Бобик, Чарская Лидия Алексеевна, Год: 1903

Время на прочтение: 12 минут(ы)
Л.Чарская. Проблемы любви: Рассказы о женском сердце — СПб.: П.П.Сойкин, 1903 — 156с. (изд 1-е.) — (Приложение к журналу ‘Европейская жизнь и Россия’.)
Scan, OCR, SpellCheck: Carina, 2009г

Бобик.

— Нет, нет, она не приедет.
— Но ведь еще нет и девяти, Бобик!
— Ах, не приедет она, не приедет.
И голубые кроткие глаза наполняются слезами.
— Опять, Бобик! Как это скучно… Ты точно девочка…
Молодая бледная девушка, лет 23-24, махнув досадливо рукой, отходит от окошка.
Теплый июльский вечер вливается в комнату. Грохот экипажей чуть долетает до серого домика, утонувшего в зелени тенистого сада. Домик не кажется принадлежностью Петербургской стороны, так хорошо окружен он большими деревьями, дающими тень и прохладу. ‘Точно на даче’, — думает мальчик, скорчившись на подоконнике раскрытого окна. Это бледный некрасивый ребенок, малокровный и жалкий, как все петербургские дети. Только глаза мальчика голубые, чистые и мечтательные, похожие на глаза маленького серафима, делают особенно милым умное и кроткое личико ребенка. Длинные, белокурые волосы падают ‘по-английски’ на синюю курточку, скрывая уши и часть лба с печатью не детской затаенной думы.
Июльские сумерки постепенно сгущаются, а мальчик все не отходит от окна. Вон зажглась звездочка… одна… другая… третья. О, сколько их! Та, крайняя, всегда зажигается первая… Она самая нарядная и красивая. Бобик называет ее мамина звездочка… А та, справа, поменьше, — Татина… Тетю Тату он любит гораздо меньше мамы и ее звездочка должна быть скромнее, меньше.
— Пора спать, Бобик… Ты простудишься!
Окно захлопнуто. Перед ним Тата.
— Будь паинька, раздевайся и ложись…
— Ах, Тата, она не приедет, а я так ждал ее.
— Ее задержали, — отвечает девушка и принимается расчесывать нежные локоны Бобика.
— Ай, больно, Тата! Больно!
Бобик вспоминает другую руку, расчесывавшую ему головку, тонкую, белую, испещренную синими жилками и унизанную дорогими кольцами… И та рука пахла так хорошо, такими, вероятно, очень дорогими духами, запах которых так явно чувствуется Бобику, точно сама она здесь — его милая, его дорогая, нежная мамочка…

***

— Господи, спаси и сохрани маму, бабушку, Тату…
Под окном гулко прозвучали копыта лошади, мягко зашуршали шины экипажа.
— Это она, — мама!
Бобик, быстро вскочив с колен, бросился в одной рубашечке через столовую, гостиную в прихожую, слабо освещенную одной маленькой лампой.
— Подожди, Бобик, простудишься! — кричит Тата.
Но он не слышит… Что-то нежное, прелестное, давно жданное спешит к нему на встречу, хватает на руки и целует, обдавая запахом чудным и едва уловимым.
— Мама, мама! — шепчет он, смеясь и плача…
— Наконец-то, а мы ждали, ждали…
Это говорит бабушка, прикорнувшая на диване в ‘прихожей’ в ожидании мамы, и теперь так смешно жмурящаяся от света висячей лампы.
— Едва вырвалась… нельзя было!..
А ты уже ложился… милый?
Говоря это, молодая женщина густо краснеет и с Бобиком в руках подсаживается к чайному столу.
Бобик считает маму красавицей, лучше Таты, куда лучше! В самом деле, она очень мила, — эта тоненькая, как былиночка, бледная и эффектно одетая молодая женщина. У нее белые, как сахар, зубы и порочные глаза, кажущиеся Бобику небесными. Она смеется заразительно, резкими, детскими звуками и поминутно целует Бобика прямо в открытый ротик.
Бобик бесконечно счастлив. Шелк маминого платья приятно щекочет его голые ножки, а запах ее духов обдает нежной волной.
— Что ты поделывал без меня, милый?
Бобик смотрит на свою нарядную маму широко раскрытыми влюбленными глазами, и перебирая на ее тонких, нервных пальцах дорогие модные кольца, рассказывает, что он делал.
— Сначала в саду копал гряды… Потом качался и ушиб нос… Только не плакал. А Тата испугалась и все хотела приложить к носу большой медный пятак… Но он не позволил… Ведь он мужчина и должен терпеть. Потом он играл в поезд… Он был машинистом, а Тата кондуктором… Ах, да, потом паук, большой… страшный…
— Милый, голубчик!… — шепчет молодая женщина, вслушиваясь в его лепет, и блаженно смеется.
В нем ее силы, радость, поддержка… И порочные глаза сияют все ярче и ярче…
Перед ней чашка душистого чая.
— Пей же, Катя, — говорит мать.
— Сейчас, мамаша! Ну, Бобик, вместе… — И со смехом она подносит чашку к губам, приглашая Бобика сделать то же.
— Мама, ты ночуешь у нас?
— Нет, нет, нельзя, милый!
— Но почему?
Он готов заплакать. Она уйдет и снова скучное ‘одно и тоже’: ожидание у окна… поезд… качели… Тата… Бог с ними! Ему надо маму… маму…
— Милый, о чем?
— Ты не уедешь? Не уедешь!
Слезы переходят в рыдание, рыдание в стоны.
— Ты не уедешь? Не уедешь?
Она сама еле сдерживает слезы, и прерывающимся голосом обещает ребенку привезти завтра конку с паровозом и велосипед… Он ведь так хотел иметь детский маленький велосипед!..
— Возьми меня! Возьми меня с собой! Возьми! — твердит он и смотрит ей в глаза такими жалкими, заплаканными кроткими глазами.
— Нельзя, нельзя, милый…
И лицо ее заметно бледнеет и гаснет…

***

Лампада то вспыхнет, то потухает… Тата в белой ночной кофточке с толстой разметавшейся косою, стоит перед божницей и тихо шепчет молитвы.
Она всегда очень набожна, эта бледная, печальная, строго красивая Тата.
По ее лицу скользят и бегут тени…
— Мамочка… маленький трехколесный с красненьким сиденьем…- шепчет в постели Бобик.
Его мама сидит на краю его детской кроватки, с которой нарочно сняли синий переплет. Они оба теперь успокоились… Только изредка Бобик всхлипывает нервно, всей грудью, а мама вздыхает… Отблеск лампады роняет лучи на темную каемку ее длинных ресниц… Одна рука подсунута под спинку ребенка. Другой она нежно гладит его слипшиеся от пота кудри.
— Мамочка, с шинами, — просит мальчик.
— Непременно с шинами, — торопится ответить молодая женщина.
И Бобик счастливо смеется. Ему хорошо и сладко чувствовать под собой тонкую пахучую мамину руку, видеть игру лучей на милом, бесконечно милом лице.
Полусвет не мешает наплаканным глазкам. Его клонит ко сну…
А Тата все шепчет молитвы.
Бобик то закроет глазки, то вдруг широко откроет их, чтобы увидеть еще раз маму… Она так нежно смотрит на него — родная, милая, такая красавица в этих слабых лучах…
— Мамочка! — шепчет он еле двигая губками, — какие это духи у тебя?
— Ирис и вербена, голубчик!
— Ирис и вербена… — повторяет Бобик сквозь сон. — Ирис и вербена… как хорошо… вербена… вер-бена… — и сладко засыпает с детски счастливой улыбкой на губах…

II

Поезд ползет, как черепаха…
Только что проехали Ланскую.
Молодая женщина тесно прижимается к углу вагона. Колеса стучат… Или это ее сердце стучит, как пойманная пташка?.. В открытое окно льется струя чистого, свежего воздуха… Визави седая в буклях старушка дремлет с болонкой на руках.
— Удельная… Опять остановка! О, как долго… долго…
‘Мамочка с шинами и с красненьким сиденьем’, — слышится ей звонкий и нежный голосок сына…
А сердце стучит, неугомонное…
Она его любит, горячо, порывисто, как только может, способна любить такая женщина, вся сотканная из чувств и нервов. Сегодня она чуть было не сдалась на просьбы ребенка. Но… нет… Опять муки — ревность… отчаяние…
‘Твой сын разлучает нас… Я не переношу этого… Ты больше мать, чем женщина…’
Этот голос — его голос… Ах, зачем она так полюбила этого страстного, жестокого и чудного человека!
‘Ты мое все! — опять с поразительной ясностью слышится ей, — я хочу тебя всю, всю без изъятия… Или все или ничего… Ни сына, ни прошлого…’
И так страстно, так жутко при этом блестят на нее эти два огромных великолепных глаза… Не покориться им нельзя… И она покорилась…
О, какя это страстная, стихийная, божественная любовь… Он всю ее охватила собой, всю заполонил, точно калеными звеньями цепей, которые она готова лизать, как собака.
Их любовь — сплошная ревнивая мука и невыразимое блаженство!..
До 26 лет она не знала этого яда, отравившего теперь все атомы ее души и тела… Он разлился по ней и жжет ее томительными сладким огнем…
А поезд все ползет, как черепаха…

***

— Катя, наконец-то, дорогая!
Станция освещена слабо, но она сразу узнала его светлый костюм, белым пятном выделявшимся в сумраке июльской ночи… И эти глаза сияют нестерпимо…
— Наконец-то!
Он берет ее руку властным движением хозяина. Ведь она его принадлежность, его собственность.
На балконе их маленькой дачи, затонувшей в кустах бузины и сирени, шумит самовар.
— Дорогая, милая, наконец-то!
Она улыбается… Ее пятичасовое отсутствие измучило его. И это на пятый год связи.
— О милый, спасибо!
Ее губы тянутся к нему. Как он хорош с этой характерной головой сорока восьмилетнего красавца, с этой несгорающей страстью влюбленных глаз!
В его лице беспредельная, покрная преданность раба и жуткая любовь властелина. Она смотрит в его глаза и невольно сравнивает их взгляд с детски-чистым, невинным и кротким взглядом…
— Мамочка, не уезжай! Не уезжай! Не уезжай, дорогая!.. — слышится ей плач и стон ребенка.
А молчаливая ночь спускается все ниже и ниже…

***

— Женщина-самка, женщина-мать есть настоящий и нормальный тип женщины… Но прежде чем стать матерью, она становится женщиной… Тебе не было дано этого прежде… Материнство поглотило в тебе женщину, но, я думая, ты могла бы поделить…
— Но, милый…
— Ты безголовая самка по отношению к ребенку… Ты не замечаешь ни его недостатков, ни его дурного начала…
— Но, милый, Бобик не дурной ребенок…
— Ты слепа в своем чувстве и растишь маленького демона.
— Но, Сергей, будь справедлив, что ты хочешь от пятилетнего ребенка, хрупкого, избалованного…
— Да, вот именно: избалованного…
И за минуту до этого влюбленные глаза полны яда ненависти.
О, этот ребенок, отнимающий от него эту изящную, маленькую женщину! Он ненавидит его всеми силами души. Ведь бросил же он свою семью по одному ее слову, бросил своих больших девочек, таких умных и милых… А она? О, она слишком мало любит его! Еще в начале лета ребенок жил с ними, отравляя ему минуты отдыха своим присутствием. Она таскала его всюду за собой… Во время прогулок, ребенок не спускал с них глаз, недоумевающих и серьезных, лишь только он касался его матери или нежно заговаривал с ней. С трудом убедил он Катю отдать Бобика к бабке на конец лета…
‘Ну, — думал он, теперь мое царство’.
И ошибся…
Не было дня, чтобы Катя не съездила в город к сыну… По возвращении оттуда, ее ласки носили характер истеричности… Он был слишком чуток, чтобы не понять ее…
А ночь — томная, благоухающая чуть заметной свежестью начинающейся осени окутывает их все теснее и ближе…
— О чем ты задумалась?
Она вздрогнула, пойманная на мысли… Ее глаза вспыхнули и заискрились.
— Катя, Катя, да пойми же, я люблю, мучительно люблю! Всю, всю хочу я тебя целиком с твоим сердцем драгоценным, чутким… Все или ничего!.. Без тебя ад, могила… Катя, ведь я почти старик… Мне не долго, может быть, осталось. Так не оставляй же меня, люби меня, голубка моя милая.
— О, моя радость!
— Катя! Катя!
И новый поцелуй… долгий… мучительный…

III.

— Ах, Тата, не то, не то… Генерал должен ехать впереди войска! Разве ты не знаешь?
Крупный и нудный дождик стучит о крышу беседки… А внутри беседки Тата и Бобик, примостившись к круглому столу, расставляют оловянное войско. Бобик нервен и раздражителен… Он плохо спал эту ночь и жаловался на боль в горле… Под его голубыми глазками темные круги, придающие всему личику облик страдания… И новый велосипед с шинами и красненьким сиденьем не радует его… Тата раздражает его… Она никак не может понять, что генерал не поедет сбоку войска… И потом он так хотел съесть натощак грушу, а ему отказали…
Мама вчера была такая бледная, грустная и уехала гораздо раньше обыкновенного… Его укладывала спать Тата…. Отчего он не может полюбить Тату также крепко, как маму?,, Ведь Тата не отходит от него ни на минуту и целые дни играет с ним, а мама… Мама играет больше с дядей Сергеем. Бобик боится дяди и ненавидит его. При нем он не решается целовать маму так, как ему бы хотелось. Глаза дяди Сергея так сердито смотрят на Бобика. О, противный… гадкий…
И, зарядив, маленькую пушку, Бобик стреляет в непокорного генерала…
Вошла бабушка.
— Ну, что, моя смиренница? — обращается она к Тате, и обняв молодую девушку, нежно целует ее в белый, спокойный лоб.
Название ‘смиренница’ почему-то смешит Бобика, возвращая ему хорошее настроение. Он смеется раскатисто громко и целует Тату тоже в лоб, как бабушка.
Выглянуло солнышко, прорезав тучу… Точно улыбка сквозь слезы…
Дождь перестал стучать о крышу.
— Глядите, солнышко… Бабушка… Тата! Ну, теперь поспеет наш крыжовник, — кричит Бобик и смеется…
Ему весело… весело…
Мариша, горничная Таты, принесла из дома калоши Бобика и, надевая их на его тонкие, несколько вялые для его возраста, ножки, прихлопывает по подошвам, приговаривая:
‘Ручкой хлоп, хлоп, хлоп, хлоп.
Ножкой топ, топ, топ…’
Бобик совсем развеселился и с громким хохотом бежит от нее по сырой еще от дождя аллее…

***

— Где он?
— Сюда… тише… только что забылся…
— Тата, радость, спаси его!
— Катя! Катя, успокойся! Не все еще потеряно, милая…
— Спаси, спаси его…
И, обезумев от горя, она хватает руки, платье младшей сестры и целует их, захлебываясь слезами.
На вот, выпей…
Белые зубы стучат о стекло стакана… Судорога сжимает горло…
— Мама, мама… — слабо доносится из спальни.
— О-о! — и молодая женщина, подавив стон, бросается туда.
Весь в жару разметался Бобик… По приказанию доктора срезали сегодня его пышные кудри и без них он напоминает маленького, слабого, еще не оперившегося птенчика. Его лицо пышет жаром. Ротик жадно глотает через силу воздух.
— Мама!
— Я тут, моя жизнь, туту, моя радость!
Она осторожно склоняется к ребенку, целует его лицо, ножки, тельце…
— Мамочка, — хрипит он, — ты меня любишь?
Еще нежнее ее поцелуи, еще порывистее прежнего…
— Больше всех в мире? — уже слабее допытывается ребенок.
А голубые глаза смотрят глубоко, пытливо.
— Больше всех, конечно, Бобик, мой ангел!
— И больше дяди Сергея? — скорее угадывает, нежели слышит она.
— Ну, разумеется, прелесть моя!
И новые поцелуи, смешанные со слезами, скрадывают мучительную судорогу ее лица…
— Ах, как мне хорошо теперь, мама, — лепечет больной, — ты ведь никуда не уедешь, останешься ночевать на Татиной кроватке.
— Никуда, моя радость, не уйду от тебя больше!
И чтобы не разрыдаться, она зажимает в зубах тонкий батистовый платочек.
О, эта проклятая связь! Что она сделала!..
— Мама, — шепчет Бобик и лицо его улыбается улыбкой спящего: — смотри, цветочки… желтенькие… белые… синие… Тата, не топчи же их, гадкая… А вон лодочки на озере… Сколько их! Едем, мамочка, едем скорее, скорее… Ах, мамочка… я гадкий, злой… я убил из пушки маленького генерала за то, что он не хотел стоять впереди войска… Не хорошо, мамочка, правда?
Ребенок бредил…
— Боже, спаси его! Возьми мою жизнь, но сделай чудо!..

***

Ночь… потрясающая… мучительная…
Ребенок успокаивается на минуту, чтобы страдать еще сильнее…
Бред сменяется стонами, стоны — хрипом, вылетающим из этого бедного горлышка… Доктор был два раза в продолжение ночи.
— Круп… едва ли вынесет…
— Как жестоко, как невероятно жестоко, как невероятно жестоко… Но все же это лучше, нежели ждать, надеяться… напрасно…
Кто это так горько плачет в ‘проходной’…
Это Тата, обожавшая Бобика…
— Это Тата, обожавшая Бобика…
— За что? За что? — мучительно сверлит мозг молодой женщины.
Один ведь он у нее, единственный… И вдруг… Холод сковывает ее члены…
— Мама… — лепечет Бобик.
— Милый, ненаглядный , сердечко мое маленькое!
Ее неудержимо тянет схватить ребенка на руки и убежать с ним далеко, далеко, куда не дотянется до них костлявая, сухая рука смерти…
А ночь ползет — равнодушная, безжалостная. Перед ней призраки прошлого…

***

Курс ученья кончен… У них приемы, офицерство… танцы… поклонники. Бледная Тата приковывает взоры, — сердца — Катя…
— Если ты будешь куксится — останешься в девках… — говорит полковник своей ‘неулыбе’ — Тате.
— И не надо, папочка! Мне хорошо с вами.
И такой кроткий, такой ласковый взгляд освещает этот великолепный живой мрамор…
Зато Катя не зевает…
Прелестное, хотя болезненно подвижное личико. С жуткими, лукавыми, о какими лукавыми глазками!..
— Бесенок, — говорит полковник, — казак… бесенок…
А она хохочет…

***

— Ах!
Стон это или ей послышалось?
Нет, он спит, весь горячий и потный…
Ночь ползет, а с ней ползут все новые и новые призраки…
Такая же ночь — темная, свежая. Звуки музыки… смех, говор… Длинные, бесконечные аллеи…
— Вы сирена! — слышится ей…
И чьи то губы жгут пониже локтя ее руку.
— ‘Любовь или нет?’ — мелькает в ее голове.
Сладкий трепет охватывает ее всю, томя невыразимо… Слово сказано… Она невеста… А тут смерть отца — ее первое отчаянное горе… горе на пороге к счастью… Скромная свадьба в их полковой церкви…Влюбленные ласки молодого мужа… Поездка в Рим… Венецию… Неаполь… и там роды… новизна материнства и Бобик… Бобик… Бобик… Сколько муки и дивного счастья!..

***

Она очнулась на минуту…
Что это? Большие, лихорадочные глаза ребенка пристально, не мигая, смотрит в темноту.
— Ты спишь, Бобик?..
Ответа нет, а глаза высе смотрят, смотрят…
И, глядя на них, она вспоминает такие же светлые голубые глаза — безответного и тихого мужа…
А она не задумываясь нанесла этому честному любящему сердцу жестокий, непоправимый удар, лишь только на пути ее встретился демон, давший ей всю неизведанную сладость блаженства.
О, этот кубок запретного яда она осушила его до дна и так горек он кажется ей в эту минуту!
Ни слезы матери, ни уговоры Таты, ни мольба мужа не удержали ее.
Очертя голову, кинулась она в новый поток… как пьяница, бросающийся на вино, захлебываясь в нем и чуть не умирая от слишком большого избытка счастья. Это был стройный аккорд двух душ, двух сердец, двух умов, отчаянно смелых, не знавших ни страха, ни предрассудков.
И что это была за любовь!.. Господь Великий и Милосердный…
И теперь расплата за все, за все. Яд страсти заменился ядом стыда, горечи, раскаянья…
Но к чему жертва? Чем виноват этот невинный, слабый ангел? За что? За что?..
Ее сухие до боли глаза впивается в темноту с застывшим в них алчным запросом:
— За что? За что?

***

А глаза все смотрят… смотрят…
В горле Бобика хрип и свист.
— Тата! Тата! Он умирает…
Еще стон… еще хрип.. Тихо…
Что-то оторвалось в груди и полетело вслед за ребенком.
Слез нет… Все кончено… Одно страшное роковое отчаяние.

IV

Пение затихло… Певчие одевали свои балахоны, как-то странно взмахивая рукавами…
От свежей могилки с памятником молящегося ангела исходит тонкий аромат роз и гелиотропа…
— Катя, идем! Все кончено! — шепчет Тата и берет ее под руку.
Ее глаза опухли от слез, губы дергает судорога.
— Постой еще немного…
И молодая женщина смотрит, не отрываясь, на свежую могилку и на молящегося ангела, перевитого венками роз и левкоя…
А в голове шумит… И сердце замерло, как неживое…
— Мама, какие это духи? — слышится ей, как во сне, жалкий серебристый и милый голосок.
— Ирис и вербена! — Ирис… ирис… вербена…
Чье-то незнакомое сочувственное лицо склоняется к ней.
— Домой, скорее домой! Это пройдет, пройдет, не беспокойтесь…
— Вербена, — уже громко твердит она, — вербена…
И замертво падает на руки Таты…

***

— Уйди, уйди! Не могу… Мучитель…
— Не гони, Христа ради… все равно, прошлого не вернуть… Будем вместе мыкать твое горе… Голубка, родная, жизнь моя, радость…
Листья давно пожелтели… Балкон обнажился… Осеннее солнце бросает прощальные лучи на цветные стекла… Красноватый отблеск от них резким пятном ложится на его разом поседевшую голову и на ее срезанные во время горячки кудри…
— Уйди, уйди!
Она отталкивает это когда-то непобедимое, гордое, а теперь жалкое и молящее лицо…
Какая мука в опустевшей груди… Какая пытка…
Все кончено… Ни любви… ни ласки…
Их унес бледный мальчик с собой в могилу…
Жутко… больно….
И зачем он приходит мучить, терзать ее… Бесполезно… Между ними он — беспомощный, трогательно хилый…
Они его убийцы.
Будь она с ним неотлучно, охраняй она его хрупкое тельце и душу своими постоянными ласками, заботами — он жил бы такой светлый, хорошенький, кроткий…
Ее горло сжимает подступившая судорога рыданий…
— Уйди! — резко и грубо кричит она, сама пугаясь своего крика…
Он схватил ее руки, худые и бледные после болезни… сжал их… заглянул в глаза — в эти широко раскрытые, почти безумные глаза и отшатнулся в ужасе… Такой смертельной, такой дикой ненависти он не встречал в жизни. И он понял, что все кончено, поспешно поднялся и, не глядя на нее, молча вышел…
Заскрипел под его тяжелыми шагами шаткие ступени балкона… Стукнула калитка…
Тогда она машинально встала со стула и, подойдя к двери, смотрела, как постепенно удаляется его высокая, теперь несколько сгорбленная под бременем горя фигура.
Еще… еще раз мелькнула она за поворотом аллеи… Вон вдали еще темнеет сквозь поредевшую листву его широкоплечая шляпа.. Исчезла… Ушел… не видно больше…
Все кончено…
Она одна… одна… в целом мире… А сердце все ноет… ноет…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека