Это повесть о моей первой любви, о ранних тревогах детской души, радостно и беспокойно рванувшейся навстречу новому незнакомому чувству. Это воспоминания далекого и милого прошлого, от которых до сих пор на меня веет тихою прелестью старой сказки. Было время, эти маленькие события казались полными значения, волновали и тревожили, несли с собой и восторги счастья, и муки тоски. Теперь все это отошло так далеко. Потеряли свою яркость краски, погасли огни, и расплылись тени. Пережитые горечи утратили свою силу, и эти отроческие воспоминания теперь отрадны, как отголосок полузабытой, слышанной в младенчестве песни, или звук родного голоса на чужбине. И для меня они никогда не утратят своего обаяния, эти старые воспоминания, потому что никогда не потускнеет и не изгладится из моей памяти образ милой девушки, которой суждено было кинуть впервые в душу ребенка святую искру прекрасного чувства…
I.
— Здравствуй, мальчик.
— Здравствуйте.
— Неужели ты думаешь, что в этой речонке может быть рыба? Глупенький, тебя славно надули.
— Я ловлю жуков, мадмуазель. Плавунцов и водолюбов.
— Чтобы потом их мучить? Все мальчики жестокие. Разве тебе их не жаль?
— Чем же они мучаются? Я их держу в банке с водой и кормлю червяками. Хотите посмотреть?
— Покажи. Несчастные! Какая теснота! И как они мечутся! Точно они с ума сошли от радости, что попали к тебе. Какие противные! Правда?
— Нет, мне они нравятся.
— Ты говоришь неправду. Они не могут нравиться. У них точно одни туловища и нет головы. А тебе кто-нибудь говорил, что ты интересный?.. Ты когда-нибудь смотришься в зеркало? Только зачем у тебя такие черные глаза? Ты, верно, их никогда не моешь?
— Нет, я каждый день моюсь…
— Ну, конечно, я знаю, что ты не папуас и моешься не только по двунадесятым праздникам. Если б даже ты не хотел мыться, тебя бы заставили. Но я не про это. Ты не моешь глаз. Их нужно каждый день, утром и вечером, промывать кипяточком, с мылом и с песком. Маленькая-маленькая щепотка песку… Что ты улыбаешься? Ты думаешь, я шучу? Не думала. Когда я шучу, — я смеюсь. А теперь ты видишь, — у меня совершенно серьезное лицо. Не шутя, это единственное средство.
Улыбка еще была на моих устах, но вероятно, выражение лица казалось слегка растерянным. Барышня вдруг неудержимо расхохоталась. И смех ее был такой грациозный и вместе заражающий, что невольно засмеялся и я.
— Смеешься, а сам не знаешь чему. Я смеюсь, что у тебя такое выражение, как у козла перед статуей Меркурия… Слышишь же, прими к сведению мой совет. Добра тебе желаю. Если хочешь, спроси дома, — то же скажут. А теперь брось свою рыбу: тебе не уху варить из нее, и пойдем гулять. Какой у тебя здесь поэтичный уголок! Речка, кусты, шалаш… Это, верно, твой шалаш? А там сад? Покажи мне его. Хочешь? Или тебе приятнее возиться с противными жуками, чем быть со мной?
— Мне все равно.
— Спасибо за откровенность. Но какой ты дичок! Разве можно так говорить с барышней, которая напрашивается на комплимент! В таких случаях надо говорить: ‘с большим удовольствием, мадмуазель’. Ну, идем и будем вести умный разговор. Иди с левой руки. Когда мужчина идет с барышней, он должен держаться слева. Запомни это. Тебе сколько лет? Ты учишься? Кто тебя учит, учитель или учительница? Раскачайся же. Чего ты молчишь и только пыхтишь, как локомотив?
— Вы задали мне четыре вопроса…
— Ах, в самом деле! И ты не знаешь, на какой отвечать? Твоя правда! Это почти остроумно. Я уже слышала, что ты не глупенький мальчик… Ты, надеюсь, не сердишься, что я тебя на ‘ты’?..
— Нисколько. Меня все так зовут.
— Спасибо наконец-то я удостоилась того, что ты на меня взглянул… Тебе сколько лет?
— Одиннадцатый…
— О, вот как! Даже не десять, а одиннадцатый… Все как будто одним годом больше… Потому-то тебя и пускают на речку и не боятся, что ты утонешь?.. А зовут тебя, кажется, Пименом?
Я удивленно взглянул на барышню и рассмеялся.
— С чего вы взяли? Не Пименом, а Нестором…
— Ах, я спутала… Слышала и забыла. Извини. Красивое имя, но странное для ребенка… А ты знаешь, кто я и как меня зовут?
— Знаю. Вы дочь г. Ширинского, — Ксения Михайловна.
— Что же, — нравится тебе это имя?..
II.
Прекрасные серые глаза наклонились к моему лицу и пытливо заглянули в мои глаза.
— Очень.
— Смотри, говорить правду! А почему же ты решил меня не замечать? Ведь мы не раз встречались. Я уже три дня как приехала, а ты притворяешься, будто меня не видишь, и если бы я не подошла…
Я был еще в том блаженном возрасте, когда нет ни уменья, ни желания лгать. И в ответ на уничтожающий вопрос я только потупил голову и покраснел, выдавая всем, что она не ошиблась.
— Я думал…
— Ну!
— Я думал, что вы насмешливая… Вроде Натальи Михайловны…
— Ну, и что же? Оказалось, что ты ошибся, и я не в сестру?
— Нет, вы, может быть, тоже будете шутить надо мной, но вы… и добрая.
— И за то спасибо. Значит, со мной как ни как, все-таки можно ладить. Но ты непозволительно откровенен, бутуз!
Маленькие, но сильные пальцы ухватили меня за щеку.
— Ишь, какой красный. Точно вишня… Никак ты хочешь лопнуть? Тебе больно?
Было больно, но я закусил губу и совладел с собой.
— Нисколько… Ни вот на столечко.
Пытка кончилась и те же пальчики снисходительно потрепали меня по занывшей щеке.
— Ты герой. Муций Сцевола!.. Рихард Бесстрашный. Я знаю, что тебе было очень больно, но ты вытерпел. Ты рыцарь. Ну, теперь ты меня не боишься? Ты убедился, что я не кусаюсь?
— Нисколько не боюсь, мадмуазель.
— Не зови меня так, милый мальчишка! Зови меня Ксенией. И ты готов со мною даже подружиться?
— Ах, если бы вы этого захотели!
В моих словах, вероятно, было слишком много младенческой непосредственности, потому что Ксения сердечно привлекла меня левою рукой к себе и уже совсем не прежним полунасмешливым тоном сказала:
— Мы, наверное, будем друзьями. Я люблю, когда человек еще маленький, как ты, и носит такие забавные китайские шапочки с хохолком. Если ты меня не станешь избегать, мы с тобой будем встречаться каждый день в саду султана у жемчужного фонтана… И мы будем ходить друг к другу на свидание, и это будет удивительно поэтично и трогательно… Только, смотри, чтоб никто не знал!
Зрачки ее больших красивых глаз расширились, и тоненький пальчик таинственно погрозил мне. Я сделал, сколько мог, серьезное лицо. Мне хотелось показать, что я понимаю, в чем дело, и смогу свято сохранить тайну, оказавшись действительным рыцарем. О, я ведь только что прочитал детского Дон-Кихота.
— Со мной тебе не будет скучно, — заключила барышня, засматривая в мое лицо своими глазами, в которых бегали лукавые огоньки, — я веселая. Я такую сказку сумею тебе рассказать, что ты со страху будешь прятать голову под одеяло целую ночь. А теперь, милый мальчишка, в доказательство дружбы принеси жертву. Мы опять у пруда. Выпусти жуков обратно. У них там сестры и братья… Они ждут их к обеду, плачут и на тебя сердятся… У них простынет второе блюдо. Противный, ты колеблешься?.. Ну, раз, два… Два с половиной. Три.
С последним словом я перевернул банку. Вмиг исчезли жуки, поймать которых стоило столько труда. Было жалко, но было и радостно,
— Вот так!.. Это первый искус. Теперь прощай. Не забудь же два пункта: во-первых, глубокий секрет, во-вторых — кипяточек, мыло и песочек… Самую маленькую щепоточку. А еще лучше щелоку. Прощай, шалун…
III.
Дом, где после смерти отца жил я с матерью, стоял тихий и точно грустный в мало оживленной улице тихого Захолмска, как печальный памятник угасшего счастья нашего рода. Окруженный сзади густо разросшимся садом, он производил впечатление старинной барской усадьбы. И то постоянное молчание, в какое он был погружен, усиливало впечатление. Было ясно, что в доме уже не живет его старый хозяин, и потому вечерами здесь так тихо, темно и одиноко.
Смерть вошла в дом и нарушила старый порядок, и теперь мы жили исключительно своею уединенною жизнью. Мать еще не простившаяся даже с первой молодостью, ушла в свое горе и жила воспоминаниями. Шел четвертый год после катастрофы, но ничуть не изменились ее настроения.
Соседний с нашим деревянный домик занимал наш старый сосед полковник Ширинский. Почти десятилетняя близость его к моему отцу заставляла мать питать симпатию к этой семье, свидетельнице ее счастливых дней.
Изредка она заглядывала к Ширинским. Постоянно мы встречались с ними в саду, которым, в силу обычая, соседи пользовались, как своим. Полковник, считавший уже за пятьдесят, жил со своей второю женой, женщиной почти одних с ним лет, но сильно молодившейся, сухой и всегда затянутой в рюмочку. В старину он был Дон-Жуаном, и говорили, что у него была действительно незаурядно счастливая наружность. Но, должно быть, это было очень давно. Теперь уж трудно было найти хоть какие-нибудь следы былой красоты в этом грузном, рыхлом человеке, с резкими мешками под глазами и бурым, обрюзгшим лицом. Он давно был в отставке, лежал в своем кресле-качалке с газетой и дымил недорогими сигарами.
С какой-то нежной почтительностью относился он к моей матери. Знавший ее почти ребенком, он, по-видимому, не мог отрешиться от этого впечатления и тогда, когда она стала женщиною и матерью, и в его суровом, несколько хриплом голосе звучали новые нотки, когда, при встречах с нею, он почтительно пенял ей за ее редкие визиты и называл ее затворницей и не совсем точно Ниобеей.
С семьею Ширинских меня связывала дружба с их сыном, моим ровесником Павликом. Мы были еще настолько зелены, что могли не считаться визитами. Постоянно то я проводил целое утро у него, то он на весь вечер оставался у нас. Признаться, я предпочитал встречи у себя и этому была причина. Я не любил встречаться с дочерью Ширинского от первого брака, Натальей Михайловной, очень умной, уже не молодой барышней, вечно читавшей и хандрившей. Ко мне она относилась с уничтожающею иронией. Точно она находила удовольствие в постоянном уязвлении моего ребячьего самолюбия…
Я узнал о приезде Ксении как-то во время игры с Павликом в войну, когда каждый из нас изображал своею персоною и армию, ожесточенно лезущую на крепость, и генералов, и их адъютантов, и лошадей, и пушки, и фуры. Павлик неожиданно сообщил мне, что на днях ожидается приезд в их семью из столицы его сестры, только что окончившей курс в институте. Событие, конечно, задевало меня очень поверхностно. В те годы воинственных увлечений меня больше мог взволновать приезд солдата, племянника няньки, чем появление в нашей жизни незнакомой барышни.
Совсем не похожая по внешности на сестру, от первой матери, Ксения была почти красавицей. В серых глазах, огромных и прекрасных, было что-то наивно-грустное, точно след недавней несправедливой обиды. Странно, всегда я ловлю это выражение в серых глазах, и как идут эти глаза русской женщине и, в частности, русской крестьянке!..
IV.
…И вот теперь я уже был с ней знаком! И не успел познакомиться, как и подружился. Я шел домой, — и точно колокольчики звенели в моей душе. Загадочная, поразительная сила красоты, берущей в плен даже детскую душу!
Мое маленькое самолюбие было приятно польщено, и фантазия усиленно работала. Тайна, которую я таил в недрах своего ребяческого духа, радостно возбуждала меня. От прежнего глухого нерасположения, или лучше сказать, безотчетной боязни Ксении теперь не оставалось и следа. Какая-то сила потянула меня на берег, к шалашу, где произошла наша встреча. Я играл с Павликом, а сам мысленно отыскивал в его лице сходство с сестрой. Тот же тип лица, та же складочка над переносьем, но глаза, — ах, зачем это совсем другие, обыкновенные глаза, не имеющие и тени сходства с теми загадочными, полными жизни глазами, то такими печальными, то вдруг загорающимися лукавыми огоньками!
Вечером, когда обыкновенно мать проверяла мою подготовку к уроку с моим репетитором, я занимался вяло и рассеянно, и с огорчением видел, что мать была недовольна.
— Сегодня у тебя в голове жуки, — объявила она мне, заканчивая урок десятью минутами ранее. — Ты не далеко уйдешь, если будешь так двигать науку,
С приездом младшей дочери, в образе жизни Ширинских, очевидно, должны были произойти существенные перемены. Тот строй, какой мог удовлетворять требованиям меланхоличной затворницы Натали, конечно, не мог существовать при Ксении, которая вся была огонь и ветер. Если Ширинские махнули рукой на карьеру старшей дочери, то младшая, напротив, была очевидным центром их мечтаний. И несомненно все помыслы их сосредоточивались на удаче ее замужества.
Наш молчаливый уголок оживился. Гости, раньше довольно редкие в доме Ширинских, теперь являлись к ним почти ежедневно. Почти ежедневно куда-нибудь выезжал полковник с дочерьми. Ни на другой, ни на третий день после знакомства я не видел Ксении. Мне хотелось представить себя разочарованным. Я останавливался перед зеркалом, рассматривал свое лицо и напрасно пытался уловить в глазах грустное выражение чьих-то серых глаз. Смутно, ощупью я знал, что такое любовь, влюбленные. Может быть, я прочитал не одну книгу из тех, какие мне было еще рано читать. От меня не могла укрыться романтически-безумная история моего, недавно женившегося дяди Никандра. Может быть, я не мог осмыслить ее вполне, но моя душа улавливала что-то прекрасное, геройское в безумии его порыва, какой-то оттенок уважения и восхищения им даже в словах тех, кто осуждал его…
Не увидев, однако, Ксении и на четвертый день, я махнул рукой на свою ‘любовь’, увлекся историей капитана Немо и вместе с Павликом с азартом занялся пусканием в речке самодельных кораблей.
По утрам, в выходивших на двор окнах старенького дома с мезонином то и дело мелькали лица девушек с папильотками в волосах. Вечерами там долго звенел рояль, и веселый смех несся в открытые окна. Повеяло жизнью в нашей пустынной улице. Скучный дом словно воскрес, и невольно веселье соседей передавалось и нам. Прислуга была заинтригована до последней степени, и наших горничных, то и дело выбегавших на двор и шушукавшихся с прислугой Ширинских, невозможно было дозваться…
При встречах Ширинские в один голос пеняли матери, что она не хочет их знать, и настойчиво звали нас к себе.
— Отдайте нам хоть вашего мальчика, — приветливо говорила полковница, — он у вас такой милый. Моя Ксеня от него в восторге. — Она подносила к глазам лорнет и ласково смотрела на меня. — Вам просто грешно жить точно улитке. В ваши годы так уйти в себя! Знаете что?.. — Ширинская переходила на французский язык, — я скажу вам без лести, — вы свели бы с ума добрую половину моих гостей и не оставили бы ничего на долю моих скромниц-дочерей. Я говорю совершенно искренно. Надеюсь, он нас не понимает?
По лицу матери скользила улыбка польщенного тщеславия.
— Нет, это опасный человек, — по-русски отвечала она, погладив меня по голове. — Может быть, не вполне, но он нас поймет.
— Ах, вот как!.. Преумненький мальчик!.. Он у вас будет профессором. Вот посмотрите, — профессором химии… Но, кажется, я не сказала ничего, чего бы не могла повторить?.. Не правда ли?
И она продолжала свою песню и продолжала так настойчиво, что мать, наконец, сдалась. Молодая, интересная, она, однако, сплошь держалась компании стариков и уходила, посидев в гостях какие-нибудь полчаса.
— А Несторика нам! — смеялись сестры Ширинские, охватив меня сзади, за плечи, и не позволяя матери взять меня, — мы отвечаем за него и берем на себя и пересылку, и доставку.
— Хоть совсем оставьте, — улыбалась мать.
V.
…Тихая песенка зазвенела в моих ушах. Ксения!
Расплескав банку с колюшками, и едва не сломавши головой перекладинку самодельного шалашика, я выскочил из него, открыл калитку сада и стал на ее пороге. Лучи солнца залили дорожку. Тени веток и листьев, смеясь, плясали на ней. И, залитая потоками света, Ксения казалась мне не то доброю волшебницей, не то святою. Она беззвучно двигалась по дорожке, лицом ко мне, опустив голову, задумчивая, сосредоточенная… Мне и хотелось побежать ей на встречу, и было точно страшно. Но колебание было минутное. Я стал на пороге и окликнул ее.
Она вздрогнула и порывисто подняла голову.
— А, это мой мальчуган!.. Ты меня напугал… Здравствуй. Представь, какой случай, — я забыла о твоем существовании…
Это было откровенно… А я-то думал о ней, любовался ее папильотками, подсматривал ее, когда она гуляла с моим репетитором, студентом Осининым.
— Ты куда-то спрятался и, вероятно, уж больше не удишь рыбы? Какие у тебя новости?.. Почему ты не приходишь к нам? Разве тебе не хочется меня видеть?
— Очень хочется и… я вас ждал эти дни в саду… Я думал, вы говорили вправду, а вы шутили…
— А что я тебе говорила… Ах, да!.. В самом деле, я и забыла, что ты мне назначал свиданья. Или, — постой! Кажется, даже я сама? И что же, ты сердился на меня?
— Не сердился, но мне было… скучно.
— Бедный мальчик!.. Однако, чего ты краснеешь, как пион? Тебе очень жарко?
Как большинство детей, я обладал способностью краснеть, по-видимому, без всякой причины. Когда мне об этом говорили, я совершенно падал духом и терял всякую способность преодолеть проклятое смущение. В чем секрет этой юной стыдливости, когда так чиста душа и ясны думы, и, однако, краска то и дело заливает щеки? Кто знает, — но страшно сконфуженный, я готов был в ту минуту провалиться сквозь землю.
— Ты совсем сгорел. Даже на глазах слезы… Друг мой! Это от самолюбия!.. Однако, ты, должно быть, так-таки и не слушаешь меня и не моешь глаз? Пунцовый мальчик с черными глазами, — вот феномен. По этому случаю, нужно покраснеть…
Против воли я повиновался.
— Тебя, в самом деле, можно показывать за деньги. Беспричинно — краснеющий мальчик. Питается исключительно манной кашей, но, за неимением ее, ест все. Ты произведешь фурор. Покрасней еще раз! Так. Однако, как для меня ни печально, я должна окончить свидание. — Она взглянула на крошечные золотые часы. — Если хочешь видеть меня, — приходи к нам. Папа даст тебе поиграть саблей. Что может быть выше этого? Настоящею саблей, понимаешь? Это ведь не то, что игрушечная в 50 копеек. И я снова буду иметь счастье видеть твои очаровательные изюминки!..
VI.
Мимолетная встреча заронила в мою душу капельку яда. Я словно бы скатился с горы. Поникла вдруг вера в какую-то таинственную связь, зарождавшуюся в наших душах. Она забыла! А я в своей простоте думал, что это серьезно. Она говорит вслух, что забыла, и ей даже не приходит в голову, что это может быть обидно. И я представился себе маленьким, ничтожным, не заслуживающим внимания, смешным. Она даже не вспоминает о случайном знакомстве с мальчиком, глаза которого ей так не нравятся и над застенчивостью которого она смеется не хуже сестры. Ей противны и смешны и хохолок моей шапочки, и красные щеки, и все, что она говорила мне о чудных сказках, которые знает, и о тайне, в которой я должен был хранить наши встречи, — только насмешка. Я всего лишь десятилетний мальчик, которого можно занять саблей!.. Было бы лучше всего отомстить ей и забыть ее. Но я не мог забыть ее — и даже теперь, когда еще ее насмешка звенела в моих ушах. Высокомерно уделившая мне три минуты, чтобы опять меня забыть, она была по-прежнему дорога мне, и я готов был броситься за нею с мольбой о том, чтобы она меня не презирала…
Мой характер еще только слагался. Мои годы были еще такими, когда по существу смешно говорить о настоящем чувстве. Самые встречи наши были так малозначительны. Но странно, в этом начинающемся захвате чувством дружбы, влечения, привязанности, — называйте, как хотите — очевидно, были все элементы, из каких слагается любовь взрослых. И тот же самогипноз и здесь действовал во всей силе.
Я играл, а в уме вставал знакомый образ, и в ушах звенел милый насмешливый голосок. Задумавшись, я сидел по десятку минут над книгой, создавая мысленно целые разговоры с нею, и своенравная, гордая девушка являлась в моем воображении смирною и ласковой. Она не смеялась надо мною, ее серые глаза становились добрыми, нежными, и она говорила речи, от которых было радостно на душе…
И меня невольно, все чаще и чаще, тянуло к Ширинским. Первое время мы, дети, составляли там особый кружок. Но стоило нам раз побывать в зале, с взрослыми, чтобы нас потянуло к ним. Однажды все, человек пять, мы заявили свою просьбу сопричислить нас к ‘большим’. Нас сопричислили, и барышни в шутку стали называть залу ‘детской’. Душою общества здесь был молодой человек с открытым, благодушным лицом и довольно большою бородой, несмотря на которую он казался совсем молодым. В этой бороде и странном несоответствии с нею его живых и порывистых жестов и мягкого голоса было что-то комичное. Было похоже, что это мальчик, мастерски приладивший себе бороду. Откровенный и простой, ‘Захарик’, как его звали все, или ‘Рауль синяя борода’, как его величали за глаза, — по-видимому, совсем не заботился о том, какое впечатление производит, и заставлял всех без умолку хохотать. Показывая вид, что он боится ушибить голову об люстру, висевшую посередине потолка, до которой на самом деле ему можно было достать только рукой, Захар Игнатьич забавно ходил, придерживаясь стенки. Если маленькая собачка Ширинских начинала слегка визжать, заслышав музыку, он едва слышно подвывал ей в унисон, и это выходило так смешно, что барышни помирали со смеху.
Старым знакомым среди гостей был для меня студент Осинин. Он держался как-то одиноко и вдумчиво всматривался то в одного, то в другого из присутствующих. Может быть, я преувеличивал, но какая-то мужественная мощь и скрытая сила всегда чудились мне в этом человеке с грубоватыми, но привлекательными чертами умного, энергичного лица. Осинин уже второй год занимался со мною и через нас познакомился с Ширинскими. В моем представлении он всегда казался воплощением серьезности и умственной и физической возмужалости. И я, и Павлик почтительно преклонялись пред его ученостью, казавшеюся нам необыкновенной. Оба мы переживали ту пору, когда еще страстно хочется быть большим, и Николай Алексеич представлялся нам идеалом, к которому надо стремиться. Когда мною овладевало желание казаться взрослым, я обыкновенно закладывал руки назад, щурил глаза, как Осинин, и делал жест, будто откидываю за ухо волосы, как делал он. И в такие минуты мне казалось, что я необыкновенно солиден и внушителен.
VII.
…Они уже прошли навсегда и не воротятся эти дни, когда неопытное сердце так жадно стремилось навстречу незнакомому и неизведанному чувству, когда впервые пробуждалось бессознательное тяготение к прекрасному, фантазия творила без конца, не полагая ясной грани между действительным и невозможным, и щеки покрывались краской по причине, совершенно неуловимой для логики взрослого.
Теперь уже меня с Ксенией связывали не две-три мимолетные встречи. Я виделся с нею почти каждый день и, соответственно ее отношениям ко мне, то мне казалось, что я вскарабкался на небо, то чудилось, что упал на землю и попал лицом в грязь.
Чего мне хотелось? Одного, — быть около нее, видеть ее внимание. Несколько минут такой близости делали меня уже счастливым, но наступала полоса пессимизма, и — я сам разрушал свои мечты, эфемерные как паутина. Я с ясностью видел, что все с ее стороны было шуткой, вспоминал ее насмешки надо мною. Злые бесенята бегали в серых глазах…
А зачем же она обещалась подружиться со мною, когда я не только не шел ей навстречу, но пятился от нее, как дикарь, всячески стараясь свернуть с ее дороги и избежать столкновения? И опять светлели потемки и прояснялась даль, и сердце билось тревожно-тревожно…
А она?.. Она была в отношениях ко мне изменчива, как погода, и двулична, как Янус. То обдаст зноем, осчастливит ласковыми словами и взглянет воскрешающим взором, то пройдет мимо, словно не замечая, и от нее веет равнодушием и холодом мраморной статуи. Вероятно, она улавливала своеобразный оттенок моих отношений, и это подзадоривало ее на шутливость. Может быть, именно это сознание вызывало в ней странную жестокость власти. Я возвращался домой, и, надувшись как мышь на крупу, садился за книгу или начинал мечтать.
Без сомнения, я слегка натаскивал на себя свою ‘любовь’, которую в то время при желании еще мог бы стряхнуть легко и безбольно. Но мне нравилось мое разочарование, делавшее меня, как мне казалось, ‘похожим на дядю Никандра’. Оставаясь один в комнате, я вздыхал тяжело и угрюмо, слонялся по комнатам, точно потеряв что-то, бродил по саду, выбегал на улицу и смотрел на дорогу. Избиение крапивы, олицетворявшей врага, наблюдение над муравейниками и постройка шалашей среди густых лопухов, обильно усеявших самый дальний угол нашего сада, не насыщали внимания. И стояли шалаши недостроенными, муравьи спокойно занимались своим делом, избавившись от нескромного наблюдателя, а горемычные водяные жуки по целым дням томились в бутылках без червяков.
VIII.
Павлику удалось достать контрабандой томик Пушкина с ‘повестями’. Дубровский нам обоим страшно понравился и временно совершенно оттеснил назад даже капитана Немо. ‘Не пойти ли и мне в разбойники от моей безнадежной любви?’ — размышлял я.
Никого не было дома. От Павлика я знал, что и Ширинские куда-то уехали. Я воспользовался случаем и несколько часов вел себя, как истый разбойник. На свободе я облазил все надворные сараи и чердаки, — удовольствие, редко выпадавшее мне на долю, — заглянул на речку, за садом. С дровяного сарая, я осмотрел окрестность, воображая себя стоящим на дежурстве сторожем из банды Дубровского, как вдруг сердце мое заколотилось…
За забором, по довольно широкому бережку реки, заросшему лопухом и оставлявшему только тропинку, по которой с трудом могли пройти двое, — шла Ксения. Рядом с нею двигался элегантно одетый незнакомый мне мужчина. Они поравнялись с калиткой сада и сели на стоявшую здесь скамейку. Полуинстинктивно я слез с своей каланчи и, отыскав узкую щель в заборе, жадно начал наблюдать за ними. В широкополой соломенной шляпке с цветами, в изящной кофточке, девушка казалась точно точеной. Ее спутник был высок ростом, хорошо сложен, и, когда он повернулся, я рассмотрел его красивое, самоуверенное, не первой молодости лицо, с длинными усами и черепаховым пенсне на носу. Вероятно, Ширинские только что вернулись из гостей, захватив с собой нового знакомого.
Села и Ксения, поставила кончик зонтика на землю и завертела им.
— Как видите, Сергей Николаевич, тут почти необитаемые места, — засмеялась она.
— Похоже. Но если не ошибаюсь, на этом необитаемом острове все же есть какой-то Робинзон, живущий вот в этом шалаше?
Тот, кого звали Сергеем Николаевичем, махнул тросточкой по направлению к пристроенному к забору шалашику, — проявлению моих архитекторских дарований.
— Да, Робинзон есть. Мальчуган с чудными черными глазенками, который так и просится на картинку. Научите меня рисовать, Сергей Николаич. Что вам стоит?.. Но вообще говоря, скучные места, и не правда ли, вы едва ли удостоите их вторичным посещением?
— Напрасно так думаете. Право, — от этого уголка веет чем-то удивительно поэтическим. Не достает только для завершения пейзажа, чтобы вы стояли, окруженная голубями, и ваш черноглазый мальчуган сидел у входа в этот шалаш.
— Вот что значит художник!
— Да тут брызжет поэзия! В таких случаях и старик молодеет, и прозаик начинает искать рифм.
— Молоденький старичок в тридцать пять лет, как вы меланхоличны!
Сергей Николаич сделал серьезное лицо и слегка вздохнул.
— Становишься меланхоличным, когда близится роковой сороковой. Это ведь не ваши годы. Нескромно спрашивать, но ведь вам не больше семнадцати?..
— Ничего не вижу нескромного. Мне восемнадцать…
— Ну, разве в самом деле я не старик? Я с лишком вдвое старше вас! ‘Когда-то, — помню с умиленьем, я смел вас нянчить с восхищеньем. Вы были чудное дитя…’
— ‘Учил его всему шутя, — в тон подхватила Ксения, — не докучал моралью строгой’… Оба рассмеялись.
— Ну, это вы совсем из другой оперы хватили…
— Однако, вы запели невеселый мотив… Что это за разговор!.. Вам остается произнести поучение о тленности всего земного… Всему свое время… Смотрите, из-под прошлогодней травы какие пробились свежие молодые побеги…
— Да, а старая трава окончательно вянет и сохнет.
— Ну, вас!.. Вот, правда, старик! Вы сами себе не верите. В институте, на приеме, в вас все влюблялись. А когда вы приезжали в институт, для меня это был целый праздник… Вам необходимо стать у нас опять своим человеком…
Ксения сказала это так серьезно, точно указывая на единственное и последнее средство, — что собеседник невольно рассмеялся. Улыбнулась и Ширинская.
— Серьезно вам говорю… У нас иногда бывает весело.
— Но я такой скучный человек…
— Я предоставляю говорить комплименты мужчинам. Слышите? Вы должны бывать у нас. Часто бывать, не только отдавать визиты. Что вы молчите? Вы понимаете, — я так хочу…
— Смею ли противоречить! Мне остается только благодарить.
— Вы меня рассердили своим молчанием. Но теперь я счастлива. Смотрите, георгин еще зелен, а в моей душе уже расцвели розы…
Они поднялись со скамьи и пошли назад. Я проводил их глазами. Мне не видно было лица Сергея Николаевича. Мне казалось, что оно должно сиять. Но в моей душе не было сияния.
X.
Конечно, это было огромной радостью узнать из собственных уст Ксении, что те самые мои глаза, которые служили предметом ее иронии, на самом деле ей нравились. Но все содержание дальнейшего разговора сулило мне мало утешительного. Кто этот новый, которому она так раскрывает сердце, и который, по-видимому, для нее старый друг, а не первый встречный? Если от близости к нему в ее душе распускаются цветы, то что же, однако, я? И не пора ли всерьез уходить в разбойники?
Мои думы не покидали меня, и поочередно, то Сергей Николаевич, то Осинин, с которым почти ежедневно я видел Ксению, то учитель арифметики из местной гимназии, некий Стебельков — смущали мой покой. Уважение к Осинину исключало во мне чувство неприязненности, и когда я замечал внимание к нему Ксении, я только послушно покорялся судьбе, ясно сознавая, что ее предпочтение заслуженно и законно. Но к новому гостю и Стебелькову я был исполнен антипатии. Особенно мне были противны синие щеки и жиденькие бачки учителя, картавое произношение и весь его накрахмаленный вид…
В отношениях Осинина к Ксении я не мог заметить признаков того, что он особенно заинтересован ею. Правда, он был внимателен к ней и предупредительно-любезен, но обычная ирония звучала в его речах, когда он говорил с этой девушкой, в душе которой, может быть, в свою очередь, таилось ироническое отношение к несколько грубоватому плебею. При всей своей младенческой недальновидности, я не мог, однако же, не догадываться об известной, может быть, еще не окрепшей и только начинающейся, но, во всяком случае, уже существующей, — близости между ними. Искала ли Ксения Осинина, — я не знал, но что его общество было для нее приятно, — этого нельзя было не видеть.
После одного случая я убедился в полной ошибочности моих подозрений на счет успеха Стебелькова у Ксении. Дело было на одном из обычных вечерков. Очень любивший декламировать, при своем недостатке, и часто злоупотреблявший терпением слушателей, Стебельков в этот вечер был в особенном ударе. Драматические монологи сменялись лирическими пьесками, лирика юмористикой. Напрасно, пользуясь перерывами, Рауль-синяя борода, — Захарик тоже, — пытался изменить его настроение и воспроизвел великолепно удавшиеся ему сценки — лая подшибленной собаки и кудахтанья курицы, беспокоившейся за своих цыплят. Учитель арифметики был неумолим, и, несмотря на эффект имитаций только подчеркивавший неудачу его чтения, выкладывал все далее и далее неистощимый багаж своей памяти. Объявив название новой пьески и став в позу учитель раскрыл было рот, чтобы начать, как Ксения остановила его.
— Простите, перебью… Вы знаете пушкинское ’19 октября’. Я сегодня перечла, — это удивительная вещь… Вот если бы вы прочли!
— К глубокому сожалению, наизусть не помню.
— Но, может быть, вы доставите там удовольствие и прочтете по книге?
Стебельков расшаркнулся и приложил руку к сердцу.
— Вы мне делаете такую честь…
Ксения достала с этажерки том Пушкина и отыскала стихотворение. Чтец снова принял вдохновенную позу и, скрадывая чуть не в каждом слове непослушные р ил, прочитал:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день, как будто поневоле,
И скроется за край окружных гор.
Последним стихом он положительно подавился. Чтение произвело эффект, какого, может быть, не ожидала сама Ксения. Стихи были точно специально написаны для Стебелькова. Шутка была жестокая. Учитель казался жалким. Он вдруг вспотел, конечно, понял насмешку и совершенно потерялся. Одна из подруг Ксении, беспредельно смешливая барышня, рассмеялась и, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты. На лицах многих скользнула улыбка. Закусив губку, Натали взглянула на сестру с упреком. Ксения выдержала взгляд.
Была неловкая сцена. Стебельков смотрел на лица присутствующих растерянным взглядом, точно ожидая, чтобы кто-нибудь развязал тяжелое положение. Но все точно потерялись. Молчал даже Захарик. На лице Ксении нельзя было прочитать ни довольства, ни раскаяния.
— Недурно писал Пушкин, — нашелся наконец Рауль. — Что, он жив или умер? И, если умер, то вам, господа, никому не известно, кто на его место назначен?
Кто-то засмеялся. За ним другой. Тяжелая минута прошла. Натали предложила чай. Стебельков посидел несколько минут и ушел.
Даже для меня теперь не могло оставаться сомнения в том, что он — отверженный поклонник. И в душе моей затлела искорка, может быть, злого, но приятного чувства.
XI.
Наблюдательность моя была возбуждена, но, конечно, это была только близорукая и поверхностная наблюдательность неглупого и, может быть, немножко преждевременно развивающегося ребенка. Теперь я знал, — конечно, не Стебельков. Конечно, не жизнерадостный Захарик с его простым, широким лицом и бородою Рауля. По характеру отношений к нему Ксении было ясно, что ей нравились его простота и откровенность, но чтобы он был избранником ее сердца — против этого восставало мое эстетическое чутье. Нельзя их поставить рядом. Кто же? Осинин? Сергей Николаевич. Уж не я ли?
Бывали, конечно, часы, когда я совершенно. выкидывал из головы Ксению и отдавался делам и настроениям, более подходящим к моему возрасту. Думы о своем навсегда разбитом счастье и одиночестве на всю жизнь уступали место очень обыкновенным детским думам и надеждам. То я мечтал о часах, которые не раз обещал мне подарить мой дед, старый генерал с колючим подбородком, то сооружал на суше корабль из досок и притворялся, что тону на земле, до тех пор, пока Павлик не бросал мне обруч, заменявший спасательный круг.
Был тихий июнь. Сумерки еще не сгущались, но наступал тот момент, когда краски дня погасают, небо тускнеет, словно покрываясь дымкой, и природа как бы застывает в ожидании подкрадывающихся потемок. Еще несколько минут, и начнет темнеть, и даль не будет так прозрачно ясна, и не будут, как нарисованные, выделяться в воздухе силуэты неподвижных деревьев. Но этого еще нет, и душа почти тоскливо ждет перемены… Кругом тишина пустыни. Деревья не шумят и не колышутся, и выжидающе молчит птица…
Забравшись в густо разросшиеся кусты репейника на берегу речки, я срывал созревавшие шишки и разукрашивал ими грудь и плечи. В воображении я был генералом со светлыми пуговицами и эполетами. Когда воображаемый костюм был готов, и оставалось только сбегать домой показаться домашним, дверь садика распахнулась и в калитку переступила Ксения.
— Вот он куда забрался!.. Поди, шалунишка, ко мне!.. О, да какой ты сегодня нарядный!
Я поспешил к ней и совершенно неожиданно ощутил на своем лбу поцелуй.
— По этой причине надо покраснеть, черноглазый.
Щеки мои сделались пунцовыми еще до приглашения. Я поднял глаза на Ксению и не узнал ее. Если бы я был старше, я знал бы, что только любовь может так вдруг перерождать человека. В глазах радость. Легкая краска залила лицо. Губы сами слагаются в улыбку. И вся она точно торжествует победу и чудно прекрасна в этом вдруг охватившем ее девственном порыве молодого чувства, наполняющего всю ее радостью и трепетом жизни… Я невольно залюбовался ею.
— Что ты на меня смотришь, точно меня подменили? Или я стала другая?
Против воли у меня вырвался утвердительный ответ. Ксения точно обрадовалась и заторопила меня.
— Какая же, какая? Ну, говори!
— Сегодня вы точно… новая.
— А! — она весело засмеялась. — Да, но ведь ты не знаешь, в чем дело. У меня сегодня праздник сердца… Там вывешены флаги. Такая радость, такая радость!.. Мне хочется тебя целовать, — вот до чего я рада. Садись со мной, нарядный генерал, и щебечи что-нибудь. Какой ты дивизии? Скоро ли тебя пошлют на войну. Не забудь взять с собой побольше гречневой крупы, а то все разворует интендантство. Впрочем, ты до этого еще не дошел… Говори же что-нибудь! Может быть, я тебя не буду слушать, но ты все-таки мурлыкай… Я тебе нравлюсь сегодня?
— Прелесть! — с неподдельною искренностью воскликнул я.
— И ты славный, шалун. К сожалению, только, у тебя черные глаза, и ты упрям и не слушаешься моих советов… А чем же я хороша? Мне кажется, что я вовсе не хороша… Ну, вот ни капельки! Сегодня я смотрелась в зеркало и — она пренебрежительно сложила губы — как есть ничего такого. Что ты только нашел во мне?.. Ну, расскажи же, какая я…
— Вы страсть какая красивая…
— Глупый мальчик. Будто ты что понимаешь? Потом…
— Потом вы гордая. Ой, какая гордая!..
— А! Вот что! Из чего же это явствует?
— Иногда вы меня не хотите и заметить. Я вам часто кланяюсь, а вы даже не смотрите. Потом вы всегда смеетесь надо мной. Всегда-всегда. Потому что я маленький.
— А тебе хочется скорее быть большим?
— Кому же не хочется!..
— Вот как! А мне не хочется. Мне хочется, чтобы всегда было сегодня. Я бы хотела сказать: ‘стань, солнце!’ Ну, я обещаю тебе исправиться. Всегда буду тебя замечать и постараюсь не смеяться над твоими угольками. А скажи… Например… Ну, вот, например, Николай Алексеевич тебе нравится?
— Да.
Ширинская взглянула на меня почти благодарным взглядом.
XII.
— Не правда ли? Ты знаешь, ведь он очень умный человек. Его оставили бы при университете… Непременно оставили бы, если бы он был покорной овцой… Но он смелый, непокорный, у него есть свое ‘дело’… Как он смотрит… Правда, похоже?.. (Она нахмурила брови, скосила в сторону красивые белки, и в самом деле как-то словила манеру Осинина). Он — не такой, как другие. Он много страдал. Ты знаешь, только та душа прекрасна, которая прошла через страдание… Расскажи, что ты знаешь о Николае Алексеиче.
Она засыпала меня вопросами. Вопросы были мелки и с моей точки зрения совершенно безынтересны. Я должен был рассказать о том, как Осинин появился в нашем доме, как шли наши уроки…
— Ну, однако, будет о Николае Алексеиче, — заключила она. — В сущности, мне это совсем малоинтересно. Лучше расскажи мне что-нибудь про Стебелькова. Я очень интересуюсь им. Он очаровал меня…
Ксения весело рассмеялась и, несмотря на свой совершенно зеленый возраст, я понял в ее словах жестокую насмешку.
— Правда, он бравый мужчина? Тебе нравится, как он читает стихи?
Я улыбнулся и промолчал. Это уже было злословие.
— Он очень недурно читает стихи, ты не думай. И как он воинственно держит грудь вперед. Не правда ли? Я его боюсь, вдруг он меня начнет экзаменовать по арифметике и поставит единицу. Постой! Кто это там идет? Вот там, смотри! У тебя хорошие глаза…
Ксения вдруг поднялась и жадно стала всматриваться по берегу в даль. Она была уже не та, какою казалась за минуту. Видимое волнение охватило ее. Даже голос ее слегка дрогнул, точно она долго шла и устала.
— Это — Николай Алексеич.
— А! Пойдем же ему навстречу… Тебе, может, пора домой? Я тебя задержала? Беги и покажись дома в своем генеральском мундире… Ты необыкновенно эффектен.
Я видел, что наступал конец часу моего счастья и инстинктивно чувствовал, что идет тот, кто сильнее меня и перед кем я почтительно должен очистить дорогу.
Ксения в волнении поправила выбившиеся пряди волос и остановилась. Я взглянул на нее, — лицо ее горело.
— Беги! Давай ручонку… Постой, еще два слова. Ты помнишь, что наши встречи — тайна? То-то! И того, о чем мы говорим с тобой, ты не пересказывай. ‘Наши трепетные речи осторожней преступленья!..’ Слышишь? Так я хочу. Не болтай лишнего. И Николаю смотри, ни-ни!.. Николаю Алексеичу, я хочу сказать… Иначе я не буду ходить в сад… И мне это будет очень грустно, потому что ведь ты знаешь…
Она не договорила, предоставляя мне сочинять самому, почему ей это будет грустно. Возвращаясь домой, я должен был встретиться с Осининым. Он шел, заложив руки назад, с чрезвычайно флегматичным видом, держа в руке широкую мягкую шляпу, — он не носил формы.
— Это кто там? Ксения Михайловна? — лениво уронил он.
— Да, Николай Алексеич.
Он издал какой-то неопределенный звук и, не прибавив шагу, прошел мимо меня. На моем лице еще горел ее поцелуй, и в ушах еще звенели слова, что ей без меня будет грустно, — но мне не было весело. И не чувствовалось праздника в душе. Поднимавшуюся радость подавляла догадка о чувстве ее к Осинину, которое так явно сквозило и в ее расспросах, и в ее волнении. Смутно я видел, что я для нее — маленький, безразличный человек, которого можно порой приголубить, порой обидно не заметить…
Эта ночь несла мне тревоги и сомнения. Но это уже был канун разгадки. На другой день, когда я сидел в садовой беседке и занимался наблюдением над заключенными в бутылку жуками, мимо меня прошли Осинин и Ксения. Я притаился, как мышь, и затаил дыхание. Она назвала его на ты, он ответил ей тем же. Мертвая тишина царила в саду. Опасаться было некого, и их голоса были настолько громки, что я не мог ослышаться. Я вздохнул. Ксения вдруг кинула взгляд в мою сторону, и все лицо ее вспыхнуло.
— А! Здесь и ваш ученик! — воскликнула она.
— Ладно! — подумал я, — я знаю, что знаю…
В эту минуту я все понял и твердо решил отныне поставить крест над моею ‘любовью’.
XIII.
Странное настроение переживал я в эти дни. Разочарование отравило душу. Было грустно, порой хотелось плакать. Взрослые от любви не плачут, ребенку это было бы простительно, после того как он увидел со всею ясностью, что его надежды разбиты вдребезги. В этом ‘страдании’ была, впрочем, и маленькая доля самоутешения, — было какое-то болезненное наслаждение в искусственной поддержке в себе тоскливого и апатического настроения.
Однажды, с утра я был грустно настроен. Неудачный утренний урок испортил весь день. Из-за какого-то неприятного письма, мать была тоже не в духе. После обеда она уехала из дома, отказавшись взять меня с собою как бы в наказание. Я искал повода разреветься, но призвал все свое мужество и только отчаянно промигал во все время ее сборов.
Что ни начинал я делать в этот день, — все валилось из рук. Отыскивая Павлика, я, в довершение невзгод, наткнулся у Ширинских на Ксению, провожавшую какого-то незнакомого мне гостя. Она больно ущипнула мою щеку и отрекомендовала меня как мальчика, умеющего беспричинно краснеть, что, разумеется, я и не замедлил подтвердить на деле.
— Смотрите, Павел Павлыч, какие у него одутловатые щеки. А глаза! Совершенно исключительный случай! Представьте, он даже, когда моет лицо, нарочно закрывает их… И зовут его Пименом.
— Нестором! — почти злобно поправил я.
— Ну, одно другого стоит!
Я едва вырвался из прихожей и убежал в сад, оскорбленный и негодующий, слыша вдогонку ее звонкий смех и обещание разыскать меня. Я предчувствовал, что она, действительно, явится к моему шалашу, на бережок, и мое раздражение в самом деле было так велико, что я, пожалуй, предпочел бы теперь с ней не встречаться.
Однако, как покорная собачонка, я вылез к ней из шалаша, как только они окликнула меня. И вот она около меня, а я чувствую, как ее рука гладит мою голову, и от нее веет на меня благоуханием красоты и юности. Это было бодрящее и властное веяние, в котором особенно нуждалась в ту минуту моя тоскливо настроенная душа. Но Ксения была в каком-то злобно шаловливом настроении, совсем мало соответствовавшем моему. Я не мог предполагать, что эта противоположность настроении неизбежно приведет к столкновению, что две тучки, одна темная и таящая грозу, другая светлая и полупрозрачная, должны, сойдясь, разразиться — если не громом, то дождем…
— Что ты сегодня смотришь волком? — услышал я ее голос. — Федул, что ты губы надул? Тебя, должно быть, сегодня оставили без пирожного, и ты оскорблен в лучших чувствах? Топни ножкой, карапуз. Признайся, в чем дело. Ведь у тебя не должно быть от меня секретов…
Солнце заходило, и от нас как на ладони было видно огненное зарево заката, залившее далекое взморье и окрасившее в яркий пурпур стекла одиноко стоявшего на окраине, огромного дома сумасшедших. И казалось, что он весь был охвачен пламенем…
— Мне скучно, Ксения Михайловна! А почему — я и сам не знаю.
— Тебе еще рано во всяком случае разыгрывать Байрона. Ну-ка посмотри на меня!..
Она взяла меня за подбородок и подняла кверху мое лицо. Мои глаза вдруг сделались влажными. Просились слезы…
— Хочу тебя чуточку помучить. Сбегай в сад и сорви мне белый георгин. Я подарю его тебе, если ты будешь этого достоин.
Через минуту я был в саду, тихом и сонном. На куртине перед беседкой георгины стояли уже в полном цвету, и жасмины белели, разливая кругом острое и сильное благоухание. В беседке было еще тише, и оттуда до меня донеслось жужжание мухи, с которою в углу возился паук…
— Молодец! Ты бегаешь, как хорошая собачонка, — похвалила меня Ксения, когда я вернулся. — Но цветка все-таки тебе не будет. Не за что. Переведи дух, а то ты пыхтишь, точно пароход, отправляющийся на Волгу. Скажи, давно ушел Николай Алексеич?
— Не видел.
— Ты соня. Походя спишь. ‘Уши врозь, дугою ноги’… Говори откровенно: ты сегодня не знал урока, и тебя погладили против шерсти? Да?.. Видишь, какая я проницательная! И тебя обещались высечь?
— Меня никто никогда не сек, — гордо возразил я.
— О, как высокомерно! Сказать тебе новость? Пока ты бегал, я выпустила твоих жуков. Видишь, твоя бутылка пуста. Плавунцы в реке и велели тебе кланяться.
— Ах, зачем вы!.. Чем они вам помешали?..
— Как ты насупился! Чистый сыч! Никак ты хочешь плакать, девчонка? Ну, час от часу не легче, — теперь ты горишь, как рак. Если я не ошибаюсь, ты мне хочешь что-то сказать. У тебя такое лицо, будто ты выпил вместо ликеру уксусу…
Боже мой, какие это были тяжелые минуты!..
В эту минуту я видел все с рассудительностью взрослого. Я не мог сносить дольше без протеста и без слез ее пренебрежение, которое она так жестоко-откровенно обнаруживала ко мне. О, если когда-нибудь, то именно теперь я уже себя не обманывал, не прикрашивал действительности, видел все в настоящем свете. Никогда она меня не любила и всегда надо мной только смеялась! Какое-то странное, горькое и вместе утешительное чувство сулила мне минутная решимость сказать ей, что, несмотря на ее любовь к другому, несмотря на ее презрение, я все-таки и любил и люблю ее, холодную, равнодушную, злую, презрительную!.. Пусть она узнает, а там пускай из этого ничего не выйдет… и пойдут своим чередом тоскливые и однообразные дни…
— Ты хочешь мне что-то сказать? О, как это торжественно! Говори же. Это секрет? Но нас никто не слушает. ‘Мы одни — из сада в стекла окон светит месяц’… Только одни небеса нас слышат… Не томи же меня. Ну, что ты хотел мне сказать?
XIV.
Словно какая-то струна зазвенела в моей груди тоскливым и вместе радостным звуком. Я уже не мог сдержаться. Натянутые нервы вдруг ослабели, и я горько, по-детски неутешно заплакал, глотая соленые слезы, закрыв лицо ладонями.
— Милый, ты плачешь? — вдруг вскинулась она, вся вздрогнув от неожиданности и вспыхнув. — Дорогой мой, маленький мой, разве я хотела тебя обидеть?.. О чем ты? Неужели я могла думать, что тебе так дороги твои жуки?.. Ну, ты наловишь новых. Ну, попадутся еще крупнее, поверь мне. Ну, не плачь же!..
Я был, конечно, жалок в эти мгновения, с своими тихими всхлипываниями, с слезами, лившимися по рукам, по щекам… ‘Жуки, жуки — думал я, — разве только в жуках дело! Я плачу потому, что кончено все’. Что такое все, — я и сам не знал, но тогда мне казалось, что, действительно, сегодняшний день строит какую-то роковую грань между нами, что отсюда устанавливается какое-то грозное и фатальное ‘никогда’. Если бы она могла понять, отчего я плачу, может быть, она увидела бы, что при всей комичности моего преждевременного увлечения, мое страдание не вовсе ничтожно, и нужно было щадить, а не мять мое чувство, хрупкий и прекрасный, ранний цветок. Она наклонилась ко мне и начала нежно отнимать от лица мои руки.
— Милый, ну я рассержусь, если ты не перестанешь. Как тебе не стыдно, — такой большой мальчик и плачет, как девочка. Я куплю тебе вместо жуков золотых рыбок, — прелестных золотых рыбок. Мы с тобой вместе сходим в гостиный двор. Никогда больше ты не услышишь от меня насмешки… О, какой глупый. Не реви же!.. Кто увидит, подумает, что я тебя прибила. Перестань же…
Ее успокаивающий голос звучал тихо и нежно, как ласка. В моей душе водворялся мир, властно вытеснявший чувство недавней обиды. Слезы еще текли, но это были уже радостные слезы совершившегося примирения. Она привлекла мою голову к себе и, когда я отнял руки от лица, поцеловала меня в мокрые глаза.
— Слезы — вода, глупенький. Отними руки и посмотри на меня. Какой ты интересный с этими грязными ручьями слез на щеках. Где ты так вымазался? Дай мне на память твои слезки. (Она вынула крошечный, пахнувший духами платок и мягким движением вытерла мне глаза). Ну, кончай же, наконец, несносный!.. Слава Богу, просияло солнышко! — заключила она, уловив слабую тень улыбки на моем лице. — Знаешь что, — подожди меня минутку, я тебе принесу конфет… Ты не уйдешь?
— Нет…
— Ну, то-то. Смотри, не обмани, или я буду на тебя сердиться. А пока возьми от меня этот георгин… Это тебе на память…
Она почти побежала к дому. В калитку я видел, как раза два или три мелькнуло между деревьями ее светлое платье. Мое волнение проходило, но мне не было стыдно за эту нежданную и непредвиденную вспышку. Какое-то странное чувство безучастия и равнодушия вдруг овладело мной. Пусть все идет, как идет, и пусть будет что будет. Я был только рад тому что она сама подсказала себе объяснение моих слез, и минута слабости не выдала моей ‘тайны’.
— Выбирай, что тебе нравится, — говорила она прерывающимся от быстрой ходьбы голосом, подставляя мне коробку, — возьми вот эту, — проглотишь язык. Однако, ты удивил меня. В такие лета такой нервный! Что с тобой будет, когда ты вырастешь!.. Какое у тебя теперь серьезное лицо… Скажи, кем ты хочешь быть, когда вырастешь большой? Генералом? Писателем? Учителем?
Быть в обществе Ксении и есть конфеты, — вот чего бы я хотел, и теперь это было, и теперь я был счастлив. Ко мне вернулось мое обычное настроение, и я скоро начал болтать с нею, как всегда. В речах ее уже не слышалось более прежней иронии. Она говорила со мной, как старшая сестра. Конечно, ей было жалко обиженного ребенка, и она спешила загладить прежнее пренебрежение особенною деликатностью отношения к раненому самолюбию. Терпеливо и любовно она уделяла мне свое внимание до тех пор, пока из сада ее не окликнул чей-то мужской, незнакомый мне голос.
— Не сердись на меня, — заключила она, крепко пожимая мне руку. — Будем друзьями. Забудь, что я когда-то тебя обижала…
Теперь ее лицо было серьезно, почти печально, и Бог знает, по какому необъяснимому предчувствию мое сердце болезненно сжалось в этот момент расставания. В этом чужом зове человека, которого я не знал и не видел, в этом ее уходе словно чувствовалась какая-то аллегория. Инстинктом детской любви я предугадывал, что кто-то, властный и жестокий, в самом деле позовет ее, и она, не задумываясь, уйдет от меня навеки, оставив меня в одиночестве и печали…