Виноватая, Леткова Екатерина Павловна, Год: 1913

Время на прочтение: 21 минут(ы)

Екатерина Леткова

Виноватая

Третью неделю металась Анна Александровна по Петербургу. Целыми днями ходила она от Цепного моста на Тверскую и обратно, целыми часами ждала в ‘департаменте’ и в жандармском управлении… Иногда она говорила себе, что это бесцельно, что ни к чему не приведет, но каждое утро опять уходила из своего номера и возвращалась только к вечеру… Соседи по комнате слышали рыдания, тяжкие вопли… А утром опять видели, как она, в легком сером пальто и мягкой шляпе, торопливо уходила из номера.
Вечером опять: тяжкое возвращение, бесконечные слезы…
Всюду ее встречали одним от тем же:
— Ничего нельзя сделать…
— Не принимают!
Раз ей сказали:
— Придите через неделю…
И она ушла почти счастливая, веря, что через неделю она услышит:
— Вот ваша дочь… Берите ее!
Но именно тут-то ей от сказали:
— Уезжайте пока к себе… Вам здесь ждать нечего… Дело вашей дочери очень серьезно, и мы ничего не можем сделать…
Но она опять ходила, просила, плакала, унижалась… Опять сидела целыми часами в ‘департаменте’ и чего-то ждала. Везде перед нею была каменная стена, и она вспомнила слова мужа: ‘Наивно ехать в Петербург, не имея протекции’… И все-таки ждала…
И вдруг совершилось чудо: случайная встреча со старым знакомым. Он равнодушно выслушал горький рассказ Анны Александровны и равнодушно спросил:
— Это которая же из ваших барышень? Старшая?
В сущности, ему было все равно — старшая или младшая из Коноплевых сидит в тюрьме.
— Старшая! Надя! — ответила Анна Александровна. — Ведь Соня еще в гимназии…
Она так горячо проговорила это, что знакомый счел себя обязанным выказать сочувствие и сказал:
— Съездите к Марье Андреевне… Она теперь в Петербурге… У нее громадные связи. Может быть, что-нибудь и сделает…

* * *

Через три дня, рано утром кто-то тихо постучался в номер Анны Александровны. Она отворила дверь, вскрикнула, закачалась, зарыдала…
— Надя! Откуда? Девочка моя милая! Надя!
— Мама! Мама!
Обе не могли ничего говорить. Обе плакали, целовались, смеялись нервно и больно и опять плакали.
— Надюша! Да откуда ты?
— Прямо из предварилки… Понимаешь, пришли и сказали: возьми одр и иди! Куда?.. Ведь я не знала, что ты здесь… Говорят: ‘Вас мать ждет… Только ради нее и выпускают вас’… Я думала — сон… Да и теперь — не верю! Просто не верю!.. Мамуся, милая! Как же это совершилось?
Это детское ‘мамуся’ так растрогало Анну Александровну, что она опять зарыдала громко, неудержимо…
— Мама! Перестань! Ну чего ты? Чего?
Надя встала перед ней на колени, целовала ее руки и повторяла:
— Ну перестань! Не надо, мама! Не надо…
Анна Александровна обхватила голову Нади обеими руками, нежно поцеловала ее и, дрожащими от рыдания губами, спросила:
— Не понимаешь? Не понимаешь?
Но увидя, что глаза Нади наполнились слезами, она испугалась ее печали и шутливо проговорила:
— Вот когда у самой будет такой поросенок — тогда поймешь!
Надя нежно прижалась к ней.

* * *

В вагоне, после долгих, шумных разговоров — вдруг все успокоилось.
Надя лежала на спине, вытянувшись во всю длину, плоская точно доска, и не открывала глаз.
Анна Александровна сидела против нее. Ей целый день не удалось поговорить с Надей, не было настоящих слов, не было связных мыслей. Она суетилась, хлопотала около Нади, целовала ее то в голову, то в глаза и спешно собиралась в дорогу, так как Наде было приказано сейчас же выехать за пределы Петербургской губернии.
Надя, после слез, смеха и бессвязных рассказов о том, как ее разбудили и объявили, что она свободна и как она была уверена, что это все делается во сне — вдруг умолкла, свернулась в комочек на диване и крепко заснула. Когда она проснулась, — нужно было ехать на железную дорогу. Вокзал, суматоха, битком набитый, до первых станций вагон, заботы о вещах… Она тоже не могла говорить с матерью, как бы ей хотелось.
Теперь, когда в вагоне затихло, и люди ушли в свои сны — обеим им, и Наде и Анне Александровне страстно захотелось сказать все, что накопилось у них в сердце за день. Но Надя боялась начинать, ей страшно было услышать что-нибудь ‘не то’, не так, как бы она хотела, чтобы говорила ее мать. И она лежала неподвижно на спине, не открывала глаз и, затаив дыхание, слушала, как мать, склонясь над нею, ласково шептала:
— Четыре месяца ничего не знали! Пропала! Писала к тебе на квартиру — никакого ответа! Написали Ивановой — и от нее ни строки! Я голову ломала: что такое? Отец сразу решил: ‘арестована’! Я не хотела верить… Ведь ты нам обещала…
Надя тревожно зашевелилась, но глаз не открыла.
— Я все время защищала тебя, — продолжала шепотом Анна Александровна. — Ты не такая! Ты добрая… Слишком добрая… Вот тебя и запутали!..
Надя опять заметалась на своем узеньком диване. Мать привстала, поправила ей подушку, подняла со лба прядь волос и нежно, нежно поцеловала ее в голову.
— Ах, ты моя бедная девочка!
Надя взяла ее руку и безмолвно поднесла к губам. Мать поняла это по-своему и ласково сказала:
— Я не сержусь… Разве я могу на вас долго сердиться? Вот — отец… Ох! Как он свирепеет, когда говорит об этом… А у него ведь очень плохое сердце… Как рассердится, покраснеет. Я думаю: вот и конец!.. Ах! как я измучилась! Чаще всего это случалось за обедом… Начнем про тебя говорить… А ты знаешь нашу Софьюшку… Так и режет все, что думает… ‘Надя права, — говорит. — Я ее еще больше уважаю!’
Надя уже не могла совладать с собою. Воспоминание о сестре Соне заволновало ее и она, быстро спустив ноги на пол, нагнулась к матери, взяла ее за обе руки и ласково сказала:
— Да и ты, мама, на моей стороне… Я знаю, я ведь чувствую тебя… Помнишь, ты мне раз написала, что я ‘внимательна к чувствам ближних, что мне не нужно слов, что я слышу чувства’… Это правда и особенно правда относительно тебя… Я так тебя всю вижу, ты так ясна мне… И я знаю, почему ты не признаешься в том, что ты наша… Это очень сложно, но ясно!..
Анна Александровна ласково усмехнулась и сказала:
— Только ты отца должна щадить! Ведь ты знаешь, как он искренно предан. Жизнь готов отдать… Не задумается — отдаст и о нас не вспомнит!
— Ты мне расскажи про Соню, — прошептала Надя.
— Соня?! Ну, эта вся на твоей стороне… Шестнадцать лет, а так и рвется! Дай ей свободу — сейчас в тюрьму угодит!..
Надя рассмеялась.
— Знаешь, теперь мы как-то попривыкли! К слову привыкли! А первое время шепотом говорили: ‘Наша Надя в тюрьме!’ Друг другу не могли громко сказать… Отец шептал: ‘Позор! Ничем не смыть!..’
— А ты?
Анна Александровна помолчала и тихо сказала:
— Я только плакала!..
И увидя грустные глазки Нади, сейчас переменила тон и бодро заговорила:
— Одна Соня все свое твердила: ‘Никакого позора нет!..’ И досталось же ей от отца!.. Ведь у них в гимназии какие истории были. Красные знамена, процессии. И наша стрекоза в первую голову! И с отцом зуб за зуб… Я ужасно сердилась на нее… Она не маленькая, должна понимать, что отец и без того убит твоим арестом… Как не пожалеть? Раз, когда папа спал, я все ей высказала, все! Сколько отец работал для вас, чтобы дать образование, поставить на ноги! Сколько лишений, волнений, унижения пережил!.. Не доедал, во всем себе отказывал… Только бы вас в люди вывести…
— Мама! — вскрикнула Надя.
Анна Александровна опять поняла по-своему и сказала:
— О себе я не говорю… Разве мать это считает? Скажи мне: вырви свое сердце и отдай за меня! Сию минуту, с радостью… Если бы ты видела, как я пресмыкалась в охранном и в департаменте… Какая это гадость! Какая пытка!.. А я уж и забыла: и все вздор, когда ты здесь, со мною! Папа писал: ‘Брось все, возвращайся! Говорил тебе, напрасно поедешь, ничего не добьешься!’ А я добилась и сразу забыла все обиды, все унижение. В сердце только благодарность и радость… Больше ничего! Марье Андреевне готова бы ноги целовать! Если бы не она — ни за что тебя не выпустили бы…
Надя откинулась на подушку и вытянулась на диване. Анна Александровна закрыла ее пледом и продолжала шептать возбужденно и радостно:
— А чего я наслушалась от Марьи Андреевны! Вы, говорит, такие уважаемые люди… Вас весь город знает… И хлопочете за такую дочь… Плохая трава из поля вон! И пошла, и пошла! Наговорила таких гадостей, что я хотела встать и уйти… Но переломила себя… Все выслушала и только сказала: ‘Вы сами мать!’ А она мне: ‘Если бы моя дочь в тюрьму угодила, я отказалась бы от нее’. Ну, потом обошлась… Она ведь добрая, только избалованная, потому что все перед нею на задних лапках… Говорит: ‘Я поеду к дяде, упрошу его, только вы ручаетесь, что ваша дочь не подведет меня?’ ‘Конечно, ручаюсь. Обожжешься на молоке — будешь дуть и на воду’…
Надя хотела что-то сказать и не могла. Тяжелый ком давил ей горло и останавливал слова. И она продолжала лежать неподвижно и безмолвно. Она чувствовала мать около себя и это наполняло ее нежностью, но слова, ее слова были чужие, непонятные и противные для нее слова. Она слушала голос и старалась не слышать слов.
Мать шептала долго, про отца, про каких-то знакомых, про свое горе, и опять вспоминала свои мытарства по Петербургу. И вдруг, точно спохватившись, сказала:
— Замучила я тебя болтовней… Ну, усни, я не буду мешать! Какая ты бледная! Бедная моя девочка! Птичка моя дорогая!..
Она опять поцеловала дочь, незаметно перекрестила ее и легла спать.

* * *

Но ей не спалось. Сердце билось радостно и мучительно, сознание, что ее Надя, ее красавица Надя, с нею, вне всякой опасности, едет домой — гнало сон и наполняло всю ее радостью.
Четыре месяца Анна Александровна вставала и ложилась с одной мыслью: Надя в тюрьме! И сейчас же вслед за этой мыслью являлись всякие ужасы: голод, грязь, клопы, болезнь… А потом: Надя такая красивая, одна, всецело во власти этих людей… Иногда эти мысли так волновали Анну Александровну, что она решилась на самые отчаянные поступки. Но ее останавливал муж. Он так сердился на Надю, его так волновало не только участие к ней, но и всякое упоминание об ее деле, что Анна Александровна должна была молчать и только ночью, когда никто не видел ее, давала волю слезам…
И теперь ей вспомнилось, как она — после четырех месяцев муки — решила поговорить с мужем определенно и энергично, как она увидала, под седыми нависшими бровями, старые глаза в слезах, как он взволнованно и отрывисто говорил:
— Может, и не виновата… Запутали… Чёрт знает откуда набираются разных скверных слов… Толком и не понимают даже, что говорят… И попадаются!.. Как дураки… А родители плачут! ..
И он действительно плакал!..
При воспоминании об этом сердце Анны Александровны наполнилось такой нежностью к толстому, седому человеку с суровым лицом и добрым сердцем, что она улыбнулась и громко вздохнула.
Надя открыла глаза, вскочила и стала пристально смотреть на дверь. Анна Александровна тоже привстала.
— Что такое? — с испугом спросила она.
— Мамочка! Милая! Милая! Милая! — твердила Надя, прижимаясь к матери.
— Что с тобою? Надюша! Дорогая?
Надя вся дрожала и, уткнувшись в плечо матери, шептала:
— Глаз! Мне представился глаз!.. Ах, как это меня там мучило!!
Мать обняла ее, посадила рядом и, лаская как маленькую, говорила:
— Успокойся! Забудь! Забудь!
Надя прильнула к матери и закрыла глаза.
— Это уже там, позади… И никогда не повторится… Ты опять наша, опять прежняя Надюшка!.. Шалунья-Надюшка!..
И возвращаясь к воспоминанию о муже, она сказала:
— Это папа выдумал, — назвать тебя Надеждой! У нас в роду никого не было… Он шутил: ‘Это наша надежда!’ Когда мы женились — нам приходилось очень бедствовать… Папа получал пятьдесят рублей в месяц… А тут — ребенок, лишние траты… Ах, если бы ты знала, как отец работал всю жизнь…
И она стала рассказывать тихо, ласково как ее муж — Дмитрий Иванович — честно шел своей дорогой, как отказывал себе во всем, как беззаветно любил семью и всего себя отдавал ей. Говоря это, она была так проникнута нежностью к нему, что захватила своим настроением и Надю, и она, успокоенная и растроганная, стала говорить об отце.
— Как он баловал тебя! Шалунья-Надюшка! Помнишь: как ты на шкап залезла и полетела оттуда? Помнишь?
— А папа хотел рассердиться!! Я говорю: ‘Чем же я виновата?’ А он: ‘Загремела на весь дом — и еще спорит!’ И расхохотался!!
И она неожиданно беззаботно рассмеялась.
Этот смех перенес их далеко, далеко из этого темного вагона, от мрачных впечатлений и только что пережитой печали. Детство со всеми яркими и ясными днями, с веселыми шалостями и лаской матери от отца — заслонило все в голове и сердце Нади, и она точно преобразилась, стала шутить и вспоминать разные происшествия и впечатления из детской жизни.
— Ах папа! Хороший папа! — сказала она.
— Именно хороший! Он прекрасный человек! — торопливо начала Анна Александровна. — И надо его жалеть, Надя!.. Ты такая добрая, всегда всех жалеешь… Рада последнее отдать чужому, несчастному… Неужели ‘своего’ не пожалеешь? Неужели не повлияешь и на Соню, чтобы не спорила с отцом?! Ведь это может убить его…
И вдруг она сползла с дивана, встала на колени перед дочерью и, взяв ее за обе руки, горячо зашептала:
— Пощади отца!
— Мама! Родная! Что ты?
— Не убивай его!.. Не спорь с ним… Не говори того, что возмущает его! Это его убьет…
Надя молчала.
— Он постарел на двадцать лет, когда узнал о твоем аресте… заболел… Доктор прямо объяснил нравственным потрясением… Ты так виновата перед ним… Надя! Родная моя Надя! Пощади отца!
— Как?
— Молчи! Я не требую большего, только молчи… И научи молчать Соню!..
Надя съежилась и умолкла. Радостное настроение было стерто без остатка.
— Обещаешь, Надя? Мы, право, довольно настрадались за тебя… Надо и нас пожалеть… Обещаешь?
Надя поцеловала мать и молча легла на свое место. Анна Александровна склонилась над нею и нежно глядя ей в глаза, прошептала:
— Да?
— Да, — сказала Надя беззвучно.

* * *

Дома, первые дни, было очень хорошо, ласково, весело, уютно.
Все были дружны, добры и внимательны друг к другу, Дмитрий Иванович каждую свободную минуту отдавал Наде, называл ее, как в детстве ‘мартышка’, постоянно шутил с нею и ласкал как маленькую.
Она видела, сколько радости внесла в дом, и это делало ее веселой, и она все время была в духе.
— Точно солнышко взошло, — повторяла Анна Александровна.
Соня глядела на сестру влюбленными глазами и ловила каждое ее слово и придавала ему особый смысл. Но она все точно ждала чего-то… И Надя чувствовала это. И все время ломала себя. Вначале это давалось легко: радость чувствовать себя ‘дома’, среди своих, наполняла всю ее. Но скоро она привыкла к этой радости, а домашние привыкли к мысли, что она — Надя — дома. Начались ‘посторонние’ разговоры и сейчас же потухали. Надя молчала. Соня вопросительно смотрела на нее. Ей казалось, что сестра должна была приехать совсем не такою… Четыре месяца одиночки! Это давало Соне особенные требования относительно Нади, и она не могла понять, почему сестра говорила обыкновенные слова, интересовалась обыкновенными вещами, а главное не спорила с отцом, когда он говорил о том, что ‘пишут’…
Надя постоянно чувствовала на себе этот удивленный, ожидающий взгляд сестры, и это ее смущало. Она избегала его и мучилась своим смущением.
Анна Александровна, видя, что Наде становится ‘не по себе’ среди домашних, решила развлекать ее. Раз она пригласила обедать молодого учителя гимназии Семенова, когда-то влюбленного в Надю. Этот Семенов считался в городе либеральным, но он так умело преподносил свой либерализм, что даже Дмитрий Иванович любил поговорить и мирно поспорить с ним.
Все собрались в большом кабинете, на письменном столе горела лампа с зеленым абажуром, было тихо, уютно и скучно. Говорили осторожно, точно боялись задеть за больное место. Семенов расспрашивал Надю о Петербурге, о курсах. Она отвечала сначала сдержанно и как будто приспособлялась, но мало-помалу увлеклась и заговорила искренно и бодро.
Соня сияла. Наконец она увидала настоящую Надю, ту Надю, которую она так трепетно ждала… Нездешнюю… Не с здешними заботами и всем известными словами…
Дмитрий Иванович нервно крутил усы и кусал их, что всегда у него было признаком большого волнения. Анна Александровна взяла шарф и, стараясь казаться спокойной, пытливо взглядывала то на Надю, то на мужа. Семенов слушал серьезно и внимательно.
— А при чем тут наука? — вдруг спросил он.
Это слово точно подожгло порох. Дмитрий Иванович вскочил с места и громко, чуть не крича, спросил:
— Да… Да… При чем тут наука? ‘Хочу продолжать образование!..’ ‘Гимназия мне ничего не дала!’ ‘Жажду знаний!..’ Вот они знания!.. Вы слышали? Партии!.. Партийные собрания! Нет, ты раньше курс кончи, а потом партии разбирай!..
Надя взглянула на мать и сразу умолкла. Отец наступал на нее, все более и более волнуясь и говорил громко и прерывисто:
— Наука!.. Где она? Только болтают и болтаются по Петербургу… Да родительские деньги проживают…
Семенов, видя, что разговор принял опасный путь, поторопился сказать:
— Я, собственно, не про то спросил Надежду Дмитриевну… Не это важно…
Но Дмитрий Иванович уже не мог остановиться, и вся горечь, накопившаяся в нем против дочери, точно затопила его рассудок, и он говорил уже без передышки:
— Как кому! Не важно?!. Родители ничего не жалеют… Себе во всем отказывают… Учат, холят!.. Высшее образование понадобилось! В столице жить! Здесь душно, тяготит мрак… Что ж? Иди, учись! Встанешь на ноги — помощницей будешь… Последнюю рубашку отдают: поезжай, учись!.. А они вместо ученья — сейчас в политику!.. Живут на чужой счет, работать не хотят и переустраивают государство!.. Нет! Пока сидишь на чужой шее — не имеешь права заниматься политикой.
Надя сидела вся белая и тяжко дышала. Соня смотрела на нее с изумлением и мольбой, и она уже не могла молчать. Стараясь быть спокойной, она медленно заговорила:
—Ты неправильно ставишь вопрос, отец! По-твоему выходит так: имею я собственное состояние, собственные деньги — одно, не имею — другое!.. Точно деньги могут управлять совестью…
— А то как же? — воскликнул Дмитрий Иванович. — Неужели ты думаешь, что я для удовольствия ношу ливрею? Неужели мне приятно расшаркиваться перед моим начальством? Да я с особенным наслаждением не подал бы его превосходительству руки, а кланяюсь…
— И это мерзость! — крикнула Соня.
И Надя горячо проговорила:
— Соня права!..
Анна Александровна вскочила, как ужаленная, и проговорила:
— Софья! Молчи… Надя!.. Оставь… Что вы?.. Из-за чего?
Дмитрий Иванович в это же время говорил:
— Конечно: права! Еще бы! Мне давно надо наплевать на начальство, бросить службу… Есть нечего будет? Дочери прокормят… Образованные… Одна уж в тюрьме побывала, другая — не сегодня-завтра тоже туда угодит…
Он захлебывался, едва договаривал слова и не мог остановиться:
— Мать пороги обивала, унижалась… Добилась милости! Бога бы благодарить! А она — слышите что? ‘Соня права!’ Виновата — так молчи! А не губи и последнюю дочь!..
Он закашлялся и покачнулся. Анна Александровна подбежала к нему и испуганно замахала руками дочерям, видя, как они обе готовы отвечать на раздраженные речи отца.
Соня резко ушла и увела с собою Семенова, а Надя медленно подошла к отцу. Мать прошептала ей:
— Уйди! Уйди пожалуйста! Не раздражай отца! Грех тебе, Надя!
Дмитрий Иванович посмотрел на нее, облокотился на высокую спинку кресла, закрыл лицо и горько заплакал.

* * *

Дни тянулись бесконечно-серые, бесконечно- унылые.
Надя затихла и затосковала. Кругом ее шла жизнь, своя маленькая жизнь, со своими маленькими заботами, казавшимися очень важными и неотложными.
Дмитрий Иванович утром торопился на службу, после службы отдыхал, потом обедал, вечером играл в карты с приятелем. Соня бежала в гимназию, потом готовила уроки, волновалась из-за гимназических несправедливостей, писала кому-то какие-то сочинения и только к вечеру, когда ее отсылали спать, была свободна. Анна Александровна с утра до вечера была в хлопотах. Ей хотелось всем, и мужу, и дочерям, сделать жизнь легкой и приятной. И она к каждой мелочи, начиная с утреннего кофе, относилась с нежным вниманием. Особенно заботилась она о Наде. Она видела ее тоску, понимала ее муку, хотя и по-своему, и постоянно волновалась за нее, следила за каждым ее движением и мучила ее этим.
— Тоска тебе у нас? — спросила она раз дочь.
Надя не могла солгать матери ни в чем, да и вообще никогда не лгала. Она искренно сказала:
— Не тоска, мама, а и не жизнь!
— Ты бы занялась чем-нибудь.
— Не могу… Выбита из колеи…
— Повидалась бы со знакомыми…
— Тех — кто приятен вам с папой — мне не нужно…
— Ну а твоих… Ты давала слово…
— Я помню…
В другой раз Анна Александровна пришла в комнату Нади звать ее погулять.
— Солнышко… Светло! Сидишь как в тюрьме…
Произнесла это слово и испугалась. Надя поняла ее испуг и рассмеялась:
— Ах ты моя мама милая! Всего ты боишься и за всех боишься… Оттого тебе так тяжело жить…
— А тебе отчего тяжело? — спросила ласково Анна Александровна. И, желая пошутить, прибавила: — Оттого, что у нас нечего бояться?
— Человек ничего не должен бояться.
— Ничего? Даже смерти?
— Даже жизни, — уже серьезно ответила Надя. — Только тогда он и человек…
— Ну хорошо… Ты только, пожалуйста, при Соне не говори этого… Она и так как-то ляпнула при отце: ‘Надо учить детей не подчиняться, а ‘сметь’!.. Она от глупости, а папа всю ночь задыхался… Помнишь, как после той схватки с вами? Целую неделю проболел… Ну одевайся, пойдем, пройдемся…
И она ласково поцеловала ее в голову.

* * *

За обедом все собирались вместе, за круглым столом под яркой висячей лампой.
Надя не любила этих обедов, боялась этого круглого стола, за которым каждый день, в определенный час, собирались люди — так близкие друг другу и такие далекие… Было светло, тепло, сытно. А внутри у всех — смутно и страшно… Все сидели вместе, ели одни и те же блюда, одинаково беззаботно стучали вилками и ножами, но чувствовали все разно. Снаружи все было спокойно и обыденно, а в душе каждого было тревожно и беспорядочно.
Обыкновенно старались говорить о кушаньях, о чем-нибудь ‘домашнем’. Только Димитрий Иванович свободно говорил о ‘другом’, рассказывал, что прочел в газетах, и — смотря по настроению — или бранился, или шутил. Чаще бранился… Кругом молчали… Выходило тяжко. Зато, когда приходил Семенов, Дмитрий Иванович набрасывался на него.
— Вот вы с вашим либерализмом… — обыкновенно начинал он. — До чего довели…
И начинался приличный спор, вроде какой-то игры. Надя не выносила этого. Первое время она еще справлялась с собою, но чем дальше, тем становилось тяжелее. А главное — Соня! ее ясные, серые глазки так смотрели на Надю, что обязывали говорить… Она не могла видеть их тоскливого недоумения.
Соня видела, как Надя от какого-нибудь резкого слова отца только бледнела и замыкалась в себя. Соня не могла молчать и начинала говорить и чувствовала, что говорила совсем ‘не то’. Она знала, что надо сказать, но не находила настоящих слов и ждала поддержки Нади. Но обыкновенно отец прерывал ее высокомерно-ласковым окриком:
— И эта стрекоза туда же!
Соня умолкала и с укором смотрела на Надю. А ясные глазки взывали:
— Говори же, сестра! Такое молчание — та же ложь.
Надя узнавала, сердцем, слышала свои слова в глазах сестры. Она с детства постоянно говорила ей о правде. И когда, бывало, маленькая Соня спрашивала ее:
— Неужели каждое слово должно быть правдой?
Надя отвечала ей:
— Не только слово, но и молчание.
А теперь?

* * *

Вечером, когда весь дом умолкал, Соня прибегала на постель сестры, усаживалась с ногами рядом с Надей и начинала расспрашивать ее. Надя с радостью рассказывала ей про свою жизнь в Петербурге, про громадные аудитории, про профессоров, про вечеринки, про оперу, про все мелочи своей свободной, студенческой жизни. Соне все казалось удивительным и необыкновенным, и она слушала с жадным вниманием. Это были лучшие минуты в жизни девочки. Она ждала их весь день. А Надя боялась их и часто, к большому горю Сони, говорила ей:
— Спи, Соня… И мне дай спать.
Иногда Соня возмущалась:
— Ты ведь слышала, что папа сегодня рассказывал? Слышала? Как можно, спать, когда кругом столько гадости!..
— Тише, Соня… Мама услышит…
— Пусть слышит!.. Гадости, гадости!
— У меня голова болит!.. Замолчи, Соня! — говорила Надя.
Раз Соня сказала сестре:
— Надя! Отец сегодня сказал: ‘Говорят о благе, о добре! А по-моему — не приносить зла и горя в свою семью — несравненно большая заслуга, чем громкие слова на митингах выкрикивать’… Он так на тебя посмотрел, что я не знаю уж, как сдержала себя, а ты молчала…
— Отец почти старик! Его не переубедишь, — уклончиво отвечала Надя.
— Не переубедишь?!. И не надо! Но хоть пристыдишь… Покажешь весь ужас того, в чем живут они. И, главное, они думают, что правы, а ты — нет… И мама довольна, что укротила тебя…
И низко склонившись над сестрой, она, точно поверяя ей страшную тайну, прошептала:
— Знаешь, Надя, я иногда ненавижу их…
— Что ты, Соня? — с испугом остановила ее Надя. — Они такие хорошие и несчастные!..
Соня долго смотрела на сестру, точно хотела прочесть ее мысли и вдруг бросилась к ней, зарылась рядом в подушку и прошептала:
— Что с тобой сделали, Надя? Отчего ты такая?
Надя не выдержала и заплакала. И эти слезы точно сразу развязали все узелки, которыми она связала себя…
— Я так виновата перед ними! Так виновата! — повторяла она, рыдая.
— В чем?
— Я измучила их… Если бы ты видела маму, там, в Петербурге… Ах, какая она была жалкая, какая несчастная!.. Я не знала, как искупить, и все обещала ей…
— Что же? Что?
Надя быстро села на постель, прижала к себе Соню и стала шептать ей, в страшном волнении:
— Слушай! Слушай, маленькая! Я дала слово маме молчать!.. Понимаешь ты, что это такое? Молчать, когда душа рвется, слова так и просятся с языка… Молчать — когда сознаешь, что это преступление…
— Зачем же? Зачем?
— Я дала слово маме, —растягивая слова, как бы придавая им особую важность, сказала Надя.
— Ничего не понимаю, — со слезами в голосе проговорила Соня. — Когда молчать? Перед кем? Зачем?
— Чтобы не волновать отца и не совращать тебя…
— Да ты с ума сошла, Надя!
— Нет! Не то! Пойми: я была побеждена великодушием… Ничего не может быть ужаснее этого!.. Я так была счастлива, когда увидела в Петербурге маму… Думала, с ума сойду… Она рассказывала, сколько выстрадала из-за меня, плакала, унижалась… Отец чуть не умер… И меня же она просила пощадит его, не губить семью… Молчать…
— И ты уступила? Надя! Вспомни, как ты отстояла свою самостоятельность, когда тебя не пускали на курсы?!. Вспомни, как ни разу, ни в одной мелочи, не покривила душой… Всегда находила и нужные слова, и нужное негодование… Я каждое слово твое помню… А теперь…
— Ты пойми: тогда я была свободная и независимая, теперь я — прощеная… виноватая… Каждую минуту мне дают почувствовать эту вину мою и чье-то великодушие…
— Прощеная! Виноватая! Тебя просто одурманили, — горячо заговорила Соня. — Да ты просила прощения? Просила, чтобы хлопотали о тебе, освобождали, унижались и на тебе же вымещали это?.. Просила?..
Надя горячо обняла сестру.
— Я рада, рада, что ты поняла это сама… Я не смела тебе говорить… Но ты сама поняла! Ничего мне этого не надо! Они, бедные, думают, что осчастливили меня… Напротив! Там я была счастливой… Была какая-то гордость в душе, мысли летали высоко, высоко… А теперь? Вечный разлад самой с собой, пришибленность какая-то, чувство виноватости… Иногда я презираю себя и…
Она остановилась.
— Говори, Надя! Теперь уж ты не можешь молчать… Да я все равно знаю, что ты хотела сказать, ты презираешь себя и ненавидишь их за это презрение к себе… Да? Да?
Надя молчала.

* * *

Опять длинные, пустые дни. Опять обеды вместе с близкими, но чужими людьми. После обеда отец садится играть в безик со своим приятелем, Иваном Петровичем. Каждый вечер одни и те же слова появляются в кабинете:
— Вторая квинта!
— Третий безик!
— Третья квинта!
Дмитрий Иванович любил, чтобы и жена, и Надя была тут же.
— Я так мало тебя вижу, — говорил он дочери, точно жалуясь на судьбу.
Соню обыкновенно отправляли спать в одиннадцать, так как на другой день рано приходилось идти в гимназию. Надя оставалась в кабинете весь вечер и брала книгу. Но читать было трудно. В уши влезали все те же слова:
— Пятая квинта…
— Шестая квинта…
— Седьмой безик…
Опять и опять тасовались двенадцать колод и раскладывались по столу сотни карт. И так проходили часы за часами, вечера за вечерами…
Надя сидела с книгой, а мысли были далеко, — там, где идет своя жизнь, полная надежд, полная веры, бодрости и труда. И она с ужасом глядела кругом: ни во что не верят, не ищут даже на что надеяться… Серая мгла, ни свет, ни тьма…
И она при первой возможности уходила к себе в комнату, где худенькая Соня, в ночной кофточке, трепетно ждала ее и несла ей все свое сердце, с сомнениями и исканиями. И Надя уже не вспоминала о данном слове, а говорила то, что думала.
Анне Александровне были подозрительны эти разговоры. Из своей комнаты она слышала только заглушенные голоса дочерей, а слов разобрать не могла. Раз она не выдержала и, когда Дмитрий Иванович заснул, встала и пошла в коридор к двери ‘детской’, как она называла до сих пор комнату дочерей. В первые минуты она ничего не могла разобрать, до нее долетали отдельные слова, отрывочные фразы: ‘Высшая цель — общее благо… Зло, насилие, бессмысленная жестокость… Жизни мало, чтобы отдать ее на борьбу со всем этим’…
Потом опять все смешалось и Анна Александровна должна была очень напрячь слух, чтобы разобрать слова. Вдруг она ясно услышала чей-то знакомый голос:
— Все это мелко, ничтожно, прямо ненужно!.. Когда отдашься идее — все личное уже кажется пустым и ненужным…
Анна Александровна не верила ушам, она слышала голос Нади, но говорил эти слова кто-то другой, чужой, далекий ей…. Первым движением было отворить двери, войти и убедиться, но какое-то сложное чувство остановило ее: может быть, послышалось, может быть, еще и не так…
— А тюрьма? Не страшно? — с любопытством спрашивала Соня.
— Нет!.. И знаешь, я только здесь поняла это… Какой сильной и смелой чувствовала я себя там… И какой жалкой стала здесь, среди добрых, милых людей… Они задавили меня своим прощением, изуродовали мою душу тем, что каждую минуту дают мне почувствовать, как я виновата…
— Надя! — с ужасом прошептала Анна Александровна, и шатаясь бросилась к себе в комнату…
Надя! Ее добрая, честная Надя дошла до такого вероломства! Дала честное слово и не сдержала! Губит сестру, глупую девочку, которую должна бы учить и наставлять уму-разуму! И что говорит: ‘Тюрьма не страшна! Жизнь надо отдать на борьбу?’ Господи! Неужели мало горя? Мало позора…
Когда Надя и Соня вбежали, в спальню матери — она билась в тяжких рыданиях, сидя на полу, у кровати. Ее уложили в постель, дали воды. Дмитрий Иванович несколько раз спрашивал:
— Да что случилось?
Жена и дочери молчали.

* * *

Какая-то особенная горькая складка обиды появилась на лице Анны Александровны. Она не сказала ни одного слова упрека дочери, но ее обиженное лицо было для Нади хуже всяких жестких слов. Весь день мать была занята или уходила куда-то, Соня отправлялась в гимназию, а Надя сидела одна у себя в комнате. К старым друзьям, к товарищам по ‘Кружку’ она не ходила, потому что в первый же день приезда из Петербурга отец просил ее не возобновлять прежних знакомств и она обещала.
Дни тянулись бесконечно долго. Чувство ‘виноватости’ все более и более стискивало Надю и не давало ей покоя. Порой неудержимо хотелось все высказать, закричать на весь мир, порвать все и… Она взглядывала на обиженное лицо матери и снова замыкалась… Отец смотрел на нее с укором и, в разговоре, постоянно так или иначе полемизировал с нею и мучил ее и мучился сам… Иногда, после какого-нибудь грубого намека, начинал шутить с Надей, как с ребенком, говорил ласково какие-то нелепости, мать улыбалась, но сквозь улыбку сочилась горькая обида…
‘Невыносимо, невыносимо!’ — повторяла внутри себя Надя. Это сознание ‘невыносимо’ наполняло всю ее. И раз, за столом, она не выдержала.
Также ярко горела лампа над круглым столом, также сидели близко друг к другу далекие люди…
Дмитрий Иванович пришел к обеду с газетой.
— Советую прочесть, — обратился он к Наде. — Сегодня удивительная статья здесь по поводу участия ‘детей’ в политике…
— Я, папа, не читаю этой газеты…
— Ах, да! Я и забыл! И тут принцип!
— Конечно.
— Напрасно!.. Поучительно было бы.
Надя молчала. Мать боязливо смотрела на нее, она это чувствовала и едва сдерживала себя.
Соня не могла не откликнуться.
— В каком смысле, папа?
— Надя прекрасно понимает, — уклончиво ответил отец.
— Нет, не понимаю, — просто ответила Надя.
— Митя! Возьми еще… — сказала Анна Александровна, передавая мужу блюдо.
Он не слышал ее и, волнуясь, продолжал говорить с Надей.
— Не понимаешь? Когда вам невыгодно, вы не понимаете…
— Ни о какой выгоде здесь не может быть речи… Да и не с нами говорить о выгодах…
Отец закашлялся, но и через кашель продолжал:
— Нет! С вами! Именно с вами! Вероятно, есть выгода губить Россию…
— Вероятно, — уже с нескрываемым раздражением оказала Надя. — Только не нам…
— Надя! — строго заметила мать.
Это вызвало отпор Сони.
— Мама! Дай разговаривать…
— Какие тут могут быть разговоры? — вскричал Дмитрий Иванович. — Не Надежде Дмитриевне бы говорить! Уж лучше бы молчала… Если бы не моя дружба с губернатором — твое гнусное дело не было бы прекращено… Только вчера узнала, что решено прекратить… А сегодня уж хорохорится.
— Напрасно вы хлопотали о прекращении…
— Мало ты нас осрамила? Надо бы еще!
— Тут не в вас дело!
— Еще лучше!
Дмитрий Иванович волновался все больше и больше и уже начал задыхаться. Надя была бледна как полотно, а Соня смотрела на нее умоляющими глазами…
— Да! Не в вас, а во мне! Пора признать это. Я сама должна отвечать за себя!
И вдруг, взглянув на мать, она мягко прибавила:
— И к чему личности, отец? Ты говорил о гибели России и вдруг перешел на меня…
— Да, да… Именно о гибели России… Именно… О гибели моей родины.
Он громко стукнул кулаком по столу. В этом кулаке было что-то такое ‘хозяйское’, что Надя уже не могла, да и не желала говорить в прежнем тоне. Она быстро встала и строго проговорила:
— А кто виноват в этом?
Дмитрий Иванович точно растерялся:
— Как кто?
— Да! Кто? Уж конечно не мы…
— Мы! Мы! Кто это ‘мы’?
— Мы, желающие правды, свободы….
— И несущие смерть…
Соня тоже вскочила и почти, прокричала:
— Несут смерть — идя на смерть!
— Фразы! Громкие слава… Все, все вы преступники!
— Не мы, отец!
— Кто же?
— Вы!
— Что? Что? Повтори….
— Вы! Вы губите все… Руки в крови…
— Молчи! — крикнул отец и опять стукнул кулаком.
— Нет, папа… Не могу больше молчать… Позволь договорить до конца…
— Надя! Замолчи! — умоляюще проговорила Анна Александровна.
— Договорить до конца!.. Да как ты смеешь так разговаривать? Как ты смеешь?.. Хлопотали, унижались… Мать все пороги в Петербурге обила… Измучилась. Привезла радость!.. Извольте!.. Опять за свое!..
Он стал так тяжело дышать, что слова останавливались у него в горле… Анна Александровна налила ему воды и проговорила, ни к кому не обращаясь:
— Уж молчала бы, если виновата…
— Я не ви-но-ва-та! Это вы сделали меня виноватой и я, было, поверила вам…
— Слышишь? Слышишь? — сказал Дмитрий Иванович, обращаясь к жене.
— Папа! Дай же мне сказать… Не волнуйся, не сердись… Надо договориться…
Дмитрий Иванович уже овладел собою и мог проговорить:
— Послушаем!
— Вы все время твердите мине, что я виновата… Все время… И я знаю, в чем я виновата перед вами: в том, что приехала сюда!.. Этого вы желали… Но я не должна была соглашаться… Ни хлопотать, ни унижаться за меня — не надо было! Нехорошо это… И мне совсем не нужно было… Но я ‘сидела’… не знала ничего… Я бы молила не делать этого…
— Хороша благодарность!
— Да, да!.. Я говорю без кривляний… Только правду… То — я не знала… А вот, что согласилась приехать сюда, к вам — это моя вина. Я должна была знать, что каждая моя мысль, каждое слово — ненавистны вам… И я не имею права жить у вас… В этом — и только в этом — я виновата и виновата столько же перед самой собою, сколько перед вами…
Дмитрий Иванович беспокойно кусал усы.
Надя близко подошла к нему и сказала:
— Папа! Ты поймешь меня… Я не могу… Я не должна жить с вами… у вас… на ваш счет… Помнишь, ты сказал: пока сидишь на чужой шее…
Отец вздрогнул, хотел сказать что-то, но Надя продолжала быстро и нервно:
— Не знаю: прав ли был ты?.. Но знаю, что я не права относительно самой себя, что допустила эти слова… Во всяком случае жить у вас больше я не должна, да и не могу… Мне нужно уехать от вас… Сейчас же…
Анна Александровна хотела остановить ее, но Надя перебила ее.
— Нет, мама! Верь: так надо! И тебе, и мне, всем нам будет лучше… Я уеду сегодня же…
Анна Александровна с ужасом взглянула на мужа, ожидая его слов.
Он молчал.

* * *

Вечером — в доме была тишина. Дмитрий Иванович лежал с компрессом на сердце. Анна Александровна суетилась около него, роняя безмолвные слезы…
Соня сидела одна ‘в детской’ и бодро писала какое-то письмо…

———————————————————

Источник текста: Леткова Е.П. Рассказы. СПб.: Просвещение, 1913.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека