Водяной, Чириков Евгений Николаевич, Год: 1911

Время на прочтение: 19 минут(ы)

Евгений Чириков

Водяной

После Петрова дня начинается утиный перелет. Утята становятся равноправными членами семейства, но еще не проявляют желания обзавестись собственными очагами, мужьями и женами, а держатся дружной компанией около родной матери. Поэтому в это время утки всегда попадаются стаями, и только бездетные супруги летают парочками. Приготовляясь к осеннему отлету в далекие края, они ‘жируют’ на хлебах весь день, поздно вечером, когда потухает последняя полоска закатного пожара и в знойной истоме июльской ночи затихает земля и люди, — дикие утки возвращаются с полей на озера и болота, а ранним утром, когда на небесах начинают пугливо вздрагивать предрассветные зарницы, — они снова летят в хлеба.
Веселое время для молодых охотников! Забраться куда-нибудь в глушь болот и озер, соорудить на зеленом островке, среди камышей и осоки, шалаш из веток и засесть на вечернюю и утреннюю зарю — да ведь это такое блаженство, что не опишешь его пером и не нарисуешь никакими красками! Для этого надо быть охотником самому и притом молодым охотником, юным поэтом в душе, пред которым еще не раскрылись все тайны природы и не рассеялись, как туман пред солнцем, все сказки и чары жизни. Ах, седая мудрость при виде хмурого старого леса думает о дровах и бревнах, при виде тинного болота — об изнурительной лихорадке и осушительных канавах, при ночных болотных огоньках — о торфяных залежах. А в юности лес полон таинственных шорохов и шепотов, полон фантастических видений и образов, в юности знаешь, что нет лешего, а побаиваешься встретиться с ним в таинственном полумраке старого леса, болота с камышами, с кувшинками, с белыми лилиями, с плавунами и ряскою рождают трепетную надежду неожиданно поймать взором пугливую русалку, плеснувшуюся в тихом, полном зеленых шевелящихся отражений зеркале озера, покрытого золотыми и розовыми бликами вечерней зари.
В юности и болотные огни полны загадочной прелести и сказочной красоты: не глаза ли то дедушки Водяного[1], который удивленно смотрит на человека, нарушающего тихий, кроткий сон земли страшным громом выстрела, заставляющего трепетать и прятаться всю тварь земную?..
Вот именно в такое, склонное к фантастике и суевериям время, и случилось то, что я хочу рассказать вам… Было это-таки давненько, когда вся моя жизнь была еще впереди и дорога ее таинственно терялась в голубых призрачных туманах притягивающей неизвестности. Студентом был. Однако помню я этот эпизод с изумительной ясностью и со всеми подробностями, словно это было на прошлой неделе. Да и забыть мудрено: осталась неизгладимая памятка — до сих пор живу с дробью в теле, вот здесь в ноге, много дроби вынули, а штук пять до сих пор перекатываются под кожей, а осенью дают себя не только помнить, но и чувствовать: болит нога осенью и перед дождем. Ну не в этом, однако, дело. Важно, при каких условиях я был ранен…
Есть в наших родных краях река, частью протекающая лугами, а частью лесом. Кудьма — называется. Не река, а одна сплошная поэзия. То узкая и быстрая, пригибающая своим течением подводные заросли, то тихая и широкая, похожая на озеро, с нависшими над водой ивами, черемухой, орешником, то подобная узкой тенистой аллее с крышею из переплетшихся ветвями деревьев, то выбегающая на простор лугов и разбегающаяся в две-три стороны. По обеим сторонам ее — озера и болота, соединяющиеся с главным руслом узенькими заросшими камышом и осокой проранами, в которые с трудом пролезает маленький ботник. И когда это удается, когда после долгих усилий протолкнешься длинным веслом в такое озеро, — дух замирает от красоты и таинственности, от каких-то смутных ожиданий чудесного, сказочного, невероятного. Одно такое озеро, обросшее кругом лесом и заключенное в широкую раму из камышей, зеленое от отражений и тины, местами покрытое водорослями, а местами чистое, как дорогое зеркало, с островками и перешейками, с гирляндами из белых лилий и плавунов, в это описываемое лето сделалось моим излюбленным. Ходить сюда каждый день было далеко, и потому я решил здесь обосноваться недельки на две, на все горячее время июльского утиного перелета. На одном из маленьких поросших кустиками островков я выбрал удобную для обстрела позицию и начал работу. Нарубил в лесу жердей и веток, набрал седого моху, нарезал камыша и сделал отличный шалаш с двумя окошечками в разные стороны, с крышей, с ложем из сухого моха… Робинзон на необитаемом острове!.. Однажды, плавая на вертлявом ботнике вдвоем с собакой, я открыл в соседстве новое озеро и на нем человеческое жилье. Робинзон, оказалось, уже здесь был: на острове же, но более значительном, чем мой, я открыл лачугу из плетня, обложенную сухими камышами. Рачни и сети, в изобилии развешанные вкруг лачуги, свидетельствовали о характере жизни обитателя. Рыбак и рачник. Под Петров день[2], забрав побольше снарядов, хлеба, пирожков, чайник, чаю и сахар, фляжку с коньяком, водки и картошки, я перебрался с Пегасом и ружьем на свой необитаемый остров. Вытащил на берег ботничок, скрыл его в камышах, навел порядок в шалаше и в своем хозяйстве, выбрал местечко для костра и соорудил козлы для чайника. Одним словом, обосновался. К вечеру, потрудившись, проголодался, схватился за пищу — хвать, нет соли! Забыл прихватить соли. Скверно. Раскинув умом, я решил завести сношения с соседним Робинзоном. Пегаса оставил караулить свой дом, а сам сел в ботничок, и марш в соседнее озеро. Был великолепный вечер. Солнце уже спряталось за лесом, вода стала румяниться и золотиться, тишина была удивительная: словно в зачарованном сне застыл и прибрежный лес, и камыши, и вода, и водоросли. Только огромные стрекозы дрожали прозрачными крылышками над водорослями, да водяные пауки бегали по воде, как по суше. С трудом пробравшись через узкий проливчик в соседнее озеро, я направил ботник к острову, из зелени которого выглядывала крыша рыбацкой лачуги. Мой ботник скользил бесшумно по сонной поверхности озера, и сам я был невидим никому, кроме Бога да птиц поднебесных, потому что плыл, выбирая чистенькие узкие дорожки между высоких камышей, чтобы тина не обматывала весла и не мешала плыть, цепляясь за лодочку. И вот, когда я выплыл из-за маленького островка почти к самой лачуге, я увидал русалку!.. Теперь-то, конечно, я не буду на этом настаивать, но в тот момент, когда это случилось, я был положительно уверен, что предо мной — русалка. Молодая женщина с сверкающим телом, облитая розовыми тенями заката, совершенно нагая, выглянула из камышей и, испуганно вскрикнув, спряталась, исчезла… Я выронил из рук весло и чуть было не упал в воду от этого неожиданного видения и от радостного испуга. С изумлением я застыл на ботнике и не сразу догадался отвернуться или сесть, поймать весло и дать задний ход. А когда опомнился и начал работать веслом, то ботник мой нырнул вбок, как раз в ту сторону, где пряталась русалка.
— Куда лезешь, али не видишь, что баба тут?..
Вскинул глаза: стоит мужик, огромный, весь обросший рыжими волосами, с выпученными от злобы глазами и с сжатыми в кулаки ручищами. Прямо — зверь, а не человек. Голос басистый и хриплый, голова похожа на выкорчеванный дубовый корень. Ужас! Настоящий Водяной!.. Особенно после золото-розового видения с мягкими, округленными линиями женского молодого тела…
— Откуда ты вылез? — хрипит на все озеро Водяной.
Когда объяснил, что я охотник, ‘зорюю’ на соседнем озере и прихожусь внуком своему дедушке, — дикий человек почесался и сбавил голосу:
— А нашто ты околь нас трешься?..
— За солью приехал. Соль позабыл…
— Ладно уж… Войди в избу… Дам, что ли…
Держась на приличном расстоянии от берега, я теперь понял, что опасность миновала, и причалил ботник к береговой иве. Вылез, подошел к Водяному и протянул ему руку. Гаргантюа[3], да и только! Руки, как лопаты, обросли рыжим мохом. Нагнувшись, вошел за ним в лачугу. Столик, нары с камышом, старая рухлядь — одежда, бабьи тряпки, а на стенке — обломок зеркальца. Сейчас же вспомнил про видение и спросил:
— Дочь, что ли?..
— Нет у меня никого!.. Был вдовый, а теперь вроде как — женатый.
В этот момент в дверку заглянула женщина, и я вздрогнул от новой приятной неожиданности: мадонна в лохмотьях!..
— Чего ему? — спросила и вскинула темные глаза на меня, да так и пронзила сердце насквозь, навылет.
— Соли просит…
— Откуда взялся?..
Опять сначала: дедушкин внук, охочусь, сижу в шалаше на соседнем озере, забыл соли взять из дому…
— На тебе соли! Иззябнешь ночью-то… Приходи к нам погреться! — говорит не без лукавства, может быть, с насмешечкой. А огромный рыжий недоволен:
— Самим тесно… Промеж нас, что ли, ляжет…
— Он поджарый…
Подержался за корявую волосатую руку рыжего великана и вылез из лачуги. Женщина в лохмотьях с лицом мадонны и с лукавым огнем в глазах остановилась у входа и провожала меня любопытным, каким-то изумленным, почти испуганным взором, словно увидала вдруг нечто диковинное. А я взобрался в ботник, нехотя отпихивался от берега веслом и поглядывал на болотную красавицу… Даже отрепья не могут испортить природной красоты. Здесь, в зеленой трущобе, эти лохмотья еще более обнажают эту красоту. Да и в самом деле: переодень эту болотную дикарку — вместо цветных лохмотьев с прорехами, чрез которые белеет глянец тела, — в платье культурной женщины, а вместо небрежно накинутого на темную головку кумачового платочка наряди в шляпу наподобие кастрюли или ветряной мельницы, — и все пропало! Пройдешь и не заметишь! А теперь, в розовато-золотой дымке вечера, в таинственном молчании задумчивого озера, на фоне воды и зелени, этот экземпляр Божьего творения полон такого бессознательного кокетства и грации, что хочется поднять глаза к небу и прошептать: ‘Слава Тебе, давшему нам жизнь!’
Тихо пробирался я на ботничке к своему шалашу, лениво толкал веслом тину и все время думал о Божьей премудрости и о молодой подруге пожилого рыжего великана. Я был похож на человека, который неожиданно для самого себя сделал вдруг величайшее открытие. Кто бы мог думать, что здесь, в этой болотной трущобе, на необитаемом острове укрывается такая прекрасная тварь Божия! Только вот Робинзон… Его, пожалуй, Господь сотворил напрасно. Не стоило. Приплыл я к своему шалашу уже в сумерках, когда над озером стал клубиться туман и прибрежные деревья и кусты начали превращаться в допотопных животных. Пегас, издали почуявший мое приближение, радостно залаял где-то в тумане, а когда я вылез из ботника, бросился со всех ног и начал скулить и прыгать ко мне на грудь.
— Погоди, Пегас!.. Я, братец, отыскал такую кряковную утку, что если бы нам с тобой удалось… Тубо! Не визжать, чертов сын! Давай разожжем костер да скипятим водицы для чая…
Разговаривая с Пегасом, я сложил в кучу приготовленный валежник, зажег его, и — красные языки пламени задрожали на воде, на кустах, на осоке, погрузив все дальнее в черную и непроницаемую глазом пропасть. Назойливо перекликались в разных концах коростели и ухала выпь, наводя какой-то непонятный страх на душу. Наелся печеной в золе картошки, напился чаю, бросил краюху хлеба Пегасу и начал укладываться в шалаше на ночлег. Костер еще пылал, а мы с Пегасом уже лежали на мягком мху рядышком. Входную или, лучше сказать, влезную дыру я завесил буркой[4], и только два маленьких окошечка мерцали звездами и струили влажный болотный воздух, напоенный запахами водорослей, тины, ржавчины…
Хорошо, спокойно, когда около тебя вплотную лежит и греет своей живой теплотою верный пес! Лучше всякого товарища. Товарищ заснет и оставит тебя таращить глаза да вздрагивать при каждом шорохе и звуке, которые здесь всегда кажутся непонятными и подозрительными, а собака не проспит, она при каждом движении поднимает голову и сверкает недреманным оком в темноту ночи. С собакой не страшно.
Очень скоро я погрузился в дрему и стал сладко улыбаться, смутно вспоминая свое видение в золотисто-розовой дымке теплого вечера, приятная истома разливалась по всему телу, не знаю — от избытка молодых непочатых сил, не знаю — от этого смутного видения, пробуждающего умиление пред красотой Божьего творения, — только вдруг Пегас насторожился и сердито заворчал. Так и упало сердце. На что и на кого мог ворчать здесь Пегас? Схватился за ружье, а Пегас нырнул под бурку и враждебно залаял в темноту ночи. Выглянул я в окошечко, затаил дыхание, жду, словно нападения неприятеля в сокрытии.
— Полай ты у меня!.. Я тебе, сучий сын…
Знакомый голос. Где я слыхал его? Ба, да ведь это — рыжий великан, муж той болотной красавицы, о которой я только что размечтался и, правду сказать, довольно игриво! Однако ведь мечтать никому и ни о чем не возбраняется, да и не мог же этот рыжий Гаргантюа проникнуть в мои сокровенности. Так на кой же черт он плывет в мою сторону?
Посмотрел, вложены ли в ружье патроны, и вышел на волю к не унимающемуся Пегасу.
— Кто там?
— Человек!
— Какой?
— Божий! Не бойся, я это — рачник.
— А ты зачем?
— Стало быть, надо. Ты смотри, не замай у меня жерлиц[5], а то шею накостыляю… И сетей не изорви!.. Нет тебе места, ко мне прилез…
— Чем я тебе помешал?
— А тем, что рыбу пугаешь… Поди, и раков из моих рачней вытаскиваешь?
— Этим, брат, я не занимаюсь…
— То-то!.. Смотри, я не погляжу, что ты — барский внучек…
— Ладно уж… Не больно, брат, того… У меня — ружье…
— А у меня, думаешь, нет его?..
Вот привязался. Что ему от меня надо? Орет на всю округу, так что в прибрежном лесу эхо носится. Наконец стих. Ворчит что-то. Я и вообще не люблю ругани, а эта ссора, ночью, в безлюдном месте, да еще с таким диким человеком… Это сильно беспокоит. Худой мир лучше доброй ссоры.
— Будет лаять-то!.. Подплывай-ка лучше ко мне: стаканчик водки поднесу.
Сразу другой разговор пошел.
— Измок я. Не грех оно, выпить-то!.. Почему не выпить!.. А ты, погляжу я, запасливый… Убери кобеля-то!.. А то веслом убью!..
Я привязал Пегаса к иве. Рыжий Гаргантюа вылез из темноты и осклабился:
— Не знаю, куда рыба пропала… Мок-мок, а толков мало… А ты пикетом здесь стоишь [6]? Погреться около огонька, что ли…
Он подкинул в костер валежнику и, как мехами, раздул огонь своими легкими. По пояс он был мокрый и дрожал, как в лихорадке, блуждая выпуклыми рачьими глазами вокруг да около.
— Ну где она у тебя, водка-то?.. Надо и в нутро огонька пустить.
Налил я полстакана водки и спросил, как звать нового приятеля.
— Ермилой!
— Ну, Ермила, пей да не поминай лихом!
— Будем знакомы… Будь здоров, барин!
— Еще, что ли? — спросил я, видя, что для Ермилы полстакана водки все равно, что мне — ликерная рюмочка.
— Да обещал стаканчик, так уж не жмись… налей!
Выпил вторую половину и, подсев к огоньку, начал мирно беседовать. Называл ‘милым’, ‘братцем’, ‘другом’, словно мы были старые закадычные приятели. Сушил мокрые портки над огнем и разговаривал о разных разностях.
— Давно женился?
— Я ведь так… невенчанный… Венчали вокруг ели, а черти пели… Я — вдовый, бобыль, без единой-разъединой родной душеньки на белом святу… До шестидесяти годов дожил, и вдруг это бес смутил…
— Как смутил?
— Известно, как… Бабой! Охота бабу свою иметь, и кончено! Сны нехорошие одолевать зачали, ни одной бабы пропустить не могу, чтобы спокойно… Вот ведь до чего дошел, что однова чуть до греха не дошел!..
И Ермила, которому за откровенность я поднес еще полстаканчика, рассказал, как он ловил под городом барышню-дачницу… Слушая этот рассказ дикаря и глядя на его свирепый облик, я пожимался от ужаса, переживая отчаяние неизвестной барышни, которую спасли колокольчики проезжей почтовой пары. Зверь! Горилла!..
— Ну вижу, что дело мое плохо. А тут пришла из городу девка, а сродственники принять не пожелали. Она, Марья-то моя, в девках баловалась и ребеночка принесла. И все бы не беда, да от конфузу, видишь ли, придушила его, а оно и открылось. Посидела с тюрьме, вернулась в деревню-то, ан никто не принимает!.. По миру стала ходить. Поглядел я на нее — с лица красивая, с тела еще лучше, вот я и говорю: чем тебе по миру шляться да с разными поганиться, давай жить со мной заместо жены!.. — Старый, говорит… — Хватил ее по харе: чувствуй, какая моя старость! С ног долой. Встала, плачет, утирается и говорит: ‘Ладно уж, коли так, согласна я!.. Пойдем!..’ — Конечно, она супротив меня молоденькая — ей всего двадцать годов, — да ведь чего ей, стерве, требовать?.. А я, брат, в полной силе… Я, брат, за троих молодых свою старость не отдам… Вот как!.. Налей уж еще маленечко!.. Бабенка, чего и говорить, задористая… Я, брат, много доволен ей… А только надо глядеть за ней. Ну да покуда убежать некуда: кругом вода, а ботник я всегда на запоре держу… на замке… Чинит мне сети, рачни поправляет, пищу сварит и рубаху починит, а ночь придет — все не один валяешься, а живое чувствуешь.
— Ну а как же потом, осенью, когда в лачуге холодно будет ночью?
— Почитай до заморозков проживем, а там видно будет.
— Что же, любит она тебя, Марья-то?
— А кто ее знает! Да что мне в любви-то?.. Не все одно — баба-то?..
Я слушал грубые признания этого животного, и снова в моей памяти вставало грустное, красивое, с затаенной в глазах лукавостью лицо женщины, и мне было жаль ее, и рождалось желание освободить жертву сидящего около меня гориллы… Не знаю, почему, но я был убежден, что она не любит этого Гаргантюа, который взял ее, подобно первобытному человеку, ударом по голове… В юности мы склонны спасать, особенно женщин от мужчин, и в таких случаях к нашим услугам вся необузданная фантазия мечтательности и сентиментальности, свойственная переходному возрасту, а может быть, и просто чистоте и поэзии всякой юности. Трудно в этом разобраться. Несомненно, что красота объекта спасания все-таки необходимое условие в таких случаях.
— Ну поплыву к своей бабеночке… Боится, поди, одна спать-то…
Рыжий горилла надел дырявые штаны и протянул волосатую лапу.
— Заплывай когда в гости!.. Ухой угощу, раков сварю… Собачку вот надо завести, а то уплыву на реку, а Марька — одна… Кто их знает!.. Собака не пустит, брехать начнет, а теперь уедешь, а она… Другой раз деревенские парни заплывают… Не верю я ей что-то: глаза у нее воровские… Прощай покуда!
Ермила влез в ботник, отпихнулся веслом и быстро исчез в темноте, словно провалился в пропасть. Только всплески весла долго еще слышались во мраке… Я снова впустил Пегаса, и сам залез в шалаш и, свернувшись калачиком, подобно своей собаке, закрыл глаза и предался размышлениям все на ту же тему, то есть о жертве гориллы и ее освобождении. Да так с этими мыслями и заснул. Снился жуткий сон: горилла, наклонившись над моим изголовьем, душил меня за горло жилистой ручищей и хрипел:
— A-а, вот ты как! Марьку захотел отбить!..
А когда я проснулся, озеро уже было розовым, и в легких испарениях над его поверхностью ярко вырисовывались камыши, плавуны[7] и кувшинки…

* * *

Ярко и радостно сверкал день над озером. Я давно напился чаю, закусил сам да покормил и Пегаса. Пегас лежал на траве и ловил мух, а мне было нечего делать. Почитал захваченную с собой книгу — ‘Руководство к натаскиванию собак’, — но, поймав взором синеватый дымок, фимиамом возносящийся к безоблачному небу, отбросил книгу в сторону: ‘Должно быть, дымок там, у гориллы… Марья готовит пищу для своего зверюги… Да, как раз в той стороне’.
Почему-то интерес к этому дымку так возрос, что я не удовольствовался догадками, а полез на высокую прибрежную иву, откуда рассчитывал узнать действительное происхождение дыма. Так оно и оказалось: с ивы была видна, как на ладони, лачужка и дымящийся около нее костер… А около костра сидела женщина. Хотелось закричать с дерева: ‘Марька! Я здесь!..’
С высоты я видел целую группу озер, соединившихся такими же узкими проливчиками, каким соединялось мое озеро с соседним. На одном из этих озер я увидел в ботнике и гориллу: он перебирал вытягиваемые из воды сети, и они играли на солнце бриллиантовыми капельками, словно сказочное одеяние подводной царицы. Долго я наблюдал за гориллой и несказанно обрадовался, когда он направил ботник в проран, ведущий в реку. Чему я обрадовался, я не знаю. Я это понял, лишь спустившись с ивы наземь.
— А что, Пегас, не проехаться ли нам да не поискать ли выводков в камышиных зарослях?
Пегас залаял от радости и начал метаться от ботника ко мне и обратно. Понял. Удивительно умное животное: только не говорит! А все-таки понял не все: выводки выводками, а где-то там, за выводками, прячется смутное желание поискать их поближе к Марьке. Проехать мимо, переброситься словом — ведь это никому не заказано, тем более что и гориллы-то нет дома…
Побросав камышовый дом и все хозяйство, я забрал ружье, Пегаса и поплыл на ботничке в соседние страны. Причаливая к попутным островкам, я выпускал собаку на бережок, а сам объезжал его вокруг и держал ружье наготове. Пегас добросовестно рыскал в камышах, булькал и фыркал носом и вдруг затихал и выглядывал из зарослей и смотрел на меня, словно говорил: ‘Едем дальше, здесь ничего нет!’
Тогда я приглашал его сесть в ботник, и мы плыли к следующему островку. Откровенно говоря, я почти был уверен в том, что уток мы не найдем, ибо все они уже улетели на хлеба, однако добросовестно искал, приближаясь к логову гориллы. Вот оно и логово!.. Марька чистит картошку и поет песенку. Увидала меня, поднялась и посмотрела в ту сторону, куда уехал горилла.
— Здравствуй, Марька!
— Здравствуй!.. Что ты вчерась моего Водяного-то напоил?
— А что?
— Всю ноченьку глаз не закрыла…
— Что так? Миловал, что ли?
— Да!.. От его ласки все бока болят.
— Ну!
— Да право! Избил!
— За что?
— Спроси его, окаянного. Показалось ему спьяна, что я с другими гуляю… А с кем тут гулять? С Водяным, что ли?
— Сердитый он у тебя…
— На сердитых-то воду возят [8]. Он думает, что я лучше его не найду… Окаянный! Дьявол! Чтоб лопнуть ему, рыжему псу!
— Не любишь его?
Марька обиделась:
— Что я, не человек, что ли?
— Да ведь и он — человек.
— Зверь лютый!..
— А зачем живешь с ним?
— Кабы воля моя была, давно бы ему пятки показала… От него, проклятого, не убежишь. Захватил да и держит в полону. Куда тут убежишь?
Я смотрел на болотную красавицу и вспоминал сказку про Кощея Бессмертного и полоненную им королевну. И все вокруг было как в сказке: утро на озере сверкало и золотилось, румянилось и зеленело изумрудными камнями и малахитами, пело тысячью голосов невидимой твари, лесной и болотной… Замерли розоватые тучки в голубом небе и отразились в зеленом зеркале притаившейся водяной глади, золотой паутиной скользили сквозь прибрежные ивы солнечные лучи, тина на поверхности заводей превратилась в изумрудно-золототканные покрывала, высокие камыши казались зеленым бархатом… Красота, сказочная красота неведомого царства!.. И среди этой сказочной страны — Замарашка, да с такими глазами, что сердце вздрагивает, когда она поднимает их на тебя. Лохмотья дразнят белизной сквозящего женского тела и дают такой простор фантазии, что она делается необузданной и наполняет и душу, и тело сладким томлением просыпающегося греха…
Я оглянулся по сторонам и вздохнул, а Марья словно поняла мой вздох и промолвила:
— На реку поехал рачни выбирать… Не скоро воротится, проклятый…
Кровь бросилась в лицо, и толкнуло в сердце. Опустил глаза и весло. Молчу и не знаю, что теперь делать.
— Что не выйдешь на бережок?
— Да я… я охочусь…
— Уж больно скучно мне!.. Другой раз так бы в воду…
— Спички забыл… Эх!.. Дай мне спичек, да я и поеду… дальше…
— Иди сюда!.. В избе они… Чай, недолго вылезти-то… Пойдем — закуришь.
— Брось мне в ботник коробочку!
— Разве я могу? Потом с Ермишкой не разделаешься: у него и спички на счету…
Я опять посмотрел в ту сторону, куда уехал Ермишка, а Марья, понизив голос, сказала:
— Боишься? Он нескоро… Что тебе? Сел в лодочку да и уплыл!..
Я подплыл к берегу и выпрыгнул. Марья ухмыльнулась:
— Давно бы этак-то… Пойдем…
Пошла вперед плавной походкой, вздрагивая бедрами, обернулась и улыбнулась:
— Чудо-то какое: гость ко мне приехал!..
Я остался около дверки, а Марья нырнула в лачугу и, отыскав коробок со спичками, подала мне:
— На, закуривай… Присядь ненадолго. Он нескоро… Я чего-то попросить у тебя хочу. Да ты не согласишься…
Стоит у дверки, опустила голову и смущенно теребит лохмотья на груди.
— Ну, спрашивай!..
— Убежать я от него, окаянного, хочу… Перевези меня за реку!..
— Сейчас?
— Нет, надо ночью. Днем углядит, пымает, — тогда обоим плохо будет.
— Куда же ты пойдешь?
— На ярманку, в Нижний…
— Зачем?
— Пожить охота, погулять, покуда молодая… Чай, сам ты не старик!..
Я посмотрел на Марью: щеки зарумянились, глаза потемнели и смеются. Покраснел вдруг и я:
— А какая награда будет мне от тебя?
— Сам назначай!.. Коли в моей силе да воле, ничего не пожалею…
Закружилась, затуманилась голова, бросил ружье на траву и обнял красивую Замарашку… Ловлю ее губы, а она смеется, отпихивает меня и шепчет:
— Сперва уважь мою просьбу, а потом уж… и я…
В этот момент залаял Пегас, бросившись на нас.
Он, видимо, вообразил, что мы деремся, и кинулся на защиту своего хозяина. Я испуганно отскочил в сторону, а Марья стала хохотать. Громкий смех ее гулко разносился над тихим озером и, улетая к лесу, рождал там тоже смех, и казалось, что кто-то там смеялся над нами обоими…
— Прощай!.. Пегас! Иси! У-у, дур-ак! Услужливый дурак…
Я оттолкнулся от берега и поплыл. В камышах задержал ботник и обернулся. Марья стояла на берегу и, подбодрившись, смотрела на нас.
— Пугливый ты!.. Куда уж тебе…
— Помогу! Скажи только, как это сделать и когда?
Я подплыл снова поближе к берегу, но из ботника не вылез, и мы стали обсуждать план бегства на приличном расстоянии.
— Скоро он на реку поедет, на ночь… Завтра либо послезавтра.
— А как же я узнаю?
— Я костер разожгу да стану головни с огнем кверху кидать… А ты поглядывай!.. Будь наготове!..
— Жди!
— Не обманешь? Перекрестись на солнце!
Я перекрестился на солнце и в свою очередь напомнил:
— А ты не обманешь?
— Как я тебя обману?
— А награда-то будет?
Кивнула головой, подмигнула и бросила:
— А ты уж помалкивай!.. Я не обману… Гляди!
И Марья, обернувшись к солнцу, тоже трижды перекрестилась.
— Ну пока до свидания!..
— Смотри же, ждать буду!..
— Ладно!..
Клятва на солнце, данная мне Замарашкой, теперь заполнила всю мою душу и все мое тело. Утки и выводки отошли на задний план. Все ожидания, все думы и мысли носились теперь около болотной красавицы, которую я, как рыцарь, должен был освободить из рук Кощея Бессмертного, и за это… Ах, зеленая юность! Ты и сама, как сказка, и все, к чему ты ни прикоснешься, превращается в сказку!.. Радостными и изумленными глазами смотришь ты, юность, на небо и землю, и сладостно пьешь и пьянеешь от зеленого винограда радости бытия… Разве от диавола, а не от Бога эта радость, от которой дрожал теперь каждый фибр тела и трепетала в сладкой истоме душа моя?..
Осматриваю ботник: крепок ли, не отстала ли заплата на дне, через которую и так уже бежит ручейком вода? Цело ли весло, достаточно ли крепка ручка, чтобы не обломиться во время усиленной гребли в случае погони? Выдержит ли ботник троих: меня, Марью и Пегаса?.. Не пришлось бы тебе, Пегас, плыть за нами вдогонку. К черту лавочку: лишняя тяжесть и неустойчивость. Маша сядет прямо на дно, а я на корму. Тебе, Пегас, негде… Ружье заряжу мелкой дробью: я вовсе не хочу убивать тебя, горилла. Я хочу только спасти от тебя Машу, да и самому остаться целым.
Необходимо ориентироваться, чтобы знать все ходы и выходы из этого лабиринта озер в реку, иметь на случай такие места, где можно укрыться временно, спрятаться от преследования, вообще надо все предвидеть и действовать наверняка. И вот днями я скользил на ботнике по озерам, рыскал в прибрежных лесах и зарослях, знакомился с выходами в реку, а как только опускался на воду розовый дымок, так я уже был наготове: сидел на вершине ивы и смотрел, не взовьется ли к небесам огненная головешка. Уже две ночи прошло в томительном ожидании. Не обманула ли? Не пошутила ли от скуки над барином?.. Сижу на иве, а Пегас под ивой. Я смотрю вдаль, где прячется в темноте моя тайна, а Пегас смотрит на меня и никак не поймет в чем дело. И вот в третью ночь, когда я готов был уже слезть с позиции, на фоне синих звездных небес взвилась и, описав круглую кривую, упала на воду огненная комета. Радостным страхом наполнилась душа, и я опрометью полез вниз и потом кувырком полетел с дерева…
— Тубо! Назад!
Я отшвырнул Пегаса с дороги, бросил в ботник ружье с веслом и, ссунув лодочку с берега, вскарабкался в нее и, крепко работая веслом, быстро поплыл на призыв. Пегас скулил в темноте, бегал по берегу, переплывал с одного острова на другой и не отставал. В темноте было слышно, как он тяжело отдувался, преодолевая тину и водоросли, хрипел и, вылезая на кочки, отряхивался… Но мне было не до Пегаса: небо прорезали, одна за другою, еще две кометы… Я и сам тяжело дышал от напряжения, изо всех сил работая обмотанным тиною веслом. Наконец-то!.. Темным силуэтом встал впереди заветный остров, на котором пылал костер. Около костра, в его красном дрожащем ореоле, рисовался силуэт женщины, машущей руками… Услыхала плеск весла, идет к воде, в руках узелок. Огляделся, наскоро перекрестился и врезался в заросли.
— Миленький!.. А уж я думала, обманешь ты меня…
— Садись! Скорее!..
Марья вошла в камыши и прежде всего обвила мою шею теплой рукой и крепко поцеловала, а потом уже взобралась в ботник. Перекрестившись, она прошептала:
— Ну теперь с Богом. Будь, что будет…
И мы поплыли. Ночь была безлунная, но звездная. Около попутных островков ползал мрак, и этим мраком я пользовался, чтобы незаметно двигаться к выходу в реку. Несколько раз плывущий за ботником Пегас пугал нас своим фырканьем. Испугала раз с испуганным кряканьем вырвавшаяся из камышей утка. Надоедливо попискивая, кувыркался над ботником копчик. Мы изредка перемолвливались словом, теряя уверенность в правильности направления, но когда эта неуверенность оказывалась напрасной, — то умолкали. Около часа пробирались мы камышами и наконец выплыли в реку.
— Слава тебе, Господи! — прошептала Марья и радостно засмеялась тайным сдержанным смешком. — Вот тебе, старый пес, и Марька!.. Обнимай там лягушку!..
— Куда же мы, Маша?
— В луга пойдем… В стог зароемся… И тепло, и мягко… Свое получишь, а с солнышком разойдемся: ты в одну сторону, а я — в другую… Погоди-ка, никак плывет кто-то!..
— Собака это…
— Посадил бы ее!.. Жалко, слышь, как она мается!
— Да теперь уж не стоит: вылезет на берег…
Я потихоньку свистнул, и вдруг… Не берусь описывать тот ужас, который охватил нас обоих:
— Стой! Вот ты как!.. Стой, говорю!..
И над рекой повисла крепкая ругань, злобная, ненасытная, торжествующая ругань: за нами гнался Ермила.
— Пропали, милый… пропали.
— Ляг на дне.
— Стой, мол!..
Марья упала на дно и заплакала, а я взвел курки ружья и снова напряг все силы на весло. Погоня была не так близка, как это казалось по силе голоса, бросающего нам вслед злобные угрозы и ругательства. Из них я понял одно только, что Ермила обнаружил бегство бабы, и если догонит, то дело кончится очень скверно для нас обоих…
— К берегу, к берегу… — шептала Марья.
А по берегу бежал Пегас и облаивал Водяного.
— Пиль, Пегас! Возьми его!..
Пегас понесся назад и удвоил свое нападение злым лаем… А я стал направлять ботник к берегу… И в этот момент ругань и проклятья заглушил вдруг гул ружейного выстрела, вслед за которым понесся жалобный вой Пегаса…
— Вылезай…
Марья, как кошка, скользнула по борту, ботник зачерпнул воду и чуть было не перевернулся. Я тоже вскарабкался на берег, но в тот момент, когда я хотел побежать следом за Марьей, резкая боль в ноге и гром нового ружейного выстрела в ушах остановили меня на месте. Я обернулся к реке и выстрелил в темноту.
— Скажи, слава Богу, что заряда нет, а то я тебя угостил бы!..
И опять тишина ночи задрожала от злобных ругательств и угроз смертью…
— Собаку твою убил, и тебе то же будет!.. Попомни это!..
Я дрожащими руками вложил второй патрон в ружье и пошел прочь от берега… А боль в ноге все увеличивалась и заставляла идти тихо и осторожно, прихрамывая и поддерживая колено… На руке чувствовалась липкая кровь, но душа ликовала: у него нет заряда!..
Пройдя с версту, я сложил рупором руки и закричал в темноту ночи:
— Марья!
Ответа не было… Я вздохнул и закричал к реке:
— Пегас!
Ответа не было…
Кое-как добрел до проезжей дороги и долго сидел здесь около часовенки. Сидел до самой зари и стонал от все усиливающейся боли. С попутным мужиком доехал до дому, а оттуда дедушка сплавил меня в земскую больницу. Чуть не потерял ногу. Врач оказался исключительным поклонником хирургии и настаивал на ампутации… Обошлось, однако, благополучно. Целый месяц лежал в постели с вытянутой ногой и почти каждый день видел во сне болотную красавицу, звездную ночь, темную гладь озера и покачивающийся ботник. А когда разрешили ходить по комнате, я подходил к окну, из которого были видны покошенные луга с сложенными в стога сеном, смотрел, грустно улыбался и думал: ‘А могло бы выйти и иначе…’
А когда меня спрашивали, как все это случилось, я говорил:
— Водяной искусал.
Рана давно зажила, а как осенью заноет нога, так и вспомню всю эту историю… И еще вспоминаю, что молодость прошла и не вернется никогда уже и не расскажет мне больше такой сказки, которую я сейчас рассказал вам, друзья мои…

Примечания
(М. В. Михайлова)

Печ. по: Чириков Евгений. Цветы воспоминаний. М., 1917. С. 85-104. Впервые: Пробуждение, 1911. No 13. С. 387-394, No 14. С. 419-423.
[1] Водяной — мифологическое существо, получеловек-полурыба, один из главных представителей славянской демонологии, хозяин водяных пространств, обычно злой дух, обитающий в воде.
[2] Петров день — см. примеч. к стр. 251 (В файле — комментарий No 175 — прим. верст.).
[3] Гаргантюа — добрый и мудрый великан из романа Ф. Рабле ‘Гаргантюа и Пантагрюэль’ (1534).
[4] Бурка — длинная мохнатая накидка из тонкого войлока с привяленным к ней снаружи козьим мехом.
[5] Жерлица — рыболовная снасть для ловли щук и других хищных рыб.
[6] …пикетом… стоишь? — здесь: на посту (устар.), на стоянке.
[7] Плавун — водяное, плавучее растение.
[8] На сердитых-то воду возят. — Переделанная пословица: ‘На дураках воду возят’.

————————————————————————

Источник текста: Чириков Е. Н. Зверь из бездны. [Роман, повести, рассказы, легенды, сказки] / Вступ. ст., подгот. текта и примеч. М. В. Михайловой. — СПб.: Фолио-плюс, 2000. — 846 с.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека