Розанов В. В. Собрание сочинений. Русская государственность и общество (Статьи 1906—1907 гг.)
М.: Республика, 2003
ВНЕШНИЕ И ВНУТРЕННИЕ ОТНОШЕНИЯ ЦЕРКВИ
Внесенные на рассмотрение Совета Министров г. обер-прокурором Св. Синода предложения касательно внешних отношений и внутреннего устройства православной церкви проводят три взгляда:
1) Что православная греко-российская церковь отнюдь не перестала, — как некоторые думают, подгоняемые своими желаниями, — быть ‘господствующею’ в Российском государстве, что оно остается ‘на страже’ не только прав ее, но и преимуществ.
2) Что церковь сама устанавливает, блюдет и видоизменяет внутренние порядки в себе.
3) Что органом и выражением будущей жизни церкви явится Собор.
Свобода совести единичных русских граждан, которые могут теперь при желании перейти и в другое вероисповедание из православия, — ни малейше не знаменует собою того, чтобы сама Россия, как народное и государственное целое, сколько-нибудь колебалась в тысячелетних своих религиозных устоях. Что вместе с Россиею и граждане ее остаются совершенно спокойными, это мы можем видеть из того собственно разительного явления, что, несмотря на открывающуюся свободу переходить куда угодно из православия, — никто, однако, и никуда из него не перешел. Были переходы из мнимо-православия в католицизм в некоторых местностях Северо-Западного края, но об этих перешедших гораздо ранее все знали, еще до издания указа о веротерпимости, что они только духовными консисториями считаются в списках православных, а на самом деле ходят в католический костел и вообще суть подлинные католики. Переходы эти, собственно, только исправили бумажную отчетность синодального и епархиального управлений, приведя их в соответствие ‘с натурою’, — но они решительно ничего не изменили в самой натуре, в действительном положении вещей. Напротив, исконно православные люди совершенно не дали из себя ренегатов. Этот полный покой показывает, до какой степени поверхностны, детски и злоупотребительны были страхи, ввиду которых русское правительство два века отказывало честному и здравомысленному своему населению в свободе вероисповедания, в свободе перехода из православия в другие веры: оно держало в оковах, в действительных, тяжелых и унизительных оковах людей, которые никуда не собирались бежать. Нельзя <,не>, сказать достаточно сильных порицаний и духовенству нашему, которое из-под руки всегда подсказывало светскому правительству, что если оно отменит уголовные кары за отпадение от православия, то все пропадет, православие распадется, все русские люди разбегутся из своей церкви, кто куда. Из духовной среды совершенно не поднималось голосов в защиту свободы вероисповедной совести, не было примеров этого. И это только показывало, до какой степени духовенство нерадиво исполняло свое дело, хорошо об этом знало, а потому и пугалось, что все разбегутся из той церкви, к которой оно не только не привязывало, но скорее даже отталкивало от нее своей черствостью к населению и холодностью и небрежностью несения духовного сана. Но дело в том, что, каково бы ни было духовенство, народ не смешивает его с ‘верою отцов’, и в том самом селе, где крестьяне поголовно жалуются на поборы причта и нерадивую его службу, не только никто не перейдет в католичество или лютеранство, но, довелось бы случиться, — показали бы примеры мученичества за свою веру. От нерадивости духовенства, как и от его темноты и непросвещенности, люди уходили в секты, т. е. они заводили и начинали что-нибудь свое, ‘нутряное’, думая в этом новом найти потерянный идеал православия, но именно православия, а не чего-нибудь другого, не протестантства, не католичества и прочее. Вся наша народная жизнь полна трагическими поисками этого ‘истинного православия’, ‘настоящего православия’, ‘старой веры отцов и дедов’… Нужно поражаться, до чего было слепо наше духовенство или равнодушно к делу, что не понимало и не оценивало этого прекрасного, здорового, национального ядра в нашем сектантстве. ‘Миссионеров’ следовало посылать не к мужикам, а к гг. благочинным и в консистории, чтобы пробудить в них сколько-нибудь христианскую совесть и христианскую ответственность.
Итак, никто не двинулся из веры отцов: ни народ, ни образованные классы, кроме двух-трех чудаков, о которых писали в газеты, как когда-то о сиамских близнецах, и это открывает, для правительства и опять же для духовенства, до какой степени нечего было им пугаться и дрожать при одной мысли о свободной религиозной критике, свободном обсуждении в литературе религиозных вопросов и положения церковных дел. Два века царила здесь, под предлогом благочестивых целей, неумолимая, страшная, доведенная до бессмыслицы цензура. Над ней постарались иерархи русские и обер-прокуроры Синода. Не всем известно, что были эпохи до того темные, что даже Катехизис Филарета возбуждал подозрение о своем правомыслии, что старославянский перевод Библии, как известно содержащий множество неточностей и грубых погрешностей, было предложено ‘канонизировать в букве’, т. е. признать ‘боговдохновенным’, абсолютным и не подлежащим пересмотрам или поправкам, и что протоиерей Павский, законоучитель императора Александра II и преподаватель Ветхого Завета в Петербургской духовной академии, был судим и едва позорно не лишен сана за то, что на лекциях своих дозволил себе давать переводы отдельных книг с древнееврейского языка, не совпадавшие с ‘боговдохновенным’ древлеславянским переводом. И под всем этим лежала как настоящая и подлинная причина вовсе не ‘ревность о вере’, а, напротив, полное к ней равнодушие наших сонных, ленивых иерархов, — подвигавшихся ‘чин за чином’ по службе и едва ли владевших с достаточной осведомленностью подлинным языком Библии, как и языком греческого перевода ЬХХ толковников. Ленивое ‘зачем пересматривать, когда уже раз перевели: много дела и нового, консисторского, много синодальных неочищенных бумаг’, — вот настоящая почва, чуть не вызвавшая ‘канонизацию’ ошибок. Чтобы остановить ее, митрополит Филарет употребил величайшие усилия. И вот эта страшная цензура теперь спала: ну, и кто же ушел из православия?! Очевидно, что ‘критиковать’ православие и вообще ‘истины веры’ — еще не значит похолодеть к ним, сделаться равнодушным и вот-вот готовым перейти в другую веру. Духовенство наше многим не мило, история нашей иерархии часто представляла сплошной позор, и однако всем русским милы старые могилы своих дедов и бабок, отцов и матерей, к которым и они желают ‘приложиться’, говоря библейским языком. Об этом великом чувстве сказал и Пушкин:
И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому приделу
Мне все б хотелось почивать.
Вот что держит православие, а не юркие миссионеры и не ‘указы’ епархиальных консисторий. Дорога вера отцов наших нам, потому что дороги могилы отцов наших нам и драгоценна их старенькая, седая психология, их милый простой быт и все традиции, раздробленно дошедшие до нас. И давно, века надо было это понять, надо было консисториям, миссионерам, благочинным, иерархам, обер-прокурорам спросить себя: да за что же и почему же сражались с ‘бусурманами’ запорожцы? И почему они отстаивали ‘веру отцов’ уж никак не холоднее, чем громогласие протоиерейских проповедей?
Свободный, религиозно-свободный русский народ еще крепче прежнего прильнет к своей вере, хотя и критиковать в ней будет крепче же. Критика — не злоба, критику рождает интерес к делу и забота о нем. Критика и любовь неразделимы.
По этому существу дела Россия остается теперь, и, Бог даст, до конца дней своих останется, ‘православною’, т. е. ‘православие’ останется ‘русскою верою’, верой народа нашего, а следовательно, и государства нашего, правительства нашего. Само собою разумеется, что правительство русское, т. е. орган государства ‘на сей час’, и государство русское, как проявление воли русского народа в истории, не могут иметь воззрений иных, чем этот русский народ: просто за недостатком иных воззрений или за чисто частными и личными воззрениями, какие у каждого остаются при исключении народных идеалов. Государственные люди ‘служат’: т. е. самым положением своим призываются к отречению от всего частного, личного, домашнего в делах и государственном поведении. Потому лично и про себя каждый государственный человек может держаться каких угодно церковных воззрений, как и быть лично лютеранином или католиком: никто его веры и не обидит, закон ‘свободы вероисповедания’ охраняет и его веру, которую всякий почтит. Но как свой личный кошелек с деньгами никто не смешает и не смешивает с ‘ассигнованными по ведомству суммами’, так во всяком русском государственном человеке умирает лютеранин или католик, как только он надевает форменный виц-мундир своего ведомства, отрасли русского государственного управления. Хотя бы министрами и бывали иногда лютеране, так почему бы и не стать министром старообрядцу, молоканину или католику, но правительство русское поверх всех этих дробей своих и, поглощая эти дроби, остается и должно быть всегда правительством, ‘исповедующим христианство’ по догматам, духу и обрядам греко-российской церкви. И — ничем другим. Т. е. в своих деяниях, программе, духе, поступках, намерениях оно никогда не должно иметь на виду польз и выгод какого-нибудь другого исповедания, другой веры, оставаясь ко всем исповеданиям и верам в отношении соседства и дружелюбия, полной терпимости и признания за ними свободы, и не упускать делать все, что может клониться к росту авторитета, силы, блеска и, в основе всего конечно, правды и святости родного русского исповедания веры.
Вот внешние отношения церкви: всем — свобода расти по их силам, но свои силы русское царство и русский народ тратят на рост только православия.
КОММЕНТАРИИ
НВ. 1907. 26 янв. No 11090. Б. п.
… И хоть бесчувственному телу… — А. С. Пушкин. ‘Брожу ли я вдоль улиц шумных…’ (1829).