… Уважать эту гордость.
Въ это самое время Савка вышелъ на сцену и сталъ разставлять мебель, по не въ томъ порядк, какъ слдуетъ. Шарамыкилъ крикнулъ ему и, когда Савка направилъ въ его сторону свой единственный глазъ, показалъ ему кулакъ. Савка сердито махнулъ рукой и продолжалъ длать по своему. У него съ актеромъ по этому поводу уже было жаркое объясненіе. Тогда Шарамыкинъ бросился на сцену, и на лсенк встртился съ Бормотомъ.
— Здравствуй!.. Ты чего здсь?
— Да я изъ корридора сюда… началъ Бормотъ.— Тутъ Полина Ермолавна…
И указалъ рукой.
— А!
Актеръ раскосилъ глаза и сказалъ:
— Ступай къ генералу. Полезный, братъ, человкъ. Что-жь, она одна?
— Одна…
— Въ уборной, что-ли?
— Кажется… Была, впрочемъ, тутъ, за кулисами…
— Ну, ступай, ступай!
Бормотъ ушелъ, сконфуженный.
У генерала онъ просидлъ съ полчаса. Роль свою онъ долженъ былъ говорить въ конц третьяго акта и потому не торопился, хотя репетиція и началась. Ложа, въ которой, обыкновенно, появлялась Фаничка, была не занята, и онъ съ тоской думалъ, что двушка не придетъ. Однакоже, не спускалъ глазъ съ этой ложи.
Между тмъ на сцен Бньковичъ, освъ на правую ногу и прищуривъ одинъ глазъ, восторженно кричалъ:
— ‘О, графиня! Еслибъ вы знали, какъ горитъ это сердце, полное безумной любви… О, еслибъ хоть на мигъ проникли вы умственнымъ взоромъ въ это бдное, горячее сердце! По вы холодны, графиня’… (съ упрекомъ).
Полина Ермолаевна на это въ полголоса отвчала, широко раскрывая глаза:
— ‘Неужели, графъ?… О, какъ вы меня мало знаете! ха-x-ха’. (Смхъ этотъ мало натураленъ, но онъ долженъ имть сардоническій оттнокъ).
Бормотъ не замтилъ, какъ пересталъ слушать. Онъ сильно задумался. Голоса любителей, казалось, звучали гд то далеко и произносили слова, буквально пустыя, смысла которыхъ нельзя уловить. Сумракъ, наполнявшій зрительную залу и гулъ резонанса, способствовали этому. Онъ мечталъ о томъ, какъ кончитъ университетъ — непремнно кондидатомъ — и поступитъ на службу. Онъ будетъ усердно работать, получитъ орденъ, одинъ и другой. Взятокъ онъ брать не будетъ. Боже сохрани! И если ему предложатъ даже такой кушъ, какъ десять тысячъ, онъ швырнетъ эти деньги въ лицо ‘мздодателю’. Или, пожалуй, возьметъ, но представитъ но начальству — пусть оно знаетъ, какой онъ честный. Потомъ онъ женится на двушк въ род Фапички, хорошенькой и съ приданымъ. У нихъ будетъ квартира въ пять комнатъ, можетъ и больше. Передняя, зала, гостиная, спальня, кабинетъ — это во всякомъ случа. Въ передней будутъ обои подъ ясень, въ зал блые съ золотомъ, въ спальн и кабинет темненькіе, а въ гостиной красные. И мебель будетъ въ ней красная, бархатная, и такія-же портьеры, на преддиванномь стол будетъ стоять превосходная бронзовая лампа, а на ней будетъ абажуръ, который въ магазинахъ, въ Кіев, стоитъ шесть рублей семдесятъ пять копеекъ (онъ еще въ прошломъ году прицнился). Также будетъ много альбомовъ. Онъ будетъ сниматься съ женой каждый мсяцъ. Потому что каждый мсяцъ, вроятно, человкъ измняется. У жены будетъ прекрасная лисья шуба, а у него ильковая, или — пожалуй, это дорого обойдется — обыкновенная енотовая, но зато хорошая. У жены часики съ эмалью и алмазиками, у него часы — большіе, золотые и золотая витая цпь въ сто рублей (тоже прицнился въ прошломъ году). Днемъ онъ на служб. Приходитъ домой, а его обдъ ожидаетъ. На закуску жидкая икра или свжая семга, а тамъ — супъ хорошій, хорошее жаркое, соусъ, пирожное. Разумется, вино, кофе. Посл обда немного соснуть — съ молоденькой женой — а вечеромъ въ гости, или въ театръ, на своихъ лошадяхъ, парою, въ саняхъ или фаэтончик, или же у себя принимать гостей. Можетъ и начальникъ пожалуетъ, въ черномъ сюртук, со звздой, какъ бывало къ покойному отцу жаловалъ. Чай подаютъ съ ромомъ, ломберные столы разложены, на зеленомъ сукн блестятъ свжія карты и горятъ свчи. Гости играютъ чинно, льется разговоръ, никому не скучно и между тмъ все порядочно. Вотъ уже одиннадцать часовъ. ‘Что, Фаничка, не пора-ли закусить?’ говоритъ онъ тихонько своей жен (пусть она называется Фаничкой). Она киваетъ своей головкой и черезъ нсколько минутъ раздвигается длинный столъ, блеститъ ослпительно скатерть и подаются всевозможныя кушанья (какія — Бормотъ не можетъ теперь сказать за недостаткомъ опытности, но, конечно, хорошія). Но вотъ гости поли, выпили и разъхались. Счастливые молодые супруги ложатся спать. Они ужасно любятъ другъ друга и примрные мужъ и жена. Объ измнахъ, разумется, не можетъ быть и рчи. Жизнь ихъ тиха, невозмутима…
— Я вы все скучаете? вдругъ слышитъ онъ голосъ генерала я въ тоже время чувствуетъ на плеч прикосновеніе его руки. Мечты разлетаются.
Онъ покраснлъ.
— Нтъ… что мн скучать! Такъ задумался!
— О чемъ?
— Да такъ…
— Ахъ, молодой человкъ, молодой человкъ! ласково сказалъ генералъ.
— Плохо играютъ! произнесъ Бормотъ, прислушиваясь къ голосамъ любителей.
Шла сцена Адели съ Векшинской. Адель — незаконная дочь графини — съ крикомъ бросается на шею къ Векшинской — своей кормилиц, которая одна знаетъ тайну ея рожденія.
— М-да! согласился генералъ съ замчаніемъ молодого человка и сталъ курить.
— А вы знаете? вдругъ началъ онъ таинственно, улыбнувшись въ усы.— Я вотъ сейчасъ жида видлъ…
Бормотъ смутно что-то вспомнилъ и посмотрлъ на генерала.
— Да! Вотъ тамъ! сказалъ генералъ и показалъ папиросой на среднюю ложу во второмъ ярус.
Бормотъ посмотрлъ на ложу — тамъ никого не было — и потомъ опять на генерала.
— Какого жида? спросилъ онъ.
— Помните, я вамъ говорилъ? началъ генералъ. И вторично подробно разсказалъ, какъ онъ повсилъ жида и съ тхъ поръ тотъ является ему.
Бормотъ сказалъ съ улыбкой:
— Теперь наука не допускаетъ привидній…
Кром записокъ и книгъ, рекомендованныхъ профессорами, онъ ничего не читалъ, даже романовъ не читалъ, ибо находилъ, что это не серьзное чтеніе, но какъ-то случайно попалось ему изслдованіе о ‘снахъ’, онъ занатересовался имъ и прочиталъ. Это было единственное научное пріобртеніе его. И съ тхъ поръ онъ считалъ себя компетентнымъ въ вопросахъ этого рода.
Генералъ нсколько струсилъ тона, какимъ молодой человкъ сдлалъ замчаніе о привидніяхъ.
— Почему не допускаетъ? сказалъ онъ. И затмъ прибавилъ: — Плохо длаетъ, что не допускаетъ…
— Обратное зрніе.. началъ Бормотъ.
— Нтъ! ршительно произнесъ генералъ, не вынимая изо рта папиросы, которая по временамъ вспыхивала въ сумрак и освщала его лицо и яркіе глазки краснымъ свтомъ.
Бормотъ умолкъ, взглянувъ мелькомъ на пустую ложу Фанички. Хотя онъ и зналъ толкъ въ привидніяхъ, но въ настоящее время они его мало интересовали. Между тмъ, генералъ подбиралъ аргументы въ защиту своей мысли.
Наконецъ, онъ вынулъ изо рта папиросу и началъ, съ убжденіемъ:
— Напрасно наука или, лучше сказать, молодежь, не допускаютъ привидній. Мн кажется, они допускаютъ, разъ находятъ имъ объясненіе. Міръ загробный существуетъ — не сомнваюсь. Ибо, молодой человкъ, какъ-же объяснить, что намъ снятся такіе люди, которыхъ мы никогда не знавали и не видли? Это вопервыхъ…
Онъ помолчалъ, потянулъ папиросу и продолжалъ:
— Во-вторыхъ — эстотъ жидъ…— Онъ указалъ на ложу.— А втретьихъ, молодой человкъ, продолжалъ онъ торжествующимъ тономъ — самое главное: существованіе Бога. Никто его не видлъ, но вс чувствуютъ. Я неоднократно чувствовалъ присутствіе Божіе во время сраженій, по трепету. Холодный, благоговйный трепетъ. Вы скажете — трусость? Но откуда-же благоговніе? А трусомъ я не былъ. Хотя, конечно, не былъ и глупцомъ — на видимую смерть не кидался. Теперь вотъ еще.. Поразительно. Никто изъ насъ не знаетъ, что съ нимъ случится… Можетъ быть, я сегодня умру.. Вдругъ раскроются раны и конецъ! Но и въ мелочахъ мы ничего не можемъ знать. Мы слпы, молодой человкъ, мы кроты!
Онъ пососалъ папиросу и продолжалъ:
— Вы, напримръ, молодой человкъ — разв вы знаете, что будетъ съ вами сегодня, завтра?
Бормотъ усмхнулся и сказалъ:
— Относительно Бога я не спорю… Но все-таки я, напримръ, думаю, что знаю, что со мною случится… Конечно, если ничего не произойдетъ особеннаго!
— Особеннаго! подхватилъ генералъ.— Ахъ, молодой человкъ, молодой человкъ!
Онъ укоризненно покачалъ головой и сказалъ:
— Нтъ, прошу васъ, врьте въ Бога и въ его промыселъ… Я тоже не врилъ, но…
Тутъ онъ разсказалъ Бормоту уже знакомую исторію, какъ Шамиль осаждалъ его въ горахъ и какъ онъ тогда въ Бога сталъ врить.
Бормотъ пришелъ въ волненіе, но не отъ разсказа генерала, а оттого, что въ противоположной лож показалась, наконецъ, Фаничка.

XXVI.

Онъ вышелъ подъ тмъ предлогомъ, что скоро ему играть. Но какъ только онъ вышелъ, и Фаничка вышла. Они встртились и поздоровались. Дверцы изъ ложъ были открыты и темный сумрачный полукругъ корридора перерзывался поперечно потоками мутнаго свта. Они видли другъ друга и шли молча, стсняясь заговорить.
Машинально они смотрли изъ дверецъ на сцену и сколько было дверецъ, столько разъ мелькнула она передъ ними, свтлой впадиной, съ своими фальшивыми деревьями, слуховыми окнами и позирующими любителями.
Имъ казалось, что ихъ можно видть со сцены, что на нихъ смотрятъ съ любопытствомъ. Это еще боле стсняло ихъ.
У выхода въ сни Фаничка сказала, наконецъ:
— Вы, по обыкновенію, были въ лож генерала?
Бормотъ сдлалъ круглые глаза и хотлъ возразить: ‘А вы разв не видли?’, но сказалъ:
— По обыкновенію. А вы?
Фаничка посмотрла на него также, какъ онъ передъ этимъ посмотрлъ на нее, и произнесла:
— Противъ генерала. По обыкновенію.
Посл чего опять наступило молчаніе. Но только имъ стало еще боле неловко.
— Пойдемъ наверхъ! вдругъ сказала Фаничка.
Корридоръ второго яруса былъ освщенъ, противъ средней ложи, слуховымъ окномъ съ цвтными стеклами, расположенными звздообразно. Но оба крыла этого корридора были погружены въ густой, почти черный сумракъ. Дверцы были везд плотно закрыты.
Очутившись въ темнот, молодые люди стали смле.
Фаничка начала:
— Какже вамъ не стыдно, какъ-же вамъ не стыдно! я васъ и тогда ждала, и вс дни.. Какъ вамъ не стыдно!
Бормотъ сталъ извиняться. Онъ сказалъ, что ему помшали занятія. И просилъ прощенія.
Она сказала.
— Я васъ прощаю.
Онъ взялъ ея руку и горячо пожалъ. Это прощеніе показалось ему благодяніемъ.
— Но только, продолжала Фаничка: — вы завтра должны непремнно явиться… Слышите? Никуда не уйду, весь день буду ждать. А если не придете, не приду въ театръ, не стану смотрть, какъ вы будете о лошадяхъ докладывать…. Слышите?
— Честное слово, приду.
— Во что бы то ни стало?
— Ничто не можетъ мн помшать.
— А если будетъ громъ, дождь?
— Все равно приду.
Она опять подала ему руку: и тутъ какъ-то нечаянно случилось, что рука его скользнула по таліи двушки
Тогда Фаничка сказала:
— Я боюсь. Тутъ темно. Пойдемъ отсюда.
Они приблизились къ тому мсту, гд изъ звздообразнаго окна свтъ лился синими, оранжевыми и красными лучами и гд было свтло. Они остановились и молчали.
— Вотъ входъ въ среднюю ложу, сказалъ Бормотъ.
— Да.
— Это лучшая ложа. Говорятъ, въ Петербург вс ложи такъ устроены. Ложа и при ней комнатка….
— Это хорошо, сказала Фаничка, искоса взглянувъ на дверцу.
Бормотъ вздохнулъ. И она вздохнула.
Бормотъ сказалъ:
— Смшной генералъ!
Фаничка улыбнулась.
— А что?
— Странно сказать — ему жидъ является. Ей Богу, это онъ мн говорилъ. И сейчасъ, говоритъ, видлъ жида — сидитъ въ этой лож….
Онъ разсказалъ ей все, что зналъ на счетъ генеральскаго жида и объ обратномъ зрніи (о послднемъ — вкратц).
Фаничка заинтересовалась. Она взялась за ручку дверецъ и сказала:
— Пойдемъ посмотримъ.
Онъ тоже проникся интересомъ къ лож.
И вотъ они вошли въ маленькую темную комнатку, куда изъ открытой дверцы проникъ пестрый фантастическій свтъ и упалъ на полъ косой звздой съ расплывающимися лучами. Въ углу стоялъ диванчикъ, обитый темнымъ — должно быть краснымъ — бархатомъ, направо — дверь съ опущенной тяжелой портьерой (оттуда слышались голоса любителей), прямо — зеркало съ подзеркальникомъ. Въ немъ тускло отразилась комнатка съ разноцвтнымъ пятномъ на полу, съ Фаничкой и Бормотомъ.
Фаничка сказала:
— Тутъ премило. А гд-жь этотъ жидъ?
Она разсмялась.
— Онъ тамъ! сказалъ Бормотъ и хотлъ приподнять портьеру. Но Фаничка дернула его за рукавъ.
— Не надо. Насъ увидятъ. Богъ съ нимъ, съ этимъ жидомъ. Сядемъ.
Они сли на диванчикъ, который былъ такъ малъ, что только двоимъ въ пору.
Имъ казалось, что они истощили вс темы для разговора. То, что наполняло ихъ, не могло быть выражено словами. Но они иначе не смли этого выразить. Это было что-то неглубокое, но стыдливое. Можетъ быть, оно бы сказалось, еслибъ какимъ-нибудь чудомъ захлопнулась дверца. Они такъ хотли этого чуда, что стали бояться его. Но страхъ былъ пріятный, и къ тому-же сопровождался сознаніемъ, что все-таки чуда не случится.
Наконецъ, и молчаніе стало тревожить ихъ. Тогда Фаничка сказала:
— Да, интересный этотъ вашъ генералъ. И часто онъ своего жида видитъ?
— Кажется, часто… говоритъ, бородка клиномъ и губы синія…
Фаничка вздохнула. Ей жаль было нарушеннаго молчанія. Но она продолжала:
— Должно быть, похожъ на Зильбермана!.. Въ самомъ дл, отчего у него такія синія губы?.. Вы знаете Зильбермана?
— Знаю, какже! сказалъ Бормотъ, которому тоже было жаль, что они заговорили.— Мы были товарищи… Да, у него синія губы.. Въ гимназіи мы называли его удой…. Онъ три раза держалъ экзаменъ на аттестатъ зрлости и все проваливался. Бездарная личность.
— Почему удой? Онъ, кажется, человкъ убжденій… начала Фаничка.
— Что убжденія! Ерунда съ масломъ! сказалъ Бормотъ.— Дло въ томъ, что онъ подозрительный человкъ.
— Можете себ представить, сказала Фаничка съ испугомъ:— я это всегда думала. И Мэри я объ этомъ говорила… И Мэри, кажется, согласилась… Въ душ, по крайней мр… А объ Лиз я могу прямо сказать, что она его терпть не можетъ, но только не высказываетъ… Она сдержанная. И представьте, онъ у насъ теперь управляющимъ… Ахъ, Боже мой!
— Я слыхалъ, сказалъ Бормотъ.— Это правда, что вы свои земли мужикамъ отдаете?
Фаничка махнула рукой.
— Представьте!
— Зачмъ-же?
Въ голос молодого человка послышалось сожалніе.
Фаничка объяснила, что объ ея дол еще ничего не ршено. Сестры хотятъ, чтобъ за ней осталось. И притомъ же она мало сочувствуетъ ‘всему этому’. Но впрочемъ, однажды Зильберманъ чуть не убдилъ ее…
Бормотъ перебилъ ее, со злобой:
— Ишь, пархъ!
И затмъ прибавилъ, понизивъ тонъ:
— Вы знаете, вдь онъ воръ.
— Неужели? воскликнула Фаничка.
— Честное слово! Ей Богу! Онъ укралъ двадцать пять рублей тутъ у одной барышни… Вотъ у сестрицы этой самой Адели, что вы развиваете… И есть доказательства… Ясно, какъ Божій день…
— Ахъ, Боже мой! вскричала Фаничка съ тоской.— Я скажу Мери, Лиз! Его надо прогнать…
— Прямо въ шею! Безъ церемоній…
Раздался звонокъ. Начинался третій актъ.
— ‘Ну, мн надо идти, сказалъ Бормотъ вставая, со вздохомъ.— Пойдемте.
Но едва они вышли въ корридоръ, какъ кто-то крикнулъ:
— Бормотъ! Господинъ Бормотъ!
Студенту показалось, что голосъ очень знакомъ, похожъ на голосъ Зильбермана. Фаничка испугалась и побжала, отстранивъ руку Бормота. Онъ остался одинъ.
Сдлавъ нсколько шаговъ назадъ, онъ, дйствительно, увидлъ Зильбермана.

XXVII.

Зильберманъ въ Дубовк все время чувствовалъ себя неспокойно. Ни зачто не принимался и даже съ арендаторомъ не поговорилъ. Отдалъ ему письмо Лоскотиныхъ и показалъ довренность — и только. Арендаторъ подождалъ, подождалъ и рукой махнулъ. А Зильберманъ ходилъ по полямъ, смотрлъ на лса, на сжатую рожь, отвчалъ на поклоны мужиковъ и внутренно терзался. Его мучило, зачмъ онъ поручилъ Адели передать тючокъ. Тутъ Богъ знаетъ, что могло случиться. И еще мучила его любовь къ Мери. Пока онъ былъ въ город и видался съ Мери, до тхъ поръ чувство не было такъ глубоко, но какъ только онъ съ нею разстался и очутился одинъ, въ деревн, праздный, среди лихорадочно работающаго люда, тоска по ней стала грызть его, и онъ увидлъ, что не любить Мери — значитъ не жить, что она для него — все. Поэтому однажды, вернувшись въ свой флигель съ далекой прогулки, онъ взялъ перо и бумагу и написалъ длинное письмо, которое на другой день, когда оно уже было послано, самъ назвалъ безумнымъ. Онъ удивлялся, откуда у него взялась эта дикая сила, какою дышало письмо. Онъ требовалъ, чтобъ она была его. Онъ заклиналъ ее, унижался, и потомъ вдругъ длался гордымъ и общалъ удивить чмъ-то міръ, и говорилъ, что большая честь принадлежать ему. ‘Душа моя истекаетъ кровью, писалъ онъ.— Я болю за грхи человчества. Я раздавленъ этимъ мракомъ, и вотъ мое утшеніе — вы, какъ свтлый лучъ, озаряющая мое страдающее сердце. О, ради Бога? Милосердная! чистая! Краемъ одежды коснитесь лежащаго въ прах… Или вы презираете меня? Во имя счастья людей, за которыхъ пролью послднюю мою каплю крови, требую’… На это письмо онъ не получилъ отвта. Онъ похудлъ, еще больше посдлъ и написалъ другое письмо. Онъ извинялся, что ‘посмлъ’, плакалъ и просилъ только позволенія любить ее, ‘какъ Бога’, ‘какъ дикій несчастный цвтокъ любитъ гордое солнце, прозябая у края дороги, попираемый прохожими’… И опять не получилъ отвта. Наконецъ, въ третьемъ письм онъ холодно просилъ, чтобъ все осталось по старому, что онъ ее совсмъ не любитъ, что онъ шутилъ, но пусть она только напишетъ ему хоть дв строки. Она ничего не написала. Тогда онъ подумалъ, что надлалъ глупостей. Терзанія его стали невыносимы. ‘Не иметъ ли это какой нибудь связи съ тючкомъ?’ — въ страх думалъ онъ и, наконецъ, похалъ въ городъ инкогнито, чтобъ тамъ стороной все разузнать и хоть мелькомъ увидть Мэри.
Когда Бормотъ подошелъ, то Зильберманъ схватилъ его за руку, судорожно сжалъ ему пальцы и посмотрлъ въ глаза долгимъ, тоскующимъ взглядомъ.
— Клеветникъ! прошепталъ онъ.
Бормотъ взглянулъ сердито на бывшаго товарища.
— Вы подслушали? спросилъ онъ.— Но это правда. Вы воръ я больше ничего. Такъ это вы были? Ахъ, воръ!
Зильберманъ пожалъ плечами. Ему хотлось быть кроткимъ, вывесть изъ заблужденія Бормота, сказать, что человкъ, бросившій сто тысячъ состоянія, ради идеи, не можетъ украсть двадцать пять рублей и что это главное доказательство его невиновности. Но тутъ-же явилось убжденіе, что Бормотъ не пойметъ и что незачмъ ‘бисеръ метать’. И къ тому-же что-то злое шевельнулось въ груди и мгновенно разлилось по жиламъ, какъ ядъ. Онъ повторилъ:
— Клеветникъ! Клеветникъ! гнусный!
И снова схватилъ Бормота за руку.
— Ты долженъ опровергать эту клевету…
Онъ говорилъ шопотомъ, но въ голос его слышалось отчаяніе..
— Откуда теб пришло это, подлый человкъ? сказалъ онъ. стискивая руку Бормота.
Но Бормотъ вырвалъ руку и потрясъ его за плечо какъ перышко.
— Ну, воришка! не очень-то! гд-жъ ты взялъ денегъ? спросилъ онъ съ презрніемъ.
Зильберманъ вспомнилъ сцену на улицъ. Ему тогда хотлось выяснить эту исторію. Но въ конц концовъ, не позволила гордость. Его гордость и теперь была возмущена.
— Я взялъ у Мухина… сказалъ онъ, глядя на Бормота.
— Ну, и воръ! вскричалъ Бормотъ съ искреннимъ негодованіемъ.— А еще нигилистъ! Воришка!
Онъ отпихнулъ его отъ себя и хотлъ уйти.
Но Зильберманъ загородилъ ему дорогу.
— Знаете, господинъ Бормотъ, сказалъ онъ дрожа: — такія оскорбленія смываются только кровью….
Бормотъ замахнулся на него. Зильберманъ слегка прислъ. Бормотъ сталъ хохотать.
— Трусишка!
Но Зильберманъ продолжалъ:
— Да, я трусъ. Но я хочу убивать васъ, какъ собаку. Мы должны стрляться…
Бормотъ посмотрлъ на него. Въ разноцвтномъ сумрак странною казалась фигура Зильбермана’ Это былъ тощій, грязный жидокъ. Губы у него все дрожали, руки висли безпомощно, и только въ приподнятомъ плеч сказывалось что-то задорное, вызывающее. Но вообще онъ былъ жалокъ и смшонъ. Стрляться съ нимъ казалось чмъ-то нелпымъ, противнымъ здравому смыслу.
— Дуракъ! сказалъ Бормотъ.— Я ни съ кмъ на стану стрляться, а тмъ боле съ тобою… Пошелъ прочь!
— Бормотъ, я знаю, что вы ничтожество, началъ съ тоскою Зильберманъ:— но вы не откажетесь…. Мн-же надо что нибудь… Или опровергайте, или я васъ убью!
— Прочь!
Бормотъ сказалъ это спокойно. Взглядъ былъ у него потухшій. Губы сжаты.
— Бормотъ!
— Прочь.
— Послушайте, станьте на мое мсто…. Ради Бога…
— Прочь.
— Бормотъ!
Голосъ у Зильбермана дрожалъ. Онъ плакалъ.
— Что мн тутъ разсказывать! вскричалъ съ досадой Бормотъ.— Мн надо идти. Ну, пойдемъ сейчасъ къ Мухину… Шарамыкину… нарядимъ слдствіе… Наконецъ, ты можешь жаловаться… Жалуйся на меня мировому судь… Посмотримъ! Воръ и еще ломается! Пойдемъ сейчасъ къ Мухину!
Зильберманъ вздрогнулъ, выпрямился и сказалъ:
— Довольно.
— Что довольно?
— Довольно. Идите себ. Знайте только, что вы подлый человкъ и страшно повредили мн. Знайте.
— Вотъ какъ!
— И что я вамъ этого не прощу — не могу прощать.
Бормотъ выглянулъ на него съ насмшливою улыбкой и пошелъ. Онъ нсколько разъ обернулся. Ему было неловко. Зильберманъ все стоялъ на томъ-же мст.
Въ волненіи вышелъ Бормотъ на сцену, сказалъ свою фразу заглянулъ въ ложу Фанички и увидвъ, что она снова пуста собрался идти домой. За кулисами Векшинская сказала ем):
— Послушай… Она сегодня будетъ…
— Кто?
— Та особа…
Бормотъ потупился и улыбнулся.
— Ну? спросила Векшинская.
— Что-жъ… пускай… Но ей-Богу это что-то…
Онъ сконфузился, махнулъ рукой и пошелъ.
Выходя изъ театра, онъ увидлъ, что на крыльц, возл столба, на которомъ блыми, красными и жолтыми пятнами пестрли куски прошлогоднихъ афишъ, стоитъ молодой жандармскій солдатъ. Глаза его бгали, высматривая кого-то. Бормотъ подумалъ:
— ‘Хорошо, еслибъ Зильбермана за что нибудь арестовали’…
Пройдя площадь и очутившись возл части, съ каланчей, онъ подумалъ:
— ‘Заявить-бы, что вотъ такъ и такъ… Вызывалъ на дуэль’… Но отогналъ эту мысль. И больше она ему не приходила.

XXVIII.

Дома онъ широко шагалъ по своей комнатк, въ ожиданіи таинственнаго свиданія. Онъ почти не сомнвался, что явится Кульчицкая. Весь день онъ волновался. Во-первыхъ эта нелпая исторія съ Зильберманомъ. Конечно, все это смшно, и ничмъ не кончится, а все-таки лихорадка бьетъ. Потомъ Фаничка. Когда онъ закрывалъ глаза, то видлъ ее, какъ живую. У ней былъ яркій взглядъ, лукавая, манящая улыбка и талія, которую хотлось обнимать. Любовь такой двушки была бы счастьемъ. И кром того, за Фаничкой есть кое-что. Она не бдная невста. ‘Конечно, думалъ онъ:— не хорошо, что я, не усплъ влюбиться, какъ уже соображаю на счетъ приданаго. Но въ наше время’.. Онъ потеръ руки, поглядывая на себя въ зеркало и все продолжая ходить. Онъ считалъ себя практическимъ человкомъ. Нелпо заводить прочныя связи въ двадцать два года, да еще будучи студентомъ. Но ежели въ основ ихъ матерьяльныя выгоды, безспорныя, то отчего-же? Жениться на прелестной и богатой двушк никогда не рано. Но вотъ вопросъ — въ какой мр она его любитъ? Да и любитъ-ли? У ней такъ недавно еще былъ романъ съ Пьеромъ Рубанскимъ. Онъ ревниво вздохнулъ. ‘Странный народъ эти женщины!’ заключилъ онъ и, остановившись передъ зеркаломъ, внимательно осмотрлъ себя.
Онъ остался доволенъ своею наружностью. Лицо свжее, губы алыя. Глаза срые, умные. Онъ взялъ флаконъ и надушилъ свои незамтные усики. И потомъ опять сталъ ходить, волнуясь.
— ‘Что, если явится не Кульчицкая, а Фаничка?’ подумалъ онъ вдругъ.
Онъ осклабился. Но ему это не было бы пріятно. Онъ хотлъ бы, чтобъ у Фанички ничего не было общаго съ Векшинской.
— ‘Нтъ, это Кульчицкая’, сказалъ онъ съ увренностью, посл паузы.
И онъ вспомнилъ разговоры съ нею въ театр, въ полуосвщенныхъ корридорахъ, въ темныхъ ложахъ, въ закулисныхъ сумеркахъ, отрывочные, незначительные, но сопровождавшіеся ея улыбками, пожатіями рукъ. Вспомнилъ ея дружбу съ Векшинской, вчерашніе намеки.
— ‘Ну, да, она!’ прошепталъ онъ.
У него сразу установился опредленный взглядъ да эту барыню. Онъ подумалъ, что она въ род его миловидной хозяйки. И чувственно улыбнулся, не безъ презрнія.
Ему было, однако, пріятно, что онъ производитъ на женщинъ впечатлніе. Кровь упруго струилась въ жилахъ. Онъ сталь посвистывать. И, отдавшись мечтамъ о Кульчицкой, въ перемежку съ Фаничкой, онъ забылъ о Зильберман.
Послышался шумъ въ передней, смхъ, женскій говоръ, и вошла Векшинская, въ шляпк, а за ней Полина Ермолаевна, тоже въ шляпк, съ широкими полями и страусовыми перьями, и въ легонькой шелковой накидк. Платье ея шуршало, она оправлялась передъ узенькимъ зеркаломъ, снимая шляпку и накидку. Векшинская стала громко хлопотать на счетъ кофе и, заглянувъ въ комнатку Бормота, подмигнула ему, потомъ подбжала къ Кульчицкой, шепнула ей что-то, поцловала ее, и опять метнулась къ молодому человку и крикнула ему:
— Идите къ намъ… Алибо мы къ вамъ… Лучше мы къ вамъ… А, какой! Не бойтесь: то знакома. То Полина Ермолаевна! пояснила она лукаво.
Дамы вошли. Бормотъ раскланялся, держа руку у затылка. Онъ былъ красенъ.
Полина Ермолаевна смялась. Глаза ея бгали и не смотрли прямо.
Векшинская начала:
— Иду я себ съ театра, а только думаю, попрошу я Полину Ермолаевну. Вотъ думаю, буду рада я! И Полина Ермолаевна была такая любезна… О, милочка!
Она подбжала къ ней и поцловала.
— Вы рады, что Полина Ермолаевна?.. сказала она, восторженно глядя на молодого человка.
Бормотъ не зналъ, что ему отвчать. Полина Ермолаевна залилась мелкимъ смхомъ.
Векшинская посмотрла на нихъ пытливо, погрозила пальцемъ и сказала:
— О!… Но, такъ вы-жъ посидите тутъ, мои миленькіе, а я въ тотъ моментъ…
Она улыбнулась, оторопло выскочила въ другую комнату и затмъ въ кухню, гд была ея мать и откуда несся запахъ жаренаго кофе. Дверь она захлопнула за собой.
— И такъ я у васъ… chez vous! сказала Полина Ермолаевна посл паузы, и усмхнулась.— Ахъ, ахъ!
— Пріятный случай, сказалъ Бормотъ, потупляясь.
Гостья остановила на Бормот свои голые глаза. и снова разсмялась мелкимъ смхомъ.
— Что вы сметесь? спросилъ Бормотъ тревожно.
Она опустила глаза и смхъ ея усилился, и, потрясая руками., она проговорила:
— Я не скажу… О, о! Ахъ, ахъ, ахъ, а!…
Онъ смотрлъ на ея руки. Он были мягкія, короткія, съ золотистымъ оттнкомъ, какъ и кожа на лиц и ше Полины Ермолаевны. Она все продолжала смяться. Щеки возл ея крупнаго, слегка покраснвшаго носа сморщились. Это былъ изнемогающій смхъ. Онъ былъ ему противенъ. И онъ увидлъ, что она не можетъ ему нравиться.
Онъ началъ:
— Что, если узнаютъ, что вы были у меня?
Она перестала смяться и, приложивъ палецъ къ губамъ,
— Тсс! Silence!
И метнула въ него взглядомъ, который показался ему сумасшедшимъ. Онъ кисло улыбнулся. Ему сдлалось смшно, что онъ душился, чтобъ быть привлекательне. Теперь желаніе быть пріятнымъ въ немъ быстро падало, между тмъ, какъ Полина Ермолаевна ожидала отъ него любезнаго поведенія.
Онъ спросилъ:
— Что вашъ мужъ?
— Онъ дома. Но — къ чему?.. Pourquoi?
Она не понимала такого вопроса, находила его излишнимъ.
Бормотъ взбилъ на затылк волосы и опять спросилъ:
— Что вы все по французски?
И этотъ вопросъ показался ей празднымъ. Она засмялась.
Тогда онъ остановилъ глаза на ея медальон, гд, вроятно, была его карточка — увы! изуродованная, и сказалъ:
— Какого вы мннія относительно любви?
Онъ не хотлъ предлагать такого вопроса, но это случилось невольно. Оттого, можетъ быть, что солнечный лучъ упалъ на шею Кульчицкой и освтилъ тамъ складку возл уха, слегка прикрытую тонкими, какъ паутина, волосами.
Она не отвчала. Онъ повторилъ вопросъ. Она посмотрла въ уголъ, гд стояла желзная кровать, и улыбнулась.
— Какъ и Векшинская? спросилъ онъ.
Она закрыла лицо руками. И такъ сидла.
Когда онъ пересталъ видть ея глаза, то почувствовалъ къ ней влеченіе. Въ горл у него стала бить кровь.
Однакоже, ему было совстно. На дн души что-то шевелилось цломудренное. Онъ началъ другой разговоръ.
— Ну что, какъ нашъ спектакль?
— Ахъ! послышалось изъ подъ рукъ Полины Ермолаевны.
— Мн кажется, будетъ успхъ, сказалъ Бормотъ.
Но разговоръ этотъ былъ некстати. Онъ это почувствовалъ.. И дотронулся до таліи Полины Ермолаевны.
Она сидла неподвижно.
— Полина Ермолаевна! прошепталъ онъ робко.
Она приняла руки и онъ увидлъ ея голые глаза.
Тогда онъ отстранился отъ нея и внезапно простылъ. Какое-то негодующее чувство наполнило его. Онъ вспомнилъ о Фаничк и ршился быть добродтельнымъ. Онъ готовъ былъ говорить проповди. Онъ увидлъ, что онъ неизмримо выше этой барыни, пришедшей къ нему на свиданіе безъ его зова. И чмъ противне была она ему, съ своими мягкими, короткопалыми руками, голыми глазами, съ своимъ смхомъ и французскимъ языкомъ, тмъ нравственне онъ становился, тмъ пламенне въ немъ было желаніе не допустить ее измнить мужу. Она горла, а онъ сидлъ, точно деревянный, сухой и безстрастный, какъ кукла. Но она этого не замчала.
— Aimez-inoi! сказала она.
— Полина Ермолаевна, послушайте…
Но она не хотла слушать, она перебила его:
— Aimez!
Онъ всталъ.
— Знаете что, сказалъ онъ, хмурясь:— не слдуетъ! Вы молодая женщина, конечно, и еслибъ я любилъ васъ, тогда другоедло . Тогда вы оставили бы мужа и мы удалились бы.. Хоть я и не нигилистъ, но признаю свободу чувства… Но, Полина Ермолаевна… Я студентъ. У меня есть будущее. Согласитесь сами — я не могу бросить на васъ пятна… Векшинская — она актриса, она. другое дло. Она продажная. Но вы — жена. Я уважаю васъ. И уважаю вашего почтеннаго супруга, котораго имлъ честь видть… Подумайте, какъ вы неосторожны… какой шагъ!
Въ отвтъ, она подошла къ нему, улыбаясь. Кружева на рукавчикахъ дрожали, и подбородокъ ея тоже дрожалъ. Взглядъ былъ мутный, блуждающій.
Онъ испугался. Ему показалось, что она, дйствительно, сумасшедшая. Онъ схватилъ шапку и торопливо ушелъ, чуть не сбивъ съ ногъ въ передней старуху, которая несла горячій кофейникъ.
Когда онъ вернулся черезъ полчаса, Кульчицкой уже не было. Векшинская встртила его сухо и сказала:
— Змысла нтъ въ такихъ поступкахъ!..
Онъ ничего не отвтилъ, и не обращалъ на нее вниманія. Въ голов у него шумло. Онъ думалъ о томъ, какой нравственный подвигъ совершилъ. И думалъ о Фаничк и уврялъ себя, что она играла тутъ большую роль. ‘Чистый образъ’ ея онъ не даромъ ‘запечатлвъ въ сердц’, и ни зачто онъ ‘не осквернитъ’ этого образа. Думалъ также о Зильберман и скучалъ.

XXIX.

Зильберманъ долго выжидалъ случая поговорить съ Аделью. Его дла такъ запутались, что онъ не зналъ, какъ быть. Его точно тенета какія окружали. Онъ еще утромъ увидлъ, что черезъ новый рынокъ, мимо театра, прошелъ жандармъ. И тогда уже это показалось ему дурнымъ знакомъ. Теперь, когда жандармъ стоялъ у самаго подъзда, и притомъ тотъ самый — безусый, съ краснымъ заплывшимъ лицомъ — у него явилась почти увренность, что за нимъ слдятъ. Онъ открылъ форточку и смотрлъ, нкоторое время на этого жандарма. Тотъ стоялъ и грызъ смячки. Между тмъ, Адель въ корридоръ не выходила. Посл ссоры съ Бормотомъ соблюдать инкогнито было безполезно. Вроятно, Бормотъ разскажетъ, что видлъ его. Но все-таки идти къ Адели на сцену или даже за кулисы онъ не ршался. Онъ какъ тнь, полный тоски и отчаянія, слонялся по сумрачнымъ корридорамъ театра, изрдка появляясь то въ той, то въ другой лож.
Было около пяти часовъ. Скоро должна была окончиться репетиція. Драматическая часть уже кончилась, началась вокально-инструментальная. Онъ слышалъ, какъ Софья Карловна громко прошептала ‘Тихо на дорог…’ и видлъ, какъ Томса трудился на віолончели, сиротливо улыбаясь всмъ своимъ напряженнымъ лицомъ. Хоръ исполнилъ что-то крикливое.
Только разъ Адель прошла мимо той ложи, гд притаился Зильберманъ. Онъ сказалъ: ‘Адель Карповна!’, но такъ тихо, что она не услышала. Потомъ ужъ онъ напрасно ждалъ.
Тогда онъ подумалъ, что надо встртить ее на улиц. Онъ пробрался черезъ уборную на боковой подъздъ и глядлъ оттуда съ полчаса — не выйдетъ-ли Адель.
Наконецъ, Адель вышла, вмст съ прочей публикой. Шли, но обыкновенію, группами и нарами, расходясь отъ театра въ разныя стороны.
Сначала Адель шла рядомъ съ Шарамыкинымъ. Но скоро онъ простился съ нею и пошелъ въ часть, гд жилъ полицмейстеръ. Зильберманъ понялъ, что это — афишу подписывать.
Онъ сталъ, озираясь, перескать площадь, чтобъ догнать Адель. Солнце прямо било ему въ глаза. Деревья и зданія вдали расплывались въ золотистомъ туман и по земл стлались лучи свта, такъ что каждая соломенка сверкала, каждая травка. Онъ жмурился и потерялъ на минуту Адель изъ виду.
Когда онъ, сдлавъ шаговъ триста, очутился въ тни, которую бросала на площадь каланча, то опять увидлъ Адель. Она шла очень скоро. Онъ подумалъ, что ему тоже надо пойти скоре и оглянулся только, чтобъ посмотрть, гд жандармъ. Жандармъ шелъ почти рядомъ съ нимъ, нсколько позади. Сердце у него забилось. ‘Меня сейчасъ арестуютъ’, подумалъ онъ и пожаллъ, что нтъ времени доказать, что Шарамыкинъ и Бормотъ лгутъ, или если не доказать, то какъ нибудь иначе смыть позоръ.. Но жандармъ поровнялся съ нимъ и затмъ опередилъ, не обративъ на него вниманія. Зильберманъ вздохнулъ съ облегченіемъ.
Однако, онъ вскор замтилъ, слдя за Аделью, что и жандармъ слдитъ за нею и что она это чувствуетъ и оттого такъ скоро идетъ. Вотъ она пошла по троттуару — жандармъ тоже. Она оглянулась и бросилась въ Водоемную улицу. Жандармъ тоже туда пошелъ. Изъ Водоемной она повернула на Жандармскій Спускъ. И онъ повернулъ туда-же. Она прошла мимо семинаріи, по набережной Ужа, перешла Кривой мостъ, Спасскій переулокъ. Жандармъ слдовалъ за нею. Она все шла скоре, и жандармъ былъ неутомимъ. Его желзныя шпоры звенли и онъ ступалъ твердо, какъ подкованная лошадь. Зильберманъ задыхался. Къ физической усталости присоединилась душевная. Онъ дрожалъ отъ страха.
Онъ постепенно отсталъ. И Адель и жандармъ скрылись изъ виду. Зильберманъ постоялъ, покивалъ головой и повернулъ направо. Было ясно, что нчто вышло, и конечно по поводу тючка. Адель арестуютъ и опять выпустятъ, по ему и той, а можетъ и обоимъ, будетъ плохо. Тутъ у него явилась мысль Онъ ощупалъ въ карман деньги — по прізд въ Дубовку онъ получилъ еще за мсяцъ впередъ — и, очутившись на Базарной площади, направился въ магазинъ братьевъ Лузгановыхъ. Въ этомъ магазин велась торговля и чаемъ, и сахаромъ, и фруктами, и обручальными кольцами, и толковыми косынками, и восковыми свчами, и средствами противъ наскомыхъ, и мебелью, и сушеными грибами, и митрами, и канцелярскими принадлежностями, и духами и керосиномъ, и желзными вещами, и олеографіями, и чмъ угодно. Зильберманъ купилъ небольшой одноствольный пистолетъ и на нсколько зарядовъ пороху и пулекъ.
Потомъ пошелъ въ садъ и тамъ зарядилъ пистолетъ.
Положеніе представлялось ему безвыходнымъ. Мэри и проистекавшія изъ любви его къ ней печальныя послдствія, въ род ‘безумныхъ’ писемъ и очевидной необходимости отказаться отъ ‘миссіи’ въ Дубовк, Бормотъ — и клевета, что будто онъ, честнйшій Зильберманъ, безкорыстный, укралъ какихъ-то двадцать пять рублей, Шарамыкинъ — конечно, первый пустившій въ ходъ эту гнусную клевету и, должно быть, такъ ее обставившій, что формально она не могла быть опровергнута, Адель — и неизвстность, что именно сталось съ тючкомъ, который принесъ ему Лаптевъ, и, наконецъ, этотъ самый Лаптевъ, таинственный, не то геніальный, не то сумасшедшій, отвергаемый, какъ можно было заключить изъ послдняго съ нимъ свиданія, Лизаветой Павловной, но тмъ не мене сильный и привлекательный — все это спуталось въ его голов, перемшалось, слилось, такъ-что не могло быть отдлено одно отъ другого и казалось какимъ-то грознымъ кошмаромъ, который душилъ его на-яву.
И ко всему присоединялся паническій ужасъ. Онъ тщательно избгалъ мстъ, гд можно было встртить гуляющія пары. А когда все-таки кто нибудь встрчался и разсянно взглядывалъ на него, у него сильно начинало биться сердце.
Такимъ образомъ онъ забрался къ самой опушк сада, гд густо росла калина и былъ ровъ. Сюда рдко кто заходилъ безъ особенной надобности.
Онъ шелъ и обсуждалъ мысль, которая явилась у него передъ покупкой пистолета.. Мысль эта была такая. Надо пойти и убить Бормота или же вызвать Шарамыкина, и если онъ откажется, то тоже убить. Теперь Мэри думаетъ, что онъ нетолько чувственный (ему было стыдно этого), но и воръ — Фаничка ужъ разсказала. А когда онъ убьетъ, или его убьютъ, то Мэри увидитъ, что онъ честный. Адель арестуютъ, значитъ и его, поэтому надо покончить и съ этимъ вопросомъ. И покончить этимъ способомъ, а не инымъ, потому-что на всякой другой почв онъ, несмотря на свою правоту, чувствуетъ себя слабымъ. И главное, нтъ времени становиться на ту почву. Скорй, скорй надо все кончить. Если онъ проживетъ въ такой атмосфер еще два дня, или даже день, то умретъ отъ тоски, отъ огня, который стъ его.
Онъ взвсилъ эту мысль еще разъ. Потомъ еще разъ. Множество разъ. И вдругъ сжился съ нею. И нетолько сжился, но нашелъ, что это превосходная мысль, геніальная…
Онъ съ тревожной улыбкой глянулъ по сторонамъ. Въ саду была ужасная тишина. И только мертвые листья шуршали подъ ногами.
— Убійство убійству розъ, сображалъ онъ дале.— Есть судъ совсти. И этотъ судъ не покараетъ его. Смывъ позоръ съ себя, онъ освободится отъ гнета, который душитъ его. И, наконецъ, Мэри увидитъ, какъ онъ страдаетъ. Потому что убить — значитъ страдать. И проститъ ему т письма…
Онъ пощупалъ пистолетъ въ карман.
— ‘Убить!’ тоскливо прошепталъ онъ.
И ему показалось, что этотъ шопотъ кто-то повторилъ въ саду, и не разъ, а много разъ, пока онъ шелъ, пугливо вынимая руку изъ кармана. Или это шумли сухіе листья?
Успокоившись, онъ продолжалъ соображать.
Онъ все отдалъ въ жертву людямъ. Онъ бросилъ семью, деньги, а взамнъ что получилъ? Единственный человкъ, который нжилъ его, былъ Савка, по съ собаками обращаются все-таки нжне. Однако, онъ ничего не требовалъ отъ людей. Онъ хотлъ только, чтобъ хоть немного уважали его. Но гд-жъ это уваженіе? Бездомный, нищій, отвергнутый, оклеветанный…
— ‘Убить!’ заключилъ онъ опять, съ блдной улыбкой.
И опять показалось ему, кто-то повторилъ этотъ шопотъ. Онъ недоврчиво посмотрлъ кругомъ. Было тихо попрежнему. Высокая, мстами уже сухая трава неподвижно тянулась къ небу. И листья сирени были также неподвижны — точно прислушивались. Въ просвтахъ стволовъ, за кустами калины, блестлъ вдали серебряной жилкой извилистый Ужъ, впадая въ Десну. А направо виднлись тополи усадьбы Лоскотиныхъ. Онъ вздохнулъ. И долго смотрлъ туда, ломая руки.
Захрустлъ песокъ и послышался раскатистый смхъ. Зильберманъ встрепенулся и вытянулъ шею, точно лсной зврь, подозрительно нюхающій воздухъ, когда заслышитъ охотника. Потомъ онъ бросился въ сторону, за сирень, и тамъ ждалъ, пока пройдутъ.
Вскор онъ увидлъ Мухина объ руку съ Тимковой. Онъ съ тоской смотрлъ на доктора. Онъ былъ радъ, что сейчасъ можетъ поговорить съ нимъ, притомъ не съ глазу на глазъ, а при третьемъ лиц. Онъ помнилъ, что Мухинъ тогда былъ пьянъ и могъ забыть. Но теперь у него явилась надежда, что Мухинъ вспомнитъ. Правда, что это можетъ только поколебать клевету, не уничтожить. Но и это было бы полезно.
Однако, онъ не вышелъ изъ за сирени и далъ имъ пройти. Онъ приложилъ руку ко лбу, опустилъ ее, постоялъ въ раздумья, покачалъ головой и сказалъ горделиво:
— Нтъ. Этого не надо.
Онъ ходилъ, пока не стемнло. Тогда онъ оставилъ садъ. И когда шелъ по улиц, черной и молчаливой, тускло освщенной рдкими фонарями, и держалъ руку въ карман, гд лежалъ пистолетъ, то ему казалось, что все кругомъ него: и деревья, свисавшія изъ-за заборовъ, и неясныя тни въ воздух — и все внутри громко шептало:
— ‘Убить!’

XXX.

Бормотъ проснулся и увидлъ, что утро пасмурное. Дождя не было, но туманъ застилалъ окно, и свтъ былъ какой-то грязномолочный. Онъ всталъ. Сегодня надо непремнно сдлать визитъ Лоскотинымъ, а то выйдетъ ужъ просто глупо.
Онъ одлся тщательно. Надлъ свою единственную голландскую рубаху, брюки съ сиреневымъ оттнкомъ, потомъ перемнилъ ихъ на срыя, но потомъ опять предпочелъ ихъ, наконецъ, надлъ толковый жилетъ и синеватую жакетку (въ род той, какъ у Бньковича, котораго онъ считаетъ франтомъ, и даже немножко завидуетъ ему). Галстукъ повязалъ онъ черный, файевый, съ малиновыми атласными разводами. И наконецъ надушился всми тремя сортами своихъ духовъ, не щадя ихъ, такъ что ароматъ проникъ къ Векшинской за ширмы, и она стала ворочаться на постели и саркастически шептать: ужъ не собирается-ли онъ открыть лавки ‘въ одеколономъ’, да и старуха какъ-то тревожно завозилась въ своей кухн.
Но одвшись, онъ подумалъ, что еще рано. И дйствительно было рано. Было десять часовъ.
Онъ неспокойно сталъ ходить взадъ и впередъ.
Векшинская крикнула:
— Куда это, молодой птушокъ, летть задумалъ?
Онъ не отвтилъ. Но сказалъ:
— Добраго утра!
— Добраго, добраго… Ишь, учтивый… Послушай, ты на меня сердита ься?
— За что? сказалъ молодой человкъ.— Нтъ…
Она помолчала.
— Ты знаешь, началъ она:— Шарамыкинъ умнй отъ тебя…
Онъ остановился на порог своей комнатки и посмотрлъ на ширмы. Он были ветхія, кривыя и утопали въ сумрак угрюмаго дня. На нихъ висли юпки, грязное полотенце. Онъ сдлалъ гримасу.
— Въ самомъ дл? спросилъ онъ, нехотя.
— Отъ, стану еще теб божиться! Хочешь врь, хочешь не врь… Ахъ, дурень, дурень!.. Иди-ка сюда…
Но Бормотъ бережно глянулъ на свой сіяющій костюмъ и не пошелъ.
Векшинская помолчала и, громко звнувъ и, должно быть, потянувшись — потому что кровать затрещала — начала:
— Чи ты знаешь? Антренреперша пріхала… Въ Орла… Вчера тутъ жидъ факторъ прибгалъ, то говорилъ… Должно быть, будетъ въ театр… Отъ, повидимъ… Можетъ, ей водевильну актрису потребно…
— Шарамыкина-то, пожалуй, возьметъ… сказалъ Бормотъ.
— Ну, не очень-то! произнесла Векшинская полу-презрительно.
И стала разбирать Шарамыкина и ругать.
Молодой человкъ былъ удивленъ.
— Никакъ не могу понять этого, сказалъ онъ.— Мн кажется, между тобой и имъ такая тсная… дружба…
Ему не казалось, онъ это наврно зналъ, но такъ выразился изъ вжливости.
Векшинская всплеснула за ширмами руками. Кровать энергически затрещала.
— На милость Бога! вскричала она.— Ты сегодня родился? Сколько ты имешь лтъ? Слава Богу, такой выросъ, а не знаетъ, что актеръ — это одно, а мущина — другое!
И съ убжденіемъ заключила:
— Онъ одличный мущина.
Бормотъ принялъ это къ свднію и опять сталъ ходить.
— А когда-жъ ты мн спектакль устроишь? Помнишь, ты общалъ? начала она.
Бормотъ въ отвтъ что-то промычалъ. Теперь ему казалось, что устроить спектакль въ пользу Векшинской страшно трудно.
— Отъ-то-то! Вс вы такіе! сказала Векшинская спокойно и звнула. Обстоятельста ея стали лучше, она заручилась дружбой Полины Ермолаевны, и безъ страха смотрла впередъ,— Ну, да Богъ съ тобой! продолжала она.— Ты мн вотъ что сдлай. Купи букетъ въ лентой… и пускай мн черезъ музыкантовъ подадутъ его… Слышишь?
— Слышу.
— Купишь?
— У меня денегъ самая малость, сказалъ Бормотъ застнчиво.
— Скупецъ! замтила она съ презрніемъ.
Потомъ сказала:
— Я теб сама дамъ. Ты знаешь, для чего мн то надо? Пускай эта антрепренерша видитъ, кому подносятъ подарки… Мн еще будетъ подарокъ сегодня. Но только настоящій — сребряна вазочка… Ты знаешь, кто мн ту вазочку подаритъ? продолжала она, поворачиваясь на кровати:— Полина Ермолаевна! Она страхъ какъ хотла, чтобъ ея мужъ самъ мн поднесъ. Но только онъ такой… Атъ, мужикъ! Такъ она звелла Сыродову…
Бормотъ ходилъ и посматривалъ въ окно и на часы.
Наконецъ, взялъ шляпу и, не дождавшись ни кофе, ни самовара, вышелъ.
Лто еще стояло, но день былъ осенній. По улицамъ мягко клубился туманъ, почти до самыхъ крышъ, которыя то выдлялись черными силуэтами, то пропадали въ блой мгл. Трубы дымились и дымъ былъ бурый. Гд-то свтило солнце, его не было видно, впрочемъ, сбоку, высоко надъ крышами, сіяло какое то пятнышко, можетъ быть, это было оно. Но во всякомъ случа солнце чувствовалось, потому что было тепло. Люди и лошади вдругъ выходили изъ тумана, и Бормотъ слышалъ голоса прежде, чмъ видлъ говорившихъ. Ясно различать предметы можно было не дальше десяти шаговъ.
Онъ шелъ. На углу, въ покосившемся деревянномъ домик, жилъ часовой мастеръ. Онъ остановился, чтобъ посмотрть на циферблатъ, который бллъ въ одномъ изъ оконъ домика. Раззолоченныя стрлки показывали ровно одиннадцать.
‘Пока дойду, будетъ половина двнадцатаго, подумалъ онъ: но это все-таки рано… Какъ сегодня долго тянется время!.. придется переждать часикъ гд нибудь’…
И онъ пошелъ по набережной въ городской садъ, который, къ тому-же, для сокращенія пути, ему надо было проходить.
Туманъ все клубился. Направо должна была быть семинарія. Но ея не видно. Только крыша виднлась, старинная, съ множествомъ высокихъ трубъ и какъ будто висла въ воздух. Надъ рчкой туманъ лежалъ широкой пеленой. Верхушки деревьевъ, которыя ростутъ по ея берегамъ, казались островками среди этой мглы. Стукъ валька жидко шлепалъ гд-то. Слышалось, какъ водовозъ наливаетъ воду въ пустую бочку. И городъ на той сторон Ужа едва примтенъ былъ для глаза, съ своими садами и церквями, погруженными въ туманъ, который ползъ и цплялся, извиваясь по склонамъ холмовъ.
— ‘Какой туманъ!’ сказалъ Бормотъ и подумалъ, что это можетъ составить между прочимъ предметъ бесды у Лоскотиныхъ.
Онъ перерзалъ Жандармскій Спускъ, прошелъ по Водоемной и вскор очутился у воротъ сада.
Ворота эти ршетчатыя, со столбами въ русскомъ вкус и рзной кровелькой. Они выступили изъ тумана и вмст съ ними выступила фигура Савки.
Савка былъ въ короткой поддевк, съ множествомъ сборксъ назади, и грязномъ расшлепанномъ картуз. Черезъ плечо у него была кожанная сумка, и вооруженъ онъ былъ кистью, которою широко махалъ по одному изъ столбовъ въ русскомъ вкус.
— Что ты длаешь? спросилъ Бормотъ, подходя.
— Гафиши расклеиваю, спокойно сказалъ Савка, продолжая махать кистью. Видно было, что длалъ онъ это дло основательно.
Бормотъ остановился и смотрлъ. Ему все равно надо было какъ нибудь убить время. И хотлось прочитать афишу, гд было выставлено и его имя.
Вотъ Савка оставилъ кисть, вынулъ афишу, прикинулъ ее какъ-то на глазъ, точно хотлъ убдиться, не косая-ли она, и сразу прихлопнулъ къ столбу обими руками.
Бормотъ подошелъ и взглянулъ. Афиша была приклеена мастерски, но заголовкомъ внизъ.
— Не такъ, сказалъ онъ:— вы ее приклеили кверху ногами!
Савка устремилъ на нее свой глазъ сначала недоврчиво, но затмъ улыбнулся до ушей виноватой улыбкой.
— Гисторія! сказалъ онъ, съ удивленіемъ глядя на нее.— И повернувшись къ молодому человку продолжалъ: — Завсегды гэтакъ… одну — такъ, другу — гэтакъ… И просилъ-же у типографіи мтку положить! сказалъ онъ посл паузы.— Два разы просилъ!.. Чтобъ имъ пусто было! Тольки деньги брать… О! Деньги брать люблять… ‘Савочка, дружокъ’… Черти!
Онъ долго ругался, и, ругаясь, наклеивалъ афишу на другой столбъ, причемъ махалъ кистью съ особенной энергіей. Наконецъ, наклеилъ на этотъ разъ какъ слдуетъ.
Бормотъ прочелъ. Крупными черными буквами на сырой бумаг выдлялось названіе піесы:

САМА СЕБЯ РАБА БЬЕТЪ, КОЛИ НЕЧИСТО ЖНЕТЪ.
Драма въ 3 актахъ.
Соч. Александра Гекторова.
(Сюжетъ заимствованъ).

Потомъ слдовалъ, какъ водится, перечень дйствующихъ лицъ и актеровъ. Имя Бормота не было опущено.
Бормотъ пропустилъ программу вокально-инструментальнаго отдленія. Впрочемъ, ему бросилось въ глаза, что г. Томса исполнитъ на віолончели сонату собственнаго сочиненія. Объ артистическомъ отдленіи было упомянуто довольно глухо. Было сказано, что г. Шарамыкинъ исполнитъ ‘разные’ куплеты и ‘изобразитъ взятіе Карса’. Но какъ изобразитъ — не говорилось. Такъ какъ на репетиціяхъ Шарамыкинъ Карса не бралъ, то Бормотъ былъ заинтригованъ.
Еще онъ обратилъ вниманіе на цны. Его всегда интересовали цны. Онъ прочиталъ и запомнилъ, сколько стоятъ какія ложи и кресла.
Онъ взялся за скобу, чтобъ идти въ садъ и, посмотрвъ на Савку, сказалъ:
— Что-жъ вы не тово?.. Надо-бы новую…
И указалъ на афишу, наклеенную внизъ заголовкомъ.
Но Савка взялъ свой горшокъ съ клейстеромъ и кисть и, грустно махнувъ рукой, ушелъ. И затмъ изъ тумана послышалось:
— Гафишъ не фатить…
Туманъ въ саду былъ еще гуще. Сами деревья казались массами тумана. Жолтые сухіе листья на дорожк, усыпанной пескомъ, одни только ясно виднлись, и шуршали. Но иногда, изъ блой мглы точно высовывались мохнатыя лапы какихъ-то мирныхъ чудовищъ. То были втви деревьевъ. Вотъ липа показала свой жолтый бокъ. Колючая ель протянула темныя иглы. И мстами краснли ягоды рябины.
Бормотъ шелъ, вдыхая туманный воздухъ. Вчерашней скуки какъ не бывало. На душ у него было весело, пріятная дрожь пробгала по тлу при мысли о скоромъ свиданіи съ Фаничкой. И ни разу не вспомнился ему Зильберманъ.
Онъ посвистывалъ, слъ на лавочку. Его забавляло, что туманъ позволяетъ ему подслушивать разговоры нкоторыхъ любителей раннихъ прогулокъ. Мимо прошелъ губернаторъ, въ тепломъ Пальмерстон и военной фуражк, съ жандармскимъ полковникомъ, они спорили о чемъ-то по-французски. Фелицата адоровна, въ шляпк съ множествомъ розъ. Она была одна и говорила въ полголоса сама съ собой. Бормотъ разслышалъ: — ‘Ахъ, ваше превосходительство, голубчикъ! Жаль мн васъ, но не могу’… Наконецъ, прошелъ Бньковичъ объ руку съ старшей Омельченковой. Сначала Бормотъ въ туман не различилъ ихъ. Они мелькнули передъ нимъ, точно за кисейнымъ пологомъ. Но онъ увидлъ палецъ, вокругъ котораго нервно вертлось золотое пенснэ, и кусокъ алой ленты въ черной кос двушки, услышалъ знакомый смхъ и понялъ, кто это. Онъ улыбнулся и подумалъ: ‘Хорошо было-бъ съ Фаничкой такъ’…
Онъ всталъ. Пройдя нсколько шаговъ, онъ повернулъ въ главную аллею. Она лежала передъ нимъ, блая, полная тумана. Высоко гд-то кричали вороны. Деревья точно спали, недвижныя, въ своихъ полупрозрачныхъ саванахъ.
Уже онъ прошелъ половину дороги. Онъ шелъ медленно. Вдругъ увидлъ вдали — вроятно, шагахъ въ пятнадцати, въ двадцати — какую-то неопредленную фигуру, скоре пятно, чмъ человка, волнующуюся, съ неясными контурами, почти колоссальную, и почему-то вздрогнулъ, не потому, что она была такая громадная — онъ зналъ, что иногда въ туман предметы кажутся больше, чмъ на самомъ дл — но по неизвстной причин, въ которой не могъ дать себ отчета. Его веселое настроеніе внезапно пропало. Вернулась вчерашняя скука. Въ груди стало пусто. Онъ забылъ Фаничку, и вспомнилъ Зильбермана.

XXXI.

Фигура становилась ясне и меньше. Можно было различить руки, ноги, голову. Показались глаза. Вотъ она совсмъ близко…
— ‘Зильберманъ!’ чуть не вскричалъ Бормотъ.
И, искоса глянувъ на него, посмотрлъ назадъ. Но тамъ, какъ и впереди, клубился туманъ.
Онъ хотлъ быстро пройти мимо. Но Зильберманъ самъ увидлъ его, узналъ, и сейчасъ-же подошелъ къ нему.
Онъ ничего не сказалъ. Но по его мрачному, трясущемуся лицу и сверкающимъ глазамъ, Бормотъ заключилъ, что онъ хочетъ сдлать что-то злое. И испугался.
И ему показалось, что Зильберманъ правъ, и что самъ онъ виновенъ. Это ему пришло въ голову помимо всякой логики, онъ это почувствовалъ, и струсилъ.
Лицо у него было блдное. Онъ остановился и вопросительно глядлъ на Зильбермана.
Но тотъ продолжалъ молчать.
Зильберманъ только что былъ у Лоскотиныхъ. Но его не приняли. И кром того онъ узналъ, что Лизавета Павловна рано утромъ ухала въ Дубовку. Теперь, дйствительно, все ужъ было кончено. Онъ смотрлъ на Бормота и тотъ ему казался виновникомъ всхъ его несчастій. Онъ его ненавидлъ, какъ воплощеніе клеветы и пошлости, отъ которыхъ онъ такъ страдалъ. Ненавидлъ за то, что у него такое хорошенькое испуганное лицо, такіе прямые русые волосы, за то, что на немъ блоснжная рубаха, толковый жилетъ, сиреневыя брюки. Ему хотлось бы плюнуть на него, но этого было мало — онъ хотлъ-бы его убить плевкомъ.
Онъ опустилъ руку въ карманъ и лицо его передернулось. Бормотъ сдлалъ круглые глаза и ступилъ шагъ впередъ, не сводя съ него взгляда.
Теперь ему не приходило въ голову показать кулакъ, какъ вчера. Вчера онъ былъ храбръ, сегодня труситъ, вчера Зильберманъ казался смшонъ, сегодня страшенъ. У него духъ замиралъ.
А между тмъ, онъ ршительно не зналъ и не догадывался, что именно хочетъ сдлать Зильберманъ. Онъ боялся его, какъ боялся-бы привиднія, еслибъ оно явилось ему, несмотря на его невріе. Онъ боялся его безотчетно, какъ боится лошадь ночью, вдругъ взвиваясь на дыбы, шелеста сухого листа. Это былъ животный страхъ, нелпый, дикій.
Когда онъ сдлалъ шагъ впередъ, Зильберманъ тоже сдлалъ шагъ, такой же осторожный, и также взглядъ его былъ устремленъ на врага. Но только рука высунулась изъ кармана. Глаза Бормота сдлались еще кругле. Онъ увидлъ пистолетъ.
И снова сдлалъ онъ шагъ впередъ, и такой-же шагъ сдлалъ Зильберманъ.
Ни души не было слышно вокругъ. Какъ нарочно, никто не шелъ. Садъ, потонувшій въ туман, казался огромной пустыней.
Зильберманъ прицлился изъ пистолета, какъ изъ ружья, держа его въ лвой рук и прищуривъ правый глазъ. Бормоту стало холодно.
Онъ слышалъ, какъ щелкаетъ собачка подъ пальцемъ Зильбермана и видлъ, какъ горитъ его деприщуренный, хищный и какъ-будто смющійся глазъ, и машинально ступилъ еще разъ, но торопливо, и еще разъ, и потомъ участилъ шаги и, наконецъ, побжалъ, какъ никогда не бгалъ, съ громкимъ непроизвольнымъ крикомъ.
А глазъ Зильбермана все смотрлъ на него, потому что Зильберманъ тоже бжалъ. Онъ взвелъ на бгу курокъ. Онъ держалъ, пистолетъ у щеки, склонивъ немного голову и скрививъ лицо. Онъ тоже кричалъ.
Они пробжали главную аллею, машинально перескочили ровъ, причемъ кусты калины ударили ихъ втвями, пронеслись по лужайк за садомъ, по незастроенному берегу Ужа, до селитряныхъ бугровъ, и туманъ разступался передъ ними, скрывая ихъ, и клубился кругомъ, тихій, блый и зловщій, пронизываемый ихъ крикомъ.
И вдругъ Бормотъ запнулся и упалъ. Онъ увидлъ песокъ, траву. Черезъ секунду послышался сухой стукъ, точно трескъ сучка подъ ногой.
То былъ выстрлъ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Туманъ стоялъ до часу. Посл чего сіяющее пятнышко въ неб стало ярче и его ужъ нельзя было принять за облачко. На него ужь больно было смотрть. Втеръ подулъ — слабо, но туманъ дрогнулъ и поползъ. Этотъ слабый втеръ сорвалъ пелену, висвшую надъ рчкой, понесъ ее куда-то и захватилъ съ нею всю мглу, которая окутывала семинарію, заливала улицы, застилала часть города на склон горы. Постепенно вынырнули деревья, дома, мостъ съ фонарями, церкви, рчка. Вода блеснула оловяннымъ блескомъ. На углу набережной и Жандармскаго Спуска показалась роззолоченная вывска нотаріуса. Городской садъ зашумлъ, проснулся. И по освобожденнымъ улицамъ замелькали прохожіе, покатились экипажи.
Воздухъ былъ еще слегка молочного цвта. Солнце уже пронизывало его своими лучами, но опаловая дымка волновалась надъ городомъ, прозрачная, легкая.
Но это было не долго. Золотыми искрами вспыхнули кресты церквей, вода стала серебристой, рзко выдлились контуры зеленыхъ и красныхъ крышъ, фонари и окна засверкали. Солнце горло, туманъ пропалъ.
Оно точно торжествовало побду и щедро лило на все свой живительный свтъ. Лучи его разсыпались по всему городу. Садъ утопалъ въ блеск этого сіяющаго дня. И даль за городомъ сіяла. И величаво катила Десна свои жолтыя волны, блестящими брызгами разбивавшіяся о крутой берегъ.
Оно не пропустило ни одного закоулка, все согрло и освтило собою.
И даже на трупъ бросило жгучій лучъ. Онъ лежалъ на бугр, за городомъ, гд Ужъ дробится, вливаясь въ Десну. Оно стояло надъ нимъ, и било ему прямо въ глаза, тусклые и холодные.

XXXII.

Спектакль въ этотъ день долженъ былъ начаться, какъ было объявлено въ афиш, въ половин девятаго, но начался часомъ поздне, потому что всегда часомъ поздне начинаются любительскіе спектакли. Публика это знаетъ и не спшитъ, а кто не знаетъ и прідетъ во-время въ театръ, тотъ порядкомъ поскучаетъ.
Впрочемъ, и въ половин десятаго много мстъ было незанято. Шарамыкинъ, въ курчавомъ сдомъ парик, съ грустью смотрлъ черезъ отверстіе въ занавс. Сборъ будетъ неполный. Объ этомъ свидтельствовала и касса, гд билеты продавались туго.
Въ зрительной зал лампы на колонкахъ ложъ второго яруса были вс зажжены, ихъ матовые тары струили яркій свтъ, люстра сверкала синими и оранжевыми искрами, капельмейстеръ помахивалъ палочкой, оркестръ гремлъ, въ ложахъ громко разговаривали, раекъ сморкался, шумлъ, стучалъ, кто-то усплъ уже нарзаться и его выводили. Губернскіе франты, полусидя на барьер, отдляющемъ партеръ отъ оркестра, поднявъ бороды, смотрли на дамъ. А т стоически выдерживали ихъ взгляды и, сидя въ своихъ ложахъ, обмахивались верами, на которыхъ мерцали блестки, или смялись напряженнымъ, параднымъ смхомъ, разговаривая съ мужьями, которые вдругъ сдлались любезны и угощали своихъ женъ и дочерей конфектами. Дти, въ фантастическихъ костюмахъ, причесанныя и умытыя, съ тупымъ любопытствомъ смотрли на занавсъ, который чуть-чуть колебался и, освщенный огнями рампы, казался огромной картиной, изображающей розово-голубое небо, пальмы на янтарномъ фон заката, зеленое море и Колумба въ лодк, открывающаго Новый свтъ. Глазъ Шарамыкина, когда онъ смотрлъ на публику, приходился какъ-разъ во рту великаго авантюриста.
По корридорамъ ходили пары. Графъ де-Гужаръ побрякивалъ шпорами и, черезъ плечо глядя своимъ голубымъ, любящимъ взглядомъ на хорошенькую жену управляющаго акцизными сборами, объяснялъ ей по-французски, что его занятія имютъ въ себ что-то романтическое, а та молчала, улыбаясь, и старалась не смотрть на красиваго адъютанта. Какой-то офицеръ умудрялся идти задомъ, ведя галантную бесду съ тремя двицами, которыя шли на него, обнявшись, какъ граціи. Шаровъ цынъ, тучный и веселый, хохоталъ въ буфет. Табачный дымъ стоялъ тамъ, клубясь, какъ туманъ, толпились мужчины въ цилиндрахъ и фуражкахъ и, при тускломъ свт лампъ, пили и жадно закусывали, точно передъ этимъ три дня не ли.
За занавсомъ казалось темно. Кулисы были освщены слабо. Мебель была уже разставлена и постланъ войлочный коверъ, который долженъ былъ изображать великолпіе графской обстановки. Направо отъ зрителей, былъ воздвигнутъ каминъ изъ парусины. Надъ нимъ висло такое же зеркало, голубое, хотя комната была вся красная, съ блымъ карнизомъ. Любители ходили осторожно по сцен, уже одтые и загримированные, и съ удивленіемъ глядли другъ на друга и на постороннихъ лицъ — какихъ-то молодыхъ людей, съ цилиндрами на затылк, пользующихся привилегіею входа за кулисы. Хотя ужь вс приготовленія были сдланы, но на сцен и въ уборныхъ чувствовалась суматоха, вс въ душ волновались, всякому казалось, что авось что-нибудь да упущено, и по двадцати разъ спрашивали объ одномъ и томъ же напряженнымъ полушопотомъ.
Вдругъ Шарамыкинъ махнулъ рукой.
— Господа! По мстамъ! вскричалъ онъ.— Звони! крикнулъ онъ Савк, пробгая по сцен.— Полина Ермолаевна, садитесь! Что, вы забыли?!. Въ кресло, передъ каминомъ! Перестань звонить, чортъ! Давай занавсъ! Занавсъ, говорю! Зза-ннавсъ!
Занавсъ взвился, съ громкимъ шорохомъ. Публика заволновалась. Шаги опоздавшихъ гулко стучали въ зал. Минуты три нельзя было слышать, что говорятъ на сцен.
Но, наконецъ, вс успокоились. Только какая-то дама еще жеманно откашливалась.
Шарамыкинъ, въ сренькомъ сюртучк и нанковыхъ панталонахъ, стоялъ налво и, обводя театръ пытливымъ окомъ, изображалъ подагрическаго стараго графа Чернохвостова, онъ говорилъ разбитымъ голосомъ, шепелявилъ и колнки у него тряслись. Полина Ермолаевна была его тридцати-пяти-лтняя дочь. На ней было черное платье-принцесса и золотой медальонъ. Она изображала самое себя и качалась въ длинномъ кресл.
Пьеса была новая, то есть еще ни разу не игранная въ этомъ театр, и показалась публик сразу же интересной. И, можетъ быть, вс мста были бы заняты, еслибъ названіе у ней было позабористе. Шарамыкинъ игралъ и съ грустью соображалъ это, ругая автора, который русскимъ заглавіемъ хотлъ замаскировать нмецкое происхожденіе своей комедіи. А можетъ повредило еще и то, что играли любители. Публика боится любительскихъ спектаклей.
За выходами въ первомъ акт взялась слдить Адель, такъ какъ сама она появлялась только въ слдующемъ, и у ней было свободное время. Она сидла у парусинной средней двери, за столикомъ, на которомъ горлъ огарокъ, бросая блдные лучи до перекладинъ высокаго потолка, и смотрла въ сценаріусъ. Посл словъ: ‘Огецъ! Свтъ никогда не проститъ мн этого, и пусть оно останется подъ спудомъ’… долженъ былъ выйти Бньковичъ, также графъ (Ратмирскій), но либеральный, новый, съ современными взглядами, что видно ужь изъ того, что онъ адвокатъ. Глядя въ сценаріусъ и волнуясь, чтобъ какъ-нибудь не ошибиться, Адель по временамъ поднимала глаза и шопотомъ кричала любителямъ не уходить далеко. И каждый разъ, въ просвт, образуемомъ запасными кулисами, она видла на лсенк, освщенной зеркальнымъ рефлекторомъ, жандарма въ каск, который былъ поставленъ тамъ, должно быть, для порядка, чтобъ ‘всякая’ публика не лзла. Этотъ жандармъ былъ тотъ солдатъ. Она блднла, опускала глаза и еще пристальне погружалась въ сзой сценаріусъ.
Но вотъ, пришелъ чередъ Бньковича — онъ выскочилъ на сцену, струсилъ, напялилъ пенснэ, еще больше струсилъ, сказалъ что-то шопотомъ и такимъ же шопотомъ, въ тонъ, отвчала ему Полина Ермолаевна, посл чего раздалось хихиканье въ публик, а Шарамыкинъ, стоя возл Адели, съ тоскою пожалъ плечами.
Но все-таки актъ сошелъ съ грхомъ пополамъ. Бньковичъ постепенно разыгрался. Было нсколько эффектныхъ мстъ у Шарамыкина. Не дурно сошла сцена съ гостями. А когда Ратмирскій, посл словъ графини: ‘Я ваша, любезный графъ!’ (радостно), остался одинъ и произнесъ монологъ, кончившійся такъ: ‘Графиня, графиня! О, еслибы весь міръ былъ полонъ графинями!’ (тутъ занавсъ упалъ), то ему даже похлопали.
Въ антракт, продолжавшемся полчаса, публика опять высыпала въ корридоры, въ буфетъ, и театръ шумлъ неяснымъ говоромъ толпы, сквозь который вдругъ вырывался серебристый смхъ двушки, трель кларнета, треньканье настраиваемыхъ скрипокъ, французскія фразы, звонъ шпоръ, плачъ ребенка, неприличный пьяный басъ, кричавшій что-то съ галлереи, стукъ на сцен за колеблющимся занавсомъ. Къ концу антракта, раекъ съ нетерпніемъ сталъ колотить въ полъ ногами, палками, зврски выть. На минуту затихалъ, когда появлялся приставъ или полиціймейстеръ, но сейчасъ же снова начиналъ жидкими апплодисментами, которые быстро разростались, гремли, и оканчивалъ трескучимъ ревомъ. Оркестръ сталъ играть. Это успокоило.
Фаничка съ тоской смотрла изъ своей ложи, не увидитъ ли Бормота. Она не страдала, но ей было досадно, что онъ обманулъ ее опять и не пришелъ сегодня, между тмъ, какъ она его ждала до самаго вечера. Она смотрла на партеръ. Франты продолжали держать кверху бороды. Нкоторые стояли у ложъ нижняго яруса и разговаривали съ знакомыми дамами, т слушали ихъ, граціозно облокачивались, сверкая блыми перчатками, застегнутыми до локтя, и снисходительно улыбались. Кресла были почти вс пусты. Да и во время спектакля они были заняты только на половину. Теперь они казались маленькими красными четырехугольничками съ блыми ярлычками. Лишь кое-гд сидли какія-то смиренныя личности, боясь встать, и робко поглядывая по сторонамъ. Должно быть это были небогатые люди, привезшіе изъ деревень своихъ дтей въ гимназію, потому что возл нихъ также смиренно сидли крошечные гимназисты въ новенькихъ мундирчикахъ, стриженые, съ оттопыренными ушами, держа руку возл рта. Съ партера Фаничка перевела свой бинокль на раекъ. Тамъ она увидла массу лицъ — раекъ былъ набитъ — бородатыхъ, и безбородыхъ, и женщинъ, и двочекъ, и мальчиковъ, узнала своего садовника, но Бормота не было. Она пошла на сцену подъ предлогомъ увидать Адель, но и тамъ его не было. Тогда она вернулась, недоумвая, и вдругъ увидла, что въ первомъ ряду сидитъ тотъ самый зазжій литераторъ, который у Черемисовыхъ на балу произвелъ на нее впечатлніе. Онъ разговаривалъ съ генераломъ Баклановымъ. Она даже услышала его голосъ — онъ говорилъ басомъ — хотя не могла, уловить о чемъ. Она де спускала съ него загорвшагося взгляда, забывъ о Бормот. Но онъ, хоть и посмотрлъ на нее, однако., не узналъ, и продолжалъ разговаривать съ генераломъ.
Между тмъ, начался второй актъ. Сцена изображала лсъ. Вдали были жолтыя горы и на нихъ падала тнь отъ Савки, который стоялъ за кулисами, въ качеств машиниста. На первомъ план, налво, была русская изба, а направо сидла Адель за самопрялкой, въ голубомъ сарафан и въ внк изъ живыхъ цвтовъ. Она начала монологъ. Изъ него публика узнала, что Адель — крестьянская двушка Наташа — любитъ графа Ратмирскаго, котораго встртила въ лсу, собирая ягоды. Говорила Адель внятно, неробко, какъ заправская актриса. Шарамыкинъ за кулисами потиралъ радостно руки, а Векшинская, въ кокошник, набленная и съ подведенными глазами, презрительно пожимала плечами и, на одобрительный шопотъ своего товарища, говорила: ‘Но! Дай мн покой!’ Публика, которая всегда приходитъ въ восторгъ отъ любителей мало-мальски талантливыхъ, въ особенности если ничего путнаго отъ нихъ не ожидала, вдругъ посл одной фразы, а именно: ‘Графъ!.. Ну, такъ что же съ того?.. Теперь вс равны!’ — стала неистово хлопать Адели, а посл фразы: ‘Я простая крестьянка, но подъ этой рубашкой бьется благородное сердце!’ положительно заревла, и Адель должна была кланяться. Это ее очень ободрило. Въ сцен съ графомъ Ратмирскимъ, который, встртивъ ее, начинаетъ понимать, что такое истинная любовь, она опять произвела фуроръ. Генералъ нагнулся черезъ барьеръ и сказалъ что-то музыканту съ подвязанной щекой. Тотъ покорно кивнулъ головой. Бньковичъ ушелъ, Шарамыкинъ вышелъ на сцену.
Фаничка была очень рада успху своей пріятельницы. Она сама такъ хлопала ей, что перчатка лопнула, и сердилась, что Рашевская, которая сидла въ ея лож, не выражаетъ восторга. Ганіевская (она недавно познакомилась съ ней) хмурилась. Но апплодисменты не мшали Фаничк отъ времени до времени посматривать на первый рядъ креселъ. Этотъ рядъ былъ весь занятъ, за исключеніемъ одного мста. Фаничка почти всхъ знала кто сидитъ, хоть и не со всми была знакома. Генералъ, литераторъ, Шаровицынъ, графъ де-Гужаръ, воинскій начальникъ, полицеймейстеръ, Войцхъ, докторъ Шаршмидтъ, управляющій казенной палатой Ланцертъ и еще какіе-то старички — сидли направо отъ выхода. А налво — Кульчицкій, слдующее мсто было пустое, братья Лузгановы (три мста), директоръ гимназіи, сухой, похожій на губернатора, потомъ нкто Борко, шулеръ, съ рыжими усами, весь въ золотыхъ цпочкахъ и брильянтовыхъ кольцахъ, котораго вс знали, презирали, и все-таки любезно жали ему руку, и затмъ неизвстные прізжіе помщики, въ просторныхъ костюмахъ и весьма плотные.
Среди акта, когда вс стихли, увлеченные тмъ, что происходитъ на сцен, и даже никто не кашлялъ и не сморкался, въ партеръ вошла, шумя шелковымъ платьемъ и стуча каблучками, красивая стройная женщина. Дамы, и въ томъ числ Фаничка, не утерпли и сейчасъ же перевели глаза на нее. У ней были странные, почти блые волосы, роскошной гривой лежавшіе на плечахъ. Лицо было прелестное, хотъ немножко напоминавшее модныя картинки, и на блдныхъ щекахъ подъ глазами виднлись синеватые мшечки. Одта она была пестро, съ какимъ-то средневковымъ оттнкомъ, и на ея шляп съ широкими полями горли брильянты, а въ рукахъ она держала хлыстъ. Она сла рядомъ съ Кульчицкимъ. Онъ взглянулъ на нее, поблднлъ, сказалъ что-то шопотомъ, наклонивъ голову, и затмъ раздался подъ кресломъ стукъ его ноги. Онъ узналъ Скачъ-Скачевскую.
Скачъ-Скачевская ни на кого не посмотрла, не обратила вниманія на наряды дамъ, только бросила искоса взглядъ на Кульчицкаго, да на Борко, и потомъ стала глядть на сцену.
Шло критическое для Векшинской мсто. Она объясняла Адели, тронутая ея страданіями, почему та иметъ право любить графа. Она твердо знала свою роль. Это было не ея амплуа, но она тмъ лучше могла зарекомендовать себя въ глазахъ антрепренерши — потому что разностороннія дарованія цнятся. Играя, она увидла Скачъ-Скачевскую. ‘А, такъ то вотъ кто!’ подумала она и удвоила старанія. Адель тоже хорошо знала роль. Но не слово въ слово. Она немножко импровизировала, не ожидая суфлера, и выходило безъ всякой натяжки, ‘натурально и благородно’, какъ выражался Шарамыкинъ. Векшинскую это затрудняло — Адель подавала ей не т реплики — и подъ конецъ она стала злиться. Она видла, что старанія ея пропадаютъ даромъ. Ей надо было тоже импровизировать, но для нея это была непосильная задача, публика стала хохотать, услышавъ полупольскія фразы. Шарамыкинъ, стоя за кулисами, былъ убжденъ, что Адель нарочно, изъ ненависти къ Векшинской, сбиваетъ ее, тмъ боле, что въ ея голос звучало что-то смлое и насмшливое. У него было чуткое ухо. Онъ нахмурился, подумалъ съ удивленіемъ: ‘Ого!’ и ждалъ что будетъ дальше.
Векшинская, которая считалась теткой Адели, но на самомъ дл была ея кормилицей, разсказывала, что семнадцать лтъ тому назадъ, она служила горничной у барышни графини Чернохвостовой. Тогда черезъ ихъ село проходили военные. Съ барышней случился грхъ, и она родила дочь. Но и съ горничной, которая была ровесницей барышни, тоже случилось что-то въ этомъ род, потому что она почувствовала себя способной поступить въ мамки къ барышн. Отъ старого графа долго скрывали, что случилось съ барышней, наконецъ, открыли лтъ черезъ пять. Онъ далъ Векшинской землю и положилъ на ребенка пенсію, а самъ заперся въ своемъ кабинет и цлый годъ сидлъ тамъ, мрачный и грозный. Наконецъ, простилъ барышню и вышелъ изъ кабинета, по старый, разбитый, сдой. ‘Жизнь его была отравлена’, объяснила Векшинская Адели, съ дрожью въ голос. На это Адель сказала: — ‘какая вы добренькая, тетушка, какъ вы его жалете!’ Этого говорить по роли не полагалось. Публика, впрочемъ, ничего не замтила, ей показалась фраза умстной, но Векшинская растерялась, вспылила, забыла роль, раекъ загремлъ, и отъ раскатовъ его хохота и шиканья дрогнули огни, а Скачъ-Скачевская прижала къ губамъ ручку хіыста и слегка свиснула. Векшинская провалилась. Сыродовъ сообразилъ это и отнесъ ей подарокъ за кулисы.
Но Адель срывала апплодисменты. Каждое ея явленіе было торжествомъ для нея. Сегодня она была любимицей публики. И въ заключеніе, музыкантъ съ подвязанной щекой, по знаку Бакланова, и при оглушительномъ радостномъ рев райка, подалъ ей огромный букетъ камелій, блыхъ и красныхъ, перевязанный красивой лентой. Взявъ букетъ, она расплакалась. Тогда театръ опять заревлъ: ‘браво! браво!’ и громче всхъ ревлъ тотъ неприличный пьяный басъ. Скачъ-Скачевская помахала ей платкомъ.
Занавсъ упалъ.

XXXIII.

Адель была въ такомъ волненіи, что никого и ничего не видала. Она не слышала упрековъ Векшинской и похвалъ молодыхъ людей въ цилиндрахъ на затылк, плакала, улыбалась, разсянно брала конфекты, которыя подносили ей, и все нюхала свой драгоцнный букетъ, судорожно сжимая его и не понимая, чему обязана этимъ неожиданнымъ успхомъ. Графъ де-Гужаръ проникъ за кулисы и поздравилъ ее съ талантомъ. Она посмотрла на него большими глазами. Онъ назвалъ себя, и она застнчиво протянула ему руку. Ее обступили, всякій хотлъ ей сказать что-нибудь, какія-то барыни пришли и ласкали ее и она думала: ‘вотъ какія добрыя!’ Но все ей казалось какъ во сн и на все она глядла съ недоумніемъ, только въ груди что-то ныло сладостное.
А Шарамыкинъ ходилъ поодаль и ревниво поглядывалъ на нее. Ему хотлось подойти къ ней, но мшали. Онъ вдругъ полюбилъ ее, какъ уже двадцать лтъ никого не любилъ. Сердце его дрожало, пробужденное. И онъ мысленно представлялъ себ, какъ онъ упадетъ къ ногамъ этой блдненькой двушки и станетъ цловать ихъ и просить прощенія за вс горькія обиды, и повинится во всхъ своихъ грхахъ. Душа у него болла, и онъ нюхалъ табакъ громадными порціями.
Савка возился съ декораціей третьяго акта, стуча тяжелымъ молоткомъ. Шарамыкинъ услышалъ стукъ и пошелъ на сцену. Онъ сталъ помогать Савк. Онъ самъ взялъ молотокъ и стучалъ, но такъ громко и сильно, что Савка посмотрлъ на него съ безпокойствомъ.
Декорація эта называлась желтымъ павильономъ. Когда все было прилажено, Шарамыкинъ сдлалъ перекличку актерамъ. Вс были на лицо, но не было Бормота. Онъ со вчерашняго дня не видлъ его. Но такъ какъ роль Бормота была ничтожна, то ее возложили на Сыродова, въ случа если Бормотъ не явится совсмъ.
Настроеніе Шарамыкина скоро, однако, прошло. Когда начался третій актъ, и Бньковичъ забгалъ по сцен, спрашивая у зрителей отчаяннымъ голосомъ, какъ ему выйти изъ затруднительнаго положенія, потому что онъ любитъ графиню и Наташу, Шарамыкинъ отправился въ уборную Полины Ермолаевны торопить ее. Онъ засталъ ее одну. Она кончала туалетъ. На ней было свтлое платье, съ громаднымъ вырзомъ на груди. Дв свчи по обимъ сторонамъ зеркала и жестяная лампа вверху освщали Полину Ермолаевну. у ней были хорошія плечи, она ему понравилась. Увидвъ его, она засмялась. Въ этомъ смх было что-то мерзкое и чертовски-соблазнительное для него. Онъ обнялъ ее.
Посл чего вся грязь опять поднялась со дна его души и горячая струйка хорошаго чувства, согрвшая было ее, перестала бить.
Онъ вышелъ за кулисы. Адель стояла одиноко, ожидая своего явленія. У нея былъ тупой взглядъ. Она не смотрла на него. И онъ былъ холоденъ.
Въ ум его начали мелькать соображенія о сбор. Онъ высморкался въ фуляровый платокъ, стряхнулъ съ пальцевъ табакъ и сталъ смотрть въ сценаріусъ дловымъ взглядомъ.
Между тмъ Бньковичъ, узнавъ отъ пришедшей къ нему Векшинской, что Наташа незаконная дочь графини, поднялъ страшный крикъ. Онъ вращалъ дико глазами и взялъ уже револьверъ, чтобъ убить себя. Потому что теперь положеніе его осложнялось. Онъ взывалъ къ Векшинской: ‘Ты, дочь народа! Ты видла, какъ я любилъ это дитя, въ ея прелестномъ сарафан, съ внкомъ розъ на ея ангельской головк… Ты видла, какъ свято я берегъ чистоту ея сердца… Я хотлъ, не взирая на свой ничтожный, пошлый титулъ, соединить судьбы паши… Что мн титулы! Что мн мое графство, когда душа жаждетъ истинной любви! Но — увы!.. Такъ она ея мать!!!’ (пауза съ новымъ дикимъ вращапіемъ глазъ). Тутъ вошелъ подагрическій графъ. Онъ все слышалъ. Честный старикъ прощаетъ Ратмирскому связь съ графиней и готовъ благословить истинную любовь, но не съ внучкой, хотя бы и незаконной. Онъ совтуетъ ему — не безъ сарказма — погулять еще въ лсу и найти себ новый предметъ. Голосъ у него дрожитъ, а Ратмирскій судорожно ходитъ по сцен и взбиваетъ на затылк волосы. Потомъ пріотворяетъ дверь и кричитъ лакею, чтобы тотъ веллъ закладывать лошадей. ‘Куда?’ спрашиваетъ графъ. ‘За-границу!.. отвчаетъ другой графъ.— Разсяться!.. Убить это сердце!’ (энергически колотитъ себя въ правый бокъ). Но является графиня. Происходитъ горячее объясненіе. Потомъ вбгаетъ Наташа съ распущенными волосами, блднымъ лицомъ и огромными глазами. Какъ только она вбжала, публика притаила дыханіе. Раекъ замеръ. Она еще ни слова не сказала, а ужь вс увидли, что игра замчательная. Всхъ что-то потрясло, что-то рвануло съ мста и потянуло къ ней. Потому что Адель страдала и ее стало жаль всмъ невыразимо. Она говорила сначала тихо, отрывисто, но все было слышно и жадно ловилось. А потомъ — громче. Но тутъ уже примшались рыдающіе звуки. Они росли. И театръ тихо трепеталъ, внимая имъ. Скачъ-Скачевская поблднла, взглядъ ея былъ неподвижно устремленъ на Адель и горлъ. И вс сидли въ такихъ же неподвижныхъ позахъ, поднявъ брови, съ мучительно-напряженнымъ вниманіемъ гладя на это маленькое страдающее лицо. Странно, что хоть слова въ ея роли были пошлыя, но ничего этого не замчалось: самое чуткое ухо не оскорблялось, она всему придала жизнь. Игра у ней была наивная, безъ всякаго разсчета на что-нибудь, она сама не знала, что выйдетъ изъ этого жеста, или изъ того. Она даже не замчала своихъ жестовъ. Но все выходило просто и трогательно. Она говорила графин, что любитъ Ратмирскаго, но что теперь не хочетъ любить и уступаетъ его. Но видно было, что неправда. что она продолжаетъ любить. Однакоже, чувствовалась непоколебимая ршимость ея принести эту жертву. Сама она идетъ въ монастырь — замолить грхъ. Тутъ ужь рыданія ея усилились. Сдержать ихъ нтъ ужь силъ. Она схватила себя за голову, рыдая, посмотрла еще разъ на Ратмирскаго, и заломивъ руки, ушла, потрясаемая этими рыданіями. И театръ дрогнулъ. Поднялся невообразимый гвалтъ, трескъ. Вс голоса слились въ одинъ стонущій ревъ. Ее вызывали. Она вышла, блдная, съ тупымъ, измученнымъ лицомъ. Она увидла, что вся зала протягиваетъ къ ней трепещущія руки, гремитъ, дамы изъ ложъ машутъ платками и тоже что-то кричатъ, и ей опять подносятъ букетъ, и Скачъ Скачевская что-то сорвала сверкающее съ своей шляпы и бросила на сцену, и оно зазвенло у самыхъ ея ногъ. Она улыбнулась съ недоумніемъ… Затмъ, когда она ушла, никто ужь не интересовался пьесой. Впрочемъ, Фаничка вспомнила Бормота и ждала его выхода. Посл словъ: ‘Графиня! Вы мой вампиръ!’ онъ, дйствительно, явился, не переодтый, въ сиреневыхъ брюкахъ и жакетк, и не загримированный, но только черезъ-чуръ блдный, точно съ напудреннымъ лицомъ, и доложилъ взволнованнымъ голосомъ насчетъ лошадей. Фаничка вздрогнула и закусила губу. Въ тоже время она машинально перевела взглядъ на первый рядъ. Литератора не было. Онъ шелъ къ выходу, понуривъ волосатую голову. И исчезъ. Пьеса кончилась тмъ, что графиня схватила револьверъ, побжала за кулисы и тамъ застрлилась, а оба графа и Векшинская стали на колни возл суфлерской будки и возвели глаза къ потолку, молясь за душу погибшей, причемъ занавсъ долго не опускался.

XXXIV.

Сказавъ свою роль, Бормотъ поднялся по лсенк, мимо солдата въ каск и красныхъ эполетахъ, и пошелъ въ буфетъ. У него все внутри горло отъ жажды. Въ буфет почти никого не было. Но въ сизомъ воздух, который не усплъ еще освжиться отъ предыдущаго антракта, молодой человкъ различилъ генерала Бакланова. Старикъ былъ тронутъ игрою Адели и вышелъ, онъ сидлъ за мраморнымъ столикомъ и пилъ изъ кружки портвейнъ, какъ пиво. И взглядъ у него былъ задумчивый, а лицо красное. Бормотъ выпилъ стаканчикъ коньяку и подошелъ къ нему.
— Здраствуйте!
— А! Очень хорошо-съ. Садитесь, молодой человкъ… Неправда ли?.. Эстакій талантъ! И право, невозможно было подумать… М—да… Ноншняя молодежь! Не угодно ли…
Онъ указалъ на портвейнъ. Бормотъ взялъ бутылку. Руки у него тряслись. Онъ сталъ наливать, но въ бутылк ничего не было.
— Дайте другую бутылку! крикнулъ генералъ.
Бормотъ сразу выпилъ кружку. Баклановъ посмотрлъ на него съ удивленіемъ.
— М-да… произнесъ онъ, пожевавъ губами.
Бормотъ молчалъ и глядлъ въ уголъ, гд стояла корзина съ пустыми бутылками. Предъ нимъ все носился образъ Зильбермана, и теперь, когда въ голов у него зашумло, этотъ образъ сталъ еще ясне. Ему чудился его крикъ и онъ вздрагивалъ.
— Я еще выпью, сказалъ онъ.
— Пожалуста!
Но это не помогло. Онъ не опьянлъ. Только шумъ въ голов превратился въ острую боль. Онъ сидлъ и удивлялся, почему его не спрашиваютъ о Зильберман. Неужели трупъ этого сумасшедшаго до сихъ поръ лежитъ тамъ? Ну, что если вдругъ придутъ полицейскіе и какъ-нибудь по слдамъ его ногъ узнаютъ его, какъ онъ докажетъ имъ, что не онъ убилъ Зильбермана? Но вонъ полиціймейстеръ, онъ поздоровался съ Баклановымъ и съ нимъ, хвалитъ Адель и ничего не говоритъ о Зильберман. Трупъ наврно еще лежитъ тамъ. И онъ представилъ себ его ужасно живо — съ пробитымъ вискомъ и пистолетомъ, зажатымъ въ лвой рук, и опять выпилъ.
Совсть его спокойна. Зильберманъ самъ убилъ себя. Хотлъ убить его, и уже наклонился къ нему, но вдругъ съежился, скрипнулъ зубами, прижалъ пистолетъ себ къ виску, и упалъ мертвый. Однако же — страшно… Бормотъ взялъ у генерала папиросу — хотя до сихъ поръ не курилъ — зажегъ и сталъ затягиваться.
Надо было утромъ заявить — сейчасъ же, какъ это случилось, а теперь уже поздно, соображалъ онъ. Теперь выйдетъ какъ-то подозрительно. А, впрочемъ, все равно — еслибъ даже и утромъ… Вс улики противъ меня.
Такъ ему казалось. Онъ курилъ.
Вдругъ театръ ожилъ. Кончился послдній актъ. Вызывали Адель и Шарамыкина. Буфетъ наполнился народомъ.
Бормотъ поднялъ глаза. Онъ видлъ, какъ вспыхиваютъ папиросы красными огоньками, какъ раскрываются черные рты, выпуская клубы дыма, какъ прыгаютъ плечи и щеки отъ смха, какъ жестикулируютъ вс эти люди, каждый но своему, слышалъ, какъ они говорятъ, хохочутъ, напваютъ, причемъ все спутывается, звуки перекрещиваются и сливаются въ какой-то волнующійся гамъ, и прислушивался, не произнесетъ ли кто имени Зильбермана. Онъ напрягалъ слухъ, всталъ и протискивался въ толп, ловя отрывки фразъ, словъ, восклицаній. О Зильберман никто не говорилъ.
Тогда онъ подошелъ къ полиціймсйстеру, плотному, плшивому брюнету, съ красивыми карими глазами, съ добрымъ толстымъ ртомъ, до невозможности набитымъ какою-то закускою, и самъ заговорилъ съ небрежнымъ видомъ о происшествіяхъ въ город, о возрастающемъ числ самоубійствъ.
Полиціймейстеръ съ трудомъ сказалъ:
— Ну, что… будете… длать… съ этимъ… народомъ!!. Да вамъ… зачмъ? Врно, пописываете?.. Ну, приходите… ко мн. Я замъ… всю эту… статистику… выложу. Мы гласности не боимся! Батюшка!.. тутъ онъ наклонился къ Бормоту и, проглотивъ свою закуску, прошепталъ:— я самъ пишу…
Онъ постучалъ себя пальцемъ въ грудь и сталъ опять закусывать, подмигнувъ лукаво Бормоту.
Тотъ отошелъ. Его подозвалъ генералъ.
— Что вы такой… немножко… не въ своей тарелк?
— Я? Боже сохрани! Я — ничего. Это у меня голова кружится отъ папироски.
— А! Но вы не курите…
— Не курю… но такъ… захотлось… Надо же когда-нибудь начать!
— Будетъ тошнить, сказалъ генералъ и, улыбнувшись, налилъ ему портвейну.
— Скажите, началъ онъ:— пробжали вы мои прожекты? Помните, на счетъ ‘Духа газетъ и журналовъ?..’ И другіе?
Бормотъ ничего не помнилъ.
— Вы взяли, сказалъ генералъ съ упрекомъ.
Бормотъ сталъ припоминать. Но тутъ острая боль въ голов сдлалась невыносимой. Онъ глянулъ по сторонамъ. Шаршмидтъ курилъ и разсянно смотрлъ на него, прищуривъ одинъ глазъ, какъ-разъ какъ Зильберманъ. Тогда онъ въ ужас всталъ и хотлъ бжать. Но все завертлось кругомъ. Вс эти лица, и смющіяся, и спокойныя, вс эти красные огоньки, эти плечи, руки, все это понеслось куда-то, вмст съ нимъ, съ дикимъ гоготаньемъ, расплываясь въ густомъ сизомъ дым. Онъ рухнулъ безъ чувствъ на земь. Генералъ тревожно наклонился надъ нимъ и кричалъ:
— Воды! Воды!
Его облили водой и, когда онъ очнулся, осторожно, подъ руки, вывели изъ буфета. Теперь онъ былъ пьянъ и на душ у него было легко.
Между тмъ Фаничка ходила по корридору въ двухъ шагахъ отъ Ганіевской, которая разговаривала съ литераторомъ. ‘Это онъ, значитъ, для нея вышелъ тогда’, думала она ревниво. Но о чемъ они говорятъ!? Интересно! Эта Ганіевская вообще что-то черезчуръ важничаетъ… Скажите, какія знакомства!’ Вдругъ литераторъ обернулся и посмотрлъ на Фаничку — можетъ быть, ему показалось, что она подслушиваетъ — и какъ-то странно просоплъ и замолчалъ. Фаничка покраснла и отстала. Ей было досадно, что онъ опять не узналъ ея на такомъ близкомъ разстояніи. Но тутъ она издали увидла, какъ приставъ держитъ Бормота подъ мышки и что-то говоритъ генералу. Она подошла и услышала:
— Да, да, будьте покойны, ваше превосходительство, доставлю домой цлаго, какъ есть… Вдь это у насъ такой ужь обычай — какъ спектакль, то за каждымъ актомъ мертвое тло, иногда и два-съ… Будьте покойны!
Бормотъ тупо смотрлъ на всхъ, и на Фаничку, и ругался скверными словами. Она убжала.
…Вокально-инструментальное отдленіе ничмъ не ознаменовалось, только Софья Карловна поразила своимъ ростомъ и необыкновенно громкимъ шопотомъ. Чтобы прибавить выразительности и гибкости этому шопоту, она потрясала головой, плечами, всмъ корпусомъ. Раекъ ей шикалъ — что было, конечно, неприлично, но друзья и знакомые хоть и удивились, что она продолжаетъ беречь голосъ, похлопали. Равно похлопали и Томс, потому что нельзя не хлопать артистамъ, въ особенности если они исполняютъ пьесы собственнаго сочиненія. Больше всего понравился хоръ. Имъ были спты украинскія псни. А на юг любятъ свои псни…
Шарамыкинъ исполнилъ куплеты передъ занавсомъ, на авансцен. Онъ былъ во фрак и блыхъ перчаткахъ. Онъ проплъ: ахъ, шиши, шиши, шиши!’, улыбаясь двусмысленно направо и налво, потомъ: ‘Ужь мы ли, ли, ли…’ и сказалъ стихотвореніе изъ ‘живой струны’, заложивъ одну руку за бортъ фрака, и другою, которая казалась огромной въ блой перчатк, величаво жестикулировалъ, причемъ еще презрительно прищуривался. Дло шло о жен, которая измняетъ мужу, соблюдая необходимую въ такихъ случаяхъ осторожность. Поэтъ жестоко обличалъ эту жену, и Шарамыкинъ врно передалъ его мысль. Ему громко апплодировали.
Затмъ занавсъ поднялся и вс увидли съ удивленіемъ множество барабановъ на сцен, большихъ и маленькихъ, расположенныхъ полукругомъ на козлахъ. Шарамыкинъ взялъ въ каждую руку по дв палочки и сталъ ‘брать Карсъ’.
Это было что-то новое и неожиданное. Театръ съ интересомъ слдилъ за Шарамыкинымъ.
Сначала что-то задребезжало. Это дребезжаніе росло и вдругъ превратилось въ трескъ, какой производятъ ракеты. Непріятные звуки умрялись гармоничнымъ звономъ. Звопъ тоже росъ, заигрывающими гаммами. Къ этому присоединилось волнообразное гудніе, точно соборный колоколъ гудлъ. Наконецъ, оркестръ грянулъ военный маршъ. Шарамыкинъ прыгалъ между барабановъ и все билъ своими палочками, вверхъ и внизъ, взадъ и впередъ, красный, нахмуренный. Дикая музыка произвела фуроръ. Крики райка слились съ барабаннымъ трескомъ. Въ самомъ дл казалось, что берутъ что-то штурмомъ. Шарамыкинъ колотилъ палочками чаще и чаще. Раекъ ревлъ и вдругъ ухнулъ самый большой барабанъ. Бумъ-бумъ-бумъ! Это пушки стрляли. Маленькіе барабаны продолжали заигрывать, но только гаммы стали короче, разсыпчате. Можно было подумать, что цлая армія бжитъ вскачь, и на бгу даетъ залпы изъ ружей. Скрипки и флейты стонали, или вдругъ сливались, вмст съ голосами райка, въ побдный вой. Шарамыкину казалось, что онъ слышитъ голосъ Бакланова, звонкій, какъ у юноши. Бумъ-бумъ-бумъ! Бухъ! Барабанъ ревлъ, но не заглушалъ страшной музыки мелкихъ барабановъ. И среди этого ада звуковъ мелькало красное, злое лицо Шарамыкина и блыми зигзагами, застывшими въ воздух, казались его безъ устали работающія руки.
Когда онъ кончилъ — его заставили повторить! Его заставили брать Карсъ еще два раза. Онъ изнемогъ, лобъ его блестлъ отъ пота. Потомъ его стали вызывать. Его вызвали одиннадцать разъ. На его долю досталось, въ сущности, больше овацій, чмъ на долю Адели.
Но и ея не забыли. Неприличный пьяный басъ вдругъ крикнулъ: ‘Блоногъ! А-дель Б-ло-ногъ!’ и его сейчасъ же поддержали другіе голоса. Стали вызывать Адель. Публика уже собралась уходить и вс стояли въ ложахъ и партер, но хотли посмотрть на даровитую двушку, чтобы въ послдній разъ похлопать ей. Долго кричали: ‘Блоногъ! Блоногъ!’ Наконецъ вышелъ Шарамыкинъ, махнулъ платкомъ, точно парламентеръ, и когда публика стихла, сказалъ сдавленнымъ голосомъ:
— По внезапному непредвиднному отсутствію… Такъ какъ госпожи Блоногъ уже нтъ, то…
Потомъ растерянно поклонился и ушелъ, не договоривъ.
Ложи и партеръ опустли. Въ поднявшейся пыли тускло горли огни. Но раекъ все кричалъ:
— Блоногъ, Блоногъ!
Занавсъ не поднимался. Савка сталъ тушить лампы.
— Блоногъ!
— Шарамыкинъ! крикнулъ кто-то.
— Блоногъ!
Наконецъ, и раекъ опустлъ. Только пьяный басъ рев.ть еще одиноко:
— Блоногъ! Гос-по-жа А-дель Б-ло-ногъ!
Но и ему надоло ждать. Темнло. Онъ ушелъ, какъ и вс. И театръ погрузился въ свое обычное молчаніе.

XXXV.

Арестъ Адели произвелъ на городъ угнетающее впечатлніе. Спрашивали: за что? Что она сдлала? Знали, что это простая, полуграматная двушка, и не понимали, какъ могла она запутаться въ политику. Больше всхъ ошеломило это генерала. Къ нему утромъ прибжала въ слезахъ Фелицата адоровна и просила о защит. Онъ долго недоумвалъ, восклицалъ и пилъ портвейнъ. Наконецъ, похалъ къ жандармскому полковнику. Тотъ протянулъ ему об руки, но когда зашла рчь объ Адели, пожалъ плечами и сказалъ, что тутъ дло серьзное. Впрочемъ, самъ пожаллъ ее и сдлалъ осторожно предположеніе, что едва ли она виновна больше другихъ, можетъ быть даже совсмъ невиновна, но главное, нтъ этихъ другихъ, а она не хочетъ выдавать, молчитъ. Тогда генералъ послалъ длинную телеграмму своему другу, бывшему шефу жандармовъ. На нее онъ получилъ отвтъ, обрадовавшій его. Другъ извщалъ, что онъ употребитъ все свое вліяніе и что если дло неважное, то Блоногъ освободятъ. На другой день генерала постилъ жандармскій полковникъ и вжливо объяснилъ (должно быть, ему уже телеграфировали изъ Петербурга), что Адель выпустить пока нельзя, но что во все время ареста она будетъ пользоваться полнымъ комфортомъ, о чемъ просилъ передать роднымъ. Кром того, далъ слово, что въ виду такого высокаго покровительства (онъ слегка тутъ поклонился), какимъ пользуется Блоногъ, адъютантъ его, будетъ сообщать его превосходительству какъ о состояніи ея здоровья, такъ и обо всемъ экстренномъ, что случится съ нею. Затмъ онъ ухалъ. Генералъ, такимъ образомъ, увидлъ, что онъ почти ничего не сдлалъ. Но это подняло его желчь. Онъ написалъ сердитое письмо другу. И здилъ по городу и кричалъ, зазжая къ знакомымъ, что посл ‘эстого’ грудныхъ младенцевъ недостаетъ только брать. Но сейчасъ же значительно замчалъ:— ‘М-да… ноншная молодежь’.
Адель думала сначала, что ее будутъ мучить. Но комната у ней была хоть и съ толстыми стнами, однако же, чистенькая, постель была всегда свжая, обдъ былъ получше тетушкинаго, и ей часто присылалъ кто-то корзины съ яблоками, грушами, виноградомъ, сладкими пирожками, конфекты фунтами. На допросахъ съ нею обходились ласково и она, глядя на жандармскаго полковника, говорила себ: ‘Лицо у него, какъ вишенька, усики сденькіе, а самъ добрый, добрый’… И тмъ не мене упорно молчала, отъ кого и зачмъ получила тючокъ. Въ тючк была еще записка, писанная крупнымъ писарскимъ почеркомъ. Адели показали эту записку, она прочла ее, задумчиво посмотрла въ пространство и сказала, что въ первый разъ видитъ ее. Отъ нея не добились ничего. Большею частью, она даже молчала, поражая слдователей своею тупостью.
Такъ прошло два мсяца.
…Узнавъ о самоубійств Зильбермана, Лоскотины перестали говорить о немъ. Имя этого человка разстраивало ихъ. Имъ было’тыдно и тяжело. Конечно, Мэри никогда не полюбила бы Зильбермана. Но теперь, когда онъ былъ мертвъ, въ его нелпыхъ письмахъ звучала для нея какая-то скорбная пота, заставлявшая ее съ симпатіей относиться къ его памяти. Лиза мучилась, что иначе не могла держать себя съ Зильберманомъ, который, разумется, замчалъ ея сухость, но еслибъ онъ какимъ-нибудь чудомъ воскресъ, то опять вышло бы тоже самое. Потому что въ его характер было что-то роковое для него и для другихъ. Она ухала еще въ начал сентября, Мэри тоже ухала, спустя недлю, вмст съ Фаничкой, въ Петербургъ. Въ Дубовк мсто Зильбермана занялъ мсто простой казакъ, который показался Лиз способнымъ и толковымъ… Ихъ старый домъ опустлъ, и мрачно стоялъ, съ забитыми ставнями, осыпаемый мертвыми листьями высокихъ дряхлыхъ тополей.
Что касается Кульчицкой, то она настояла на своемъ и отправилась въ Крымъ. Мужъ ея, впрочемъ, не особенно противился теперь. Онъ опять возобновилъ знакомство съ Скачъ-Скачевской. Эта женщина притягивала къ себ его черствую душу, какъ магнитъ притягиваетъ желзо. И когда въ квартир ея шла бшеная игра, и она, поставивъ ногу на стулъ, съ полураскрытой грудью, метала карты, и Борко проигрывалъ ей свои кольца и цпочки или выигрывалъ у ней вдругъ все до послдней тряпки, Кульчицкій сидлъ гд-нибудь на диванчик и ласкалъ шелковистые волосы крошечнаго двухлтняго ребенка, который, заброшенный и неумытый, спалъ, положивъ ему на колни голову. Ему нравилось быть здсь, правился этотъ ребенокъ. Однажды утромъ, онъ пошелъ въ городской банкъ взять для Скачъ-Скачевской пятьсотъ рублей. Тутъ ему сказали, между прочимъ, что Полина Ермолаевна вынула вс свои имянные билеты, на семь тысячъ триста. Онъ былъ пораженъ. Но въ тотъ же день получилъ изъ одного южнаго города письмо отъ своего агента, которое все разъяснило ему. Полина Ермолаевна сняла тамъ театръ и режиссеромъ у ней — Шарамыкинъ. Прочитавъ это письмо, онъ цлый часъ стучалъ ногой. Потомъ похалъ къ Скачъ-Скачевской, вручилъ ей деньги и попросилъ, чтобъ она отдала ему ребенка. Онъ общалъ воспитать эту двочку, не щадить ничего для ея образованія. Скачъ-Скачевская подумала, расплакалась, пожала ему руку и согласилась. Какъ только ребенокъ очутился у Кульчицкаго, онъ пересталъ здить къ Скачъ-Скачевской. Та иногда сама прізжала къ нему. Но Кульчицкій и на это сталъ смотрть косо. Не то, чтобы она его больше не привлекала, но онъ боялся, что связь эта разворотъ его. Онъ, наконецъ, прямо сказалъ это ей своимъ дловымъ слогомъ, и связь прекратилась. Но за то въ дом адвоката появилась молоденькая нмка-бонна, чтобъ ухаживать за двочкой. Эта нмка обладаетъ ослпительно-гладкой кожей, веснушками на толстомъ лиц, рыжими волосами, и безстрастна, но покорна и уступчива. Кульчицкій доволенъ ею.
Тутъ необходимо отмтить еще маленькую черточку въ характер этого человка. Когда онъ узналъ, что Адель арестована и затмъ былъ обыскъ у Лоскотиныхъ, то, при свиданіи съ жандармскимъ полковникомъ, ему очень хотлось разсказать о визит къ нему Зильбермана, самоубійство котораго ему казалось загадочнымъ. Можетъ быть, думалось ему, здсь скрывается какая-нибудь ниточка, которая приведетъ какъ разъ къ клубочку. Онъ ошибался, разумется, но считалъ свой секретъ довольно важнымъ. Однако же, ничего не сказалъ. Потому что ршилъ быть порядочнымъ человкомъ — во всхъ отношеніяхъ.
Векшинская, хоть и освистанная Скачъ-Скачевскою, была принята ею въ труппу на выходныя роли. Шарамыкинъ надулъ ее и, изъ корыстнаго разсчета, устроилъ такъ, что Полина Ермолаевна лишила ее дружбы и бросила, и она рисковала умереть въ своемъ подвал голодной смертью.
Бормотъ ухалъ въ Кіевъ, не повидавшись ни съ Фаничкой, ни съ генераломъ. Но, узжая, отдалъ Шарамыкину двадцать рублей.

XXXVI.

Стояли хорошіе осенніе дни. Блдное небо было безоблачно, и солнце нежарко грло. Въ прозрачномъ воздух отчетливо вырисовывались дали. И съ этого берега Ужа можно было видть все, до мельчайшихъ подробностей, что длается на томъ. Можно было видть переплеты на окнахъ, деревья, съ полуобнаженными втвями, на которыхъ желтли тамъ и сямъ листья, тропки на холмахъ, фонарные столбы. Точно въ бинокль. По утрамъ, на трав бллъ иней. Здоровая была пора, и генералъ спшилъ надышаться этимъ удивительнымъ воздухомъ, пропитаннымъ особымъ осеннимъ благоуханіемъ, и часто гулялъ.
Однажды въ половин октября, онъ вышелъ изъ экипажа, остановившагося у воротъ городского сада, и побрелъ по аллеямъ. Было это посл обда и солнечные лучи косо ложились на землю, между стволовъ. Втра не было, но въ саду слышался непрерывный шорохъ отъ листьевъ, которые медленно крутились, цплялись за втки, падали на дорожки, на шинель генерала. Онъ шелъ задумчиво и курилъ.
Вдругъ онъ услышалъ вжливый окрикъ. Онъ остановился и посмотрлъ назадъ въ полъ-оборота. Къ нему подбжалъ графъ де-Гужаръ.
Графъ отдалъ ему честь тмъ полуфамильярнымъ жестомъ, какимъ молодые офицеры вообще привтствуютъ отставныхъ генераловъ. И, схвативъ три пальца, протянутые ему, сказалъ съ улыбкой:
— Я былъ у васъ.
— Смю спросить, зачмъ? изысканно вжливо и картаво произнесъ генералъ.
— А вотъ по поводу этой госпожи Блоногъ… Теперь ужь она, вроятно, дома.
Тутъ генералъ крпко пожалъ руку графа де-Гужара.
— Благодарю васъ, графъ, за это пріятное извстіе! сказалъ онъ.— Но какъ же вы ее выгородили? Она созналась, что-ли?
— О, нтъ. Ужасно упрямая двушка. Но знаете, просто чувствуется, что она невиновна. Тутъ какая-то непонятная случайность. А главное, и безъ того найденъ слдъ…
Онъ съ торжествомъ посмотрлъ на генерала.
— Помните, сюда прізжалъ литераторъ?.. сказалъ онъ.
— Да…
— И онъ, кажется, съ вами былъ знакомъ…
Генералъ подумалъ.
— Не помню.
— Былъ, былъ! Я помню. У меня хорошая память. Еще въ театр съ вами разговаривалъ…
— А!.. Можетъ быть…
— Онъ тутъ у всхъ насъ бывалъ… У губернатора… У смотрителя тюремнаго замка… У полковника…
Послднее онъ произнесъ со смхомъ.
— Ну?
— Дло въ томъ, что онъ совсмъ не литераторъ…
— Ну?
— Ну, и вотъ теперь напали на его слдъ… по почерку…
Онъ оборвалъ себя, покраснлъ и сталъ закуривать папиросу, хотя у него папироса дымилась.
Генералъ посмотрлъ на него и сказалъ серьзно:
— Удивительныя времена мы переживаемъ!

XXXVII.

Адель, какъ только вернулась домой, сейчасъ же слегла. Она еще съ утра чувствовала боль въ поясниц, а теперь эта боль стала невыносимой. Ее распрашивали о томъ, что съ ней была, но она не могла отвчать, лицо у ней было блдное, глаза потухшіе, страдающіе. Наконецъ, она стала кричать. Тогда Фелицата адоровна прекратила свои разспросы и съ тоской увидла, что Адель нуждается въ помощи акушерки. Она не упрекала ее. Она давно знала, что Адель беременна. Но ее ужасало, что Адель жалуется на боли, потому что это значило, что у ней будутъ преждевременные роды. Сама она когда-то училась, но все-таки послала за другой акушеркой, а когда Адели стало хуже, пригласила Шаршмидта и его жену.
Адель цлые сутки страдала. Она все плакала. Вдругъ конвульсіи пробгали по ея тлу. Она дико вскрикивала и хваталась, черезъ голову, за стнку кровати, съ краснымъ напряженнымъ лицомъ. Потомъ блднла и глаза ея потухали въ смертельной тоск. И только судорожно трепетали концы ея длинныхъ худенькихъ пальцевъ.
Къ вечеру, на другой день, ей стало совсмъ худо. Серафимочка ходила на цыпочкахъ, Фелицата адоровна шептала молитвы блдными губами. Нсколько разъ прізжалъ генералъ. Послали за священникомъ. Онъ причастилъ Адель.
Ночью она умерла.
За гробомъ Адели шло немного народа. Родные, Рашевская, генералъ, Савка, нсколько нищихъ. Печальное шествіе. Дождь моросилъ. Шумли деревья. Священникъ бормоталъ молитвы. Когда гробъ заколотили, Фелицата адоровна раздирающимъ голосомъ стала кричать:
— Аделька! Аделька!
И Серафимочка съ искреннимъ горемъ вскричала:
— Аделька!
Но гробъ былъ нмъ.
Савка помогъ могильщикамъ опустить его въ яму. Потомъ его засыпали землей. Выросъ бугоръ…
Вс постояли и разошлись.
Фелицата адоровна сдлала поминальный обдъ, но генералъ не могъ сть, и ухалъ къ себ.
Онъ стоялъ и смотрлъ въ окно на срый день. Дождь билъ въ стекла, капли воды сбгали по нимъ, медлительно, какъ, слезы.
Старикъ вздыхалъ и думалъ, что пора и ему на покой.

Максимъ Блинскій.

‘Отечественныя Записки’, NoNo 10—11, 1882

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека