В одной клетке, Леткова Екатерина Павловна, Год: 1902

Время на прочтение: 28 минут(ы)

ВЪ ОДНОЙ КЛТК.

У вагона перваго класса курьерскаго позда Николаевской дороги стоялъ плотный, высокй господинъ и дв барышни. Онъ провожалъ жену, а барышни мать, и теперь они ждали, когда она устроится въ купэ и выйдетъ къ нимъ проститься. Скоро показалась и она: полная, блдная, съ озабоченнымъ лицомъ.
— Хорошо устроилась?— спросилъ мужъ, точно думая о другомъ.
— Пока одна… Ничего… А багажная квитанця у тебя?
— Нтъ, еще Осипъ не приносилъ…
— Куда же онъ пропалъ?— раздраженно проговорила барыня.
— Да ты не волнуйся, все поспетъ во время…
— Вчный припвъ! хорошо теб не волноваться…
Она была уже готова дать волю привычнымъ упрекамъ, но старшая дочь авторитетнымъ тономъ прервала ее.
— Знаешь, мама, ты должна войти въ вагонъ и сидть спокойно… Я принесу теб квитанцю, когда человкъ сдастъ багажъ, и посижу съ тобой до третьяго звонка. А папа съ Бибочкой удутъ…
— Мы тоже хотимъ проводить маму,— капризно замтила Бибочка, двушка лтъ шестнадцати.
— Вы надоли мам… Она всегда нервничаетъ, когда узжаетъ, а вы съ папой не считаетесь съ этимъ.
— Ты помолчала бы лучше, Ольга,— сказалъ отецъ добродушно. Ну вотъ и Осипъ!.. Видишь, какъ все хорошо устраивается.
— Куда же вы пропали, Осипъ?— стараясь быть сдержанной, проговорила барыня.
— Пассажировъ масса непролазная, ваше превосходительство,— отвтилъ лакей, снимая котелокъ.
Барыня хотла еще сказать ему что-то, но увидла, какъ переглянулись ея дочери, и посмотрла въ ту сторону, куда были устремлены ихъ глаза.
Къ вагону подходила красавица двушка въ громадной черной шляп и серебристо-сромъ шелковомъ пальто, волочившемся за ней шлейфомъ. Вмст съ нею шли трое мужчинъ: двое статскихъ и одинъ военный. Они шумно подошли къ вагону. Носильщикъ внесъ вещи, а барышня въ черной шляп продолжала слушать веселую болтовню ея спутниковъ.
— Неужели въ моемъ купэ? Вотъ ужасъ-то!— замтила барыня мужу, стараясь, чтобы дочери не услыхали ее.
— Пусти меня вмсто себя, я не боюсь,— отвтилъ онъ громко, не стсняясь присутствемъ дочерей.
Но т не слыхали его словъ. Младшая, Бибочка, смотрла въ упоръ на одного изъ провожавшихъ красавицу-двушку, вспоминая, что она нсколько разъ уже встрчала его на Морской и онъ всегда какъ-то особенно смотрлъ на нее. Старшая оглядывала высокую и гибкую фигуру красавицы въ черной шляп и восхищалась фасономъ ея воротника, который длалъ ей шею необыкновенно длинной и тонкой.
— Оля!— окликнула ее мать.— Изволь писать мн каждый день.
— Я уже общала теб…
— И пожалуйста не огорчай меня…
Она сказала это съ особенной интонацей. Дочь недовольно дернула плечомъ и опять обернулась въ сторону красавицы въ черной шляп. До нея доносились отдльныя слова, и она ясно разслышала какъ одинъ изъ провожавшихъ сказалъ, смотря на Бибочку:
— Une flirteuse enrage!..
Мать говорила еще что-то, но Ольга не слышала. Ее возмущало, что Бибочка переглядывается съ незнакомымъ человкомъ и очень, повидимому, довольна, что ею заняты. Кто-то ей наговорилъ, что она хорошенькая, и она уже въ шестнадцать лтъ ведетъ себя, какъ Богъ знаетъ кто. И теперь, провожая мать, она была вся не здсь, въ семь, а тамъ около этой ‘двицы’ съ ея свитой.
— Каке духи?— шопотомъ спросила Бибочка сестру, съ наслажденемъ втягивая въ себя воздухъ.
— Это ты спецалистка,— раздраженно отвтила Ольга.
— По моему Idal, Peau d’Espagne и еще что-то! Но что?.. Удивительно вкусно. Такъ хочется спросить: что?
— Съ тебя станетъ!
— Ну, прощайте, дти! Я надюсь дней черезъ десять вернуться непремнно…
— Слышали, мама… Прощай! Не засиживайся въ Панферьев… Прзжай.
Мать нжно поцловала дочерей, перекрестила каждую изъ нихъ, опять поцловала и приложилась щекой къ губамъ мужа. Раздался второй звонокъ. Она неторопливо взошла на площадку вагона, еще разъ благословила дочерей и хотла что-то сказать, но въ это время красавица въ черной шляп подошла къ двери, и барыня поторопилась крикнуть:
— Ну, прощайте… Я войду въ купэ… Узжайте домой…
И она, продолжая длать въ воздух рукой неопредленныя движеня врод креста, скрылась за большой черной шляпой своей спутницы.
Барышни съ отцомъ остались на платформ до отхода позда. Бибочка замтила, что красавица улыбается однимъ ртомъ, а въ глазахъ все время остается грусть. Это придавало ей странное, почти не живое выражене, и Бибочка шепнула отцу:
— Точно картина!
Въ это время молодой человкъ, переглядывавшйся съ Бибочкой, громко сказалъ:
— Не смй плакать, Рыбка! Глазки испортишь…
Она засмялась, но глаза продолжали грустно смотрть на провожавшихъ ее. Одинъ изъ нихъ подошелъ къ ней близко и шепнулъ ей что-то, она хлопнула его по лицу снятой перчаткой.
Поздъ тронулся, шляпа нсколько разъ колыхнулась изъ открытой двери вагона и скрылась.

——

Въ купэ было жарко и пахло раскаленнымъ чугуномъ отъ нагртой топки. Барыня сняла пальто, повсила его въ уголъ, достала книгу и, когда ея спутница вошла въ дверь, она уже сидла въ углу дивана и читала. Здсь она казалась моложе и худе. Одта она была въ срое платье съ кофточкой, крахмаленнымъ воротникомъ и галстухомъ, въ шляпу полумужского фасона и коричневыя толстыя лайковыя перчатки. Она сидла, вытянувшись, и не спускала глазъ съ раскрытой страницы. Читать ей не хотлось, но она взяла книжку, чтобы сосредоточиться на своихъ мысляхъ. Это всегда помогало ей, когда она слишкомъ разсявалась окружающимъ, а теперь, кром того, ей хотлось оградить себя отъ всякаго поползновеня нежданной спутницы заговорить съ нею. Она, не поднимая на нее глазъ, видла, какъ та, придя въ купэ, бросилась, какъ подкошенная, на свой диванъ и такъ и замерла на немъ. Это успокоило барыню и она побжала глазами по строкамъ раскрытой книги, а мысли, ея собственныя мысли, плыли рядомъ. Она собралась хать внезапно и не успла обдумать, что собственно она предприметъ тамъ, у себя въ имни, куда она теперь хала. Наканун была получена повстка изъ банка, что оно назначено къ продаж и необходимо было сейчасъ же ршить что-нибудь. Въ Петербург ршать трудно, сколько она ни думала — ничего не придумала и ршила хать дйствовать на мст. Сосдъ по имню — богатый мужикъ, скупщикъ лсовъ — давно торговалъ у нея лсъ на срубъ, но этотъ лсъ лежитъ передъ самымъ балкономъ за ркой и если его свести, то усадьба потеряетъ всю красоту.
— Это все равно, что у красиваго человка вырвать вс передне зубы,— отвтила она тогда, на предложене мужика.
Теперь уже нельзя было такъ разсуждать, деньги необходимы немедленно и надо продать лсъ. Когда она сказала объ этомъ, дома, старшая дочь возмутилась:
— Ты обезцнишь этимъ усадьбу… Кто же купитъ ее въ такомъ ободранномъ вид? только красивая декораця и спасаетъ ее.
— Но вдь иначе сейчасъ же все пойдетъ съ молотка?
— Надо все продать сразу,— сказала Ольга,— все равно къ этому придемъ.
— Мы вс когда нибудь къ смерти придемъ, а все-таки лчимся при малйшемъ намек на нее,— замтилъ отецъ.
Младшая дочь, Бибочка, придумала исходъ, который сразу разсмшилъ всхъ.
— Надо продать лсъ, кром узкой полоски на берегу, чтобы съ балкона казалось, что тамъ большой густой боръ…
— Оборочка!— замтилъ со смхомъ мужъ.— Чисто дамское ршене.
Тмъ и кончился домашнй совтъ. Всмъ было ясно одно: необходимо хать и тамъ, на мст, видно будетъ что нужно предпринять. И она похала, хотя именно теперь ей необходимо было остаться дома. Два дня тому назадъ на нее совершенно негаданно обрушилось страшное горе…
Барыня хотла продолжать свои мысли, упорно смотря въ книгу, какъ въ купэ постучались и вошелъ кондукторъ за билетами.
— У меня безплатный,— заявила барыня.
— Надо взглянуть-съ!— учтиво отвтилъ кондукторъ.
Дама неохотно открыла маленькй дорожный мшечекъ, вынула розовую бумажку и подала ее.
— Госпож Барановой?— прочелъ кондукторъ съ оттнкомъ вопроса.
— Генеральш Бараевой,— громко и вско сказала дама.
— Прикажете разбудить въ Клину, ваше превосходительство?
— Нтъ, не надо.
Кондукторъ простригъ розовый билетикъ у барышни — спутницы, госпожи Бараевой, приложился пальцемъ къ шапк и ушелъ, крпко заперевъ двери.
Въ купэ стало невыносимо жарко и пахло духами и гртымъ воздухомъ. Барышня, не торопясь, сняла пальто и шляпу. Думы Бараевой были уже перерваны и она невольно стала слдить за своей спутницей. Длинная, тонкая, очень гибкая она точно была не одта, а обвернута въ серебристую, мягкую ткань. Все платье была сдлано какъ бы изъ одного куска и падало на полъ, вокругъ ногъ, густыми мелкими складками.
‘Рыбка’!— вдругъ вспомнилось Бараевой восклицане одного изъ провожавшихъ на платформ.— Не смй плакать… Глазки испортишь’…
И Бараева только сейчасъ замтила, дто.эта ‘Рыбка’ каждую минуту подносила тонкую тряпочку, обшитую кружевомъ, къ глазамъ, но не вытирала ихъ, а осторожно прикладывала, удаляя непрошенныя слезы.
Глава были громадные, синевато-срые, въ черныхъ густо намазанныхъ ободкахъ. Пепельные, свтлые волосы раздлялись посредин головы тонкимъ проборомъ и широкими волнами падали на уши. Сзади они были схвачены узломъ и заколоты широкимъ гребнемъ, усыпаннымъ разноцвтными камнями. Длинная цпь съ мелкими бриллантами горла и переливалась на серебристой ткани платья. Въ ушахъ сяло по одному громадному брилланту.
‘Что за genre,— подумала госпожа Бараева,— въ дорогу надвать такъ много камней! И, конечно, все фальшивое’.
Ее охватило брезгливое чувство при мысли, что она должна будетъ цлыхъ двнадцать часовъ провести рядомъ съ одной изъ тхъ женщинъ, на которыхъ она всю жизнь считала для себя неприличнымъ даже смотрть. Чувство злобной обиды на судьбу, которая вообще такъ несправедлива къ ней — наполнило ее, и она опять уткнулась въ книгу и хотла вернуться къ дловымъ мыслямъ, т. е. обдумать, какъ наладить дла. Надо же ихъ устроить, наконецъ, продолжать жить попрежнему — невозможно, жизнь стала непосильной ношей, и изъ-за чего? Изъ-за желаня жить выше средствъ, чтобы кому-то угодить, или кого-то удивить… На видъ — они богатые люди, но въ сущности — это та же полоска деревьевъ, оставленная на краю, чтобы закрыть вырубленный лсъ… Изъ-за этого мучиться? Мало разв въ жизни настоящей, не выдуманной муки? Муки не изъ-за условныхъ лишенй и никому ненужныхъ пустяковъ, а такой, что и словами не скажешь, и слезами не выплачешь. ‘Вотъ теперь эта исторя съ Олей’,— проговорила про себя Бараева и вдругъ на нее разомъ налетло что-то тяжелое и черное, отъ чего она только что успла уйдти и забыться въ дловыхъ мысляхъ.
‘Ахъ Оля, Оля!— почти вслухъ, проговорила она, и тупая боль сжала ей сердце.— Зачмъ это? зачмъ?’
И она опять начала читать, но рядомъ съ чтенемъ шли свои мысли назойливыя и мучительныя.
‘Вдь она же дала мн слово не видться съ нимъ до моего прзда’, успокаивала себя Бараева, но тревога была сильне всякихъ доводовъ и давала прямо физическое страдане. Сердце билось мучительно сильно и затрудняло дыхане. Она перемнила позу и закрыла рукой глаза, чтобы не видть ничего на свт, чтобы забыть…
Надо прежде всего устроить денежныя дла,— ршила она. Вдь только это и заставило ее ухать изъ дому теперь, въ мартовское бездорожье, въ отвратительную погоду. Но таке пустяки не пугали ее. Для семьи, для поддержаня ея чести, или — хотя бы порядка въ хозяйств, она была готова на истинное самопожертвоване. На ней всегда держался весь домъ. Мужъ, легкомысленный, избалованный ею же, не любилъ никакихъ хозяйственныхъ разговоровъ и не выносилъ мрачныхъ впечатлнй. Это портило ему пищеварене, а она видла его только за обдомъ, или за утреннимъ кофе, передъ службой. Приходилось — ради его здоровья и спокойствя — молчать и она молчала и ршала все сама. Дочери выросли и жили беззаботно, точно имъ все валилось съ неба, точно он и не видли, чего стоило матери поддерживать барскй характеръ ихъ train, гд тратилось чуть не втрое больше того, что они имли. А если она отвчала отказомъ на ихъ требованя, он ласково-шутливо говорили ей:
— Ну, ты какъ-нибудь извернешься!
И она, дйствительно, изворачивалась, потому что сознавала необходимость продержаться такъ еще нсколько лтъ, пока не будутъ пристроены дочери. Это только и поддерживало ее въ ежедневной, ежеминутной борьб. И вдругъ опятъ что-то кольнуло въ сердце Бараевой. Дочери! Сколько заботъ, сколько любви и слезъ пролито на нихъ. Ольга! Именно Ольга!.. Съ дтства некрасивая, никмъ особенно не любимая — она была всегда до боли дорога матери, которая точно постоянно чувствовала угрызене совсти за ея земляной цвтъ лица, толстый носъ и маленьке глазки… Точно она была виновата въ этомъ! И она всми силами старалась не дать испытать дочери уколовъ самолюбя, и, можетъ быть, этимъ развила въ ней ту самоувренность, отъ которой теперь страдала сама же. Ольг уже двадцать три года и до сихъ поръ никто не ухаживалъ за ней. Она влюблялась часто и была убждена, что и ею вс увлекаются. Мать не разочаровывала ее, хотя вчно болла за нее душой. Въ начал этой зимы Ольга объявила, что ей скучно жить безъ занятй, и что она ршила поступить въ частные классы рисованя. Мать обрадовалась этому, потому что ее давно мучило тоскливое слоняне Ольги. Рисоване по атласу и фарфору, выжигане и тиснене по кож — самое подходящее заняте для барышни. И Ольга какъ-то ожила. Она приходила изъ классовъ веселая и возбужденная, и ея капризныя выходки, прежде такъ мучившя мать, становились все рже и рже. Она перестала вызжать и почти вс вечера проводила на курсахъ. Такъ прошла вся зима и часть Великаго поста. Жизнь текла тихо и спокойно. Бибочка ходила въ гимназю, мужъ, попрежнему, жилъ четыре пятыхъ дня вн дома, вс были довольны и добродушны. Вдругъ на прошлой недл все это точно сразу рухнуло.
Бда подкралась совсмъ неожиданно и унесла съ собой весь покой. Какъ это глупо случилось! Одна изъ знакомыхъ Бараевыхъ прислала вечеромъ свой абонементъ на два кресла въ оперу. Госпожа Бараева была дома одна и ршила похать въ театръ, а по дорог захватить Ольгу, захавъ за ней въ классы рисованя.
— У насъ вечернихъ занятй не бываетъ,— спокойно заявилъ ей швейцаръ.
Эти слова точно кипяткомъ обварили Бараеву. Она сразу не могла понять: во сн она или на яву, ошиблась адресомъ или ослышалась.
— Давно ли?— спросила она.
— Никогда не бывало…
Она сама не помнитъ, какъ вернулась домой и стала ждать. Дочь явилась, какъ всегда, сейчасъ же посл десяти часовъ, веселая и ласковая. Она привыкла, что мать ее спроситъ: что она рисовала? Удачно-ли? Не устала-ли? И, не слыша привычныхъ разспросовъ, стала сама говорить ей:
— Устала я сегодня… Два часа, не вставая, выжигала какой-то противный столъ! Надоло!
И она лниво потянулась. Мать смотрла на нее и молчала. Въ горл сжалось, она не могла произнести ни одного слова. Ольга ничего не замчала и продолжала говорить то, что она привыкла говорить всегда по возвращени домой.
— Анна Дмитревна опять расхвалила меня… Она непремнно хочетъ послать вс мои вещи на выставку… Даже ширмы… Я ихъ нарисовала въ два вечера…
Мать все молчала. Ольга посмотрла на нее, тоже умолкла, встала и ушла къ себ въ комнату.
Черезъ полчаса мать вошла къ ней. Ольга писала на маленькомъ сренькомъ листк.
— Гд ты была?— мягко спросила ее мать.
— Какъ гд?! Въ классахъ…
— Ты лжешь!…
— Не вришь — какъ хочешь!..
— Ты лжешь, Ольга! Я была тамъ…
— Шпонишь!? Милое заняте!..
— Гд ты была? Скажи мн сейчасъ: гд ты была?
— Я же говорю, что въ классахъ рисованя… Если не вришь, то мн нечего тебя и уврятъ…
— Да вдь я же здила туда… Швейцаръ сказалъ, что не бываетъ занятй по вечерамъ…
— Если ты вришь больше первому попавшемуся швейцару, чмъ мн…— начала дочь.
— Ольга! Ольга!— закричала мать съ такимъ отчаянемъ, что та умолкла.
Она долго ходила по комнат ршительной и быстрой походкой. Мать сидла и молчала.
— Прочти,— сказала Ольга, подавая письмо, взятое ею изъ ящика стола.
‘Радость моя! Я сейчасъ изъ комнаты моей благоврной Она, наконецъ, согласилась на разводъ, только, знаешь, какой цной? Чтобы мы съ тобой сейчасъ же, посл свадьбы, ухали изъ Петербурга: она не хочетъ, чтобы ее смшивали съ тобой!!! Я пока на все согласился, а тамъ видно будетъ. Спшу тебя обрадовать, чтобы ты не плакала и жду тебя завтра въ восемь часовъ, непремнно’.
Подписи не было. Мать вопросительно посмотрла на дочь.
— Ладошинъ,— коротко отвтила дочь.— Ты его видала у Репчуговыхъ.
Больше он ничего не сказали другъ другу. Мать сразу ничего не могла понять, а когда хотла что-то сказать, Ольга быстро вышла изъ комнаты. Балъ у Репчуговыхъ, гд красивый полковникъ танцовалъ котильонъ съ Ольгой, запомнился Бараевой только потому, что это былъ единственный балъ въ сезон. Она знала, что фамиля полковника Ладошинъ, что у него красивая и очень богатая жена и взрослый сынъ. Они перехали изъ Москвы недавно и потому мало кто былъ знакомъ съ ними. У Бараевыхъ они не бывали, и Ольга никогда не упоминала о немъ. И вообще весь онъ такъ былъ далекъ имъ, что въ голов Бараевой совсмъ не укладывалось, что Ольга и Ладошинъ могутъ быть знакомы… И вдругъ это письмо на ‘ты’, ‘жду тебя завтра’… Бараевой казалось, что она сошла съ ума, въ голов что-то билось и крутилось безъ выхода. Она бросилась разспрашивать Ольгу. Въ квартир ея не было, никто изъ прислугъ не видалъ ее. Швейцаръ сказалъ, что барышня куда-то ухала на извозчик. И вотъ эти два часа, пока Ольга не вернулась домой, были самыми страшными во всей жизни Бараевой. Она плакала, молилась, чтобы Богъ вернулъ ей ея дочь, клялась простить ей, лишь бы увидть ее здсь, живою… Ольга явилась блдная, заплаканная, кроткая. Она сказала, что пошла на воздухъ собрать свои мысли и успокоиться, но мать не сомнвалась, цто сна гд-то видлась съ ‘нимъ’ и просила его скоре все покончить.
— Ты только скажи: почему ты плакала?
Дочь не сказала, но дала честное слово, что на этой же недл все устроится такъ, какъ желала бы мама: ‘онъ’ прдетъ говорить о свадьб… А пока — вопросъ исчерпанъ.
Всю ночь Бараева билась и металась какъ въ бреду. И надо всмъ плавало чувство нжной жалости къ дочери. На другой день Ольга была прежняя, только еще сдержанне и суше обыкновеннаго. Она пошла и утромъ и вечеромъ въ ‘классы’, точно ничего ни случилось въ ея жизни. А мать мста себ не находила. Затмъ явилось извсте о назначени имня въ продажу. Тутъ уже вся семья заволновалась: скандалъ былъ бы слишкомъ громкй и ршили, что ‘мама’ должна все устроить… Пришлось хать съ смертельной тревогой въ сердц… Хоть бы на минутку забыться, хоть бы заснуть. А тутъ еще эта ‘Рыбка’ возится и суетится все время.
‘Рыбка’ сидла у раскрытаго дорожнаго сака, наполненнаго принадлежностями туалета. Флаконы въ серебряной оправ всхъ величинъ, щетки, ножницы, коробочки и зеркало. Она сначала близко разсматривала свое лицо въ зеркало, затмъ взяла маленькую серебряную трубочку и раскрыла ее. Тамъ оказался темный карандашъ, которымъ она стала подправлять рсницы. Въ наружныхъ углахъ глазъ она поставила по точк, опять близко наклонилась къ зеркалу, стала стирать то, что намазала, и вдругъ — точно что-то вспомнила, бросила все, вскочила и достала изъ кармана пальто, брошеннаго въ уголъ дивана, телеграмму. Она развернула ее, прочитала и стала креститься мелко и быстро по средин груди. Слезы опять заволокли ея глаза и выступили на только что подправленныхъ рсницахъ. Но она уже не помнила о нихъ. Она читала и перечитывала телеграмму и то крестилась, то устанавливалась въ нее затуманеннымъ слезами взглядомъ. Бараевой казалось, что она кривляется и рисуется красивой, застывшей позой. Вдругъ хриплый сдавленный стонъ ворвался въ купэ, за нимъ второй еще сдавленне и тяжелыя, отрывистыя рыданя посыпались одно за другимъ.
Двушка скрыла лицо руками и уткнулась въ спинку дивана, поджавъ подъ себя об ноги. Отъ рзкаго движеня ея туалетный мшокъ сползъ, наклонился, одинъ изъ флаконовъ упалъ и разлился.
‘Истеричка какая-то,— подумала Бараева.— ‘Он’ вс, вроятно, такя. Того недоставало: еще разлила что-то, и безъ того задыхаешься отъ запаха всевозможныхъ духовъ’…
А ‘Рыбка’, точно прячась отъ кого-то, продолжала рыдать сдержанно и тяжело, уткнувшись въ спинку дивана. Ея узкя плечики, окутанныя мягкой серебристой тканью, судорожно поднимались кверху, головка вздрагивала и, при каждомъ движени, гребень блестлъ и сялъ всми цвтами радуги. Госпожа Бараева не знала что ей длать. Сильный запахъ пролитыхъ духовъ злилъ ее, эти громкя рыданя — когда ей и своего горя было достаточно — раздражали своей назойливостью, брилланты и камни съ ихъ нахальнымъ блескомъ, весь этотъ роскошный, безтактный туалетъ — казались насмшкой надъ нею, которая изъ-за какихъ-то грошей детъ продавать по кускамъ родное гнздо. Первымъ движенемъ Бараевой было — уйдти. Но изъ зажатаго рта ‘Рыбки’ вдругъ вылетлъ такой дтской вопль, что она невольно сказала ей, стараясь быть сдержанною:
— Не приказать-ли дать вамъ воды?
— Н-нтъ, н-не надо, ни чего н-не н-надо!— сквозь рыданя проговорила ‘Рыбка’.
Госпожа Бараева плотно сла въ уголъ, считая свою совсть успокоенной. Если эта истеричка не желаетъ ея участя — и Богъ съ нею. Лишь бы плакала не на весь вагонъ, а то могутъ сбжаться пассажиры и выйдетъ скандалъ. А этого Бараева боялась больше всего на свт. И она, съ чувствомъ особеннаго успокоеня, слдила какъ узкя плечи ея спутницы вздрагивали все рже и рже и какъ, наконецъ, она вся, собранная въ комочекъ, затихла и застыла. Бараева достала подушку въ шелковой малиновой наволочк и прилегла на нее, не раздваясь и не снимая перчатокъ. Спать еще не хотлось, да она и не умла спать въ дорог, но она сейчасъ же закрыла глаза, чтобы уйдти отъ всей этой возни съ флаконами и рыданями. И опять что-то тяжелое, черное придавило ее. Письмо Ольг на ‘ты’, ея отсутстве по вечерамъ, якобы въ классы рисованя, какой-то неизвстный ей полковникъ — все это въ сотый разъ предстало передъ нею съ мучительной ясностью. Единственно возможный исходъ изо всего этого — конечно, замужество Ольги, и надо было, во чтобы то ни стало, устроить его, а дальше — будь, что будетъ. Но она именно и боялась, что Ольга не суметъ добиться того, чтобы онъ бросилъ богатую жену, взрослаго сына, досталъ разводъ и женился. Другя барышни очень ловко устраиваютъ это и выходятъ за чужихъ мужей, но ея Ольга не изъ такихъ: она влюбляется безъ памяти и можетъ надлать непоправимыхъ глупостей. Бараева гнала отъ себя эти мысли, но он назойлово крутились въ ея мозгу и не давали ей покоя.
‘Лишь бы устроить пока дло съ продажей имнья,— говорила она себ въ двадцатой разъ,— а тамъ ужъ я добьюсь, что Ладошинъ женится на Ольг. Безъ меня они не будутъ видться, Ольга дала слово’…
Но она не врила тому, что повторяла себ. Она уже давно знала, что дочери обманываютъ ее на каждомъ шагу, особенно Бибочка. И она принимала это почти какъ должное, говоря, что безъ этого не проживешь. И Бибочка не заботила ее: она была уврена, что эта двочка не пропадетъ, скоро выйдетъ замужъ, непремнно за богатаго, и заживетъ легкой, беззаботной жизнью. Но Ольга!..
И опять сердце матери мучительно сжалось отъ страха, отъ нжности, отъ безсильной обиды и сознаня своей безпомощности. И это чувство мучительной боли было точь въ точь такое же, какъ и тогда, когда она въ первый разъ увидала свою Олю въ вид темнаго, безформеннаго комочка, барахтавшагося рядомъ, на кровати мужа, въ то время какъ и докторъ и акушерка возились около матери. Та же боль мучила сердце и при каждомъ зубк дочери и при малйшемъ повышени температуры, при вид невеселыхъ глазъ двочки или ея слезъ. Когда Оля стала расти и мать замтила, что она становится очень некрасивой, эта боль въ сердц являлась, чаще и чаще. Каждая новая шляпа, каждый выздъ, каждая перемна прически только подчеркивали ея некрасивость и давали мученя матери. Бибочка явилась значительно позже и стала общей любимицей. Хорошенькая, бойкая, смлая и находчивая — она была общимъ кумиромъ, но то мучительное въ чувств, которое было относительно старшей дочери — длало Ольгу особенно дорогой для матери. И теперь, въ вагон, эта мучительная нжность вдругъ всплыла надо всмъ, Бараева не видла уже ни полковника, ни свиданй, ни письма на ‘ты’ — ей только хотлось одного: чтобы ея Оля была счастлива, хоть день, хоть мигъ, но счастлива по настоящему. И вдругъ она почувствовала, что изъ-подъ ея зажмуренныхъ вкъ просочились слезы и поплыли по рыхлымъ щекамъ.
Она открыла глаза. ‘Рыбка’ уже успокоилась и сидла на диван, а на колняхъ у нея стояла большая коробка съ засахаренными фруктами. Она ла ихъ одинъ за другимъ, внимательно выбирая любимые. Бараева смотрла на ея узкя руки съ изумительными ногтями: длинными, выпуклыми и отполированными до поразительнаго блеска. ‘Рыбка’, увидя этотъ взглядъ, не поняла его и по-дтски сказала, указывая на конфекты:
— Хотите?
И голосъ у нея былъ какой-то дтскй.
— Нтъ… благодарю…
— Да ну, кушайте… Я безумно люблю кевское варенье!
Она такъ близко протянула коробку къ Бараевой, что та невольно взяла одну конфекту.
— Ну вотъ,— облегченно сказала ‘Рыбка’.— А то демъ запертыя въ одной клтк, и точно не одной породы… Тяжело какъ-то…
Она сказала это такъ просто, что Бараевой стало необходимо отвтить ей что-нибудь. И она сказала первую попавшуюся дорожную фразу:
— А вы не спите въ дорог?
— Обыкновенно — да, а сегодня мн не заснуть, ни за что не заснуть… У меня ужасное горе…
И она опять была готова разрыдаться, но Бараева поторопилась сказать ей:
— Какъ здсь натоплено!
— Можно вентиляторъ открыть,— живо отозвалась ‘Рыбка’ и уже вскочила на диванъ открывать его, но Бараева остановила ее:
— Боже сохрани! Это — врная простуда.
— Вы боитесь? А какъ же мы-то? Иногда — вечеромъ два три градуса, а поешь на открытой сцен съ голыми плечами и руками.
Артистка!— подумала Бараева. И это слово сразу успокоило ее: съ артисткой — познакомиться не стыдно, напротивъ… А кому же дло до ея нравственности? Да къ артисткамъ и особая мрка на этотъ счетъ,— имъ все прощается. И она сейчасъ же совсмъ иначе стала смотрть на спутницу: прямо и внимательно. Лицо, обмытое слезами, сдлалось какъ-то моложе и точно худе и она сразу стала похожа на одну, знакомую гимназистку, приходившую иногда къ Бибочк,— т же тонкя черты лица, тотъ же красивый носикъ и острый подбородокъ, только эта была настоящая красавица: линя лба, цвтъ и мягкость волосъ и глаза, лишенные теперь своей искусственной черной рамки — были изумительно хороши. Бараева не могла оторвать взгляда отъ нея.
Вотъ бы Ол таке глаза! подумала она, вспоминая маленьке, въ красныхъ золотушныхъ вкахъ, глазки дочери.
‘Рыбка’ тоже смотрла на свою спутницу и думала:
‘Отчего у такихъ генеральшъ непремнно срый цвтъ лица и коричневыя губы?’
— Неужели вы не надваете ничего теплаго?— спросила Бараева.
— Когда?— не понявъ вопроса, сказала ‘Рыбка’.
— На сцен… Когда холодно…
— Нкоторыя надваютъ — фуфайки тлеснаго цвта, я — никогда! Гадость какая! Сижу за кулисами въ шуб и посл номера моя Альвина сейчасъ же накидываетъ мн ее на плечи… Бррр! Вспомнить страшно! Иногда мучительно холодно, зубы такъ и щелкаютъ…
— А поете?
— Пою!— весело сказала ‘Рыбка’ и расхохоталась, но какимъ-то грустнымъ хохотомъ, и опять быстро встала и схватила зеркало.
Вс движеня ея были нервныя и торопливыя: взяла зеркало, точно по привычк поднесла его близко къ глазамъ, положила назадъ, посовала кое-какъ флаконы въ мшокъ, нахлопнула его и опять, вся съежившись, сла съ ногами на диванъ.
— Все это пустяки!— сказала она.— Глупости, о которыхъ и говорить не стоитъ… А вотъ у меня то что случилось… Мама мн телеграфируетъ… Гд тутъ?
И она опять стала суетливо искать телеграмму.
— Господи! Куда же она запропастилась? Вотъ! Подумайте: у пятилтней двочки и воспалене мозга!
Она сказала это такимъ тономъ, какъ будто нельзя было допустить и мысли объ этомъ.
— Mningite!— равнодушно опредлила Бараева.
— Мама пишетъ: положене почти безнадежно! Господи, неужели…
Она точно боялась выговорить слово.
— Тогда и я жить не хочу, не могу, не буду…
— Это у вашей сестры?
— Нтъ.
Она сжала губы, но видно было, что не могла молчать.
— Это у моей дочки… У моей собственной… Мама всмъ говоритъ, что это ея племянница… Это вздоръ! Она моя! И если бы вы видли, какая красавица! А умна, какъ день!.. И какая милая, вс кругомъ обожаютъ ее, да и нельзя не обожать! Это совсмъ необыкновенное создане!.. Да вотъ посмотрите!
Она быстро разстегнула лифъ и вытянула изъ подъ него тонкую золотую цпочку, на которой висли два дешевенькихъ финифтяныхъ образка, дтскй крестикъ съ черной эмалью и золотой плоскй медальенъ съ громаднымъ бриллантомъ посредин. Въ медальон съ одной стороны лежалъ подъ стекломъ сухой, коричневатый лепестокъ розы, а съ другой — портретъ двочки лтъ трехъ, съ широко открытыми глазами и свтлыми волосами, завязанными надъ ушами торчащими вверхъ бантами. Это давало ей смшное, почти жалкое выражене. Тоненькая шейка выглядывала изъ густое волны кружевъ.
— Посмотрите только что за прелесть,— горячо воскликнула ‘Рыбка’ и поцловала портретъ.— И знаете: все вынесу, все, а этого не вынести ни за что!.
— Зачмъ же вы оставили ее?— сухо спросила Бараева.
— Ей лучше такъ,— грустно сказала ‘Рыбка’ и на нсколько, секундъ умолкла.
— А вы думаете легко это?— горячо заговорила она.— Я день и ночь ревла, когда ршила отдать мою Зойку мам. Думала: съ ума сойду… Да что длать-то? Сами посудите: меня почти никогда нтъ дома: сплю до трехъ часовъ дня, потомъ узжаю и раньше трехъ — четырехъ ночи не возвращаюсь… Зойка первые три года у меня жила, оказалось, что иногда кричала по цлымъ часамъ: нянька оставитъ ее одну въ дтской, а сама уйдетъ въ кухню… А я въ это время за нсколько верстъ псни распваю, публику забавляю… Когда я узнала, что двчурка моя чуть не цлыя ночи кричитъ — я не знаю, что со мной сдлалось… Хотла все бросить, жить только ею и съ нею… Да на что жить то?!
Она сказала послднюю фразу такъ горько и злобно, что Бараева вся встрепенулась.
— Прямо скажу вамъ: голода испугалась! А здсь, конечно, о голод и не думаешь…
— Вы много получаете?
— Вещей у меня множество,— уклончиво отвтила она,— а денегъ никогда нтъ… Да на Зойку хватаетъ, и мам помогаю, и сестренку въ гимнази воспитываю… Вотъ зачмъ и отдала мою двочку милую… А вы спрашиваете…
Она на минутку задумалась и потомъ опять заговорила:
— Мама не хотла брать: срамъ, говоритъ, младшая сестренка узнаетъ… Разныя глупости говорила… Я едва умолила ее… Ршили, что будетъ жить у нея подъ видомъ дочери ея двоюроднаго брата… Такъ моя Зойка и живетъ безъ меня… Да ей-то хорошо… Дурочка, не понимаетъ еще… А на меня иногда такая тоска находитъ, что смерть!.. Знаете, мн кажется, что кто испыталъ радость чувствовать своего ребенка — тому нтъ жизни безъ него!.. Т. е. будешь жить, и смяться, и минутами веселиться, но все это какъ-то въ потемкахъ, безъ солнца, безъ свтлой дали.. Я не знаю, какъ вамъ это выразить словами… Да у васъ есть дти?
— Есть… Дв дочери…
— Значитъ вамъ и объяснять нечего, вы поймете, всякая мать пойметъ… Мужчина не пойметъ… Вонъ сегодня одинъ мой прятель… Вы видли его на платформ? Онъ на вашу барышню все смотрлъ.
— Я не видла,— сдержанно отвтила Бараева.
‘Рыбка’ быстро достала изъ вншняго отдленя дорожнаго мшка складную рамку и протянула ее Бараевой.
— Какъ хорошъ!— сказала она.— Посмотрите: каке глаза, точно египтянинъ! Очень онъ мн нравится, или кажется, что нравится… Я даже думала, что это любовь! А сегодня онъ вдругъ сталъ мн непрятенъ… И не отъ того, что онъ переглядывался съ вашей барышней, право нтъ, а потому что говорилъ гадости…
Бараеву покоробило отъ упоминаня объ ея дочеряхъ, она хотла остановить спутницу, но та быстро и горячо говорила дальше.
— Уже за обдомъ онъ разозлилъ меня. Знаете, у него любимое слово: предразсудокъ! Мы съ дтства знаемъ, что бояться трехъ свчей — предразсудокъ, плевать при встрч со священникомъ — предразсудокъ, а у него не такъ… Я говорю: ‘мн стыдно’! А онъ: ‘это предразсудокъ’! Я боюсь смерти, страшно боюсь. Предразсудокъ! Все, что принято называть добродтелью, нравственностью — на его язык предразсудокъ… Это очень удобно, а иногда просто страшно: онъ говоритъ, напримръ, что убить человка не страшно, а наказане непрятно!.. Я думала, что онъ шутитъ… Нтъ! Онъ необыкновенно послдователенъ… Онъ какъ-то выше всего… У него нтъ ни страха, ни привязанностей, ничего!
— За что же вы его любите?— спросила Бараева.
— Онъ особенный какой-то! Весь особенный!.. И красивый, и изящный… Вы бы посмотрли, каке у него галстухи: съ ума сойдти! А цилиндръ! Всегда huit reflets! Иначе онъ не въ дух… И на рук, немного ниже локтя, вытатуированъ тигръ, изумительно!
— Зачмъ-же?
— Это послднй крикъ моды! Ему въ Париж сдлали. Тамъ знаменитый tatoueur какого-то короля, дагомейскаго что-ли? И вс снобы татуируются… И меня убждали, когда я была въ Париж, да я боюсь… больно!
Помолчавъ немного, она сказала:
— Вы только не думайте, что онъ, кром своихъ галстуховъ, ничего знать не хочетъ… Напротивъ! Онъ ужасно ученый. Окончилъ университетъ въ Москв, потомъ учился заграницей… Напечаталъ цлую книгу по-французски, историческую… Очень умный… И ненавидитъ общество, нигд не бываетъ… Театръ не для него, а для толпы, балы — для пошляковъ, служба — pour les arrivistes, семья для тупоумныхъ людей… Такой странный, а вдь милый какой!.. Ходитъ ко мн чуть не каждый день, сидитъ, читаетъ, учитъ меня французскому языку… Я окончила гимназю и знаю языкъ, какъ вс гимназистки. А онъ жилъ долго въ Париж и говорить какъ то особенно и меня учитъ… И цлыми часами мы съ нимъ сидимъ вдвоемъ. Онъ не любитъ если еще кто-нибудь придетъ, онъ только признаетъ des intimits chuchotantes…
И она передразнила кого-то, какъ это длаютъ дти.
— Такъ вотъ, я сегодня разсердилась на него… Собрались меня провожать въ Москву и устроили обдъ у Кюба… Какъ всегда: шутки, смхъ, питье всякое… Я вдругъ вспомнила, что моя Зоечка теперь тамъ, гд-то далеко, лежитъ больная, такъ ужасно больная — и, конечно, заплакала. Онъ съ презрнемъ посмотрлъ на меня и сказалъ:
‘Это мщанство’!
Я знаю, что у него большей брани нтъ.
‘Если-бы у тебя былъ ребенокъ — ты понялъ-бы каково мн!..’
‘Я, къ счастью, ушелъ отъ зоологическаго типа’…
И пошелъ: Это самовнушене… Не можетъ быть чувства къ своему ребенку… Тупоуме какое-то!..
Я ужасно вспылила, наговорила ему чортъ знаетъ что… Онъ только головой качалъ и говорилъ:
‘Какъ не эстетично!..’
Я и сама чувствовала, что была некрасива въ эту минуту, но что же длать-то? Телеграмма, вотъ эта телеграмма, пришла сегодня утромъ и была у меня въ карман, когда я обдала съ ними… Одинъ офицеръ — онъ тоже былъ на вокзал, видли?— хотлъ успокоить меня, примирить насъ и сказалъ:
‘Ребенокъ отъ любимаго человка всегда дорогъ…’
‘Ребенокъ дорогъ,— сказала я,— всегда дорогъ!.. Отъ любимаго или нелюбимаго… Вонъ моя Зойка… Я отца ее никогда не любила, а теперь и вспомнить о немъ не могу, а ее обожаю, какъ сумасшедшая!..’
Вдругъ она разсмялась:
— Вы такъ серьезно смотрите на меня и наврное думаете: зачмъ она говоритъ мн все это?
— Нтъ, напротивъ,— искренно сказала Бараева, которой вдругъ сдлалось жалко свою случайную собесдницу.
И эта искренность сразу прошла въ самое сердце ‘Рыбки’, она опять заговорила тепло и ласково.
— Вамъ, можетъ быть, не все понятно, что я говорю, а вы только вникните, снизойдите я поймите… Вдь мн не было и восемнадцати лтъ, когда родилась Зойка… Я только что кончила гимназю и поступила въ классы пня…
Эти ‘классы’ заставили Бараеву встрепенуться, она сла на диванъ, спустила ноги и стала слушать, внимательно глядя въ глаза говорившей.
— Ходила я одна, иногда мама провожала меня… рдко!.. Разъ на улиц какой-то немолодой, очень элегантный человкъ подошелъ ко мн и спросилъ: вы Любовь Дмитревна? Я отвтила: нтъ. Онъ извинился и разсказалъ цлую длинную исторю о какомъ-то сходств, о томъ, какъ онъ уже цлую недлю ходитъ за мной… Конечно, мн не надо было бы слушать его… Но мн и въ голову не приходилъ обманъ съ его стороны… На другой день онъ встртилъ меня уже какъ знакомый, сталъ говорить какая я красивая, какъ онъ ждалъ встрчи со мной… Онъ назвалъ мн свою фамилю… Я стала считать его моимъ знакомымъ и черезъ нсколько времени пригласила къ намъ. Онъ точно обрадовался приглашеню, но сказалъ, что надо это сдлать прилично, найдти кого-нибудь кто-бы ввелъ его въ нашъ домъ, представилъ бы мам. И все медлилъ… День шелъ за днемъ… И я не очень настаивала на этомъ визит. Отецъ умеръ уже года три до этого, мы жили въ крошечной квартир, съ вонючей лстницей, и мама всегда была заплаканная и недовольная… Я не могла себ представить, что стали бы мы длать съ такимъ наряднымъ гостемъ, а главное, я не видла ничего дурного въ томъ, что при встрч онъ, т. е. вотъ этотъ… его Дмитремъ Дмитревичемъ звали… что этотъ Дмитрй Дмитревичъ при встрч выходилъ изъ кареты и почтительно провожалъ меня до дому. Потомъ онъ сталъ подвозить меня… Потомъ… Онъ хотлъ послушать мой голосъ, такъ какъ имлъ возможность помстить меня въ оперу… Къ нему на домъ хать нельзя было, у него была семья…
Бараева какъ-то засуетилась на своемъ мст и ‘Рыбка’ остановилась.
— Говорите, милая, говорите…— сказала Бараева.
— Онъ повезъ меня къ какой-то дам, знакомой его… Я пла, онъ восхищался, пророчилъ мн блестящую карьеру… Я всему врила..
— И ничего не сказали вашей матери?— горячо спросила Бараева.
— Ничего… Сама теперь не знаю, какъ объяснить… Боялась, что запретитъ мн быть знакомой съ нимъ, или хотла показать свою самостоятельность… Право не знаю… Меня какъ-то увлекала тайна, роскошь обстановки: карета, вкусная да, иногда подарки… Я прятала ихъ отъ мамы и радовалась одна, втихомолку… Помню, онъ надлъ мн на палецъ кольцо, очень дорогое должно бытъ… Я носила его только по ночамъ и радовалась чему-то… Но еще больше была рада, когда потеряла его и не должна была заботиться о томъ, чтобы его прятать… Что-то тутъ сложное и запутанное было. Я уставала лгать, а безъ лжи, дома, мн было скучно,— все какъ-то просто, обыкновенно и извстно заране. Ничего неожиданнаго и загадочнаго… А тамъ постоянныя волненя… Пошли поздки за городъ… Ну, однимъ словомъ все какъ слдуетъ…
— А мама ничего не знала?— упавшимъ шопотомъ спросила Бараева.
— Ничего… пока не понадобилась ея помощь… Зима вся прошла въ какой-то сплошной лжи, на лто онъ ухалъ куда-то, а осенью я уже не могла застегнуть ни одного платья, меня тошнило, я страдала втихомолку, длала надъ собой всякя мученя, пока мама не узнала все и не спасла меня…
— А ‘онъ’, что-же?— шопотомъ спросила Бараева.
— Онъ?!.. Мн сказали, что болзнь жены задержала его за границей на всю зиму…
— И мать простила васъ?
— Какъ-же не простить? Только очень я, бдную ее, намучила… Плакала она надо мной и день и ночь… Увезла въ Петербургъ, чтобы никто изъ знакомыхъ и родныхъ не зналъ ничего, спрятала меня здсь… Что мы съ ней испытали, вспомнить страшно… Она все перетерпла ради меня, а я ради Зойки… Съ перваго дня я ее такъ полюбила, и даже рада, что у нея нтъ отца, по крайней мр, она вся моя и ни съ кмъ ею длиться я не должна… Моя, моя, моя!
Она радостно захлопала руками и этотъ звукъ странно прозвучалъ въ наполненномъ печалью безмолви вагона Бараева смотрла на нее глазами, полными слезъ, и точно ничего не видла и не слышала больше.
Классы рисованя, вечерня прогулки дочери, свиданя гд-то вн семьи,— все это вдругъ опять предстало передъ ней съ мучительнымъ смысломъ и рвало въ клочки ея сердце.

——

Весь вагонъ уже спалъ. Бараева откинулась на спинку дивана и закрыла глаза. ‘Рыбка’ долго сидла молча, смотря въ одну точку и скорбно сдвинувъ брови.
— Ой-ой-ошеньки!— вдругъ вырвалось у нея вмст съ тяжкимъ вздохомъ.
Бараева открыла глаза и увидла, что ея спутница стала раздваться на ночь. Все, что она снимала съ себя, было поразительнаго изящества. Бараева ничего подобнаго и не видала никогда. Безконечное количество мягкихъ оборокъ, кружевъ, лентъ красивыхъ оттнковъ и сочетанй. ‘Рыбка’ раздвалась, не торопясь, точно длала очень серьезное дло. Когда почти все было снято, она накинула на себя тонкй шелковый балахонъ тлеснаго цвта съ желтоватыми кружевами и сла опять съ ногами на диванъ. Она, такъ же не торопясь, вынула гребень и шпильки изъ головы и, поставивъ передъ собой зеркало, стала причесывать свои богатые, золотые волосы.
Бараева откинулась на спинку дивана и прищурила глаза, чтобы не смущать свою молодую спутницу. Но та уже забыла ее, она вся ушла въ свои мысли и точно машинально возилась съ волосами: разобрала ихъ на пряди, закрутила на розовыя ленточки и завязала бантиками кругомъ головы. И ея маленькое, блдное личико стало будто еще меньше въ этой прическ и сдлалось похоже на портретъ двочки въ медальон, въ немъ было также что-то жалкое и безпомощное, и опять слезы поползли по ея бленькимъ щекамъ. Но она не оставила волосъ пока не закончила свою ночную прическу. Затмъ она легла на спину и закинула руки за голову. Но ей не лежалось, она сейчасъ же вскочила и стала креститься, крпко надавливая на лобъ сложенные пальцы и шепча: ‘Господи! Спаси мою Зоечку ненаглядную! Господи! Господи!..’
Бараева опять сла на диван.
— Я вамъ мшаю спать?— сконфуженно сказала Рыбка.
— Я никогда въ дорог не сплю,— отвтила Бараева.
— А мн совстно, что я такъ много наболтала вамъ… Вы я думаю все-таки удивляетесь: сидитъ передъ вами человкъ, совсмъ вамъ чужой, котораго вы, можетъ быть, никогда больше и не увидите, до котораго вамъ нтъ дла — и вдругъ всю свою душу вамъ открылъ… Но нельзя же всю жизнь по одному рецепту жить… Правда? Бываетъ такъ, что вс перегородки надаютъ… Правда?
И она опять сла прямо противъ Бараевой, спустила ноги и облокотилась о колни сложенными руками. И опять приливъ говорливости напалъ на нее, и она зашептала быстро и неудержимо.
— Знаете, мн все кажется, что Зойка умретъ… И вдругъ у меня все внутри мучительно заноетъ, и я готова стонать и кричать на весь мръ… Вотъ, и является потребность двигаться, говорить, заглушить боль… А я еще всегда говорю, что можно во всемъ уврить себя, все внушить себ… Вотъ мой… У меня есть одинъ знакомый, купецъ, т. е. не купецъ — онъ не любитъ этого слова — а фабрикантъ… Душою онъ чужой мн, до ужаса чужой… И не знаетъ онъ меня совсмъ и не понимаетъ… Я плачу, а онъ мн брошь въ тысячу рублей тащитъ… Или вотъ эти серьги… И я его не понимаю… Я слышу, что онъ говоритъ, а зачмъ онъ это говоритъ, никакъ не могу понять… А мы каждый день видимся, и я всегда встрчаю его ласково, смюсь… И не притворяюсь, а какъ-то могу убдить себя, что онъ дорогъ мн… И сама врю этому, и онъ вритъ… Также убдила себя въ томъ, что влюблена въ этого (она указала пальцемъ на стоящй передъ ней портретъ) и даже ревновала его и злилась, когда онъ говорилъ, что ревность такой же ненужный аксессуаръ любви, какъ клятвы, слезы и врность… А я и клялась, и плакала, и думала, что никогда въ жизни не разлюблю… Онъ смялся и былъ правъ… Вотъ сейчасъ, сю минуту, я смотрю на него и точно его нтъ совсмъ… Нтъ!.. Не чувствую я его… А на двочку мою взгляну — все внутри задрожитъ… И нельзя себя уврить въ этомъ, невозможно… Я вся чувствую ее… Даже когда не вижу, а только вспоминаю о ней, о какомъ-нибудь ея словечк, о слезахъ ея — такъ вся душа и затрепещетъ… хочется плакать, хочется вынуть сердце и отдать ей… На! играй имъ!!.. Вы понимаете меня?… Да?..
Она сла на самый край дивана, такъ что ея колни почти касались колнъ Бараевой, и та ласково и внимательно смотрла на нее.
— И знаете: пока она здорова, мн ничего въ жизни не страшно… Я все приму, лишь бы она была жива, а для этого все-таки надо и хорошй воздухъ, и да здоровая, и весь уходъ… И все это я даю ей… Иногда начну себя бранить, унижать… Вспомню гимназю, наши разговоры, подругъ… Одна въ доктора пошла, другая — въ Петербург замужемъ за какимъ-то важнымъ бариномъ… Я встртила ее какъ-то и подойдти не посмла… Или тамъ, у насъ… Каждый вечеръ я пою передъ полупьяной толпой… Чего не наслушаешься, чего не насмотришься!.. Громадная зала, клубы дыма, озврлыя лица, пьяныя замчаня, пьяное чавканье… Чмъ гаже псня, тмъ больше успхъ… А потомъ отдльный кабинетъ… Не имю права ухать домой раньше, не имю права отказываться отъ приглашенй въ кабинеты… Ну, простите! Не буду вамъ разсказывать про наши гадости… Только вы поймите: вдь это каждую ночь!.. Если бы не было ради кого это все выносить — вдь не вынести, нтъ… Другя пьютъ, т выносятъ… А я не могу… За то у меня Зойка!.. Здсь я какъ во сн, точно это не я… Точно это не на самомъ дл… А на самомъ дл только то, что тамъ въ Москв, въ Спасскомъ переулк… И все вдругъ сдлается легко, когда почувствуешь, что есть цль, а есть цль, значитъ есть и смыслъ, и оправдане… Вотъ и Ладошинъ,— она опять показала на портретъ,—говоритъ постоянно: фактъ самъ по себ — ничто, важно: почему и зачмъ, мотивъ и слдстве…
— Ладошинъ?— съ испугомъ спросила Бараева.
— Да… Вотъ этотъ…
— Это сынъ красиваго полковника?
— Да, сынъ… А вы знаете отца?
— Н… не много,— отвтила, едва выговаривая слова, Бараева.
— Онъ очень красивый, но скучный мн показался… А я скучныхъ не люблю… Онъ едва двигается, едва говоритъ, точно боится расплескать свою красоту… А я люблю движене, шумъ, жизнь. Для меня страшне всего отсутстве жизни. Плакать, мучиться страдать — все лучше этого…
Бараева встала со своего мста и сдлала нсколько шаговъ, точно хотла уйдти, потомъ опять вернулась и сла.
‘Рыбка’ не замчала ея волненя и продолжала говорить точно сама съ собой.
— Вотъ еще что страшно: думать. Это ужъ страшне всего… Я такъ боюсь этого, что когда мн не съ кмъ говорить, то я съ моей Альвиной разговариваю, или по телефону… Вызову телефонную барышню и говорю съ нею. Впрочемъ, я рдко одна бываю…
— Вы и мать его знаете?— спросила Бараева, садясь рядомъ съ нею.
— Чью?— спросила она, не понявъ вопроса.
— Вотъ этого… Ладошина…— стараясь быть спокойной, сказала Бараева.
— Никогда не видала, а сынъ не любитъ говорить со мною о ней… Для него мать стоитъ отдльно это всхъ людей, для нея у него особая мрка и особое чувство, что-то религозное… Отца онъ почти презираетъ… Онъ — гадость!
— Почему?— упавшимъ голосомъ спросила Бараева.
— Гадость! Боится жены и живетъ на ея счетъ… Сына познакомилъ со своей любовницей и дрожитъ, что тотъ выдастъ его матери…
— Какой любовницей?— съ ужасомъ спросила Бараева.
— У него какая-то француженка есть… Не молодая уже… И онъ представилъ ей сына!! Каковъ?!
— Онъ, говорятъ, разводится,— едва переводя дыхане, сказала Бараева.
— Никогда! Чмъ же онъ жить будетъ? Все состояне жены… Онъ выпрашиваетъ у нея по сотнямъ рублей и обманываетъ на каждомъ шагу… Теперь у него новая есть… Сынъ говорилъ мн…
— Кто же?.. Кто?
— Не могу вспомнить… Онъ говорилъ, что у отца есть тайная квартира, куда онъ бгаетъ каждый вечеръ, смялся надъ его разными уловками и хитростями, трусостью передъ женой и всякими изворотами…
— А не называлъ вамъ ее?..
— Н-не помню… Кажется, нтъ… Впрочемъ, я думаю, онъ и самъ имъ счетъ потерялъ… Да что съ вами?
Бараева поблднла какъ полотно и безпомощно опрокинулась на спинку дивана. ‘Рыбка’ съ испугомъ стала трясти ее за плечи, разстегнула ей воротъ, достала одинъ изъ своихъ флаконовъ и стала растирать ей виски и шею одеколономъ. Вдругъ какой-то стонъ прорвался изъ сдавленнаго горла, Бараева обхватила ‘Рыбку’ за плечи и — прильнувъ къ ней, стала плакать искренно и горячо. ‘Рыбка’ обняла ее и шептала ей слова утшеня.
— Оля! Бдная моя Оля! Бдная моя Оля!— твердила Бараева.
‘Рыбка’ ничего не понимала, но чувствовала, что Оля — это дочь и что такъ плакать можетъ только мать. И она уже не утшала ее, а только ласково прижалась къ ней и плакала вмст съ нею, но плакала надъ своимъ горемъ.
— Она всю зиму видлась съ нимъ,— шопотомъ говорила Бараева.— Любитъ его до безумя, вритъ, что будетъ его женой… Ей не пережить этого, не пережить…
‘Неужели Зоя не переживетъ? Неужели? Неужели?— твердила про себя ‘Рыбка’. Нтъ! Нтъ! Я съ ума сойду отъ горя’…
— Бдная моя Оля! Милая двочка моя! За что теб это? за что? И чмъ помочь? Чувствую, что сердце у меня живой вырываютъ, и не могу помочь ей… Не могу!..
Бараева, вся съеженная, прильнула къ своей молодой спутниц, и ея строгое срое платье потонуло въ обильныхъ, мягкихъ складкахъ свтлаго балахона ‘Рыбки’. Та съ бережной ласдой обняла ее сдющую голову и склонилась надъ нею своей золотой головкой, обрамленной розовыми бантиками.
И горькя, неудержимыя рыданя обихъ женщинъ слились въ одинъ сплошной вопль.

——

Было уже поздно, когда Бараева проснулась. Ей снилось, что умеръ одинъ знакомый, на высокй постъ котораго она давно прочила мужа. И во сн она волновалась, что этого не случится, спшила куда то ‘ходатайствовать’, бжала вверхъ до лстниц, оборвалась, полетла внизъ и проснулась, сильно вздрогнувъ.
‘Лстница! Это хорошо,— подумала она, еще не открывая глазъ.— А вотъ упасть — не хорошая примта…’
Она оглянулась. Ея спутницы въ купэ не было, а на ней самой лежало ея срое пальто. Ей вдругъ вспомнилось какъ вчера, посл долгихъ рыданй, она стала дрожать точно въ лихорадк, и какъ эта ‘барышня’ бережно уложила ее и закрыла своимъ пальто. Бараева встала, быстро повсила его за крючекъ и стала приводить въ порядокъ свой туалетъ.
Въ дверь вошла ‘Рыбка’. Она была уже совсмъ одта и причесана по вчерашнему, съ блестящимъ гребнемъ въ кос. Глаза были опять густо обведены чернымъ карандашемъ и тонкя черныя брови удлинены на вискахъ. Легкй, искусственный румянецъ длалъ ея щеки полне и больше, и вообще вся она, завернутая въ срую мягкую ткань, казалась точно крупне ростомъ и старше.
— Проснулись?— привтливо сказала она Бараевой.— Я все смотрла на васъ и удивлялась: какъ вы можете спать въ перчаткахъ, а главное въ высокихъ кожаныхъ башмакахъ?! А мн такъ совстно,— я васъ заговорила вчера… Это оттого, что я ничего не ла за обдомъ, а только пила по глоткамъ холодное шампанское… Вотъ и завела себя. Не могла остановиться, пока заводъ не кончился… Простите…
Она говорила это спокойно унылымъ тономъ, неподходящимъ ко всему ея виду.
— А вы не спали?— спросила Бараева.
— Ни минуты… Плакала, плакала, потомъ испугалась, что не успю во время одться и причесаться… Вдь на это часа два нужно, когда нтъ горничной… Такъ и провозилась… Вотъ и Москва скоро… Наврное, сестренка встртитъ меня… Господи! Господи!— съ испугомъ проговорила она и опять стала мелко-мелко креститься по средин груди.
Она замолчала, сла на диванъ и сидла неподвижно, пока не пришли отбирать билеты. Тутъ она вскочила, опять заторопилась, надла свою огромную шляпу, приколола ее по всмъ направленямъ блестящими шпильками, повязала вуаль, накинула на себя срое пальто со шлейфомъ и бросилась въ корридоръ къ окну.
Бараева сидла все время, точно застывшая, точно каменная.
Срый мартовскй день заволокъ Москву тяжелымъ туманомъ. Длинная деревянная платформа Николаевской дороги была покрыта скользкой срой пеленой.
— Маня!— крикнула ‘Рыбка’, увидвъ двочку лтъ двнадцати, пристально глядвшую на подъзжавше вагоны.
— Что? что Зойка?— кричала ей черезъ двойное стекло ‘Рыбка’.
Бараева, не торопясь, собрала свои вещи, сдала изъ по счету носильщику и осторожно вышла изъ вагона. На платформ она услыхала за собой чьи-то быстрые шаги, кто-то взялъ ее за руку повыше локтя и бросился къ ней на шею.
— Жива! Жива!— радостно говорила ‘Рыбка’, цлуя рыхлыя щеки Бараевой.— Доктора говорятъ: спасена! Счастье-то какое!
И она опять бросилась цловать Бараеву.
Та сдержанно отстранилась отъ нея и испуганно оглянулась кругомъ.

Ек. Лткова.

‘Русское Богатство’, No 12, 1902

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека