П. Полевой
Воспоминание о П. Н. Петрове, Полевой Петр Николаевич, Год: 1891
Время на прочтение: 7 минут(ы)
Недавно, в одном из дальних углов Волкова кладбища, мы опустили в могилу одного из немногих и редких тружеников на поприще русской науки. Одного из тех, которые принадлежат к вырождающемуся поколению литературных и научных деятелей, способных неутомимо и самоотверженно работать без всякой корысти, без надежды на какой бы то ни был гонорар: — так, просто из любви к искусству… Таким именно деятелем и был в течение всей своей жизни покойный Петр Николаевич Петров, для которого весь смысл, вся цель, вся прелесть жизни, заключались только в одном — в труде.
При этом необходимо оговориться, и пояснить тем, кто не знал П. Н. Петрова, что понятие о труде (конечно, учено-литературном) было у него чрезвычайно-своеобразное. Труд представлялся ему не в виде суммы усилий, затраченных на то, чтобы добыть и передать в литературной форме определенное количество фактов за известную построчную или полистную плату. Труд оказывался для него такою же обычною, естественною потребностью, как сон, как питье и пища, труду отдавал он без исключения все свое время, весь свой день и часть ночи, никогда не рассчитывая на то, что этот труд ему может что-либо принести, кроме удовольствия, которое он ему доставлял… За этим трудом он способен был все позабыть — пищу, сон, всякие житейские потребности и, после нескольких недель самаго усиленного занятия тем или другим научным вопросом, он способен был совершенно спокойно и равнодушно от него отвернуться… ‘Разочаровался, мол, не нашел того, что искал — и потому бросил’. А через неделю после такого разочарования он уже опять вляжет в свой трудовой хомут, опять ретиво вдастся в какой-нибудь новый вопрос, которому иногда посвящал недели, месяцы, даже годы своей жизни… Одним словом, Петр Николаевич никогда не придавал никакого значения, никакой цены, личному труду, он даже не замечал его по той простой причине, что жить, по его понятию, значило — трудиться, и процесс жизни представлялся ему не иначе, как в виде непрерывного процесса труда. При этом у Петра Николаевича, в его понятии о труде, была еще одна весьма оригинальная особенность: — он мог предаваться с наслаждением только такому труду, который ему нравился, труду, который он мог осмыслить какою-нибудь (иногда весьма причудливой) идеей или теорией — и для такого труда готов был жертвовать временем, энергией — чем угодно! И если бы кому-нибудь вздумалось, во время одного из таких трудовых увлечений, предложить Петру Николаевичу такую работу, которая бы доставила ему солидный гонорар, он наверно бы отказался от этой выгодной работы… Деньги — при его житейских потребностях — не имели для него решительно никакого значения!
Но в чем же заключалась эта постоянная, непрерывная, нескончаемая работа Петра Николаевича? Где находил он себе материал для постоянных увлечений теми или другими вопросами? В какой специальной области почерпал он эти вопросы и изощрял свою наблюдательность? На все подобные вопросы мудрено было бы дать положительный ответ, потому что у Петра Николаевича взгляд на научные вопросы и их исследование был совершенно своеобразный, а о специальности он никакого понятия не имел, и представлял собою ни более, ни менее, как огромный, ходячий справочный лексикон по русской истории, географии, археологии, статистике, нумизматике, библиографии, истории искусств, литературе, геральдике, генеалогии, архивоведению и т. д. и т. д. Всеми этими отраслями русской науки он занимался в течение своей долгой жизни, всеми занимался специально, вникая в них до мелочей, изучая предмет до тонкости и увы! — весь приобретенный им материал, благодаря своей громадной памяти, сохранял и носил в голове. Сегодня он исключительно предавался изучению новгородских летописей и древностей, потому что ему казалось, что он открыл в новгородской истории какой-то новый, никем еще незамеченный закон наследственности посадничеств в одном и том же боярском роде… Завтра, по поводу биографии Лефорта, которую ему поручили написать в один из иллюстрированных журналов, он бросался за справкой в какую-нибудь метрику одной из лютеранских церквей, и вдруг на полгода исключительно предавался изучению метрических книг всех петербургских немецких приходов и добывал оттуда огромную массу хронологических и биографических данных о русских немцах! И тотчас после этого, по поводу заседания в Обществе архитекторов, Петр Николаевич заинтересовывался каким-нибудь совершенно специальным вопросом русского зодчества и поднимал на ноги всю археологию и всю церковную историю, чтобы доказать, что, положим, голосники в церковных сводах были чисто-русским или даже местным черниговским явлением, а не занесенным к нам из Греции… Вследствие такого беспорядочного, но все же непрерывного и постоянного накопления самаго разнообразного научного материала, при колоссальной памяти Петра Николаевича, его голова оказывалась настоящим архивом, в котором грудами навалены были существенно важные, драгоценные и совершенно ненужные сведения. Он смело мог тягаться, в области русской науки, с любым, самым узким специалистом, мог, не задумываясь, приводить на память десятки имен, сотни цифр и дат (ошибаясь в них довольно редко) — и в то же время, ничего не мог сделать сам из своего богатейшего запаса! У него на это не хватало ни литературного таланта, ни способности комбинировать, сопоставлять известные данные, созидать из них стройное целое… Принимаясь что-нибудь излагать, он путался в выводах, выражался не ясно и сбивчиво, вдавался в эпизодизм, приходил иногда в конце статьи к неожиданным для него самаго заключениям. Это, конечно, не мешало ему писать во всех родах: то научные исследования по самым специальным вопросам, то исторические романы, то драмы, то критические статьи, то библиографические заметки, то календарные сведения, то биографии и некрологи, то чисто топографические розыскания, то родословные таблицы… Для того, чтобы побудить Петра Николаевича к занятию одним каким-нибудь трудом, нужно было суметь его этим трудом заинтересовать, нужно было его убедить в том, что никто, кроме его, не может этого труда выполнить — и затем уже можно было наваливать ему на плечи какую угодно массу работы… Только распоряжайся и направляй его так, чтобы он этого не заметил и не сообразил.
Я познакомился с Петром Николаевичем в 1871 г., когда оканчивал свою ‘Историю Русской литературы в очерках и биографиях’. Встретились мы как-то в Публичной Библиотеке, разговорились — и он тотчас же, в несколько минут, сообщил мне несколько интересных дат, сделал два-три важных указания на оригиналы портретов, вызвался составить к книге указатель… На другой или третий день, он пришел ко мне уже как старый знакомый прямо к обеду, подробно допросил меня о годе, дне и месяце рождения, потом обратился с теми же вопросами к моим домашним (которых видел в первый раз в жизни), занес все добытые данные в свою записную книжку, справился о родословии Полевых вообще, затем вынул из заднего кармана сюртука маленькую зрительную трубку (он с нею никогда не разлучался), рассмотрел в нее все портреты и гравюры на стенах, все узоры на обоях и даже на платьях жены моей и свояченицы — и ушел от нас, кажется, часов в 12 ночи…
Несколько дней спустя, и я зашел к Петру Николаевичу, не с тем, чтобы отплатить ему визит — ему и в голову не приходили визиты! — а по делу, за одною обещанною справкою. Жил он тогда, как и вообще в течение последней половины жизни, на Малой Итальянской, в одном из старых и грязных домов этой улицы и занимал в 5-м этаже одного из надворных флигелей маленькую квартирку, к которой вела необыкновенно крутая, скользкая и ароматическая лестница. В темной прихожей к квартирке меня встретила громким лаем целая стая шавок и каких-то уродливых собачонок, которых, кажется, Петр Николаевич кормил из жалости, спасая от голодной смерти на улице. Затем ко мне вышел сам хозяин и ввел меня в приемную, в которой, оглядевшись, я, к крайнему удивлению, не увидал ни одного стула! Дело в том, что вся эта комната сплошь, по стенам, по углам и по всей мебели (столам и стульям), была завалена лавиною в несколько тысяч книг, покрытых густым слоем пыли. Книги были везде кругом, и всюду громоздились почти до потолка!.. Хозяин, однако же, не затруднился, — сбросил кучу книг с одного из стульев на пол, обтер стул рукавом сюртука и усадил меня. Затем, по поводу моей справки, нам пришлось заглянуть и в другую комнату, налево, и там я увидал такое же убранство, как и в первой, только с тем различием, что здесь, кроме книг, были еще всюду навалены груды писанной бумаги, а среди этих груд одиноко и сиротливо возвышался письменный столик между окнами и убогая кровать, которая, невидимому, давно уже никем не оправлялась и не перестилалась… На столе стоял заблудившийся сапог и объедки какого- то давнего ужина.
Признаюсь, эта обстановка квартиры труженика ужасно меня поразила, в особенности, когда я узнал, что он женат и даже давно женат. Но потом, ближе узнав этого милого чудака, я уж ничему не удивлялся ни в его домашнем быту, ни в его научно-литературной деятельности, ни в его необычайно странных воззрениях на окружающую действительность.
Если бы можно было выяснить личность Петра Николаевича сравнением, я бы сказал, что в нем было много общего с одним из философов древности — с Диогеном. Он точно так же как и Диоген, способен был жить в бочке, спать на соломе, питаться, чем Бог пошлет, и относиться с полнейшим равнодушием к всем благам и всякому величию мирскому. Честности он был непомерной и неподкупной, и уж наверно во всю жизнь ни разу ни перед кем не покривил душой, но честность эта была не ‘воинствующая’, не торжествующая и трубящая о себе всем и каждому, а очень скромная, стыдливая, даже застенчивая. О себе и о своей учено-литературной деятельности он был очень высокого мнения, но и это мнение высказывал не охотно и только в крайних случаях, когда, в горячем споре, ему приходилось осадить какого-нибудь зарвавшегося нахала или недоучившегося писаку. Чрезвычайно добрый и снисходительный ко всем, для всех и всегда готовый на всякую услугу, он вообще относился к людям гораздо лучше, нежели люди относились к нему. Едва ли кто-нибудь другой из наших ученых и литераторов видел и испытал более Петра Николаевича всяких уколов самолюбия, всяких пренебрежений, невнимания и даже прямых насмешек и оскорблений. И он, как Диоген, все это переносил, забывал, никому не помня зла… Жизнь и действительность для него не существовали, вне его деятельности, вне того наслаждения, которое доставлял ему труд, а при чем же тут были люди?.. В оправдание многих, относившихся к Петру Николаевичу небрежно или нелюбезно, заметим, что он в значительной степени и сам бывал виноват в том, что у него устанавливались иногда странные отношения к окружающим: — он не признавал никаких общепринятых приличий, был крайне чудачлив, смешон по многим своим привычкам и обычаям, замечательно-неряшлив в внешности и костюме, рассеян до последней степени, иногда даже докучен тем, что не умел ценить чужое время и удаляться кстати…. Но эти маленькие и ничтожные недостатки вознаграждались в нем столькими добродетелями и достоинствами, что все близко-знавшие Петра Николаевича всегда будут о нем вспоминать с глубоким сочувствием и с самым искренним сожалением. Вообще говоря, об этом российском Диогене можно было бы собрать и передать потомству сотни самых забавных и смешных анекдотов, но из сотни людей его знавших не нашлось бы, конечно, ни одного, который бы мог рассказать о нем хоть что-нибудь, что могло бы набросить тень на его память.
В последние два-три года жизни, Петр Николаевич как будто несколько оправился от ударов постоянно тяготевшего над ним какого-то злого рока… В его семейной жизни произошла такая перемена, которая дала ему возможность вздохнуть несколько свободнее. При том и огромная работа, которую он взвалил на себя по Историческому Обществу, сильно его увлекала и несколько улучшила его материальное положение. Он как будто даже повеселел, пообчистился, подстриг свои длинные, космами висевшие, волосы и бороду, проявил некоторую небывалую щеголеватость в костюме — даже завел какую-то длиннейшую и претяжелую енотовую шубу! Еще незадолго до смерти, постоянно роясь в биографических данных в Публичной Библиотеке, он говорил одному приятелю-профессору:
— Что вы, батенька, сгорбились? Стариком смотрите! Я на десять лет вас постарше — а посмотрите-ка я каков? Сто двадцать лет прожить собираюсь!
Недели две-три спустя после этой беседы, мы прочли в газетах о кончине Петра Николаевича и пришли поклониться его гробу. Судьба, в течение всей жизни не баловавшая покойного, и тут, при конце, как будто захотела посмеяться над бедным и терпеливым тружеником! Кому-то пришло н голову похоронить его в очень пышной обстановке: золотой глазетовый гроб, покрытый золотым покровом, был поставлен на высокий катафалк, под золотым балдахином. Шестерик лошадей с гербами (!) на траурных попонах вез похоронную колесницу, жандармы гарцевали кругом на конях… Что сказал бы наш Диоген, если бы мог вообразить себе, что какой-то досужий приятель вздумает его похоронить с такою помпою?
Мир праху твоему, честный и неутомимый труженик!..
Источник текста: Полевой П.Н. Воспоминание о П.Н. Петрове // Исторический вестник, 1891. — Т. 44. No 5. — С. 433-438.