Во дни Смуты, Жданов Лев Григорьевич, Год: 1913

Время на прочтение: 194 минут(ы)

Лев Григорьевич Жданов

Во дни Смуты

Третий Рим — 3

OCR и редакция: Вадим Ершов, 22.04.2005 http://publ.lib.ru/

‘Третий Рим’: Современник, Москва, 1995

ISBN 5-270-01872-1

Аннотация

Историю смены династий на российском троне, воцарение Романовых, предшествующие смуту и польскую интервенцию воссоздает роман ‘Во дни Смуты’.

Лев Григорьевич Жданов

Во дни Смуты

Часть первая

МОСКОВСКОЕ РАЗОРЕНИЕ

Глава I

ВЕЛИКОЕ ПОСОЛЬСТВО

(11 сентября 1613 года)

Москва от древних лет торговый городок была, таким навсегда и осталась.
Тяжкая пора приспела для всей Московской Руси, начиная с 1598 года, как только, по смерти царя Федора Ивановича, последнего из рода Рюриков, воцарился на Москве и над всею Русской землей Борис Годунов, потомок татарского князька Четая, ближний боярин, любимец и советник Ивана Грозного в его последние годы.
Умный правитель Руси, жестокий Иван IV, так ценил Годунова, что женил своего наследника, Федора, на Ирине, сестре Бориса. И тому же Годунову, умирая, Грозный поручил заботу о своем болезненном и слабоумном сыне.
И тогда еще, после долгих лет опричнины, были на Москве люди, более знатные родом и довольно опытные в деле управления землей. Но старый правитель недаром десятки лет ‘рубил густой боярский лес’, чтобы царственным росткам его корня не застилали света побеги древних княжеских родов… Знатный опекун мог воспользоваться слабодушием Федора, свергнуть его с трона и повести новую династию вместо рода Даниловичей, потомков Ивана Калиты.
Этого Грозный не хотел. И он был уверен, что Борису, татарскому выходцу по крови, в ум не придет взяться за скипетр. Иван был убежден, что умный Годунов постарается только сберечь царство для своих будущих племянников, для детей Ирины и Федора… И, наконец, если бы Борис и посмел протянуть руку к наследию Калиты, — бояре и князья не позволят выскочке татарскому вознестись над ними…
Так думал старый, мудрый правитель… Но даже и его успел обмануть умный, изворотливый Годунов… Обманул его и при жизни, и по смерти.
Детей не было у Федора и Ирины… И рождались, да не жили… И шли толки, что в этом повинен был тот же ‘свояк царский’, Борис, которому даже брошено было в глаза открытое обвинение в одном детоубийстве, в гибели Углицкого царевича Димитрия…
Но спокойно принимал Борис все упреки, презрительно улыбался, слыша ‘недобрые толки’ о его делах… Он знал, что сила за ним. Недаром он рос и воспитывался при дворе Ивана Грозного, ломал душу, гнулся и лукавил десятки лет, изучил все отрасли правления, все ходы и выходы дворцовой жизни, где предательство и тайное убийство, топор палача и яд, незаметный, но верный — одинаково легко пускались в ход, как лесть, подкуп и пресмыкательство перед нужными людьми.
Все пустил в ход Борис, не остановился ни перед чем, особенно в 1598 году, когда собрался Земский собор для избрания царя. Друзья и сродники Годунова щедро задаривали более влиятельных членов собора. Патриарх Иов давно был дружен с правителем, как назывался Годунов после отречения его сестры, царицы Ирины, от наследия царского, врученного вдове после смерти Федора Ивановича, последнего из рода Ивана Калиты. Московские выборные и послы из городов знали давно, что землею правит Борис от имени царя Федора, и правит хорошо.
— От добра — добра не ищут! — говорили городские выборные и заранее наметили Годунова в заместители его скончавшегося шурина на осиротелом троне московских царей…
Бояре!.. Много врагов было у Годунова среди знатного боярства, среди остатков тех ‘великокняжеских родов’, которых почти вконец извела опричнина, для этого и созданная Грозным, тоже не без совета и участия Годунова… И теперь ‘княжата’, то есть потомки древних княжеских родов, слишком были слабы, чтобы бороться влиянием и даже подкупом с Годуновым. Их времена прошли.
Да и кого могли они выставить в этот решительный миг, как соперника Годунову!..
Тянул руки к венцу и бармам Мономаха пронырливый, лукавый Рюрикович, князь Василий Шуйский… И по родословной, конечно, у него было больше прав, чем у потомка татарского мурзы, хотя бы и шурина царского…
Но слишком не любили бояре эту ‘язву’, как звали они старика.
— Мягко стелет, жестко будет спать!.. — говорили они.
А московские и областные послы и слышать не хотели о Шуйском, о старинном вотчиннике новогородском.
— Посади его на царство, — он Москву затрет, свой Новгород на первое место высунет!..
Так говорили на Москве. И годуновские сторонники, конечно, постарались раздуть эти опасения…
Мог бы бороться с ‘Годуном’ другой Рюрикович, князь Федор Иваныч Мстиславский. Но он, человек немолодой, далекий от придворных интриг, мало знакомый с управлением, слишком любил покой и не пожелал сам в такое тревожное время променять свое почетное, первое место в царской думе на более высокое, но несущее заботы и опасности, положение главы царства.
Попытался было Богдан Бельский, тоже родич царский, бывший наложник извращенного Иоанна Грозного, ухватить власть, которая ждала: кто сможет ею овладеть?.. Но его попытка не удалась, и князь поплатился за нее — опалой, ссылкой и разорением. Максимилиан Австрийский, чужой принц, выставленный дьяком Андреем Щелкаловым, конечно, был не опасен для Годунова.
Пока друзья и родичи вели выборную работу, сам Борис отошел в сторону, потом, избранный, проделал блестящую комедию отказа, заставил себя долго просить прежде, чем взял скипетр, давно уже захваченный им на деле, раньше, чем воссел он на трон, к которому упорно, незаметно, ценою преступлений и нечеловеческих усилий шел уже двадцать лет подряд.
И враги должны были умолкнуть, смириться перед заведомым злодеем, хотя и мудрым государем, Борисом I, решившим уже давно, что надо рядом прекрасных дел изгладить из памяти людской все дурное, что знают о нем люди, в чем винят, может быть, и не без оснований. Только завоевав всенародную любовь, можно было считать, что род нового царя укрепится и даст новую династию, заменив Даниловичей рода Калиты, которые в двести с небольшим лет из маленького княжества на Москве-реке создали большое Московское царство!..
— Рубахи последней не пожалею для людей моих! — сказал Годунов при воцарении.
И это была не фраза. Он знал, что хорошая жатва бывает только после щедрого посева. Это он изведал, затратя почти все родовые богатства на подготовку своего избрания. И теперь готов был опустошить царскую казну, ставшую его достоянием, только бы завоевать одно сокровище, овладеть одним богатством, стоящим превыше всего: любовью народной для себя и для своих детей.
Конечно, с годами он преуспел бы и в этом, как успевал доныне во всем остальном. Слишком хорошо знал умный, даровитый правитель и людей, и свои силы, умел учитывать каждый шаг, каждый шахматный ход свой и вражеский на той огромной доске, какою являлось для него и для его недругов Московское царство… Но было нечто, чего не мог учесть и предвидеть даже такой прозорливец-правитель, как Годунов.
Постепенно, за два века, произошли многие перемены в бытовых и экономических взаимоотношениях людей, населяющих эту землю. Но старые, вековечные правители, особенно Грозный, стремились и умели пресекать всякие проявления недовольства, с какой бы стороны они ни пришли.
Совсем иначе стало при ‘новом’ царе, да еще при таком, который торжественно объявил о своей готовности всем жертвовать для народа.
Тяготы земские, налоги, подати, идущие в казну, поборы, чинимые в свою пользу воеводами и мелкими чинами, еще более тяжкие, чем ‘царский сбор’, — все это давно было не по душе народу, главным образом, на южных и западных окраинах царства, где особенно тяжел был гнет господский над пахотным населением.
Мера, необходимая для укрепления власти, проведенная Борисом, — прикрепощение людей к земле, ‘крепь вековечная’ — сразу взволновала низы. Там поднялся громкий ропот и говор, что ‘новый царь’ обещает одно, а делает другое…
Вместо облегчения, которого ждали и требовали массы и даже более зажиточное, городское население, — навалились на людей новые путы, новые тяготы, вызвавшие повсюду глухое недовольство и злобу. Конечно, и с этим волнением успел бы справиться постепенно царь Борис, одним давая льготы, других сжимая в тисках суровой власти, смиряя силой буйную голытьбу, которая особенно зашевелилась уже и под конец царствования Федора, причем ‘добрая соседка’, Речь Посполитая, тоже влила свою долю яду в общую кипень московских неурядиц, желая использовать как можно лучше переходную пору, переживаемую сильным врагом…
Все это видел и понимал Борис, против всего находил способы борьбы… И не справился только с одним.
Современники Годунова толковали в один голос, что ‘само небо’ ополчилось против царя, обагрившего свои бармы кровью многих жертв, до невинного царевича Углицкого включительно.
Иначе, конечно, они и думать не могли, с ужасом наблюдая, какой поток стихийных бедствий обрушился на Московское царство.
Ряд неурожайных лет, засухи, бури, голод всенародный, обращающий москвичей в людоедов, бунты и набеги врагов — все это ураганом закружилось чуть ли не с первого года царствования ‘кровавого’ Бориса-царя.
Нечеловеческую энергию проявил Годунов. Раскрыл царскую казну, находил людей и посылал рати на мятежников, готовился к большой войне, угрожающей и с запада, и с юга… Но враги тоже воспользовались минутой. Из тьмы могил поднялся призрак, с кровавой зияющей раной на шее, встал убитый отрок Димитрий, и по земле пронеслась весть:
— Царевич Углицкий, Димитрий — воскрес… Не его убили слуги Годунова. Убит другой, а царевич — жив!
Слишком силен был удар, хотя и ждал его постоянно Годунов. Но справиться с призраком он был не в состоянии. Земля сразу заколебалась под ногами. Годунов сломился и погиб. Смерть его искупила многое дурное, сделанное этим честолюбцем при жизни. Считая себя виновным перед Небом, он сам ушел и от власти, и от жизни, полагая, что месть Божества удовлетворится этим, не коснется его отрока-сына, не повинного ни в чем.
И тут ошибся старый прозорливец Годунов.
Короной и жизнью заплатил сын за грехи отца… Позором купила жизнь свою дочь Годунова, Ксения, ставшая наложницею Самозванца, вошедшего победителем в Московский Кремль, принявшего власть и царство.
Но и этот не долго усидел, хотя есть основание полагать, что он был истинный сын Грозного. Стоит вспомнить, как Иван IV молил еще весною 1553 года своих свояков, Романовых-Захарьиных:
— Не дайте боярам извести сына моего (тоже Димитрия, умершего вскоре), как то им обычно… Скройте и бегите с ним в чужие земли, куда Бог укажет!..
И потом, в своих завещаниях детям, уже стариком, Иоанн часто говорит о том же, что им придется скрывать свое имя и спасаться от злобы князей, бояр, недругов своих, в чужом краю… Те же бояре, как, например, Бельский, Колычевы и другие, — почуяв на себе опалу Грозного, желая уберечь от смерти детей, — укрывали их под чужими именами в монастырях, отдавали надежным людям из простого сословия.
Нет ничего мудреного, что царица-инокиня Марфа, получив наставление от мужа, или сама, зная повадки своих врагов, особенно Годунова, — заблаговременно скрыла второго Димитрия, царевича Углицкого, и удар подосланных убийц достался подставному лицу, бедному ребенку, взятому и обреченному на жертву взамен царственного отрока…
Как бы там ни было — Димитрий-царь, вошедший на престол при помощи польских денег и войск, при содействии понизовой, казацкой вольницы, — не усидел и году на своей высоте, оттуда рухнул в грязь и прах, смешанный с кровью… Даже пепел его был развеян пушечным выстрелом по ветру… Так приказал новый царь, Василий Шуйский, на четыре года успевший захватить царскую власть.
Но этот пепел родил новую смуту, новые беды и разруху для Московского царства, для всей земли… И поляки с гетманом Жолкевским, разбив русскую рать под Клушином, стали настоящими господами смятенной земли…
Считая с воцарения Бориса и по конец 1610 года, когда начинается эта повесть, почти двенадцать лет рвались связи и скрепы, которыми прежняя власть спаяла воедино области, составляющие Московское царство. Шведы на севере, поляки с запада и с юга вошли в пределы обессиленного государства, и чужое иго уже готовилось для самобытной страны славянской, давно определившей себя и свое назначение в горделивом заявлении:
— Москва есть Третий Рим нетленный, опора и защита вселенского православия, угнетенного турками и латинами!..
Настал последний миг, грозный час, когда должна была решиться участь целого племени великорусского. Надо было или оправдать свои гордые стремления, или сознаться в бессилии и склонить голову под властью шведов и соединенной Польши и Литвы.
Польские отряды сидели в Московском Кремле, и гетман Жолкевский диктовал законы семи верховным боярам, которые кое-как правили землею в эту пору безвластия и лихолетья… И эти же бояре, желая избавиться от нового Лжедимитрия, Тушинского вора, отброшенного весною 1610 года к Калуге, решили призвать на царство сына короля Сигизмунда Вазы, юного королевича Владислава.
В Москве, в этом сердце страны, в древней столице царства Калиты, разыгрывались важнейшие моменты всей трагедии.
Осады, голод, пожары и разгромы перенесла богатая, торговая Москва… Целые улицы лежали в развалинах… Китай-город, Кремль несли следы ядер, разрушения и огня…
Но быстро оправлялась Москва после самых тяжелых ударов… На пепелище росли новые дома и усадьбы со сказочной быстротой… Вымершие, убитые — заменялись тысячами, десятками тысяч новых, пришлых людей… И снова жизнь загоралась в Москве белокаменной, сияли огни в сотнях ее церквей, которых особенно много настроил покойный Федор-царь и царь Борис… Черно в храмах от молящихся… А еще люднее на базарах, на торгах славной, богатой Москвы, лежащей на самом пути из ‘варяг в греки’, с Запада, промышленного и торгового, на богатый, сказочный Восток…
Несмотря на раннее утро, шумно и людно было 11 сентября 1610 года на большом торгу у Пресни-реки, за Тверскими воротами.
Целым городком, с тесными, людными улочками и переулками раскинулись навесы, шатры, палатки и ларьки разных торговцев в самом причудливом беспорядке. Ближе к берегу стали обозом деревенские возы, телеги, на которых окрестные крестьяне привезли на продажу зерно, сено, живность, пряжу, кожи, ткани, все, что нашлось в обиходе для сбыта в ближней торговой Москве.
Кони тут же привязаны у задков телег или отведены в особую коновязь, оберегаемую сторожами. Пешие стрельцы-стражники, с алебардами и пищалями, виднеются тут и там, посланные для охраны торга. И конные вершники медленно пробираются в толпе или рысью объезжают окраины торга, готовые настичь ‘лихого человека’, помешать ссоре, драке, а то и явному грабежу, какой теперь не редко происходит среди белого дня…
Сотни и сотни бродящих торговцев снуют со своими лотками на голове или у пояса на перевязи, среди люда, волною заливающего все обширное место торга. Квасники с бочонками или с медными жбанами на голове особенно звонко и голосисто выкрикивают свой товар. Но их голоса тонут в общем шуме и гаме, наполняющем воздух.
И только резкие, пронзительные голоса торговок, сидящих у своих ларьков и корзин с разной зеленью, со снедью, с лакомствами или снующих между толпой, только эти звонкие выклики выделяются порою из общего гула и рокота, висящего над торгом.
В рыбном конце, под навесами, стоя у бочек и полубочонков, наполненных товаром, степенные, пожилые продавцы поглядывают на своих молодцов, которые горланят на всю площадь:
— Ры-ыба ха-арошая!.. Донской малосол!.. Снеточки белозерские!..
— Ко-ожи!.. Ко-ожи коневые… Ко-ому ко-ожи! — звучит из другого угла.
— Во-от клюква!.. Во-от крупна!.. По яго-оду-у по клюкву! — надрывается хор женских голосов.
А дальше выкликают деготь, мед, ободья и посуду, рукавицы и пояса, словом, все, что можно продать и купить… А между шатрами, при въездах и выездах с торга, на ближней паперти соседнего старинного, деревянного храма — всюду сидят нищие, калеки, слепцы с поводырями. Иные просто тянут ‘Лазаря’ либо стих о том, ‘как Христос во ад сходил’, другие свои гнусавые, тягучие напевы сопровождают звуками старых, скрипучих, разбитых бандур или тягучим гудением кобзы…
Юродивые, босые, полуобнаженные, а то и совсем нагие, позвякивая веригами, мелькают тут и там, заходят порою в ряды лавок, принимают там подаяние и, поев или раздав принятое другим нищим, снова прорезают толпу, которая почтительно расступается, давая дорогу ‘людям Божиим’, стараясь уловить доброе или дурное прорицание среди того постоянного, невнятного бормотанья, с каким обычно ходят блаженные в людской толпе.
Белое духовенство, попы вместе с мирянами явились на торг запасти что можно, посходнее да подешевле. Черные рясы иноков и монахинь тоже не редко видны в разноцветной толпе московского люда, пришедшего на торг. Ближние монастыри, да и дальние тоже, — зная, что будет много народа на торгу, высылают туда своих сборщиков за подаянием. Особенно теперь дорог каждый грош, когда, в пору лихолетья, оскудели даже монастырские казнохранилища… Да не мало монастырей и совсем упразднилось. Враги пришли, ограбили обитель, братия разбежалась… И только пустующие, выгорелые кельи, оскверненные храмы — остались вместо богатых, людных общежитий монашеских…
Особенное оживление, конечно, наблюдается около усадьбы, стоящей поближе к самым воротам, где елка, торчащая над уличным коньком избы, говорит внятно, что здесь именно находится кружало, царев кабак, без которого обычно и торг не в торг!..
Подобно тому как вся Москва и пригороды выслали на торг своих представителей, также и в кабаке и перед ним сошлись мужики, словно выборные ото всего люду, наполняющего площадь торга и ближние переулочки.
Тут и крестьяне, и возчики, и торговые люди, и служилый народ, стрельцы, казаки, холопы боярские и почище люд, не исключая и духовных, особенно из ‘ченцов’, или иноков и послушников монастырских…
Иные, выпив свою чарку, снова отправляются на торг, другие — часами сидят в шинке или подле него, распивая взятую посудину… И чем выше поднимается солнце, чем больше прибывает народу на рынок, — тем шумнее и гуще толпа в кружале и вокруг него.
А небольшая кучка донских казаков, молодых и старых, еще до свету попав сюда, расположилась словно табором. Кони стояли привязанные у частокола, и поочередно один из компании наведывался к ним. Сами же донцы, раскинув свои бурки и потники под развесистой рябиной, сперва выпили все, что было у них в баклагах, потом снесли пустой бочонок, или ‘барылок’, как его называли, в кабак, наполнили там, осушили, закусывая сухой таранью и хлебом, привезенным с собою. И еще не раз наполнялся и осушен был барылок. Часть из собутыльников уже насосалась до отказа, и, громко похрапывая, спали тут же, среди шума и гомона, опьянелые лыцари. Остальные продолжали кутеж. Подозвав несколько веселых торговок, любящих вино, а то и просто гуляющих бабенок, которых не мало на каждом торгу, казаки затеяли лихую пляску, подпевая себе при этом. А один, постарше, бросив пару монеток слепцу-бандуристу, привел его к рябине и крикнул:
— Буде тобе кота хоронить! Жарь плясовую!..
И непривычными к ‘светским’ напевам пальцами заиграл бандурист плясовой мотив. А казаки, отплясывая своего гопака под эти чужие напевы, во всю глотку, вразрез бандуре, выводили по-своему:
Гей, дуб-дуба! Дуба-дуба,
Дивчина моя люба!
Набрехала на мене,
Шо я лазыв до тебе!..
И с этими залихватскими звуками выбивали тяжелые чеботы частую дробь гопака по измятой, истоптанной траве на лужайке под рябиной.
Густая толпа зевак сошлась и глядела на пляску казацкую, на бесшабашное пьяное веселье, переходящее порою всякие пределы благопристойности.
На одном из самых бойких углов торга, поближе к воротам, раскинулись шатры и навесы стрельцов-городовых московских, которые не пренебрегали и торговой наживой, пользуясь при этом разными льготами и поблажками со стороны правительства, оно не могло слишком щедро оплачивать солдатскую службу и потому давало иные способы подрабатывать, сколько кому не хватало на жизнь.
Стрельцы имели и свои постоянные места в городских торговых рядах, и выезжали на временные рынки, на торга и подторжья, даже на ближайшие ярмарки, имели своих подручных и приказчиков, частью из родни, частью — наемных.
Торговый люд, купцы и даже гости наезжие московские косились на торгашей-стрельцов, соперничество которых в торговле отнимало лишние барыши. Но напрасны были челобитные и устные прошения. Стрельцы продолжали вести торг и многие сильно богатели. Не брезговали торговым делом не только рядовые стрельцы, — записывались в это дело десятники и головы стрелецкие. Тысяцкие и воеводы лично не занимались торговлей, но им сами торгаши-стрельцы несли дары от усердия своего. А то и брали у начальства деньги, пускали их в оборот и несли крупные барыши этим ‘потаенным’ половинщикам, стоящим по виду далеко от мелких торговых дел.
Здесь, на Пресненском торгу, несколько стрелецких навесов вели торг исключительно боевыми припасами, свинцом, порохом, или ‘зельем’, как он назывался тогда. Старое или новое оружие лежало тут же на земле, у ларей, или висело на столбах навесов.
У одного из них сидел немолодой, степенный стрелецкий голова Ефим Озеров. Поглядывая на толпу, которая почти сплошною массою двигалась мимо ларя, он поглаживал свою седеющую бороду клином и порою обращался к долговязому парню лет восемнадцати, племяннику своему, служившему у дяди подручным.
— Не зевай, Афонька, не зевай!.. Гляди, толчея какая!.. Подбери-ка лебарду немецку, которая на углу приставлена. Сронит кто ее грехом, поранит людей. А мне в ответе быть за тебя, ротозея!.. Фефела!.. Да покупателей усердней зазывай!.. Вон к куму-то, к Ивану, третий уже подошел. А мы с тобой и без почину еще!.. Сыч ты деревенский!.. И за что я кормлю-пою этакую орясину!.. Идол хинский!..
Подбодренный ворчаньем дяди-хозяина, Афонька еще пуще и звончее стал зазывать народ, выхваляя товар, привезенный Озеровым.
— Пищали заморские!.. Зелье само лучшее… Лебарды, тесаки отточенные!.. Пистоли английские!.. Свинцу — свинчатки кому… Пульки готовые, рубленые!..
Как раз в это время, отделясь от компании, бражничающей под рябиной, появился в этом углу торга приземистый, широкоплечий, сухощавый, но могучий на вид казак и направился к ларьку Озерова, самому крайнему в оружейном ряду.
Не обращая внимания на поклоны и причитанья Афоньки, который весь просиял при виде покупателя, казак подошел к прилавку и обратился к Озерову:
— Почем нынче весишь зелье?
— Алтын с деньгою у меня. Другие — две берут… А мне бы поскорей расторговаться… Так я деньгу за то и уступаю…
— Та брешешь, гляди!.. Ну, все одно… Сыпь полну! Сколько влезет!..
Казак протянул Озерову большую роговую пороховницу, совершенно пустую. И из-за широкого пояса достал небольшой, толстого полотна мешок и кинул его тоже на прилавок.
— От и сюды, в запас… Насыпь и свешай!..
Ловко и быстро, хотя без внешней суетливости, Озеров взвесил пустую пороховницу, наполнил порохом, снова прикинул на безмене, отметил на прилавке мелком крючковатые знаки-цифры, проделал то же с пустым мешком, насыпал туго порохом, завязал, взвесивши, и положил перед покупателем. Быстро подсчитав сделанную мелом запись, он заявил:
— Шесть алтын четыре деньги за все про все. Еще чего не надо ль, почтенный друг, лыцарь служивый!..
— Як не надо? Надо!.. Свинец будет…
— По три алтына две деньги. Печатная свинчатка, мерная, большая! Гляди, таких нигде и не найдешь, окромя как у меня!.. Да и свинец — отборный, что золото! Заговоренный. Не целя попадешь, в кого наметил!.. Одну дать, любо две свинчатки?..
— Ты заговоры знаешь, брате?.. Четыре отсчитай, а то и пять!.. Та потяжельше, слухай, выбирай!.. Не скоро попадем опять на торг. Позапастися надо. В кошу у нас и то припасу мало… Надолго не стает…
Пока стрелец выбирал и взвешивал ‘свинчатки’, от которых резались или просто откусывались куски для пуль, покупатель полез в глубокий карман своих широчайших шаровар и, достав оттуда кожаный засаленный большой кисет с тютюном, стал встряхивать его и рыться внутри, отыскивая монету для уплаты.
Озеров насторожился. Его тонкий, настроенный слух торгаша различил звон золота в темном, засаленном мешочке, до половины наполненном табаком.
Кинув исподлобья жадный взгляд на кисет, Озеров дружелюбно заговорил:
— Лобанчики звенят… Ну их, брат, ты мне и не давай!.. Хе-хе!.. Не хватит сдачи, не то што у меня, а целый торг хоша обери!.. Не те года у нас!.. Полтина! — взяв поданную монету, продолжал он. — Энто ладно. Полтину разобью, в карманах понашарю. А ты богатенькой! — с поклоном подавая сдачу, еще любезнее начал Озеров. — Не из царской ли дружины из былой, что с тютюном — лобанчики мешаешь?.. Аль при верховных при боярах… Али… Ась?..
— Як то знаты, чого не знаешь!.. Може, шо я и царский… Та лих, царя якого! Отгадай, коли такой цикавый… Не один стал царь теперь у нас в земле. Як думаешь, стрелец-приятель?.. Як гадаешь?
— А што мне и гадать… Мое дело — продать. Кому ты присягал — тот твой и царь. А я ни поп либо пономарь, штобы пытать у лыцаря: ‘Ты како веруешь?..’
— У-у!.. Башка ты, хоть и москвич! Не Головин ли…
— От Красных мы озер… Так — Озеровы нас так и прозвали. А… слышь-ко, сват… Есть у меня товарец про твою честь… отменный, нерядовый!.. Гляжу я, погляжу: ты сам-от — лыцарь ба-альшой руки!.. Хоша и не в уборе… Да, ведомое дело: теперя и дворяне, князья-бояре, сами попростей одемшись, на выход выйти норовят… штоб грех какой в пути не приключился… Грабителей тьма развелась! Свои — своих, чужих — чужие душат!.. Да обирают среди бела дня… Особливо коли в мошне погуще у неоглядного господчика… у зеваки!.. Не про тебя я. Вижу, маху сам не дашь, коли бы што приключилось… Ась?..
Озеров громко рассмеялся, хлопнув по плечу казака.
— Ну, ладно. Зубы у меня не болят. Не заговаривай… Товар какой особый есть?.. Скажи аль покажи… Я погляжу.
— Пищаль, мой братец! — озираясь, понижая голос, таинственно заговорил стрелец. — Да, не простая… из царских кладовых, из оружейных!.. Уж как она ко мне попала, — мне знать про то да Богу!.. А тебе ею владеть… Стань так… спиною туды, штобы люду прохожему не было приметно… Я покажу…
Из-под прилавка он достал пищаль, завернутую в рядно. Быстро развернув его, он показал казаку, не давая в руки, чудесную восточную пищаль с раструбом на конце. Ствол витого железа, ложе и длинный, узкий приклад, украшенные богатой инкрустацией, подтверждали слова стрельца, что пищаль не простая, ‘царская’.
— Ась, какова?.. — блеснув на солнце дулом и перламутром насечек, золотыми разводами на прикладе, спросил Озеров и быстро опустил пищаль в уровень стойки, чтобы не привлечь к ней внимания проходящих.
Огнем сверкнули глаза казака при виде редкой, дорогой пищали, которую он оценил мгновенно. Но лицо у него осталось спокойно, ничто не дрогнуло в нем, только губы сжались еще плотнее под черными, нависшими усами.
— С виду не так штобы воно… — процедил он лениво, словно нехотя. — Не дуже… Кхм… Неказиста!.. Видали мы и лучче!..
— Ой ли!.. Слышь, дед у меня, так ён тоже видал, как боярин лапочки гусины едал… Говорит, сладки! Хоша самому едать не доводилось… Ты дело толкуй: берешь ай нет?..
— Коли больно много не запросишь, по-московски, по-вашему… яка цена?..
— Три дашь?.. — осторожно заглядывая в глаза казаку, проговорил Озеров.
— Три… Та чого: ‘три’?.. Три гривенника!.. Четвертака… або — полтинника… Та ну, сатано, сказывай!..
— Ру-бле-ви-ка!.. — медленно отчеканил стрелец.
Казак только протяжно свистнул вместо всякого ответа и протянул руку за своей покупкой.
— Свистни во дупло, будешь есаулом! — не сдержав досады, проворчал Озеров.
— Есаулом!.. Эге! Я ж и так вже им давно…
— Вот то-то! — снова искательно заговорил стрелец, видя, что казак совсем собирается уходить. — Сам я вижу: не простой казачина!.. Товар кажу, какой бы и полковнику иному был под стать да впору. А ты — свистать почал… штоб барыши мои развеять, што ли! Не годится так, пан есаул!..
— Эге! Я и позабыл приметы ваши купецкие да бабьи забобоны московские… Ну вот. Все одно, пропадать деньгам! Полтинника три дам за мушкету.
— Себе дороже! — принимая суровый вид и укутывая снова в рядно пищаль, ответил Озеров.
— Ховай, бис твоему батькови! Не треба! По твоему запросу я не купец!..
И есаул, пристегнув пороховницу на место, взяв под мышку свинец и мешочек с порохом, кинул небрежно стрельцу:
— Здоров будь, брате!..
Повернулся и спокойно тронулся прочь от ларя.
— Стой, стой! — встрепенувшись, крикнул Озеров, чуть не хватая казака за его жупан. — Стой, пане гетман!.. Куда бежишь!.. Запрос — в карман не лезет. Ай не слыхал?.. Накинь, а я — спущу… Столкуемся авось… Прибавь маненько!..
— ‘Накинь… прибавь’! Накинуть можно… Та було б за що!.. В пищали браку чи не мае?.. Ось подивлюсь: як из нее палят?..
Мозолистая, заскорузлая, сильная лапа есаула потянулась к пищали. Он осторожно, как святое причастие, взял ее и начал снова разворачивать рядно.
— Гляди, бери! Кота в мешке не продаю, не бойся. Товар мой хоша и ‘темные’, а, гляди: на солнышке горит што звездочка в ночи!.. Каки насечки, затычинки, нарезинки по ложе, на прикладе скрозь… А дуло, дуло-то! Турецкое! И сталь — витая, не тянутая, не простая, как у иных пищалей… Поди, што самово султана турского была… Да вот ко мне попала… А от меня — к тебе… так вот и просится. А весу — словно нету в ей… Как перушко!.. Клад, не пищаль! Берешь?..
— Берешь, дак гроши даешь! А тамо до дому снесешь рушницю та стрелить схочешь, — а самого, дивысь, побье!.. А то, може, и с браком. Заместо кочерги и приведется бабам отдаты!..
— Сдавалось, ты — казак… ан вижу: хуже бабы!.. Пищаль в его руках, и ён не чует: добра аль нет?.. Да будь я не в Москве… што — показать ее, голубушку, не можно… так — сам носил бы… спать с собою клал бы, как жену… как бабу!.. Вот каков снаряд тебе дается в руки! А ты ошшо… Ну, долго не люблю калякать. Гляди, вот зелье! Вишь, щепоть какая!.. На три пищали наших, мейских бы хватило, для тутошних! Вот пыж. Бери, стучи курком. Слышь, полегоньку! Дай искру, пусть бабахнет кверху… Лих, от отдачи рыло береги. Сильна отдача, знаешь…
— Ты — мне!.. Слыхал: не учи ученого, съешь… овса моченого!..
Ставши тверже на своих, слегка изогнутых, сильных ногах, есаул навел дуло на белую тучку, плывущую по осеннему, ясному небу и спустил фигурный курок пищали, изображающий голову дракона.
Грохнул выстрел. Всполошились стаи голубей, сидящие на городской стене, на крыше и в амбразурах башни приворотной или шныряющие между лошадей, где так много рассыпано зерна и всякого корма.
Тучами взлетели и воробьи, которых тоже всегда много на торгах.
А люди, так же как птицы, испуганно метнулись во все стороны, охваченные диким, безотчетным ужасом. Женские вопли, плач детей сливались с криками, разносящимися по всему торгу:
— Налет литовский!.. Враги набежали!.. Литовцы!.. Ляхи!.. Казаки!.. Тушинцы!.. Хватай! Вяжи!.. Коли!.. Руби!.. Бейте, братцы!.. Грабят!.. Наших бьют!.. Выручай!..
Торговки стали поспешно убирать свои товары, мужики у возов ухватили вилы, топоры и сгрудились перед своим обозом. Стрельцы-торгаши, схватив свое оружие, кинулись на выстрел. За ними поспели и стражники, объездчики и пешие, охраняющие торг. Казаки, перекликаясь зычными голосами, стали со всех концов рынка сбегаться также туда, где раскатился выстрел. На пути они выхватывали из-за пояса пистоли и бежали с оружием наготове. Гуляки-донцы тоже из-под рябины бросились к месту предполагаемой свалки.
Сверкали бердыши в руках, у многих наведены были ружья, и только никто не мог разобрать: где произошло нападение, кто враг, с кем нужно вступить в бой?..
Издали увидя есаула, окруженного густою толпою москвичей, угрожающих оружием, казаки-донцы ринулись прямо туда, с громким криком:
— Туча! Есаул наш, Туча тамо!.. Наших бьют!.. Хлопцы, не выдавай!..
Прорвавшись сквозь стену россиян, донцы стали перед есаулом, выхватя свои кривые сабли, нацелясь пистолями, держа наготове и кинжалы в зубах, очевидно готовые дорого продать свою жизнь.
— Кыш, мужичье! — гаркнул седой, здоровый донец, взмахивая своим тяжелым чеканом, а другой рукою наводя на толпу длинноствольную пистоль. — Очищай дорогу донцам-молодцам! Не то грешневики ваши, да треухи, да малахаи и кныши так пробуровим… и с черепками, с горшками с пустыми, шо на плечах у вас заместо головы!.. Слышь!.. Палить будем!..
Еще мгновение, случайный первый выстрел — и завязалась бы жестокая, кровавая свалка, но Озеров и Туча, понимая всю величину опасности, успели кинуться между казаками и москвичами, которые стеной так и валили, надвигаясь друг на друга…
Оба вместе, надрываясь, кричали, каждый — своим.
— Аль очумели! Спятили, православные!.. Никакова налету и слыхом не слыхать!.. Видите! Нихто не обижен… Пищаль, слышь, покупал казак, так пробовать задумал! — убеждал своих Озеров.
— Тю! Дурни донские!.. Как распетушились!.. Наших не замают. Глянь, заступники яки, на пустой след… Тьфу, пьяные рожи! Плясать идите, як плясали!.. — орал на казаков рассерженный Туча.
— Торг здесь идет, торг! Уразумели ай нет, люди добрые! — уговаривал самых бестолковых стрелец. — Никакой обиды нет и не было никому!.. Торг, одно слово, торг!..
— Штоб тя леший подрал!.. Вон оно што!.. Пищаль, слышь, покупал донец, так пробовал… А, дьявол вас дери!..
— Часы такие смутные… И в дому-то на полатях спишь, так черти снятся… А они, дуболомы энтакие, на торгу стали пищаль пытать!
— Палят… народ хрещеный зря пужают!.. Донцы треклятые, неуемные!.. Попужать бы их ослопами да рогатиной!..
С бранью, с ворчаньем стали расходиться по своим местам и торговцы, и стражники. Торг снова загудел, загомонил, как раньше, своими тысячеголосыми переливами.
А Туча спокойно, словно бы ничего не произошло, отошел от толпы товарищей, которые его расспрашивали, что тут произошло, и сунул что-то в руку Озерову, стоящему перед своим ларем.
— Твое, бач, счастье! На, бери! Давай рушницю.
— Што!.. Два рублевика! — протянул Озеров, поглядев, что ему сунул донец. — Не! Пляши на Калугу! Ступай, приятель, отколь пришел!..
Поглядел Туча, не говоря ни слова, забрал свои деньги и пошел к своим.
— Казак кряжистый! — почесывая затылок, проворчал стрелец и позвал покупателя снова.
— Гей, слышь! Набавляй полтину и бери! Уж больно ты мне по сердцу пришелся!..
Туча, словно не слыша зазываний, шел развалистой походкой все дальше и затянул своим сильным, густым голосом:
Ихав казак с Дону,
С Дону — тай до дому!.. Гей…
— Эх, пень проклятый!.. Слышь! Друг сердечный, усатый таракан запечный!.. Вернися! Иди, бери за свое! Шут с тобой! Где нашего не пропадало! Сыпь рублевики!.. Почину ради уступаю. Почин — велико дело!.. Гей!..
Отмахнувшись от Афоньки, который по знаку дяди кинулся за Тучей и почти силой тащил его к ларьку, — есаул спокойно вернулся, положил на прилавок два рублевика, которые так и лежали у него в ладони, наготове, взял пищаль, обернул ее рядном и наставительно заметил стрельцу:
— Просил бы без лишку да по чину, то не сидел бы без почину. А у меня рука — легкая. И шведы, и литовцы, и поляки мою руку знают. По два раза — ни разу не бью. Как раза дал, так и наповал! Мне пищаль продал, так теперь, гляди, и жену с дочкой до вечера цыганам продашь за хорошую цену!..
Донцы и молодежь, которая еще толпилась у ларька, расхохотались.
— Типун тебе на язык да десять под язык! — отплевываясь, ворчал Озеров.
— Ох, брат, да ты глядишь ли, кому товарец продал! — обратился к Озерову средних лет человек, одетый просто, но хорошо, в синем кафтане тонкого сукна, перехваченном черкесским кушаком, к которому подвешен был большой кинжал в серебряных ножнах, а с другой стороны — торчала рукоять немецкой широкоствольной пистоли. Это оружие и богато расшитый ворот белой рубахи тонкого полотна, выглядывающий из-под распахнутого кафтана, показывали, что это не торговый или посадский человек, не слуга боярский, как можно бы судить по темному короткому наряду и простой шапке, с узкой барашковой опушкой и красным, суконным верхом.
Это был небогатый служилый дворянин, Петр Горчаков, который с тезкою своим, князем Петром Кропоткиным, с Никитой Пушкиным да с Василием Кондыревым, такими же мелкопоместными дворянами, пришел на торг, кинулся на выстрел и потом задержался у озеровского ларя, привлеченный сценой купли-продажи диковинной пищали.
Озеров, услыхав замечание Горчакова, не торопясь оглянулся, окинул говорящего внимательным взглядом и, решив, что надо ответить незваному собеседнику, почесал в затылке и лениво проговорил:
— Я, слышь, не дьяк да не подьячий розыскной. Не сам болярин из приказу из Сыскнова, Разбойного, штобы пытать у каждого: ‘Ты хто? Да ты откуда?..’ За энто мне полушки не дадут поломанной на всем торгу! А тута, гляди-ко, на ладони два свеженьких рублевика, как стеклышко!.. А ты уж спросы чини, допросы да разбирай, коль уродился такой мудреный дядя!.. Вот те и весь мой сказ!
— Добро! Выходит: ‘Денежки на кон, а там хошь и сам на кол!’ Все буде ладно! Хоть виру, цену крови — принимаешь рублевиками… Торгаш прямой как есть, хошь и стрелец ты московский! — укоризненно проговорил Горчаков.
— Хо-хо-хо! — вдруг лукаво, весело рассмеялся Озеров, задетый укором и решивший оправдаться и перед этим надоедливым ‘полупанком’, как в уме назвал стрелец Горчакова, и перед своими товарищами, которые, оставя лари на попечение подручных, подошли к навесу Озерова послушать, о чем речь пойдет?
— Ха-ха-ха! — сильнее раскатился стрелец, видя общее изумление, вызванное его нежданным весельем. — Ужли за дурака меня почел ты, господин хороший! Ну, пусть он вор, из шайки воровской царька калуцкого, омманного!.. Ты, друг, не обижайся, слышь! — мимоходом кинул торгаш Туче. — К примеру говорится, сват… не то чтобы тебе в обиду!.. Пусть — вор он, так я толкую. Да на нем, гляди, и без моей пищали — оружия палата!.. Снаряду боевого столько, что на пятерых на наших хватит! И сабля, и ножов, слышь, два, да две пистоли, да фузея… да вон чекан тяжелый!.. На лавку прямо хватит на целую. День можно торговать!.. А очами он загребущ да жаден. Не из поповской ли из долгогривой породы! А скажи, есаул, не потаи!.. Вот у меня — ошшо одну пищаль купил он. Ладно! Пущай теперь попробует, приходит с нею на злое дело, на разбой али грабеж казацкий, как в обычае то у них… Так у меня, — помимо ‘государского’ большого самопала, — ошшо в дому четыре-пять пищалей про сыновей… племянных не считая да челядинцев. И тем припасено снаряду про всяк случай!.. Пусть сунется! Тарарахнем на ответ, мое поштенье! Костей, поди, не соберет мой лыцарь!.. А ты коришь: пищаль зачем я продал!.. Хо-хо-хо!..
Озеров снова раскатился довольным смехом.
Из толпы торговцев, приезжих на Москве, которые особой кучкой стояли поодаль, выдвинулся среднего роста, худощавый, но сильный и гибкий станом торговец, лет тридцати, Савва Грудцын. Каждое движение его, порывистое и широкое, выдавало затаенную нервность и удаль натуры.
— Тарарахнете?.. — пощипывая реденькую свою, рыжеватую бородку, въедливо заговорил он, обращаясь не к одному Озерову, а ко всем его соседям по торгу, стрельцам и москвичам, торговым людям. — Што не тарарахнули, когда неверных ляхов в Московский Кремль, в святое место пропущали!.. А? Али тогда и пищали у вас не тарарахнули!.. Давай ответ, торгаш стрелецкий, петел с хвостом с куриным!..
— Што не тарарахали!.. Д-д-да! — почесывая затылок, медленно заговорил Озеров, очевидно подыскивая половчее ответ на прямо поставленный, ядовитый вопрос. — Слышь, дело-то не наше вовсе… Д-д-да!.. Бояре верховные, все семеро — их, слышно, сами звали: мол, в Кремле быть надо польской рати… Кремль от вора от калуцкого оборонить, што больно близко подошел к Москве, слышь, к самой… в Коломенском, слышь, селе стоял царек со всею ратью… Ну, и тово… поляков допустили, бояре, слышь… Мы — ни при чем. Мы — как приказ был даден!.. А бояре… Коли не так што сотворили, — они дадут ответ и перед Богом… да и перед землею! Это уж как Бог свят!..
Есаул, Тимошка Дзюба, молодой еще, рослый, могучий казак, давно уже порывался вставить свое словцо и теперь врезался в речь Озерова…
— Бог! Сам плох, не даст и Бог! — громким, вызывающим тоном начал он, выступая из толпы товарищей, и, становясь перед Горчаковым, продолжал: — Слыхал ай нет пословку такую, мякина! Крупа московская… Вы — тюфяки, а не Христова рать! Вон энтот, — он кивнул на Горчакова, — молодчик, хват московский, он ‘тушинцами’ лает нас, зовет ворами… А ‘тушинцы’, гляди, уже в селе Коломенском, сам говорил, тут, под Москвою, встали!.. И царь у нас — не выродок литовский, не Владислав либо Жигимонт, латинец, еретик!.. Димитрей свой, хрещеный, православный царь-государь!.. С царевичем, с царицею Мариной…
— Не царь, а воровской ‘царек’ и Самозванец, Сидорка-вор у вас… С Маринкой, с ведьмой! — начиная горячиться, отрезал Горчаков. — Да и за собой ведет тот вор окаянный воров да татей таких же, людей разбойных насылает на Русь святую, на землю на родимую!..
Седой, степенный есаул Порошин, удержав Дзюбу, который уже ухватился было вместо ответа за рукоять сабли, гулко забасил, поглаживая свои длинные усы:
— Послушаю, у москвичей язык уж так-то ловко мелет!.. И на што тут столько ветряков-помолов поставлено на въезде, на Пресне, тута да на Яузе-реке!.. Без них — все смелете, што ни попало на жернова московские. ‘Сам вор и — воровской царек!..’ Э-эх ты! Не молод, брат, да, слышь, и не умен, как видно по речам. Не кипятись, не фыркай, паря. Дай слово мне сказать!.. Ну, ‘вор’ у нас… Ну, ‘воровской царек’!.. А хто у вас-то? Бояре хуже вора! Предатели, изменники свои. Как в Тушине стояли мы с Димитрием, с царем, так все бояре ваши главнейшие у нас в гостях перебывали… Челом добьют смиренно вору-то. Тот им чинов подаст, и вотчин, и земель, и деревень, как добрым. А там, глядь — у Шуйского-царя опять и объявились. Тот жалует желанных ‘перелетов’, бояр лукавых… Пока и этого царя не скинули и клобуком его не накрыли… Вот что бояры-то ваши делать горазды! Семибоярщина у вас, я слышал. Собором выбирали правителей, набрали семь… А считать — осьмой к ним затесался… Голицын, князь Василий, самый-то лукавый боярин… Сам Владиславу присягать сзывал народ, а сам — себя в цари московские ладил не таясь!
— Присягали Владиславу, да не все! — отозвался неожиданно пожилой дьяк.
— Ну нет, Иван Елизарыч, што зря толкуешь! — перебил дьяка его товарищ, видя, что на них обратили внимание. — Присягали Владиславу, так оно и есть. Не зря, слышь, сват, собор собирали Земский.
— Вестимо, соборное дело, — поддержал Кропоткин второго дьяка, снимая шапку и приветствуя обоих. — Собор земли — великое дело. И цари его слушали, не то што мы, людишки последние. Слышь, Грамматин, те правду бают.
— Собор, — не унимаясь, возразил тот, кого назвали Елизарычем, дьяк Иван Елизаров Курицын. — Уж ты не знаешь, какой собор был собран? По чину ли, по ряду! Ни-ни! От городов людей и не сзывали… Кто был в Москве под рукой из людей служилых да из торговых — тех на собор и звали… А что сам князь Мстиславский писал на города в грамотах, которые были про Владиславову присягу? Слыхал?
— Я слыхал, — угрюмо, нехотя отозвался Грамматин, чувствуя, что некстати завязался спор с ярким противником партии Владислава.
— Ну, ты слыхал, так они не слыхали. Вот што в грамотах боярских написано: ‘Нужды-то нет, чтобы от городов людей собрать, да и ехать на Москву небезопасно… И порешили Владиславу крест целовать, чтобы смуте конец положить’. Нешто это было настоящее, всеземское решение! Как скажете, люди добрые?
Молчанием ответила толпа. Но их поникшие головы и насупленные брови ясно говорили, что думают люди московские, хотя и присягнули они Владиславу.
Первым снова подал голос есаул Порошин.
— Вот она, правда-то! Как масло на воде всегда выплывет. И к такому-то царю, леший его знает, кем избранному, — великое посольство от Москвы ехать собирается, челом бить: шел бы царством владеть!.. Привезут из Литвы ‘царя’, неча сказать! На трон московских государей православных — Жигимонт сынка пошлет, Владислава… Коли не сам еще на трон полезет, ксендзов с собою насажает тут же!.. И уж тогда над верой православной вдосталь поглумится! А наш-то вор — не вор, да, говорю, хрещеный! И кругом нево — все православные, не люторы, не латинцы да ксендзы треклятые с гуменцами пробритыми на самой плеши!.. Черти гололобые! Вот первое вам дело! Скажу еще и другое. Мы с ‘вором’ да теснимся дружно в круг… У нас и сила!.. Мы еще покажем ляхам, и Литве, и гетману Жолкевскому… Счеты сведем еще!.. А вы… Гляжу на вас… Э-эх, стадо беспастушное!.. Хоть то бы поглядели, што на Руси на всей теперя сотворилось! Што ждать еще нам надо… Подумайте вы, бороды худые!..
— Молчи! И без тебя, чай, знаем! — угрюмо проворчал другой торгаш, голова стрелецкий, Философов, стоящий в толпе.
— То-то вот, ‘молчи’! — не унимаясь, продолжал Порошин. — Не по ндраву пришлося. Правда глаза колет. Я по земле Московской погулял, по вашей… Вон тута стоят кругом, я вижу, люди из разных концов… со всех краев земли Русской.
— Вестимо! На торгу, как в боярских закромах: со всех полей собран хлеб-разносей! — отозвались голоса из толпы, которая теперь еще теснее сгрудилась вокруг кучки спорщиков, видя, что начался словесный бой, без угрозы для чьей-либо жизни.
— Так вот, люди добрые! — вдруг обратился смышленый казак к толпе. — Вы бы нам и порассказали, что деется теперя по всем углам? А мы послухаем. Гей, ты не из смольнян? — обратился он к коренастому парню лет двадцати пяти, в белых портах и рубахе, с дырявою сермягой на плечах, с измызганным грешневиком на спутанных, белесых волосах. Водянистые светлые глаза выделялись на темном, обветренном, исхудалом лице, опушенном редкой светлой бороденкой и усами.
— Оттедова! — почесывая затылок, отозвался парень.
— Вот то-то, гляжу я, больно мне рожа твоя знакома. Глупая, белесая, как и надо быть у вашего брата, у смоленских круподеров. Поведай, парень, сладко ли вам живется с той поры, как польский короленок, царь московский, избранный пан Владислав, литовская собака, — вас милует да жалует!.. В полон берет, стреляет, топит, режет!..
— Во… во… во! — широко ухмыляясь, подтвердил парень. — Так все и есть, дядя. А ты из насой стороны, сто ли ца?..
— ‘Што ли ча!..’ Нет, не из ‘васой’!.. Тамо дураков и без меня довольно. Сюда ты как прикатил: верхом али в колымаге…
— Гы-гы-гы! — загоготал парень. — Вярьхом… да в колымаске!.. Гы-гы!.. Песечком! Эхе-хе! Нет ни лосадки, ни телеги… Ноне нет ницаво! На рубежи посли мы, знатца… Так думалось: послободнее тамо, на рубежах!..
— Ну, и што же? — спросил Кропоткин.
— Мурзы, слышь, отогнали нас, — отстраняя сюсюкающего парня, заговорил его товарищ, одетый также, но чуть пообрядней. И бойко продолжал: — Мордва, чуваши да мурзаки татарские, что близко к рубежам понаселилися, они тамо и шмыгают… Землю захватом забирают, кормов нам не дают ни для скота, ни для себя… С мястов гоняют, чуть осядем где-нигде… Мы вот собралися и гайда на Москву!..
— А тут, гляди: вам закрома открыли… поят и кормят досыта? — спросил Порошин.
— Ку-уды-ы-ыы!.. И то день третий, почитай, не емши… В обители поночевали ночи две, тамо и покормились маненько… Работы нет… Дялов-то никаких… Потуже животы перетянули поясами и терпим!.. А теперя — ошшо куда ни есть пойдем, искать удачи…
Ступай туды — неведомо куды… ищи тово — неведомо чево! — усмехаясь, произнес Порошин. — Ай, молодцы робята. На ногах не стоят, а духу не теряют… А ты отколь?..
— Каширские мы будем! — забасил пожилой, высокий, худой мужик в азяме и овечьей шапке, к которому обратился есаул.
— Известно, хто мы! — подхватил стоящий рядом человек помоложе первого, в свитке домотканого сукна, в коневых сапогах. — Мы-ста однодворцы. Да — тесно стало на Кашире ноне… А на Москве, слышь, надобе людей и ратных, и служилых… да и всяких, хто головы на плечах не теряет… Што день — здесь драча да битва идет… Уж сами видели, чуть побывали здеся. Мы к боям охочи… Мы — люди боевые, однодворцы. Вот и пришли, поищем счастья, доли, коли Господь пошлет…
— Бог на помочь, друзья! — с поклоном обратился к ним Порошин. — Ваша правда. Где теперя и подраться, коли не на Москве. Что час, то льется кровь, да сколько понапрасну!.. Я хоть казак, да не дурак, я понимаю… Хоть было б из чево чинить кровопролитье!.. Нет, никому не лучше от всей свары московской от вашей. Всем боль и досада великая, как я вижу да слышу!.. Хошь и нет тута вора-царя, как в Калуге ноне у нас!.. Ну, ты — чем радовать нас хочешь? — обратился он к чисто, нарядно одетому, кудрявому мужику, очевидно торговцу, который высунулся вперед из толпы и ждал, когда ему можно будет вставить свое слово.
— Мы, новгородцы, от государя Великого, от Новогорода, от господина…
— Дела пытаешь али от дела лытаешь?.. Сказывай, молодец! Мы послушаем.
— Чаво и сказывать!.. Забрались к нам свеи… Пока ошшо — помалости теснят. Их — половина, наших половина выборных сидят по избам земским, по приказам по всяким… Хошь и дерут, да и не до последней шкуры… А все душа болит, што присягнули иноверному кралевичу мы ноне… Царевич свейской — лютор… И стал он государем у нас… и господином Святой Софии, нашей Заступницы… И наш Великий Новгород таперя…
От волнения не договорил, умолк новгородец, тяжело дыша.
— Новгород Великий стал вотчиной у люторской земли, у Свеи! — договорил за него нарочито громко и внятно Порошин. — Слыхали!.. Да, слыхали мы и это. А вора-то царя у вас, слышь, нету!.. И в голове царя-то нет, как видно, у москвичей, у всего люду православного, российского! — вызывающе заключил свою речь есаул.
— Ты, слышь, усатый боров, хохол чубатый! Ты к чему это про вора, про царя нам гвоздишь, который раз!.. — сердито заговорил из толпы благообразный пожилой торговец, стоящий особняком с кучкой молодежи, очевидно его подручных или родственников.
— Ты зачем душу нам бередишь своей докукой да расспросом! — настойчиво, властно продолжал он, обращаясь к Порошину. — Помочь-то можешь ли! А! Сказывай, смутьян донской, окаянный!.. Неча подковыривать без толку. Помочь-то чем беде, знаешь ли?
— Помочь! Я — нешто Господь Бог!.. С Ево помогой — сам кажный пусть себе и помогает, как и чем знает! — ответил Порошин, сбавляя тон перед сверкающим взглядом и властной речью неожиданного противника.
— Вот то-то и оно: сам себе кажный!.. Да с Божьей помощью!.. Энто так. И мы на том с тобой сошлися… Мы так же мыслим… А я уж полагал, — и вовсе ты злодей, земли родной предатель, слуга разбойничий калуцкого царька!..
— Мы-ста… да мы-ста!.. А хто же это ‘мы’, скажи, пожалуй! — задорно спросил Порошин, недовольный своей невольною уступчивостью перед каким-то торгашом.
— Мы хто?.. Нижегородцы!.. Вон тезки новгородцев, почитай, да малость поумнее. Не охаем, не вешаем башки! К себе на помочь царька не просим воровского, чтобы нас в кучу собирать… Как толковал речистый энтот дядя с усами да с хохлом, донец чубатый… Вот мы хто! Мы — сами по себе…
— Угу! — откликнулся Порошин. — Так, стало быть, коли у вас на печи тепло да баба толстая лежит под боком, — так пропадай вся пропадом земля!..
— Н-ну!.. Энто ты… послушай… не моги! — Сжимая кулаки, сдвигая брови, двинулся с угрозой здоровяк-нижегородец на глумливого есаула.
— Потише! Не ерепенься, дядя! — остановил его стрелец-торговец, стоящий рядом. — Обиды нету никакой покуда для тебя. Словами начал спор, так што уж с кулаками лезть на драку. Не пристало. Тебе вопрос дают, — давай ответ, как оно водится.
— Верно! — подал голос торгаш-рыбник, Федька Белозерец, от которого далеко несло запахом свежей и соленой рыбы. — Пускай он и казак, а правда чуется мне в его речах… Кой-што уж я смекаю… Не знаю дотошно, к чему он всю речь поведет… А вижу: тянет он из нас по словечку правду, словно масло на воду… Тесно нам стало, облегла печаль всю землю, не то штобы один край али область… А мы друг с дружкою еще сцепиться рады… ровно псы голодные али волки лютые из-за волчихи в течку ихнюю, в вешнюю… Право! Неладно это, што и говорить… Вот я который год езжаю на Москву из Белозерья… А ни у нас, ни здеся доселева такой нужды, докуки и печали не слыхивал, не видывал, как в энти злые годы!.. Здеся, на Москве — еще вам с полгоря. А погляди по иным местам, по городкам, по селам… Волки, лисицы бродят по опустелым домам, по жилью людскому. Вороны хищные слетаются из лесов на груды мертвых тел, что гниют повсюду, на дорогах, на площадях городских… Люди зверьми стали: подстерегает один другого, чтобы убить, ограбить… А то и жрут друг друга с голодухи-то!.. Матери детей губят, чтобы те муки меньше узнали! А ляхи за нашими гоняются, кто от них убегает, добро прячет, за теми враги злых псов спускают, словно на волков алибо на кабанов, — на людей хрещеных! Прямое лихолетье, не зря и названо!.. Смутилась Русь. Ей, матушке, не сладко… А нам, сиротам бедным, маломочным, и прямо помирать без покаянья — одно осталось!.. А мы еще…
— А вы к себе Литву зовете, ляхов! — завел опять свое Порошин. — Посольство шлете, бояр первейших, вящших… Чуть не полсобора Земского, который, еще нет трех недель, кончился у вас… Четыреста людей знатнейших, служилых, воевод, митрополита Ростовского с попами, дьяков умнейших думных, всю царства знать, красу посольством отрядили!.. Куды?.. Сказать то даже срам!.. Челом до земли бить Жигимонту, мол: ‘Приди, володей землею и нами!.. Обороти нас в латинскую ересь… Попов сгони, нам насажай ксендзов… жен наших, дочерей возьми на поруганье… Последнюю рухлядишку отбери, как повсюду отбирал доселе у православных, где только твоя власть да сила была!..’ Што! Аль не так… Молчите?.. То-то!.. Нету вора-царька у вас, да есть зато бояре лукавые, заведомые воры!.. Они уж много лет всю землю продают да предают кому ни попадя!.. Из Тушина перелетывали на Москву, царю вашему, Василью Шуйскому лизали… руки, покуль до смерти ево не укусили, постригли силой!.. А лучче ль стало и потом! Ничуть не лучче!.. Ворохами ‘цари’ явились. Што ни боярин захудалый, что ни подьячий — вор, мздоимец, мшелоимец, не то что ‘царик’ наш, — и тот орет на всех на вас: ‘Я — есмь твой господин, и Бог, и царь!..’ Не так?.. Аль правду молвлю?.. — обводя толпу взглядом, кинул вопрос Порошин.
— Пока все так… Не прилыгаешь много! — среди общего угрюмого молчания отозвался Кропоткин.
— И вовсе не лгу! Чай, крест на шее висит и у меня!.. Чай, землю я жалею свою, донскую… вашу… всю как есть! Одна земля, как мы — едино стадо… Учился в бурсе в киевской и я, не мало годов тому назад… Не забыл Писанье… Нам пастыря единого бы надо… А пастыря и нету!.. И без нево — беда! Так оно и выходит: пущай хота и ‘вор’, да будет он один покуда… А там… Что Бог пошлет. Стеною взяться надо, заодно. Тогда врага прогнать легко нам будет. Называть начнем, много их, врагов наших!.. И ляхи, и люторы, и свея, и своя вольница понизовая… А сочти, так нас — куды-ы больше, чем их… Одолеем всех, только бы разом, дружно за дело приняться! А у нашего ‘царька’… пущай по-вашему будет, мы его пока ‘царьком’ повеличаем!.. Царевич есть у него, еще дите малое, безвинное. Он на Руси родился, на наших очах. Крещеный, растет среди люду православного на святой Руси… Авось ему Господь пошлет удачу, и станет он как прирожденный царь! Земля помаленьку оправится от грозы, от лихолетья… А тамо?.. Што наперед загадывать! Теперь у всех одна забота: избыть беду великую, разруху земскую! И никто не знает, как за дело взяться… Вот и надо, братцы мои…
— Подожди маленько! — перебил есаула Кропоткин. — Слушал я тебя, никак и разобрать не мог: што ты есть за птица? Сам от себя тут бобы разводишь, али ‘царек’ подослал тебя… Как всюду теперь люди подкупные шатаются, народ простой на свою руку тянут, речами разум отымают!.. И не понять сразу: от Бога ты али?..
— От черта! — добродушно усмехаясь, докончил сам есаул. — Ничаво, толкуй как хочешь. Я не в обиде, господин честной.
— Я обижать и не мыслю. Сдается, ты душа прямая, русская… Только глядишь, приятель, вовсе не туды, куды бы надо…
— Поверни, наставь, господин. Я хоша и грузен, да все же не костылями к земле пригвожден, как был Христос Спаситель Наш на Древе на Святом… Как распята теперь мать-земля православная!..
— Все так, все так! К тому и речь веду! — продолжал Кропоткин. — ‘Не пропал понапрасну мой день!’ — так скажу себе, коли мы с тобою поразумеем друг друга, казак мозговитый… Не беда, што на торгу ненароком мы с тобою повстречались, а в другой раз, може, на Страшном Суде свидимся, коли Господь повелит!..
— Угу!.. Вон ты какой… Ну, слушаю… толкуй свое…
И Порошин даже наклонил слегка голову, готовясь слушать Кропоткина. Насторожилась и толпа, почуяв что-то особенное в тоне собеседников.
— Скажу сперва про дело ближнее. Хоша Великое посольство и снаряжено челом бить крулю Жигимонту, послал бы Владислава на Москву, на царство… Да мне, как и другим, меня и поумнее, и позначнее, — то залегло на уме: не велика будет корысть короне польской от зову нашего… Хотя бы и пришел к Москве Владислав. Ты слыхал ли, дядя? — как звать, не знаю…
— Федькой Порошиным дразнили издавна. Лет десять в есаулах…
— Ну, вот, пан есаул Порошин, слыхал ли ты: на чем стоять приказано посольству, ай нет?..
— Так… краем уха слышал…
— Обоими послушай, — я скажу тебе по всем статьям!
И, загибая пальцы, Кропоткин начал с расстановкой:
— Речь первая: обязан царь Владислав блюсти в земле Московской и в иных царствах и областях российских обычаи старинные. Владеть землей по старине, храня законы и веру православную нерушимо!..
Оба дьяка, Елизаров и Грамматин, взобравшиеся теперь на груду бревен, чтобы лучше видеть и слышать, словно по уговору вынули из глубоких карманов своих однорядок по листу, исписанному четкими строками, и стали глядеть в них, словно проверяя: верно ли говорит Кропоткин? А тот между тем продолжал свое:
— Вторая речь: прибыть к Москве немедля должен крулевич. Тута патриарх его окрестит, штобы и не пахло от него ляхом… И тогда уж венчать на царство станет по древнему обычаю. На третье: суд и право должен царь давать по старине. Менять законы дозволено не ему, не новому царю, а всей боярской думе с собором Земским сообща, никак не иначе. Потом, все дани, пошлины, вся подань по-старому идет, без прибавленья. Без думы царь менять того не может али прибавить на душу противу прежнего!..
— Вот это так! Умно, коли бы этак стало дело! — загудели кругом довольные голоса, особенно торговых людей.
— Войну ли зачинать, мир ли писать, то на волю думы и царя, — продолжал высчитывать на память Кропоткин. — Российским торговым людям — всем вольный выезд за рубеж: московским аль областным, все едино. А для гостей для иноземных — по-старому въезд сюды ничуть не легше… Да казнить бояр либо служилых людей без думы новый царь Владислав никак не волен. А награждать да возвышать по заслуге, а не своим произволом либо хотеньем царским, как дума и правители укажут, глядя тамо: кто чего заслужил?..
— Ого!.. По-новому дело, гляди! — разнесся говор в толпе, все нарастающей вокруг. — У нас раней ничего такого и не бывало на Руси!
— Дак и царей с Литвы же не бывало, гляди, у нас доселе! Надо на первых порах поостеречь малость и землю, и себя, штобы за спиною сыночка старый круль-отец нас к лапам не прибрал.
— Ну, стой, государь мой милосливый… как звать-величать тебя — не ведаю, — заговорил с бревен дьяк Елизаров. — Это ты малость маху дал и народ с толку сбиваешь, можа, и не по своей воле… по незнанию. Были эти речи, как ты сказывал, в первом договоре с Жигимонтом, который Тушинский патриарх, рекомый Филарет, а по-истинному, — митрополит Ростовский Жолкевскому-гетману подписать еще по весне давал. А тута, на Москве, бояре старые, князья гордые повыкинули обе речи и про вольный выезд, и про награду по выслуге. Это на руку худородным-де людям, а князьям да боярам в ущерб. Вот они и постарались… Земский собор тоже по-ихнему постановил… вестимо, и собор такой ‘боярский’ больше был он, а не Земский…
Ропот недовольства пробежал по толпе. Тогда подал голос дьяк Грамматин.
— Не смущайтеся, люди православные! Не все оно так, как тута вам сказано. Верно, выкинуты две речи. Да собор и бояре не зря их захерили. Не на пользу они Земле, а на вред и на смуту. Главное осталось: новый царь Владислав без Земской думы да без бояров и шагу ступить не может… А бояре дело свое знают, потачки не дадут, ни крошки не уступят своего полякам!..
— И, куды! — загудели голоса. — Бояре кому уступят ли!
— Себе самим, чай, сколь надо!.. Где давать другому!..
— Самим, гляди, не хватит, их только к делу припусти!.. Все ‘сберегут’, да, слышь, не для народа, а для себя!..
— Ништо! Пускай бы, лих, не ляхам досталося!..
— Хоша толсто брюхо боярское, ныне пуще разопреть у живоглотов. Лопаться, гляди, станет!.. То-то любо… Мы поглядим! — весело выкрикнул стрелецкий голова Оничков.
— Дай дело договорить, — огрызнулся на него Порошин и снова обратился к Кропоткину.
— Н-ну… а хрестьянам как?.. Кабальным да иным людишкам черным и тяглым какие выйдут новые вольготы да права от вашего Владислава, не слыхать ли? Уж больно всем малым людишкам ноне тяжело, невмоготу стало. Полегше все ждут и просят. Как же им буде, сказывай! Не слыхал ли?
— Как не слыхать! Все будет… как и встарь бывало. Али, сказать вернее, как Годунов Бориска повершил, воссев на царство. Пахарям уходить за рубеж невольно из земли. А польским холопам — к нам, сюды нету ходу. Каждый у себя тяни тягло… И вольный Юрьев день останется порушен, как и при Борисе стало. Штоб вовсе не было его, дня Юрьева… Штобы люди тяглые, пахари сидели на земле крепко, на веки вечные!.. Штоб не шатались хлеборобы по всем концам…
— Бона! Нам, выходит, вековечная ‘крепь’!.. Нету больше Юрьева… Вот те и Юрьев день, и вольный праздник! Ау, слышь, бабка, поминай как звали! — подталкивая рядом стоящую старуху, проговорил один из крестьян в толпе и протяжно свистнул при этом, почесывая в затылке.
Старуха, досадливо отмахнувшись от парня, еще больше насторожила уши, стараясь не проронить того, что говорилось в середине круга.
— Бояре печалуются больно, што их земли опустели, што люди разбежались… Вот и хотят так закрепить людей при пашне, штоб ходу не было им никуды. Но, главное, што вера и закон в земле по-старому должны стоять, как при отцах, при дедах наших было! — закончил свою речь Кропоткин.
— Хо-хо-хо! — раскатился смехом Порошин. — Да нешто Жигимонт — ребенок малый! Нешто он на речи те пойдет!.. Нешто пошлет сынишку, штобы стал слугой боярам московским, а не царем и государем всея Земли!.. Пустое дело задумали…
— Ты смышлен, коряга! — усмехаясь сдержанно, ответил Кропоткин. — Так думают и на Москве у нас, кто поумнее… Да, слышь… пусть потолкуют ляхи да послы-то наши… Мы здеся времени тоже зря тратить не станем. Помаленьку все образуется на Руси… Города столкуются между собою… И люд честной надумает: ‘Как быть, беду штобы избыть?..’ Вон города уже обсылаться стали между собою, шлют грамоты запросные… Советы советуют: што начать, к чему приступить?.. Ярославль — Костроме, Нижний — Вологде голос подает… Знаешь, как в песенке старинной поется:
На святой Руси — петухи поют!
Скоро будет день на святой Руси!..
Дождемся и мы ясного солнышка… Слышно, зашевелилась земля… Стали думать где-нигде людишки согласно, по-хорошему… Патриарх Гермоген слово великое сказал: ‘Сбирать рать земскую!’ Его слово мимо не пройдет…
— Рать земскую… легко ли! И так, слышь, все поразорились! — послышались голоса.
— Легко ли! — с досадой крикнул толпе Кропоткин. — И вы полегчить себе думаете… Не видите, што за мука из того облегченья явилась для вас и для всей Земли!.. Это, слыхал я, конек в обозе шел да воз тянул. И тяжело ему то дело показалось. Он легше захотел, ночью от коновязей и утек! А волки, што кругом рыскали да не смели в табуне при людях на коней напасть, перехватили вольную лошадку да и по косточкам разнесли… Так и вы себе со своим облегченьем хотите, што ли! Штобы враги, кругом стерегущие, и нас поодиночке повырезали, в полон увели и землю бы всю расхитили. Вот и станет вам полегше тогда!..
— Да што ты… Нешто мы так хотим… Нешто позволим! — поднялись протестующие громкие голоса.
— ‘Хо-отим! По-озволим’!.. Без вашей воли учинится, коли легкости искать станете, как и до сих пор искали… Подумайте, от чего разоренье да пагуба пошла?! От какой причины малой!.. То ли мы знали на Руси!.. Сбыли с плеч татар! Такую грозную орду, што три века над нами измывалась, — разбили с Божьей помощью… Литву и немцев-крыжаков колотили за милую душу! А тут — горсть литвинов да кучка ляхов, отряд-другой из Свеи набежал… И Русь целая покорствует, молчит, выносит надругательство такое!.. Долго того не будет! С чужими недругами справимся, как-никак… Не чужие, свои есть враги, опаснее Литвы и шведов… Вы, казаки!..
— Мы! — всколыхнувшись, отозвались донцы. — Ишь, што сказал!.. Земле мы не враги.
— Как лучче, мыслим, сделать бы!.. — пробасил старик-казак со шрамом от виска до подбородка, одноглазый, но еще могучий, как дубовый кряж.
— Я верю: мыслите вы хорошо, да делаете худо! — возразил Кропоткин, когда утих общий гул. — Чай, и сами того не разумея, так творите… Сто тысяч земской рати собрать бы можно без больших затей… И ляхи, и свеи затряслись бы, вон из земли пустились бы наутек!.. Да вот вы, казаки, с царьком своим нам руки завязали!.. Из бояр не пристало выбирать никого в цари. Ненавидят друг дружку бояре и князья, завидуют. Своему не дадут надеть царского венца да бармы золотые… Волею-неволей нам и пришлося ладить с Жигимонтом… штобы только Самозванца-вора не пустить теперь на трон царей московских!.. А ежели бы да вы, казаки, сголосились, сошлися бы вместе, выбрали бы царя по совести, по правилу, по-Божьи. Ужели в целой земле не сыщется главы, которую Господь поизволил бы помазать на царство, как встарь царя Давида?.. Слышь, пан есаул, когда своих увидишь в Калуге там алибо где, так передай им, што от меня ноне-то слышал… Порассудите вместе… Авось Бог даст…
— Царя избрать Землею?! — подхватил горячо Порошин. — Чево бы лучче и желать! Да как ево ты отыщешь да изберешь! Где взять ево, царя, для всей земли!..
— Начать лиха беда. А там — Господь укажет. Слышь, уж и в сей час носится слушок один…
Кропоткин опасливо оглянулся, нет ли близко поляка, и продолжал:
— Сам Гермоген, святейший патриарх, великий старец, кому подобало, тем, слышь, имечко одно называл пристойное!..
— Кого?.. Кого?.. — звучали голоса.
— Есть сын у Филарета, митрополита Ростовского, у Никитыча Романова… Михайлой звать юношу… Уж то-то отрок милый!.. Всем по душе, кто его видывал. По крови близок роду царя Ивана. Все то знают.
— Как не близок! Племянник внучатый. Недальняя родня! — подтвердил дворянин Пушкин, стоящий рядом с Кропоткиным.
— Михайло Романов!.. Слыхали, знаем, видели! — раздались голоса.
— Ох, молод, слышь! Бояре верховодить при ем учнут! — кинул толпе Грамматин.
— Али батька Филарет… Крутенек отец святой, митрополит! Все в свои руки любит взять! — вздыхая, протянул осанистый, полный поп, тоже не побрезговавший протиснуться в толпу, послушать занятных речей.
— Ну, энто ты врешь, батько! — решительно отрезал Порошин, стоявший в раздумье. — Филарета-патриарха, али митрополита Ростовского по-вашему, — я еще из Тушина знаю… Да и все мы его почитаем. Добрейшая душа, хошь и высокий саном. По отцу пошел, по Никите Романову. Тот, как воеводой у нас на Диком Поле сидел, никого не обидел, всем был рад помочь!.. Вот и сын по отцу пошел… Гляди, и внук в деда да в отца удался, не иначе… Так думаешь ты, господин, штоб Филаретов сынок?.. Его бы в цари?.. Как я смекаю, нам лучче и искать не надобно!.. Род большой, родня царская и к нам — всегда были Романовы-Захарьины доброхоты… Это бы чево лучче!..
— Сынок батьки Филарета, дружка нашего из Тушина! — загомонили казаки. — Гляди бы, дело в самый раз. Коли не малолетнего царенка Тушинского, так Романову пристало быть нам государем!..
— Истинно, в самый раз! — подтвердил Порошин. — Кабы по швам все царство не полезло да вся земля бы так не расшаталась, как ноне вот!.. Попробуй назови, хоша бы Михаила… Загомонят бояре ваши да князья и сотней голосов один голос покроют: ‘Нет, меня царем! Я — старше! Я значнее!..’ Видали, слыхали!.. Только новая потеха да свара завяжется. И ляхи наперекор пойдут, и свеи со своим круленком. Все поперек горла нам станут, нас отшибут, коли взаправду выберем да назовем своего царя, не иноземного… Не быть пути с того дела, как умом ни раскидывай…
— Не в пору слово молвить, — и пути тому не быть! Ты прав, седой бирюк! — согласился Кропоткин. — Да, слышь, дело выйти может… Одуматься решила ноне Русь! Сбирается, растет ополченье рязанское. Прокофий Петрович Ляпунов, главный воевода ихний, в узде держать полки умеет. Сто тысяч, бают, скоро соберется, как вести идут от разных городов и мест… Земля зашевелилась!.. Кого ни спроси, у всех одна-единая дума: прогнать бы лиходеев, врагов набеглых!.. Да государя отыскать потом, штобы земля не сиротела боле, как до сих пор!..
— Во, во! — живо отозвался тот же степенный нижегородец, который и раньше говорил. — У нас Куземка Минин, говядарь богатый, — про то лишь толкует. От Гермогена от самого, от патриарха грамоты к ему были потайные… помимо бояр да ляхов. Он одно долбит: ‘Время-де сбирать рать земскую, два ста алибо три ста тыщ народу. Вон недругов! Да Господа молить почнем: послал бы нам хорошего царя… Да своего, не чужеземца… Да кроткого, штоб землю пожалел, штобы окрепла Русь апосля лихолетья… Да штобы…
— Чтобы мед с неба пролился… Штобы галушки в рот валилися с сосны али с березы! — насмешливо подхватил Порошин. — Э-эх! Што и толковать! Как было, видели, што Бог пошлет еще — увидим!.. Ну, а тебе спасибо, господин, што серостью не погнушался нашей! — отвесил есаул поклон Кропоткину. — Открыл глаза помалости, потолковал по чести, по душе!.. Бог весть, што ждет еще нас впереди? А ежели случаем доведется, — за слово твое доброе — везде я твой слуга. Федька Порошин я, есаул донской!
— Князей Кропоткиных, Петра не забывай, коль што случится! — с поклоном назвал себя Кропоткин.
— Князей! Ишь ты! — с новым низким поклоном повторил Порошин. — Челом те бью еще раз! Не позабуду нашей беседы… Ну, братцы, солнце высоко. Нам пора. Гайда и на коней! — крикнул он своим.
— И то! Счастливо, братцы, оставаться! — крикнул Дзюба москвичам, уводя за собою донцов.
— Счастливый путь и вам… Мир вам… до первой драки! — отвечали весело москвичи, провожая взглядами донцов.
А те уже сели на своих приземистых, горбоносых, выносливых маштачков и потянулись гуськом прочь по Смоленской дороге.
— А нуте, песню, братцы! Да повеселее! — послышался голос Тучи. И сейчас же он сам лихо затянул:
Гей, дуб-дуба-дуба-дуба!..
Дивчина моя люба!
Набрехала на мене,
Шо я лазыв до тебе!
Подхватили донцы, и быстрее зарысили их кони, словно подбодренные раздольной, залихватской песенкой…
— Веселый, слышь, народ! — проговорил кто-то из толпы.
— И смерти не боятся, — ответил другой голос. — Пограбить только любят.
— Уж не без того… Особливо в эту тяжкую пору! — отозвался третий.
Вдруг гулкий, протяжный удар колокола пронесся над головами в тихом, теплом воздухе, и гул пролился, расплываясь и тая, как будто в глубокой небесной синеве.
Служба отходила в ближнем храме.
Как один человек, обнажили все люди на торгу головы и стали осенять себя истовым, размашистым крестом.
— Спаси Господи и помилуй Русь! — прозвучал чей-то сдержанный голос из толпы, начавшей расходиться от ларька стрельца Озерова.
— Спаси Господь, помилуй православных рабов твоих! — словно многократное эхо отозвались кругом голоса.
— Вождя пошли нам! Помилуй Свой народ, Христос Распятый! Оборони всю землю от разгрома! — громко молился Кропоткин, крестясь на главы ближнего храма.
И все кругом, вслух или про себя, вторили этой молитве, твердя:
— Аминь, да будет, Господи!..
Редкие, звучные удары колокола словно сливали свой голос с задорными звуками песни, постепенно замирающими вдали, с говором и гомоном, снова стоящим над людным торгом у Пресни-реки.
В это самое время новый шум, крики, звон бубенцов и гомон послышались от Тверских ворот.
Бесконечным поездом потянулись из них кибитки, брички, телеги и повозки дорожные, нагруженные доверху разной кладью. Почти на каждой телеге, кроме возницы, сидел еще челядинец либо двое. А в бричках и долгушах дорожных сидело и по нескольку человек разного вида: челяди боярской, холопов, кухарей, конюхов. Сзади, привязанные к бричкам, шли верховые кони, покрытые темными дорожными попонами. Как будто вся челядь большого дворца, царского или патриаршего, совершала переезд из Москвы куда-нибудь далеко.
Конные вершники для обороны ехали по сторонам обоза. Все встречные возы и колымаги, державшие путь на Москву через те же Тверские ворота, вынуждены были остановиться и своротить куда-нибудь в сторону, очищая дорогу бесконечному встречному поезду, тесня при этом люд, наполняющий все пространство кругом. А люди с торга так и ринулись к самым воротам, толкаясь, стараясь протиснуться поближе, поглядеть на диковинный, небывалый поезд.
— Однова, слышь, и было так! — говорит внуку здоровый, высокий старик-посадский, глядя на огромный обоз, трусящий от ворот вдаль, по Смоленской извилистой дороге, идущей между холмами, вершины которых густо уставлены ветряными мельницами. — Однова и видел я такое! Когда царь Иван Васильевич, мучитель боярский, в свою опричную слободу в Александровскую с Москвы съезжал!..
— Какая там опричная слобода! — отозвался дьяк Грамматин, очутившийся рядом со стариком. — Простое дело, на нынче отъезд Великого посольства назначен. Вот челядь да клажу и пустили вперед… Скоро и сами послы проедут, гляди…
— Где скоро!.. Теперь, слышь, только в Успенском соборе служба ранняя отошла. На той службе патриарх Гермоген поученье послам отъезжающим сказывал… Пока прощанье буде, пока што… Раней часу али двух пополудни им не проехать… — заметил товарищу Елизаров. — А вот и мы с тобой, кум, не скоро, видно, ноне домой попадем, хоша и живем недалече! Как думаешь!..
— Да уж ништо… Затерло нас, так выжидать надо!..
Оба дьяка, выбрав небольшое возвышение, с которого лучше было видно и дорогу, и ворота городские, присели на траве, короткой, но зеленеющей после недавних дождей.
Больше полутора часов тянулся поезд, совершенно запрудив ворота и узкую улочку предместья, которая рядом деревянных небольших домишек подбегала к самой городской стене и к этим воротам.
Как только хвост обоза вынырнул из-под ворот, толпа, дожидавшая терпеливо во все это время — люди, желающие попасть в город, — лавиной полились под сводами приворотной башни. Сюда же врезался и длинный ряд возов и повозок, бричек простых и боярских возков, которые были задержаны встречным поездом у самых стен столицы.
Едва эта лавина с криками, жалобами, с треском ломаемых осей и колес, с бранью и гомоном прокатилась под воротами и разлилась на все стороны по широкой Тверской, по двум Ямским и по иным, боковым улицам, как от Кремля снова послышался гул и шум большого поезда, звон литавров и трубы, звучащие резко и протяжно…
Толпы москвичей зачернели от Кремля до ворот, теперь вдоль всей улицы, по которой потянулось блестящее шествие. Все люди на торгу, все обитатели предместья у Тверских ворот уж заняли давно места, толкая и ссорясь друг с другом за лучший уголок…
Сперва из ворот показался небольшой, хорошо вооруженный отряд конных драгун, за ними ехали копейщики-иноземцы, состоящие на службе у Московского государства. Первою быстро и грузно двигалась обширная колымага митрополита Ростовского Филарета Романова, который одно время был поставлен патриархом царем Василием Шуйским, потом тем же Василием был смещен и сделан митрополитом Ростовским. Взятый из Ростова в плен войсками Самозванца, Филарет был принужден Тушинским царьком принять снова сан патриарха всея Руси.
Полный двор был как и на Москве у Шуйского, так и в Тушине, у Самозванца. И Салтыковы, и Шереметевы, и Трубецкие, прирожденные Рюриковичи, — не брезговали принимать чины и милости от Тушинского царька. И митрополиты, и попы — все было у него. Не хватало патриарха. Гермоген, избранный после Иова, не пошел бы, конечно, никогда в Тушино, к вору, против которого старался ополчить всю землю. И Самозванец обрадовался случаю назвать патриархом такого знатного князя церкви московской, любимца и россиян, и казаков, каким явился плененный митрополит Ростовский.
Внешне отдавая ему всяческие почести, но окружив неусыпным надзором, чтобы Филарет не убежал, — царек заставил святителя принять патриарший сан и писаться этим чином, править службы патриаршие, как это делал Гермоген на Москве. Желая выведать лучше истинное положение дел, вызнать силу и слабость Самозванца, надеясь принести пользу и окружающим, и всей земле вообще, — Филарет не стал открыто во враждебные отношения с вором, хотя и не вмешивался в правительственную деятельность его.
А между тем собирая вокруг себя самых знатных и влиятельных из бояр и правителей, окружающих вора, Филарет успел завязать постоянные сношения с Москвою, давал туда добрые советы и, наконец, вместе с Трубецким, Салтыковым и другими из бояр, которые для виду служили царьку, выработал и послал на подпись Жолкевскому ‘статьи’, на основании которых могло состояться призвание Владислава на московский престол.
Затея удалась. Переговоры были завязаны 17 августа. Земский собор утвердил ‘статьи’, и было снаряжено великое посольство, о котором выше шла речь.
Но в эту пору вор был уже отброшен войсками русскими, при помощи Жолкевского от Тушина — к Калуге. Тогда Филарет, сговорясь с Москвой и под рукою получив согласие Жолкевского, сделал вид, что хочет отправиться к Смоленску, в лагерь Жигимонта для дальнейших переговоров… Небольшой отряд поляков повез на запад умного митрополита Ростовского. А на пути русские напали на конвой Филарета превосходящими силами, отбили святителя и привезли в Москву.
Поморщился Жолкевский, узнав об этом, но самым любезным образом явился первый приветствовать Филарета.
Неприятно было гетману видеть в Москве умного дипломата-архипастыря, которого уже дважды называли в народе, как преемника царской власти.
Но поляка успокоили такие друзья-москвичи, как предатель дьяк Андронов и его покровитель, трусливый, продажный боярин Салтыков.
— Да скуфья же на башке у Никитыча! Его теперя в цари никак не оберут… Вот сын у него один как перст… Мишка-паренек… Тово, слышно, хотят царем назвать иные!..
Так шепнули Жолкевскому приятели — предатели своей земли.
И умный гетман постарался, чтобы именно Филарета и другого кандидата на престол, князя Василия Василича Голицына, послали во главе великого посольства к Сигизмунду под Смоленск.
— Ну, а инокиню, жену Филаретову и сыночка ихнего я тут велю хорошо постеречь! — решил Жолкевский.
И теперь, пускаясь в путь к Смоленску за королевичем Владиславом вместе с Великим посольством, гетман дал особый, тайный наказ Гонсевскому, которого вместо себя оставил на Москве.
Старицу Марфу, бывшую Ксению Романову, юношу Михаила и патриарха Гермогена поручил он неусыпному надзору своего заместителя.
В поезде гетман ехал в своей дорожной карете, сейчас после Филарета, окруженный небольшой свитой и конвоем польских легких всадников.
За ним колыхалась на ременных широких тяжах заграничная колымага князя Василия Голицына, который и в пути, ссылаясь на лета и слабое здоровье, искал покоя и всяких удобств. Бесконечным поездом, по две, по три в ряд, потянулись колымаги, возки остальных членов посольства. Сзади на простых бричках тряслись и подпрыгивали на выбоинах мостовой послы из торговых и посадских людей, из незначительных и неродовитых боярских сыновей, из мелкого дворянства, которых тоже придали в компанию знатным послам, чтобы усилить значение посольства, сделать его действительно великим.
С челядью и свитой до 1200 человек выехало из Москвы по Смоленской дороге 11 сентября 1610 года.
У ворот возок Филарета остановился, и поневоле остановился весь остальной поезд, хвост которого еще оставался против самого Девичьего монастыря на той же Тверской.
Небольшая пустая каптанка, следовавшая рядом с митрополичьим экипажем, подъехала совсем близко. Филарет в последний раз простился с Михаилом, который, весь в слезах, сидел против отца на переднем месте колымаги.
— Ну, храни тебя Господь, чадо мое любезное!.. Блюди себя, к ученью будь прилежен… Родительницу слушай пуще всего! Она тебя родила, вскормила… Без меня хранила много лет. Дважды, трижды жизнь тебе дала. Так не посмей ослушаться ее, особливо пока меня не будет!.. Дай еще раз поцелую да перекрещу тебя!..
Затем, стараясь не дать воли слезам, набегающим на его большие, проницательные, светлые глаза, Филарет обратился к старице Марфе:
— Ну, старица родимая… челом тебе! Прощай… Но-но… не вой, не причитай… и слез не лей!.. Не пристало тут перед народом… Непригоже нам. Мы не мирской народ, не муж с женою, как все!.. Нам плакать при расставанье непригоже! Я потому и взял тебя сюда, што обещала помалкивать… Вот так… Прости, Христа ради, коли есть за што… Да сына береги мне… Себе его побереги… и — царству!.. Помни, што сказывал тебе… Бывает так, поедут по медведя охотники, а дома у них куница красная объявится сама… Помалкивай! На Шереметевых, на Лыковых, на нашу да на твою родню уж я в надежде буду… Там коли што, мы спишемся… Я скоро все налажу… Лишь бы время нам провести, своих злодеев тут усмирить да свею выгнать… А там, ну, там мы поглядим!.. Пора… прости!.. Дай поцелую тебя по-христиански!..
Истово трижды облобызавшись, как в день Пасхи, благословил Филарет бывшую жену свою и сына. Они вышли из колымаги, низко поклонились отъезжающему, вошли в ожидающий их возок, и долго-долго он стоял, пока не проехал мимо весь остальной поезд.
Михаил, заливаясь слезами, отирая их своими худыми, нервными пальцами и рукавом бархатного кафтана, влез на козлы и следил все время за колымагой отца, пока головная часть поезда не нырнула в лощину, переехав по бревенчатому мосту узкую Пресню-реку, и не скрылась за первым, крутым поворотом извилистой дороги между холмами…
Старица Марфа, отирая заплаканное лицо, позвала сына:
— Мишенька, поди сюды… Што на козлы забрался… Не подобает…
— Приду, мамонька… Ошшо маленько погляжу… Вон снова колымагу батюшкину видно… На малую годиночку пожди! — взмолился юноша и снова стал глядеть вдаль.
Дорога, сорвавшаяся сначала в лощину, там вдали снова поднялась на верх холма и протянулась мимо темного соснового бора. Там теперь показались первые экипажи поезда, хвост которого только стал спускаться в первую лощину по той стороне реки… Потом снова повернули вдали экипажи, следуя извивам дороги. Не стало видно знакомой колымаги дедовской…
Грустный вернулся к матери в возок Михаил. Кони повернули, тронули ровной рысью обратно, к городу.
Бледная, с лицом, залитым слезами, что-то шепча беззвучно, сидит старица Марфа, насильно постриженная Борисом Годуновым, оторванная от мужа, от мира, от всех радостей и сохранившая только одно сокровище: своего единственного сына.
Судорожно прижимает она к своей груди юношу. А тот и сам прижался к матери, прижал руку к губам, удерживая рыданья. И только негромко, по-детски всхлипывает, словно чует, что надолго расстался с любимым отцом, что много испытаний им обоим и матери-старухе предстоит еще впереди, после долгих лет ссылки, нужды и горя, которые перенес уже в свои тринадцать лет этот тонкий, хрупкий на вид, красивый и ласковый отрок с большими, печальными глазами.

Глава II

У ГОНСЕВСКОГО

Под предлогом обереженья совершенно незащищенного Кремля от захвата шайками Самозванца поляки успели уговорить верховных бояр, и те пропустили сперва небольшие отряды польские в стены московской твердыни.
Первым согласился на это простодушный, недалекий от природы Иван Никитыч Романов, обойденный предателем, лисою Салтыковым. А там и остальные правители, наполовину — своею волей, наполовину — под давлением и угрозами ‘союзников’, — дали желаемое разрешение.
Гетман Гонсевский и полковник Струсь ввели сначала небольшой отряд по уговору. Но недаром есть присловье: ‘Пролез бы палец, а там и вся рука просунется…’ Скоро сильный польский гарнизон занял не только Кремль, но и главнейшие сторожевые посты в Китай-городе, под тем предлогом, что надо всегда иметь охранную стражу перед главкой твердыней, занятой гарнизоном.
Польские и литовские воины разместились на обширном посольском дворе, теперь опустевшем, и в других домах. Начальство облюбовало пустующие палаты знатных бояр, а то и выселяло живущих в своих хоромах москвичей, если те охотой не уступали места незваным гостям. А Гонсевский и Струсь устроились превосходно в опустелых дворцовых теремах и зажили совсем по-королевски, окруженные своими холопами и московскими челядинцами. Огромные царские погреба и частные, в боярских домах, еще были наполнены винами, наливками и сычеными медами, всем, чего не успели увезти с собою обитатели Кремля, уходя с насиженных гнезд…
И рекой лились теперь напитки, многие десятки лет хранимые в глубоких, прохладных подвалах. Припасов тоже пока вдоволь было и в самом Кремле, и свежее отовсюду подвозили отряды, посланные на разведку. Больше ‘за кулак’, чем за плату, получали поляки этот провиант и только смеялись, слыша проклятия и вопли ограбленных людей, которые неслись вслед грабителям…
Только что в небольшой компании кончил полуденную трапезу свою гетман Гонсевский, когда ему доложили, что пришел дьяк Грамматин, друг и приятель поляков, приспешник боярина Салтыкова и старшего дьяка Андронова, который стоял во главе партии москвичей, тянувших руку за поляками.
Гонсевский, хотя и был навеселе после обильного обеда и собирался отдохнуть, но сейчас же, взяв с собою Струся, прошел в дальний небольшой покой, куда приказал впустить и дьяка.
После первых приветствий завязалась живая беседа.
Грамматин, часто имеющий сношения с поляками, которые в посольствах являлись в Москву, довольно бойко говорил по-польски, только с тяжелыми ударениями, резко, нескладно по-московски произнося носовые и шипящие звуки польской рокотливой и певучей речи.
— Уехало, Бог дал, Великое посольство!.. Авось теперь дело сладится! — говорил Грамматин, приятно улыбаясь обоим ‘новым хозяевам’ Кремля. — А еще принимая во внимание, что уехали самые упорные недруги его милости круля Жигимонта и крулевича Владислава, можно надеяться, что и тут, на Москве потише станет, как некому будет мутить народ. Особенно умно сделал пан гетман Жолкевский, что Филарета и Голицына убрал… полуцарька этого, как его у нас называют.
— О, пан гетман — мудрый политик! — самодовольно потирая грудь и живот, отозвался ленивым, дремотным голосом Гонсевский. — Ну, что нового вообще? Какую там, слышал я, речь говорил сегодня в Успенском костеле в вашем патриарх Гермоген… И такую, что даже плакали многие… И Филарет-лиса… И Голицын, старый проныра… и другие…
— Вот об этом деле я и пришел потолковать с вельможными панами! — торопливо отозвался Грамматин. — С паном Андроновым нынче у нас было совещание. И он тоже полагает, что панам ясновельможным надо знать, о чем говорил патриарх отъезжающим послам, а Филарету и Голицыну, князю особенно наказывал.
— Говори, мы послушаем, пан Ян, — поудобнее раскинувшись в широком, мягком кресле и отдуваясь слегка, сказал Гонсевский.
— Сначала говорил свое сказанье святейший патриарх, как оно обычно говорится в напутствие. А потом разгорячился, словно вырос на амвоне, и грозно стал заклинать послов, всякими карами земными и небесными грозил, если они забудут наказ, данный им здесь от Земского собора. ‘Смерти и мучений не должны вы убояться и проявить стойкую душу и ревность великую к вере нашей святой православной!.. Если и пострадаете на земле, на небесах будете почтены и возвеличены. Там ждет вас радость неизреченная… И на земле имя ваше будут чтить внуки и правнуки, поминая, как свято сдержали вы присягу свою, как честно сберегли имя русское и веру святую, прадедовскую!’ Он говорил, а старые бояре, словно ребята малые, слезами обливаются… Меня и то слеза пробрала. А Филарет и князь Голицын первые на колени упали, руку подняли, как для присяги, и в один голос патриарху отвечать стали…
— А что они там отвечали? — презрительно улыбаясь, процедил сквозь зубы гетман.
— Да обещали помнить приказы патриаршие… И клятву дали, сказали, помнится, так, что ‘…скорее на смерть и на муку обрекут себя, чем решатся изменить святой вере православной и родной земле’… И все за ними то же повторили, и клятву дали.
— Э! Пустое… Как думаешь, пан Струсь, что значат клятвы московских бояр! Дорого они стоят, тяжело весят!.. Ха-ха!.. И Тушинскому они клятвы давали… И Шуйскому, которого потом в наши же руки предали… Так я верю этой клятве… Так наш яснейший круль верит клятве, которую дали россияне юному Владиславу… Вот я сегодня как раз получил цидулку от пана Льва Сапеги, от канцлера и друга короля. Там, под Смоленском иное дело затеяно, новая каша заваривается. Уже многие города ваши по доброй воле присягу дали самому Жигимонту… И старому нашему государю куды лучше пристало быть правителем на соединенных тронах Московии и Речи Посполитой, чем молодому, почти мальчику, Владиславу сесть на московский трон, который сейчас колышется, словно малая лодка на бурной волне!.. Нет, трудно было нам в Москву войти!.. А выйти будет и того труднее… Где польский конь недельку мог пастися, там он и навсегда себе луга займет!.. Как скажешь, пане Струсь?
Полковник хотя под хмельком и не меньше гетмана, но по натуре не хвастливый и более рассудительный, он только медленно покачал головой в знак несогласия.
— Не так, по-твоему? А как же? Говори, пане полковник. Интересно узнать твое мнение. Ты довольно порыскал по земле Московской. Знаешь этот народец…
— То-то, что знаю! — веско, значительно заговорил Струсь. — Такие прямые, преданные люди, как пане Грамматин… Они здесь редки… Больше лукавый, ненадежный народ. С тобой одно говорит, а с врагами твоими — другое… И тех, и других за рубль продать готов тут каждый…
Гонсевский понял намек, но только презрительно поморщился. А Струсь, словно не замечая ничего, продолжал:
— А затем, нельзя недооценивать здешние ратные силы… Сейчас их нет… Сейчас мы господа… И в Кремле, и в Москве… Но если москвичи что заберут себе в голову… Особенно насчет веры и царя… Колом не выбить. Московита убьешь, так еще повалить потом надо, потому он все на ногах стоять будет!..
— Верное слово твое, пан полковник! — не выдержав, польщенный тонкой похвалой, отозвался дьяк.
Гонсевский стал серьезнее. Слова Струся заставили его собраться с мыслями, и он сообразил, что лишнее наболтал перед продажным пособником и ‘другом’ Грамматиным. А Струсь продолжал:
— Помнит пан гетман, как полковник, лихой рубака Рожнецкий с небольшими силами почти отрезал Москву от всей земли и царя Василия в осаде держал, чуть не голодом морил здешний народ… И подумай, что может быть, если кругом подымутся люди… и нас тут окружат!..
— Что же, нет еще полков и войск у Жигимонта?.. — надменно кинул гетман. — Нас не дадут в обиду… Придут на выручку… и покажут этим мужикам, что значит ввязаться в драку с польским и литовским храбрым рыцарством… Как под Клушином показали… Как под Смоленском… Как мало ли где!..
— Верно… Да говорят те же москвичи: ‘Худой мир — лучше доброй ссоры’. И я с ними заодно так полагаю… И если бы хотел король меня послушать… Конечно, я человек небольшой… А только знаю россиян… Лучше бы не затевать с ними дальних проволочек… Сделать все, как уговор был… И послать скорее королевича на царство, пока еще место не занято…
— Не занято!.. Ха-ха-ха! — раскатился Гонсевский. — А кто же его займет, хотел бы я видеть? Какие были кандидаты, и тех мы сплавили к Смоленску… А кто же еще?..
— Отца отправили, сын остался! — внимательно наблюдая за Грамматиным, сказал Струсь. — Как думаешь, пан Грамматин, верно я говорю?..
— Истинная правда, пане полковник! И умен же ты, право, двоих москвичей за пояс заткнешь… Все правда. Наших лучше не дразнить… А второе, что про Михаила Романова ты намекнул… Отец уехал… Так многие тут и рады. Подольше бы не возвращался: крут да властителен митрополит Ростовский. Не будь его, и наши все священники заодно с патриархом стояли бы за Михаила, а не за Голицына, как это раньше было после пострижения Василия Шуйского, царя… Филарета нет, так остался его давнишний доброхот, наш патриарх святейший… И вся родня Шестовых, из рода которых мать Михаила, старица Марфа… И Шереметевы большую силу имеют… И родня большая и богатая у Романовых… Даром что Годунов, их опасаясь, троих братьев Никитычей замучил в тюрьме и в ссылке… Если нужно опасаться чего королевичу Владиславу, так только со стороны Романовых. Любили их и раньше на Москве и в областях, где всюду вотчины богатые, романовские, испокон века находятся. А после гоненья годуновского прямо почитает как святых народ наш семью романовскую… С ними тягаться осторожно надо… Есть счеты у меня старые и с ихним родом, и с шестовскою семьею. А правду надо сказать: друзьями их хорошо иметь, Романовых… Да и врагами — плохо!.. Сильный род я умный… Особенно Филарет. Нет хотя его уж на Москве, а голову даю в поруку, что все он здесь наладил, пока сам не вернется… Десяткам, сотням народу приказы да наказы дал. Особенно — монахам своим, приятелям да помощникам… И, как по нотным крюкам, все будут заодно тянуть его друзья, хотя он и в отлучке…
Слушает, теребит свой седеющий ус пан Гонсевский…
Долго еще шла задушевная беседа между дьяком-предателем и двумя главарями польской рати, оставленной в Кремле Московском.
Пообещал сам Сигизмунду написать о своих соображениях пронырливый приказный… и, уходя, с удовольствием нащупал в кармане тугой кошелек с ефимками, которого не было там, когда переступал Грамматин порог жилища гетмана.

Глава III

ПОД ГРОЗОЙ

(12 — 13 апреля 1611 года)

Дружно развернулась весна над западной русской окраиной в 1611 году.
Зашевелился и огромный лагерь польский, широкое кольцо земляных окопов и бастионов, которыми поляки обвели твердыни Смоленска, отрезав город от целого мира, лишив его возможности получать припасы и помощь откуда бы ни было.
Вылезать стали из своих землянок осаждающие. Приглядываются, откуда придется снова приступ вести.
Показались и смольняне на стенах своих, где тройкой в колымаге свободно проехать можно, да притом и развернуться. Валы наново подсыпать стали, проломы чинят, бревна подтаскивают. Из пятидесяти тысяч жителей за зиму и трети не осталось — от ран вымерли за полгода, от голода, а больше — от повальных болезней. Но не сдаются они. Не думает о сдаче воевода храбрый, испытанный, хотя и молодой еще боярин Шеин. Уж не в первый раз ему встречаться приходится с войском Речи Посполитой, бил он, били и его, но сейчас он и не мыслит о поражении.
Сдать Смоленск — значит половину Московского царства, всю западную часть, отдать в руки полякам. Этого не может допустить верный воевода.
Как только в начале октября приехало в лагерь Сигизмунда великое посольство, король, не желая начинать переговоры, прежде всего заявил:
— Никаких речей посольских слушать не стану, пока не дадут приказа Великие послы Шеину, чтобы сдал мне немедленно Смоленск. Мой он был, наш, польский. Нашим и быть должен. А то стыд и срам! Москва сыну моему на царство присягала… А смольняне мне, отцу их государя, смеют такой позор чинить, воли моей не слушают…
Выслушали московские послы приказ короля, только головами покачали.
Филарет, потолковав с Голицыным, с боярами, дьяками и священниками посольскими, так ответил польским вельможам, посланным для переговоров:
— Дивимся мы немало тому, что здесь слышать и видеть привелось. Первым делом, встреча была нам неподобающая! Не так во всех странах христианских принимают послов чужой державы… Да не простых послов, а Великое посольство от целой Русской земли… И послы те пришли не с чем плохим, а трон предлагают сыну вашего круля… И нам даже кормов обычных не дали, как водится всегда. А тут, в разоренном краю — и за деньги мало чего достать можно… Да и не все послы деньгами запаслись в большом количестве, зная, что им содержание от короны вашей идти должно.
— Уж на это был дан ответ, — заносчиво заговорил известный недруг московский, канцлер Лев Сапега, стоящий во главе уполномоченных от Сигизмунда. — Здесь мы и наш круль в чужой и вражеской земле. Самим порою не хватает необходимого, а не то что целому отряду в тысячу двести человек, как у вас, — все готовое принести… Уж не взыщите… Что сами имеем, то и вам даем… А вот насчет Смоленска какой ответ дадите яснейшему крулю Жигимонту?..
— Да и сам бы он, нас не спрашивая, мог знать, какой ответ мы можем дать на его предложенье! — чистой польской речью продолжал Филарет. — Посланы мы ото всей Земли, где из Москвы Московский патриарх всея Руси, святейший Гермоген со всем освященным собором восседал, где дума высшая боярская и правители-бояре с выборными от городов дело решали. Наказ прямой нам дан. И от этого наказа мы, послы, отступить не смеем. Слов наших никто не послушает, если бы мы и решились изменить долгу и присяге. А менять наказа по одной грамоте патриаршей или по приказу бояр-правителей и думы боярской, — без обоюдной поруки да без подписи всех выборных Земского собора, — мы тоже не можем и не согласимся никогда. Это первое. А второе, что говорили вы о бесчестье вашему крулю от упорства смольнян… И этого не видим мы. Таков жребий войны: один нападает, другой защищается как может…
— Против кого защищается Смоленск! Против отца своего признанного государя, королевича Владислава, избранного вашею же думою всенародной, собором Земским вашим! — горячо заявил Сапега. — А Смоленск и Владиславу не хочет присягнуть. Разве это не бунт, не обида имени крулевскому! Наш яснейший повелитель зачем на Русь пришел, военные труды и опасности сносить? Чтобы землю вашу успокоить и замирить. Сына любимого вам в государи отдает. А ему такое дерзкое неповиновение оказано от воевод смоленских и от граждан!.. И то еще сказать надо: можно ли отца от сына отделять! Смеет ли подданный Владислава отцу его, крулю нашему, не покоряться!.. Никак не смеет!.. Не слыхано того… Воровской это бунт, мятежное дело, а не честная война. Вот как думает наш яснейший круль и мы, паны все, Рада его ближняя.
Переглянулись между собою московские послы, пошептался Филарет с Голицыным и снова первый заговорил:
— Как будто оно и не все так, что ты, яснейший пан гетман, тут нам говорить изволил. Замирить желает нашу землю яснейший круль Жигимонт. Так оно и вовсе легко сделать. Согласно уговору, подписанному от имени круля гетманом Жолкевским с московскими людьми, пусть теперь же отзовет пан круль войска свои от Москвы, сам от Смоленска отступится. Пускай позволит царевичу Владиславу ехать на Москву поскорее, там принять веру православную и венчаться на царство… И замирится разом вся земля. И благодарны мы будем крулю яснейшему за его подмогу… А что смольняне не присягают Владиславу, как Москва, как другие города это сделали… И этому можно скоро помочь. Снимите осаду города, не стойте здесь, как враги, отойдите, как друзья… И головою ручаемся мы, Великое посольство, беспрекословно присягнут всем городом смольняне царевичу Владиславу… Только нашею, русскою, должна остаться эта твердыня, а не отойти к Польше да к Литве. А третье, что говорил пан Сапега, будто нельзя государей — отца от сына отделять… И если присягали Владиславу на царство, так и крулю Жигимонту покорствовать должны люди русские… И оба царства: Московское, наше, и ваша Речь Посполитая — словно бы воедино тем слилися… Думается, и тут не прав ты, пан гетман и товарищи твои, паны Рады вашей. Хоть то припомнить надо, как сам круль ваш, милостивейший Жигимонт, при живом отце, при круле свейском, при Ягане Вазе, сел на трон Литвы и Польши… И ваша Речь Посполитая не покорилась свейскому крулю-отцу… Не слилась ваша земля и корона с землею и короной Свеи. Каждая сама по себе осталась!..
Голицын и другие послы тоже заговорили наперебой, указывая на этот наглядный, близкий полякам пример.
Вспыхнул Сапега, не ожидавший такого простого и сильного возражения со стороны ‘неучей, варваров московских’. Прерваны были совещания на некоторое время. Потом снова начались. То в обширный стан посольский, которым раскинулись москвичи, являлись паны для переговоров, то к себе на совещания звали послов, в лагерь Сигизмунда, который и сам принимал посольство, сурово укоряя его за неподатливость, грозя и убеждая.
Ничего не помогало. Послы, верные клятве, данной Гермогену, твердо стояли на своем.
Март пришел. Шестой месяц живут под Смоленском послы московские, но не отступают от своих постоянных речей, требуют от Сигизмунда исполнения условий, подписанных от его имени Жолкевским.
Видят послы, что дело их проиграно, вести к ним дошли дурные, что в Москве поляки совсем хозяевами стали, что многие города присягнули не Владиславу, а Сигизмунду и старый король решил без всяких договоров, силою меча добыть для себя лично престол московский… Видят главнейшие члены посольства и еще одну печальную вещь. Уменьшается их число, тают их ряды. Подкупом, угрозами, обещаниями наград агенты Сигизмунда склонили больше половины посольства вернуться в Москву и хлопотать, чтобы изменены были прежние условия, чтобы признала дума и собор старого круля вместе с сыном — повелителем царства…
И вместо Великого посольства, представлявшего чуть ли не половину целого Земского собора, заседавшего в Москве в августе прошлого года, осталась под Смоленском его третья часть, самые главные и самые упорные: Филарет, Голицын, хворый, но непреклонный, затем дьяк Томило Луговской и другие…
Теперь совсем перестали поляки стесняться с оставшимися ‘мятежниками, упрямцами’, как в глаза величали послов Сапега и его товарищи. Даже бесстыдный ‘тушинец’, знатный боярин Салтыков, совершенно перешедший теперь на сторону Сигизмунда, поселившийся в польском лагере, позволил себе кричать на послов, бранил грубой бранью первейших людей России.
Видя, что не помогают угрозы и уговоры, что нельзя сломить сопротивление Филарета, Голицына и других членов посольства, получить их согласие на новые условия, на слияние Москвы и Польши, Сигизмунд решил прибегнуть к открытому насилию.
В конце марта послы обнаружили, что находятся под стражей. Явился тот же Сапега и глумливо заявил:
— Не хотела бабушка толокна есть — рожна поест! Не хотели милостей, собирайтесь, панове послы, на новую квартиру. Немедленно в Вильно выезжайте. Там с вами вельможный круль наш дальнейшие разговоры поведет, если еще не согласитесь на его требования!..
— Мы — неприкосновенные люди, послы, особы священные по всем законам Божеским и человеческим! Никуда ехать не должны и не хотим… И не поедем, разве силой, нарушая всякие законы, возьмете, плените и повезете нас! — твердо отвечал Филарет и все остальные его товарищи, снова клятву давшие: стоять за Русь ‘честно и грозно’, до конца!..
— Так и будет, как вы говорите! — пренебрежительно кинул в ответ Сапега и ушел. Через две недели опять явился посланник от Сигизмунда.
— Круль Жигимонт велит вам готовиться в путь на завтра. На одном судне всех вас в Вильно повезут пока. Места немного там. Так лишней челяди не берите с собою, только кто крайне необходим.
— Ни сами мы на судно не сядем, ни людей своих не отпустим. Мы — послы Московской великой державы, а не рабы и не холопы вашего Жигимонта! А если силой возьмете нас — по целому миру пройдет та весть, покроет позором круля вашего и имя польское.
— Брешите, московские собаки! ‘Сердит, да не силен…’ — ваша же поговорка есть… И толковать с вами не стоит много.
Ушел посланник короля.
А на другой день, 13 апреля 1611 года, явился сильный отряд. Отогнали к стороне всю челядь посольскую, начали вещи осматривать и перекладывать, сундуки, ларцы ломать… Все расхватали рейтары и жолнеры Жигимонта, что только было у бояр. Потом — принялись их самих обыскивать, дорогие шубы снимали, цепи золотые, украшения всякие… И за жалкой скарб челядинцев принялись наконец. Этого не могли выдержать слуги московские, в драку вступили с грабителями, свое отымать стали… А воины словно и ждали этого, будто вызывали на борьбу челядинцев посольских, накинулись на них, стрелять, рубить стали. Всех почти избили, только те и уцелели, кто в самом начале от беды ушел, куда-нибудь спрятался.
Силой потом на судно посадили послов, в Вильно повезла.
Подавленные, ошеломленные видом страшного избиения своих слуг, возмущенные грубым насилием над ними самими, тронулись в путь Филарет и его товарища. Но сдаться и не думают… И не только их собственная твердость помогает этим страдальцам… Есть еще причина, по которой сохраняют остатки бодрости и сил московские недавние ‘Великие послы, а теперь жалкие пленники круля Сигизмунда Вазы.
Еще задолго до прибытия Великого посольства под Смоленск — недели за три, — много новых торговцев разными товарами, все больше съестными и боевыми, появилось в польском лагере. И раньше целый огромный табор торговцев и маркитантов расположился в тылу осаждающей армии Сигизмунда. А теперь он еще усилился и оживился. Появились смуглые физиономии греков-купцов и русских людей и голландских… Между ними много челядинцев, которые в Москве раньше проживали на дворе у Романовых, Филарета и Ивана, у Шереметевых, Сицких, Лыковых, Головиных и других. Все они, словно охваченные внезапною жаждой наживы, раздобыв где-то довольно крупные суммы денег, занялись торговлей в лагере польском. Когда явилось посольство, конечно, и в его стане появились те же торговцы и поставщики… Но они при поляках словно и не узнавали своих старых, прежних господ… И только оставшись наедине, без посторонних очей, эти мнимые торгаши передавали своим господам все, что успели вызнать и высмотреть в польском лагере, сообщали также вести из осажденного города, с которым сумели войти в сношения… Эти же ‘купцы’ брали письма от Филарета и других послов, с нарочными гонцами, со своими ‘подручными’ и приказчиками отсылали их в Москву, тем же путем получали и передавали ответы, письма, целые ‘повести’, какую в феврале 1611 года привез послам один ‘купец’!
В этой повести сначала шла история царства во дни Иоанна IV Мучителя, потом описывались происки Годунова, убиение Димитрия Углицкого, царение Федора Иваныча, избрание Годунова, подстроенное умно хитрым царедворцем и правителем. Дальше шло описание Смуты, Самозванщины в сжатых, но сильных словах и затем уже, подробно, по письмам того же митрополита Ростовского, описывались испытания Великих послов, их стойкость и, не жалея красок, рисовалась злоба и предательство поляков. Заканчивалась ‘Новая повесть’ эта призывом ко всенародному ополчению, как того желает и патриарх Гермоген, рассылающий повсюду окружные грамоты, несмотря на то что Гонсевский окружил строгим надзором престарелого святителя…
Хорошо составил ‘Новую повесть’ дьяк Елизаров-Курицын, которому семьи Романовых и Шереметевых поручили работу…
— Эта повесть да послания Гермогена, святителя блаженнейшего, всю землю подожгли! — сказал Филарету ‘торгаш’, доставивший ему письма и посылки из Москвы. — В Ярославле уже рать большая сбирается. Из Нижнего сильные отряды на помощь идут… Кругом неспокойно на Руси… Вологда, Пермь далекая, Хвалынск старый, алибо Вятка по-нонешнему, — отовсюду те же вести: народ подымается, ляхов да свеев из земли выгонять хотят, потом и вам на помощь придут, послам великим. В обиду вас не дадут! Только и вы стойте крепко за веру православную!..
Так говорит, сверкая глазами, с пылающими щеками, юркий на вид, пронырливый торгаш, который всюду совался со своими товарами, низко кланялся полякам, божился и торговался нещадно целыми днями…
А здесь, наедине с Филаретом — явился совсем иным, неузнаваемым, готовым и жизнь и свободу отдать за родную землю, за веру свою прадедовскую…
Оттого и бодрились до последней минуты московские Великие послы, слыша такие добрые вести.
Даже когда пленниками на тесном, грязном речном суденышке повезли их в неволю, в Вильно, — на борту барки очутился какой-то пронырливый, смуглый торгаш — ‘валлах’, как он называл себя, одинаково плохо говорящий на всех европейских и восточных языках. Он и по-польски лепетал с небольшой стражей, которая частью помещалась на барке, частью ехала за нею вдоль берега, и по-‘москальски’ кое-как объяснялся с москвичами. Знал и шведскую речь, и по-немецки немного. А по-турецки, по-гречески — совсем сносно говорил.
Оказывая всякие услуги хорунжим и сотникам польским, меняя на добычу и продавая жолнерам водку, вино, которое доставал неведомо откуда и где, Янко-валлах то вертелся на барке, то исчезал куда-то, будто за ‘провиантом’, то снова появлялся, снабжал напитками и табаком желающих, даже порою в долг, твердя при этом:
— Бог видит, он отдаст, если ты не сможешь!.. Янко-валлаха обидеть легко, он — бедный, честный торгаш… Его обидишь, душа твоя грех понесет… Бери и отдай, лучше будет!..
Смеялись поляки над глупцом-торгашом.
— Богом пугает! Осел татарский!.. Разве Бог станет мешаться в расчеты между солдатом и торгашом! Есть Ему, Господу нашему, много дел поважнее…
И, конечно, большинство так и не платило долгов ‘валлаху’. Но он особенно даже не напоминал об этом…
Больше всего дивились поляки, что Янко продовольствует и москвичей, у которых почти не осталось ни рубля после ограбления под Смоленском.
Несмотря на это, торгаш чего-чего не натащит пленникам, которых очень скудно кормили в пути за счет Сигизмунда.
— Ничего! Паны хорошие. Почтенные люди, знатные бояре все… И ихний старший арцибискуп, митрополит, тут же… Когда-нибудь и они мне пригодятся, если я с товарами на Москву приеду… Ведь не убьют же их у вас! — не то спрашивает, не то утвердительно говорит хитрый валлах. — Не приказано же вам извести их всех в пути!..
— Не приказано. Да и в Москву они не скоро попадут!.. Когда уж круль яснейший Жигимонт сядет на престол московский… не прежде…
— Ну, так это скоро будет! — радостно кивая черной кудлатой головою, залепетал торгаш. — Тогда и я на Москву приеду… Мне эти бояре и долг отдадут, и еще пару ефимков на бедность прибавят. Я знаю, это — хорошие паны, бояре…
Смеются поляки надеждам Янко… Но они бы совсем иначе отнеслись к юркому торгашу, если бы видели, что не только провизию, а также изрядные суммы денег передает он пленным, письма им носит, засунув их хорошенько в середину белого каравая или во что-нибудь иное…
При помощи денег пленники могли заручиться расположением стражи, и с ними стали обращаться гораздо человечнее и мягче, чем в первые дни.
Но еще больше, чем все льготы и некоторая обеспеченность денежная, подымали дух у москвичей вести, и на пути доходившие до них, и в самом Вильно, где недолго оставались пленники.
Письма говорили, что еще в декабре прошлого года Гермоген открыто в Успенском соборе, созвав сотни купеческого, московского и иного простого, неслужилого люда, под страхом отлучения от церкви запретил признавать Владислава царем и крест ему целовать. Владыко говорил о мужестве и стойкости смольнян, о твердости послов, не уступающих даже перед насилием врага… И заклинал общими силами встать на защиту веры и Земли.
Узнав об этой сцене, ляхи почти узником сделали Гермогена, учредили над ним строжайший надзор. Но говорят, что ‘дома и стены помогают’. У себя, в Московском Кремле, сидел пленным патриарх и находил сотни случаев сообщаться с остальной Русью, посылать письма или изустные приказы и увещания.
В январе уже этого года боярский сын Роман Пахомов и посадский человек Родион Моисеев, нижегородцы, повидав Гермогена, вернулись домой и целую область, не один Нижний Новгород, подняли теми словами и посланиями, какие привезли от святителя… Подметные письма явились повсюду на Москве и в других городах, и открыто сноситься стали города и области между собою, готовясь собрать большое земское ополчение против врагов.
По словам писавших, польский гарнизон в Кремле был объят смертельным ужасом, чуя опасность… И поэтому удвоил надзор за всеми главнейшими боярами, которых Струсь держит в Кремле, как заложников, как поруку за безопасность свою и своих людей…
Слезы набежали на глаза Филарета при чтении этих вестей. Радость и тоска склубились, смешались в смятенной душе. Надежда явилась, что хотя и не скоро, но придет избавление, выкупят из неволи своих ходатаев русские люди, как только одолеют врагов… Но — когда это еще будет!..
И сколько мук придется самому перенести, не так за себя, как за юношу-сына, который там, в руках врагов, беззащитен и слаб… И мать его, старица Марфа… Столько уж пришлось ей вынести лишений, горя, гонений от Годунова, столько слез выплакали ее глаза, теперь потускнелые, а когда-то блестящие и гордые!.. И сколько ему придется в польской неволе страданий перенести!..
Как солнечным лучом прорезало тьму в душе Филарета, когда, развернув послание, осторожно подсунутое ему уже под самым Вильно ‘валлахом’, он увидел Знакомый почерк жены, а ниже — вились тонкие, нетвердые еще черты, выведенные рукою юноши, — Михаила.
‘Здоровы, бодры они! — прочитав письмо, думал про себя Филарет. — Может, не совсем оно и так… Для меня пишут, чтобы я не тосковал… А я так далеко и кинуться не могу, хотя бы на денек на один, побывать там, увидать их… И снова пускай бы в неволю… Господи! Неужто не увижу я сына моего… Подруги моей скорбной… края родимого!.. Или уж на том свете придется свидеться с ними!.. Ей, Господи, за что такую муку терплю!..’
И сильный, непреклонный, умный человек горько, тихо плакал, глядя на ровные строки, выведенные далекой, любимой рукой…
Наконец, осушив глаза, он снова начал перечитывать одно место в письме старицы Марфы:
‘А то дело большое, какое ты знаешь, — эй, господине, не по душе мне, право. Хоть теперь, хоть и после, когда потише станет в земле, а юному дитяти не под силу будет тягота. Я, пока жива, сама его отговорить потщуся и другим на твое дело задуманное помогать не стану. Хоша другие все как сговорилися — по-твоему толкуют, что тому юноше только дело то делать и належит. И большие попы, и самый старший, и бояре, и люди черные, да и казаки-воры и те думают по-твоему. А я не хочу и не хочу. Довольно горя было, не стану сама больше искать и кто мне мил, тому не дам за непомерное тягло братися’.
Улыбнулся скорбно Филарет и думает:
‘Боится мать за сына… То и забыла, что я ему тоже отец. Не пущу на гибель или на опасность крайнюю. А уж если так решено, что Владиславу на Московском царстве не сидеть, если сам Жигимонт себя волком перед Землею обнаружил… Так, кроме сына моего, некому и владеть царством! Это — слепой увидит, не то что зрячий… И старуха образуется, помягче станет, как до дела дойдет…’
Думает так пленный митрополит Ростовский. И забывает свою неволю, ласковее, светлее становится его скорбное постоянно, суровое лицо.
А барка тихо плывет по речным волнам.

Часть вторая

ЗЕМЛЯ ОПОЛЧИЛАСЬ

Глава I

СДАЧА СМОЛЕНСКА

(17 июля 1611 года)

Больше году боярин Шеин, молодой, но неутомимый и даровитый воевода, выдерживал осаду Сигизмунда, который со своей литовско-польской ратью тесным кольцом обложил древний Смоленск.
50000 человек, вместе с войсками, с посадскими и пригородными жителями, село в осаду, спасаясь за высокими, несокрушимыми стенами от набега ляхов.
А теперь — и пятой части не насчитывается среди осажденных. Не столько умерло от ран, в бою, сколько погибло от голода, от повальных болезней, особенно беспощадных в жаркую летнюю пору. Женщины, дети, старики, все, кто послабее, — валились тысячами каждый месяц. Выжили только самые сильные, закаленные от природы. И, шатаясь от слабости, от голода, с распухшими от цинги деснами, с отекшим лицом подымались воины на стены, отражали приступы врага, который тоже, очевидно, утомился от долгой, тяжелой осады, от больших потерь и очень осторожно приступал каждый раз к твердыням города.
— Что кровь свою даром проливать! Изморим, голодом возьмем упорных москалей! — решил Сигизмунд. И его ожидания наконец сбылись.
Видя, что помощи ждать неоткуда, получив от ‘языков’ вести, что Великое посольство увезено в плен, что Гонсевский прочно сидит в Кремле и не сегодня-завтра Русь признает круля Жигимонта и сына его, Владислава, своими господами, Шеин решил сберечь остатки рати, которая так стойко, с беззаветным мужеством боролась против врага, вынося тяжкие лишения.
После недолгих переговоров Сигизмунд разрешил русским войскам выйти из Смоленска, но знамена московские должны были склониться перед крулем-победителем, вся артиллерия оставалась в его распоряжении, смольняне — присягу дать должны были на верность Сигизмунду и Владиславу и Смоленск — становился польским городом.
17 июля 1611 года, без литавров и труб, молча, выступили истомленные остатки русской рати из крепости, где каждый уголок был полит их кровью… Склонив знамена перед сияющим Сигизмундом, горделиво сидящим на боевом коне в кругу своих гетманов и вельмож, прошли мимо победителей побежденные герои и двинулись дальше, в печальный путь свой на разоренную родину…
Воеводу Шеина не отпустил на свободу король и приказал ему явиться в свой шатер, где пришлось еще проживать Сигизмунду, пока очищали город, заваленный трупами, чтобы придать ему приличный вид для торжественного вступления туда круля и победоносных войск.
Громко гремела музыка в польском лагере, отслужено было торжественное молебствие всеми полковыми ксендзами с примасом Гнезненским во главе, проживающим также в военном стане у короля.
Не поскупился на слова благодарности начальникам и целому войску старый, умный король. Обещал и отдых, и награды богатые, когда кончен будет поход. Затем, окруженный ближайшими вельможами, Сапегой, Жолкевским, Хотькевичем, Лисовским и другими, вернулся в свой шатер.
Сюда велел он привести и воеводу Шеина.
Бледный, истощенный явился и стал перед Сигизмундом побежденный храбрец. Смело, в упор глядел он в нахмуренное лицо короля, который не сразу заговорил с ‘упорным москалем’.
Король ждал, что сломленный воевода выразит ему покорность, станет просить о милости, о свободе. И молчаливое, вызывающее молчание юного боярина сначала взорвало Сигизмунда… Но в то же время новое ощущение, невольное почтение к отважному врагу, который, даже потеряв свободу, не утратил своего достоинства и гордости, овладело душою Сигизмунда Вазы.
— Ну… что теперь нам скажешь, отважный воевода московский… когда не за стенами крепостными, а перед нашим лицом стоишь?.. Как посмел ты, раб ничтожный, не слушать наших слов и приказаний и не сдавать Смоленска до сих пор?.. Ваши же правители, бояре из Москвы, тебе писали, что мы владеть должны этой твердынею… Их как ты смел не слушать, когда уж нашей власти королевской не признавал? Тебя судить велим мы без пощады… Но раньше сами знать хотим, что твоему упорству причиной? Почему ты не признал сына нашего, Владислава, царем своим, когда ему присягнули чины духовные с боярами московскими, народ, войска и на Москве и по другим вашим городам?.. Что приведешь ты в свое оправданье?
Ни звука не слетело с бледных, крепко сжатых губ воеводы. Он только по-прежнему глядел прямо в глаза королю.
— Ты смеешь так глядеть на нас? Строптивый раб, презренный! Берегись! Еще ответ ты должен дать, как смел разорить и обезлюдить наш прекрасный город Смоленск! Ты обратил его в гробницу… Сколько жизней унесено в боях из нашей славной рати!.. И общее мнение, что ты не силами людскими, а с помощью чар и духов ада мог так долго только с горстью людей отражать наше сильное, отважное воинство. За это больше всего достоин ты казни. Как чернокнижника — властям духовным нашим велю тебя предать… Пытать тебя велю, чтоб правду ты сказал. Ты слышишь ли? На дыбу, на огонь пойдешь!.. Ты слышишь, раб? Безумный пес!
— Я слышу! — медленно, хрипло, словно выжимая с трудом из горла слова, заговорил наконец воевода. — А ты, великий круль, меня ты видишь ли?.. Я побежден, в плену… Но не слыхал, чтобы по рыцарскому обычаю можно было глумиться так над побежденным неприятелем… Не я сейчас стою перед тобою, круль Жигимонт. Вся Русь стоит перед тобою… Ты мне грозишь огнем и дыбой?.. Я на все готов. Но ты родную землю, ты Русь пожег огнем, ее ты кровью залил без права и вины… Бог не простит того… Я вижу, ты мне в глаза глядеть не можешь, как я гляжу, твой пленник, разбитый твоею силой воевода… Ты словно бледнеешь передо мною… перед пленным врагом. И не напрасно это, державный круль. Ты чувствуешь, что пред тобою сейчас вся Русь стоит. Она пока — побеждена, разбита… Но — берегись, перемениться могут дни… Не стерпит долго насилия вся земля. Русь зашевелилась… она восстанет!.. И тогда, гляди, как бы не пришлось подавиться кусками наших тел всем, кто терзал нас, беззащитных!.. Захлебнутся недруги наши тою кровью, которую пролили так жестоко, так несправедливо! Бог слышит мои слова! Аминь — говорит на них вся земля наша Русская…
— Убрать, увести его! К профосу! Он с тобою, дерзкий, пусть потолкует!..
Драбанты схватили и увели Шеина, а Сигизмунд, багровый от гнева и стыда, обратился к Сапеге:
— От страха и голода, видно, рассудок потерял этот грубый москаль…
— Конечно, так и есть, яснейший круль! — поспешно отозвался Сапега.
Но Сигизмунд уже словно и не слышал ответа. Мрачный, он погрузился в тяжелое раздумье.
И многие кругом стояли невеселые, задумчивые, словно их и не радовала большая удача, какая выпала с захватом Смоленска.
Примас, сменивший после торжественной мессы парадное облачение на свою обычную фиолетовую сутану, появился в шатре и приветствовал снова короля и его свиту.
— Во имя Отца и Сына и Духа Святого, мир с вами!
— Аминь! — отозвались присутствующие.
— Аминь! — будто просыпаясь ото сна, проговорил Сигизмунд, осеняя себя крестом. Затем огляделся вокруг.
— Все в сборе, если не ошибаюсь… И гетманы, и канцлер, и паны сенаторы… С молитвою можем мы и приступить к совету, на который я вас сегодня созывал.
Архиепископ прочел краткую молитву, прося у Святого Духа содействия и просветления ума и души на предстоящем совете. Все уселись по знаку короля, и он, сидя у стола в своем мягком, широком кресле, облокотясь на поручни, первый заговорил.
— Святой отец, и вы, паны сенаторы и гетманы, и все вожди мои! Еще раз, вознося хвалу Творцу, благодарю вас за те труды, лишенья и заботы, которые мне помогли достигнуть славной цели. Смоленск, древнее достояние нашей короны, отнятое хитрыми, злыми соседями-москалями, снова в наших руках! Этот город с его твердынями — словно камень драгоценный, потерянный надолго, опять теперь сияет на державе великой Речи Посполитой. Нелегко досталось это завоеванье наше. Эллины, осаждая Трою, меньше бед перенесли, чем наши доблестные воины. И все заслужили почетный, славный отдых. Между тем и на родине за эти долгие месяцы войны накопилось не мало самых важных и неотложных дел. Уж даже ропот к нам дошел, что сейм очередной давно пора открыть, а мы здесь медлим, хотя и не по нашей то было вине… Так вот, одно с другим соединить нам надо. Домой поведем на отдых доблестное войско наше, награды раздадим ему… И — сейм откроем, как надо по статуту Речи Посполитой, чтоб нареканий лишних не было на наше имя королевское. А после — опять за мечи и за мушкеты возьмемся, снова на коней и по старой дороге, мимо нашего Смоленска-города, — на врагов пойдем. Нас еще ожидает древняя Москва. Ее возьмем, как тут Смоленск взяли… И уж тогда милости и богатства польются щедро на всех, кто послужит делу и после, как до сих пор служил. Что скажете на это, панове — Рада?.. Со мною вы согласны или нет?..
— Согласны, да… На отдых не мешает…
— Согласны мы… да не совсем, яснейший круль…
Нерешительно, недружно звучат голоса. И, вопреки смыслу слов, — скрытое неудовольствие слышится в тоне даже у тех, кто изъявляет свое согласие на словах.
Нахмурился еще сильнее прежнего Сигизмунд. Давно отвык он от противоречий со стороны своего совета.
— Что значит: ‘согласны не совсем’? — невольно вырвался у него гневный вопрос. — Когда я говорю, что так будет хорошо… Какие же еще могут быть речи?..
— Тогда бы нас, яснейший круль, и звать, и спрашивать не надо! — осторожно, но решительно заговорил Жолкевский, давно уже недовольный всем поведением и политикой Сигизмунда. Не обращая внимания на гневный взгляд, который метнул король, гетман спокойно докончил:
— А если уж позвал нас на совет… Ежели спросил наше мнение… Сдается, надо и выслушать своих советников, яснейший пан круль!
— Да… просим выслушать и нас! — поддержали гетмана еще голоса.
— Ах, вот уже как! Если спросил о чем-нибудь слуг своих государь, так уж и слушать их волю должен, по-ихнему поступать… Вашим умом, не своим мне надо жить теперь! Извольте! — с притворным смирением заговорил Сигизмунд, скользя взглядом от одного к другому. — Да, заодно, быть может, и корону вам мою передать, и трон, и власть, дарованную мне Богом и всем народом польским и литовским!.. Что же, извольте, говорите! Прекословить я не стану!.. Ваш слуга!..
Он умолк в злобном, чутком ожидании, и наступило короткое общее неловкое молчание.
— Помилуй, яснейший круль!.. Мы вовсе не думали!..
— Мы даже не желали ничего подобного… Это — совсем не так!.. — раздались отрывочные, смущенные голоса сенаторов и начальников, с которых не сводил своего сверлящего, пытливого взора старый, опытный в управлении людьми круль Сигизмунд.
— Вот как!.. Да знаете ли вы сами, чего вам надо желать, о чем следует думать? Интересно послушать!..
— Чего бы нам надо? Будто мы не знаем! — смущаясь взглядами и язвительными речами государя, по-прежнему спокойно и смело заговорил Жолкевский. — Бог Единый видит и знает, что людям надо и чего не надо… А вот что на уме у нас?.. О том прошу послушать, державный круль.
— Послушаем, послушаем, пан гетман. Прошу сказать!
— Повинуюсь, яснейший! Тут нет посторонних глаз и ушей. Мы собрались, первые сановники короны, ближние слуги и помощники круля нашего… И потому я без риторических фигур и восклицаний, без того, что нужно для народа и для чужих государей, попросту буду говорить, всю правду.
— Отлично… только поскорее нельзя ли? — нетерпеливо отозвался Сигизмунд.
— Я говорю, как мечом рублю: медленно, но верно, каждое слово должно в цель попадать… Придворной и женской болтовни не изучил, больше по чужим краям, на полях войны шатаюсь, а не обтираю стены виленского и варшавского замка и краковских палат его крулевской мосци, — угрюмо отрезал гетман, передохнул и снова веско, медлительно продолжал: — Так вот, говорю я: за много-много лет впервые Бог большую удачу даровал нам над Москвою… И это вышло неспроста! Земля их зашаталась, внутренние раздоры ослабили опасного нашего соседа… Мы это заметили, взвесили… и это дало нам возможность быстро стать господами в ихнем краю… Что дальше будет — кто знает!.. Быть может, судьба кичливую Москву и все ее необозримые владенья предаст на вечное наследье крулевичу Владиславу…
— А почему бы и не мне, Жигимонту?..
— Пусть так. Я не Господь Бог, раздающий владения и царства на земле… Но… все мы знаем, что Владислава хочет народ московский, а не его отца… Да это все впереди! Если же мы хотим добиться какой-либо удачи, если дело завершить желаем, так не пировать, не отдыхать, не сеймовать надо, а воевать! Сейм с его пустыми речами, со сварою, со всяким шумом вздорным подождет! Куй железо, пока не остыло, старая мудрость говорит. А кусок железа огромный, тяжелый лежит перед нами, да и не совсем еще раскаленный. На юге Московии, правда, казаки и вольница теребят родной край, как псы разъяренные. Мы тут, с запада пашем глубоко нашими саблями и арматами Московскую землю… С северо-запада враги наши, шведы, нам на руку играют, тоже врубаются топорами в российские дремучие леса. Новгород, Псков вот-вот оторвутся от Московии я попадут в руки шведам со всеми богатыми областями своими. От моря Балтийского, куда давно добираются наши хитрые соседи-москали, — далеко теперь откинем мы опасных соперников… Но все это надо скорее вершить! Пока не опомнились россияне, не слились в один поток их силы, сейчас разбитые на узкие ручьи!.. Упустим час, оправиться успеют москали… и тогда… Да, то самое тогда нам будет, что уже не раз бывало под Москвою… Позор, урон и пораженье!
Жолкевский остановился, словно желая видеть, какое впечатление произвели его слова.
Король сидел хмурый, но уже без прежних признаков раздражения и гнева.
Одобрительный ропот остальных слушателей показал, что они разделяют мнение гетмана.
— Кончил, пан гетман? — гораздо мягче и любезнее прежнего спросил Сигизмунд.
— Еще два слова, если позволит его крулевская мосць!.. Стоячего врага надо повалить, на этом я настаиваю… Но лежачего добивать не стоит. Если Бог пошлет завершенье нашим замыслам и польская, литовская наша вера и сила возьмут верх на Москве… Надо приготовлять себе там друзей и слуг не пытками, а ласками и милостью… Юному крулевичу Владиславу и так не легко будет править мятежными, упорными московитами. Зачем же еще обозлять их излишней строгостью… А не удастся нам вконец одолеть надменных москалей… Они как-нибудь извернутся, как и прежде то с ними бывало… Живучий, неподатливый народ!.. И свои порядки, свои цари останутся у них… Так нужно тут, на окраине, поскорее и попрочнее отхватить, что успеем… И в то же время не очень досаждать врагу. Говорят, обозленная пчела сильно жалит, даже умирая. Соседями все-таки навечно нам останутся москали… И если не теперь, так на детях наших выместят чрезмерные обиды… О, я знаю их, живал в Московии: злопамятный народ! Во всем следует соблюдать меру и справедливость… Если только в делах войны можно говорить о справедливости… Нет, точнее скажу: благоразумная осторожность дает больше, чем безумная отвага, хотя бы и несла она удачу… Вот все теперь, что мне казалось необходимым изложить яснейшему крулю и вельможным панам Рады его.
Снова сочувственный гул покрыл речь гетмана.
И Сигизмунд в свою очередь несколько раз утвердительно медленно кивнул своей красивой, седеющей головой.
— Почти все верно… Кроме одного… Я немало удивляюсь перемене, какая произошла с нашим отважным гетманом. Он говорил об осторожности, о благоразумии… Невольно думается, что его подменили… И подбросили Речи Посполитой ласкового теленочка вместо отважного льва, каким мы знали пана рыцаря…
— Если немедленно звать на дальнейший бой — значит быть ласковым теленком?.. Тогда одно остается сказать: настоящие львы торопятся с поля битвы спрятаться под платье придворным красавицам Варшавы! — ответил колкостью на колкость несдержанный гетман.
Сделав вид, что не понял намека, Сигизмунд продолжал, чуть повысив голос:
— Мы слушали пана гетмана. Теперь договорить свое желаем. Скажу сначала об одном, об опасеньях гетмана. Жолкевский ли боится москалей?.. И можно ли поминать о пораженьях в эту минуту, когда громкой славой покрылось наше оружие и войско и корона!.. Не думает ли гетман, испытанный стратег и полководец, что приспела пора… И если мы с таким трудом и мукою, ценою тяжелых лишений взяли Смоленск, стоящий на окраине царства, который больше наш, чем московский… Не думает ли гетман, что и Москва запросилась уже к нам в руки? Нет, хотя и сидят в Кремле наши воеводы с полками нашими… Плохой расчет у пана гетмана. Еще не скоро можем мы двинуть на Москву свои измученные, ослабленные долгою осадой рати. Да и московские дела еще не дошли до надлежащего развала. Пусть их земля еще поопьянеет… Пусть братскую рукою они наносят раны друг другу… чаще, глубже да больнее… Пусть горячею кровью поистечет хорошенько земля врагов… Тогда и мы вернемся из Варшавы, явимся в самую пору, чтобы кончить затеянную нами великую игру! И схватим тогда кусок, который повкуснее…
…А может быть… кто знает… может быть, и взаправду доверят нам свое царство россияне!.. Может быть, не для оттяжки времени ведут они переговоры, как мы до этих пор полагали… На милость, говорят, нет закона, а на глупость — не бывает образца!.. Это — их присловье, московское… Посмотрим! И свет истинной, единой католической веры просияет в этой варварской доныне стране… Но… это все дело десятков лет… А не одной осени, как полагает, видно, пан Жолкевский. Что скажет нам теперь отец святой, пан примас, и паны сенаторы и воеводы?.. Понятен ли наш уход к Варшаве?..
Конечно, на заданный вопрос не могло быть другого ответа, как единодушное согласие, которое и послышалось со всех сторон.
Молчал один Жолкевский.
— А пан гетман отчего молчит? Или еще не согласен с нами? Не ясно здесь было доказано: что надо делать? Воевать или переждать? Еще непонятно?
— Мне все понятно, яснейший круль!.. Но… — пожимая плечами, ответил неохотно Жолкевский. — Еще раз и я повторю свое: кто может знать, что его ожидает!.. Порою безумье храбрых вырывает из рук у судьбы такой великий дар, какого не мог своими расчетами добиться самый мудрый на земле!.. Как угадать!..
— Ну вот вы и гадайте сами, панове, на костях или на звездах! — с досадой снова забрюзжал Сигизмунд. — А я — ваш король! И должен не гадать, а рассуждать и думать. Так и будет. Вопрос решен. Пана гетмана Хотькевича пошлем мы к Москве, на помощь Гонсевскому, а сами будем собираться домой!
Решив еще несколько очередных дел, Сигизмунд распустил совет.
Когда Жолкевский с полковником легкой конницы, Лисовским, головорезом-литвином, шел к своей ставке, они увидели, что Сигизмунд верхом, с небольшой свитой, поскакал к Покровской горе, откуда открывался вид на весь Смоленск.
Круль хотел еще раз полюбоваться своей славной добычей до въезда в завоеванный город.
— Не пойму я нашего круля! — не то про себя, не то вслух проворчал Жолкевский, следя взором за группой, быстро скачущей вдаль под лучами июльского солнца, знойного, несмотря на ранний час дня.
— У него — свои расчеты! — усмехаясь, отозвался Лисовский. — Слышал, пане гетман, он надеется, что не упустит здесь ничего, наоборот… А сейм, правда, открывать давно пора… По дружбе, за великую тайну скажу пану гетману, как постоянному своему заступнику и покровителю… Еще в начале этого года, отпуская некоторых москалей из Великого посольства на родину, тех, которые оказались посговорчивее, выразили согласие на изменение договора, подписанного с тобою, вельможный гетман, в августе прошлого года… Вот, отпуская этих наших ‘друзей’, пан круль вошел в тайное соглашение с самыми влиятельными из них… Не поскупился большие деньги отсыпать таким слонам, как…
— Келарь троицкий, Авраамий Палицын, как Вельяминов, Салтыков, слезливая баба… и дьяку Андронову довольно перепало, и помощнику его, Грамматину, лысому псу… Знаю, все знаю… Да половина из этих ‘друзей’, как ты назвал, пан, только до границы лагеря нашего остались нам друзьями… Струсь мне пишет из Москвы и другие приятели наши, что тот же Палицын заодно с патриархом, с Гермогеном ихним против нас подымают ополчение… Плохо тут рассчитал скупой наш круль. Плакали его червонцы… Не хотят уж теперь и Владислава москали неверные… Прогадал старик наш.
— Не совсем… Не о Владиславе и хлопочет он, о себе скорее… И даже не скрывает этого… А на Руси все-таки он закупил себе тоже друзей, как там ни говорить… Особенно из партии Салтыкова… И теперь хочет дать время своим сторонникам, чтобы они подготовили побольше голосов за него для избрания на трон московский… А мне дал разрешение кинуться на ихние земли с моими головорезами, ‘лисовчиками’… Там — пограбить что можно, побольше страху нагнать, смуту усилить… Будто от Заруцкого наши набеги и налеты идут… А попутно просил сеять слухи, что Владислав еще слишком молод и не сумеет оборонить Московское царство от всех внешних и внутренних врагов… Что только мудрый и опытный, прославленный победами государь, как он, Жигимонт Ваза, может дать покой измученной стране и народу… Только он вернет прежнюю силу и блеск державе русской. И народ московский сам должен требовать от воевод своих и от бояр, чтобы скорее призвали они не Владислава, а его на царство…
— Просто и хорошо! — насмешливо улыбнулся Жолкевский. — Думает пан, что москали такие простецы, как с виду кажутся… Забывает, как предан этот народ своей вере… И не подумают там посадить католика на трон… Да еще такого друга ксендзов, каков наш старик… Плохую он игру затеял, не двойную, а тройную, нечистую, надо правду сказать!.. Добра из этого не выйдет ни ему, ни нам, ни Речи Посполитой, о которой я только и забочусь… Мне дела нет до выгод и барышей Сигизмунда Вазы, способного променять нашу корону на шапку царя-схизматика. Плохо он делает… Говорит — одно, глядит — в другое место…
— А вершит дело по-третьему!.. Ты прав, вельможный пан гетман. Но это же и есть настоящая королевская наука. И сам Макиавелли…
— Пускай сам черт или его бабушка говорят что хотят, а я по-старому одно признаю: лучшая ложь — это правда. ‘Иисус Распятый и мой меч!’ С этим бы старинным кличем ринуться вперед, от Смоленска — на Москву! Пока москвичи сами не пришли отбирать то, что мы урвали у них нынче… Но… пока воля не моя… ‘Скачи, враже, як круль каже!..’ Подождем, увидим!.. А вот мы и пришли. Прошу пана полковника в мой шатер, выпьем чарку-другую венгерского. Есть у меня еще тут с собою заветный бочоночек!..

Глава II

У ГЕРМОГЕНА

(август 1611 года)

После короткого и сильного ливня с грозою — освеженные стоят сады Московского Кремля, среди которых тонут и царские палаты, и хоромы боярские, и даже приказы и посольские дворы, здесь находящиеся.
Вековые липы, стройные березы, клены и сосны столетние осенили также все внутренние строения древнего Чудова монастыря, его кельи, служебные постройки, поварни, конюшни, все обширное хозяйство, заключенное в стенах обители.
Здесь, почти на положении узника, живет теперь и патриарх Гермоген, дряхлый, болезненный, но еще сильный духом старец.
Всяческим почетом и блеском старались окружить поляки Гермогена, пока он, склоняясь на уговоры сильной кучки бояр, соглашался на призвание Владислава. Но как только была перехвачена Гонсевским одна из грамот патриарха, посылаемых по городам с призывом ополчиться против ляхов и шведов, — за святителем был учрежден самый строгий надзор. И если бы только гетман и полковник Струсь не опасались вызвать взрыва крайнего негодования со стороны целой Москвы, они давно бы бросили старика в темницу, такого слабого и кроткого на вид, но столь опасного в своей беззащитности, более грозного для них, господ Кремля и Москвы, чем несколько полков, вооруженных с головы до ног.
Сидя у раскрытого окна своей кельи, выходящего в густой монастырский сад, сейчас наполненный ароматами и прохладой на закате августовского теплого дня, Гермоген, держа далеко от глаз, пробегал взором по строкам небольшого ‘столпчика’, письма, начертанного на длинном, узком куске синеватой плотной бумаги. Большие круглые стекла, помогающие при его старческой дальнозоркости, лежали тут же, на столе, где видны старинные фолианты в кожаных переплетах и небольшие тетради, исписанные крупным, четким почерком самого патриарха. Чернильница и несколько очиненных гусиных перьев лежат тут же, наготове.
То, что читал патриарх, очень волновало его. Ясные, небольшие, но полные ума и жизни, еще не потускнелые, несмотря на годы, глаза старца напряженно вглядывались в путаную вязь начертанных в послании строк, словно за этими строками он видел что-то страшное, отвратительное.
Отложив письмо, нервным движением своей худощавой руки аскета-постника придвинул к себе поближе Гермоген небольшую полоску бумаги, взятую из кипы, заготовленной тут же, омочил перо и быстро начал выводить буквы, нажимая пером, которое жалобно и густо поскрипывало на бумаге, как будто и ему было тяжело и тоскливо, как и тому старику, рука которого водила пером.
Стук в дверь, осторожный, но уверенный, нарушил тишину кельи.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй ны! — раздался за дверью старческий голос служки Пахомия, уже много лет неразлучного с Гермогеном.
— Аминь! — ответил тот, неторопливо отложив перо и вкладывая начатое послание между листами большого, раскрытого на столе, фолианта, который также неторопливо захлопнул и отодвинул от себя.
— Святейший владыко, там пан Пясецкий пожаловал! — отдав поклон, почтительно доложил служка. — Что ему сказать? Хочешь ли видеть ляха? А то, може, не здоров ты, батюшка, а? Я ему…
— Нет! — остановил служку Гермоген. — Я г о с т ю рад!.. Проси, проси его, Пахомушко.
Снова поклонившись, вышел служка и впустил ротмистра Пясецкого, который помогал Гонсевскому и Струсю нести гарнизонную службу в Кремле.
Благодаря его небольшому знакомству с русской речью, ему поручали сношения с Гермогеном, который не умел или не желал ни слова понимать по-польски.
— Здрув, пане отче? — с почтительным поклоном осведомился ‘гость’.
— По твоим молитвам, как видно, чадо! Терпит Бог грех и носит мать-земля.
— Так, так, так!.. То и слава пану Богу!.. Не бардзо помешал?..
— Нимало, нет, пан воине честной!.. А ты што, со мною пришел часок скоротать в беседе… алибо есть што новое?.. От нашей чести не желаешь ли чего-либонь?.. Сказывай. Аз смиренный богомолец за людей и не отрину ничьего глагола, как сам Христос Спаситель Наш заповедал миру. Ну што же, чадо, нет ли новой вести… доброй алибо хоша и дурной у тебя на запасе?.. Все заодно. Господь дает и дождик и вёдро… вот как нонешний день было. Гроза с утра, а под вечер сколь тихо и хорошо стало… Так сказывай…
— Ведра… То само, цо воду носять… а зачем, святой отец, говоришь про ведра?..
— Нет, ты не уразумел меня, пан. Я — про иное. Дни ясные, по-нашему, есть вёдро.
— Ага, ага! Розумеем! Ясны день… То ж лето еще на дворе, то и день ясны… Розумею!.. А вот слыхал… кхм… кхм… есть у нас… не! есть у вас в Пскове… кхм! новый царь Деметрий Самозваный. Якой — Сидорка беглый, как ваши же москали толкуют!.. Беглый из стрельцув! Пан отец не слыхал, га?
— Отколь мне слышать! Вот што придет и скажет ваша милость алибо хто иной из вашей братьи, — то я и знаю. Совсем в неволе здеся я, владыко всей христианской паствы православной, патриарх всего царства Российского… О-ох, в неволе тяжкой!.. Знать, так хочет Бог!
— Но! Цо ж то за неволя! Хе! Бояре все ваши, правители в Кремле тут сели с нами, когда подошло ополчение ваше дурацкое!.. А когда разойдется оно… Тогда нам свободней бендзе и святому отцу полная воля будет… То ж осада была, а не замыкать мы хотели святого отца патриарха! Брунь Боже! Никогда!.. Теперь, когда московское правительство, до приезду избранного царя Владислава и круля Жигимонта, находится под нашей охраной… под нашей владой и укрытьем нашим, — спокойно могут спать все… И пан святой отец, как здешней веры князь и господин, — тебя хранить мы должны до приезда царя Владислава! Куды ж идти тебе! Кругом — весьма небеспечно. Казаки — бунтари, шведы, разны Самозванцы да самобранцы!.. Самовольцы никчемные! Бродяги и сбродняжи треклятые! Мы только храним персону вашу, высокую, пан ойцец! Якая ж тут неволя!.. Напрасно…
— Неволи нет, ты мыслишь? Вы в Кремле здесь господа. Вон у тебя ключи висят за поясом от выездов и въездов… Ты говоришь: я волен. Ин верю тебе, чадо. Так прикажи каптанку мне заложить… Я до Троицы поеду, помолиться мощам святых угодников Божиих…
— До Тройцы!.. Кхм… Дороги ж небеспечны еще… Казаки там… разбойники есть ружны… И пан ойцец разве ж не видал этой Тройцы алибо цо! Алибо здесь модлиться мало места, в Кремлю да на Москве!.. Помилуй Боже!.. Тысячи церквей у вас тут. И на што так много!..
— Добро, ты прав. До Тройцы далеко и небеспечно… Так — в монастырь Донской!..
— На другем коньцу Москвы! Далеко ж то… и жарко… Пан ойцец… он устанет!
— А ежели… к Богородице, что на Пожаре!.. Рядом это, слышь, к Василию Блаженному сбираюсь я давно… Все как-то не припадало!..
— О!.. То… Кхм… кхм… То — можно! Добже, добже! Еще народу сейчас много на углах. Же бы нам не помешали, мы попозднее поедем!.. Полсотни улан я сберу и сам поеду с ими… на всяк случай… Кхм… кхм… Охранять владыку ж…
— Нет! — почти гневно вырвалось у Гермогена, до сих пор забавлявшегося изворотами Пясецкого. — Нет! С охраной ехать молиться не хочу! Здесь посижу лучше! А то какой я пастырь стаду, коли с целой волчьей стаей поеду по храмам Божиим, по церквам московским! Лучше тут и помолюсь, в этой тесной келье!
— Цо мувит пан отец! Не разобрал я… Бардзо скоро сказано…
— Это я так… про себя говорил! Досказывай, што про Сидорку начал! Уж — третий Самозванец, выходит! Из стрельцов он, ты говоришь? Да, сам он про себя что сказывать придумал! Все же знают, что еще в декабре в прошлом зарубили второго Самозванца, вора Тушинского, его же разбойники-воеводы!.. Как, слышь, ожил этот, третий, после двух смертей!.. Занятно мне узнать…
— Кхм! — лукаво улыбаясь, заговорил Пясецкий. — Разве ж много надо, чтобы обмануть ваших дураков-россиян! Всякой сказке готовы верить, только бы поразбойничать можно было!.. А эти, самозванцы… цо они ни скажут, али бы только на царстве повеличаться!.. Хоть не на длугий час! Он, тэн Сидорка муве, цо… кхм… Же он есть — чародей! Чарнокнижник! Же может кажный раз помереть и оживиться, як схочет себе сам! Два раза, говорит, он юж обмирал. А как в могилу ляжет, как положили его… он оживет разом и улетит! И знову — царр!.. Ха-ха-ха! А дурни верют! И умны люди, которым это сходно, роблют такой вид, цо также верют!..
— А… честные да чистые душою… Те как же?..
— Не вем! Не вем! Таких там, у самозванув, не бывает!.. Такие — здесь, с нами все сидят… Ваши все правители — бояре найвенкшие… и сам ойцец патриарх Московский… От было б дуже ладно, ежели б им пан отец теперь написал… же тэн Сидорка — есть вор и блазень!.. Цо пан яснейший Владислав есть едины российский цесарь и московский царр!.. Одразу б тогда всяки мятежи и скончились по слову святого ойца патриарха!.. Може, напишешь, пане отче?
— Пан… пан… все — пан!.. У вас, слыхал я, говорят: алибо пан, алибо пропал! Я про Сидорку напишу, пожалуй, штобы лишней смуты вор завесть не успел в народе христианском. А только… с кем отправлю я посланье?..
— Нам, пане ойче, его отдай! Мы уж до дела его доправим, пошлем по всем концам земли…
— Добро, пусть так… Я напишу потом… позднее. Утром загляни, возьмешь посланьице. Готово будет…
— И про царя Владислава…
— Нет, слышь, пан ротмистр, про это не напишу… Не посетуй! — решительно проговорил Гермоген. — Не в первый раз отказываю в этом, знаешь! Ваш круль и сын его не захотели принять статей, подписанных вашим же гетманом от имени Жигимонта… Так и дело с концом. Чему не суждено, тому и не бывать!
— Я вем… я вем! — сверля своими маленькими, заплывшими глазками старца, затараторил Пясецкий. — Я вем, на цо у пана патриарха надея есть! Я то добже вем!.. Те ж ваше мужицьке ополченье, цо шло на нас, — теперь скоро и разольеца, як вода… Еще и десяти дней нету, як казаки заманули до себе ‘водцу’ главного, Прокопа Ляпунова… та и — зарубили! На шматочки раскромсали, разнесли!.. Хе-хе!..
— Ты… правду мне?.. — бледнея и становясь от этого почти совершенно прозрачным в лице, не сразу спросил старец. И, не получая ответа, сам продолжал, тоскливо покачивая головой: — Да, вижу и так: ты не солгал! Уж больно радостен и ясен лик у тебя, врага моей земли!.. Господи, прими и упокой чистую душу смелого вождя! — зашептал про себя Гермоген. — Надеждой он был для Земли… а для меня, для старца — надеждой и радостью последних дней моих!.. Твоя воля, Господи!.. — тихо шептал заупокойные молитвы старец. А Пясецкий снова осторожно завел свою речь.
— Может, святому отцу на мысли прийшло, цо од нас… Як там юж мувили разны лиходеи, злодзеи московски… Же то мы подослали альбо подкупили казацку шайку. Даю слово гонору, цо…
— Не божись, пан! Правды не укроешь. Я только подумал… а ты мне сам и сказал все, што знать мне было надобно… Могу ли я не поверить такому почтенному лыцарю, каков ты есть! Всему верю. Еще што скажешь? Чем порадуешь старика!..
— А про тех же казакув. Собираются они еще в этом месяце большой круг зебрать… И хотят присягу учинить тому сыну панны Марины от Тушинского Самозванца… И при нем, як при малолетнем царе, большой совет будет до его полных лет… Тут и бояре ваши… и казацки гетманы, и воеводы… И все сойдутся, чтобы Землею править… И знову, значит, бой начнется…
— А больше ничего? — глухо спросил патриарх, голова которого теперь совсем поникла и белоснежная, длинная борода прикрыла исхудавшие руки, беспомощно скрещенные на груди, как для молитвы…
— Не! Ниц боле не имею… Прошу выбачения, ежели я чем расстроил пана патриарха… Я сам не думал…
— Нет… ничего! — машинально ответил старец, погруженный в горькие свои думы.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй ны! — снова задребезжал за дверью старческий тенорок Пахомия.
— Аминь! Што тамо еще! — отозвался Гермоген.
— Святейший владыко, столярок тамо пришел! — доложил служка, стоя у порога. — Как ты, слышь, приказать изволил аналой твой поисправить, што расхудился… да шкапчик, который для книг, да…
— Впусти… впусти, коли пан ротмистр того не заброняет! — словно сдерживая внезапно охватившее его волнение, проговорил старец.
— О, не, не, не! — подымая кверху свои потные, жирные руки с видом благородного протеста, затараторил Пясецкий.
Служка впустил столяра и отошел, ожидая распоряжений.
Пришедший был человек лет пятидесяти, с сединой в длинных кудрях, с вьющейся седеющей, рыжеватой бородой, с голубыми веселыми глазами и доброй привлекательной улыбкой, которая почти не сходила с его строго очерченных, полных губ.
Он сложил у двери, к стороне, свой ящик с инструментами, пилу, топор с короткой рукояткой и, низко поклонившись, подошел принять благословение Гермогена, который поднялся с своего кресла и даже сделал шаг навстречу.
— Благослови, святый отче!
— Господь тебя благослови и ныне, и присно, и во веки веков! Аминь! — Осеняя истовым, отчетливым крестом подошедшего, с особенным чувством проговорил старец, дал поцеловать свою руку, сделал было невольное движение, как будто хотел сам поцеловать голову, склоненную к его руке, но удержался и негромко проговорил:
— Вот служка мой… Пахомий покажет тебе, сыне, што делать надо!..
— Так, так! — принимая величественный вид, выставляя при этом еще больше свое отвислое брюхо, вмешался Пясецкий.
Отдав поклон, Пясецкий вышел в сопровождении старого служки, Пахомия. Чутко насторожились оба оставшиеся.
Вот уж за дальним переходом звенят по каменным плитам монастырского коридора шаги Пясецкого и служки.
Сразу протянув обе руки к пришедшему, Гермоген проговорил, задыхаясь от радостного волнения:
— Мир… мир тебе, сыне… друже возлюбленный! Брат о Христе!
Троекратно облобызались теперь старец и пришедший, мирянин по виду, а на деле — инок-чернец, прославленный по всему царству настоятель Троицкой лавры, архимандрит Дионисий.
Три года тому назад, когда Сапега со своими отрядами осадил лавру, Дионисий сумел поднять дух защитников этой крепости-обители, и соединенные полки литовцев и ляхов отошли с большим уроном от стен святыни, глубоко чтимой всем народом русским.
Тогда и теперь — неутомимый монах отдавал свои силы на помощь тысячам обездоленных людей, которые стекались под защиту стен и башен лавры. Громадные сокровища, собранные столетиями в подвалах монастырских, составленные из лепт народных, Дионисий теперь тратил на помощь тому же народу, на спасение родины.
Давнишняя дружба соединяла его с Гермогеном, и разница лет исчезала, казалась неощутительной благодаря тому сходству, сродству их чистых, отважных и любящих душ, каким были проникнуты они оба.
Мимо печального пожарища, в какое обратили поляки Москву при вести о приближении ополчения Ляпунова и князя Димитрия Трубецкого, мимо польских стражей, под видом рабочего мужика-плотника, удалось пробраться Дионисию к заточенному старцу-патриарху. И теперь слезы стояли в добрых голубых глазах инока, когда он глядел на исхудавшее восковое лицо своего друга и духовного владыки.
— Привел-таки Господь, святый владыко, свидеться нам в сем мире, в юдоли плача и горя!.. А я, по правде сказать, и не чаял того!..
— Нечаемое свершается днесь, как в святом писании сказано… Я, патриарх всея Руси, под чужою личиною должен принимать духовных чад своих, самых близких сердцу!.. Обманом, таючись, беседу с ними веду… Ох больно это, нестерпимо тяжко!..
После небольшого молчания он снова заговорил:
— Што поделаешь! Так, видно, надо… Спасать землю родную — самая крайняя пора настала! Вот и душою того ради кривить приходится на старости лет! Против своей воли, видит Господь… ради спасения ближних неправду приемлют уста мои, и то перед врагами явными, от коих пощады ждать нельзя!.. Ну, сядем… потолкуем. Про Ляпунова-то слыхал?.. Знаешь?..
— Как не знать!.. Двадцать второго числа июлия свершилось злое дело! Ляхи подстроили, сами казаки то говорят… Вчера, в девятый день поминали душу новопреставленного раба Прокофия, защитника преславного веры и Руси… Как подумаю, што не стало его… так даже в груди жмет и давит…
— А мне нонче ‘приятель’ вон энтот, што тут при тебе стоял, поведал весть нерадостную… Поверишь ли, брат Денисий, в очах и слез уже не стало у меня, чтобы оплакать наши беды, коим нет конца!.. Нет вождя, избранного Господом. Земли опорой он был, последнею надеждой россиянам… И попустил Всевышний…
— Бог знает, что с нами творит. Я глубоко верю, что иного вождя пошлет, крепкого заступника нам и избавителя… И мы должны веровать… крепиться до конца! Иначе — все пропало, коли мы дух утратим твердый да бодрость мужескую, как надлежит в такой час!
— Ты ли не кремень, брат Денисий!.. Я про тебя, слышь, немало знаю! Обитель, чу! — выносишь один на своих плечах… Брат Авраамий, келарь ваш… Он, што говорить, умная голова, тебя не глупее… Да больно душою шаток. Гордыни много в нем, мирской он еще… Мало в нем иноческого, от Бога што, не от людей…
— Да, наш речистый брат Авраамий слаб на соблазны мирские… Как говорит пословка: ‘Хошь в грязной беседе, — да первым сидеть!..’ Так и он…
— Да, да, слыхал… как он было за Жигимонта распинаться тут принялся, когда вернулся от Смоленска… А теперь как, после грамоты моей? Или не унялся малость?
— Получше стал… Да и сам видит, не больно сила велика у ляхов… Когда наших ополченцев почитай сто тыщ подошло под Москву… И кабы не ссоры да раздоры вековечные… Следов бы теперь не осталось, духом бы ляшским не пахло в целой Земле, не то в стенах кремлевских!..
— Охо-хо!.. Будет ли когда конец испытаниям!.. Еще мы — што! Душа болит, но сыты-укрыты живем… А люд-то бедный… Голодный, бесприютный… Ты, брат Денисий, чай, по-старому поишь и кормишь тысячи нищего люду!.. Надолго ли еще хватит тебе казны-то монастырской?..
— Што там казна!.. Казны еще изрядно… Повытрясется наша мошна — из иных мешков понаберем кусков, как говорится… Не помирать же с голоду крещеным! Дети там малые, недужные, дряхлецы, воины раненые… Куды же им, ежели не в нашу крепкую обитель!.. Бог Единый им Отец и защита… Не подыхать же голодным людям, словно псам забеглым!.. Из народных, из мирских же подаяний собралася несметная казна в обители в нашей… Так пусть теперь и воротится к народу в годину грозную… Авось, как времена получше станут, — што взято у нас, сторицей нам вернут потом люди Божии… Таков мой расчет.
— Расчетливый ты у меня хозяин, што толковать. Господь тебя люби да помогай! Как доселе делал, так и делай. Гляди, не ошибайся. Сторицею, воистину, народ и Бог вернут обители, что теперь даешь взайм народу да Богови!..
Как малого ребенка, нежно погладил старец по голове бородатого инока и совсем ласково продолжал:
— Сердешный ты мой друг!.. Как был, таким и по сю пору остался… Сердце золотое, душа — адамантовая!.. Гляжу я на тебя — и словно легче мне становится на душе. А то уж больно темно вокруг, просвету ни малого не видать было!.. Пожарский-князь ранен… Ляхи — Ляпунова сгубили… Сын Маринки да убитого царька воровского, того гляди, воссядет на московский престол, куда его казаки вознести собираются… Я и то уж грамоту собирался писать нижегородцам, а те штобы Казанскому митрополиту переслали… Слушают его донцы. Пусть погрозит им карой Божией и мягко поувещает, чтобы бросили затею неподобную!.. Иначе — снова смута землю зальет… кровь потечет реками… А тут еще Смоленск поддался ляхам!
Хвалились мне недавно приставники мои, литовцы… Гонец оттуда прискакал с ‘радостною’ вестью… Да, слышь, Хотькевича на помощь здешним ляхам шлет Жигимонт из-под Смоленска к Москве… Горе, горе!..
— Горе! — эхом отозвался Дионисий. — А што в Смоленске было, как сказывают!.. С голоду — грызли землю люди, падалью питались… Раненые лежали без помощи, и раны загнивали у них, и черви ползали в ранах, по живым людям… Спаси Господь…
Затихли оба под наплывом скорби.
— Ну, сказывай, што есть еще. Жду заодно, — печально заговорил Гермоген, нарушая молчание.
— Немного, слышь, вестей, святой владыко… да все — одна другой чернее!.. Увидеться с тобой хотелось, хоть повздыхать, поплакать вкупе да душу отвести… Жду испить от уст твоих целебный бальзам словес твоих премудрых, господине! Вот твердость мою поминал. А не хватает и твердости… Сил мне новых дай, утешь, разговори, отче! Изнемогаю… слышь, изнемогаю!.. Не стар я еще… И крепок… А вот тебя слабее духом, хоша ты телом тощ и слаб… и годами стар…
— ‘Плоть немощна — дух силен’ — как оно писано есть… Ты прав, мое чадо любимое, не сдаюсь я еще!.. А почему?.. Много тебе говорить не стану. Гляди мне в очи прямо… Верую я! Видишь?.. Так веруй и ты! Надеюсь я, гляди!.. И у тебя в душе пускай не гаснет надежда, как у икон — лампад неугасимый!.. И загорятся души людские от огня того святого, небесного… И стряхнут они вражье иго с себя, как паутинку малую… Знаю: минет наша ночь! И солнце над землею святорусскою ярко встанет и загорится, как встарь! Вещаю я не от себя, Небесные глаголы слышу и говорю тебе! Так — веруй, чадо… веруй!..
— Я верю… я духом оживаю, святой владыко… Еще… еще вещай! — падая на колени перед старцем, прильнув головой к краям его одежды, стал молить инок.
— А што ж тебе еще надо!.. По вере — дается нам. По вере своей и по делам твоим спасен ты будешь… как и Земля родная спасется по вере чистой по своей.
— Скорее бы! А я себя не пожалею, помочь бы только люду крещеному.
— Ну, ну, добро! Садись да слушай. Мы о делах еще маненько потолкуем.
Среди наступившего молчания старец взял из книги письмо, которое вложил туда при появлении Пясецкого, и положил листок перед собою.
— Писать я начал тут, как знаешь, грамоты по городам… Подымать земскую силу захотел… А больше всего — нижегородцу, Козьме Минину веры даю. Он с помощью Божьей зачнет дело, помимо казаков… Тамо уж многое налажено. Да теперь, как узнал я вести про Смоленск, про сынка воровского… про убиение Ляпунова, вижу, часу терять нельзя, минуты единой. Вот грамоту поспешную я начал… Пусть рати собираются без промедленья! Вождя бы подыскали… и за дело, пока казаки со своим Воренком безлепицы какой еще не натворили новой!.. Вот столпчики припрячь. Пошли из лавры их, да поскорее… Тут раньше были люди у меня… А ныне и ворон ко мне не залетит из Русской земли, как в сказках говорится… Бог тебя послал… Пока жив я… Недолго уж осталося… Чувствую, сыне… Не печалься, брате! Тут разлучимся, свидимся на Небе!.. А грамотку не мешкая пошли…
— Не премину! Заутра поскачет гонец надежный… Дружков не мало в обители найдется… Еще што повелишь?..
— Пишу я тамо: как соберутся ополченья, — подале б от казаков держались, не вязались бы с непутевыми… с ордою их немирной… Не след мешать пшеницу с плевелами. А Бог им доброго вождя пошлет!.. Я верно знаю… И на бой с недругами!.. И потом, на главное место… мудрейшего вождя!..
— Воеводу-то отыщут… Есть люди ратные и добрые… Еще не вывелись в земле. А вот как апосля!.. Кого в цари возьмем! Ужли же иноземца!.. Иль снова из бояр выбирать придется… Лукавые, предатели они, как Шуйский-царь был… Али смутьяны и злодеи, как Годунов, как этот ‘черный’ царь-убийца…
— Светлее найдется!.. Почитай что и сыскан. Пока — толковать опасно… Вот словно вижу его, небесного избранника… Только до поры не назовем… Слышь, Скопина, князя-стратига нашего убрали скорехонько злодеи… Зачуяли враги, что он был бы царь, избранный всею землею!.. Так… лучше нам теперя помолчать… Вон и Филарет сам пишет: ‘Пока — молчок…’ А он дела такие понимает!..
— Снятый владыко, ты… про Михаила?.. Уж дважды речи шли, ево бы взять на царство… И говор есть кругом… Уж разнеслися речи…
— Тс! Помолчи!.. Пусть дело само разрастется… Казаки, слышь, — и те стеною готовы встать за отрока… Затейник Филарет им угодил и лаской всех привадил, покуда в Тушине его за патриарха держал царек воровской… Сам отрок… его я хорошо знаю… И благолепен, и благодатью Божией осиян немало!.. Да еще… Ин добро! Потерпим, поглядим… Кому там надо, — ты шепни словечко… с разбором, слышь! И да поможет Бог доброму делу свершиться без помехи!..
— Господь поможет! Сердце шепчет, што буде так!..
— Ишь, и ты прорицать стал, только лишь речь о царе зашла!.. Ох, нужен, нужен… Земле осиротелой царь надобен! Так уж привычна Русь. Она теперь без головы помазанной стоит, шатается, словно опьянелая! Царь — голова настанет, и ладно станет по всей земле… А, слышь, чадо, у нас нынче злые и добрые вести в одно смешалися… Бродит вино в чану, новое, молодое… Великой чан тот — земля родная! Доброе вино и бродить должно посильнее… Так будем верить, и терпеть, и ждать!
— Терплю и верю, святой владыко. Буду ждать… Настанет светлый миг!
— Аминь! А мы с тобою теперя помолимся хорошенько… штобы поскорее настал этот светлый денек…
И оба перешли в передний угол, к иконам, где простерлись с тихой горячей молитвой, от которой легко стало у обоих на душе.

Глава III

ПРЕД ПОДВИГОМ

(август 1611 года)

Около недели прошло после свидания Дионисия с патриархом.
Особенное оживление наблюдалось с самого утра в обширной усадьбе нижегородского выборного земского старосты Кузьмы. Минина, по прозванью Сухорука, по занятию — мясника, или ‘говядаря’, как называли тогда.
Правда, день выпал праздничный, но в доме шли не совсем обычные приготовления и на поварне, где сама Миниха с засученными рукавами возилась с тестом и начинкой для пирогов, и во дворе, где готовились к большому приезду гостей, и в горницах, где накрывали столы, убирали все по-парадному, изрядно и красиво. Такие приготовления бывали в доме только на Пасху, на Рождество да на день ангела самого хозяина. А сейчас, хотя и кишит Нижний всяким народом, ради Макарьевской ярмарки наехавшим сюда чуть ли не со всех концов земли, — но у Сухорука самого нет никаких особых причин готовиться к большому приему, хотя бы ради какого-нибудь семейного торжества.
Слуги в доме и соседи, сгорая от любопытства, в сотый раз судили и рядили: чего ради такие необычные приготовления идут? Но самые осведомленные знали только, что ‘гости званы’ на нынешний день и сам протопоп Савва будет беспременно…
Чтимый во всем Нижнем за свою строгую жизнь и умные, горячие проповеди, отец Савва, и правда, не всех удостаивал своими посещениями. Но у Минина бывал не раз, и таких приемов ему не готовили. Значит, иной еще, более важный гость ожидается…
Словно ничего не замечая или, вернее, не обращая внимания на волнение, царящее вокруг, сам домохозяин рано утром засел у себя в небольшой горенке, служащей канцелярией и деловым покоем, щелкал счетами, подводил итоги в больших тетрадях, куда вносились городские, торговые и иные сборы, которыми заведовал Кузьма. Сюда же он велел привести и английского торговца, Джона Вольслей Меррика, который, как иностранец, невзирая на праздник, просил принять его по спешному делу.
Меррику надо было торопиться с отъездом, чтобы попасть к известному сроку на корабль, отплывающий из Архангельска в Англию, на родину, а ему не давали отпуска городские власти, так как не были выплачены купцом еще некоторые пошлины и сборы.
Пока земский староста рылся у себя в тетрадях и в книгах, отыскивая статью англичанина, пока подсчитывал полученные сборы и высчитывал, сколько следует получить еще, разговор пошел о печальном состоянии торга и, конечно, коснулся общего горестного положения Московской земли.
Служанка внесла угощение, сыченый мед, небольшую флягу заморского вина, несколько сортов наливок, печенья и сласти на блюде.
Англичанин с удовольствием смаковал наливки, пробовал русские снеди и своим ломаным русским языком выражал искреннее сожаление хозяину, который живыми красками сумел нарисовать иноземцу тяжелое положение родной земли.
— Охо-хо-хо! Вот то-то и оно, Жак Волосеевич! — глубоко вздохнул Минин, перекрестив англичанина из Вольслея в Волосеевича по обычаю россиян: не стесняться с иноземными названиями. — Беды не мало было на Руси. А такой еще не ведывали ни мы, ни наши деды, ни прадеды!.. Уж много-много лет и не слыхали того, что самим ноне терпеть довелося… От чего и у сильных, твердых мужей слезы из очей льются, бегут, словно у баб алибо у детей малых!.. Забота одна у всех, одна печаль-кручина: как из той беды себя нам вызволить?.. Как да чем весь мир хрещеный избавить от врагов!.. Меня ты разумеешь ли, приятель?..
— О, йэс!.. О, та!.. Я ньет маку… я плоко каварить… А панимайт я все! Террор — у нас зави такое деля…
— Как ты его ни зови, а все легше не станет! Вот ты ко мне пришел со своей бедой-кручиной. Торговлишка у тебя плохая была… Не то расторговаться, — ошшо, баешь, с убытками воротишься до дому… Да ты ж д о м о й вернешься! Там, дома у тебя лад и покой… Там всю усталь, всю досаду позабудешь. Што здеся потерял, там наверстаешь. Кругом тебя — семья, желанные, родные… За них — нет страха у тебя в душе… Ночью ты не встаешь, ровно пес цепной — не бродишь по усадьбе, не сторожишь: не видно ли злодеев чужих… али — своих, что хуже даже ляхов!.. Не ждешь, што враг нагрянет ненароком, обложит город, попалит жилища… Добро твое расхитит, опозорит женку… растлит девицу-дочь… Храмы, святыни Божьи — все опоганит!.. Тебя с детьми далеко уведет… в полон и в рабство ввергнет без пощады!.. Отцовские могилы будут поруганы, потоптаны, и даже прах отцов в земле не улежит, а вырыт будет и по ветру развеян!
— Террор! Террор! Вам нада ваш семля… забрать савет… как наш парльямэнт! И лорди ваши… и джэнтльмэнс… и кнайт… простой ваш люти… И делай эрми… зольдат, панимай… и прогонить враги! Ви — многа, их — ньет многа, я слихала!..
— Вот то-то и беда, што нас не мало. Как будто даже слишком многовато, так оно выходит, как поглядишь!.. У вас всей-то земли вашей клок алибо два. Гонцов пошлете, разгоните сеунчей, а дни через три — они и назад могут с ответом. И зачинай тогда, што в ум запало, к делу приступай… Там оборону строить либо помощь миру, какая есть потребна… У нас — не то! Земля Московская, ох, — великонька!.. Ее и в год всея не обойти, не смерить! Положим, и враги в ней могут потонуть, захлебнуться, якобы в воде глубокой… Своею кровью подавятся!.. Но раней и нашей крови много прольется на родную землицу… И видит это Бог… и терпит… Видно, за грехи наслал нам испытанье… Да, слышь, тяжка, непереносима кара Божия… Что за мука, сказать нельзя…
Умолк, тяжело задумался Кузьма.
— Та, та!.. Твой правда…
Выйдя из раздумья, Минин достал из поставца несколько свернутых столпчиков — писем.
— Во, гляди! Цидулы пишем сами и получаем из городов иных… Есть тут издалече, из-за Урала… Вижу я: понимаешь ты меня… Отрадно с приятным человеком душу отвести… Во, гляди… Пишут: им тоже в тягость наша теснота! Купечеству — разор. А хлеборобу? Ложись да помирай! — одно осталось. Все дорого, нехватки, всюду голод. А то и мор гуляет по земле… Пора, пора за дело приниматься, за земское, за подвиг за великий… Бояр ждать нечего… Они себя уж показали. Теперя наш черед, людишек худородных, последних самых что ни есть… хто любит землю да веру святую чтит!.. Вот, братец Жак, совет ты поминал… По-нашему — выходит Земский собор. Али там, скажем: ‘Великой совет всея земли…’ Уж сами мы видим: одно осталося спасенье — собраться миром да избрать царя. А… где уж тут?! Ни времени, ни часу. И не только враги теснят нас проклятые, — между своими споры идут бесперечь!.. Собралось ополченье великое, и было три вождя. Наш, земский, Ляпунов. Второй, дружок казацкий, боярин, князь Димитрей Трубецкой, атаман Заруцкой третьим был у них, главный коновод орды казацкой. Так нашего-то, земщину, — взяли и убили! За то, што ворам — казакам — потачки не давал… И всякого убьют, кто полной воли им давать не захочет. Оттого и страх кругом, и вождей хороших не объявляется у земского люду. А на воров-казаков плоха надежа. Ты понял ли, друг сердечный?.. А будешь у себя, — скажи, пожалуй, своим поведай, как тяжко было нам, как мы с бедой справлялися, призовя Творца Всевышнего на помощь!.. Одни отцы святители теперь нас и выручают, ведут за собою мирян. Святейший патриарх Гермоген да Савва, Дионисий, Палицын ошшо Авраамий, келарем он в той же Троице-Сергиевой лавре… Знаешь!.. Новогородский владыко Исидор да Казанский митрополит… Таких наберем не мало… Да сохранит их Господь и да поможет им, а они за нас пускай умолят Бога да нам помогают своими поучениями…
— Йэс! Патриарк… ваш сами глявни пастор… и ваш другой священник… О, эта карашо. Типэрь — найти адин… штоби лорд-диктатор биль. Штоби он вадиль зольдат… Штоби праганиль враги… очищаль земля… А посли — парльямэнт и — вибираль тсарь!.. О, йэс! Так карашо!..
— Не миновать иначе. Ты — чужак и то уразумел. А мм — слезами плачем да ждем, когда-то приспеет святое дело в добрый час!.. Вот обсылаемся с иными городами. Уж дело на мази. Волею Господней, видно, сотворилось, што Жигимонт, круль польский, самый главный недруг наш, домой ушел на некое время… Поворовал, пограбил, Смоленск забрал себе и насытился на время. На помочь только ляхам, што в Кремле Московском засели, — гетмана свово послал… Да энто не больно страшно. Передохнем маленько, с силами сберемся — и за дело… Полгода, годик бы еще нам роздыху взять… Господи, услышь молитвы детей Твоих!..
Словно в ответ на это моление чей-то сильный, приятный голос раздался за дверьми каморки, зачиная обычную молитву, произносимую монахами при входе куда-нибудь:
— Господи Иисусе Христе…
— Сыне Божий, помилуй нас! Аминь! — торопливо закончил Минин, узнав знакомый голос. — Милости прошу, брат Вонифатий! Гостёк тут есть… так он не помешает: сам — англичин и добрый человек!..
Хозяин обменялся поклоном с вошедшим иноком, который учтиво отдал поклон и англичанину.
Это был светловолосый, уже немолодой человек лет сорока пяти. Его открытое лицо, суровая складка между бровей и особенно горделивая постать, вся повадка и выправка напоминали не смиренного инока, а скорее — военного человека, да еще не рядового воина, а витязя, привычного повелевать и видеть вокруг общее повиновение. Весь иноческий наряд, костыль, сума через плечо, как обычно у монахов, идущих за сборами, — вовсе не вязались с полными внутреннего достоинства приемами монаха, с его быстрым, упорным взглядом, каким он, забыв порой смирение, приличное его сану, окидывал собеседника.
Инок занял место на лавке, указанное ему хозяином, а Вольслей поднялся.
— Я собираль домой… Гуд-бай, казаин!.. Козимо Миньин, йэс! Я верна кавариль! Твой сам панимай: ест многа дель для мой… Я — маркт пляхой… Тавар — прадаваль мала!.. И рубель-рубель нада собирайть от ваш купси… Ти как шиталь, мистер Козимо?.. Я прошлин и сбор фор мэгедзин… как многа нада вам ешо платиль?.. Ту рубель энд тшетиретэн пени?.. Йэс?.. — мешая русские слова с своей родной речью, спросил англичанин.
— Так, друг мой любезный… Ошшо не донесено… — заглядывая в тетрадь, сказал Минин. — Следует с тебя… два рублика… четырдесять денег… да, слышь, две чети… Тут — мало! — взяв деньги, отсчитанные и поданные ему Джоном, заметил Кузьма. — Али уж свои за тебя додать?.. Казна — чужая, не моя, градская. Тута за все надоть чох в чох!..
Взяв еще медяк, поданный англичанином, он продолжал:
— Купеечку нашел… Добро. Подожди, сдам полкупейки сдачи, как надобно… Во, получай, в расчете мы теперя. А вот тебе и квиток. Тамо покажи, в избе земской, получишь ярлык на выезд. Ну, будь здоров! Хозяюшке твоей поклон. Хоша ее и не видал, заглазно знаю мистрессу твою… Судя по мужу, чаю — хороша и разумом взяла! Ты — башковитый и душевный парень! Прости! Счастливый путь!
Поцеловавшись по русскому обычаю и проводив гостя до сеней, Минин вернулся к иноку, который тоже обменялся поклоном с Вольслеем.
— Хороший господин, видать… Такой учливый, хоша и бусурманин! — пророкотал своим сочным голосом инок.
— Да-а! Народ у их куда дошлее нашего. Да теснота большая. Дак вот и в наши дебри глухие заносит Господь торговых иноземных гостей… Им добро — и нам не худо. А ты, слышь, ноне и в путь собрался, брат Вонифатий. Так ли?..
— Да все уж поуложил свое хоботье и сборы, что послал Господь для обители… Попутчика Бог дал. Купец-знакомец едет на Володимир. А оттель до Москвы рукой подать, гляди!
— Не чаял я, што ты из долгоруких, — улыбаясь, заметил Минин. — Видать, что к большим походам попривык, пока в миру воином живал!.. Ну, с Господом… Пошли Бог добрый путь на ясные дни… во всех делах удачу! Для владыки, для патриарха, вот я цидулу махоньку покуль приготовил. Бери, припрячь… Что далей будет, больше отпишу… Про все тут… Про Воренка… про псковичей… На все его слова ответ даю, какой умею. Про дела про наши неважные… Добей от нас челом святителю-владыке святейшему!.. Ждем от него писаний и посланцев. Припрятал писанейцо-то?.. Добрый путь!.. А это вот… прошу я, Христа ради, на свечи да на масло получи, честной отец. Не посетуй, што мало. Чем богати, тем и ради!
— И-и, друже! — принимая деньги и пряча их в кису, проговорил монах. — От тебя бы и брать не надо подаянья! Не знаю я, што ли, сколько ты даешь тута… не то просящим, а кто и просить не идет… а поглядит своим голодным зраком в очи твои пресветлые!.. Да не обижу, возьму и я. Господь тебя вознаградит сторицею. Рука бо дающего не оскудеет!.. Прощенья, брате, прошу! Оставайся здоров.
— Меня прости! — с поклонами провожая инока, сказал Минин. — Скорее ворочайся!
— Не миновать, што снова скоро побывать! А владыке-патриарху я все доложу. И ты пописывай. Теперя купцы потянут с торгу на Москву гусем… Свезут што надо…
— Без конца потянут!.. Уж я не премину… Глянь, и сосед валит, да еще не один! — увидя двоих новых гостей, воскликнул Кузьма. — Ты, брат Вонифатий, удачливый. Сам за порог, так на твое место иные на порог!.. Прости! А ты, братан, пожалуй милости, в горницу входи! — обратился он к соседу своему, к торговцу Федору Приклонскому, вошедшему в сени. Затем поклонился и второму, Василию Онучину.
— И ты, Васенька, входи! Вы ноне — скопом! Коли к пирогу энто гужом потянули, так раненько, гляди… Не пора обедам… О! Ошшо гостек! Ну, видно, от дверей не отойти мне ноне, как оно говорится в присказке в старинной: ‘Ворота у околицы до веку прикрывать да раскрывать!’ Милости прошу! Сюды… сюды!.. Все — гости дорогие! Гей, Демушка! — кликнул он приказчику — парню, подошедшему в сени. — Скажи-ка тамо хозяйке, медку бы нам подали… да ошшо чево ни на есть… Да поживее!
С поклонами, с говором входили гости один за другим и занимали места в большой парадной горнице, у накрытого стола, куда привел их хозяин.
Все это были люди, мало знакомые между собою, приезжие торговые гости из разных городов. Но между ними выдавался своей сановитостью и нарядом Пимен Семеныч Захарьин-Юрьев, родич Филарета, служилый боярин, и князь Кропоткин, одетый тоже по-праздничному, как подобало его званию и чину. Им обоим Минин указал место в переднем углу, где под иконами осталось еще одно свободное место, словно ожидающее кого-то.
— Хозяину и дому мир и благодать с хозяюшкой его да с детками… с чадами и домочадцами!..
— С хорошим днем да с праздником!..
— Со Спасом со святым!
С этими пожеланиями и приветствиями входили и размещались гости.
— Спаси Господь и нас, и нашу землю! — молитвенно отозвался хозяин, кланяясь гостям. — Челом бью, други, сваты… братья дорогие!.. Благодарствую, што зовом моим не погнушалися, послушали меня… Честь в моем дому мне оказали!.. Погостевать пришли-пожаловали!..
Затем, налив первую чару, поднял ее и возгласил:
— За здравие святителя-патриарха Ермогена всея Руси! За него перву чару пьем, коли нет царя, штобы пить ее, как от веку водится!.. Да воскреснет Бог и да сгинут недруги, все лиходеи наши!..
— Аминь! — пророкотал общий отклик.
Чару неторопливо осушили до дна. Слуга снова наполнил чарки.
— Пока ошшо не все мы собрамшись, хто нынче зван, так грамоту владыки-патриарха апосля послушаем да обсудим… А покуль — свое у каждого найдется, чай, штобы сказать хотелось. Так полагаю. Люди все свои. Што поважнее, то и повыложим. Пимен Семеныч, гость дорогой! Какие у тебя вести, не поведаешь ли, пожалуй? — обратился хозяин к Захарьину-Юрьеву.
Оглядевшись кругом, медленно заговорил боярин, словно обдумывая и взвешивая каждое словечко.
— Гм… да… У меня, слышь… нового, слышь, маловато… Вот, слышь, самому хотелося доведаться, што на Низу, слышь… у вас-де што творится?.. Гм!.. Как уезжал, мне молвила золовка, старица Марфа, слышь… ‘Побудешь-де, братец, ты теперя на вольной волюшке! Нас держут здеся ляхи, словно узников, в Кремле… Што вся Земля? О нас не позабыла ль? На выручку спешит ли?’ …Так старица Марфа, госпожа честная, мне сказывала на прощанье. Да отрока, слышь, повидать удалося… Племянника, красавчика — Мишаньку…
— Видал его, боярин?..
— С им говорил! Каков, скажи! — послышались голоса. — Всем нам знать охота!..
— Уж так-то мил! Уж то-то доброта! Разумен как да речист! Иной и в пятьдесят того не разберет, што он, мой светик, в пятнадцать годков разумеет! Тоскует все, што теснота в Земле… Мне сказывал однова: ‘На волю бы мне! Созвал бы я дружину… Сам на коня да и повел бы за собою всю земщину!.. Дворяне, хлеборобы, служилые — все, чай, пойдут на выручку Земле!’ Побей Господь, слышь, сам мне так говорить изволил!..
— Еще бы не пошли! Все пойдем! — вырвался общий отклик, как из одной груди.
— Ну, вот! Ну, вот! ‘Сам, — слышь, бает так он мне, — сам пускай я сгину, а от врагов очистил бы край…’
— Нет! Пусть живет!.. Ошшо он пригодится, отрок благодатный! — отозвался громко Минин.
— Подоле пусть живет! — подхватили голоса.
— Э-эх, дай Господь!.. А малый, слышь, хошь куда! Выпросил у матери маненько деньжат, слышь… Живут и сами куды как скудновато… А мне и бает, слышь: ‘Где кого увидишь, кто нищ и наг, — вот и раздавай помаленьку, гляди!..’ Право.
— Миленок наш! О чем ему, отроку, уже забота приспела!.. О, Господи, храни его Пречистая!
— А станет постарее, — гляди, совсем мирской заступник будет!
Эти восклицания покрыли речь Захарьина. Он выждал и снова заговорил.
— Што и говорить! Прямой заступник! Такого и в роду у нас еще доселе не бывало. Отец хорош да ласков, владыко Филарет… Да мать, слышь, сама — Шестовых роду значного… И умница, и ангел во плоти, не потаясь скажу… А отрок их еще милее!.. Видит Бог, не по родству, по душе говорю, как перед Истинным!..
— А, слышь, какие вести от Филарета да што чуть про великое посольство?.. Кто знает повернее?.. Был здесь слушок некоторый?.. — кинул вопрос Приклонский.
— Зачем слушок! — заговорил молодой еще, нарядно, по-купечески одетый гость, с вьющимися волосами и юною бородкой, оттеняющей своим темным пушком румяное лицо с добрыми серыми глазами. Это был Федор Боборыкин, наполовину купец, наполовину — служилый человек, из каширских дворян-однодворцев, разбогатевший удачными торговыми оборотами и принявший купеческую складку.
— Зачем слушок! — повторил он. — И сам вот я к вам с верными вестями. Был я по торговым и по иным делишкам на Литве… и тамо владыку Филарета сам повидал, хоша и с опаскою великою! Стерегут святителя ляхи! Цидулу от него принял да свез на Москву к старице Марфе, к честной госпоже. Ответы взял. Отседа повезу опять туды их… Дешево товары я ляхам продаю… Так и они меня полюбили… Всюду доступ мне чинят… И попригляделся я хорошенько к ихним порядкам и делам. Как я видел — не страшны нам ноне ляхи да Литва! Смоленск, правда, отхватили у нас… да и сами в кровь разбились о кулак наш о русский, уж не скоро сызнова круль ихний нагрянет к нам, на Русь… Под Москву не сам же он поехал, Хотькевича послал, и с небольшою ратью… А тот Хотькевич известен нам, вояка неважный!.. Приспеет пора, ослопьями погоним их прочь из царства! Одна беда: все первое и вящшее боярство тамо сидит, захвачено в полон треклятым Жигимонтом!.. Почитай, и совету воинского алибо земского некому здесь и подать. Да авось Земля сама в делах поразберется… Дела хоша и тяжкие, да не больно мудрые!.. Погнать врагов надо! Тогда и Владислава-еретика на трон сажать не доведется. Своего найдем царя. Так пишет святитель Филарет… И старый князь, Василь Василич Голицын, с им заодно стоит. А прочие, кто тамо… Толкуют: ‘Только почнете вы святое дело, выбивать учнете врагов, тогда и нас Жигимонт отпустит, рати московской поопасается! А мы придем к вам и станем на подмогу царству и советом, и кровь пролить не убоимся, коли нужда приспеет!’ Вот што слыхать доподлинно, честные господа!
— Да! Починать пора бы! — зашумели кругом. — С какого лишь конца почнешь, кто ево ведает!.. Задумаем, как лучше… ан, глядишь, — и хуже дело станет! Закипят враги от злости, што потревожим их да не одолеем… Прижмут тода ошшо сильнее Русь и народ православный!.. Думать надо туго!..
— Да, обтолкуйте… подумайте, други мои, господа честные! — поднял голос Козьма. — Крепче думу думайте, живее дело решайте… пока терпенье есть ошшо у людей… Пока последнее не повалилось! И то уж чернь у нас, тута, как и на Москве, от голоду за топоры да за ножи берется… да… Господи помилуй! Лучше не вспоминать. А што ошшо есть у ково?..
— Мои такие вести, што их, поди, все знают, про Новгород наш про Великой! — угрюмо заговорил Кречетников, пожилой посадский, зажиточный, торговый человек. — Как свеи взяли город наш и кремль Новогородской?.. Слыхали, да!
— Да, как им удалося?..
— Шешнадцатова июля, я слыхал, случилось лихое дело… Бой, што ли, был у вас?
Кречетников оглядел всех, кто засыпал его вопросами, провел по лицу рукой и негромко, скорбно начал:
— Какой там бой! Обманом да подкупом в ворота пробралися… Наши схватились было малость с ихними полками… Да видят, што не устоять, и уступили… штоб до конца не разорить угла родного да стены Святой Софии охранить от поруганья вражеского… от пролитья крови у алтаря Господня!.. Митрополит наш Сидор да с ним князь-воевода Иван Никитыч Одоевский запись написали… И стало так, што не царь московский, а свейский королевич Карлус нам ноне государь. За свейским королевичем вся земля Новгородская, до Пскова и за Псковом! А государить будет он в Новгороде особо и от земли Расейской, и от Свеи. Оно словно бы по-старому, вольным городом стал наш Новгород. Да, лих, не по своей вольной воле, по вражьему, по свейскому хотению! Без веча старого, без воевод посадских и выборных… а с лютором-круленком на плечах! Коль вмоготу, так, братцы, выручайте!
Выйдя со своего места, Кречетников в землю поклонился всем остальным гостям Минина.
Печальное молчание настало после его слов. Каждому хотелось найти слова утешения, надежды… Но их не было…
Но Минин первый справился с угнетенным состоянием.
— Э-эх, не кручинься, сват Василий Парменыч! Господь не выдаст — свеи не сожрут! Мы с Саввою, с отцом протопопом, толковали уж о деле вашем. Скоро он быть дол… Да стой, гляди, — живо заговорил хозяин, глянув в окно. — Вот он сам и жалует. Недаром сказано: звезду помянешь, звезда выглянет…
И он пошел встречать протопопа, который явился в сопровождении еще шести-семи человек, среди которых был и Сменов, друг Минина, приказной дьяк московский в Нижнем.
Савва, дав благословение хозяину и всем гостям, занял почетное место под образами. Остальные вошедшие разместились на свободных лавках и табуретках, придвинутых слугами. Выпили, стали закусывать, только стук ложек был слышен в комнате.
Наконец отодвинув от себя остатки еды, Савва оглядел стол. Все насытились. Можно было начинать и беседу.
— О чем толковали без меня? — спросил он, обращаясь к хозяину, Минину.
— Помалости о разном, — откликнулся немедленно тот. — Ждали, отче, как ты пожалуешь, теперь головное и почнем толковать. А между протчим, шел тута толк про Михаила, Федорова сына, Романова… слышь, Юрьевых-Захарьиных роду… Господь почиет на отроке, коли послушать, што люди говорят…
— Воистину! Слыхал я тоже слухи… Што там Господь пошлет… Он надоумит нас, когда час приспеет… А вот покудова больно плохо у нас кругом! Беда! Крест тяжкий несем мы все теперя! За наши грехи послал Господь… Ужель отринем испытание Божие… Уж до конца чашу пить! Как Сам Христос Распятый оцт и желчь испил в Свой грозный час!..
— Вот, вот… Владыко-патриарх также само пишет!.. Вот грамотка его последняя, чел я ее, сколько раз, и не сочту. Почитай, всю вытвердил наизусть!.. Слушайте, господа честные, што пишет владыко…
Откашлявшись, Минин действительно почти на память стал читать послание Гермогена, написанное торопливо, больною, дрожащей, старческой рукой…
Это было последнее письмо, какое мог послать патриарх. Поляки убедились, что старец сносится с Землей, возбуждает дух москвичей и всех россиян, зовет их на борьбу, — и Гонсевский совершенно постарался отрезать Гермогена от внешнего мира, окружив его темницу усиленным надзором.
Громко, внятно читал Минин это послание, не зная того, что оно является как бы завещанием непреклонного духом, но слабого телом старца, который через полгода тихо угас от истощения, от нравственных мук и телесных лишений, каким подвергался в своем заточении.
‘Благословение архимандритам, и игуменам, и протопопам, и всему святому собору, и воеводам, и дьякам, и дворянам, и детям боярским, и всему миру от патриарха Гермогена Московского и всея Руссии. Мир вам и прощение и разрешение. Да писать бы вам из Нижнего в Казань к митрополиту Ефрему, чтоб митрополит писал в полки к боярам учительную грамоту да и казацкому войску, чтоб они стояли крепко о вере и боярам бы говорили и атаманам бесстрашно, чтоб они отнюдь на царство проклятого Маринки паньина сына не благословляли, и на Вологду ко властям пишите ж, да и к Рязанскому пишите же, чтобы в полки также писал, к боярам учительную грамоту, чтобы унял грабеж, корчму, и имели бы чистоту душевную и братство и помышляли б, как реклись души свои положити за Пречистыя дом и за Чудотворцев и за веру, так бы и совершили!..
Да те бы вам грамоты с городов собрати к себе, в Нижний Новгород, да прислати в полки к боярам и атаманам, а прислати прежних же, коих ести присылали ко мне с советными челобитными бесстрашных людей: свияжанина Родиона Матвеева да Романа Пахомова, а им бы в полках говорити бесстрашно, что проклятый отнюдь не надобе, а хоти буде и постражете, и вам в том Бог простит и разрешит в сем веце и в будущем, а в городы же для грамот посылати их же, а велети им говорити моим словом. А вам всем от нас благословенье и разрешенье в сем веце и в будущем, что стоите за веру неподвижно, а аз должен за вас Бога молити’.
Знакомая всем подпись заключила это спешное, наскоро набросанное послание, в котором сквозили мучительные опасения старца за судьбу родины, чуялось лихорадочное напряжение, с каким он, не выбирая выражений и оборотов, повторяя одно и то же несколько раз, старался сильнее высказать свою главную мысль, врубить ее в сознание тех, кто будет читать тревожный, отчаянный призыв, мольбу: не щадить себя и стать на защиту Руси и православия.
Крупные капли пота выступили на лбу Козьмы, когда он закончил чтение.
Послание пошло по рукам, каждый вглядывался в неровно набросанные, дрожащею, очевидно, рукою выведенные строки, словно хотелось им открыть еще более глубокий, тайный смысл за этими призывами и мольбой. Иные благоговейно целовали подпись, будто касались губами исхудалой, прозрачной руки святителя…
Минин, между тем перешепнувшись с Пахомовым и Моисеевым, о которых поминалось в послании Гермогена, взволнованным голосом, негромко, но решительно, почти властно заговорил:
— Внемлите, други и братья! И ты, святой отец! Час, видно, подоспел… Сил более не хватает выносить обиды от недругов! Хоть кара нам дана и по грехам… Да — Землю всю жаль!.. Робяток неповинных… Али за грехи отцов им тоже погибать? Али для всей Руси пришла теперь погибель!.. Вон и патриарх святейший наказывать строго изволит упросить митрополита Казанского, штоб устыдил разбойников-казаков!.. Сбираются, никак, они Ворёнка сажать на трон да присягнуть проклятому! Теперь не пора для обоюдной свары, для перекоров стародавних. Казаки же — народ крещеный, не вовсе басурмане. Авось одумаются, коли им крепко поговорит митрополит Казанский. Он с ними ладил завсегда. Честной отец, не выполнишь ли приказа патриаршего? До Казани не больно далече. Не съездишь ли, пожалуй!..
— Готов! — коротко отрезал протопоп. — Да со мною, чаю, и еще кто ни есть поедет?
— Вот, наших двое! — указывая на Онучина и Приклонского, подтвердил Минин. — Да, ошшо вот, — дворянин московский, князь Петр Кропоткин… Да разве, кум, тебя ошшо просить! — с поклоном обратился он к дьяку Сменову. — Ты — человек ученой, дело знаешь… И мы тебе все верим же!..
— Я не прочь. Как люди, так и я! — быстро отозвался Сменов. — Нам от людей не отшибаться… Еду, Миныч. Твой слуга, мирской работник!..
— С того тяжкого дни, как пал преславный воевода Прокофий Ляпунов от рук буйных лиходеев, казаков, — рассеялись земские рати, ополченье, што на выручку собралось, врагов прогнать примерялося… Но полки нетрудно снова собрать. Прежние начальники согласны за дело снова взяться… Города нам пишут, что людей дадут, и денег, и припасу… Може, тут есть люди, кто знает, что на местах задумали братья, христиане православные?.. Послушаем их речей.
— Да… Надо бы услыхать! — раздались голоса.
— Чаво много баять! Калуцкие — все наши наготове! — первый откликнулся Смирной, пожилой, степенный торговец. — Пущай люди починают, а мы не отстанем!
— Из Галича нас тута целых трое, — заговорил темноволосый Савва Грудцын. — Вот, значит, я…
— И я! — подал голос его товарищ, служилый человек, Яков Волосомоин.
— Из Галич и моя! — подал звонко голос Отлан Сытин, молодой мурза, одетый наполовину по-татарски, наполовину по-московски, с дорогим оружием за поясом, с ятаганом в блестящих ножнах при бедре.
— Галичане родной земле да вере православной искони служили! — за всех повел речь Грудцын. — Чуть клич пойдет по Руси: на врага, в бой! — галичане в последних не бывали, все первыми… Послужим сызнова, по-старому. А выберут, Бог даст, царя, так мы и того охотнее вступим в дело. Тогда будет кому заслугу нашу награждать… А мы и людишек соберем, да малость и казны дадим, коли такое дело… А ежели в цари выберут, ково мы сами метим, тогда…
— О том речи покуда впереди! — остановил Минин словоохотливого галичанина. — А што Кострома скажет? — обратился он к Головину да Жабину, двум влиятельным обывателям-костромичам.
— За правду… за сирот… за Землю всю, вдовицу печальную — ужли не встанем! — даже срываясь с своего места, горячо проговорил Жабин, молодой, красивый богатырь. — Мы же не казаки… А, слышь, и те в совесть пришли, на ляхов в бой собралися! Как прослышали, што идет Хотькевич на помощь своим, запертым в Кремле Московском. Так неужто мы их хуже, за крест святой, за родину грудью не постоим! Уж себя не пожалеем, а с треклятыми потягаемся…
— Скорее бы очистить только Землю да болярина нашего юного, Михаила… — начал было второй костромич, Головин.
Но Минин снова остановил не вовремя начатую речь:
— Ладно! Добро. Ошшо кто слово молвит?..
Поднялся грузный, толстый татарин, князек Иссупов и громко заговорил, кланяясь на все стороны:
— Бачка!.. Арзамас — нас пасылали сюда… Москов нам брат… А лях — ми будим бить! Айда на ляхи!..
Сказал и сел, даже отдуваясь от трудного для него дела: передать по-русски наказ арзамасцев-татар.
— Молчит Москва… вот как и я молчал доселе! — начал Кропоткин, на которого теперь перевел свой взгляд Минин, как бы приглашая тоже высказаться по общему примеру.
— У ляхов — Кремль Московский! — так же негромко и печально продолжал князь. — Владыка Гермоген, бояре, вельможи, какие есть еще у нас в земле, — какие не взяты в полон Жигимонтом, все тамо! Держат их ляхи крепко взаперти!.. Но ежели у стен Москвы, испепеленной врагом, покажутся земские дружины!.. Чаю, из пепла люди выдут им на помочь, как птица Феникс, век не сгорающая и в самом огне! Поляки пожгли дома, пограбили добро. В пустыню, в погорелое кладбище обратили весь престольный град… Отцы и деды восстанут из гробов поруганных… Святители московские появятся из рак своих… Из соборов, из усыпальниц своих тяжелых, каменных восстанут князья, цари… В челе дружины земской встанут, ужас нагонят на врага и предадут его нам в руки, когда Господь захочет! Вот што мне сдается… Недаром знамения уж были…
— Были, сыне, были! — проговорил Савва, захваченный ярким настроением Кропоткина. — У нас, здесь, в Нижнем ошшо в мае видения чудесные являлися инокам и мирянам, известным своею жизнию отменно чистою… Господь сам знаки дает. Это ты верно, княже, молвил… С нами Бог!
— Верю, честной отец… — упавшим голосом, потрясенный своим порывом, откликнулся Кропоткин. — Но… поспешайте!.. Христом Богом заклинаю! Сил не хватает выносить, што ныне на долю всем досталось!..
— Помилуй Бог! И впрямь уж нет терпенья!..
— Хоть погибать, да Землю выручать!..
— В безвременье который год томимся! Ужель не будет и конца смуте да разоренью нашему!..
Эти возгласы послышались со всех сторон.
Их снова покрыл сильный голос Минина:
— Нет! Близок он, конец разрухе нашей!.. Теперь — я молвлю слово, как уже давно надумался до этого дня…
Все стихли. Помолчал и Минин несколько мгновений, словно собираясь с мыслями, и снова начал:
— Как вижу я и слышу, дружины боевые будут у нас… Пожалуй, не менее, ежели не более того, што с Прокофием Ляпуновым шли под Москву от Рязани да от Ярославля… Уж и теперь просится к нам на службу не мало прежних полков, хоша и не устроенных порядком, но людных, опытных в ратном деле. Они покинули земский стяг, когда не стало Ляпунова в живых. А дела не кинули, ищут только надежного вождя… Казну — сберем и здесь, и по городам иным… Обители святые тоже придут нам на подмогу. Уж троицкие владыки, Дионисий да Авраамий Палицын, сказали нам свое верное слово. Другие монастыри, чай, тоже не поскупятся на такое дело, для Земли освобожденья! Одначе есть ошшо препона… Как дело повести?.. Браться ли вновь с казаками заодно… али спасать нам Землю одною земщиной, одною земской грудью?.. Казаков не мало, што и говорить! Могучая орда! Да не видать добра от этой хищной рати, одну беду сулила до этих пор помога да услуга казацкая… И патриарх святейший тоже наказывал: идти Земле войною противу свеев, ляхов с литвою и… казаков! И коли рати наши соберутся — стать от казацкого табору подале, стоять розно… Их не звать к совету, к ним не ходить. До крови с ими биться и смирять их, штобы Земли не хитили, как хитят до сих пор в годину столь великих бед!.. Штобы они уж более не мутили никого своим царенком Воровским да Маринкою-еретицей треклятой!.. Штобы злобой да неправдами разными не разгоняли земский ратный люд!.. Подале от греха, так менее и согрешишь! Так приказывал патриарх-владыко…
Сразу заговорили в несколько голосов гости Минина, едва он умолк.
— Чево уж тут! Все видимо давно! Нечистый попутал нас с казаками этими…
— Казаки нам враги, не лучче ляхов…
— Што подале от кузницы, менее дыму да копоти, не мимо говорится!..
— На всех врагов своих — тяжелой рукой надоть ополчиться… Тода и толк буде, и дело впрок пойдет!..
— Свои враги, домашние куды опаснее и злее, чем чужие лиходеи!
— Ну, и быть по тому! — снова заговорил Минин. — Последнее ошшо словечко дозвольте молвить. Отец честной, мирские все дела у нас на этот раз покончены. Но остается дело святое, вселенское еще на череду. Мы тута вначале растолковалися, што Господь посылает на нас кару не иначе как за грехи великие! Алибо за чужие. За Годунова ли аль за царя иного… Теперя уж не время и разбирать того… Так искупить мы должны прегрешения те тяжкие… молитвою, раскаянием да постом, на целую землю наложенным! Владыко-патриарх того желает… Очистить Русь и нас хочет от греха. И мы на то согласны. Твори молитву, отче, вместе с нами. Здесь мы тому благому, великому делу и почин положим ноне. По Руси отсель пускай несется это слово старца-святителя: ‘Очистим грех молитвой да постом…’
— Аминь! Аминь! — снова подхватили все.
Осеняясь широким крестом, Савва обратился к иконам и, полный трепета и скорби, вдруг, словно по наитию, заговорил не обычные слова заученных молитв, а то, что сейчас рвалось из груди, просилось на язык.
— Царь Небесный! Жизни и благ Податель! — молился Савва. — Ты, Утешитель страждущей души… Внемли молению рабов Твоих, склоненных во прахе! Услыши и прими святой обет. Очисти души наши ото всякой скверны, яко тело мы очистим здесь постом, раскаянием и молитвою прилежною! Нас вознеси из бездны зол, яко мы возносим воздыхания и мольбы наши к престолу Твоему… Дай прозренье душам темным, во гресех пребывающим… Слей в единении все наши братские сердца на гибель врагу и поругателю Земли и веры!.. Дай одоленье над насильниками! Верни покой измученному люду хрестианскому, отжени невзгоду, даруй нам мир! Каемся во многих грехах своих! Молим Тебя, Господи… Не отрини сиротской нашей мольбы!
Рыдая, упал на колени Савва.
Все пали ниц вслед за ним, бия себя в грудь, заливаясь слезами.

Глава IV

ПЕРВЫЕ ОТКЛИКИ

(октябрь 1611 года)

Черно от народу на Соборной площади нижегородской. И кого-кого тут только не видно! Свои горожане, селяне из пригородных и дальних сел и деревень, торговый, приезжий люд, земские ратники свои, нижегородские, ярославские, костромские, вологодские, галицкие, всякие. Большинство — из дружин великой земской рати, разошедшихся из-под Москвы в конце июля месяца, после убийства Ляпунова, любимого вождя народного.
Нищие, женщины, дети, бедные и богатые, старые и молодые — все скипелись в одно море голов, в многоцветное живое поле, сверкающее всеми оттенками радуги, благодаря цветистым одеждам более зажиточного люда. Красные верхи шапок у казаков, которых тоже не мало на площади, мелькают, как большие цветы мака либо как сказочный ‘жар-цвет’ папоротника на Иванов день… Оружие на воинах, начищенные шишаки иных дружинников, кольчуги, латы поблескивают на солнце живыми огоньками, грозными и веселыми в одно и то же время.
Говор и гомон стоит над толпой, разливаясь в морозном воздухе ясного, погожего дня. И гулкий зов колокольный перекатывается над этими спутанными, рассеянными, невнятными звуками, как проносится тяжкий громовой раскат над темным лесом, трепещущим и шумящим листами под налетом грозы…
Десятники с целой ватагой подручных сторожей соборных и ‘рядских’, из торговых рядов, стараются сохранить порядок хотя бы вблизи паперти и очищают путь для шествия духовных и мирских властей к собору из ближней Земской избы, где все они заранее собрались на совещание.
Но усилия сторожей и десятников напрасны. Едва успеют они пробить пролом в сплошной стене народной в одном месте и двинутся дальше, как тут же народ снова слился в одну скалу, в одно сплошное, многоголовое тело, во все стороны растекающееся под давлением собственной силы и тяжести.
Охрипли десятники, надрываясь от окриков на толпу, стихийно напирающую со всех сторон.
— Да идолы! Да вы куды же прете!.. Простору, што ли, мало на всей на площади, што в энтот конец вас несет, галманов! Все тиснутся в одно пятно! Вот стадо безголовое! Истинно, овечье стадо! — толкая без стеснения тех, кого толпа вынесла в передние свои ряды, пуская в ход и кулаки, и рукоятку метлы, взятой у метельщика, злобно бранился здоровый рыжебородый десятник, стоя у самых ступеней паперти.
И за ним на паперти, тоже уступами темнеет стена людей, набившихся туда чуть не до свету. Смех раздался здесь среди группы парней и девушек.
— А ты козлом либо бараном приставлен, видно, што так бодать всех норовишь! — зазвенели сверху молодые голоса. Уверенные в своей безопасности, они не могли упустить случая позубоскалить, как это особенно любят бойкие нижегородцы.
— Гей, рыжий дядя с помелом! — вырвался сверху чей-то задорный голос. — Ты што, на Лысу гору сбираешься лететь? Так ошшо рано! Пожди, как полуношница отойдет… тады и махай!..
— Што-й-то, — подхватил другой, уже раздраженный, грубый голос. — Али не вольно народу и при храме святом постоять уж ноне!.. Ну, дела! Таперя не то што бояре, алибо вояки, али там подьячие с дьяками-кровососами… свой брат, всяка шушера последняя, ярыжки земски норовят потешиться над нами! В рыло да под бока толкнуть! Гляди, кабыть и вас не потолкали на ответ. Нас — сколько здесь так, лучче ты — молчок, — борода рыжая, рожа бесстыжая, голова без мозгу!
— Анафемы! С чево вы взбеленились! — огрызнулся неохотно десятник. — Да стой, шут с вами! Власти вот к собору пойдут, так вершники ужо постегают вас не по-моему!.. Почешетесь, идолы! А нам за то, видно, в ответе быть: пошто путей не очищали!.. Дороги вперед не сделали… Черти вы полосатые!
— Властям ли мы дорогу не дадим? Пройдут, ништо!
— Брюха у их — бо-ольшие! Пропрутся все, брюхами наперед выпятя! Особливо наш боярин-воевода звенигородский! Бочку в брюхо влей — ошшо для ведра место останется!..
Хохот раскатился в ближайшей толпе от этих замечаний, прозвучавших с разных сторон. А с другого конца площади послышались другие, громкие возгласы, подхваченные и задними рядами, стоящими на окраинах, где сплошное море людей вливалось во все соседние с площадью улицы и переулки узкими ручьями и потоками живых тел.
— Идут, идут!.. Попы и воеводы!.. И Минин с ими, староста наш, Кузёмка!
— Вся земская изба со всем приказом!.. Народ ядреный! Все как на подбор!
— Алябьев только не вышел ростом, второй воевода… Зато, гляди, как усищи-то распустил! Ровно кот сибирский!.. Усатый!..
— Не! Наш Кузёмка, глянь-ко!.. Сухорукой, Миныч!.. Рядком идет с боярами, гляди!
— И хошь бы што тобе!.. Ума — палата, хоша торгаш простой и говядарь!
— Да, башка прямая… Ему бы воеводой али — самим царем пристало быть… Он показал бы ляхам Кузькину мать!.. Ого-го-го!..
Пока толпа делилась впечатлениями, наблюдая подходящую толпу ‘властей’, вершники с арапниками в руках врезались в гущу народную, прочищая путь к собору. Слышались их окрики на толпу, хлопали арапники, неслись крики боли, вызванные ударами, которые рассыпали вершники направо и налево, словно бы это и на самом деле были не люди, а стадо овец, стоящее на пути.
— Дорогу, гей!.. Дорогу попам да воеводам!.. Да шапки долой! Мужичье корявое! — орали вершники.
Толпа сделала невероятное усилие, раздалась на две стороны, и между этими двумя стенами очистился небольшой проход, по которому шествие и двинулось к паперти.
Но усилие, сделанное толпой, даром не прошло.
Вопли, крики ужаса и отчаяния понеслись из гущи народной.
— Ой, задавили!.. Ай, помираю… Задавили!..
— Душу пустите на покаяние, люди добрые, — хрипло стенал чей-то голос.
— О-ох! Ста-аричка… не жмите старичка-то…
— За гробом, што ли, пожаловал старичинка в этаку лаву! — слышался ответ полузадушенному старику… Но все-таки его подняли над толпой и кое-как, по плечам людским, перекатили на более свободное место.
Много женщин и детей поплатилось увечьями, даже жизнью в эту минуту за свое желание поглядеть на то, что делается нынче в Нижнем Новгороде.
Иных, как и старика, тоже выпускали из давки, поднимая над головами и предоставляя пробираться по живой массе людей до свободного края этой скипевшейся гущи тел.
На паперти особенно сильна была давка. Целые ряды, стоящие впереди, были сброшены вниз напором задних, стоящих у стены, людей. А внизу сброшенные с паперти тоже не находили места и оставались стиснуты напирающей с двух сторон толпою.
Наконец шествие прошло и скрылось в дверях собора, где проход был приготовлен заранее. Стало немного посвободнее. Разлилась снова толпа, заполняя все свободные клочки земли. И опять посыпались шуточки и замечания со всех сторон.
— Ну, вота прошли! Не хрупкая посуда! От тесноты не лопнули бока боярские!..
— Ох, уж так-то нам бояре надоели, хуже горькой редьки!.. Измаяли! Поборы да побои! А обороны нету никакой!.. Ни нам, ни всей земле!
— По шапке, видно, давно пора и бояр, и всех властей теперешних!.. Ослопья взять да самим и вступить в дело!..
— Вестимо! Энти все бояре, торгаши-купцы, мироеды да толстосумы, — только казну свою берегут да брюхо растят. А до нас, бедных, им и дела нету! И горюшка мало!..
— Э-э-эх! Будет час… подоспеет минутка добрая!.. Уж и мы над ними поотведем свою душеньку! — грозя на воздух кулаком, выкрикнул парень-бурлак, в рваном зипуне, в лаптях, с измызганной шапчонкой на спутанных темных волосах.
В это время Минин, отстав от процессии, остановился на паперти с дьяком Сменовым, который уже поджидал там Кузьму, стоя у самых дверей храма.
— Так, слышь, кум, коли у тебя все наготове, выносить сюды вели стол и все там! — говорил Минин дьяку, доложившему ему о сделанных приготовлениях.
— Позябнем малость, да што поделаешь! Нам Господь заплатит… А я с народом тута потолкую… Слышал, неладное парни тамо выкликают… Смуту больше плодят!.. Они — пришлые, што говорить! А промеж них — и наши затесались… И другие пристанут. Глупое слово, што мед, всех манит… Ты похлопочи… А я уж тута…
— Да, почитай, все и готово, кум. Велю повынести! — отвечал Сменов.
Он вошел в собор и скоро вернулся в сопровождении двух-трех человек, которые вынесли на паперть большой простой стол и писцовые книги в переплетах, тетради, чернильницу, перья.
Потеснив зрителей, установили они все это у стены, за колонной, и Сменов, похлопывая рукавицами, присел к столу.
Двое-трое подьячих, помогавших своему начальнику, стояли тут же, охраняя дьяка и стол от неожиданных натисков толпы, стоящей кругом.
В это время Минин, стоя на верхней ступени паперти, поклонился на все четыре стороны народу, давая знак, что желает говорить.
Ближние ряды сейчас же погасили свой говор и гул. Постепенно и дальние угомонились, когда зазвучала и пронеслась громкая речь всеобщего любимца, обращенная к толпе.
— Челом вам бью, народ честной, соотчичи мои, нижегородцы! И вящшие люди, и простые. И вольный, и кабальный люд, и чернь! И ратники, и приезжие да пришлые, гости торговые и иные!.. И люду служилому, всем — мой поклон! Прошу меня послушать на малый час.
— Што!.. Што ошшо!.. — слышались возгласы в дальних рядах. — Вы, тише! Гей, робя, не гомонить!.. И мы послухать охочи, што буде наш Кузёмка толковать!
— Толкуй, отец родной! Што скажешь!.. Што прикажешь! Мы — за тебя! Мы — сам ведаешь — твои работники! Слуги верные!.. Ты нам, а мы тебе! Кто не знает дядю Кузьму нашего! — слышалось из передних рядов.
Потом настала тишина. Только колокол мерно, редко гудел над головами, голубиные стаи ворковали на крыше собора и какой-то шелест, невнятное гудение исходило от огромной толпы, хотя и молчала она почти вся… Как будто дышало громко и тяжко какое-то огромное сказочное существо и его ритмичные вздохи наполняли воздух.
— Вот ныне я иду в собор и слышу: костит народ на чем свет стоит и власти земские, и попов, и бояр… И нашу братию, толстосумов жадных, торгашей, нещадною лаей лаяли… Я слушаю и мыслю про себя: не мимо слово сказано, ‘глас народа — глас Божий!’…
— Што!.. Што он сказывает тамо! — пораженные неожиданностью, заволновались люди. — Не нас корить начал, своих, гляди, шпыняет!..
— Молчи, гей, ты! — прикрикнули другие, останавливая говорящих. — Пущай Кузьма говорит! Занятно поначалу. Чем-то кончится!..
Выждав, пока стихли отдельные голоса, Минин продолжал свою речь:
— Не мало уж лет живу я на свете. Сам вырос тута. И на очах моих, пожалуй, с полгорода выросло да людьми стало. А николи еще не бывало того, што ноне видеть да слышать довелося! Враги не доступили до наших стен ошшо, нужда и голод нам не грозит. А слышу, што брат на брата уже восстать готовы иные люди лихие, неразумные! По какой причине! За што!.. А потому, што вся Земля затмилась! Ни правды нет, ни власти, ни царя!.. Вот мы живем покуль благополучно… но ждем и день, и ночь: беда и к нам нагрянет, как на других давно нагрянула! Все пуще глазу берегут последнюю копейку, коли она еще в мошне лежит-позвякивает… А у кого имеются залишки, тот никому и гроша не уделит! Все боязно: вдруг самому не хватит!.. Торгов не стало, дела все плохи. Подорожало все: хлеб, мука, соль, рыба и говяда… Ни к чему и подступу нету. Голодны люди… От голодухи — злоба рождается. Блеснула искра, и, глядишь, пожаром сухую клеть пожрало, словно соломинку! Да и не того ошшо нам надо ожидать впереди! Есть города… десятками их знаю… Хошь помянуть престольную Москву! Кто из нас в ей не побывал, кто матушки не видал! А ноне што! Пожарище одно! И вороги засели в Кремле высоком, белокаменном, где святыни Божии… И такое тамо творят!.. Вам, чай, самим ведомо, што теперь на Москве от ляхов сотворилось!.. Смоленск вот возьму, полста почитай народу тамо жило. Хвалили Бога. А ноне — нету и десяти тыщ во всем городу! Разбоем разбили смоленцев ляхи, литва да венгры Жигимонтовы. Все забрали, увели в полон, кого хотели… А остальных покинули на голод, на нищету! Жизнь одна и осталася на мученье у бедняков. Там… — Голос Минина дрогнул, оборвался.
Дрогнула невольно и толпа, ожидая чего-то страшного.
Оправясь, он снова повторил:
— Там — матери детей своих малых кидали в огонь, штобы скорее кончилась мука малых, невинных страдальцев, исходящих от голоду… Там люди в зверей оборачивались, падаль жрали, да не конскую… а… человечью… Живых братьев губили и пожирали… Да… Кто тут есть в народе из смольнян?.. Откликнись! По правде чистой я говорю либо нет?..
— Да уж такая правда, што лучче бы нам ее и не слыхать сызнова! — донесся скорбный, дрожащий голос из группы бурлаков-смоленцев, стоящих вдалеке.
— Одни ли вы, братаны! И другие, поди, вам не уступят… Скорби да лиха вдоволь повсюду! Слышь, Новгород Великой, наш отец, — в руках врагов! Гляди, с им то же буде, што было и с Москвою, со Смоленском, со Псковом, где снова укрыли казаки злодея, Сидорку-самозванца, штобы землю терзать да грабить! Дорогобуж и Вязьма, Коломна, Арзамас… Тверь… Им — никому не слаще! А горше всех, как вижу, придется нам, друга и братья!..
— Мы — вязьмичи! Все верно дядя говорил!..
— И про нас, про дорогобужских!..
— Калуцких, слышь, позабыл! Обнищали в прах от казаков да от ляхов разорились дочиста!
Эти отклики доносились из разных концов площади.
Заговорили и нижегородцы:
— Слышь, Кузька говорил: здеся, у нас — хуже прочих буде! Как энто! Да почему!..
— Скажу! Послушайте только. Не зря я молвил слово! — громко выкрикнул Минин, прорезая тревожный народный говор и гул.
— Покуль враги ошшо куды не сильны. Шайкою набежали, урвали, што могли, да и восвояси воротились для роздыху по славным делам своим, разбойным! Но, што ни день, крепче будет их напор. И вот когда сызнова придут великою ордою литовцы и ляхи, тогда и наш черед настанет, доберутся и до Нижнего, как до иных добирались городов. Повыгонят они нас из углов наших, из домов дедовских… И когда мы будем ютиться по лесам да по дебрям, словно стая диких волков бездомных… вот тогда помянем великой грех наш! Взывала к нам земля родная! Не помогли мы ей… И сами будем за то, как звери дикие, гонимы и бесприютны. А Русь, Земля святая — разрушена… пропала… И нет возврата!..
Общий неудержимый крик, как удар грома, вырвался из груди у всей толпы.
— Нет! Нет!.. Нет!.. Того не буде! Не дадим мы Русь… Мы заслоним собой, своею грудью!.. Не буде, слышь, того, што ты поминаешь!..
— Того не будет, говорю я тоже! — всею силой выкрикнул Минин, покрывая клики народные. — Коль сами вы решите, што не бывать тому, так и вправду — не будет! Коли уверуете, што костьми надо лечь да Землю оборонить! Казну отдать нам надо на дело великое! Не хватит, — жен, детей своих заложим… Себя навеки запишем в кабалу, — да выручим святую Русь-матушку!..
— Все отдадим! Себя не пожалеем! Не выдадим! — прокатился ответный крик народный по площади и туда, к Оке и за Волгу перекинулся, заставил дрогнуть тихий воздух морозный…
— Да услышит вас Господь! — восторженно, подымая к небу лицо, залитое радостными слезами, воскликнул Минин. — А вы меня ошшо послушайте, родимые! Послушайте на самый малый час! — кланяясь, прокричал он снова в толпу.
Не сразу, но утихомирилась взволнованная, потрясенная толпа.
— Кончается служба. Сейчас сюды и воеводы выдут. Они объявят всему миру православному, што порешили мы начать для спасения Земли. Казну сбирать начнем. В ком сила да отвага есть молодецкая — в ополчение должен записываться. Не больно страшен враг еще покуда. Могу поведать вам одну радостную весточку. За разум взялися казаки, послушали слов святителя-патриарха и иных отцов митрополитов. Ударили на Хотькевича всею силой и отогнали его от Москвы, не дали войти в Кремль, на подмогу ляхам, што тамо засели, окаянные!.. Спасибо казачкам великое… А все же мы особняком теперь порешили идти на защиту родины и веры… Выберем вождя, мужа разумного, испытанного, искусного в боевом деле!.. И — с Господом!
— Ково же, Миныч, нам выбирать!.. Назови, Кузьма! Кого просить нам надо! Свои, слышь, воеводы не годны! Им воевать не с ляхами, а с бабою, и то с плохою, слышь, с самою ледащею! — раздались голоса.
— Ну, тише, вы там, балагуры! — строго прикрикнул Минин в ту сторону, откуда долетело острое словцо. — Власть надо чтить! Без власти — куды хуже, чем с властью с самою плохою! Видели доныне пример тому! А кто бы нам в вожди годился… Есть один… Немало и доселе он вытерпел, отчизну бороня. При смерти был от ран. Теперя полегше ему стало, слыхать. Неподалеку от нас он, доблестный князь Димитрей…
— Князь Димитрей Михайлович!.. Князь Пожарской, воевода!.. Ну, вестимо, кому другому вести дружины, как не ему!.. Его вождем! Его просить мы станем! И воеводы пускай идут вместе с нами, да вместе и поклонимся князю!..
Пока эти переговоры шли в народе и говор, галдеж рос и становился все сильнее, все шире, из собора вышли попы с протопопом Саввою, воеводы, дьяки приказные, дворяне служилые, вся администрация Нижнего, торговые головы и посадские старосты.
Минин вкратце передал воеводам, о чем он толковал с толпой, как на его речи откликнулся народ, потом снова стал на краю паперти и поднял свой сильный, напряженный голос, усмиряя рокот шумящей толпы.
— Гей, тише все! Пусть власти говорят!.. Тише, братцы! Помолчите часочек!..
Алябьев, пользуясь наступившим затишьем, важно выступил из окружающей его кучки представителей властей и пронзительным, высоким тенорком заговорил:
— Мир вам, честной народ, нижегородцы и всякие иные прочие! Свершили мы моленье усердное перед Господом, послал бы он удачу начинанию нашему великому. Отседа по всей Земле прокатиться клич должен: ‘Земля и Бог!..’ И с этим кличем ударим дружно на врага!..
Голос у воеводы сорвался и от напряжения, и от волнения. Он приостановился, глотая торопливо воздух.
— ‘Земля и Бог!’ Вот любо! Ладно сказано! — послышались возгласы. — Воевода, а славно говорит, ровно бы и путный!..
— Понаучился от нашего Кузёмки! — пророкотал чей-то необъятный бас.
Но Минин снова замахал руками, требуя молчания, и голоса смолкли.
— Для ратных ополчений немалая казна нужна теперь! — овладев голосом, снова повел речь Алябьев. — Так всем советом воинским, святительским и земским мы приговорили: несите каждый третью деньгу ото всех своих пожитков, от казны от всякой, какая только есть у кого на дому, у служилых, у тяглых, у торговых и посадских людей… И у священного чину, все едино, без выбору! А кабальный, черный да тяглый люд — тот што может, пусть дает!.. А кто укроет скарб свой али казну свою какую-либонь аль утаит именье и добро, — и сведает про то другой и объявку подаст, — силой отнимается третья часть у таковых утайщиков, да сверх того — от гривны деньга возьмется на пеню в пользу доказчика! Буде по сему!
— Да разве кто утаит хоть грошик для родины, для рати! Вы бы, воеводы, их не растащили!.. А мы последнее дадим! — поднялись обиженные, раздраженные голоса.
— Куда нести?.. Кому давать?.. Кто собирает-то? — спрашивали другие.
И у всех уже руки потянулись к карманам, где лежит киса с деньгами, или за пазуху. Другие — поспешно кинулись к своим жилищам, особенно кто жил ближе от площади.
В то же время из боковой улицы, от приказа прошли служители с такими же столами и всякими принадлежностями для записи, как и у дьяка Сменова на паперти. Они устроились на ровных местах в разных концах площади, у заборов и домов. За каждым столом сидел дьяк и двое подьячих, да стояло несколько стражников для охранения порядка.
— Вот, родимые! — отозвался Минин на общие запросы, указывая на столы с дьяками. — Недалече идти!.. Кто волит, в сей час записать свое может и внести, што причитается с его. Не пропадет ни гроша мирского, я тому порукой!.. А от себя я не треть записал. Вот, — указал он на трех своих подручных, которые пробрались сюда через толпу, катя ручную повозку с мешками и коробами. — Все отдаю, што в дому нашлося получше да подороже… И казну всю почитай!.. Маленько на развод оставил, детям на прокорм… А то — Господь подаст им, так мыслю!.. Кладите, пареньки! Сдавайте здеся, куму, он запишет! — приказал Минин своим подручным.
Гул одобрения прокатился в окружающей толпе.
— И мы… И я!.. Пустите! Я желаю… Меня пустите наперед! — заголосили все, тискаясь, почти сбивая с ног друг друга, стараясь первыми подойти к столу.
У других столов происходила почти такая же давка.
— Родные! Стой! Не напирайте все разом! И то, подьячих и кума мне сшибли, почитай, и с местов… Гей, за руки берись, передние! — приказал Кузьма, спускаясь ниже, в самую толпу. — Так. Частоколом стойте и не пущайте валом валить. А вы, братцы, не больно напирайте!.. Вот через цепь и будем пускать помалости!.. Поспеем все, коли помог Господь и разбудил в нас души дремлющие! — радостно, взволнованно выкрикивал Минин.
— А ты, бабушка, куды! Тоже третью деньгу принесла! — обратился он к древней, бедно одетой старушке, которую окружающие из жалости почти пронесли среди давки к столу дьяка Сменова.
— На дело на святое… землю боронить, бают, гроши давать надо. Вот собрала я на саван было… шешть алтын, — зашамкала старуха. — Вот прими, Хришта ради… А меня, как помру, пушкай и в шарафане шхоронят люди добрые…
Перекрестившись, принял медяки Минин и низкий поклон отвесил нищей старухе.
У многих кругом слезы выступили на глазах.
Еще неделя минула.
Сначала Минин прибыл передовым гонцом, а потом, за ним следом, оба воеводы, Савва с попами, земские и служилые люди, много торговых и простых людей явились в усадьбу к князю Димитрию Михайловичу Пожарскому с просьбою принять начальство над ополчением, которое быстро стало собираться со всех концов в Нижний Новгород.
Князь, еще не совсем оправившийся от ран, выслушал просьбу и ничего не ответил сразу. Задумался глубоко.
Затихли в ожидании ответа воеводы, Минин и все, сидящие за столом, против князя Димитрия. На скамьях у стен сидели выборные люди попроще, а в соседней горнице за раскрытыми дверьми теснились в молчаливом ожидании те, кому уж не хватило места в первом покое.
Несколько минут длилось напряженное молчание.
Князь несколько раз, глубоко вздохнув, словно собирался заговорить, но снова погружался в раздумье, склонясь на руку красивой, крупной головой. Наконец выпрямился и твердо, решительно проговорил:
— Пускай Господь будет свидетель!.. Он видит, знает, што творится на душе у меня в этот самый миг! Я земно кланяюсь и вам, посланцам Земли родимой… и Нижнему… и всем, кто вспомнил про меня, про немощного. Сами, люди добрые, видеть можете, сколь я телом ослаб… здоровьем гораздо плох стал ноне! Взыграло сердце у меня, чуть я услышал, что ополчаются люди, сбираются отразить врагов неотвязных! Коли Бог пошлет, хоша немного оправлюся, — ваш слуга и земский! У любого знамени стану на месте, какое укажут мне воеводы старшие, послужу по силам чести воинской, делу ратному. Но за то штобы взяться, што вы хотите!.. Нет! И мыслить о том невозможно… Прошу и не трудить себя и меня речами да уговорами напрасными! Вождем быть не беруся. Мое слово — твердо.
Общий возглас недоумения, почти испуга и огорчения сильнейшего вырвался у всех. Послышались голоса взволнованные, возбужденные, негодующие даже:
— Да што!.. Да как же это!.. Ты… да быть не может!
— Помилуй Бог! Тово не может быть! Ты не пужай!
— Помилосердуй! На коленях станем тебя молить!.. А ты уж не тово!..
С этими возгласами поднялись с мест своих все, кроме обоих воевод, и словно приготовились упасть к ногам Пожарского.
Люди, стоящие за дверьми, высунулись сюда, в передний покой, и теперь стояли тоже в общей толпе.
— Да вы понапрасну разом так зашумели, люди добрые… И слова не дали мне говорить, — делая движение, словно желая встать, и снова опускаясь в свое глубокое кресло, заговорил князь Пожарский, слегка подымая голос, чтобы покрыть говор, не сразу затихший в покое. — Велика честь, оказанная вами воину недужному. Уж не знаю, выше бывает ли еще! Не мог бы отказаться, кабы… Нет, прямо говорю: не смею и принять той чести! Большая честь, да и ответ несказанно великий налагает она на душу. Я умею вести отряд один, небольшой… И смерти не страшуся в бою. Сами видите: почитай, в капусту искрошили меня на поле брани… Не прятался я николи, повстречав врага… То — одна статья. А есть еще другая! На защиту земли сберется тьма ополчений ратных. Ежели вести дело умеючи — сразу, как метлою, можно очистить Русь ото всех налетных сил вражьих, от чужой, злой нечисти! А тамо сберется земская громада — и будет царь у нас, по-старому. И мир, и радость на весь мир крещеный! Мне все уж толком растолковал ваш староста, Кузьма. Воистину, разумный муж совета, одно и можно сказать про него. Но што я ему ответил, как с ним порешил, — как ни старался, как ни бился ходатай земской ваш, — то и вам, бояре и отцы святые, повторяю… вам, горожане, весь честной народ. Не тамо вы ищете вождя, где найти его можно бы. Я телесную немощь свою добре знаю. И духом слаб, да и учен мало, штобы повести всю земскую дружину, тысячи и тьмы воинов… Не мне подходит дело такое великое. Прошу не посетовать! Вождем я вам не буду. Не хочу брать греха тяжкого на душу свою!..
Опечаленные, растерянные, молчали все кругом, поглядывая то друг на друга, то на Пожарского, который сидел с грустным, но решительным лицом, то — на Минина, словно от него ждали совета и помощи.
Понял их взгляды ‘печальник общий’, и, встав почти перед князем, как бы желая повлиять на него не только словами, но трепетанием всего тела и души, огнем глаз своих, негромко, глухо повел речь Сухорук:
— Открыто, за всех скажу, князь Димитрей Михайлович, не ждали мы, што слово ‘нет’ услышим от тебя!.. Такое дело!.. Мы все — даем, што можем… От тебя одного только и ждем: составишь ты наши рати, заведешь порядок, по всем отрядам вождей поставишь али тех, кто избран отрядами, поиспытаешь как след и утвердишь по местам… И думалося: как наносит Господь тучу с грозою и с градом на ниву зрелую — так нанесет на врагов Он земскую нашу рать и смоет их с лица родной земли, как прах полей смывается потоками вешними, дождевыми… Вот што думалось… А ты!.. Экое горе! Новая беда приспела… Нашли мы вождя, а он нашел отсказку от дела. Ты, князь, судить себя не можешь, поверь чести. А ежели, так скажем, и прав ты… Скажем, и слабосилен, и духом дела не охватишь… А Бог-то на што! Он — пастушонку дал силу, штобы одолеть Голиафа, таку громаду в броне да в шишаке, с мечом и копием!.. А отрок с пращою вышел с мочальною!.. Не убоялся, за родной народ выступил на ратоборство малец супротив великана завороженного!.. А ты, князь, нам тута говоришь… Да нет! И быть того не может! Пытаешь просто нас, усердье наше да покорливость! Аль мало было челобитья перед тобою! Так вот, пал я на колени — и не встану с колен, покуль не согласишься на наши слезы да прошенье земное!.. Просите все!..
Но кругом все уже стояли на коленях, кроме воевод.
— Молим… просим… Не отказывай… — неслись мольбы.
— И вы… и вы просите на коленях! — неожиданно властно обратился Минин к воеводам. — Пред Господом склонитесь, не перед человеком! За весь народ молите, как мы молим!
Невольно пали на колени оба чванливые боярина, Алябьев и Звенигородский, и запричитали растерянно:
— Уж сделай милость, не откажи!.. Ты видишь, всенародно молим тебя, словно царя какого!.. Не откажи… повыручи!.. Помилуй!..
Торопливо поднялся Пожарский, опираясь на свой костыль, стал подымать воевод, которые и по годам, и по разряду были гораздо старше его.
Потом потянул Минина, который грузно поднялся с колен, видя, как тяжело князю стоять и подымать всех.
А Пожарский быстро, громко, словно не владея собою и словами своими, заговорил:
— Ну, ладно… ну… ну, я вам уступаю!.. Пусть Сам Господь мне… Надеюсь на Него, Вседержителя!.. Ну, в добрый час! — обнимая и целуя воевод, Минина, всех, стоящих поблизости, весь дрожа, повторял воевода. — В добрый час!.. В час добрый…
Восторженными кликами ответила толпа на это согласие.
— Дай Боже час добрый!.. Живет князь-воевода на многи лета!..
Когда стихли приветствия, Минин подошел и отдал земной поклон Пожарскому.
— Дозволь мне, князь-воевода, особливо на радостях ударить перед тобою челом в землю! На много лет живи, князь-воевода, крепкий щит и оборона земли родимой и народа православного!..
— Нет, ты погоди! — ласково грозя Минину, остановил его Пожарский. — С тобою речь особая пойдет у нас. Не сетуй, удружу и я тебе за твою ласку да за дружбу.
Вы, воеводы и послы честные, послушать прошу, што скажу вам теперь. Согласен я сбирать и строить рати земские. Поставлю стан, к Москве, на бой полки поведу.
Но есть еще особая забота в обиходе ратном, в быту военном. Доведется не один десяток тысяч люду кормить, поить, одеть да снарядить к бою. Вот это и сложите на Кузьму Миныча, на старосту вашего. С тем и беруся стать главою рати, коли Кузьма берется служить мне правою рукою, будет промышлять о нужде войсковой, как я сказал. Штобы опричь войны да строю ратного не знать мне боле никаких забот. Авось тогда и справлюсь с Божьей помощью… А иначе — и думать не хочу!
— Как быть, Кузьма, — снисходительно обратился Алябьев к мяснику, стоящему в раздумье. — Мы чаем: не откажешь для дела общего… Послужишь миру! А…
— И думать не моги отказать! — заговорили все кругом. — Слышь, родимый, ты ли откажешь! Скорее, кормилец, давай согласие! Не томи! Все просим, слышь! Кланяемся земно, Кузьма, родной, не выдай! Выручай!..
Шум внезапно оборвался, как это бывает после сильных подъемов и гула толпы. Тогда спокойно подал голос Минин:
— Не стоило и кланяться так много, почтенные! Коль воевода-князь мне дал приказ, пойду без всяково инова зова, без просьбы, слышь, усильной! Я — твой слуга во всем, князь-батюшка! Мне думалося только: на кого я дом и делишки все свои оставлю!.. Да и решил в себе: как будет, так и пускай будет! Господь поможет да суседи выручат, так думается мне.
— Свои дела оставлю, а твои неусыпно день и ночь буду досматривать! — живо отозвался сосед и кум Минина, Приклонский. Онучин, другой сосед, в то же время подошел к Минину:
— Надейся, кум, на меня! Не то приказчиком, батраком служить тебе готов. А ты за то для всей для земли постараешься!..
— Ну, так и есть! Душа не обманула! — пожимая руки обоим друзьям, весело произнес сияющий Кузьма. — Не осиротеет мой домишко теперь!
— Твоя душа што земская душа! — послышались голоса. — Нешто она обманет.
— Живет Кузьма Миныч!..
— Живет наш князь — Димитрей-воевода!
— Да процветет родимая Земля! Да красуется она от века и до века! — сильно выкликнул Минин.
Все дружно подхватили его клик.

Глава V

ПОСЛЕ ГРОЗЫ

(15 ноября 1612 года)

Почти отгремела гроза, больше десяти лет бушевавшая над царством Московским. Последние отголоски ее, в виде неприятельских шаек, наездников-головорезов, ‘лисовчиков’, своих разбойничьих таборов, густо рассеянных по всем углам Руси, еще тревожили мирное население царства, которое понемногу стало приходить в себя, успокаиваться после ужасов и разоренья смутной поры.
Но и против этих летучих шаек принимались решительные меры. Воеводы рассылали сильные отряды ратников повсюду, где только появлялись разбойничьи и неприятельские шайки.
Снаряжался поход и против главного бунтаря, казацкого атамана Заруцкого, который ушел к самой Астрахани с Мариной и ее сыном, Воренком, как звали его на Руси.
А Москва не только была очищена от польских отрядов, но и весь гарнизон, засевший было в Кремле, с полковником Николаем Струсем во главе, очутился в плену у своих бывших пленников, московских бояр-правителей.
Правда, они теперь бессильны стали. Все дела вершит Великий совет земской рати, собранный при всеобщем ополченье земском.
Но и этот совет только на время принял на себя тяжесть власти в бурную пору народной жизни.
Уж по городам послали гонцов и грамоты призывные, чтобы собирались ‘изо всех городов Московского государства, изо всяких чинов людей по десяти человек из городов, от честных монастырей — старцы, митрополиты, архиепископы и епископы, архимандриты и игумены, и бояре, и окольничие, и чашники, и стольники, и стряпчие, и дворяне, и приказные люди, и дети боярские, и головы стрелецкие, и сотники, и атаманы, и казаки, и стрельцы, и всякие служивые люди, и гости московские, и торговые люди всех городов, и всякие жилецкие люди’… А сбирали их на ‘оббиранье царское и для суждения, как наново землю строити’…
Князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой, главный любимец и воевода многочисленных казацких полков, и стольник — воевода земской рати, князь Пожарский, очутились во главе временного правления в государстве. Прежних правителей-бояр и князей самовластных и лукавых, с князем Мстиславским во главе — совершенно устранили от дел.
Особое оживление и скопление народа замечалось в Кремле Московском утром 15 ноября 1612 года.
Было ясное, морозное утро. Длинные, синеватые тени падали от зданий на белую, плотную пелену снегов, одевающих бревенчатую, неровную мостовую кремлевских улочек, заулочков и площадей, а на солнце этот снег загорался разноцветными искрами, словно по нем сыпался и перекатывался тонкий слой невидимых глазу алмазов…
Стрельцы и иноземцы-алебардисты и копейщики стояли на караулах в дубленых полушубках поверх своих нарядных кафтанов, в рукавицах и валяных сапогах поверх цветных, узорчатых сапог с узкими, торчащими кверху носками.
Несколько пушкарей и затинщиков сгрудились у большой вестовой пушки, банили, прочищали ее и потом стали заряжать, приготовляясь к салюту.
Цепь часовых охватила широкий простор перед Красным крыльцом, а за этой цепью, на окраинах площади и во всех улочках и переулках, выходящих сюда, скипелись темные массы народу. И все больше подваливало его, особенно когда стали люди выходить из церквей.
Перезвон колокольный кремлевских соборов и монастырских церквей был на исходе и, благодаря ясности воздуха и мерзлой земле, отражающей все звуки, казалось, что звуки колокольные реют и поют где-то высоко в воздухе.
И когда уже смолкли кремлевские колокола, — еще перекликались, замирая вдали, колокола в Китай и в Белом городе…
Медленно, тяжело ступая своими больными ногами, не подымая от земли взора своих темных, печальных, даже — суровых на вид, глаз, — спустилась с крыльца старица Марфа, бывшая жена Филарета, митрополита Ростовского и патриарха Тушинского. До того, как Годунов силой заставил мужа и жену принять монашество, старицу-инокиню звали Ксенией Ивановной, из роду старых бояр Шестовых. Дочь и сына разлучили с нею, не позволили взять в тот дальний, бедный монастырь в Заонежье, куда сослал подозрительный Годунов жену Федора Никитыча Романова, в иночестве принявшего имя Филарета. Его заключил Годунов в отдаленной Антониево-Сийской обители, а детей, девочку тринадцати и мальчика трех лет, тоже сослал вместе с их теткой по отцу, княгиней Черкасской, на Белое озеро и поселил там под самым строгим надзором.
Когда первый Димитрий Самозванец, как его назвали тогда же, овладел престолом, он немедленно вызвал в Москву всех разосланных оттуда Романовых. Дочь Филарета, Татьяна, скоро вышла замуж за князя Катырева-Ростовского, а сын, Михаил, жил с матерью, старицею Марфой, и отцом, митрополитом Ростовским, Филаретом, в его ‘престольном’ городе, в Ростове до 1608 года. Услыхав о приближении к Ростову шаек Тушинского вора, второго Самозванца, Филарет отправил жену свою бывшую и сына в Москву, а сам остался помогать защитникам города отбиваться от нападения тушинцев.
Этими шайками вора-царька митрополит Ростовский и был захвачен на паперти собора ростовского, куда не хотел архипастырь впустить разъяренной орды.
Его отвезли в Тушино, где вор уговорил угрозами и лаской Филарета принять титул патриарха. Вору, имевшему вокруг себя бояр из лучших родов Русской земли, хотелось иметь и главу церкви, каким на Москве был тогда Гермоген.
Это было еще во время царя Шуйского, которого Филарет ненавидел и презирал больше, чем Тушинского вора. Но как только Шуйского не стало и вор был оттеснен к Калуге, Филарет снова успел попасть в Москву, где мы и видели уже его во главе Великого посольства, судьбу которого мы знаем.
Дочь Марфы и Филарета умерла незадолго перед этим днем, когда старица с единственным сыном Михаилом, побывав в кремлевских храмах, возвращалась к себе, в келью тихого женского монастыря, стоящего у самых стен кремлевских.
Старица, одной рукою опираясь на костылек, другую возложила на плечо юноши-сына, худощавого и стройного, но несколько бледного и печального для своих пятнадцати лет. Правда, траур по любимой сестре, лишения, вынесенные в первую ссылку, когда чуть ли не голодать приходилось детям и их тетке в суровом Белозерье, затем ужасы осады и настоящая голодовка, пережитая так недавно в Кремле, осажденном земской ратью, — все это отразилось и на здоровье, и на характере мальчика. Но и еще что-то особое было в этом худощавом, не по-детски серьезном лице с большими глазами, как рисуют у мучеников. Глаза эти то загорались внутренним светом, то погасали, и вся жизнь из них скрывалась куда-то глубоко. Не то причудливость нрава, не то повышенная, чрезмерная нервность проглядывали в этом лице, в глазах, в судорожном, легком подергиванье мускулов и углов рта. Брови тоже порою дергались у Михаила, как будто он вдруг увидел что-то неприятное и собирался закрыть глаза, избегая дурного зрелища, но сейчас же и удерживался. Помимо этих странностей, необычайная кротость и ласка светились в больших, темных глазах юноши, почти мальчика. И губы его часто складывались в мягкую, грустную полуулыбку.
Он бережно вел мать, хотя и сам ступал неверно по обледенелым, скользким ступеням своими слабыми, пораженными ревматизмом ногами…
Еще издали узнали обоих толпы народа, стоящие за линией стражи, и громкими кликами приветствовали москвичи старицу и Михаила, представителей самого любимого и чтимого рода боярского во всей Руси. Страдания семьи Романовых, ум и деятельность Филарета, мужество старицы во время сидения в Кремле с ляхами, кротость и милосердие Михаила разносились тысячеустою молвою, и любовь народная, которою пользовались Романовы-Захарьины еще со времен Ивана Грозного и его первой жены, Анастасии Захарьиной, умевшей умерять порывы ярости в своем супруге-царе, — теперь эта любовь возросла до величайших размеров.
Села в свой возок на полозьях старица с сыном и двумя послушницами, скрылся в ближайших воротах возок.
Поклонами провожал их на всем пути народ. Воины, казаки — все старались выказать почтение матери и сыну.
О них говор шел в толпе, пока они были на виду. О них продолжались толки и тогда, когда уже скрылся из глаз знакомый москвичам возок старицы Марфы.
— Ишь, дал Господь, не больно извелася телом в пору сидения тяжкого! — слышался чей-то женский голос.
— Как не извелася! — отвечала другая баба, в шугае, в повойнике. — Ишь, ровно снегова, такая белая стала… И сыночек ровно из воску литой… А, слышь, на што юн отрок, да больно милосерд! Недужных призирал, поил-кормил голодных сидельцев-то кремлевских, ково тут ляхи заперли с собою…
— И старица добра же ко всем была… Романовых род издавна славится тем. Вон и в песнях поется про Никиту Романова, про шурина царского…
— Вестимо, поется! Потому при Грозном царе, и то умели Романовы постоять за Землю, за народ православный… Не пошли небось в опритчину! Земщиной осталися Романовы, все до единого… Слышь, Никитская улица — откудова так зовется она? Все от Никиты Романова! Слышь, вымолил у Грозного царя он такую вольготу, грамоту выпросил тарханную…
— Какую там ошшо грамоту! Скажи, коли знаешь! — полетели вопросы к старику, земскому ратнику, ополченцу, который стоял среди народа.
— А вот, — живо отозвался словоохотливый, крепкий старик-ратник. — Слыхали, чай, все вы, грозен да немилостив был царь Иван Кровавый. Што день, то казни. Больше он невиновных казнил, не тех, кто топора бы стоил али петли. Кого вздумается, — на огне палит, мечом сечет, водою топит! А брат жены евонной, Анастасии Захарьиной, — Никита, слышь, Романов сын, дед родной Михайлы-света, отец, выходит, Филарета-митрополита… Энтот Никита веселую минутку улучил, счастливую да и выпросил: ‘Шурин, царь-государь, Иван Грозный Васильевич! Немилосердый и жестокой царь московской! Хочу я душе твоей дать облегченье хошь малость! Крови пролитие поменьшить желаю… Скажи мне слово свое великое, царское: коли по улице моей, по Никитской, пройдет на казнь осужденный человек да кликнет всенародно: ‘Романовы и милость!’ — ты тому человеку должен пощаду даровать немедля и отпустить вину его али безвинье!.. Што бы там за ним ни было!’
Слышь, под веселую руку послушал шуряка, присягнул ему царь, дал грамоту тарханную за большим орлом, за печатью… И было так до конца дней Ивановых. Не мало душ крещеных спаслося улицею тою… Стали потом и нарочно по Никитской казнимых-то водить, опальных бояр в их последнюю годину страшную… Оттоль и слывет та улица — Никитская…
— Помилуй, упокой, Господи, душу боярина усопшего Никиты! — запричитал в толпе худой монашек, тоже прислушивающийся к говору народному.
— Заступник был народный, што говорить! Деды ошшо помнят Никиту Романыча…
— Вот бы нам — царя такого! — вырвался у кого-то живой возглас.
— Кто знает! Может, будет таковой, коль Бог пошлет… да мы сумеем избрать себе от корня от хорошего отводок свежий, юный и цветущий! — подал голос Кропоткин, стоящий в толпе поблизости от старика-ратника. — Вот, скажем, как Михаил Романов живет на доброе здоровье! — прямо назвал князь, бросил в толпу заветное имя. — И то, как ведомо, сам Гермоген два раза о нем же говорил властям и воеводам и боярам… Да те тогда послушать не хотели… А теперя — иные времена! Вот был я сейчас наверху, в теремах. Владыко-митрополит о том же Михаиле, слышно, мыслит… Его штобы на царство… А што, как оно и сбудется! Што скажете, люди добрые… По сердцу ли вам-то будет?..
— Чего бы лучче! — послышались отклики. — Прямая благодать! Слышь, не мимо молвится: из одного роду — все в одну породу! …Яблочко-то от яблоньки — далеко ли катится!.. Дело ведомое!..
Громко толковала толпа. В морозном воздухе речи разносились далеко.
Кучка бояр незадолго перед тем стала спускаться с крыльца и остановилась в половине его, стала прислушиваться к речам в том углу, где, недалеко от самого крыльца, толковал с людьми Кропоткин.
Стояли тут князья: Андрей Трубецкой, Мстиславский, Воротынский, Андрей Голицын, Василий Шуйский, боярин Лыков, все бывшие члены семибоярщины, и еще два-три боярина.
Особенно не понравились речи князя и народные Мстиславскому и Шуйскому.
Первый не вытерпел даже и, забыв свое высокое положение, вступил в переговоры с толпой.
— Поговорочки я тута слышу! — заговорил он громко. — А вот еще я пословицу слыхал: ‘В семье не без урода!’ Алибо иную: ‘Простота — хуже воровства!’ С глупым хошь клад найдешь, да не пойдет впрок и добро! А с умным — потеряешь, а все ж таки прибудут и от потери барыши!.. Ну, можно ли смущать честной народ словами пустяшными! Тута про царя мы слово услыхали! И тут же имя детское несут людям в уши!.. На несмышленочка-малолетка можно ли, хоша бы и на словах, примерять столь тяжкий убор! Слышь, ш а п к у Мономаха!! Бармы, слышь, царские и скипетр многих народов сильных и земель толиких державу древнюю!.. Да и в такую пору тяжкую, когда и муж, испытанный трудами ратными и думными, надежный, престарелый, ведомый всему миру своей высокою породой и разумом… хотя бы вот меня взять для примеру… и тот не мог бы легко справлять подвиг царский, не сразу одолел бы невзгоду, какую нагонил Господь на Землю нашу!.. А тут — в пеленках бы еще царя породил, князек речистый! Было бы одинаково с тем, о ком ты толкуешь!
— Была у нас Агаша! — глумливо отозвался Кропоткин. — Так она сама себя хвалила за добра ума перед суседями, обида, вишь, ей, што люди ее не похвалят! И ты бы, князь-боярин, ждал ласки от других, а сам себя не возносил бы, право! Оно бы пристойней, лучче бы было!.. Истинный Господь!..
— Молчи, холоп! — крикнул вне себя Мстиславский и, замахнувшись своим жезлом, уже двинулся было вперед, чтобы расправиться с незначительным, худородным князьком, но другие товарищи-воеводы удержали заносчивого боярина.
А Кропоткин и сам рванулся навстречу бывшему боярину-правителю, главнейшему из семи верховных бояр, ненавистных и ему, как всей Москве. Остановясь на нижних ступенях, он кинул вызывающе свой ответ Мстиславскому:
— Я не холоп, а князь такой же прирожденный, как и ты! Да нет! Т а к и м, слышь, сам быть не желаю! Я ляхов на святую Русь не призывал. Тута с ними в Кремле не запирался против своих же братьев россиян! Им я не служил, Земли не продавал им! Да сам теперь и не лезу в цари, — хоша меня и не зовут, как и тебя, князь-боярин! Не хаю я по злобе тех, на ком явно почиет сияние благодати Господней… Што, князенька, слыхал? С тобою мы, выходит, и впрямь не равны!
Кинув такой ряд злых укоров и обид бывшему правителю, Кропоткин сошел обратно вниз и обратился к толпе:
— Оставим их!.. Пойдем к сторонке да потолкуем!
Целый косяк народу, все больше пожилые, почтенные люди отошли с Кропоткиным к ограде Благовещенского собора, и там затеялась у них живая, горячая беседа на тему об избрании царя… Имя Михаила повторялось здесь со всех сторон…
А Шуйский, оттянув своего горячего приятеля снова на площадку крыльца, скорбно завздыхал, запричитал по своей обычной сноровке:
— Оле! Оле!.. Вот времена пришли! Што терпим мы теперь, князья-боляре! Лях так не надругался над нами, над узниками, как тута князишка худородный… Как тамо в сей час было! — указывая на палаты дворцовые, простенал ханжа Шуйский, схожий с дядею, бывшим царем. — Везде гонят! Чего и ждать от черни, от смердов, от нищих да захудалых князьков, когда и тамо, в очах у святителя-митрополита, перед царским престолом не потомки Рюрика — Воротынские, Мстиславские алибо Голицыны — стоят впереди, а заступил им место торгашок из Нижнего, смерд последний, Кузёмка Минин!.. Да ошшо захудалый князь, Пожарских роду, самого пустого, незначного, из недавних дворян!.. Вот времена!..
Жалобы Шуйского, искренние и жгучие, при всей фальшивости их слезливого тона, подхватил дьяк Грамматин, недавно вышедший из тех же палат, откуда вынуждены были, униженные, удалиться князья-бояре.
— Охо-хо-хонюшки, болярин, князь великой!.. Да нешто ноне — прежние времена! Смутилась Земля — вот все и замешалось. А, Бог даст, как выберем царя… И, вестимо, уж из самого из первого роду, не из пригульных тамо, бояр либонь из чужих, иноземных прынцев… Вот дело-то по-старому станет крепко, истово, по дедовским обычаям. Не мало лет хожу я по белу свету, всего нагляделся. Бывает так в лесу порою: идет гроза, качает дерева! Косматые вершины те сгибаются… Все спуталося в ту пору: и сучья, и листы!.. И не разобрать, кормилец, кто тут на ком!.. А минула буря… глядь — стволы большие-то, могучие — по-старому стоят незыблемо! Ну, сучья там поломало… Ну, поснесло дерёвца, которы помоложе, послабее… Трава совсем помята, вот как народ простой войной повыбьет!.. А кто был велик и силен, — гляди, так и остался, гляди, ошшо владычнее, ошшо сильнее станет!..
Милостиво кивая головой, Шуйский, довольный, проговорил:
— Умен ты, дьяк! Твоими бы устами…
— Попьем медку, болярин, не крушися! — подхватил речистый дьяк. И совсем таинственно заговорил: — Ужели вам, главным семи боярам, не одолеть недругов… Кто бы там они ни были!
— Где же энто: с е м ь! — угрюмо отозвался князь Андрей Трубецкой. — Иван Романов-Юрьин потянул племянникову руку, вестимо дело… Он — за Михаила! И Шереметев, родич ихний, старый смутьян, от нас откинуться норовит… Туды перешел! А може, Бог весть… Не то себя на трон ведет… не то — отрока Романова!.. Шереметев с Филаретом — большие, стародавние дружки! Еще бы ничего, кабы братан мой!.. Казаки все за ним, за князем Димитрием… Я толковал было с им…
— Он сам хочет, я слыхал! — осторожно заметил Грамматин. — Сам идет в цари. Таборы-то казацкие, правда, у нево надежная помога! Столько сабель да пищалей!.. Рать земская поразошлась, поразъехалась! С дворянами и иными, со стрельцами — и то трех тысяч не набрать сей час воинов… А казаков полпята тысяч счетом в руке у князя Димитрия… Может в цари себя ладить!
— И он! — с досадой отозвался Мстиславский. — Вот на! Да сколько же царей на череду теперя будет! Есть из чево выбирать!..
— Да есть к о м у и выбирать! — внушительно заговорил снова дьяк. — Народу тьма, и земских наших, и казаков… Можно иных разбить, поссорить промежду собою… Иных — дарами задарить… Купить людей не трудно! Я служить готов… И поторгуюсь с людьми, которы позначнее, повиднее… И… силки поставлю, где можно… Слуга боярский, бью челом!..
— Без барышку не останешься, приятель! Ты — нам… а мы — тебе!.. — сказал Шуйский.
И тихо, быстро шепнул стоящему близко дьяку:
— Ко мне загляни попозднее!
— Не поскупимся на услугу другу! — откликнулся и Воротынский. И когда Грамматин, подойдя поближе, стал ему кланяться на милостивом слове, князь тоже шепнул ему:
— Ко мне бы ты по ночи завернул!..
— С Авраамием бы Палицыным надо нам дело починать! — громко заговорил довольный, сияющий от ожидаемой прибыли, хитрый дьяк. — Он — инок куды речистый! Господь послал ему великий дар! И верно служит отец честной тому…
— Кто даст ему поболе! — отозвался, молчавший до тех пор, тоже правитель бывший, Лыков. — Слыхали мы про Авраамия…
— Н-н-ну… не скажу того! — возразил дьяк. — Видал я, в ину пору загорится у него душа… так он и доброго не мало натворит, по чистой совести, без купли, без обману. На похвалу он больно лаком… Любит, штобы хорошая молва о нем широко неслася! Вот… на этом его и можно изловить всего скорее!.. Ну, а тогда он послужит хорошо! Его любит народ кругом!
— Ты прав! — отозвался Шуйский, подзывая знаком дьяка. — Уж, я смекаю, как с ним нам быть!.. А ты, дьяк, слышь, гляди…
И князь-боярин стал что-то шептать Грамматину.
— Эх, дал бы только нам Господь удачу, кому-либо из наших, все едино! Тогда мы покажем энтим… выскочкам, холопам недавним… мужичью московскому, как перед нами, потомками прямыми ихних старых князей и государей, им величаться можно али нет!.. Уж мы потешимся тогда!.. Поотведем душеньку над…
— Потише, слышь! — удержал товарища Лыков. — Не дома ты, не в своей опочивальне! Да, чай, и в дому теперя предателей найти немудрено! Теперь помалкивай…
Шуйский между тем, проводив Грамматина, который вернулся в палаты, обратился к товарищам:
— Ну-к што ж, князья-бояре! Несолоно хлебали — и по домам теперь пора ко щам! Спасибо, што домой-то отпустили нас без ‘провожатых’… Ха-ха-ха!.. А я, признаться, того боялся, как ехал во дворец…
Воротынский приосанился, даже руку на меч положил при этих словах.
— Посмеют ли!.. Да ежели бы… Тогда, гляди, и камни возопиют… Нет! Мы свое спокойно дело проведем! Не захотят взять Владислава в цари, так кто-либонь из нас быть должен государем! Вот поглядите! Пусть собор сберется только… и мы…
— Да! Мы уж помутить сумеем в добрый час! — улыбаясь, закончил Шуйский речь приятеля. — А теперя ходу, други любезные…
Только собрались приятели оставить площадку, как на ней появился думный дьяк Лихачов, ‘печатник’ царский, то есть канцлер государственный. За ним шел Пимен Семеныч Захарьин и человек десять иноземной стражи в полном вооружении, с заряженными мушкетами.
— Повременить прошу, бояре-князья! — обратился Лихачов к группе бывших правителей. — Указ есть, до ваших честей касаемый…
Предчувствуя недоброе, застыли на местах князья.
А Лихачов своим привычным к думскому покладу, ровным, четким голосом заговорил:
— Бояре-князья, Андрей Васильевич Трубецкой, Федор Иванович Мстиславский, Андрей Васильевич Голицын, Иван Михайлыч Воротынский да Василей Михайлович Лыкин. Боярин-вождь, князь Димитрий Михайлович Пожарский с товарищи приговорили: по разным городам вас развести, отдать за приставы впредь до разбора и суда алибо, как советом всей Земли и рати будет тамо уже порешено над вами.
Переглянулись князья, огляделись кругом, словно ожидая со стороны толпы сочувствия и помощи. Но близко стоящие люди молчали, с любопытством наблюдая, что происходит. А подальше слышались далеко не сочувственные возгласы:
— Добро! Ништо!.. Как скоро спесь-то посбили… Пришел черед и боярам-насильникам, предателям отчет давать…
Подняв головы, гордо двинулись вперед опальные князья, окруженные стражей, и скрылись за поворотом. А им вслед неслись уже громкие насмешки и глумливые крики:
— И тута без бою сдалися отважные стратиги наши!
— Они привышны трусу праздновать, толстопузые!.. Кто ни приди да зыкни, — наши воеводы и хвост поджали, в подворотню идут молчком, ровно псы побитые!..
— Ай да князья честные… Последыши великокняжецкие!..
— Охо-хо-хо! — скорбно покачивая головой, снова запричитал Шуйский и обратился ласково к Лихачову:
— А слышь-ко, Федя, дружок… Ты там, тово… маненько не обчелся?.. Аль про меня не писано стоит в указе твоем… Асеньки?..
— Нет, благодетель, про тебя — ни словечушка… — с поклоном отозвался Лихачов. — Авось потом, погодя немного и до тебя дойдет… Коли уж так тебе завидно, князь-господин!..
— Шутник ты, вижу, Федя!.. Хе-хе-хе!.. — раскатился довольным смешком Шуйский. — Я не завистлив! Лучче уж домой потороплюся. Пусть про меня покудова и вовсе позабыли бы! Не осержуся, право! А ты, дружок, не напоминай за старую дружбу, за хлеб, за соль… Прощай, дружок…
И Шуйский быстро двинулся с крыльца к колымажным воротам, где ждала его каптанка, чтоб отвезти домой.
Лихачов в это время примостился у балюстрады крыльца, разложил тут кусок хартии, приготовил походный письменный прибор, так называемый ‘каламарь’, от греческого слова к а л а м о с, тростник, которым писали в древние года. Сняв теплые рукавицы и похлопывая руками, он полез за пазуху за ‘воротными часами’, висящими на цепочке.
— Кажись, по солнцу глядя, — пора и на ‘перебранку’ люд честной созывать! — проговорил он, поглядел на часы и снова спрятал их, бормоча: — Так и есть! Самое время! Гей, колоти в казан! — крикнул он стрельцу, который сидел на крыльце у большого широкого барабана с круглым дном, установленного на особой подставке близ широкой балюстрады крыльца. — ‘Дери козу’, служивый!.. Знак подавай пищальникам!.. Пущай пищаль бабахнет, сзовет народ! А то маловато людей сошлося, как видно! — приказал Лихачов, приглядываясь к людям, стоящим за цепью часовых.
Гулко прозвучали удары барабана, тяжелые, резкие, раскатистые, словно бой далекого, большого колокола, надтреснутого у краев.
Всколыхнулась толпа. Из нее стали выбираться и протискиваться вперед ратные люди, все больше немолодые, и дворяне служилые, и торговые представители разных городов, которые входили в состав Великого совета всей земской рати.
Пушкари у большой пушки, или ‘затинной пищали’, завозились.
— Уйди, ожгу!.. Поберегися! — крикнул ‘пальник’, раздувая горящий фитиль, толпе зевак, которые слишком близко стояли у жерла пушки.
Он поднес разгоревшийся хорошо фитиль к затравке. Ухнула пушка своею широкою металлическою грудью… Прокатился выстрел, отдаваясь эхом за Москвой-рекой, вспугнув несметные стаи голубей и воробьев, ютящихся под кровлями палат и храмов Кремля.
Трубы и барабаны с разных концов города, сначала ближе, потом издалека, стали откликаться выстрелу пушки. Загремели литавры… В свободном пространстве, обведенном цепью часовых, стали собираться выборные, члены совета…
Много ратников сгрудилось у самого крыльца, словно ожидая кого-то.
Толпа народная вдали стала еще гуще и все старалась ближе надвинуться, оттеснить хоть немного линию стражи, которая стояла плечом к плечу, поперек себя держа свои бердыши, образуя ими непрерывную ограду вокруг свободного места, назначенного для собрания выборных.
Скоро показались младшие воеводы земской рати: Репнин, Масальский и Пронский, молодые князья Мансуров, князья Волконский и Козловский, воевода Кречетников. Затем, продолжая горячую беседу, начатую еще в палатах, показались на крыльце почетные члены совета: Савва-протопоп, Минин, Авраамий Палицын, гетман Просовецкий, воевода Измайлов. За ними шли гурьбой другие видные лица: Иван Никитыч Романов, Вельяминов, бывший тушинец, и Салтыков, ‘сума переметная’, живой, бодрый, несмотря на свои года, с алчным блеском скряги в бегающих, лукавых глазах, Плещеев, князь Хворостин, набожный и добрый вельможа, следовал за другими. Компанию завершали два дьяка — Грамматин и Андронов, ‘общие приятели, дружки и предатели’, как их звали, но люди опытные, знающие свое дело, они были нужны молодому правительству московскому.
Их пока терпели… И только потом суд был назначен над ними. Андронов даже жизнью поплатился за свои ‘измены’. Наказан был и их покровитель, Салтыков. Но пока еще они не чуяли над собою грозы и величались среди первых людей Земли, какими были все другие, стоящие тут, лица.
В ожидании главных вождей между появившимися на крыльце правителями продолжался разговор, начатый в палатах дворца.
— Я так мыслю, торопиться не след! — оживленно настаивал Палицын, продолжая неоконченную речь. — По всем по самым дальним городам тоже надо грамоты посылать призывные, и по Сибири и повсюду! Не обминуть бы самых малых уголочков! Да пособрать на Москву народу тьму целую, на Земский на собор… Найдется места довольно поразместить почетных да желанных гостей. Посидят, посудят. Да ежели тогда ково уж назовут — так то имя выйдет из целой всенародной груди и весь мир его услышит да признает… И Бог благословит того избранника… А так трень-брень… поскорее да поживее… Штобы не вышло по-годуновски, как он собор подстроил… Али и того хуже! Разумный ты мужик, Кузьма, сам порассуди!.. Скажи по чести…
— Люди рассудили уж, те, что поумней меня! — глядя в умные, но затаенные глаза монаха своими простыми, бойкими глазами, с безответным, смиренным жестом отвечал Минин, мужик тоже себе на уме. — Да и тебя, честной отец, они, слышь, поразумнее будут, так я полагаю по серости своей мужицкой… Те люди, коим Бог вручил власть над Землею, а стало, и забота ихняя обо всем, а не наша! Те люди, честной отец, кои от Господа и честь, и удачу, и над врагом одоленье получить сподобилися… Кто разгонил врагов, ослобонил Москву… Кто в единый год успел выставить рать, силу несметную… Ты же видел сам, отче: пошли мы к Ярославлю… Ну, рать как рать!.. Так тысяч десятка полтора… А двинулись оттоль через двадцать ден, тучею грозовою!.. Несметными ордами! Уж на што казаки задорны, злы и нетрусливы — а хвост поджали! Нашего вождя слушают, как батьку-атамана, Трубецкова-князя своего, альбо там иных… ‘Земля пошла!’ — только и речей было слышно по целому царству. А коли Земля пошла, кому же и судить о великом земском деле, о выборе царя, как не ей самой! И вышло так. Неслыханное дело совершилось. При ратном войске — словно бы Всеземский совет объявился самочинно. От разных городов, разных чинов собрались выборные люди… Дела судили, грамоты давали, какие надобно. Вон и в твою смиренную обитель поновили две тарханные грамоты. Вам от того прибыль. Да и никому обиды не было. Всем хорошо стало. Там, помаленьку да полегоньку, послали людей с указами, с книгами писцовыми, отымать почали от бояр земли государские да дворцовые, царские, удельные угодья и прочее, што они порасхватали под шумок, в пору безвременья, в годы разрухи общей… Што на себя воровски позаписали, помимо права и закону… И то погляди, земля, почитай, чиста от врагов… Еще два-три кулака дадим — и последних погоним прочь! Чево же ждать! Зачем ошшо гадать да мерекать! Царя хотим! Слышь, истомился и то народ православный! Хоша и ладно все, да — верх не довершен! У всех тревога на душе: ‘А што, коли опять… А вдруг да снова почнется смута!..’ А царь у нас будет — и тревоги той не станет. Он нужен всем, как знамя в бою ратникам! Вот уразумей, отче: готов доверху храм… А нету креста на кумполе — и церковь не есть священна! Не зовется х р а м о м… Так пусть царь засияет над землею. Пусть храм земли родимой, обновленной, очищенной от крови, от всякой скверны, веками накопленной, — пусть станет свят, когда народ по внушению Божию царя себе назовет и поставит.
— Ай да Кузьма! И ритора ученого наставит гораздо! Авраамия свалил! — послышались голоса окружающих бояр.
— Что же, признаю, красно говорит нижегородец! Но… и я не спор вести хотел… — с притворным смирением проговорил Авраамий, косясь на бояр и на толпу ратников и молодых воевод, которые, заинтересовавшись речами Минина, взобрались на средние ступени крыльца, не решаясь подняться выше из уважения к старшим начальникам.
— Сдается мне только… — начал было снова монах.
Но Минин, не давая досказать, влился в его речь:
— Што, теряя понапрасну дни, найдешь ты што-либо? Отец честной?.. Не полагаю, батько! Устанут пуще люди. Слышь, и так поустали. Кто Русь спасал, те по домам потянут, как оно уже и началося. И тут, по-старому, подьячие да дьяки учнут всеми делами вертеть да те самые князья-бояре знатные, кто землю до разгрому допустил, до лихолетья тяжкого и долгого!.. Вот мешканье к чему приведет, а не к иному, как ты толкуешь! Не про тебя скажу… Но иные — рады бы отдать любую половину казны своей, штобы стало так, как ты советуешь. Потом они погреют лапы по-старому в земском сундуке, наверстают все убытки и протори, все подкупы и закупы, когда их верх возьмет!.. Да нет! Вот слышит Бог: тово не будет!..
Мощный, хотя негромкий, сдержанный, как рокот дальних громов, пролетел гул одобрения снизу в толпе и среди старших начальников-воевод.
— Ай да Минин… Молодец! Спасибо!.. Так, Кузьма! Не будет!..
А Минин сильнее уже поднял голос, чтобы слышали люди, стоящие в кругу, и народ, темнеющий за ними.
— Коль Бог подаст, грядущею весною воссядет царь на троне московском и процветет, как некий крин прекрасный… Я, Минин, вам, миряне православные, головою в том ручаюся!..
— Живет Кузьма! Живет земли радетель! — откликнулись радостно толпы народа.
— Потише, вы! — остановил клики Кузьма. — Царю покличете в свою пору. Его повеличаете. Теперь боярам честь давайте. Я — мужик простой, так мне величанье-то ваше и вовсе не пристало!..
Порывисто заговорил Савва, тронутый искренним смирением Кузьмы.
— Ну а скажи, ‘мужик’ ты мой любезный, што мил есть Господу паче иных князей родовитых да вельможей значных… Кого возьмем себе в цари?.. Ужели — ляха?
— Бояре бы взяли… Да земля не дозволит!
— Вестимо так, Миныч… Ну, мысленное ль то дело: лях — царь Руси!.. Влацлав али Жигмунт сидит в Кремле, творит обряды в святых соборах наших!.. Только што боярам и пристало о подобном думать… Вот кабы такова… От Рюрика… от корня старовечного… Скажем, как Голицын-князь Василий Васильич, господин…
— Отец честной, мы здеся не на соборе! — живо перебил протопопа Минин. — Вон люди дожидаются меня… Апосля потолкуем!..
И он обратился к стоящим пониже младшим воеводам и тысяцким:
— Ко мне, поди… Пошто, сказывайте!..
Наперебой заговорили начальники отрядов, которым Минин поставлял все необходимое для жизни и для боя.
— Рать новая пришла от Арзамаса.
— Две сотни подвалило калужан! — доложил другой.
— Слышь, суздальцам, нам, кормов не хватает!
— Я с Мурома, сокольничий, Масальский-князь, Василий… Попомни, запиши. На службишку явился… Уж ты меня пожалуй…
— Нам отпустил бы холопей с конями да телегами, — слышалось с другой стороны. — Они кладь подвезли, теперя домой ладят поживее. Пришли их посчитать, Миныч!
— А нам — казны пушкарской да припасу надоть…
— Пожди, дай мне! — осадил соседа громадный, нескладный воин, скорее напоминающий мужика, одетого в кольчугу, с бердышом и в простой шапке барашковой на голове. Он гулко забасил:
— Мы-ста — поморяне! Кормы уж больно плохи… Такие шти нам дают… тьфу!
Он плюнул сердито.
— Мы-ста не обвыкли! Нам рыбки бы… хошь солененькой, коли не свежой… Снеточков бы… Да ошшо…
— Не разом, слышь! — крикнул наконец Минин. — По ряду речь ведите! Нет даже мочи. Вот я в сей час! Степаныч, — обратился он к дьяку Сменову, которого взял с собою в поход. — Ты со мною… Записывай, а я пойду опросом!..
Спустясь в толпу, ожидающую его внизу, он стал опрашивать поочередно каждого, говорил свои решения Сменову, который с письменными принадлежностями, висящими на груди, с тетрадкой шел за другом и записывал его распоряжения.
— Боярин-воевода!.. Трубы! Трубы! — послышался говор бояр на верхней площадке крыльца.
Стрелец снова подал знак ударом по своему барабану. Трубы и литавры загремели снизу, из отрядов, выстроенных там в виде почетного караула.
Пожарский в сопровождении князя Димитрия Трубецкого появился наверху. Несколько азиатов-телохранителей, остановясь немного поодаль, замерло в неподвижной группе. Затем показался и престарелый князь Шереметев со своими двумя-тремя помощниками по делам совета ратного.
Младшие вожди, выборные земские и войсковые, ратники и казацкие головы выстроились против крыльца полукругом на свободном месте, охраняемом стражей от натиска народной толпы.
Когда умолкли трубы, литавры и приветствия войска и народа, Пожарский отдал на все стороны глубокий поклон.
— Поклон Земле и рати православной! — прозвучал в наступившей тишине его сильный и приятный голос.
В это время казацкие выборные, стоящие особой большою группой, желая почтить своего любимого военачальника, зычно крикнули:
— Князь Трубецкой живет на многие лета!..
— А Минин-то что ж! — раздались громкие голоса. — Забыли нашево радетеля! Кто на поляков последний ударил?.. Кто Хотькевича прогнал?.. Кузьма Захарыч!..
— На мно-оги ле-ета пусть живет Кузьма! — прокатилось по площади.
Младшие воеводы и ратники, с которыми толковал Минин, на руках внесли его на верхнюю площадку и поставили перед лицом толпы.
— Спаси вас Бог, дружки, — с трудом передохнув, с поклоном проговорил Кузьма. — Ой, помолчите-ка малость!.. Боярину и князю-воеводе, слышь, молвить вам слово дайте!
Толпа стихла понемногу.
Громко разнеслась речь Пожарского.
— Привел Господь, — мы во Кремле Московском! Очищена святыня. По церквам нет уже боле ни падали — коней, ни трупов человечьих, што тамо гнили много дней… Горят лампады, свечи озаряют лики святые дедовских, прадедовских икон!.. Сверша мольбу и воспев хвалу помощникам нашим, чудотворцам московским, пришли мы на одно постановленье: пора царя избрать всею землею. Пока текли дела неважные — советы и помощь подавали нам вы, люди добрые! Но ныне дело таково велико, что вся земля должна сказать свое решенье… Мы приказали изготовить грамоты призывные, немедля по городам их разошлем, во все царства: Московское и Казанское, и Сибирское, и Астраханское, и по иным областям… Да выберут они тамо от каждого города по десяти разумных, благонадежных мужей. Сюда сберутся выборные люди. С ними учнет дума боярская и собор освященный духовенства нашего советы советовать! И тогда выбрав на совете Великом, на соборе всей Земли царя, наречем богоизбранного, и воссядет он на трон царей московских. Так любо ли, люди ратные и иные, советники земские?
— Любо! Любо! — дружно откликнулись все земские ратники и выборные.
Казаки неохотно подали голос.
— Нельзя инако, — пусть оно и тако!.. Мы волим так! На это и мы сдаемся!
— Гей, батько! Сголошаться либо нет?.. — вдруг прорезал общий говор сильный голос есаула Тучи, который обратился к Трубецкому со своим вопросом.
— Поспел спросить! Ты бы еще погодя немного… Ты бы к вечерку… Алибо — заутра поране! — посыпались шутки и от своих, и от земских.
— Коли тебя в цари возьмут, я сголошаюсь! — не смущаясь нисколько смехом и шутками, встретившими его первое выступление, еще громче рявкнул Туча.
Хохот прокатился кругом.
Смеялись и бояре наверху. Улыбнулся невольно и сам Трубецкой.
— Молчи, коза! Не потешай людей! — крикнул он есаулу. — Не срами себя и табор!..
— Ну, я молчу! — согласился Туча.
Хохот стал еще пуще.
— Князь-воевода, мне не дозволишь ли словечко народу молвить! — спросил Минин у Пожарского, стоя на крыльце.
— Изволь! Прошу, Кузьма, сказывай, што имеешь…
Снова поклоны обычные отдал Минин.
— Честной народ, вы, Божье ополченье земское, и казаки, лыцари отважные! И все, кто здеся стоит, челом вам бью! Привел Господь услышать нам благую весть. Народ сбирается избрать себе царя. И радостно, огульным громким кличем, с веселым смехом, принял эту весть люд весь, измученный, запуганный, што не смеялся, не улыбался уже долгий ряд годов! Как добрый знак, как предвещенье счастья пусть прозвучит тот народный смех веселый. Да никогда не плачут больше очи его, как плакали они досель не то што слезами, а кровью горячею, лет восемь, почитай, подряд!.. Пусть слышит Бог!.. А вот теперь — скажу вам, какого бы царя иметь нам надоть! Весной его мы станем выбирать… Так цвел бы он, как мак, как вешний цвет! Штобы очи были ласкою полны… Штобы душа его незлобная сияла и грела нас, как солнышко весной поля обогревает после зимней стужи… Штобы нас любил… и мы штобы его любили, как любят дети доброго отца! Пусть будет юн! То не беда. Придет с годами знанье… Пусть будет тих, не грозен! Земля вся за него, коли нужда придет, — Земля грозой могучей встанет!.. Пусть будет он и справедлив и милосерд, штобы Бога заменял нам на земле!.. Штобы за царя за доброго — Бог дал Руси удачу и грех простил!.. Помолимся об этом, мир честной, люди православные!..
Словно в ответ — прогудел первый удар соборного колокола, зовущего на молитву.
Кузьма обнажил голову и перекрестился широко.
Все кругом сделали то же, и негромко, но дружно пронеслось по площади одно общее желание, словно рокот прибоя отдаленного:
— Пошли Господь!..

Часть третья

ИЗБРАННИК ЗЕМЛИ

Глава I

У СТАРИЦЫ МАРФЫ

(ноябрь 1612 года)

Тишина и покой царят в трех невысоких, но довольно просторных горницах-кельях, занимаемых старицей Марфой с юношей-сыном и послушницей, находящейся тут бессменно для услуг.
Зимнее солнце кидает лучи сквозь замерзшие стекла небольших оконцев, прорезанных в толстых стенах монастырского здания. Но мало свету и тепла от бледных, зимних лучей, и две печурки ярко пылают в двух горницах, громко и весело потрескивают сухие поленья, покрываясь рубинами пылающих углей и налетом серого, быстро рассыпающегося пепла.
Глядя в огонь, близко от печурки, на невысоком табурете сидит зябкий Михаил и видит чудные образы в легких переливах пламени, в игре светотеней среди горящих и истлевающих поленьев…
Старица Марфа сидит неподалеку, у стола. Фолиант в тяжелом кожаном переплете с металлическими застежками и углами развернут перед нею: Четьи-Минеи митрополита Макария — ее настольная книга.
Но не читает старица. И мысли ее унеслись далеко отсюда, в дальний литовский Мариенбург, где в тяжелой неволе томится ее супруг прежний, теперь — инок, как и она, — митрополит Филарет.
Потом ярко загорелось в ее воображении дорогое лицо недавно умершей юной дочери, Татьяны… Слезы наполнили глаза, но так и застыли под припухшими, тяжелыми веками, словно скипелись там, тяжелые, свинцовые слезы безутешной скорби. Мало отрадного хранится в памяти измученной старухи, только потери и страдания…
Вдруг с затаенной тревогой она бросила взор на сына.
— Мишанька, да ты што… Нездоровится тебе али што!.. К печурке ты все, к теплу подсаживаешься… Знобит тебя, што ли?.. Не прозяб ли… не продуло ли, как мы ноне в собор с тобой ездили да апосля во дворец ходили… А, Мишань!.. Скажи, милый…
И, тяжело поднявшись, она подошла к сыну, потрогала его голову, заглянула в его темные, большие глаза. Потом, не находя тревожных признаков, спокойнее уже подвинула к себе мягкий табурет и уселась поближе к сыну.
— И, што ты, родимая! — весело между тем заговорил юноша. — Здоровешенек я! Так только, с виду Кащеем Бессмертным кажуся… А силы у меня много… Братана Васю я вот как под себя подминаю, хоша он куды какой толстый да ядреный супротив меня… А што при огне сидеть охоч… Так уж повадка у меня такая. Знаешь, люблю тепло… И ногам тогда полегше… А то зимою ноют ноги-то, что я застудил на Белоозере… помнишь!..
— Помню… помню… — глухо ответила мать. — А, слышь, о чем толковал с тобою воевода князь Димитрий, как подозвал тебя… Не прислушалась я… С людьми заговорилась… Скажи, сынок…
— Да што… Так, пытал: учусь ли я чему да как… Охоч ли я к науке да к делу ратному… А тамо речь пошла иная! ‘Вот, — говорит, — царя выбирать собирается царство наше Московское. Какого бы ты царя выбрал?..’ — он меня пытает. А я и говорю: ‘Штобы был и храбрее, и мудрее, и добрее всех на свете!’ А он мне на ответ: ‘Ну, парень, такова и не бывает! Хоша бы одно што, и то бы ладно!..’ Засмеялся и погладил меня по голове, ровно дате малое. Я и застыдился… А ты меня и позвала тут… Я и подошел…
— Да… чуяло мое сердце: с толку тебя они сбить хотят! Отроку малому и таки задачи задают! Лукавый народ!.. Не слушай их… и не толкуй с ими помногу. Што вопрос от них, а ты на ответ: ‘Да, нет, либо — не знаю!’ Слышишь!..
— Слышу, матушка… Я уж попомню… А… слышь… почему так?.. Князь Димитрей такой добрый да отважный воевода… Он врагов разгонил от Москвы… нас из плену выручил… Нешто он мне зла захочет, што ты…
— Ну, буде! Не допытывай… Больно молод еще ты, не разумеешь, дитятко мое роженное. Подале от соблазну, оно и лучше! А где больше на свете соблазну бывает, как не здеся, средь теремов царских, под самой сенью трона царского! Уехать бы скорее нам отсюда хошь в вотчину к себе — да и конец!
— Уехать… теперя, когда царя выбирать собираются люди все… И не погляжу я на ево, на избранного… не увижу всей красоты да величия царского… А я уж думал!.. И во сне мне даже снилося… Вот выбрали царя… А он — нам не чужой… Вот словно батюшка али дядя… Я ведь слышал, хотели батюшку в цари… Да он священноинок, так не можно… А снилось мне, што и я тута, при венчанье царском. И мне почет, как родичу цареву… А у меня от радости и дух заняло… И будто снялся я с места, как стоял, и — порх!.. Полетел-полетел высоко, к самому солнцу, оттуда вниз гляжу и радуюсь на все… Чудный сон то был, родимая!
— Ох, дитятко! Ишь, какие сны тебе видятся… Величие снится… Брось! Не думай…
— Знаешь, родная… — почти не слыша слов и вздохов матери, задумчиво глядя в огонь, продолжал юноша. — Стал бы я царем… уж сколько бы всево-всево содеял!.. Неверных бы османов вконец поразил и Гроб Христов очистил от языков неверных. А дома, на Руси — о всех бы подумал! Всем бы дал утеху, помочь… Правый и скорый суд бы оказывал я земщине моей… Бояр?! Тех — вот бы как держал я, в ежовых рукавицах! Как батюшко нам часто говаривал… От своевольства их поотучил бы! Уж они б узнали… Они б меня боялися и слушали, вот как деда, царя Ивана, слышь… Пра, маменька… Што на меня глядишь так, ровно бы испужалась чего?..
— Дитя! Дитя!.. Скорее б ты изведал мятеж, составы тайные, смуту и заговоры… Вот чем бояре удружают царям, коли те не больно воли им дают! Я видела! Я знаю… Я чаю, дитятко, рубахи ты так частенько не меняешь, как в эти годы цари у нас сменялися, на престоле царства Московского и всея Руси! Ужли же сына дала бы я на поруганье, ежели бы и взаправду! Выдам тебя на потеху хитрому да алчному боярству, приказным, ключкодеям?.. Алибо поверю сына злобной черни слепой и пьяной и разнузданной!.. Да ни за што!.. И сны штобы такие тебе не снилися! Ты слышишь ли, Мишанька! — строго, почти грозно обратилась она к удивленному юноше.
— Да уж, ладно… Ты, мамонька, не трепыхайся так… А то была недужна еще недавно… Я и думать не стану ни о чем, што ты не хочешь… А в голову коли само пойдет, я ‘Отче наш’ читать начну… и позабуду то… Уж, право… не серчай!..
Ласковые речи и нежное объятье, в которое заключил ее сын, успокоили старицу. Но вдруг она снова вздрогнула.
— Ох… Мужчины сюды идут… да не один… Ты слышишь… По каменному полу гулко шаг стучит… там, в проходе ближнем… Не сюды ли? Не ко мне ли? Да зачем?.. — встревожилась старица. — Иди-ко, иди-ко в тот покой, в дальний… Коли не к нам, я позову тебя… Иди… Не надо, штобы чужой глаз видел тебя… Ты больно глаз принимаешь… Иди…
Едва ушел Михаил, как за дверью зазвучал мужской, знакомый Марфе голос, произнося обычные слова:
— Господи Иисусе Христе…
— Помилуй нас! Аминь! Аминь! Входи, братец, Пимен Семеныч!.. Жалуй, милости прошу!
— Слышь, не один я! — входя, объявил Захарьин.
И за ним вырисовалась грузная фигура князя-воеводы казацкого Димитрия Трубецкого.
Он тоже отдал поклон иконам и старице.
— Челом тебе, старица честная, Марфа Ивановна. За докуку на нас не сетуй и не осуди, Христа ради!..
Несмотря на довольно раннюю пору дня, Трубецкой был уже навеселе, но это выражалось только в живой краске, проступившей на его полных щеках, да в веселом блеске маленьких, словно маслом подернутых, глаз.
— Мир вам! Милости прошу садиться. Будьте гости.
Наступило небольшое молчание. Старица ждала, чтобы гости объяснили причину необычного и внезапного посещения.
Трубецкой, и вообще не умеющий стесняться или идти в обход, покрутив свои длинные, по-казацки отпущенные усы, сразу заговорил:
— Кхм… кхм… Я — без обману! Зачем пришел — о том вдруг и скажу. А прибирать речь к речи да словцо к словцу не горазд, не умею, хошь и до старости дожил!
— Сказывай, князенька, прошу милости… Што прямее, то лучче… Было бы лишь на добро нам и вам…
— Еще ли тебе мало! То ли не добро!.. Там, слышь, весною сбираются сына твоево на царство посадить!.. Так я…
— Спаси и помилуй Господи! — с неподдельным испугом вырвалось у старицы.
— Твоего родного сына в цари, слышишь, мать!.. А ты…
— Пускай Господь Всесильный меня покарает… но сыну не дам испить злую чашу! Умру сама, а вот — не дам… и не позволю! — почти крикнула Марфа.
— Слышь, боярин, — негромко обратился к Захарьину Трубецкой. — От радости, видать, повихнулась мать честная наша!.. Ай нет?.. Как мыслишь…
— Ты не шепчись! С ума я не свихнулась! — раздражительно проговорила Марфа. — А вот ты сам мне скажи перед образом святым Спасителя… Говори: пошел бы сам теперя ты в цари ай нет?.. Душой не покриви!
— Кхм… кхм… Мне — штобы царем… Затем вот я с тобою и толковать почал… Другие наобещали мне… Вот твой свояк да шурин, Иван Никитыч… да иные ошшо… Все — мужики лукавые! Я знаю повадку московскую вашу! Сулят немало! А как придется к расплате, как приспеет пора делить добро, — и топорища дать, слышь, пожалеют… Право!.. Я — што же! Я и в цари бы не прочь! Хоша не надолго, да все бы повеличался всласть! Слово сказать стоит, так меня казаки живо ‘помазуют’… али што тамо ошшо надо… Да, пора теперь такая… больно непокойная. Вижу сам, што царства мне долго не удержать в руках… Не стоит и починать. А еще и то, душа моя не терпит утесненья никакого, хоша бы и царским саном… Милее мне всего на свете воля, пиры да сдобные бабенки!.. Хо-хо-хо!.. Мне ли быть царем! Трудна задача, место неспособное, тяжелое для моего обычаю… А вот помочь другому в деле алибо помешать — это я здорово могу! Дак штобы не мешать, а помогать — прошу я от вас, от Романовых — отвальное! Уразумела… Мне бы дали воеводство — Вагу целиком! Да по все дни мои, штобы без смены! Штобы уж теперя написан и дан мне был приговор. А как царем настанет твой сыночек, — штобы и он… Да Филарет, когда домой вернется из полону литовского, — штобы согласье было дадено! Поди, за юного сынка отцу придется долгое время землею править… Царь малолетний на троке будет лишь сидеть да приговаривать: ‘Быти по сему!’ Так как, мать честная, — согласна?
— Я и в себя-то не приду, князь-батюшко! То ты мне сына — царем нарекаешь… То у меня за послугу — чуть не полцарства просишь на откуп!.. Што ты, шутить затеял над бедной, беззащитной сиротою… Алибо…
— Сестра, послушай ты меня! Тут шутки нету, — вмешался Захарьин. — Обиды тоже не ищи! Князь всю правду-истину сказал. Ответить только можешь, што ты отпишешь Филарету… А што уж он нам прикажет, как отвечать да обещать велит — так оно и будет!
— Во, во! Попал в мету, как говорится! Мне боле и не надо. Вижу я, честная мать, и впрямь отшиблась ты от дел мирских и не вникаешь… Дак отпиши, слышь, поскорее Филарету. Он што скажет мне, — уж я тому поверю. Он — не обманет, нет!.. Он у нас — гордыня!..
— Добро! Ему я вскоре отпишу! — сурово ответила старица.
— Слышь, поскорее… Дело, слышь, такое… — начал было снова Трубецкой.
Но его перебил голос за дверью:
— Господи Иисусе…
— Аминь! — не дав договорить, радостно откликнулась старица, узнав голос — Иван Никитыч, ты!.. Скорее жалуй!.. Входи уж!..
Вошел Романов, отдал обычные поклоны и, видя расстроенное лицо золовки, спросил:
— Што приключилося такое, сестрица милая…
— Мы тут толковали… знаешь сам о чем! — ответил за нее Трубецкой. — Дак поговори-ка сам!.. В сумлении, как видно, мать честная… Поговори… а мне уж и пора. Челом тебе, матушка… И вам — до увиданья!..
Ушел Трубецкой.
— И не пойму… да што это творится?! — нервным, напряженным голосом кинула вопрос Марфа.
— Што не понять!.. Господь племянничка любезного в цари ведет, и только! — успокоительно заговорил Романов, медленно опускаясь в кресло и вытягивая свои больные, искалеченные цепями в ссылке ноги. — Затем я, слышь, и поспешил к тебе, сестрица. Пошли уж толки повсюду. Словно ком, катится и растет молва, для нас хорошая… Што и как оно будет — нам неведомо покуда. А надобно до срока лишь одно нам сделать…
— Што… што?..
— Убрать Мишаньку в место скрытное, да понадежней, на всяк случай… ‘Подале положишь — поближе возьмешь!..’ Князь Трубецкой… Он зычен, да не лют. Есть тихие, подкусные собаки. Есть Шуйский, змий лукавый… и другие с ним… От них бы нам отрока укрыть подалее да повернее!.. как мыслите: куды?..
— На Кострому! — отозвался Захарьин.
— Там, как ни таи, — разузнают скоро… Больно людно в городу… Нет, в глушь бы с им… А што… Сестра, послушай: нет ли таких деревень у нас подале отсюда, штобы вам засесть — и ни гугу! Ни слуху и ни духу оттудова, пока время не приспеет… Подумай…
— Есть вотчина одна… Шестовых, наша, родовая… Село и храм. Хоть близко Костромы, да бор густой кругом. Не зная хорошо, и путей туды не сыщешь!..
— Вот это и ладно. Село-то как звать? Поди, его я знаю…
— Домнино — село. Пожди, братец… Оттоль теперь мужик приехал, староста Иван с обозом… Сусаниных, Иван… Он много лет у нас, у Шестовых, в роду на службе был… Ему скажу… и с ним… Он нас свезет туды с Мишанькой…
— Вот и добро… А тут скажи: на богомолье, мол, в Троицу… алибо там в иное место сбираешься… Так всем толкуй покуда!.. А с полпути — к себе и повернешь, в село твое…
— Ты не учи уж меня… не толкуй много! Сама птенца укрою от напасти всякой… Тучами ево одену, в скалы заключу!.. А сберегу! Не выдам лиходеям!..
— Ну, так зови своево мужика, толкуй с им… А нам тоже дела ошшо есть! — с поклоном, берясь за шапку, сказал Романов. — Сидит тамо один мужик такой ражий за дверьми… Не он ли?..
— Он самый… Мимо пойдете — покличьте сюды, коли не в труд!..
— Помилуй! Господь храни тебя и Мишу!..
— Храни тебя Господь, сестрица!..
Оба боярина вышли из кельи.
Грубоватый, сиплый от мороза и дальней дороги голос раздался за дверью:
— Господи Иисусе Христе…
— Входи, входи, Иван! — позвала старица.
Сусанин, широкоплечий, приземистый мужик лет за пятьдесят, вошел, истово перекрестился на иконы, принял благословение от старицы и поцеловал край ее мантии.
— Звать приказала, госпожа честная.
— Иван, послушай, — сразу, порывисто, заговорила Марфа, стоя перед Сусаниным. — Дело таково, што часу терять не можно… За тайну скажу тебе! Побожись, што не выдашь.
— Матушка! — сказал только мужик.
— Ну, верю, вижу… знаю, каков ты для нас, для дому нашего слуга верный!.. Так, слышь… о царе речи пошли… и перекоры уж началися… Ково да как на царство Господь пошлет?.. И вышло так, што иные мыслят выбрать царем моего Мишаньку…
— Ну!! В добрый час да повершиться бы благому делу! Аминь, Господи!..
— Тише… Стой, помолчи! Не к месту радость твоя великая!.. Я того не желаю! По какой причине — после скажу… Пока меня послушай хорошенько. Мы нынче ж из Москвы сберемся на богомолье ехать. Ну уж не позднее завтрего! Подале от Москвы, на Троицкой дороге, нас поджидай со всем своим обозом… Штобы был запас припасен… Штобы к Домнину поспели мы скорешенько доехать, никуды не заезжая… Окольными путями, минуя города да поселки людные, торговые. Уразумел, Антоныч?..
— Все буде, госпожа честная, в самый раз налажено! Так доедем, что и ворон летучий не соследит следов наших, и зверь рыскучий за нами не угонится!.. Не то што злые люди… либо кто… Уразумел я все…
— Как вижу, понял!.. Ну, иди же с Богом!
Руку дала поцеловать старосте Марфа. Он ушел.
А она кинулась в дальний покой взглянуть на сына.
Пригретый шубейкой, наброшенной на ноги, он спал, примостясь на теплой лежанке, и во сне был еще нежнее и прекраснее…
Тихо перекрестила юношу мать и позвала послушницу, приказала ей собираться к отъезду на богомолье.

Глава II

НА ПЕРЕЛОМЕ

(7 февраля 1613 года)

Необычное движение, говор и шум наполняют полутемный простор Успенского собора в Кремле. Смешанные, нестройные звуки уносятся и замирают под высокими сводами храма. Темные лики икон, озаренные пудовыми свечами и тяжелыми золотыми и серебряными лампадами, сдается, глядят и дивятся невиданному собранию людей, пришедших сюда не для молитвы, а для иных дел.
Больше пятисот человек одних выборных от городов съехалось в Москву для ‘обирания царя’, как гласили призывные грамоты. Сюда еще надо прибавить митрополитов, архиереев, иноков московских и приезжих, всех попов из главнейших храмов столицы, так называемый ‘освященный совет’. Затем шли главные бояре и князья-воеводы, думные дворяне, придворные чины, которые под общим именем ‘синклита’ принимали непременное участие в каждом Земском соборе, а в обычную пору составляли думу государеву. Сюда же входили и дьяки приказные с подьячими, ‘печатники’ и другой приказный люд из более важных и чиновных… Больше тысячи человек должно было войти в состав великого Земского собора, созванного весною 1613 года в Москве. К февралю собралось уже около шестисот, и поэтому заседания отдельных групп могли еще происходить в палатах кремлевских. Но общие собрания назначались в Успенском соборе, где наскоро устроили необходимые для этого приспособления.
Тут были места для ‘властей’, то есть для духовных лиц, было устроено место для верховного воеводы и его товарищей. Вносились скамьи для более почетных и пожилых ‘послов земли’. А народ попроще и молодежь занимали места где придется, стоя проводили заседания или усаживались где попало, на ступенях амвона, у стен, между колоннами, на прилавках свечных, у входа…
Хотя самая святость места, где собирались послы, налагала печать известной сдержанности на участников собора, но многочисленные пристава все-таки мелькали здесь и там, наблюдая за сохранением порядка и пристойности.
Иноземная стража и свои стрельцы стояли при входе в собор, на паперти и внутри, у дверей, широко раскрытых для послов, без конца прибывающих со всех сторон.
Недалеко от мест, назначенных для воевод и бояр, сгрудилась довольно большая кучка людей, сначала довольно мирно обсуждавших предстоящие для решения вопросы, однако потом беседа перешла в жаркий спор. Лица раскраснелись, резко вызывающе зазвучали голоса, задвигались руки… Вот-вот, казалось, от слов и споров та и другая сторона перейдет к рукопашному бою.
— Не будет того, што ты толкуешь, и во веки веков не может быть! — надрывался один из спорщиков, наскакивая на другого.
— Вот поглядим, как — буде либо нет! Помалкивай пока! — грозно откликался другой. — Прикуси язык, пока те глотки-то не заткнули!..
— Ты мне глотки-то не зажимай! — еще горячее выступал первый. — Я те так ее зажму, што и не ототкнешь апосля!..
Уже стали сжиматься кулаки, там и здесь стали заноситься руки…
— Да што вы, чада!..
— Лепо ли так творити!
Протопоп Савва и Палицын, врезаясь в самую гущу спорящих, вместе стали увещевать самых задорных.
— Негоже спор затевать в такие часы великие да в месте столь священном!
— На благое дело мы стеклися, а тута такой грех!..
— Што же! — громко подхватил Трубецкой. — Благим матом и орут, как дурни! Чево дивишься, батько протопоп… и ты, отец честной! Приспешники крулевские! Чево захотели… Не буде на царстве Владислава, вот вам и весь сказ!
— Ну, ин добро! — жирным, сиповатым голосом отозвался боярин Салтыков. — А вот што князь-воевода Пожарский сам примерял было… и нам сказывал, штобы прынца Карлусова Филиппа Свейского призвать, как это скажешь…
— Ко всем чертям и Свею… и прынца энтого! — раздались снова напряженные голоса. — Нам своего надоть!.. К ляду всех и с чужеземцами крулями да прынцами!
— Вестимо, всеконешно, што надо своего! — прорезал шум острый, неискренний голос Грамматина. — Што за беда, коли и присягали все мы Владиславу!.. Выгнали мы ляхов прочь, так и присяга с ними ушла! Ведь так, господа поштенные?.. И то пустое, што Жигимонт доселе томит в плену, не отпущает всех, почитай, вящших бояр-князей и митрополита Ростовского… Найдем царя! А уж он пускай своих вернейших слуг поищет на Литве… Коли еще в живых они останутся… Коли Жигимонт, на нашу вероломность рассердяся, не прикажет их тамо всех прирезать!.. Так, што ли, я говорю, поштенные?..
— Слова такие, да помыслы у тебя иные, воровская ты, лукавая личина! — оборвал дьяка князь-боярин Шереметев. — Ты не мешайся, дьяк. В чужую посуду хвостом не лезь, знаешь!.. Мы посваримся либо помиримся, — все без тебя! Без вас, смутьянов, дело куды милее… Все скажут!..
— Молчу, боярин-князь! — с преувеличенным смирением проговорил дьяк. — Ты посильней меня, я и молчу… Как будто и не я здесь на совете предстою со всеми… И не моей родной земле желаю добра и счастья… да царя скорее бы найти! Молчу… молчу!..
Вельяминов, видя поражение своего единомышленника, поспешил прийти ему на помощь и громко объявил:
— А слышно, рать великую сбирает Жигимонт. Сюды идет и сам желает стать у нас царем… И будто бы бояре стоят за то… И будто их не мало… Да, слышь, боятся прямо говорить, штобы иные казаков не натравили и чернь на них московскую…
— Пусть сунется старый волк!.. Мы ему покажем! Обратного пути, пожалуй, и до лесу не найдет! — зашумели кругом.
— Да, скорее мы черта возьмем, чем ляха старого! — послышалось из кучки казацких есаулов. — Али мало нам ляхи беды и горя нанесли до сей поры! Ай позабыли, бояре.
— Не надо ляхов нам! Молчи про ляхов! — разнесся общий крик.
— Уж он молчит! — ласково, успокоительно заговорил Шуйский. — А я вот вам, люди добрые, вопрос задам… Што, ежели просить бояр старинных… Вот Шереметев тут нам налицо… Да сам князь Трубецкой Димитрей… Да Голицын, князь Василий, што в плену… Какие люди!..
— Видели мы твоих бояр! Нет, их не надоть!.. Найдем иного… — прозвучали ответы толпы выборных.
— А хоша бы и выбрали меня, так я бы сам не пошел! — решительно отозвался Шереметев. — Не те мои года! Тут молодого надо!..
— А про меня нихто и не поминай! — также громко выкрикнул Трубецкой. — Я у себя на воеводстве либо в стане в своем казачьем — давно уже и царь и Бог… Не надо больше мне ничего!..
— А што же позабыли, люди добрые! — забасил смуглый, черноволосый, угрюмый на вид, царевич сибирский Арслан. — Не мало есть и на Москве царевичей природных, крещеных, хоша и не русской крови… Да много лет они уж служат верою и правдой царству и всей земле… Их обминуть не след!.. Вот, скажем, Шах-Кудлай… Либо Касимовский-царевич, Али-Магома… Сам тоже от царей сибирских я веду свой род… И все дела, порядки царские не мало знаю…
— Как ты их не знаешь! — резко прервал его Минин. — Когда разруха в земле была, — тебя, царевича, везде видели люди, всюду встречали!.. И не одного, а с ордою с хорошею!.. И люд, и землю грабил ты!.. Ту, слышь, самую землю, што и отцов, и дедов твоих кормила, и тебя, царевич славный… И сыновей твоих, гляди, не мало лет еще будет питать!.. Тебя ли нам не брать в цари?..
— Ты смеешь, раб! — хватаясь за саблю, крикнул Арслан.
Воеводы, стоящие кругом, сразу заступили Минина, хватаясь за свои тесаки.
— Но тише ты, Бурхан, божок калмыцкой!.. Сибирское отродье! Наших не замай!..
Арслан боязливо попятился.
Минин поспешил заслонить его от воевод, которые уже готовились по-своему расправиться с царевичем.
— Бросьте, родимые! — стал он уговаривать своих. — Придет нужда, и я меч взять в руки смогу… А с им… Ты, слышь, царевич светлый, черномазый! — насмешливо обратился он к Арслану. — Хошь на кулачки, попросту, по-русски… Нет! Э-эх ты… Сибирский Мухарь, мушиный царь!..
Хохотом проводили царевича, который поспешил скрыться в дальней толпе.
— Што за смех! Опомнитесь! — остановили весельчаков пожилые, степенные ‘выборные’, обратившие внимание на шумную выходку.
— Сейчас придут, слышь, власти… Послы от всей земли сберутся. Мы сошлися вперед о деле потолковать… Штобы назвать уж сразу одного царя, прямого… и порешить на том… Штобы народа глас — единый, нерозный, как кристалл, неразлитой — отселе прозвучал бы ровно глас Божий… А вы за балагурство! Не подобает! — сурово заметил седой, изможденный инок, представитель строгой Соловецкой обители, непривычный к кипучей московской жизни, где самые важные дела делались с бойким говором и смешками.
— Што ж дурного, брат Акинфий! Мы — судим да рядим, — отозвался Авраамий, задетый этим косвенным выговором, так как он тоже был в толпе весельчаков, осмеявших Арслана. — Иначе, слышь, брат о Христе, и не ведется. Вон выкликали уж много имен, а ни одного не прозвучало в ушах, как Божий благовест, как звон могучий колоколов больших соборных, што на Пасху зовут народ узнать благую весть о Воскресении Спасителя Христа!.. Те — чужаки, иные — больно стары… Ну, а иные… молоды ошшо, так думается мне!
— Ты энто про кого смекаешь?.. — раздались голоса. — Сказывай, отец Авраамий…
— Да… думалось бы мне про Михайлу Романова…
— Чего бы лучше и надо… Вот это дело! — снова раздались отклики отовсюду.
— Послушайте, што я сказать имею, честные господа! — подал голос Иван Никитич Романов, видя, что минута наступила благоприятная. — Не знаю, как святитель Филарет… Ошшо вестей оттуда не имеем… А матушка-родительница отрока, она, слышь, и помышлять об этом деле не желает! Боится, слышь!
— Да мы ее на царство и не позовем! Мы прочим сына…
— Кто прочит-то! — поднялся крик из другой кучки, где стояли сторонники других кандидатов. — Сказывайте про себя, не про всех! Нам Романова и не надобе! Голицына, княж Василья Васильева… То иное дело! Прямой царь! Из полону его выкупить и наречи!..
— Нет! — шумели другие. — Шуйского царем! Его всех лучче!..
— Наш Воротынский-царь! — голосила небольшая кучка. — Он и родом постарше-то Романовых будет… И муж совершенный, не отрок неразумный!..
— Присягу-то! Присягу-то поминайте, люди православные! — надрывались сторонники Польши. — Мы Владислава как усердно звали, присягнули ему!.. Он сам по себе, а ляхи будут сами по себе!.. Его возьмем, а ляхов сюды не пустим! Присягу не ломайте, слышь!..
— Эк невидаль! Врагу да из-под ножа, почитай, присяга была дадена! И Бог простит тот грех! И батько разрешит! — успокаивали опасливых сторонники Михаила.
— Я разрешаю данною мне от Бога властию! — громко объявил Савва.
— А я так нет… Маненько погожу, поосмотрюся, подумаю! — откликнулся и Палицын.
А крики снова стали нарастать. Опять стояли люди друг против друга, поодиночке и кучками, готовясь от обидных слов перейти к делу.
— Предатели!..
— Изменники вы сами! Боярские оглодки!.. Последыши воровские! Тушинцы! Недоляшки!
— Гречкосеи!..
— Опришники! Обидчики, разорители земские!.. Собачьи головы! Метлы поганые!..
— Цыц, черная земля! Орда кабальная, холопье стадо!..
— Гляди, холопья в ослопья бы не приняли вас, боляр дырявых!..
— Вот я тебе и сам!..
Уже заносились руки… Передние ряды стали поталкивать друг друга… Жестокая свалка могла затеяться в храме. Кто был при оружии, ухватились за рукоятки кинжалов и мечей…
Но Минин так и втесался в самую гущу, пройдя ее из конца в конец и, словно плугом борозду провел, оставил за собой свободное узкое пространство, разделившее обе враждебных партии.
— Стой! Тише, вы! — расталкивая людей, уже готовых сцепиться, повелительно окрикнул он спорящих. — Все власти у дверей!.. Бояре, воеводы… И послы от чужих городов… От всей земли… Срамиться бы не след перед чужим народом и людьми начальными…
С ворчаньем, медленно стали расходиться спорщики по своим местам, отведенным для представителей Москвы.
В торжественном шествии появилось сперва духовенство, митрополиты: Иона Сарский, Кирилл Ростовский и, всеми чтимый, Ефрем Казанский, затем Дионисий, игумен Троицкой лавры, иноки, священники заняли свои места. За ними — на ‘начальных’ местах — расселись бояре и воеводы с Пожарским во главе. ‘Печатник’ царский, дьяк Лихачов с подручными дьячками занял место за особым столом. Разместились подальше и младшие чины, московские и иные дворяне, головы стрелецкие, есаулы, дети боярские, торговые, цеховые и слободские люди, выборные от Москвы и иных городов. Представители каждого города сидели одной кучкой, без разбора по сословиям.
Ратные люди поместились особым, пестрым, красивым гнездом.
Осенил всех крестом престарелый Ефрем.
— Во имя Господа Вседержителя, Отца и Сына и Духа Свята! Призываю благодать Божию на помыслы и на деянья ваши! Любовь и мир да внидут во все сердца!..
— Аминь! — пророкотало по рядам людей, затихших невольно в эту последнюю минуту. И снова воцарилась напряженная тишина.
— С чистым духом, помоляся Господу, собралися мы здесь решить дело великое, каковое даст мир Земле, изгладит, уврачует тяжкие раны, ею понесенные! Просили мы Всевышнего, да вразумит Он нас и да внушит то имя, кое всем нам принесет и тишину, и счастие! Да отженет от нас все помыслы лукавые, плохие и просветленье пошлет, яко посылал Израилю во дни избрания царя Давида и иных!
Смолк, опустился на свое высокое место Ефрем.
Заговорил Дионисий:
— Именем Господа Спасителя, Распятого за ны, — благословляю вас, чада мои возлюбленные! Да будет здесь незримо послан вам дух мудрости и чистоты душевной!
За Дионисием заговорил Пожарский:
— Уж, почитай што, месяц мы толковали, ни на чем сойтися не могли! Пора и конец положить разнотолкам да разномыслию. Время не терпит. Хоша и не ото всех городов и царств съехались послы на собор наш Земский, — да ждать уж более и не можно нам! Распутица большая вешняя приспела больно рано! Из Сибири дальней али из иных углов и к лету не дождемся мы выборных! Так будем и решать, как Бог пошлет!.. Вот начертили мы тута три статьи, как дело показало. Я их оглашу пред вами, люди добрые. А вы решайте, с Богом! Первое. Отколе мы царя себе хотим?.. Из чужих ли краев, как уж не раз и толковали… Как многие того желают, штобы не почалося ремства и пререканий между своими боярами… Алибо у себя искать государя? Второе теперь. Ежели здесь обирать кого на царство, — каков быть должен избранник Бога и народа?.. Из старинных княженецких ли родов, али из своих бояр московских, алибо изо всего служилого дворянства искать можно?.. И выкликать нам должно поименно: ково мы волим. И третье. Как при новом царе земле стоять? По-старому, на его полную волю… Али и порядки новые завести надобно… Штобы и сама Земля через послов своих да выборных и с думой боярскою и со властями духовными бесперестанно тута, на Москве промышляла о делах по государству?.. Так, первое: свой царь нам надобен либо — чужого можно звать, лишь бы веру принял православную да дал присягу не нарушать Земли обычаев и законов. Штобы с нами думал заодно да с собором с Земским непрестанным… Как скажете?
— Свой… Свой!.. Свой! — раздались сначала отдельные, редкие крики. Потом они стали чаще, сильнее… Слились в один общий гул: — Своегоооо!..
— Не надобе чужого! Попутались и то мы с ‘чужаками’! Буде!..
— Сдается, все стоят против чужого! — громко крикнул Трубецкой, когда стихли общие голоса.
— Ну, где же все!.. Так, кое-кто!..
— Считайте голоса!..
Это Шуйский, Палицын, Вельяминов, видя крушение своих замыслов, потребовали долгого, утомительного подсчета голосов, желая затянуть дело.
— Приставы, слышьте вы, считайте голоса! — дал приказ Пожарский. — Возьмите дьяков поболе себе на подмогу… Скорее бы это было…
— Чаво считать! Чужова не желаем! — грянуло в эту минуту под сводами храма из всех почти грудей.
— И то! Считать не надо! Ни к чему! Видно и так: все люди, как один, свой голос подают! — обратился к Пожарскому Шереметев.
— Да всех-то больно мало! — громко отозвался голос какого-то сторонника Владислава.
— Немного, да! — подхватили его единомышленники. — Пообождать бы с таким великим делом. Ошшо подъедут…
— Чего ждать ошшо! — не вытерпя, поднял голос Савва. — Бог нас вразумит! Где двое собралися во Имя Христово, — тамо и Он Сам-Третей! — забыли, што писано есть!..
— Добро! — решительно заговорил Пожарский, обращаясь к Лихачову. — Пиши! Речь первая. ‘За своево все голоса подавали’. Супротив иноземца общее решенье… А я, признаюся… сам было в уме полагал… Штобы не было своим обиды: ‘Тово-де взяли, а меня-де — нет!’ Думалось, из Свеи Филиппа вызвать… Карлусова сына. Алибо есть ошшо у швабов… Их преславный император Рудольф послал бы нам каково пристойного из прынцев, сыновей своих… Но ежели земля тово не пожелала…
— Нет… Нет!.. Не надоть!..
— Так и запиши!.. Ну, а кого же из своих мы волим?.. Надумано уже?.. Али в сей час ошшо учнем гадать да думать?.. Просить наития у Господа… Все молчите вы, люди добрые… Никто не назовет… Да, надо называть с умом да и с опаской… Штобы лишней свары не поднялось снова!.. Так, я спрошу у вас, отцы честные, святители… И у вас, князья-бояре, синклит весь царский… Скажите, поведайте вы мне: есть ли у нас царское прирождение алибо вовсе нету! Подайте мне ответ благой!
Палицын поднялся. Видя, что все стоят за ‘своего’ царя, чутьем прозорливого политика угадывая, чье имя прозвучит сейчас, он пожелал первым назвать это имя, первым оказать сильную поддержку безусловному ‘избраннику’ Земли.
— Дозволишь ли сказать, князь-воевода…
— Пожалуй, говори… Ждем… Назови нам имя!..
— Нет… Я не про то, сперва… Назвать, пожалуй, дело легкое. Да тут на ветер называть нельзя. Много уж ныне поминалось имен… А мне так сдается: сперва бы поразобраться надобе, какого нам пристало избирать себе царя?.. Имя тогда само найдется, выявится, как солнце из-за черной тучи!.. Да уж тогда все разом подхватим это имя и по всей Земле разгласим, вознесем к престолу Божию! Никто уж того имени отринуть не посмеет!..
— Пожалуй, так. Ин объяви, отец честной, што думаешь?..
— Какой нам царь пригоден есть?.. Еще гремит над головами гроза и не утихла брань в пределах царства… Сдается, попервоначалу воеводу нам смелого надобно… Штоб был отважный, мудрый… Штобы покой и силу и славу уготовил всей Земле и царству нашему!..
— Воеводу!.. Вестимо!.. Царь-воевода должен быть!.. Князя Пожарского царем! — послышались возгласы с разных сторон.
— И думать нечего о том! — громко, негодующим голосом отозвался Пожарский. — Тише вы там!.. Дайте говорить честному иноку… Молчите все!..
Передохнув во время перерыва, плавно, ровным, сильным голосом привычного к своему делу проповедника дальше повел речь Авраамий.
— Да, тогда же мне и пришло на мысли снова: ‘Мало ль воевод преславных найдется в нашем царстве!..’ Уж ежели лучших выбирать, так придется сразу двоих алибо троих нам выбрать… не то и четверых… Вот как бывало у римлянов… И пусть все они будут — цари!
— Нет! Нет! Один!.. Нам — одного лишь надо! — послышался общий взрыв голосов.
— И я скажу: нам надоть одного! Так, скажем, самого мудрого?.. Знатнейшего из всех иных по роду, по породе?.. Но мало ли в совете царском наберется разумных и знатнейших князей, бояр… Вон к Жигимонту только мы послали их почитай што сотни три с людьми служилыми, с дворянами считая… Отборные все люди! Пошли они, седые, разумные, высокие породой. И, слышь, доселе назад ни с чем и не вернулись!.. Так, видно, породы и ума, все это — мало для царя!.. Когда Земля сама себе державца выбирает… Старого взять?.. Гляди, он больно стар… Не одолеет тяготы великой, сану царского… А ежели взять помоложе?.. Братие, поведайте! Што, ежели да взять нам молодого!.. Разумные, седые советники послужат ему своим разумом и знанием… Могучие воеводы ему силою своею послужат… А царь послужит Господу за нас своею юной, чистою душою, далекою от всякого греха и скверны житейской!.. Да сам — расти и поучаться будет делу царскому… Юноша-царь и народ свой любить сумеет больше, горячей, чем человек немолодой, усталый от годов…
— Ну да… вестимо!.. Стариков не надо! — откликнулась ритору громада людская, захваченная умной, вкрадчивой, красивой речью инока.
— А коли так… Я, пожалуй, теперя имя назвать могу! — сильно начал Авраамий. — Приходили ко мне люди многие… Со слезами просили назвать… Галичане, ярославцы, костромичи, да и казаки были… И все в одно… Все бажают: взять Михаила Романова!
Оборвал речь умный оратор.
Но весь простор, заполненный людьми, подхватил и закончил ее:
— Михайлу!.. Сына Филаретова!.. Его мы волим!.. Пусть Михайло будет царь!
— И мы все — за Михайлу Романова! — врезали свои сильные голоса есаулы казацкие.
— Мы — Трубецкого волим!..
— Владислава…
— Царь — Воротынский!..
Так надрывались редкие голоса.
Но их покрыл, затопил общий гул:
— Нет!.. Михаила!!!
— Гляди, так разом и пройдет отродье Филарета! — зашептал Шуйский Грамматину, сидящему рядом. — Поотложить бы дело хоша на короткий час… Да посулить ошшо послам посулы и дать наличными… Еще сейчас смутить всех можно… А, как мыслишь?..
— Да, можно, княженька… как ни толкуй, а для такого дела — мало нас! Послов еще не съехалося чуть не половина из тех, што были званы… Ты объяви, да потверже!
— Бог дал нам добрый час!.. Дошли до дела! Послушайте, люди добрые, што я сказать желаю! — подымаясь, громко заявил Шуйский.
— Князь просит речи! Тише! Тихо, вы! — ударяя по столу рукоятью тяжелого кинжала, прикрикнул Пожарский на казаков, которые больше всех галдели и горячились.
Высоко поднял свой голос Шуйский среди стихающего общего ропота и гула.
— Сказал я тута: ‘Вот и дошли до дела, дал Господь!..’ То не было совсем у нас царя… А то уж он и назван всею Землею! Алибо… почитай што всею. Жаль, маловато послов от дальних городов сошлося к нам покудова. Да и свои, московские, иные, как видно, за своими делами — досугу не нашли явиться на собор на Земский… У каждого, и то сказать, в дому делов не мало, поисправить то, што недруги наезжие понатворили бед у нас! Да и половины жильцов не собрать теперь супротив прежнего на Москве… Но как-никак… а Бог послал нам свое изволенье… Почитай, без разногласия назвали мы тута имя одно счастливое. Ему народ желает вручить бразды державы нашей. Пускай тот отрок, всем нам ведомый, ото всех любимый, пусть он, без пятна на белоснежном детском одеянии своем, без крови на руках невинных, — Русью правит счастливо и мирно! Пусть принесет с собою Божью благодать Земле и трону прадедов моих, государей от корня Рюрикова!.. А все же отцы святители, синклиты царские, и вы, люди добрые, воины и миряне православные! Не послушаете ли совету моего… Все лучче оно будет, кабы собрать ошшо гораздо боле голосов, чем нас теперя, особливо — земских, из южных городов, кои по распутице сюды не поспели… Да от севера царства и от востока… А то не было бы апосля обиды, што не спросили в таком деле совету у многих сильных городов. Помыслите, хотя бы вас коснулось, и вы бы недовольство питать могли, зачем не подождали вас!.. Не надо новое царенье старыми перекорами да недовольством зачинать! Теперь особливо новые налоги пойдут, на все нужда. Казна пустует. А иные и скажут: ‘Нас на совет не звали, мы и дани не дадим!..’ Новая беда… Лучче ж повременить маненько, да штобы все уж ладно было! Я, слышь, не передумывать сбираюся… Не новое дело починать! Мы — голос дали! Вот сколько нас! Так и повестим остальных… Ужли пойдет кто супротив нашего решения, Господом внушенного!.. Быть тово не может. А порядок будет соблюден. Порядком — и царство держится… И уж, коли царь што повелит, — ни в одном углу никто ослушаться не смеет, каки бы тяготы ни налагал государь. Потому — сами выбирали, согласье дали, руку приложили ко грамотам выборным… А где рука, тамо и голова!.. Уж дело известно!.. Вот и подумайте! Отложить — не значит порушить дело, а только укрепить благое начинанье! Вот и решайте: прав я али нет! А я свое сказал.
Поклонился, сел Шуйский. По тому вниманию, с каким его слушали, старый мудрец понял, что его дело выгорает.
Действительно, хитрая речь, и деловая, и льстивая, и пугающая, незаметно сделала свое дело.
Не говоря о воеводах и боярах из партий, враждебных Романовым, священники и многие ‘послы’ убеждены были лукавыми доводами Шуйского…
Сразу было поднялись протестующие голоса, особенно среди казаков, галичан, костромичей и других ярых сторонников Михаила.
— Чаво там ждать!.. Земля, поди, услышит наш общий приговор! Она не скажет ‘нет!’.
— Кто не приехал, на себя пеняй! Времени довольно было, хошь с того свету добраться до Москвы… Всех оповестили… Знаем мы, што Земля скажет… То же, што и мы!
— Все мы были заодно! Так и будем навечно! Царь Михаил! Живет на многи лета!
Большинство подхватило этот возглас. Но слышались и протесты.
Тогда Пожарский обратился к освященному собору, к митрополитам, попам и монахам:
— Как ваша дума, святители, отцы честные, иноки благочестивые! Бояре! Весь собор!.. Теперь ли с делом сразу порешим?.. Аль нас взаправду мало и надо города спросить, из коих нет послов?..
Первые подали голос ‘власти’ духовные.
— Штобы перекоров лишних не было… Штобы зажать рты несытым врагам царства… Пождем еще!.. Иные — подъедут… А по городам послать грамоты запросные — все ли волят Михаила?..
Бояре то же подтвердили.
Поднялся Минин, заговорил:
— И я так мыслю, как тут бояре и власти толковали. Бог нам дал царя! Уж сердцем вещим чую я, уж словно вижу… Кто тут нами назван был, тот и будет царем, а не иной никто! Но пусть по-ихнему! Недельки две пождем… По городам, по ближним пусть поедут выборные, которы тут от людей прибыли. Пусть скажут, спросят: хотят ли люди Михаила?.. И в иные города заедут с той же речью… И, люди добрые, вот слышит Господь мои слова! Словно звон пасхальный гудет в ушах моих, чуется мне, как всюду народ назовет Михаила-царя!.. Уж такое испытанье, поди, и слепым откроет очи их незрячие… Глухие души и те услышат и ‘аминь’ скажут тогда! Пусть поедут люди!.. Пусть спросят на местах!..
— Добро!.. Идет!! Мы — едем… поедем все!.. — отозвались выборные от городов, недалеко лежащих от Москвы.
— Да здравствует царь Михаил! — прокатилось по толпе.
С шумом, с радостным говором стали расходиться послы, казаки, воины…
Степенно покинули собор ‘власти’, черное и белое духовенство и бояре.

Глава III

ПО ГОРЯЧИМ СЛЕДАМ

(10 февраля 1613 года)

Полный месяц обливает своим холодным, ясным сиянием большое, занесенное до половины снегами село, где расположился значительный польский отряд из числа тех, которые еще не вернулись домой, а рыскали по Московскому царству, поджидая Владислава или самого Жигимонта, обещавшего привести большую рать на Русь и поправить все, что потеряно было за последний год.
Высокие языки пламени и мириады искр разлетаются по ветру от больших костров, разложенных польскими патрулями, охраняющими сон своих товарищей. Темнеют вокруг костров очертания воинов в полном вооружении… Иные лежат на снегу, закутавшись в бурки, отнятые у казаков, или в богатые меховые шубы, захваченные при грабежах у россиян.
Лошади тоже вздрагивают порою от холода и жмутся к огню, тянут морды ближе к дыму и пламени, словно ловят теплую струю воздуха, чтобы обогреть себя.
В большой, довольно просторной хате, отведенной главному начальнику, полковнику Краевскому, собрались почти все ротмистры, капитаны и хорунжие, составляющие нечто вроде штаба при отряде.
Только из окон этой хаты и видится свет, падая красноватыми узкими полосами на сверкающий снеговой покров, озаренный луною. Шум и говор несется из хаты, из ее единственной, довольно обширной горницы, которая вместе с небольшими сенцами и составляет все помещение избы.
Большой некрашеный стол, стоящий, по обычаю, в переднем углу, окружен молодыми и пожилыми воинами, поляками, литовцами, венгерцами, немцами, которых тоже немало пришло в Россию с полками Хотькевича, отброшенными от Москвы великим земским ополчением.
Два смоляных факела озаряют простор избы, оставляя густые, темные тени в ее углах и над полатями, занимающими почти треть пространства. Кроме того, на столе поставлен дорогой канделябр, украденный из богатого боярского дома, а может быть, и из царских палат, и в нем, оплывая, тускло мигают тонкие сальные свечи, чадя и потрескивая, когда фитиль нагорит и свеча начинает гаснуть. Одна восковая, из церкви взятая, толстая свеча, — укрепленная кое-как в серебряном, большом шандале, — стоит подле хозяина, полковника, озаряя ярко его усатое, отмеченное шрамом, лицо и целую кучу золотых и серебряных монет, лежащую тут же. Перед другими собеседниками тоже лежат кучки монет, но не такие внушительные. Фляги с вином, полные и опустевшие кубки и чарки стоят тут же, оставляя мокрые круги на дереве стола. Рейтары, заменяя прислугу, убирают пустые фляги и жбаны, наливают кубки, приносят новые запасы водки, меду и вина, всяких напитков, которые составляют значительную часть груза в обозе, следующем за отрядом.
Играет в кости шумная, веселая, полупьяная уже компания. Табачный дым носится по горнице, клубами, длинными прядями вырывается в холодные сени вместе с теплым, душным воздухом, когда слуги раскрывают двери, унося или принося что-нибудь.
Перед одним только, пожилым уже, тучным, краснолицым ротмистром лежит куча денег почти такая же внушительная, как и перед полковником. Он каждый раз, взяв в руки кубок с костями, раньше чем выбросить очки, долго шевелит бокалом, перебрасывает в нем кости, в то же время тихо шепча не то заклинания, не то — молитвы, а скорее, и то, и другое вместе, причем быстро осеняет свободной рукою свою грудь мелкими, частыми знамениями католического креста.
И почти никто не выбрасывает таких крупных очков, как этот ротмистр. А каждый свой удачный удар, каждый выигрыш он запивает полными чарками водки или вина, все равно, что стоит поближе, что подольет ему слуга.
— Пан ротмистр, нынче пану везет, как москвичу, который сорвался с польской петли! — не то шутя, не то выражая неудовольствие, бросил партнеру Краевский, придвигая ему новую, изрядную щепоть золотых, и ефимков, и рублевиков, всего, что набрали почтенные воины за свое пребывание во вражеской, богатой раньше, Москве.
— Ну, у меня ни один не обрывался! — пробурчал довольным тоном счастливый игрок. — Разве, бывало, разведешь хороший костер под ногами у висельника… Чтобы он пятки мог погреть немножко… Тут, случалось, веревка и перегорит, и попадет москаль на угольки, там и поджаривается… А иначе — ни-ни!.. Повешен, так виси, пся крев!..
— Пан — молодец известный!.. Стой! Моя, моя ставка, наконец! — обрадовался Краевский. — А теперь — пану ротмистру… Кидай, вацпан! Твой черед!..
— Видно, Зоська разлюбила пана полковника, — досадливо заворчал ротмистр, ожидавший взять ставку. — Ишь, больно сегодня вацпан полковник в игре удачлив… Примета старая…
— Ну, не стоит думать о Зоське!.. Твое здоровье, пан полковник!..
Чокнулись, зазвенели кубки и чарки серебреные и позолоченные, тоже из московских кладовых.
— Вижу я, паны, от скуки вы плетете вздор! — оставляя чарку, сказал Краевский. — А вот когда царя возьмут себе москали — снова нам с ними бой предстоит… Тогда и веселее будет… А рыскать по городкам, по селам, собирать кур да яйца в жалких домишках да избах… Это не больно весело!..
— Выбор уж был, как слышно! — заметил капитан Маскевич, знающий по-русски и собирающий слухи и вести по пути. — Какого-то Романова выбрали на соборе москали.
— Которого? Яна Никитича, Филаретова брата?.. Мы встречались часто на Москве с этим боярином… Еще на ноги припадает… словно с галеры каторжник беглый… Помнишь, пан капитан? — обратился Краевский к меланхоличному, длинному, сухопарому литвину, который молча тянул трубку, посапывал, ставил ставки и проигрывал их одну за другой.
— Дьявол подери всех москалей! Много их навидался я… а толку мало! Какая ставка?..
— Сто золотых набралось… Не злотых польских, нет… Московских лобанчиков… Я кидаю…
— Да! — забубнил снова толстый ротмистр. — Золото еще водится у москалей! Иной нищим лайдаком выглядит… А потормоши его — и брызнет золотой дождик… Хе-хе!.. Надо только знать, где кого проколоть, чтобы оттуда хлынули струйкой червончики!..
— А вправду, ротмистр, говорят, что ты да пан Струсь живьем их резали?.. А?..
— Нет, этого не случалось! Мало ли что нанесут люди по зависти! Миндальничать на войне не приходится, конечно… Но… чтобы от живого резать куски мяса… Не, пан полковник. Это — сказки! Брешут москали!..
— И я так ду… — начал было Краевский и не досказал.
Громкий выстрел донесся издали, за окнами… Поднялась тревога, шум… Зазвучали громкие, оживленные голоса патрульных солдат, все ближе и ближе…
— Что там случилось?.. Не враги ли подбираться стали?.. — тревожно заговорили игроки, бросаясь из-за стола, натягивая шубы, пристегивая сабли…
Но вошел гусар, вахмистр, и успокоил всех.
— Москаля там изловили… на подводе ехал ночной порой… Хотел убежать… По лошадям стреляли… а его схватили! — доложил усач.
— Пусть сюда ведут его! — приказал полковник.
— И кучера?..
— Нет… не надо!..
Вахмистр ушел.
— А гусь-то, пожалуй, попался с начинкой! — обратился к полковнику капитан Кабержицкий, сподвижник Струся, попавшего в плен россиянам. — Может, позвать людей, пан полковник, да огоньку приготовить…
— Подождем. Сперва посмотрим, что это за птица… Может, так… просто ворона, а не гусь…
— О!.. Бывало так в Москве в пору осады, что и ворона казалась нам мясиста и вкусна!.. Наголодались там, мое почтенье!.. Я все посты лет на сто выполнил за эту пору горькую!.. Того гляди, живым на небо попаду!..
— Уж лучше в ад! — смеясь, возразил полковник. — Там будет повеселее!..
Снова распахнулась дверь из сеней, ворвался клуб холодного, парного воздуха, и в этом тумане обрисовалась фигура осанистого, просто, но чисто одетого бородача, вроде посадского или зажиточного горожанина, в тяжелой волчьей шубе, туго опоясанной красным поясом. Рысья шапка с наушниками полузакрывала полное, пылающее от мороза лицо.
— Ух и шуба же! — довольным тоном протянул капитан Маскевич и, подойдя, потянул за воротник, отворачивая его подальше от лица пленника. — Ба! Старый приятель! — по-русски вдруг заговорил он, узнав вошедшего. — Кого я вижу! Не зря сейчас я поминал Москву…
И капитан обменялся крепким рукопожатием с человеком в волчьей шубе.
— Вы знакомы?.. — удивился Краевский.
— Еще бы! Наш давнишний приятель!.. Дьяк думский, Грамматин, пан Ян… Почтенный человек! Его я не дам в обиду! Сам круль наш знает этого достойного пана!..
— Тогда раздеться и присесть прошу пана Яна Грамматина… В нашу компанию!.. Это — все свои паны начальники… А я — Краевский, Юзеф-Хризостом-Бонавентура, из Подляшья, герба Чинских… Приятно свести знакомство.
— За ласку — низко кланяюсь пану полковнику! — довольно сносно заговорил по-польски дьяк. — Попировал бы с друзьями… Да время не терпит! По делу я…
— Как!.. Разве… не поймали пана наши гусары… Разве…
— Я сам дал себя изловить… так, для приличия… Еще со мною едет тамо человечек… мой кучеренок… А он и не кучер на самом деле… А из наших, из служилых людей… Выборный он, с собора едет, из Москвы… И держит путь на Тверь… Вот я с ним и увязался… когда шепнули мне…
— Что я ловлю тех птичек, которые едут из Москвы, с этого пустейшего собора… кого вы там еще избрали! Скажи-ка толком, пан Ян!.. Владислав — ваш коронный царь. Ему дана присяга от целого народа… Какой там еще такой Романов!..
— Его капитан должен хорошо знать… Тот самый отрок Михаил, что сидел в Кремле со старицею Марфой, с женою бывшей Филарета…
— Ах, помню… знаю! — отозвался Маскевич. — Этот мальчуган!.. Такой… приятный… Но в цари избрать ребенка!.. Что за дичь!
— Хотят посадить!.. И ничего не поделаешь… Мы, русские, значит, ничего не можем сделать… А вы… если захотите…
— Что?.. Что такое! — заволновались все.
— Можно взять в плен его и вместе с матерью… Да и… туда! К отцу на увиданье на Литву и отправить под надежною охраной… чтобы русские по пути не отбили дорогой добычи!.. Тогда не посадят мальчика царем московским… И Владиславу к трону открытый путь!..
— Что дело, то дело! Я понимаю пана Яна… Признателен за дружбу и совет такой прекрасный!.. У нас друзей немного среди россиян! Тем более верных и преданных, подобно пану… Я, без сомненья, все протори, расходы, покрою пану… Даже вот… сейчас!
Собрав в пригоршню кучку золотых, полковник достал из кармана шаровар небольшой кисет, всыпал туда червонцы, еще набрал и переложил туда одну горсть, затянул шнурок кисета и подал его Грамматину.
— Не откажи принять, пан… От души подарок!..
— Благодарствую, пан полковник!.. И брать не за что… Да, говорят, и отказаться не следует от дара, чтобы не обидеть дарителя!..
— Да уж, не обижай меня, пан Ян… А я и крулю напишу… И в случае удачи… Он тоже пану Яну, я знаю… выразит свою любовь и ласку полновесною монетою… Круль наш не любит быть в долге перед своими друзьями!..
— Не о том у меня забота, вельможный пан полковник!.. Не для награды… Другое у меня на душе!.. Уж больно у нас великая рознь идет с Романовыми… А вдруг они и первыми станут во всем царстве!.. А я — на задах… Легко ли это мне! А яснейшему крулю я и цидулу кстати захватил с собою… Тут все ему пишу… И хотели бы бояре взять его самого или Владислава… Да черный люд, мелочь вся — мешают нам в этом деле… Есть там Куземка Минин, по прозванью Сухорук… Мясник, нижегородец… Ну, вот тот самый…
— Что в день злосчастной октябрьской битвы под Москвою вырвал победу из рук у нашего отважного пана гетмана Хотькевича?! Знаю я его! — хмуро проговорил Краевский. — Он, значит, за этого Романова!.. Ну, так он его и увенчает! Это — дьявол во плоти, а не человек. Если он вмешался, так дело будет…
— Нет, не будет! Не стану жив, а помешаю этому! — гневно, злобно выкрикнул Грамматин. — Скажу по дружбе пану полковнику… Князь Шуйский и многие другие знатные лица меня просили… И вот тут я все пану написал… Что надо делать, куда разослать отряды, чтобы захватить успешнее и отрока и мать-старуху… А там… Там не мое уж дело, что бы ни случилось! Я умываю руки…
— Вот, ценю такую чистоплотность в людях, пане Яне! Все выполню по твоим словам, мой сановный пан дьяк… А там, пан говорит, с ним за возницу ‘посол’ поймался земский… Я тоже было парочку перехватил… допрашивал их сам… как следует. Представились круглыми дурачками… сколько я ни бился с ними, хоть ты что! Не знают ничего и не слыхали и не видали!.. И как их звать, тоже забыли… Наглецы. Я за насмешку тоже подсмеялся над хамами! Висят оба в лесу, кормят ворон своими телами… А ты уж, пан, я вижу, собираться задумал в путь… Что скоро так!..
— Просил бы, пан полковник, домой меня пустить теперь же. По вашим же делам похлопотать мне надо, пока еще не поздно… О Владиславе промыслю… пока еще не признан новый царь! Пока пустует трон… Челом всем бью, Панове!..
— Челом!.. А, понимаю! По-нашему то — ‘падам до нуг!..’ Счастливый путь! Гей! Ясько! Проводи пана до сеней, и пусть несколько человек поедут издали конвоем, до большой дороги доехал бы благополучно гость!.. Понял?..
Еще что-то шепнул полковник седому, бравому вахмистру.
Грамматин, уже снова укутанный в свою шубу, подвязанный, с рысьей шапкой на голове, вышел за вахмистром.
Веселая компания снова принялась за кости и вино, шумно обсуждая предстоящую ‘королевскую охоту’, как выразился Краевский.
А вахмистр привел дьяка к широким, прочным пошевням, устланным сеном для сиденья, поверх сена разостлан был домотканый ковер. Овчинная полость прикрывала ноги сидящих.
Кучер Грамматина лежал на дне пошевней под полостью и уже дремал.
Услыша движение и тяжелые шаги подходящего Грамматина и вахмистра с несколькими гусарами, он встряхнулся и сел, оправляя кругом себя сдвинутый ковер, полость, взбивая сено на сиденье.
— Отпустить проезжих москалей! — громко приказал вахмистр гусарам, которые, стоя около своих коней, сторожили сани и возницу. — Да проводите их до большой дороги, чтобы видеть, куда поехали эти ночные шатуны. Пан полковник допросил, и обыскали мы москаля в волчьей шубе… Он — мирный обыватель из соседнего городка… А все-таки приглядеть не мешает… Хитрый народ москали… Иной вот как этот соня — хлоп, возница старый, в армяке на холоде дрожит… А покопаться в нем, так найдешь какого-нибудь попа переряженного или посланца с тайными важнейшими вестями! — ухмыляясь в усы, говорил своим гусарам вахмистр. А сам искоса наблюдал при свете луны, как передернулось лицо у мнимого возницы. — Ну, да эти не такие! Это — простой народ… Пусть едут ко всем дьяволам… Гей ты, соня, — видишь, пан твой уже сел… Гони коней… А вы, трое, проводите!
Тронулись пошевни, скрипя полозьями… Заныряли по выбитой дороге, быстро влекомые вперед парой сытых, бойких коней. Трое всадников на поджарых конях тряслись в седлах, провожая москалей. Длинные, скачущие, мелькающие на искрящемся снегу тени отбрасывали кони и люди под сиянием полной луны, уже склоняющейся к нижней черте прозрачного небосвода, усеянного мириадами звезд.

Глава IV

У СУСАНИНА

(февраль на исходе)

Еще в полном разгаре лютая, суровая зима на всем просторе северо-восточной окраины Московского царства. Жестокие морозы по ночам трещат и словно топором ударяют в бревенчатые стены деревенских изб, наполовину занесенных снегами.
Южнее — там совсем иное дело. В Астрахани — весна с цветами и птицами уже разгорается, пригрела землю и людей… И по Волге — теплом повеяло… Дикое Поле уже задышало глубже, хотя еще невнятно, готовясь сбросить с себя глубокий снеговой покров и зазвенеть ручьями вешних потоков по оврагам…
И отголоски этих далеких пробуждений земли от зимнего сна словно отдаются чуть внятно и здесь, на просторе полей от Валдая до Москвы, и в чащах вековых вологодских, пермских и костромских лесов… Солнце уже дольше стоит на чистом, холодном небе. Еще не греет оно, но уже лучи его сверкают ярче, чем в пору глубокой зимы…
А в тихие полуденные часы, если не дует холодный северный ветер, сосульки, висящие под застрехами крыш, начинают даже слегка обтаивать и ронять редкие капли, словно слезинки сожаления об уходящей зиме.
Багровея, спустилось солнце в один из таких дней за густую чащу бора, среди которого стоит село Домнино, родовая вотчина Шестовых.
Еще не успело скрыться солнце за темной пеленой вечернего тумана, одевающего запад, как с другой стороны вырезался и засиял в небе светлый серп луны на ущербе.
В избе старосты Сусанина все прибрано, дела дневные кончены.
В большой, опрятной горнице, в углу, против печи и полатей стоит деревянная кровать под пологом. На ней лежит в жару рослый молодой парень, сын старосты, ратник, раненный в стычке с поляками. Товарищи-земляки подобрали и доставили домой раненого. Священник, как мог, подал помощь бедняку. Но мало знаний и средств у него в распоряжении… Тогда на помощь пришла деревенская знахарка, древняя старуха Федосьевна… Ее травы, мази, шептанья так же мало помогали, как и молитвы и настойки попа. Но все-таки, видимо, справляться стал с лихорадкой и недугом своим сильный, крепкий, юный организм. Проблески сознания начали являться все чаще у парня, охваченного горячкой. Губы не так чернеть и пересыхать стали, как раньше.
Но вся семья была глубоко опечалена хворью старшего сына. А мать-старуха совсем извелась, дни и ночи просиживая у изголовья больного…
И вот теперь, пользуясь передышкой, тем, что сын заснул спокойнее, не мечется, не бредит в жару, — старуха сидит у оледеневшего оконца и смотрит на улицу деревенскую, словно выжидая кого-то. Порою вздыхает и скорбно покачивает головою Сусаниха, а затем снова вперяет взгляд слабых, подслеповатых глаз на пустынную дорогу, слабо озаряемую сиянием ущербленного лунного серпа.
Светец был уже зажжен, и лучина горела узким, острым язычком пламени, потрескивая порой. Дочь старухи, девушка на возрасте, принялась за свою вечернюю пряжу, изредка останавливая жужжащее веретено, чтобы переменить лучину. А там снова свивалась бесконечная нить, прыгало и вертелось говорливо веретено.
Вдруг больной застонал слегка и что-то запросил.
Не успела подняться старуха, как дочь, отбросив гребешок и веретено, уже была у постели, взяв по дороге ковш с квасом, стоящий на столе.
Приподняв немного голову брату, она дала ему глотнуть из ковша. Он затих и снова лежал на подушке, бледный, с темными кругами у глаз.
Старуха, опустившись на прежнее место у окна, следила за движениями дочери и, когда та вернулась к своей кудели, спросила негромко, боязливо:
— Што, доченька… Што с Ваней… Не помирает ошшо?.. Мне-то, милая, и поглядеть порою на ево страх берет! Сердечушко-то вконец измаялось!.. Болезный мой!..
— Не, мамонька… Пошто помирать!.. Кажись, полегше стало ему… Вот и сейчас — затих.
— Ох, только бы навовсе не затих!.. Владычица, на што рожала ево, муку терпела, штобы в недобрый час пуля вражья змеею ужалила… и навек бы не стало у меня сыночка первенького… Красавчик мой, роженный… Любезненькой!.. На ково же ты меня покинуть хочешь… Да с кем же я остануся, сирота, старуха старая!..
С горьким плачем громко запричитала старуха, раскачиваясь своим костлявым, высохшим станом, перетянутым под мышками темным фартуком. Впалая от лет и от работы грудь судорожно вздрагивала от подступающих рыданий.
— Ну, мамонька, нишкни!.. Услышит ошшо Ваня… Што хорошего… Авось, даст Бог, оздоровит братец… Он ишь какой… Все звали: ‘Ваня-богатырь!..’ А уж веселый да какой забавник!.. Да ласковый! Весь в тятеньку пошел. И уж, бывало, штобы меня обидеть, как прочьи братовья над девчонками измываются… Ни в жисть! Родименький мой бра-атик… мой Ванятка!..
Уронив руки с пряжей, тихо, всхлипывая по-детски, заплакала и дочь, только что уговаривавшая мать не проливать напрасно слезы…
— Ну, вот! Даве — матка… а теперь ты заголосила! — с добродушной грубоватостью обратился к сестре младший сын, лет двадцати, вошедший в избу с топором, которым колол дрова под навесом. — Жив брат ошшо, а вы над ним, как над покойником, запричитали да завыли с маткою… Нешто хорошо! Оправится, Бог даст, Ванюша. Слышали, отец Игнатий сказывал, што рана не глубокая. И пули не осталось, она прошла насквозь!.. А пристала огневица к брату. Покуль везли ево домой-то на санях, и разнемогся… Оправится! Не войте! Не надсаждайте душеньку. Тошно и без вас!.. Отца еще не видно… А уж пора бы… Вон, гляди, как солнышко село и метель поднялась…
— Вот, вот! И самого-то нету! И хворый сын… А тут второй, большак, и к матери с укором!.. Да как ты можешь!.. Да я тебя… Да вот… возьму ухват! Не погляжу, што вырос… што с усами… Отпотчую… Да ошшо батьке скажу. И он тебя! Поди, отец Игнатий тоже не скажет, што смеешь ты зыкать на мать-то!.. Ох, уж и времена пришли! Последние… О, Господи… Микола Скоропомощник!.. Мать Троеручица!.. Заступница святая… Да тяжко как!.. Да не переносно моей душеньке!.. — снова тихо заплакала старуха…
— Поземка-то все крутее! — говорит парень, глядя в оконце на метель, разыгравшуюся не на шутку в самое короткое время. — И што это отец!.. В обители в Ипатьевской застрял! Так нечево бы… Али, помилуй Бог, заплутался… Быть тово не может! Уж кажный кустик, кажинну тропочку так, сдается, знает… Глаза ему завяжи, не собьется… Да и Гнедко найдет домой дорогу, коли бы што и приключилось…
— Нишкни ты, чудодей!.. Весь как есть в отца. Про все ему опека да забота. Уж и так-то тошно! А ты ошшо запричитал, не лучше бабы! Святители! Да штой-то со мною нонеча. Вот местечушка себе в дому не найду! — с тоской неожиданно подняла голос старуха. — Беда какая близится… Али смерть-лиходейка глядит к нам через прясло?.. Либо што… Ты б, доченька, на Ванюшку взглянула. Што больно он затих… Да нет! Сама хочу… сама!..
Осторожно заглянув за полог, старуха присела там в уголке и, скорбная, с неподвижным лицом, затихла, словно заснула с открытыми глазами…
— Зябко чтой-то мне! — поеживаясь, проговорила дочь. — В избе, што ли, хладно… Ай так оно, с чево-либо… Садись сюда, брательник. Скажи мне што… развей маленько тоску… Сердечушко мое погрей, расшевели… Ох, Васенька… ужли ж помрет Ванятка?.. Скажи по правде истинной…
— Ну… уж и помрет!.. Вывезла тоже… Легкое ли дело: помирать! Сусанины у нас живут подолгу, чай, знаешь! Ну, похворает… А уж ты: ‘Помрет!..’ Ворона! Вон дядя Клим. Ведьмедь его ломал да грыз три раза. Без глаза ноне, без руки… А — жив, силен, как словно и хвори с ним не бывало никакой… Сусанины крепки! Вот нет отца в такую пору… Душа што-то… словно ноет внутри… Да пес больно завывал к ночи… Слышала, поди… Вот словно бы к беде какой…
— Да грызлись мыши уж так-то этою ночью, как и не бывало николи! — также негромко, голосом, полным жути, откликнулась сестра. — Да… сон такой привиделся мне… стра-ашный!..
— Молчи! — почти крикнул на нее брат, охваченный внезапным, безотчетным страхом. — Стой… никак, подъехал кто-то…
Бросился к оконцу парень, потом к дверям и, угрюмый, вернулся к сестре.
— Нет… тихо… не видать!.. Слышь, Груня, спой песню алибо што… Экая мука!.. А тут ошшо метель несет да воет, словно хоронит ково… Пой, Грушенька… Пожди… залаял пес… Нет… Почудилося… Тоска…
Стоя у оконца, Василий Не сводил глаз с дороги.
Сначала негромко, потом все звучнее стала выводить своим не сильным, но приятным голосом девушка заунывные слова печальной песни о лучине. Но брат перебил ее после нескольких первых колен:
— Ну, вот и батюшка… Да… кто с им?.. Што такое!..
Он рванулся было к дверям, но остановился на полпути, выжидая.
— Сюды, сюды прошу, пан капитан! Темненько здеся… Не взыщи, родимый! — послышался за дверьми громкий голос старика Сусанина.
Домашние вздрогнули, так странно, не по-обычному звучал знакомый, близкий этот голос. Словно огромная тревога звенела в нем, но старик старался скрыть тревожные ноты, затаить их в своей груди.
Дверь распахнулась. Поляк, военный, появился в избе, а за ним вошел и Сусанин, оба были занесены снегом. Лица, бороды, усы — все было бело от напавших хлопьев, которые быстро начали таять в теплой горнице, еще раньше, чем вошедшие сняли с себя верхнюю одежду и стали отряхиваться от снежного налета.
— Сын хворый у меня! — не умолкая, продолжал Сусанин, помогая гостю снять шубу, развязать башлык, прикрывающий уши. — Вся семья при нем… Вот и не слыхали нашего приезда… и не встретили порядком… Не вынесли в сенцы огня такому гостю жданному да дорогому!.. Сесть милости прошу!.. Здорово, жена, детки! Челом добейте пану капитану… К нам в гости его милость завернуть изволили! Великая нам честь!..
— Челом тебе, кормилец, добродей! — низко кланяясь, отозвалась семья Сусанина. — Уж погостюй у нас… Уж не взыщи, коли што не так… Помилуй, кормилец!..
— Чем потчевать тебя прикажешь?.. — обратилась к гостю старуха. — Пивко есть стоялое… Али бражки прикажешь… Вот пенного не поосталося нимало! Ты уж не взыщи!
— Ну, все едно есть… Давай пивка… У вас быва пиво добже!..
Облокотясь на стол, огляделся гость кругом.
— То есть твоя хата… Цожь… чистенько тута… А инны ваши хлопы, як быдло… як звери живут… в покою и навоз, и скотина… и птица всяка… Фуй!.. Вонь — до одуреня! А ты не так… Не!.. Вшистко ладно…
— Кому какую долю пошлет Господь! В черной, в курной избе и не искать уж чистоты либо порядку… Я — старостой зовуся… и достаток есть у меня, хоша и не большой… С тово здеся и приглядней у меня… Испить прошу, коли милость твоя будет! — принимая от жены жбан, ковш и наливая пива, подал гостю полный кубок, резанный из дерева, Сусанин.
— Милости прошу! Не обессудь! — закланялась по обычаю старуха.
— А! Славно! — осушив кубок и крякнув, похвалил гость. — И пиво крепко у тебя. А сам ты што же?..
— И я… и я… вкушаю!.. Твое здоровье, пан капитан!.. — Осушил ковш и отер усы Сусанин.
Жена и дети отошли в дальний угол и присели там на лавке.
— Ну, теперь слухай, цо нам тшеба от тебя! — придвинувшись совсем близко к Сусанину, негромко начал гость. — Как раз тебя я шукал, когда повстречал тебя у околицы… Отряд зо мною тут… стоит недалеко, в лесе… Мы были в вашем селенье… в Домниной… Там не нашли, чего шукали… А хлопы перепужались вшистки!
— Вестимо дело, глупы мужики… Мыслят, коли пришел лях, так не для добра! Не миновать, быть худу… Ан не всегда оно так бывает…
— Во… во! Вижу, разумный естесь хлоп! Недарма мне и указали найти тебя… Дак слухай, цо я скажу… Живешь ты по-людски. А як схочешь — по-пански будешь жить! Вот, выбирай, цо нравится тебе…
Гость обнажил свой кинжал, положил на стол и рядом бросил увесистый кошель, в котором глухо позвякивали рублевики.
— Што выбрать мне… Вестимо, уж не это! — в руки кинжал и пробуя острие, спокойно на вид проговорил Сусанин. — Востер-то, ровно бритва… Вот, слыхал я, такими ножами на Москве… Когда в осаде пришлося вам сидеть, порою пленных вы… Как голод вас дошкулил, так вы…
Сусанин жестом окончил свою речь.
Зорко поглядел на мужика гость, не умея сразу разобрать: глумится над ним старик или по простоте говорит, что на ум взбрело? Но тот сидел спокойный, простодушный, потрагивая с любопытством кинжал, который потом придвинул к поляку.
— Пустое люди врут! Як можно вериць! — пробурчал тот. — Ну, выбрал альбо не?..
— Я выбрал! А скажи, пан, какую я услугу вам должен оказать…
— Пустую… самую пустую… Ты вешь, же Владиславу присягу дала вся Московская земля… Слыхал…
— Слыхал… слыхал!.. Давненько уж это было…
— Давно… не давно… а присяга есть в силе же!.. А вот иные сдуру себе царя другого выбирают… У Филарета — мальчик… сын… Так казаки его царем назвали…
— Ужли… его назвали! — сильно прорвалось у старика. Но он сейчас же сдержался и спокойно продолжал: — Уж энти казаки-головорезы! Смутьяны да лихие заводчики смут и раздора!.. Уж лучче бы им и не быть на белом свете!.. Дак што же я?.. Мы от царей далеко!..
— Який он там царь! То еще есть дело впереди! А вот, я знаю, близко он, той Михаил из маткою укрывается… В Залезно-Боровский кляштор они ездили на богомолье… Теперь вернулись в город, в другой ваш… манастер… Так вот, его бы повидать нам хотелось… Напомнить бы ему о присяге Владиславу. Он, може, и сам не схочет зламать той присяги… откажется от трону!..
— Вестимо дело! Присягу как порушить!.. А… кто ж вам поведал, што боярич и с матушкой тута, близко?.. Али свои, из домнинских, из здешних?.. Они тебя и навели на мой двор, а?..
— Не! Я из Москвы узнал и про них… и про тебя… Желаешь получить пенендзы?.. Так подымайся… и в путь! А ежели нет…
— Чево уж!.. Понимаю, пан капитан! Не малолеток я! Слышь, капитан, я провожу вас… Видно, так оно и надо, што ты ко мне попал! Кошель свой спрячь… Да! Спрячь ево и не дивися! Не зря ты мне о присяге напомнил, пан. Присягу, слышь, и я давал… По той присяге… и поведу я вас, друзья!.. А деньги ваши брать за службу не желаю! Короток сказ!..
— Як хцешь! Твое дело! — с довольным видом, пряча кошель, отозвался гость. — Як то у вас мувять: ‘Блаженному — спасенье, а вольному — воля!’ И, кеды мувиц по правде, — не много и обецали всем отрядум, ктуры разосланы, же бы шукаць Михайила тэго… А я первый же разыскал… Хо-хо-хо!..
Он самодовольно рассмеялся.
— Ишь ты!.. Много отрядов вас разослано, сказываешь… Так, слышь, торопиться надо. Ночь да еще метель расходилась… Ишь, воет! Скоро не дойти, гляди… хоша и близко обитель, где старица с царем укрылися… Это ты верно сказывал: из обители Железно-Боровской сюды они направили путь… Думали от недругов укрыться!.. Засели за стенами святыми… Ан и до них вы добралися… Молодцы! Я, слышь, поведу вас не простой, открытою дорогою, где увидать заране могут да упредят в обители, штобы ворота запирали, штоб к обороне изготовилися! — громко, повернув голову в сторону сына, проговорил Сусанин. — Не-ет! Мы их перетакаем! Я вас… лесными тропами поведу… путем коротким… Прямо, куды вам следует пойти! И не заметит пес единый, как будете у врат… у самых широких… и все войдете туды… што вам надо, — то и получите… И я уж свою награду тогда сыщу!.. — загадочным каким-то, торжественным голосом проговорил старик. — Идем, пан капитан.
И Сусанин снова стал одеваться в дорогу, подвязал шубу, надел валенки.
— Идем!.. Идем! — тоже кутаясь в свою шубу, довольный, отозвался поляк. — Ты ж есть молодец! И не ждалем того… Мыслил, придется шум поднять… может, и так!..
Он сделал жест, как режут кинжалом.
— А ты хлоп розумный, як я бачу… И юж кеды прибудет наш царь Владислав…
— Ну, уж я тода челом ему ударю!.. Пущай награду пожалует за верную службу за мою! Чай, встретимся мы с ним! — многозначительно проговорил старик. — Да поскорее мне Бог послал бы эту встречу!.. Где буду я, и он бы там предстал, пред троном…
— Цо говоришь?.. — спросил капитан, который в это время налил и осушил еще кубок на дорогу.
— А, так… Дела свои смекаю неважные…
И негромко, быстро обратился старик к сыну, который помогал ему одеваться в путь:
— Слыхал… Уразумел!.. Коня бери, гони в обитель!.. Пусть тамо оберегаются… Не этих… Эти не скоро… слышь, вовеки эти туды не попадут!
— Отец! — подавленно шепнул парень, поняв намерения старика.
— Нишкни! Убью… От Москвы скоро послы будут, слышь… звать на царство… Ты скажи… Ну, буде!.. Остальное сам вернусь — доправлю! — громко заговорил Сусанин, надевая шапку. — Готов я, капитан… Вот, лишь сына… сын хворый у меня тута… С им попрощаюсь…
Неторопливо подошел он к пологу, за которым старуха и дочь стояли, оцепенелые от ужаса. Они тоже почуяли, на что решился старик.
Обняв поочередно жену и дочь, он им шепнул:
— Храни вас Господь! Лихом не поминайте!.. Старуха, ты… Нет, апосля доскажу… не то еще реветь да причитать почнешь не в час!.. Ну, слышь, доченька, покорна перед маткою будь, когда… Да нет, не то… А он… в жару… без памяти, сердешный Ванятка мой! — глядя на больного, проговорил старик. — Он и не чует… и не видит он… И — лучче так!
Склонясь над больным, долгим поцелуем, словно с мертвым, простился с ним отец, и две горячие слезы скатились на пылающую голову парня.
— Ну, вот и готово дело. В путь, пан полковник…
— Какой полковник… Ротмистр я покуда… А за нашу птичку, поди, и капитана дадут, ежели не пулковника… Ха-ха!.. Славный ты хлоп! Ходим!..
Быстро вышли из горницы хозяин и гость…
А мать, дочь и сын — с места не могли двинуться, обессиленные, скованные ужасом и горем.

Глава V

ЗЕМЛЯ ПРИЗВАЛА

(14 марта 1613 года)

13 марта 1613 года, во время вечерни, прибыло в Кострому посольство из Москвы, отправленное от Земского собора просить на царство Михаила Романова.
Во главе стоял архиепископ Рязанский Феодорит и родич названого царя, престарелый боярин Феодор Шереметев. Авраамий Палицын, значительные иноки и другие и белое духовенство, бояре и воеводы входили в это посольство.
Иван Никитич Романов по болезни не поехал. Но Пимен Захарьин был тут и вечером же поехал в Ипатьевский монастырь с несколькими лицами и уговорил старицу Марфу принять на другой день послов.
При ликующем перезвоне всех костромских церквей торжественным крестным ходом двинулось шествие к воротам Ипатьевского монастыря, отделенного небольшою речкой от городской земли и обнесенного крепкими стенами.
Все духовенство Костромы, светские власти и поголовно почти все население города потянулось с послами молить старицу и Михаила не отвергать призыва, так как уж заранее шла упорная молва, что мать и сын не хотят согласиться на выбор, павший на Михаила.
Толпы народа, окрестные жители, приехавшие за десятки верст, стояли шумным лагерем и сгрудились у монастырских стен против Костромской дороги, едва вдали засверкали на солнце хоругви, золотые и серебряные оклады икон, парчовое облачение духовенства и блестящее оружие, горлатные шапки и золототканые одеяния бояр, воевод, своих воинов и наемной стражи, которая сопровождала посольство. Барабаны порою били свою дробь, и она сплеталась с колокольным ликующим перезвоном, с молитвенными напевами клира…
Едва остановилось шествие у ворот, как навстречу ему вышла, вся в черном, иноческом одеянии старица Марфа, держа за руку сына, словно опасаясь отпустить его, чтобы не взяли, не увели от нее единственную радость жизни.
Поклоны отдали оба иконам, подошли под благословение к Феодориту и стали в ожидании.
Челом ударили все миряне и юному царю, и матери его.
— Каковы в своем здоровье есте царь-государь, Михаил Феодорович, и матушка ты, государыня, старица великая, Марфа Ивановна!.. — обычную речь повел Шереметев.
— И штой-то… И как это! — вдруг, почти гневно, со слезами в голосе заговорила старица. — По какой такой причине… Можете ли сына так величать, коли он не поволил вам на царство… Коли я разрешения на то не дала!.. И слышать не хочу… И не желаю!.. — все громче истерично подымала голос старуха-мать, прижимая к себе сына, словно стараясь укрыть его от опасности.
Слезы так и хлынули из ее глаз.
Дрожал весь и Михаил и неожиданно, словно не владея собой, тоже громко обратился к Шереметеву, к Феодориту, ко всем:
— Што за причина!.. Не зовите меня царем! Не хочу… И не стану… И не хочу!..
И слезы также часто-часто покатились из широко раскрытых, испуганно глядящих темных глаз юноши.
— Мамонька, не тревожь себя. Не плачь! — уговаривал он тихо, ласково мать. — Не бойся. Не пойду я к им на царство… Не порушу твоей воли!..
Говорит… а против воли глубокая тоска и словно сожаление звучат в его решительных словах.
Как только прослышал от окружающих юноша, что его избрали царем, тысячи самых неожиданных, ярких мыслей, надежд и ожиданий закружились вихрем в уме, затрепетали в груди у юноши. Смелые планы, светлые картины счастия народного и величия родины, готовность всем помочь, всех порадовать так теснили сердце Михаилу, что он вскакивал по ночам, тихо, чтобы не разбудить старуху-мать, опускался на пол перед божницею, где неугасимая лампада трепетно озаряла лики святых… И, обливаясь слезами, жарко, целыми часами молился юноша, давал обеты, просил у Бога просветления и сил на такое великое дело, какое сулила ему судьба…
Мать молчала первое время. Но когда пришли верные вести, что посольство уже снаряжено из Москвы, она опять напомнила сыну все свои прежние речи о судьбе царей, рисовала ему положение царства в эту смутную, грозную пору, прямо запрещала принять избрание, и он должен был дать обещание, что откажется от власти… Он понемногу и сам стал страшиться той великой, блестящей, но трудной доли, о которой мечтал и по ночам посылал к Небу свои горячие мольбы…
А сейчас нервный трепет, искренний испуг и волнение матери совершенно захватили, передались и впечатлительному до болезненности Михаилу, и он также резко, с такими же рыданиями твердил послам:
— Нет… нет… И оставьте… и не сказывайте мне ничего…
Выждав, пока успокоились оба, старуха и сын, кротко, но внушительно заговорил митрополит Рязанский:
— Ин добро! Как Господь вам, государям, на душу положит, тако и речете нам… Да надо ж хотя повыслушать послов земских-то… Нелеть тута при всем народе такие речи вести… и такое действо делать, показывать черни несогласие великое. Вон смутилися люди и то!.. На колени пали… Руки тянут к тебе, старица великая. И к тебе, государь-батюшко… Неужли их смиренное моление отринете!.. Повыслушайте речи посольские. А уж тода… Как Бог пошлет!..
Истощенная первым, сильным взрывом, только голову молча склонила Марфа, и все шествие, кроме народа, проследовало в монастырский собор во имя Святой Троицы, стоящий среди обители.
Здесь, после краткого молебствия, Шереметев обратился первый к Марфе. Он в сжатых словах передал ей ход дела, созыв Земского собора, его толки, первое решение, постановленное еще 7 февраля, и отправку послов на места для более широкого оповещения Земли, для лучшего осведомления о ее истинных намерениях и выборе.
— В априлии, день в двадцать первый сызнова собрася весь собор великий Земский, — закончил боярин свой доклад. — Почитай, ото всех городов главнейших подоспели послы, и те вернулись, которые по местам ездили… И бояр первосоветных вызвали из ссылки ихней… штобы никому обиды не было… штобы все прилучилися к делу великому, к избранию царскому!.. Ибо и не бывало еще на Руси такова примеру доселе, штобы Русь сама себе выбирала царя… Бог ставил их… И ныне то же содеялось! Как единой грудью вся Земля нарекла Михаила Романова царем!..
— Вот слушай, старица великая! Внимай, государь-батюшко… Честь вам станут!..
И боярин дал знак дьяку огласить соборное определение об избрании на царство Михаила.
— Мать честная, старица великая! — снова обратился к ней Шереметев. — Ты видишь ли сей список! Тута целая земля руку приложила… Ужели отринет ее моленья слезные твой юный сын, наш государь преславный!.. Слышь, еще до согласия до царского, а уж все города присягают ему… Зовет царя весь народ православный! Склони же слух свой! Дай нам сына на царство!..
— На царство сына дать!.. Ты бы еще попросил, боярин: ‘Отдай, мать, сына на смерть, на глум, на поруганье!..’ Это — прямее будут речи, чем твои теперь! Я тогда скорее им поверю, пойму их… Жертва великая… Но… ежели бы Бог приказал… Он знает, што творит… Тогда бы я для Родины и сына отдала, не пожалела… для спасенья царства!.. Да теперь не то дело! Коли вам надо иметь кого на престоле, — вы и сажайте себе любого… И сводите сызнова, и заточайте, и схиму принимать их заставляйте!.. Силою, как Шуйского-царя… Живыми в гроб царей своих кладите, отпевайте! Ваша воля! А сына моего нет! Не дам, и не просите! Куды ему! Земля так замутилась! Ему ли совладать, отроку юному, с такой грозою великой!.. Из вас, бояр немолодых, разумных, — и то ни один не совладал в невзгодою великою… А вы теперь… Нет! Сын не пойдет на трон… Он сам решил! Он сам вам скажет…
— Молю, сестра о Боге! Смягчися, старица великая! — принялся Феодорит увещать старуху. — Слышь, государыня, я пред тобою кладу свою главу! Я, яко пастырь церкви, — именем Господним — прошу тебе так гордо говорити! Народ избрал себе царя по внушению Божию. Ужли тому не покоришься?! Сам Господь его назвал, не люди… ‘Михаилу на царстве быть!’ — такой единый клич раздался на великом соборе Земском! И все присягу дали: царю избранному прямить по чести и повиноваться беспрекословно… Слышала, читали тута запись крестоцеловальную… И помогать собор тот Земский будет, не расходясь, штобы полегше царством править было отроку-царю… Глас Божий был… Упорствовать не можно! Мольбы послушай! Сирота-Земля родная перед тобою и перед государем-батюшкою нашим ныне горько плачет… Верни Земле покой, дай ей царя!.. Соизволь на царство сыну!
— Святой владыко, уж не взыщи и ты… Отец его в полоне, в неволе! Так сыну осталась я одна в охрану. Когда в Кремле сидели мы в осаде… и голодом морили нас столь страшно, што люди тамо людей же… Ох, нет… И вспоминать не могу!.. В ту пору все жены вышли из Кремля… Лишь я одна осталася, для-ради сына!.. Не как жена, плоть слабая, — как некий крепкий муж, все вынесла… на што ни нагляделась в ту пору… И волосы тут сразу поседели у меня… Так я и дерзаю говорить здесь перед послами земскими не с робостью смиренной, как жене обычно да еще в моем сане в иноческом… Хоша и силой тоже постригали… Вы знаете… да и я тово не забыла!.. И, чтобы ево, штобы после Михаила… Нет! Сказала, нет! И он, слышь, не желает!..
— Я не хочу! — прозвучал дрожащий отклик юноши.
— Еще меня, молю, послушай, честная старица! — выступил неожиданно Палицын.
— Ин, сказывай… толкуй уж заодно! Уста я никому не заграждаю… Да и меня не уломать вам, видит Бог!..
— Пусть слышит Он, што я по чистой правде тебе скажу… И клятву все дадут, миряне и власти духовные, што истину я поведаю… Боишься ты за сына… Разумею! Да, слышь, не пойму: чего тебе бояться надо?.. Бояр боишься… Нету прежней силы у бояр московских да княжат прегордых, што и царям указку подносили… Твоя правда! Часть в полоне томится, на Литве… А прочие… В Москве сидели все они в соборе Успенском… Жаль, не было тебя… Там Шуйский был, и Трубецкой, и Воротынский, и Голицын Андрей… Были все ‘цари’, как в шутку их прозвали за происки… Они тянули свои жадные руки к златому венцу… Да обожглися, чу!.. И сами громко возгласили: ‘Царь Михаил Романов да буде на Руси!..’ Уразумела! Пора ли теперь бояться их, бояр крамольных! Али они должны перед избранником всея земли, перед царем венчанным преклониться смиренно, служить ему по правде… иль — на плаху да в заточенье отправляться… Нет им выходу инова! Теперь — возьмем иное. Со Свеей — замиренье настало… Ляхи прогнаты покуль… казаки буйные… те сами первые заголосили: ‘Михайлу нам… алибонь — никово иного!..’ Помысли же! Все власти, все бояре и до последнего смерда — служить смиренно Михаилу станут не за страх, а за совесть. А совесть — великое дело! Крепче цепей адамантовых, тверже присяги всякой держит людей в покорстве… Поняли люди, што единое спасенье им и земле: взять в цари Михаила. Он яко стяг священный, за коим идут рати народные… Он словно Божий зов, коему все веруют… Он яко солнце стал у всех в очах, и любят все его, кто любит Русь родную. Молва о нем прошла по царству из края в край… Царь Михаил успокоенье царству принесет! А ты боишься бурь… Устали мы, страна покоя просит!.. Дай мир Земле, дай Михаила нам!
С громкими мольбами обступили послы Марфу и юношу-царя. Многие кинулись на колени, ловили, целовали края мантии старухи, полы кафтана юноши.
Бледная, подняла опущенную голову Марфа.
— Ты, отче, прав! Меня ты вразумил, старуё, неразумную!.. Челом тебе бью за слово доброе… Да, есть еще забота… Узнают ляхи, што сын — царем… Отца тогда из полону и выпускать не пожелают… Замучат его там, страдальца безвинного!..
— И, государыня, о чем толкуешь! У нас же на Москве литовских значных людей не мало в полоне сидит же!.. И ксендзы ихние есть, и полковники… Не посмеют ляхи, своих людей жалеючи, ничего поделать с нашими послами заточенными. А мы уж и людей послали, штобы размен свершить… — успокоил Марфу Шереметев.
— Ну, ежели так… Благословенно буди имя Господне! По Всеблагого Господа хотению, по вашему усердному прошенью — волим, штобы ты, сын мой, принял сан царский, как Земля и Бог желают…
С трепетом, бледный, как стена, склонился Михаил перед матерью, и она возложила руки с благословением на шелковистые, мягкие кудри юноши.
Дрогнули стекла в стенах собора! Тихо отзываясь, зазвучали, слабо загудели колокола на звоннице от кликов восторга и радости, от приветствий царю Михаилу, которые загремели в стенах храма и вырвались наружу, подхвачены были десятками тысяч людских грудей…
2 мая 1613 года совершилось в Москве торжественное венчание Михаила в Успенском соборе.
Сначала Шереметев и другие родичи царя управляли делами царства вместе с Земским собором, который не разъехался, как это обычно бывало, выполнив свою главную задачу: избрание царя. Почти десять лет непрерывно продолжались заседания этого собора, причем только обновлялись послы земские, депутаты от городов, монастырей и сословий, составляющих свободное население царства.
Кабальные люди и хлеборобы-пахари не имели своих представителей на соборе.
Понемногу стала успокаиваться и крепнуть земля. Особенно когда вернулся на родину отец Михаила, Филарет.
14 июня 1619 года у той же Пресни-реки, за Тверскими воротами, встречал царь Михаил со всеми своими боярами и воеводами Филарета, вернувшегося из польского плена, где он томился восемь лет.
В ноги пал отцу царь, желая почтить и родителя и страдания его…
И в ноги поклонился отец сыну, как царю, помазаннику Божию, избраннику всенародному. Через несколько дней, по просьбе чинов Земского собора, патриархом Московским и всея Руси был наречен Филарет, и придано было ему звание еще более высокое. ‘Великим государем’, наравне с сыном-царем, стали величать патриарха, который в действительности и являлся теперь истинным правителем царства. Он постарался прежде всего наладить ход внутреннего управления страной, уменьшить произвол, лихоимство и насилие новых правителей, воевод и бояр, поставленных от Михаила, которые, пользуясь неопытностью юноши, творили всякое зло, даже не считаясь с голосом и влиянием Земского собора, где умели создавать для себя заручку и защиту…
С соседними государствами тоже понемногу взаимоотношения вошли в надлежащую колею.
На семьдесят шестом году от роду умер Филарет. Но Михаилу уже было около тридцати шести лет. Он успел приучиться к порядкам и правлению царскому под руководством умного отца. Это помогло ему вынести тяжелую войну с Польшей в 1633-1634 годах, заключил с нею ‘вечный мир’ 17 мая 1634 года у речки Поляновки…
И когда царь Михаил скончался в 1645 году, сорока девяти лет от роду, он оставил своему наследнику, шестнадцатилетнему царю Алексею, царство, усиленное намного против прежнего. Судьи творили суд без прежней ‘кривизны и неправды’, было набрано иноземное войско, и своих стрельцов стали обучать иноземному строю. Казна не пустовала, запасов военных и всяких много было собрано за время этого царствования, особенно за последние, самые ‘тихие’ годы, когда прочный мир повсюду оберегал границы царства лучше, чем пушки и войска…
Тишина воцарилась в Земле, а между тем она росла понемногу, ширилась и крепла…
И юный Алексей, мягкий и кроткий по природе, хотя очень живой и способный, мог жить безбурно, по своим природным склонностям, и заслужил от народа прозвание Тишайшего царя…
Так закончился тяжелый период Смуты в русском государстве.

0x01 graphic

КРАТКИЙ ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ

А д а м а н т — алмаз, бриллиант.
А з я м — сермяга, верхний кафтан халатного покроя.
А л е б а р д а (лебарда) — холодное оружие, длинное копье, поперек которого укреплены топорик или секира (фр.).
А м в о н — в православных церквах возвышение перед алтарем, с которого произносится проповедь, читается Евангелие.
А р а п н и к — длинная ременная плеть, бич с пеньковым, волосяным или шелковым навоем, для хлопанья на охоте.
А р м а н — деталь военного снаряжения.
Б а р м ы — драгоценные оплечья у русских князей и царей. Бармы надевали во время коронации и торжественных выходов.
Б а ч к а — сокращенное: батюшка, отец.
Б е р д ы ш — холодное оружие, широкий длинный топорик с лезвием в виде полумесяца.
Б е л о е д у х о в е н с т в о — так называют не принявших постриг, как правило, женатых священнослужителей.
Б е с т а л а н н ы й — несчастный, талан — удача, счастье.
Б и р ю ч (бирич) — глашатай в Московской Руси, объявлявший на площадях волю князя, помощник князя по судебным и дипломатическим делам.
В е р и г и — тяжелые железные цепи, обручи, носимые на голом теле, форма самоистязания религиозных фанатиков.
В е р ш н и к — верховой, верхом едущий, конный.
В о е в о д а — военачальник, правитель, начальник области.
В я щ и й (вящший) — большой, великий, вящие люди — знатные, сановные, богатые.
Г а й т а н — шнурок, тесьма, на которой носят тяжелый нательный крест.
Г а л м а н — бранное слово: олух, грубиян, невежа.
Г о р л а т н ы й (горланий) — меховой.
Г р е ш н е в и к — хлебное изделие, печется из гречневой муки.
Д о к у к а — действие докучающего, просящего, сама просьба, хлопоты просителя.
Д р а б а н т — телохранитель.
Д ь я к — в Московской Руси должностное лицо, ведущее дела какого-либо приказа.
Е р т о у л — сторожевой авангард.
Е ф и м к и, е ф и м о к — русское название западноевропейского серебряного иоахимсталера, из которого в начале XVII в. в России чеканились серебряные монеты.
Ж о л н е р (жалон) — солдат, поставленный для указания линии фронта.
З а б о б о н ы — вздор, пустяки, вздорные слухи, вести.
З е м щ и н а — выделенная Иваном Грозным в управление боярам, главным образом на окраинах, часть государства, в отличие от опричнины.
З е м с к и й с т а р о с т а — чиновник с судебно-административной и полицейской властью, управлявший крестьянским населением определенного района.
З е м с к а я и з б а — первая ступень суда и расправы в городах и селах.
И е з у и т ы — члены католического монашеского ордена, иезуиты считают допустимым ради ‘вящей славы Божьей’ любое преступление.
К а з н е н н ы е — здесь наказанные.
К а п т а н к а — колымага, карета.
К е л а р ь — инок, заведующий монастырскими припасами.
К с я н д з (ксендз) — в Польше священнослужитель в католической церкви (польск.).
К и с а — мошна, карман.
К л е в р е т — приспешник, приверженец (старослав.).
К л я ш т о р — обитель, монастырь (польск.).
К о в ы — вредные замыслы, злоумышление, заговор.
К л е й н о д — войсковые регалии в казачьих войсках (знамена, бунчук, трубы), символ власти (булава и ее разновидности) у польских и украинских атаманов.
К о н е в ы й — из коневой юфти — мягкой кожи, шкуры коня.
К о н е к — гребень кровли, стык двух скатов крыши.
К р и н — цветок лилии (старослав.).
К р у ж а л о — питейный дом, кабак.
К р ы ж а к — крестоносец, воин крестовых походов.
К о ш — корзинка.
Л а й д а к — ледащий человек, шатун, плут и деляга.
Л е г а т — посол, нунций (лат.).
Л е д а щ и й — плохой, негодный, хилый.
Л е п т а — древняя еврейская мелкая монета, в широком смысле — вообще денежка, грош.
Л о б а н ч и к — так называли на Руси французскую золотую монету с изображением головы, червонец.
Л ю т о р — лютый, неистовый человек, злодей.
М а ш т а к — очень малорослая лошаденка, лошадь-карлик, в переносном смысле — приземистый человек.
М и р я н и н — человек, не имеющий духовного звания.
М ш е л о и м е ц — взяточник, мшель — мзда, корысть.
Н у н ц и й — постоянный дипломатический представитель Папы Римского в государствах, с которыми Папа поддерживает дипломатические отношения.
О д н о д в о р е ц — государственный крестьянин.
О к а — здесь местность, пограничная с кочевой степью.
О к о л ь н и ч и й — придворный чин в Московской Руси, сопровождал князя в путешествиях, принимал участие в переговорах с иностранными послами.
О п р и ч н и н а — часть государства при Иване Грозном, подчиненная дворцовому правлению, с особыми правами, противоположное земству.
О р я с и н а — жердь, дубина, толстая хворостина.
О с л о п — жердь, дубье, колья, у ратников — палица, окованная дубина.
П а с т в а — верующие, живущие в одном приходе и отправляющие религиозные обряды в одной церкви.
П а т е р — католический монах в сане священника (лат.).
П а п е р т ь — крытая площадка перед входом в церковь.
П е т е л ь — петух.
П е с т у н — тот, кто пестует кого-либо, заботливый воспитатель.
П и щ а л ь — старинная пушка, заряжаемая со ствола.
П о в о й н и к — старинный головной убор русских крестьянок в виде повязки, надеваемой под платок.
П о в а л у ш а — общая спальня, холодная изба, куда вся семья уходила на ночь из топленной избы — чистой горницы.
П о л н о ч н ы й — северный.
П о л у ш к а — старинная медная монета достоинством в четверть копейки.
П о с т а в е ц — род небольшого шкафа с полками.
П о т е н т а т — властелин, властитель (лат.).
П о ш е в н и — широкие сани, обшитые изнутри лубом.
П р и з и р а т ь (призрить, призреть) — дать приют и пропитание.
П р и к а з н ы е л ю д и — мелкие чиновники, канцелярские служащие.
П р и л ы г а т ь — прихвастнуть, мешать выдумку с правдой.
П р и м а с — титул главнейшего епископа в католической церкви, а также лицо, носящее этот титул.
П р и к а з — учреждение, ведавшее отдельной отраслью государственного управления в Московской Руси с XVI в.
П р и с т а в — должностное лицо, приставленное к кому-либо для наблюдения, надзора.
П р о т о р, п р о т о р и — издержки, расходы.
П р о ф о с — военный парашник, убиравший в лагере все нечистоты, военные полицейские служители и полковые палачи (нем.). В русском языке переделано в прохвост.
Р а к а — в христианской церкви — гробница, в которой хранятся мощи святых.
Р е й т а р — солдат кавалерии в наемных армиях Западной Европы и в России XVII в.
Р о ж н о — изделие из ржаной муки, ржаной печеный хлеб.
Р е м с т в о — ненависть, злоба, досада или злопамятство.
Р у г а — пожертвование монастырям от царей, месячина и ‘жалованные’, случайные средства.
С в и т к а — верхняя длинная одежда у украинцев.
С е р м я г а — грубое некрашеное сукно, кафтан из него.
С и р е ч ь (сиречи) — то есть, иными словами.
С е у н ч — радостная весть, преимущественно о победе.
С к у ф ь я — остроконечная бархатная черная или фиолетовая шапочка у православного духовенства.
С м е р д — крестьянин-земледелец.
С т р а т и г — воитель, военачальник, вождь, воевода (лат.).
С т о л ь н и к — придворный чин, должность, прислуживал царям во время торжественных трапез, сопровождал их в поездках. Позднее стольники назначались на воеводские должности.
С т р я п ч и й — название некоторых должностных лиц. В Московской Руси — придворный, несший хозяйственные обязанности.
С т о л б ч и к — старинный документ в виде свитка.
С у г у б ы й — здесь вдвое больший, двойной.
С х и з м а, с х и м а — высшая монашеская степень, требующая по церковным правилам от посвященного в нее выполнения суровых аскетических правил.
С х и з м а т и к, с х и м н и к — монах, принявший схиму.
С ы ч е н ы й — сдобренный чем-то, подслащенный.
Т а р а с ы — бойничные щиты.
Т а р х а н н а я г р а м о т а — документ, дававший особые преимущества, тархан — владелец вотчины, пользовавшийся такими преимуществами.
Т я г л ы й — обложенный податью, повинностью, тягло — налоги и повинности.
Ф у з е я — мушкет, ружье (фр.).
Х и н с к и й — вздорный, дурной, хинь — ахинея, вздор, чушь.
Х о б о т ь е — нижний конец молотовища, особый кривой рычаг.
Ц и к а в ы й — любопытный.
Ч а р о в н и ц а — волшебница, способная кого-либо пленить.
Ч а ш н и к — придворный чин в Московской Руси, виночерпий, в чьем ведении находятся напитки.
Ч е к а н — ручное оружие, топорик с молоточком.
Ч е р н о е д у х о в е н с т в о — монашествующее духовенство, в отличие от белого духовенства.
Ч е б о т ы — мужская и женская обувь, высокий башмак с острыми, кверху загнутыми носками.
Ш а н д а л — подсвечник.
Ш и ш а к — островерхий шлем.
Ш п ы н — насмешник, шут, здесь: провокатор.
Ш у г а й — род короткополой кофты с рукавами, отложным круглым воротником и застежкой.
Я р ы ж к а, я р ы г а — в Московской Руси низший полицейский чин служитель в приказах.
94
Лев Григорьевич Жданов: ‘Во дни Смуты’
Библиотека Альдебаран: http://lib.aldebaran.ru
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека