Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т. 1.
М.: Новое литературное обозрение, 2004.
ВПЕРВЫЕ В ТЕАТРЕ
Было это в городе Мещовске Калужской губернии, в Петровскую ярмарку. Играли свежайшую новинку — ‘Горячее сердце’ Островского1.
Сколько лет мне тогда могло быть? Судя по тому, что старшие в то время только и говорили, что о Франко-прусской войне2, так что даже и у нас, детей, навязли в ушах имена Бисмарка и Мольтке, шел 1870 год — значит, мне минуло восемь. Возраст малый, но до чего ярки бывают первые театральные впечатления и так неистребимо глубоко врезываются они в памяти!
Сейчас, 64 года спустя, я помню из этого спектакля гораздо больше, чем из многих-многих позднейших, когда пред взрослым играли не бродячие актеры в ярмарочном театре-сарае, а знаменитые столичные артисты в великолепных императорских театрах. И не курьезно ли, что я, часто недоумевающий, слыша имя известного актера или актрисы, видал ли я их и в чем именно, — столько накопилось виденного-перевиденного! — отлично помню, что в Мещовске Парашу играла какая-то госпожа Миловидова, а Гаврилу — г. Миловидов, должно быть, супруг ее.
Это в старину был очень частый актерский псевдоним, в особенности по провинции — с порядковой нумерацией: Миловидов 1-й, 2-й, 3-й. Типичность актеров Миловидовых отметили и Островский в ‘Без вины виноватых’, и М.Е. Салтыков в ‘Господах Головлевых’3. Лишь в 80-х годах среди актеров взамен отживших свое время Миловидовых, Милославских и пр. вошли в моду двойные фамилии.
Играли, должно быть, неплохо, потому что Парашин монолог — ‘Прощай, дом родительский! Что тут моих слез пролито!’ — остался в ушах моих на всю жизнь. Вот даже сейчас пишу эти слова без книги. Слышу, как Гаврила тренькает на гитаре и заливается:
Ни папаши, ни мамаши,
Дома нету никого —
Полезай, милый, в окно!
Вижу, как он, белокурый, гладковолосый, в роще бросается с корявым суком на барина с большими усами и падает от его выстрела холостым зарядом.
Остальных исполнителей не помню по именам, но вижу Курослепова, в кафтане на красную рубаху, сидящим на крыльце, недоумевая, что ‘небо валится’, и городничего с ногой-деревяшкой, в зеленом мундире с красным воротником и отворотами. В антрактах зеленомундирный городничий выходил перед занавес и пел куплеты. И опять-таки запомнился мне один, которого, поручусь, никогда больше ни от кого нигде не слыхал. Только два стиха:
Вот по Невскому проспекту
Ходит денди, модный франт…
Изобразив великолепие денди, модного франта, на Невском проспекте, куплетист затем сообщал публике по секрету позорный факт, что дома сей великолепный кавалер не имеет прислуги — чистить ему сапоги, и мимикой и жестами изображал, как денди самолично упражняется в этом полезном, но не весьма изящном занятии.
Курослеповым же я до того пленился, что затем надолго забросил всякие игры, свойственные моему нежному (каторжному тоже) возрасту, для удовольствия усаживаться на крыльце нашей страннейшей квартиры в монастырском доме Мещовского духовного училища (отец мой был в те годы его смотрителем) и импровизировать монологи на курослеповские темы:
— Источники водные не иссякли?..
— Сколько в нынешнем месяце дней: тридцать семь или тридцать восемь?
— И с чего это небо валилось?
И до того я в этих импровизациях усердствовал, что родители мои, всегда утешавшиеся и гордившиеся моею цепкою памятью, теперь начали приходить от нее в отчаяние: донял! И — конечно:
— Сама, Елизавета Ивановна, ходи в театр, сколько тебе угодно, — сказал отец, — но Сашу брать с собой запрещаю решительно: он уже с одного раза невесть что забредил, а повадится часто смотреть актеров, то и вовсе ошалеет.
Я этот родительский террор приписал мысленно черной зависти. Самому-то отцу в театр пойти было нельзя: ряса не позволяла — так и нас не захотел больше пустить, — хорошенького, мол, понемножку.
Впрочем, своевременно запретил, потому что, когда мой четырнадцатилетний дядя Ваня Чупров, видев ‘Василису Мелентьеву’4, пересказал ее мне и другу детства моего Грише Засыпкину, то сцена убийства Василисы Андреем Колычевым привела нас в подражательный азарт. Упражняясь в пырянии столовым ножиком, мы, во-первых, мало-мало не зарезали меньшую мою сестру Саню, а во-вторых, из-гваздались в красных чернилах, долженствовавших изображать пролитую кровь (реальная постановка!), хоть выбрасывать костюмчики. Что при тогдашней нашей бедности родителям было огорчиться до слез.
Мещовская постановка ‘Горячего сердца’ была, должно быть, очень бедна и первобытна. Лодки не было, и сцены откупщика Хлынова проходили на разостланном ковре. Лесной декорации тоже не нашлось, так сцену просто утыкали, словно на Троицын день, молодыми, свежесрубленными березками: благо лесов-то в Калужской губернии было тогда не занимать стать — руби беззапретно. Вышло очень красиво и весело. Больше никогда уже не видал я так простодушно убранной сцены. И пахло с нее хорошо — в самом деле рощею. Много лет спустя я смотрел в московском Малом театре какую-то пьесу Владимира Ив. Немировича-Данченко, очень претенциозную и скучную, с действием в сосновом бору5. Декорации были превосходны — Карла Вальца, а для вящей иллюзии сцену усиленно наскипидарили ‘сосновой водой’. Но оттого у зрителей только стало горько во рту, а пахло со сцены все-таки не столько бором, сколько аптекарским магазином.
Первые посещения театра описаны в русской литературе много раз. Они однородны и, конечно, многим читателям знакомы. Лучшее описание, по-моему, у Писемского в ‘Людях сороковых годов’6. Поэтому не стану распространяться о своем первом дебюте в качестве театрального зрителя.
Отмечу одно — Мещовский театр, наверное, был как здание балаган балаганом: уже и то удивительно, что имелось постоянное театральное здание в городе, хотя с ярмаркою, но без дворянства и интеллигенции, с купечеством средней руки и серым, а затем — сплошь считай — тысячи две-три горемычных мещан, которых по остальным уездам губернии не весьма почтительно дразнили ‘кошатниками’. Только-де и промыслов в Мещовске, что ездят по деревням с ерундовым товаром, выменивают дрянь на дрянь: кошек у баб — на сбыт в Москву скорнякам — выделывать зайку-горностайку, лисицу-куницу.
Однако зрительный зал мне запомнился вполне приличным по чистоте, убранству и освещению. Был двухъярусный с ложами. В одной из них и заседали мы с матерью, приглашенные местною купчихою Марьей Ивановной Кутьиной. Была пышная красавица и слыла в своей среде женщиной образования высокого, так как читала ‘Ледяной дом’ Лажечникова и чей-то безымянный, но презанимательный роман ‘Иван Грозный и Стефан Баторий’7.
Года через два я уже ознакомлен был с московскими театрами и, помню, хотя они поразили меня своею обширностью, но не подавляюще, легко освоился и привык. Значит, уже действовала мещовская прививка.
Само собою разумеется, что не обошлось без жгучего интереса не только к сцене и пьесе, но и к актерам: что это за необыкновенные существа такие? По родительскому попустительству к чтению имевшихся в доме книг я только что проглотил Шекспиров ‘Сон в летнюю ночь’ в переводе Сатина8, и воображение мое было сильно занято Обероном, Титанией, Пуком и прочими эльфами. Каким-то сверхчеловеческим племенем вроде эльфов почудились мне и актеры. А в особенности актрисы, и пуще всех, конечно, игравшая Парашу г-жа Миловидова. И охватило меня лютое любопытство — посмотреть на этих эльфов поближе: не то чтобы познакомиться, — о таком дерзновении и помышлять не смел, — а хоть исподтишка взглянуть, как они вне театра живут и между собою общаются.
И вот — разузнали мы с Гришей, где квартируют актеры, и поплелись: поглядим и подслушаем. Проживала труппа, к первому моему разочарованию, в месте неважном: в грязнейшей пригородной слободке, куда нам, детям, ходить строго запрещалось из-за ее дурной славы. И домишко — типическая хибара мещовского ‘кошатника’ — оказался чуть не самым грязным и жалким из всей слободки. Подкрались мы, двое ребят, на завалинку к подслеповатому окошечку — и сразу узрели двух эльф.
Эльфа Миловидова сидела как раз у окна на лавке в весьма растрепанном виде: непричесанная, облеченная в затрапезку, давно раззнакомившуюся со стиркою. А какая-то другая эльфа лежала ничком, уткнув лицо ей в колени, простоволосая, и эльфа Миловидова тщательно и деловито прочесывала эльфины власы частым гребешком. Внимательно разглядывала его после каждого прочеса и, как скоро усматривала в выческе нечто шевелящееся, извлекала оное нежными перстами и давила ногтем на подоконнике. Операцией этой эльфы заняты были так серьезно и одушевленно, что не сразу обратили внимание на наше изумленно созерцательное присутствие. Когда же эльфа Миловидова заметила, то равнодушно, не меняя выражения в лице, дважды щелкнула дивными перстами по стеклу против наших приплюснутых в пуговки носов и возвратилась к прерванной охоте… Мы, конечно, горохом покатились прочь от окна! <,…>,1
КОММЕНТАРИИ
Печатается по: Шанхайская заря. 1934. 23 декабря.
1 Пьеса А.Н. Островского была впервые опубликована в журнале ‘Отечественные записки’ в 1869 г. (No 1), в январе того же года прошли премьеры в Малом театре в Москве и в Александрийском в Петербурге.
2 Франко-прусская война началась 19 июля 1870 г. и завершилась 26 февраля 1871 г.
3 Амфитеатров неточен. У Островского в ‘Без вины виноватых’ (1884) действует актер Миловзоров, а у М.Е. Салтыкова в ‘Господах Головлевых’ (1880) упоминается трагик Милославский.
4 Пьеса А.Н. Островского (1868).
5 Речь идет о драме Вл. И. Немировича-Данченко ‘Темный бор’, которая шла в Малом театре в 1884 г. (изд. — М., 1884).
6 Речь идет о VIII главе первой части романа.
7 Речь идет о книге: А.А. [А. Андреев]. Иоанн Грозный и Стефан Баторий: Исторический роман: В 4 ч. М., 1834. (5-е изд. — 1859.)
8 Этот перевод (под названием ‘Сон в Иванову ночь’) был напечатан в ‘Современнике’ (1851. No 10) и перепечатан в Полном собрании драматических произведений Шекспира (Т. 1. СПб., 1865).
9 Опущена вторая половина статьи, посвященная проблемам сценической интерпретации ‘Горячего сердца’ Островского и не носящая мемуарного характера.