Темно-перловая пыль беспорядочно широкой волной стлалась по дороге. Синее небо лазоревой улыбкой улыбалось истомленной зноем земле, прекрасное в своем величавом бесстрастии…
По пыльной дороге, закрываясь зонтиком от назойливой ласки июльских лучей, шла девушка, легкая и грациозная, с двумя тяжелыми черными косами за спиною.
Девушка шла стремительно, не взирая на жару, располагающую к отдыху и лени, и в ее быстрой походке, в дрожащей маленькой ручке, держащей зонтик, и в больших вдумчиво милых глазах сквозило волнение.
Где-то близко, совсем близко зазвенел колокольчик.
Девушка вздрогнула, остановилась, и алая краска ярко залила ее загорелые щеки… Колокольчик распевал свою звонкую песню, переливаясь и замирая, а девушка все ждала, не двигаясь и улыбаясь не то звукам, не то своим мыслям, вихрем ворвавшимся в голову.
Из-за горы вынырнул тарантас, запряженный парой сытых, деревенских лошадок. Девушка впилась в него глазами, оставаясь в том же положении, с прижатой к груди загорелой рукой.
Вся жизнь этого стройного, молодого существа сосредоточилась в больших черных глазах, выражавших теперь одно жгучее, острое ожидание…
Тарантас приближался… Она могла различить и тупое лицо возницы, и запыленную фигуру сидящего в тарантасе мужчины.
Еще минута, и он проскачет мимо, оставив ее далеко позади, оцепеневшую в своем ожидании. Эта мысль сковала внезапным страхом все существо девушки, и, собрав силы, она крикнула надорванным от волнения голосом:
— Сережа!
Вмиг оборвался звон колокольчика, возница круто осадил лошадей и тарантас остановился в десяти шагах от нее.
Сидевший в нем молодой человек прищурился на девушку сквозь стекла золотого пенсне и вдруг широкая, радостная улыбка расползлась по его покрытому густым слоем подорожной пыли лицу.
Легко и быстро выпрыгнул он из тарантаса и обнял девушку.
— Наташа! Милая Наташа!
— Сережа!
Они поцеловались крепко, как брат с сестрой.
— А еще не узнал, проехал мимо, безответный, — говорила она тем радостно взволнованным и размягченным голосом, который помимо воли дрожит слезами и волнением.
— Не узнал, ей Богу не узнал, Наташа! И какая же ты стала красавица, — оправдывался он, отстраняя ее немного и любуясь ею, как картиной.
— Ну, вот, — недовольно вытянула она полные губки, что удивительно шло к ее красивому, загорелому, на диво здоровому личику, — ну вот, таких ли ты видел там у себя красавиц!
Она сказала это совсем просто, без задней мысли, но он, как неправый перед нею, усмотрел в ее словах намек, недовольство и спросил тихим, виноватым голосом:
— Ты простила, Наташа?
Вмиг с ее искрившегося счастьем личика сбежало оживление и она заговорила скоро-скоро, как бы боясь, чтобы он не прервал и не остановил ее, в то время как щеки ее побледнели под загаром, а глаза стали как-то холоднее и глубже:
— Вот, вот, Сережа, я для этого нарочно и встретила тебя за деревней, чтобы сказать тебе, что я ни на минуту не считала тебя виноватым. Мы были очень молоды, мы увлекались, но, помнишь, я и тогда говорила тебе, что это не то, не то… Ах, Сережа, как мы были тогда глупы… И как ты, вероятно, смеялся надо мною с ‘ней’…
— Никогда!
— Правда? Ну, верю, верю… Ты не беспокойся, что огорчил меня. Нет… нет… Как ты только уехал, я поняла тогда же сразу, что не следовало этого… Уверяю тебя… и я раскаивалась в моем слов… Право же, мы гораздо лучше так — братом и сестрою. Это нам больше идет.
И она засмеялась, хотя в глазах ее стояли слезы.
— А теперь это ‘то’? — улыбнулся он. — И ты будешь счастлива с Михаилом?
— Счастлива? — Не знаю. Брак — лотерея, но во всяком случав, мы с ним одного поля ягода, мы — деревенщина, чернорабочие, а ты барин, а главное — ты талант, Сережа, ты выше нас и я этого никогда не забывала…
Она говорила совсем спокойно, ласково прижимаясь к его плечу, но он услышал в ее словах нотку горечи и разочарования. И ему стало больно.
‘Хоть бы она-то была счастлива!’ — мысленно вырвалось у него, и он от души благословлял эту молодую жизнь, чуть было не отдавшуюся его власти, попечениям и заботам.
Они шли близко-близко один от другого по узкой тропинки вдоль дороги, отослав вперед возницу с вещами, сгорая и от знойных июльских лучей, и от тех новых и разнородных ощущений, которые волновали обоих.
Наташа невольно притихла, исполнив, как ей казалось, свой долг перед Сергеем, и только изредка осматривала его чисто-женскими любопытными глазами. Не смотря на дорожную усталость, на золотое пенсне, которое скрывало его добрые синие глаза (и которого он не носил раньше), на две горькие полосы, протянутые к углам рта от обеих сторон носа, свидетельствующие о переутомлении, а, может быть, и о пресыщении, он был все тот же милый, дорогой Сережа, каким она привыкла любить его за всю ее молодую, небогатую событиями жизнь.
Это был тот самый Сережа, с которым она дралась и играла в детстве, с которым она спорила до слез из-за любимых писателей в отрочестве, и о котором, наконец, мечтала в кленовой аллее, когда он вернулся три года тому назад, блистательно кончив юридический факультет… Тогда она обещала быть его женой. Что же мудреного? Они были молоды, красивы, их кровь кипела и билась…
Но он, уехав в город, увлекся какой-то очень интересной женщиной, своей клиенткой, и возвратил ей, Наташе, ее слово… Она отнеслась к этому здраво и трезво…
Она не обвиняла Сережу, не смела его обвинять, потому что считала его недосягаемой величиною, кумиром, перед которым все должно было трепетать и преклоняться. Его талант кружил ей голову и заставлял ее гордиться им, как из ряда вон выходящим человеком.
Вот и теперь, идя с ним рядом и глядя на него влюбленными глазами, она почти с ужасом думала о том, что могла быть подругой этого полубога, так щедро одаренного природой.
А сам полубог, так беззаветно любимый Сережа, смотрел на пыльную дорогу, на родные поля с золотившейся рожью, на изумрудный ковер овса, и сердце его сжималось сладкими и грустными воспоминаниями, ставшими такими дорогими вследствие отдаленности…
II.
Их ждали…
По желтой дорожке крохотного палисадника бежала старушка, очень старая и очень бодрая, несмотря на свою старость.
Марья Васильевна Крутинина издали узнала сына, торопившегося ей на встречу, и сердце ее билось и сладко ныло в груди. Подпустив его к себе, она закинула ему руки за голову, сцепила дрожащие пальцы и заплакала навзрыд.
— Мама, милая, успокойтесь, мама, — просил сын, целуя ее седые волосы и старческие щеки.
— Голубчик ты мой! Гордость ты моя! Вернулся, вернулся, ненаглядный ты мой! — и она снова целовала и снова плакала, сжимая в своих объятиях его красивую кудреватую голову.
По ступенькам балкона спускался тяжеловато и медленно высокий, плотный рябой мужчина, странно похожий на Сергея. Это был его старший брать Михаил.
— Ну, ну, будет, мама, замучили! Давайте его мне, — засмеялся он немного грубоватым, но приятным голосом. — Здравствуй, брат! У-ух ты, возмужал как!
Братья обнялись и поцеловались. Подошла Наташа с сияющей лаской в глазах и все разом заговорили, засмеялись, как это часто бывает у людей взволнованных и как бы подавленных сильной радостью.
Сергея Крутинина ждали на балконе, обтянутом суровым полотном с широкой красной каймой, угощали чаем, простоквашей, пирогом с курицей и какими-то лепешками, таявшими во рту.
Он отказывался от еды, но пил чай, чтобы доставить удовольствие матери, которая не спускала с него любящего и умиленного взора.
— Ах, да, — вспомнил он,—поздравляю, брат,— и он крепко через стол пожал руку Михаила. — Такой женой ты можешь гордиться.
— Да, знаю. Наташа молодец! — улыбнулся Крутининъ-старший. — С ней не пропадешь… Знаешь ли кто мне мужиков образумил? Она.
— А что?
— Да все то же было. На воскресные чтения ребят не пускали. Им, видишь ли, некого было в кабак гонять за сивухой. Ну, она рассердилась. ‘Терпенье мое, говорит, лопнуло смотреть на это безобразие’. Побежала к старосте, созвала десятских да и отчитала. ‘Вы, говорит, Бога не боитесь, на что вы ваших ребят толкаете? Уж не говоря о том, что им нести воинскую повинность затрудняете, вы их своим примером на что ведете? Мало пьяниц несчастных у вас, что ли?’ И пошла, и пошла. Да так отчитала, что они только в голове чесали, а результата тот, что вся школа в праздник налицо собралась.
— Молодец Наташа! — засмеялся Сергей.
— Да уж правда молодец, — вмешалась старуха Крутинина, — сам староста за версту перед ней шапку ломает. ‘Другой такой, говорит, барышни днем с огнем не сыщешь’.
Наташа слушала эти похвалы, вся разгораясь ярким румянцем от удовольствия и смущения, что они говорят в присутствии Сергея и что сам он одобрительно улыбается и кивает ей ласково головою.
— Ну, а твои дела с начальством? — участливо спросил Крутининъ-младший.
— Да что, все то же! Вмешиваются, тормозят. Ну, да чья еще возьмет, посмотрим! — и Михаил упрямо тряхнул своей характерной головою. — Ведь не с пешками, а с живыми людьми имеешь дела, а они этого понять не могут. Им только два Завета, буки—веди, да 4 правила арифметики подавай, а того не поймут, что мальчишка живой пищи просит. Я уж схватывался! — с воодушевлением рассказывал он и рябое, некрасивое лицо его воодушевилось, загорелось и сделалось странно привлекательным. — Как же, как же, схватывался! — подхватил он, блестя глазами и улыбаясь больным и добрым ртом. — Приехал ‘сам’ во время словесности. А у меня Некрасов на столе. ‘Зачем?’ спрашивает. — ‘Доступнее, говорю, всего остального, на душу действует, патриотизм поднимает’. — ‘Не к чему, говорит. Патриотизм и в ‘Капитанской дочке’ на воскресных чтениях поймут’. Обидно мне стало за ребят, знаешь. Глазенки разгорались, пристают: ‘Больно хорошо. Михайло Митрич… почитайте!’ А как тута почитаешь… Ну, рискую, понятно… Игра свеч стоит. Есть смышленые… Особенно волостного Колька. Экземпляр… Будущий Ломоносов.
И попав на свою любимую тему, Михаил Дмитриевич говорил долго и пространно.
А Крутинин-младший слушал брата и думал, как мало изменился он за три года и как глушь способна губить человека.
Он был все тот же, этот бедный труженик Михаил, поседевший в своей школе, упорный прямой идеалист, ищущий в своей жалкой пастве Ломоносовых и Гракхов, способный выдумать и раздуть преграды, чтобы оцветить и увеличить поле деятельности.
И он, и Наташа — этот деревенский Цицерон в юбке, громящая пьяных крестьян, — как это все ничтожно, мелко и жалко в сравнении с тем, зачем он приехал и что его ожидает.
И, вспомнив об этом, он невольно вздрогнул всем телом…
III.
Июльская ночь, благовонная и свежая, как ласка влюбленной девушки, подкралась, скользя и волнуя, и окутала землю душистой и темной фатой…
Сергей распахнул окно Наташиной комнаты, которую та, как гостю, уступила ему, и тотчас же к нему потянулись упругие и гибкие прутья сирени.
Она отцвела давно, ранней весною, но ему чудился пряный и нежный аромат ее .. Нет, это не сирень…
Это ‘она’, ее аромат, отдающий востоком и сказкой, как самое имя этой женщины, прелестное своей непроницаемостью и новизной. Алла… Алла… Алла…
Он повторял его на тысячи ладов, и оно— это имя — не утеряло для него своей красоты и прелести и царит в его сердце, как царить в нем его обладательница, эта заманчивая, как тайна, женщина, то мерцающая, то темная, то совсем светлая, как самый светлый взор, разгаданный любовью.
Но разгадать ее он не мог… Она была и осталась для него загадкой.
Он видел в ней красоту, которой поклонялся, но эта красота не лелеяла, не покоила его нервов. Она жгла и томила, оцепенела и сковывала какими-то тяжелыми и холодными цепями, которых он не в силах был сбросить и которые несли ему смерть.
Они сошлись так же странно, как странно жила и умирала их любовь.
‘Ее любовь’, — поправил он себя мысленно, потому что он любил и теперь, еще сильнее и острее, чем три года тому назад в момент их первой встречи.
А встреча была из ряда вон выходящая.
Ему не забыть того рокового вечера, когда в его передней дрогнул звонок, заставившей его сердце вздрогнуть от какого-то предчувствия.
Приехал его знакомый, известный адвокат, защитник одной очень популярной преступницы, убившей в одном из вертепов молодого представителя какой-то фирмы.
— Меня вызывает болезнь жены за границу, — взволнованно говорил он, — и вы, мой юный друг, не откажете принять от меня дело. Вашему таланту я доверяю больше, нежели всем моим зазнавшимся на лаврах коллегам.
Как он был горд и смущен в одно и то же время! Он обещал оправдать доверие своего знаменитого друга, и сдержал слово…
На суде он рассмотрел ее впервые…
Она даже не показалась ему красивой в первую минуту. Не очень молодое, изнуренное, измученное и испуганное лицо. Но когда она подняла длинные ресницы и на него взглянули ее глаза с мерцающей в них тайной, он понял, как хороша она.
Ее взгляд окрылил его, придал силы его голосу, твердости взорам и красоты, новой божественной красоты его плавно-текущей речи…
Гул сочувствия стоял в зале и суде был внимателен, как никогда. Ее жизнь — сложная, полная превратностей и событий жизнь ‘этих женщин’ — взволновала толпу. Он коснулся в ярких, острых, бьющих по нервам выражениях вопроса о том, как тяжело выносить грубость и побои пьяного и случайного любовника ей — интеллигентной женщине, балованной судьбою, опоэтизированной поклонением толпы, восхвалявшей ее красоту и оригинальность.
Ее оправдали
. . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Как она его любила! Боже! Как она его любила… Она целовала его руки и называла богом, и падала на колени, и кланялась до земли, и отдавала ему всю свою душу, всю без остатка.
Лицо Сергея холодело, несмотря на теплую ласку июльской ночи, когда он вспомнил ее слова, жегшие его больше поцелуев, и взоры, сковывавшие теснее самых тесных объятий.
Поцелуями и слезами смыл он кровавые пятна с ее рук, таких белых и великолепных, созданных для ласк, но не для преступления…
Она вся, начиная с ее пепельных кос, стянутых тяжелым узлом на затылке, до ее великолепных глаз, страшных своей таинственностью, была прелестна тою неуловимою прелестью загадки, которая притягивает к себе, опьяняя и опутывая насмерть.
Кто она — он не знает и сейчас, когда уже все кончено, когда он никогда ее не увидит, никогда не коснется губами ее глаз с царящей в них мерцающей тайной.
На суде, в толстых тетрадях под синими обложками ‘дела’, она значилась дочерью бедного мещаннна-сапожника, проведшая всю свою жизнь в сыром подвале до тех пор, пока не попала в руки жадной и бессердечной женщины, торговавшей живым товаром. Но Сергей не верил этому. Паспорт мог быть подложным, да и вся она скорее была похожа на сказочную принцессу, нежели на бедную мещаночку.
Он редко заговаривал с нею об этом. А когда это случалось, она хохотала до слез, целовала его и бредила какими-то зелеными долинами и седыми туманами на горных вершинах, или начинала петь и кружиться, стараясь отвлечь его мысли и усыпить его подозрения.
Он сомневался в ее любви, считая, что ласками и признаньями ее руководит простая благодарность клиентки к талантливому защитнику — ее спасителю. Но, при одной мысли потерять ее, он холодел от ужаса.
Он отдал ей всю свою душу, забыв весь мир, забыв Наташу, от которой отказался ради новой любви…
И тем не менее они разошлись…
Она просто и спокойно отослала его, потому что полюбила другого… Он хотел убить этого другого — она только презрительно засмеялась. Тогда он сказал, что убьет себя, на что она рассмеялась еще громче, смехом женщины, глубоко испорченной и гордившейся этой испорченностью.
Мерцающая тайна ее глаз потухла для него. Сказка оборвалась недосказанная до конца…
Он решился на последнее… Уехать в родную глушь, повидать мать, брата, Наташу… попробовать воскресить в себе жажду жизни —деятельностью, умершей было вместе с умершим счастьем, и если ничто не поможет — покончить с собою.
Но его попытка вернуть жизнь оказалась напрасной.
Он только один день пробыл в семье и понял, что погиб, что она бессильна помочь ему… Что их интересы — мелкие и ничтожные — не могут отрезвить и спасти его.
Жизнь улыбалась саркастической улыбкой, за которой пряталась гримаса смерти.
И он решился…
IV.
Ночь спускалась все ниже и ниже, кутаясь в свое темное покрывало.
Сергей все стоял у окна, машинально прижимая к горячему лбу засвежевшие листики сирени.
Острое, болезненное, почти физическое чувство отчаяния сжимало его своими тисками.
Слез не было — и это было ужаснее всего…
Он смотрел в небо, бесстрастное, потемневшее, смотрел, полный дикой ненависти, глазами, грозя чему-то неведомому, от чего он тщетно ждал поддержки и облегчения.
Ему хотелось бы замереть так без конца,— не думать, не чувствовать, а молчать, только молчать, ничего не видя и не слыша всю жизнь.
Его смерть сразит мать, убьет ее, может быть… Но легче ли будет ей, когда она узнает, как нестерпимо ему жить после всего, что случилось…
Жить… Одна мысль об этом поднимает всю горечь и желчь со дна его души…
Жизнь принесет муку хуже смерти. Не надо, не надо этого! Он устал и измучен без того… На новую жизнь нет силы, физической силы…
Нет, нет, смерть искупит все, унесет от него тот ядовитый образ, который одним своим напоминанием приносит муку…
И он твердыми шагами подошел к чемодану, блестевшему во мраке своими металлическими застежками, рванул ремни, точно боясь раздумать, и, отбросив крышку, вынул револьвер.
В ту минуту, как рука его, дрожащая и горячая, коснулась холодного дула, тихий, подавленный крик замер у окна.
Он быстро обернулся и выронил оружие.
Прямо, смотря на него широко раскрытыми, испуганными глазами, грудью прижавшись к подоконнику, стояла Наташа.
Она, очевидно, слышала его шаги и стоны, вырванные нестерпимо нравственной болью, и поспешила к нему.
Теперь она вся дрожала, следя за ним преданными глазами насмерть раненого животного, и слова ее глухо срывались с трепещущих губ.
— Сережа! Ах, Сережа! Господь с тобою! Что ты задумал, Сережа! А мама, а я! И не жалко тебе… Ах, Сережа! Сережа!
И она плакала навзрыд, стараясь заглушить судорожные рыданья, боясь разбудить весь дом, и издали крестила его дрожащей маленькой рукою.
И только сейчас понял Сергей, глядя в это милое, бледное измятое слезами лицо, на что способна выносливая душа русской женщины. Понял какое глубокое горе нанес он этому бедному сердцу, уступившему его без жалобы и слез…
А он, жалкий и несчастный смел ли он заполнять это бедное сердце — прекрасное и великое в своем великодушии? Смел ли он навязывать ему свое горе, так постыдно сразившее его и толкавшее на самоубийство? Нет. тысячу раз нет! Он не нанесет ей нового удара, не заставить плакать милые, любящие глаза.
— Наташа! Клянусь Богом, Наташа! — мог только пролепетать он, потому что спазма сжала и душила его горло.
— Ты будешь жить, ты должен жить, для мамы, для меня, для всех нас, — говорила она, дав ему выплакаться на ее коленях. — В жизни — задача. Ее разрешить надо, но трудно. Ты мужчина — не мальчик, Сергей… и ты поймешь меня… Я живу и даю счастье, потому что я любила и люблю, потому что у меня есть горе — моя ноша, которою я горжусь, и которая не смеет облегчаться смертью. Так не мне же, слабой ДевушКе, быть тебе примером! Надеюсь, ты понял меня?
Да, он понял ее — такую светлую и прекрасную в своем гордом сознании правды!
И любовь, струившаяся из ее глаз, открыла, осенила его и он почувствовал весь ужас, всю мелочь и ложь своего постыдного ничтожества.
А теплый и свежий эфир июльской благовонной ночи брезжил светом пробуждающегося утра.
V.
Сергей Крутинин еще спал тяжелым и неспокойным сном, обливая подушки холодным потом, когда Михаил и Наташа вышли из дому.
Они пробирались узкою межою между двумя полями золотистых колосьев.
Лицо Наташи носило следы бессонной ночи…
Она только что рассказала своему жениху все случившееся с Сергеем, и теперь шла спокойная и как бы уравновешенная после всех ее волнений.
Крутинин выслушал девушку молча, и только его побелевшие губы выдали его беспокойство.
Когда она кончила, он с чувством пожал ее руку. Этим немым пожатьем он благодарил ее за брата.
А кругом них рябили легкою рябью золотые колосья шалостью маленького свежего ветерка, разогнавшего тучи с начинавшего было хмуриться неба. Серый копчик выскочил на межу, но, увидев людей, шарахнулся в сторону…
Движением локтя, прижимавшего руку его спутницы, Михаил остановил ее.
— Наташа! — пытливо вглядываясь в ее лицо, открытое воздуху и солнцу, спросил он, — хочешь, все будет по-старому и я уступлю ему место?
Она твердо и громко ответила: ‘Нет’, — в то время, как по ее измученным за последнюю ночь чертам пробежала минутная судорога, но глаза были так же ясны, как и висевшее над ними голубым пологом небо.
Тогда он покачал головою и сказал совсем тихо:
— Как ты его любишь!
— Да! — так же тихо и просто, в тон ему ответила она.
И вдруг заплакала.
А голубой день улыбался им навстречу лучами солнца и неба, даря жизнь то ясную и легкую, то замысловато-трудную с ее странными и прихотливыми зигзагами.