Солнце уже спускалось к горизонту, делаясь все больше и больше. Оно постепенно краснело, зажигая края вытянутых над морем облаков живым огнем, пурпуром и переливавшимися цветами радуги. Море было спокойно и только чуть-чуть колыхалось у самого берега, где приливала широкая волна. Слабый шепот этого прибоя напоминал ровное дыхание засыпающего человека. Расцвеченное всеми огнями радуги небо отражалось в воде, а набегавшая ткань морской волны принимала самые нежные перламутровые тона — розовые, голубые, зеленые, желтые с особенным нежным отливом дорогого жемчуга, точно море было освещено изнутри. От всей этой картины веяло какою-то сказочною красотой и той освежающей здоровой негой, от которой не хочется проснуться. Да, это было то северное холодненькое море, которое создало северную сагу и ее неукротимых героев — викингов.
Елена Григорьевна проводила каждый вечер на пляже, переживая глухую тоску. Ей вспоминалась далекая южная родина, далекое южное теплое море… А здесь даже летом было холодно, и даже краски заката казались ей холодными. Она устало смотрела темными глазами на толпу гулявших на пляже и как-то ни о чем определенном не думала. Да, он непременно придет, предложит ей руку и проведет через эту толпу, которой она так не любила… Кажется, вчера, да, именно вчера она узнала одного московского профессора, с которым встречалась в Ялте, и самым глупым образом начала смотреть в сторону, хотя он ее не узнал. А еще когда-то ухаживал… Впрочем, профессорская рассеянность вошла в пословицу. Елена Григорьевна знала почти наперечет всех гулявших, хотя и не была ни с кем знакома, и знала также, что курортные дамы ее не любят, считая гордой, и вместе завидуют ее костюмам и красоте. Если бы они знали, как она сама ненавидит себя, свою красоту, жалкие тряпки, в которые должна была наряжаться совсем не для себя и своего удовольствия… В виде утешения у нее мелькала всего одна мысль: ведь когда-нибудь все это должно было кончиться, как кончается все на свете.
— А я вас ищу по всему пляжу, Елена Григорьевна… — проговорил над ее ухом жирный басок, заставивший ее вздрогнуть.
Она ничего не ответила, а только умоляюще посмотрела на него своими темными испуганными глазами.
— Аркадий Евгеньич не придет, — ответил басок на этот немой вопрос. — Он чувствует себя не совсем здоровым.
Елена Григорьевна поднялась, но молодой человек ее удержал.
— Нам приказано дождаться здесь, пока сгорят костры. Может быть, Аркадий Евгеньич еще и придет, если почувствует себя лучше. Он сейчас прилег отдохнуть… Ведь сегодня у эстонцев древний языческий обычай — жечь костры. У нас они называются, кажется, купальными огнями… Да…
Молодой человек устало опустился на скамейку. Он казался старше своих двадцати шести лет благодаря какой-то дряблой тучности. Даже модный костюм из белой фланели с голубыми полосками старил его. Бесцветное, точно вылинявшее лицо глядело тусклыми бесцветными глазами. Он страдал одышкой и в разговоре делал паузы, глотая воздух, как только что вытащенная из воды рыба. Левая рука вечно точно чего-то искала, шевеля пухлыми бессильными короткими пальцами. Елену Григорьевну больше всего возмущало, когда этот пухлый молодой человек начинал смеяться каким-то дряблым смехом, причем делалось это без всякого повода. Она знала, что он и сейчас будет смеяться, и ее вперед охватывало неприятное жуткое чувство. Когда его лицо уже начинало распускаться в бесцветную неопределенную улыбку, она предупредила его смех неожиданным вопросом:
— Павел Максимыч, извините за откровенность, мне кажется, что вы боитесь Аркадия Евгеньича?
Дряблое лицо Павла Максимовича сразу приняло непривычно-серьезное выражение, как у человека, которому помешали чихнуть. Он повел плечами и ответил с заикающимися паузами пойманного школьника:
— Нет, то есть да… если хотите…
Потом он поднялся и с неожиданной для самого себя смелостью, глядя прямо в лицо Елене Григорьевне, проговорил:
— А вы боитесь?
— И даже очень боюсь, — просто ответила Елена Григорьевна, стараясь равнодушным тоном замаскировать внутреннее волнение. — Каждая женщина должна кого-нибудь бояться…
— Неужели и меня какая-нибудь женщина будет бояться?
— О, непременно… Именно та, которая вас полюбит.
Павел Максимович сделал нетерпеливое движение и ничего не ответил. На его дряблом лице появилось какое-то брезгливое выражение. Ему показалось, что Елена Григорьевна смеется над ним. Его полюбит женщина… этого не было и не будет. Он повертел в руках свою палку и как-то бессильно опустился на скамейку.
Публика все прибывала на пляже. Яркие летние туалеты дам пестрили гуляющую толпу красивыми пятнами. Около приготовленных костров суетилась дачная детвора. Собственно эстонцев почти не было. Они кучками сидели в дальнем конце пляжа, где на берегу приютились рыбачьи избушки. Народным праздником завладели господа. Елена Григорьевна продолжала молчать, напрасно стараясь придумать какую-нибудь тему для разговора. С Павлом Максимовичем иногда было трудно разговаривать, и, кроме того, он в этих случаях совсем не умел слушать и как-то по-детски перебивал на половине фразы.
— Да, скучно… — неожиданно проговорил он.
— Благодарю за комплимент… — ответила она. — Вы иногда бываете очень любезны, Павел Максимыч.
— Это я не про себя, а про вас. Я заметил, что вам хочется зевнуть… А я не умею занимать дам. Это особенный талант…
— Вы правы: с дамами обыкновенно говорят ни о чем, чтобы убить время.
— Не всегда… Вон посмотрите, как заразительно-весело смеется вон та девушка… с розовым зонтиком…
— Она смеется потому, что еще очень молода… А молодость счастлива уже тем, что многого не понимает.
— Да, пожалуй… Вернее сказать: ей еще не в чем раскаиваться. Мне эта смеющаяся девушка напоминает счастливого путешественника, у которого весь багаж состоит из одного розового зонтика.
Ей показалось, что он сделал намек на что-то, о чем начинал догадываться. Она даже хотела рассердиться, но сдержала себя. Потом этот нелепый приказ Аркадия Евгеньевича присутствовать при глупой церемонии сжигания костров, — здесь все было пропитано только ей одной понятной иронией. Она припомнила именно такую купальную ночь там, на далеком теплом юге, где около костров собралась счастливая молодежь. Как милы были девичьи лица, улыбавшиеся безграничной радостью глаза, напоенный молодыми песнями воздух, счастливая дрожь молодого смеха… Она шла под руку с ним кругом такого горевшего костра, а он шептал: ‘Это наше венчанье… вкруг ракитова куста!’… Она была счастлива тем счастьем, которое нагоняет страх. Да, счастлива, как человек, который только что перенес самую рискованную и опасную операцию и более не чувствует боли. Он не забыл этого момента и послал напомнить о нем…
II
Они не заметили, как солнце опустилось в море и как зажглись первые костры в дальнем конце пляжа. Публика с детской торопливостью хлынула в сторону этих огней. Разодетые дачные дети бежали с радостным криком, перегоняя друг друга. Особенно эффектно выделялся один костер, охваченный огнем сразу. Над ним крутившимся облаком поднимался багровый дым.
— Нам пора… — нерешительно проговорил Павел Максимович, поднимаясь и выгибая руку кренделем.
— Да? — точно удивилась она, торопливо опираясь на его руку. — Мы должны исполнить предписание в точности?
— Точно так-с, Елена Григорьевна.
Они оба принужденно засмеялись, вмешиваясь в толпу публики, которой было сейчас не до них.
— А ведь хорошо… — ни к чему сказал Павел Максимович, с удовольствием чувствуя, как Елена Григорьевна опирается на его руку и как от каждого ее шага он получал толчок, точно его сердце начинало биться вне его тела.
— Что вам так понравилось? — спросила она таким тоном, когда не ждут ответа.
— Я люблю огонь… В нем есть что-то мистическое, символ жизни… Ведь и наша жизнь только медленное сгорание… Каждое наше чувство, каждая наша мысль есть только отблеск этого невидимого, внутреннего, пожирающего нас огня.
— Знаете, это очень красиво сказано, Павел Максимыч… Ведь вы кончили университет?
— Да, только за границей… Потом я лет пять провел в Англии и страшно тосковал по родине. Это смешно, а я главным образом тосковал именно о том, что в английских парках и скверах нельзя разложить огня и посидеть около него. Так, просто посидеть, ни о чем не думая… Впрочем, я встречал много таких огнепоклонников, главным образом, конечно, среди охотников.
— Разве вы охотник?
— А вы как думаете?
Она посмотрела на него и недоверчиво покачала головой. Павел Максимович меньше всего походил именно на охотника.
— У вас есть родные в Москве? — спросила она, продолжая какую-то неожиданную мысль.
— Дальние… Собственно от своей родни я как-то отвык, да и от своего купеческого круга отстал. Сохранились одни деловые отношения… Как-то даже странно, когда знаешь людей с детства, даже рад их видеть, а встретишься — и сказать нечего.
— У богатых московских коммерсантов теперь мода давать своим детям английское воспитание?..
— Отчасти мода, а отчасти заставляет необходимость…
— Это очень оригинально, когда молодые купеческие девушки говорят по-английски. Я сама слышала не один раз в Ялте…
Они шли и болтали обо всем, что приходило на ум. Павел Максимович говорил как-то торопливо, точно боялся, что не успеет всего высказать. Она перебивала его и тоже торопилась. Ведь у нее было так мало времени, когда она могла быть сама собою, и, вероятно, поэтому она старалась выговориться.
— Вам приходило на ум, Павел Максимыч, что, в сущности, мы ведь целую жизнь молчим, то есть говорим совсем не то, что хотели бы сказать? Я еще маленькой девочкой прошла эту школу молчания… А потом пришлось молчать еще больше… Есть специальное выражение: старческая болтливость. Ах, как я это понимаю!.. Не правда ли, как хорошо, когда уже ничто человека не стесняет… Я и теперь уже начинаю иногда думать по-старушечьи. Ведь, право, девять десятых того, что нас волнует и заботит, чего мы боимся и чему радуемся — все это пустяки, если посмотреть со стороны. Например, мне было всего тринадцать лет, когда я в первый раз влюбилась. Принято обыкновенно смеяться над этой влюбчивостью девочек-подростков, а по-моему это совсем не смешно. Мой идеал тогда был пожилой учитель географии, брюзгливый от пива, некрасивый, с красным носом вдобавок… Он на меня не обращал, конечно, никакого внимания, а я вся дрожала, когда он проходил мимо, совершенно терялась, когда он спрашивал меня урок. Представьте себе, у меня до сих пор сохранилось по отношению к нему что-то такое, какое-то смутное чувство, как сохраняются у растения первые засохшие листья… И мне сейчас, чего-то жаль, как жалеешь потерянную вещь, когда кажется, что здесь такой другой больше не найдешь. Где он сейчас, мой учитель географии? Может быть, умер, может быть, спился окончательно, может быть, по-прежнему тянет свою учительскую лямку… А в сущности, к чему я это все говорю?..
— Я отлично вас понимаю, Елена Григорьевна, — в том же тоне ответил Павел Максимович. — В этих недосказанных словах и недоразвившихся чувствах есть своя логика, и они иногда дороже настоящих слов и чувств. У меня была тоже такая привязанность, хотя я был гораздо старше вас. Мальчики в этом отношении развиваются позднее… Это было в Лондоне. Я ее встретил на одном людном гулянье. Мальчики влюбляются в дам, а не в девушек. Когда я ее увидел в первый раз, меня точно ударил электрический ток… Даже я затруднился бы ответить, была ли она красива или как тысячи других женщин. Но я был полон ею, для меня ничего больше не существовало…
— Это, вероятно, была родная сестра моего учителя географии? — пошутила Елена Григорьевна.
— По всей вероятности, — согласился он. — Посмотрите, почти уже все костры горят… Очень хорошо!.. Если бы не было стыдно, я с удовольствием начал бы бегать вокруг них вон с теми счастливыми ребятишками. А вон та девушка с розовым зонтиком, которая давеча так заразительно смеялась. Она успела уже сделаться серьезной…
Начинали сгущаться летние сумерки. Морской горизонт закрывался широкими тенями. Огни от костров отражались в воде. Пахло дымом.
— Зачем вы живете здесь? — спросила Елена Григорьевна после длинной паузы. — Гунгербург — один из самых скучных курортов, а у вас свое имение в Крыму…
— Я? Зачем я живу здесь? Неужели вы не догадываетесь, Елена Григорьевна?..
— Нет, одно время я пробовала догадаться, но вы — умный человек и, конечно, сами давно поняли, что я не из тех женщин, для которых стоит скучать…
— А если мне некуда больше идти? Я хочу дышать одним воздухом с вами — и больше ничего…
— Могу пожалеть только об одном, что вы, значит, слишком мало меня знаете…
— Но это не мешает мне, если можно так выразиться, чувствовать вас, всю чувствовать…
— Чувствовать усталость, безволие, тоску?
— Все, все!.. Прибавьте к этому еще ненависть…
Она вздрогнула и быстро отняла свою руку, точно он ее ударил.
— Да, ненависть… — повторил он, делая ударение. — О, как мне это чувство знакомо! Но это не та здоровая, настоящая ненависть, которая делает человека человеком, а отраженное чувство, как прямое следствие безволия… Ведь собака ненавидит палку, которой ее бьют. Здесь хуже… Моя ненависть только отражение моего рабства. Самою большою злостью, как известно, отличаются самые маленькие насекомые, которые умирают, вцепившись во врага зубами. Нарушенная воля — первоисточник всевозможных преступлений, особенно когда это утраченное душевное равновесие окрашено личными чувствами.
Она отлично понимала, о чем он говорит, и ей делалось страшно. Ведь все эти бессвязные мысли, совершенно непонятные для постороннего человека, служили тем полупризнанием в любви, которое так ценится умными женщинами. Зачем слова, когда они делаются только шелухой и скорлупой таинственного зерна и когда вся суть заключается в тембре голоса, в интонации, в красноречивых паузах… И ей было больно, потому что этот странный молодой человек не хотел понять, что ей нечем было ответить его настроению. Разве можно объясняться в любви с женской тенью?
— Я встаю очень рано и люблю встречать восход солнца, — продолжал Павел Максимович. — Мы слишком привыкли к нему, то есть к этому источнику жизни, в котором уже вперед заключены все наши мысли и чувства, радости и страдания. Эта блестящая, сверкающая и ослепляющая тайна, около которой вращается наша планета и которая в то же время в силу психического обмана кажется висящей над нашею головой… Вообще, если…
Он хотел что-то еще сказать, но в этот момент кто-то назвал его по имени.
III
Это был человек Арсений, из кургауза, с веснушчатым лицом, какими-то жесткими кудрями и ногтями в трауре. Он прибежал на пляж без шапки и с салфеткой под мышкой.
— Пал Максимыч… извините, у нас неладно в номере.
— Что такое случилось?
Арсений посмотрел на Елену Григорьевну и прибавил уже шепотом:
— Барин Аркадий Евгеньич померши…
Елена Григорьевна расслышала эту фразу и тихо вскрикнула. Арсений струсил, что, может быть, напрасно сразу проговорил все дело и напугал барыню прежде времени, и, чтобы поправить ошибку, закрыл рот рукою.
— Ты что-нибудь путаешь… — строго заметил Павел Максимович, подавая руку Елене Григорьевне.
— Никак нет-с, Пал Максимыч… Я, значит, отворил дверь в ихний номер, а они изволят лежать на полу и не дышат-с… я и побежал объявить вам… Ноги даже трясутся со страху… Как есть без дыхания лежат на ковре у письменного стола…
Все трое ускоренным шагом отправились к кургаузу. Елена Григорьевна тяжело дышала. До кургауза было всего минут десять ходьбы, но эта дорога сейчас показалась бесконечной. Было уже темно, и Павел Максимович по близорукости несколько раз запинался на совершенно гладкой дорожке. Человек Арсений из вежливости не решился обойти господь, а свернул на соседнюю дорожку и побежал бегом.
— Доктора… Ради Бога, доктора! — крикнула ему вслед Елена Григорьевна.
— Слушаю-с! — долетел из темноты ответ.
— Доктора! — крикнул Павел Максимович охрипшим от волнения голосом.
— Слушаю-с…
Гунгербургский курзал по вечерам освещался как-то особенно приветливо, точно он был насыщен уютным теплом. Номер Елены Григорьевны выходил прикрытым полосатою маркизой балконом к морю, и сейчас можно было видеть отворенную дверь, потому, что на письменном столе Аркадия Евгеньевича горела лампа.
— С ним это случалось и раньше, — говорила Елена Григорьевна, подбирая шелестевшую шелковую юбку. — Да, случалось… в Киеве… потом когда мы были в Варшаве… У него сердце не в порядке… Ведь вы знаете доктора Брусницына? Полный такой… Мы с ним встречаемся за табльдотом… Так он предупреждал Аркадия Евгеньича…
— Доктор сам, кажется, тоже болен?
— И даже очень болен… У него тоже сердце… Он так спокойно говорит о своей смерти…
— Я не люблю людей, которые много едят, — заметил Павел Максимович совершенно не к месту, припоминая прекрасный аппетит доктора Брусницына.
Человек Арсений встретил господ в дверях номера, в коридоре, толпилось несколько горничных, а в номере толстый доктор Брусницын, стоя на коленях, старался привести лежавшего на полу больного в чувство.
— Доктор, ради Бога, что случилось? — умоляюще шептала Елена Григорьевна, опускаясь на колени, чтобы поддержать бессильно перекатывавшуюся голову больного.
— Ничего особенного… — грубовато ответил доктор. — Дайте одеколон… Может быть, есть английская соль… Натирайте одеколоном виски… Человек, принесите льду… Мадам, помогите расстегнуть рубашку…
Елене Григорьевне, несмотря на волнение, невольно бросилась в глаза эта рассчитанная грубость доктора. Раньше он был совсем другим. Но теперь было не до этого, и она покорно исполняла докторские приказания. Больной лежал на левом боку. Это был среднего роста худощавый господин с мертвенно-бледным лицом и плотно сжатыми губами. Большой лоб оттенялся густою темною шевелюрой, в которой уже сквозила преждевременная седина. Темные усы скрывали некрасивый чувственный рот. В общем это было самое обыкновенное лицо, которое оживлялось только странными серыми глазами, пристальными, строгими, насмешливыми и в минуту возбуждения казавшимися совсем черными. Но сейчас эти глаза были закрыты, и лицо оставалось обыкновенным.
Павел Максимович стоял около письменного стола и смотрел, как умело и быстро руки Елены Григорьевны исполняли докторские слова. Доктор раза два вскидывал на него свои глаза и почему-то считал нужным морщиться. Сознавая свою бесполезность, Павел Максимович все-таки не решался уйти в свой номер Ему казалось, что это бегство может обидеть Елену Григорьевну. Когда больной полуоткрыл один глаз, Павел Максимович вздрогнул от какого-то терпкого и неприятного ощущения, как дрессированное животное, когда к нему подходит хозяин. Боже мой, как бы он был счастлив, если бы эти глаза никогда не открывались.
— Что вы тут стоите? — обратился к нему доктор, хмуря брови. — Помогите нам перенести его на кровать… Мадам, вы поддерживайте голову…
Несмотря на свою худощавость и маленький рост, больной оказался настолько тяжелым, что потребовалась помощь Арсения. Когда больной был положен в кровать и раздет, он тяжело вздохнул и удивленно открыл глаза.
— Ну, вот все и кончилось, — недовольным голосом заметил доктор. — Теперь покой, покой и покой… Я кстати пропишу одну микстурочку, которая, в сущности, и не нужна. Да… Крепкий куриный бульон… молоко, а еще лучше простокваша… и больше ничего.
Доктор любил подшучивать над своей медицинскою кухней и в то же время обижался, если другие шутили над ней. Написав рецепт, он грузно поднялся и, не простившись, пошел к дверям. Елена Григорьевна догнала его в коридоре.
— Доктор, ради Бога, что с ним?
Доктор остановился, посмотрел на нее через очки и сухо спросил:
— Он много пил?
— Никогда!..
— Вы в этом убеждены? Гм… Может быть, он страдал некоторыми грехами юности?..
— Доктор!..
Доктор задал еще один вопрос, который заставил Елену Григорьевну покраснеть с ушами. Она быстро повернулась и бегом бросилась в свой номер. Доктор посмотрел ей вслед, снял очки и долго их протирал, точно они мешали ему просмотреть что-то такое важное и решающее.
— Он знал толк в хороших сигарах, а это главное… — бормотал доктор, спускаясь по лестнице в общую залу. — Да, самое главное…
Человек Арсений был немым свидетелем этой сцены и, провожая глазами спускавшегося по лестнице доктора, обругал его требушиной. Зачем он обижает барыню, которая всегда дает на чай?
Павел Максимович оставался у постели больного, который лежал с закрытыми глазами. Он дышал неровно, с усилием набирая воздух. Когда Елена Григорьевна вернулась, он открыл глаза, и Павлу Максимовичу показалось, что он улыбнулся.
— Тебе лучше, Аркадий? — тихо спросила Елена Григорьевна, наклоняясь к нему.
— Ничего… пройдет… — с трудом ответил он.
Она видела по его беспокойному взгляду, что он что-то старается припомнить и не может. Павел Максимович ушел в кабинет и принялся осторожно шагать по мягкому ковру. Его внимание обратил валявшийся на полу разорванный конверт, которого он раньше не заметил. На письменном столе лежало письмо, вероятно, — вынутое из этого конверта. Павел Максимович никогда не читал чужих писем, но именно это лежавшее на столе письмо тянуло его к себе, как магнит. У него мелькнула мысль, что между этим письмом и обмороком Аркадия Евгеньевича есть какая-то связь. Не отдавая себе отчета, что делает, Павел Максимович каким-то крадущимся шагом подошел к столу, схватил письмо и быстро спрятал его в карман. Как раз в этот момент вошла Елена Григорьевна и удивилась, что Павел Максимович покраснел и как-то виновато спрятал руку в карман.
IV
Павел Максимович прямо убежал из номера, оставив Елену Григорьевну в полном недоумении. У него стучала кровь в висках, сердце билось тяжело, голова горела. Его номер был в конце коридора и выходил окнами в сосновый лесок, — Павел Максимович не выносил морского ветра и шума прибоя.
‘Что я сделал? — думал он в ужасе, хватаясь за голову. — Ведь это воровство… Боже мой, до чего я дошел!’
Но ведь все можно исправить. Да, нужно исправить… На него напала решимость безвольного человека. Ведь он письма не читал, следовательно виноват только вполовину… Придерживая письмо в кармане, Павел Максимович направился твердою походкой в коридор и к номеру Елены Григорьевны. Но дороге его встретил какой-то знакомый по табльдоту, фамилию которого он забыл. Неизвестный знакомый что-то его спрашивал и, вероятно, получил очень бессвязный ответ, потому что посмотрел на него удивленными глазами.
— Извините, я спешу, — пробормотал Павел Максимович.
Этот господин испортил все дело, потому что, когда Павел Максимович подошел к номеру больного, ему сделалось страшно, и он зашагал по коридору в другой конец, выходивший открытым окном в садик кургауза, где сейчас играла музыка. Ночь была тихая, темная, и в зелени садовых деревьев, как светлячки, красиво мелькали разноцветные фонарики. Павлу Максимовичу сделалось душно, и он с трудом набирал в легкие воздух. На лбу у него выступал холодный пот, в ногах чувствовалась нервная дрожь. А в саду лилась музыка, радостная и зовущая, которая нагоняла сладкую тоску. Эти медные трубы, скрипки и виолончели досказывали невысказанное, то, чему нет слов и меры.
Собрав последние силы, Павел Максимович почти бегом бросился к номеру Елены Григорьевны. Он прислушался у двери, — там было все тихо. На осторожный стук в дверях показалась Елена Григорьевна, успевшая переодеться в серый капот.
— Это я… письмо… то есть я его украл, — шепотом проговорил Павел Максимович, подавая письмо. — Но я не читал… даю честное слово…
— Письмо? Да, он спрашивал про него… — шепотом же ответила Елена Григорьевна, перечитывая несколько совершенно непонятных для нее строк и неразборчивую подпись. — Что это такое?.. От кого?.. Вот прочтите…
В записке стояло: ‘На юге жарко и пыльно. Бойтесь северо-восточного ветра, чтобы не простудиться. Буду’. Очевидно, письмо было шифрованное, как и подпись.
— Тайны мадридского двора, — проговорила Елена Григорьевна, вынужденно улыбаясь. — Покойной ночи, Павел Максимыч.
— Если вам что-нибудь нужно, я к вашим услугам…
— Благодарю вас, но припадок уже прошел…
На этот раз Елена Григорьевна ошиблась. Припадок повторился. Когда она вернулась в спальню, больной лежал с открытыми глазами и посмотрел на нее со своей обычной подозрительностью…
— Ты это с кем разговаривала там? — спросил он.
— Я? Ни с кем, — солгала Елена Григорьевна.
— Я слышал, как ты с кем-то шепталась, и слышал мужской голос.
— Тебе это показалось, Аркадий…
— Ты лжешь?! — резко крикнул он, приподнимаясь на локоть и не сводя с нее глаз..
Она вынужденно засмеялась и ответила, стараясь сохранить простоту тона:
— Ах, да, виновата: приходил Арсений, и я спрашивала его, не видал ли он того письма, о котором ты меня давеча спрашивал. Представь себе, оно валялось на полу.
— Еще раз лжешь, оно оставалось на столе!
— Нет, на полу… И в суматохе Арсений бросил его в корзинку. Я его нашла и сейчас тебе принесу.
— Не нужно… Мне только хотелось знать, как ты умеешь обманывать…
— Аркадий, ты меня оскорбляешь…
— Довольно… мне дурно…
По начавшимся конвульсиям Елена Григорьевна поняла, что опять будет припадок, и быстро позвонила.
— Ради Бога, скорее доктора!.. — крикнула она горничной.
— Они в ресторане ужинают…
Доктор, действительно, ужинал в обществе барона фон-Клакк и еще какого-то господина с закрученными рыжими усами. Он поморщился, когда горничная вызвала его.
— Опять припадок? — говорил он, вытирая губы салфеткой. — Не может этого быть… Ты что-нибудь напутала. Господа, извините, я сейчас вернусь…
— Мы подождем, Егор Иваныч, — с изысканной любезностью ответил барон, поправляя распущенные по-кошачьи усы. — Это у Искрицких кто-то болен?
— Да, припадок… — неохотно ответил доктор.
Когда он вышел, господин с рыжими усами спросил:
— Это господин небольшого роста и очень красивая молодая дама?
— Да, очень колоритная брюнетка…
Еще раз поправив усы, барон равнодушно прибавил.
— Какая-то таинственная парочка… Никто их здесь не знает, и они ни с кем не знакомятся. Впрочем, он прекрасный партнер в винт…
— Да? А вы не обратили внимания на его левую руку: средний палец у него не разгибается?.. Впрочем, я, может быть, и ошибаюсь. Вероятно, есть несколько Искрицких.
Доктор вошел в номер Искрицких с недовольным лицом и как-то брезгливо проговорил:
— Что у вас такое?
— Кажется, повторяется припадок.
— Пустяки!
Больной лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал. Пульс был ненормальный, с перебоями и остановками. На лбу показался холодный пот. Доктор покосился на стоявшую на ночном столике склянку с лекарством и попробовал на язык остатки этого лекарства из стоявшей рядом рюмки.
— Это вы прописали ему третьего дня, доктор, — объяснила Елена Григорьевна.
— Да, да, помню… Я вам пропишу новую микстурку.
Прописывая в соседней комнате новый рецепт, доктор, не глядя на хозяйку, говорил:
— У вас в спальне… да… для чего, одним словом, торчат эти дурацкие чемоданы? Они отнимают напрасно воздух…
Объяснив употребление нового лекарства, доктор прибавил с особенным ударением:
— Странный случай… совсем странный. Необходимо подождать, как все выяснится… Кстати я захвачу с собой старую микстурку… Мне кажется, что в аптеке не совсем правильно ее приготовили…
Елена Григорьевна чувствовала, как доктор при последних словах посмотрел ей прямо в лицо с какой-то особенной пристальностью, и покраснела.
— Да, так велите убрать ваши чемоданы, — еще раз повторил доктор, останавливаясь в дверях. — Странный случай вообще…
В коридоре доктор встретил Павла Максимовича, остановился и проговорил:
— Очень странный и непонятный случай… да…
— Опять припадок, доктор?
— Нет, но что-то такое… А впрочем, идемте ужинать. Там барон ждет… Можем повинтить.
Павел Максимович покорно побрел за доктором. Он все время шагал по коридору, как часовой, и был рад, что чужая воля вытолкнула его отсюда.
V
Елена Григорьевна переживала жгучее чувство несправедливого оскорбления, нанесенного ей доктором. Из его расспросов и полуслов она отлично поняла, что он ее подозревает в медленном отравлении мужа. Ему оставалось досказать всего несколько роковых слов. Больной, кстати, притворялся, что ничего не сознаёт, — он всегда притворялся. Когда доктор вышел, он проговорил:
— Доктор глуп… Он тебя подозревает в желании меня отравить, но у тебя не хватит на это силы воли. А мне очень скверно, и я умру без твоей помощи. Чемоданы не смей трогать… Еще раз: доктор глуп.
Какая ужасная, мучительная ночь!.. Елене Григорьевне казалось, что все подслушивают ее тайную мысль. Да, всего один решительный шаг, и она свободна… Боже мой, чего бы она ни дала за эту свободу!.. Человек, которого она ненавидела всей душой, был сейчас в ее полной власти. Такого другого момента может не повториться. Отомстить за всю свою изломанную жизнь, вырваться на свободу и получить величайшее счастье быть только самой собой, — это стоило риска. Если бы только знали, как она ненавидела этого человека, с которым связала ее безжалостная судьба… И в то же время она не знала, что это за человек, кто он и что он. Было известно одно, — его железная воля, которая чувствовалась даже случайными знакомыми, как Павел Максимович Чванов, молодой московский купчик с университетским образованием.
Больной тревожно дремал. Раза два у него начинался бред. Чтобы не заснуть, Елена Григорьевна выходила на свой балкончик. Ночь была теплая, и только с моря чуть-чуть тянуло утренней свежестью. Музыка из сада перешла в залу кургауза, где шел четверговый танцевальный вечер. Слышалось взвизгиванье скрипок и глухое подвыванье медных труб. Кому-то весело, кто-то радуется… Когда-то и она тоже веселилась. Но, Боже, как это было давно! Она точно во сне видела себя в розовом платье, счастливую, трепещущую от беспричинной радости, с счастливыми глазами и счастливой улыбкой! Неужели это была она, Елена Григорьевна?
Ей хотелось плакать. Ей было жаль тех девушек, которые сейчас танцевали там, в освещенной зале, и были счастливы. Какое жестокое пробуждение ожидает их всех, бедненьких… Да, плакать… Вот, точно сквозь сон, подходит к ней, той Елене Григорьевне, которая танцевала в розовом платье, ее будущий муж, Ефим Петрович Середин, учитель гимназии. Разве она могла тогда подумать, что это подходило к ней несчастье всей ее жизни? Он не был красавцем, но в нем было что-то такое, что нравилось женщинам, и они, эти женщины, с завистью и затаенною злобой следили за ней, осчастливленной его вниманием. Потом он приехал к ним с визитом, и старушка-мать как-то сразу доверилась ему.
— Это серьезный мужчина, Елена, не какой-нибудь вертопрах.
Потом она выходила замуж, как выходили другие девушки. Одним из поводов такого решающего поступка была смерть отца. Мать оставалась с маленькою пенсией. Был еще брат-неудачник, который пропадал то в Москве, то в Петербурге. Он все это знал и начал действовать решительнее. Замужество не принесло счастья, как не принес его и первый ребенок, родившийся каким-то чужим и ненужным. Он скоро умер, как уходит из дома гость не вовремя. Елена Григорьевна никогда не любила мужа, и никто из мужчин ей не нравился. Она решила про себя, что принадлежит к типу тех женщин, которые не способны любить, и не жалела о том, тем более, что уже привыкла к мужу и своему положению замужней женщины. Бывали, конечно, отдельные моменты какой-то неопределенной тоски, но все это проходило.
— Счастье, как здоровье, существует только тогда, когда его не замечаешь, — объясняла ей мать в такие минуты беспричинной хандры и смутного беспокойства. — Это все случается от того, что нынешние дамы читают слишком много романов… Я знала несколько таких случаев: начитается дама романов и пошла, и пошла. И жизнь-то ее не удовлетворяет, и среда-то ее, бедную, заела, и никаких ее идеалов никто не может проявить, и все это прежде всего валится на голову бедного мужа. Ты подумай только, что ведь нельзя требовать от человека, чтобы он был непременно героем, да еще героем у себя дома, в четырех стенах, где нет даже ни красивых ни безобразных людей…
Елена Григорьевна, действительно, много читала, читала даже не из потребности читать, а, как большинство женщин, читала, чтобы убить время. Ее удивляло, какие нелепости пишут господа авторы. Ведь таких мужчин и женщин никогда не бывает. Все придумано и все кое-как сшито на живую нитку. А какие невозможные чувства описываются, и все любовные сцены по одному, шаблону: встреча с ним, оба поражены, и т. д. Он начинает ухаживать сначала почтительно и робко, она не желает его замечать, потом какая-нибудь роковая случайность, и она делает приятное открытие, что не может без него жить, что другого такого человека нет в целом свете, что она до сих пор еще ничего не знала и жила как во сне, что впереди раскрывается светлое будущее. Ах, как это скучно, господа авторы, чтобы не сказать больше…
Прислушиваясь к гудевшей внизу музыке, Елена Григорьевна припомнила и тот роковой момент, когда встретилась с Аркадием Евгеньевичем. Это было в Крыму. Она с мужем ‘делала сезон’ в Ялте. Ах, как все, все было глупо, нелепо и еще раз глупо, точно она повторяла собственным опытом самый глупый из всех романов, какие только приходилось ей читать. Да, настоящий роман… Они обедали во французском ресторанчике над морем. Она была занята тем, что бросала ломтики белого хлеба и любовалась, как на них бросались целые стаи кефали и с жадностью съедали один ломтик за другим. Вода у берега была изумрудно-зеленого цвета, и бойкие рыбки мелькали в ней, как брошенная в море горсть серебряной монеты.
Она почему-то вздрогнула и с нерешительным видом протянула руку новому знакомому. Муж пригласил его пообедать к их столику и был как-то особенно любезен. За обедом Елена Григорьевна все время чувствовала на себе, пристальный взгляд этого нового знакомого и чуть-чуть даже рассердилась на него, потому что так смотреть для первого знакомства по меньшей мере невежливо. Ее возмущало и то, что муж, очень ревнивый по натуре, точно нарочно не желал ничего замечать. Что они говорили за обедом — совершенно выпало из ее памяти, потому что болтали какие-то пустяки. Прощаясь, Искрицкий так пожал руку Елены Григорьевны, что она невольно с удивлением посмотрела ему прямо в лицо и сейчас же опустила глаза, встретив пристальный взгляд его серых упрямых глаз.
— Какой-то странный этот Искрицкий, — заметил муж, когда они остались вдвоем.
— Да, странный… Где ты с ним познакомился?
— Хорошенько не помню… Кажется, где-то на пароходе. И даже не знаю, чем он занимается. Богатый человек, как кажется…
Богатство в глазах мужа Елены Григорьевны являлось чем-то вроде титула, какой дается только избранникам. Богатство — это все, как самая точная из всех мер.
Первое знакомство тем и кончилось. В следующий раз они встретились на пароходе, когда возвращались морем из Ялты в Севастополь.
— Опять этот твой знакомый, — заметила Елена Григорьевна недовольным тоном.
Не встретиться лицом к лицу, когда все ехали в первом классе, было невозможно. Искрицкий подошел первым. Елена Григорьевна обратила внимание, что он был одет с какой-то особенной изысканностью, на английский манер, и даже в руках у него была какая-то новенькая английская книга. Всем пришлось опять обедать вместе. Елена Григорьевна опять чувствовала на себе его упорный взгляд, но на этот раз уже не стеснялась. В конце обеда мужчины поспорили, причем Искрицкий отстаивал свое мнение с каким-то холодным достоинством, точно дарил каждое слово своему оппоненту. Кажется, он ничего не пил, кроме содовой воды, и во время спора его лицо принимало неприятное выражение.
— Это — невозможный человек, — резюмировал муж Елены Григорьевны свое впечатление.
У нее запала одна фраза, которую Искрицкий точно уронил, пожимая ее руку на прощанье:
— Мы еще встретимся…
Она почему-то улыбнулась и ничего не ответила.
VI
Они, действительно, встретились. Это было зимой в Одессе. Искрицкий, как злой дух, преследовал Елену Григорьевну на каждом шагу, даже у ее знакомых, с которыми он умел знакомиться с целью встречать ее. Ей буквально никуда нельзя было показать глаз, чтобы не встретиться с ним. Она дошла до такого состояния, что чувствовала его присутствие даже издали, и начала его ненавидеть. Собственно, это была даже не ненависть, а смешанное чувство неопределенного отвращения и беспричинного страха,
Это настойчивое ухаживание довело Елену Григорьевну до того, что она раз довольно резко заметила ему:
— Вы не обидитесь, Аркадий Евгеньич, если я попрошу вас не уделять мне так много внимания. Кажется, я ничем его не заслужила…
В ответ он только улыбнулся, что ее окончательно вывело из терпения.
— Вы забываете, в какое глупое положение меня ставите без малейшего повода с моей стороны. Да… И забываете наконец, что у меня есть муж.
— Муж тот, кто владеет женщиной…
— Что же, по-вашему, женщиной можно владеть, как вещью? Еще раз: вы ошибаетесь… И мне странно, что все это я говорю вам, совершенно постороннему человеку. Вы меня сердите…
— А когда человек сердится, он обязательно делается несправедливым. Впрочем, это совершенно все равно. Простите, какое у нас сегодня число?
— Восьмое декабря.
— Да, именно восьмое, а тринадцатого вы будете в клубе… одиннадцать часов…
— Вы, кажется, дошли до того, что назначаете свидания? Мне вас жаль, чтобы не сказать больше… Как порядочная женщина, я не имею права слушать подобные вещи. Наконец мне просто не нравится тон, каким вы говорите со мною…
— Не забудьте: тринадцатое число…
— Что это, гипнотизм? Какой вы смешной, Аркадий Евгеньич…
Он опять рассмеялся и ответил ее тоном:
— Да, я смешной… Даже, если хотите, немного больше, чем смешной.
И она пришла тринадцатого числа в клуб, хотя совсем об этом не думала. Даже больше, — тринадцатого она была должна ехать к матери. Он ее встретил в дверях танцевальной залы и показал на свои часы. Было ровно одиннадцать. Она вся вспыхнула, припоминая забытый разговор.
— Одна из величайших добродетелей — уметь слушаться, — заметил он с какою-то особенною ласковостью.
— Если вы порядочный человек, то, ради Бога, оставьте меня, — умоляюще ответила она, чувствуя, что говорит глупость.
Он ответил взглядом, в котором было столько муки, отчаяния и покорности. Она только теперь поняла, какой это глубоко несчастный человек, и ей сделалось совестно, что она явилась причиною этого несчастья.
И сейчас Елена Григорьевна не могла вспомнить об этом глупом моменте своей жизни без краски в лице. Что это собственно было, — она до сих пор не могла отдать себе ясного отчета. Она могла сравнить себя с мышью, посаженной под воздушный колокол, из которого медленно выкачивают воздух. Около нее образовалась гнетущая пустота, ей хотелось крикнуть о спасении, как это бывает иногда во сне, — и не было голоса. Она была наполнена им одним, и остальной мир больше не существовал. Меньше всего к этому состоянию подходило слово ‘любовь’.
Боже мой, что было тогда с ней… Она обманывала всех, лгала всем своим телом, каждым словом и взглядом. Несчастный муж сделался первою жертвой этой несчастной страсти, и Елене Григорьевне нисколько не было его жаль. Она с хитростью обезьяны устраивала свидания у него под носом, и чем рискованнее было положение, тем сильнее наслаждение.
— Что с тобою, Леля? — удивлялась старушка-мать. — Ты вся какая-то чужая…
— Нет, ничего особенного, мама, — лгала Елена Григорьевна, глядя матери прямо в глаза.
Ревность мужа она тушила вымученной нежностью и наслаждалась собственным позором, точно мстила кому-то. И в то же время она не могла сказать, что любит Аркадия Евгеньевича, больше, — когда она его не видела, в ее душе пробуждалось злобное чувство к нему. Но достаточно было ему войти в комнату, как она делалась покорной, вроде тех дрессированных ‘на свободе’ цирковых лошадей, которые видят только один хлыст. Что будет и как будет, — об этом не могло быть и мысли. Он приказывал — она исполняла.
— Мы уезжаем из Одессы и, вероятно, навсегда, — командующим тоном заявил он весной. — Предупредите вашу мать… Что касается мужа, то он в данный момент немножко меньше постороннего человека. Можете и ему оставить какую-нибудь записку. Должен предупредить, что после нашего отъезда не в его интересах встречаться со мною.
— Как в старинных романах: ‘я бью пулей туза пик, у меня стальные мускулы’, и т. д.
— Это все равно. Я считал своим долгом предупредить вас.
Она не имела силы объясниться ни с матерью, ни с мужем, а оставила им по письму. Мужу было написано, что она уезжает навсегда и что он только напрасно потеряет свое время, если будет ее разыскивать. Письмо к матери носило мелодраматический характер, и сейчас Елене Григорьевне было совестно за те глупые и пустые слова, какими она обманывала старушку. Всего хуже было то, что она в тот момент сама верила этим пустым словам, как фальшивый монетчик начинает верить собственной фальшивой монете, когда она бойко расходится и принимается за настоящую. Это был апогей всяческой лжи.
Они уехали. Куда? Зачем? Меньше всего об этом знала она, Елена Григорьевна. Она повиновалась с какою-то озлобленною покорностью. Э!.. Все равно, тем более, что возврата нет и не может быть. Она удивилась только тогда, как в Москве оказалась m-me Искрицкой. Никаких своих документов она не имела, и муж ни за что не выдал бы ей отдельного вида на жительство. В первое время ее больше всего интересовал вопрос, что за человек Аркадий Евгеньевич и какое его общественное положение. Он был умен и на все наводящие вопросы отвечал одного фразой:
— Твой раб, Елена… Вот и все мое общественное положение.
Они нигде не заживались подолгу и разъезжали по всей России. Елену Григорьевну удивляло, что у Аркадия Евгеньевича была такая масса знакомых. Чуть город побольше — его уже кто-нибудь встречал на станции. А сколько писем и телеграмм… Что особенно не нравилось Елене Григорьевне, так это те быстрые переезды, которые происходили время от времени по этим телеграммам. Несколько раз случалось так, что приходилось уезжать через час или через два. Аркадий Евгеньевич отличался в этом отношении величайшей аккуратностью и всегда готов был к отъезду.
— Мои чемоданы — мой дом, — шутил он.
— Я это понимаю, — соглашалась Елена Григорьевна. — Когда ты пожелаешь избавиться от меня, то это для тебя не составит особенного труда.
Самою удивительною чертой в характере Аркадия Евгеньевича было какое-то особенное, почти женское малодушие. Елена Григорьевна не поверила собственным глазам, когда в первый раз увидела его растерянного, бледного, со слезами на глазах. Она перепугалась.
— Что такое случилось?!.
— Ах, оставь меня, пожалуйста… Все пройдет. Это маленький нервный припадок.
Да, он плакал, как нервная женщина. Второю характерною чертой было то, что Аркадий Евгеньевич не умел смеяться, а улыбка у него являлась только конвульсией.
VII
Была ли она счастлива? Нет. Больше того, — она вечно находилась в страхе. Временами Аркадий Евгеньевич обращался с нею очень грубо и даже бил, если она выражала хоть малейший протест. Чисто-физическое страдание совершенно погашалось сознанием несмываемого позора. Да, ее били, как хозяин бьет собаку… Ей казалось, что она сойдет с ума от ужаса подобного существования, но второй опыт в этом направлении уже не произвел такого впечатления. Она даже не плакала, а только впала в какое-то оцепенелое состояние, как змея, которую схватили за хвост. Потом явилось совершенно подлое соображение: ведь и других женщин тоже бьют… Да, бьют келейно, при закрытых дверях, и если простая баба, которую могут ‘учить’ чем попало, ревет благим матом, бежит простоволосая по своей деревенской улице и вообще протестует открыто и ярко, то они, вот эти разодетые в шелк и бархат дамы, когда их собственные джентльмены тоже бьют, — никогда не жалуются и изнашивают свой позор в своих четырех стенах. И таких битых дам очень много… У Елены Григорьевны к этом отношении явилось что-то вроде чутья, и она угадывала тех дам, которых мужья бьют. Являлось что-то такое особенное в выражении лица, в глазах, в движениях, как у человека, который ждет удара. И она сделалась такой же, и даже получалось почти наслаждение собственным позором. Да, есть и такой сорт наслаждений… Недаром же деревенская баба, если муж ее не бьет, говорит, что он ее по любит.
И этот человек любил ее… Да, безумно любил, что она чувствовала на каждом шагу. Она была окружена настоящею атмосферой его любви и еще сильнее боялась его, потому что в каждом его чувстве заключалась какая-то острая тяжесть. Например, как ужасно он ревновал, — ревновал без малейшего повода, а просто потому, что иначе он не мог любить. Она была убеждена, что он рано или поздно убьет ее в одном из припадков такой ровности.
— Я знаю, что ты меня не любишь и никогда не любила, — шептал он побелевшими от бешенства губами. — Но это все равно…
— Любовь в твоем смысле я не понимаю… Ты требуешь чего-то невозможного.
— Да, да, да… Невозможного!.. Потому что любовь творит чудеса… Когда я подумаю, что может же существовать на свете такой человек, которого бы ты могла действительно полюбить… О, у меня нет слов, чтобы выразить тебе тот ад, который я вынашиваю в своей груди!..
— Послушай, даже для Отелло нужна была реальная причина для его ревности… И потом Отелло в сюртуке является нелепостью…
Между прочим, ‘Отелло’ была его любимая пьеса, которую он не пропускал нигде. Она тоже должна была смотреть ее везде и при всяких обстоятельствах, что доводило ее до исступления, как медленная казнь. Вообще вся жизнь представляет какую-то глупую и невозможную по бессмысленности комедию.
Но был один случай, когда Елена Григорьевна не могла не оценить своего второго мужа, как человека очень находчивого и смелого. Это произошло года три тому назад, когда она совершенно неожиданно встретилась со своим законным мужем в Москве. Дело было на улице, когда Елена Григорьевна возвращалась с какими-то покупками домой.
— Ах, это вы, — услышала она знакомый голос.
— Да, это я, — ответила она с неожиданным для самой себя спокойствием.
— Я уже в течение трех лет разыскиваю вас, сударыня, по всей России…
— И совершенно напрасно…
— Нужно отдать вам справедливость, что вы очень ловко скрывались все время… под чужою фамилией.
— Если я не желала вас видеть — это не значит скрываться, а что касается фамилии, то об этом потрудитесь переговорить с моим мужем.
— Муж?!. Ха-ха…
— Вы посмеетесь потом, когда кончатся переговоры.
— Мне нравится тон, каким вы разговариваете со мною…
— А мне, представьте, совершенно не нравится ваш тон…
Она дала ему свой адрес и ушла. Когда Аркадий Евгеньевич узнал об этой встрече, то пожал только плечами.
— Что нужно этому идиоту? — удивлялся он. — Кажется, что дело не требует пояснений… впрочем, я к его услугам.
Муж и любовник в конце концов встретились, и Елена Григорьевна сделалась свидетельницей довольно оригинального разговора. Аркадий Евгеньевич принял свой почтительно-холодный вид и заявил:
— В таких случаях обыкновенно принято оскорблять друг друга, а потом вызывать на дуэль. Формально виноватым являюсь я и меньше всего желаю лишать вас жизни… Но есть другая, более глубокая основа всего случившегося, именно — нельзя владеть женщиной по каким-то там правам, как вещью. Если раз женщина уходит от своего мужа, то виноват он, потому что не мог создать для нее той обстановки, в которой она могла бы жить счастливо.
— Все это софизмы, милостивый государь!..
— Нисколько… Если женщина любит, она прощает любимому человеку даже его недостатки и пороки и все-таки любит. Мне странно объяснять вам такую простую вещь, что женщина прежде всего человек и, как таковой, существо разумно-свободное.
— А мне еще более странно, что я вас слушаю, милостивый государь…
— А я вас предупреждаю, что не люблю, когда со мною говорят таким тоном…
— Угроза?
— Да… Есть положения и вещи, когда нельзя позволять ни одного лишнего слова.