Весенний гром, Измайлов Александр Алексеевич, Год: 1906

Время на прочтение: 54 минут(ы)

Александр Измайлов

Весенний гром

Это повесть о моей первой любви, о ранних тревогах детской души, радостно и беспокойно рванувшейся навстречу новому незнакомому чувству. Это воспоминания далекого и милого прошлого, от которых до сих пор на меня веет тихою прелестью старой сказки. Было время, эти маленькие события казались полными значения, волновали и тревожили, несли с собой и восторги счастья, и муки тоски. Теперь все это отошло так далеко. Потеряли свою яркость краски, погасли огни, и расплылись тени. Пережитые горечи утратили свою силу, и эти отроческие воспоминания теперь отрадны, как отголосок полузабытой, слышанной в младенчестве песни, или звук родного голоса на чужбине. И для меня они никогда не утратят своего обаяния, эти старые воспоминания, потому что никогда не потускнеет и не изгладится из моей памяти образ милой девушки, которой суждено было кинуть впервые в душу ребенка святую искру прекрасного чувства…

I.

— Здравствуй, мальчик.
— Здравствуйте.
— Неужели ты думаешь, что в этой речонке может быть рыба? Глупенький, тебя славно надули.
— Я ловлю жуков, мадмуазель. Плавунцов и водолюбов.
— Чтобы потом их мучить? Все мальчики жестокие. Разве тебе их не жаль?
— Чем же они мучаются? Я их держу в банке с водой и кормлю червяками. Хотите посмотреть?
— Покажи. Несчастные! Какая теснота! И как они мечутся! Точно они с ума сошли от радости, что попали к тебе. Какие противные! Правда?
— Нет, мне они нравятся.
— Ты говоришь неправду. Они не могут нравиться. У них точно одни туловища и нет головы. А тебе кто-нибудь говорил, что ты интересный?.. Ты когда-нибудь смотришься в зеркало? Только зачем у тебя такие черные глаза? Ты, верно, их никогда не моешь?
— Нет, я каждый день моюсь…
— Ну, конечно, я знаю, что ты не папуас и моешься не только по двунадесятым праздникам. Если б даже ты не хотел мыться, тебя бы заставили. Но я не про это. Ты не моешь глаз. Их нужно каждый день, утром и вечером, промывать кипяточком, с мылом и с песком. Маленькая-маленькая щепотка песку… Что ты улыбаешься? Ты думаешь, я шучу? Не думала. Когда я шучу, — я смеюсь. А теперь ты видишь, — у меня совершенно серьезное лицо. Не шутя, это единственное средство.
Улыбка еще была на моих устах, но вероятно, выражение лица казалось слегка растерянным. Барышня вдруг неудержимо расхохоталась. И смех ее был такой грациозный и вместе заражающий, что невольно засмеялся и я.
— Смеешься, а сам не знаешь чему. Я смеюсь, что у тебя такое выражение, как у козла перед статуей Меркурия… Слышишь же, прими к сведению мой совет. Добра тебе желаю. Если хочешь, спроси дома, — то же скажут. А теперь брось свою рыбу: тебе не уху варить из нее, и пойдем гулять. Какой у тебя здесь поэтичный уголок! Речка, кусты, шалаш… Это, верно, твой шалаш? А там сад? Покажи мне его. Хочешь? Или тебе приятнее возиться с противными жуками, чем быть со мной?
— Мне все равно.
— Спасибо за откровенность. Но какой ты дичок! Разве можно так говорить с барышней, которая напрашивается на комплимент! В таких случаях надо говорить: ‘с большим удовольствием, мадмуазель’. Ну, идем и будем вести умный разговор. Иди с левой руки. Когда мужчина идет с барышней, он должен держаться слева. Запомни это. Тебе сколько лет? Ты учишься? Кто тебя учит, учитель или учительница? Раскачайся же. Чего ты молчишь и только пыхтишь, как локомотив?
— Вы задали мне четыре вопроса…
— Ах, в самом деле! И ты не знаешь, на какой отвечать? Твоя правда! Это почти остроумно. Я уже слышала, что ты не глупенький мальчик… Ты, надеюсь, не сердишься, что я тебя на ‘ты’?..
— Нисколько. Меня все так зовут.
— Спасибо наконец-то я удостоилась того, что ты на меня взглянул… Тебе сколько лет?
— Одиннадцатый…
— О, вот как! Даже не десять, а одиннадцатый… Все как будто одним годом больше… Потому-то тебя и пускают на речку и не боятся, что ты утонешь?.. А зовут тебя, кажется, Пименом?
Я удивленно взглянул на барышню и рассмеялся.
— С чего вы взяли? Не Пименом, а Нестором…
— Ах, я спутала… Слышала и забыла. Извини. Красивое имя, но странное для ребенка… А ты знаешь, кто я и как меня зовут?
— Знаю. Вы дочь г. Ширинского, — Ксения Михайловна.
— Что же, — нравится тебе это имя?..

II.

Прекрасные серые глаза наклонились к моему лицу и пытливо заглянули в мои глаза.
— Очень.
— Смотри, говорить правду! А почему же ты решил меня не замечать? Ведь мы не раз встречались. Я уже три дня как приехала, а ты притворяешься, будто меня не видишь, и если бы я не подошла…
Я был еще в том блаженном возрасте, когда нет ни уменья, ни желания лгать. И в ответ на уничтожающий вопрос я только потупил голову и покраснел, выдавая всем, что она не ошиблась.
— Я думал…
— Ну!
— Я думал, что вы насмешливая… Вроде Натальи Михайловны…
— Ну, и что же? Оказалось, что ты ошибся, и я не в сестру?
— Нет, вы, может быть, тоже будете шутить надо мной, но вы… и добрая.
— И за то спасибо. Значит, со мной как ни как, все-таки можно ладить. Но ты непозволительно откровенен, бутуз!
Маленькие, но сильные пальцы ухватили меня за щеку.
— Ишь, какой красный. Точно вишня… Никак ты хочешь лопнуть? Тебе больно?
Было больно, но я закусил губу и совладел с собой.
— Нисколько… Ни вот на столечко.
Пытка кончилась и те же пальчики снисходительно потрепали меня по занывшей щеке.
— Ты герой. Муций Сцевола!.. Рихард Бесстрашный. Я знаю, что тебе было очень больно, но ты вытерпел. Ты рыцарь. Ну, теперь ты меня не боишься? Ты убедился, что я не кусаюсь?
— Нисколько не боюсь, мадмуазель.
— Не зови меня так, милый мальчишка! Зови меня Ксенией. И ты готов со мною даже подружиться?
— Ах, если бы вы этого захотели!
В моих словах, вероятно, было слишком много младенческой непосредственности, потому что Ксения сердечно привлекла меня левою рукой к себе и уже совсем не прежним полунасмешливым тоном сказала:
— Мы, наверное, будем друзьями. Я люблю, когда человек еще маленький, как ты, и носит такие забавные китайские шапочки с хохолком. Если ты меня не станешь избегать, мы с тобой будем встречаться каждый день в саду султана у жемчужного фонтана… И мы будем ходить друг к другу на свидание, и это будет удивительно поэтично и трогательно… Только, смотри, чтоб никто не знал!
Зрачки ее больших красивых глаз расширились, и тоненький пальчик таинственно погрозил мне. Я сделал, сколько мог, серьезное лицо. Мне хотелось показать, что я понимаю, в чем дело, и смогу свято сохранить тайну, оказавшись действительным рыцарем. О, я ведь только что прочитал детского Дон-Кихота.
— Со мной тебе не будет скучно, — заключила барышня, засматривая в мое лицо своими глазами, в которых бегали лукавые огоньки, — я веселая. Я такую сказку сумею тебе рассказать, что ты со страху будешь прятать голову под одеяло целую ночь. А теперь, милый мальчишка, в доказательство дружбы принеси жертву. Мы опять у пруда. Выпусти жуков обратно. У них там сестры и братья… Они ждут их к обеду, плачут и на тебя сердятся… У них простынет второе блюдо. Противный, ты колеблешься?.. Ну, раз, два… Два с половиной. Три.
С последним словом я перевернул банку. Вмиг исчезли жуки, поймать которых стоило столько труда. Было жалко, но было и радостно,
— Вот так!.. Это первый искус. Теперь прощай. Не забудь же два пункта: во-первых, глубокий секрет, во-вторых — кипяточек, мыло и песочек… Самую маленькую щепоточку. А еще лучше щелоку. Прощай, шалун…

III.

Дом, где после смерти отца жил я с матерью, стоял тихий и точно грустный в мало оживленной улице тихого Захолмска, как печальный памятник угасшего счастья нашего рода. Окруженный сзади густо разросшимся садом, он производил впечатление старинной барской усадьбы. И то постоянное молчание, в какое он был погружен, усиливало впечатление. Было ясно, что в доме уже не живет его старый хозяин, и потому вечерами здесь так тихо, темно и одиноко.
Смерть вошла в дом и нарушила старый порядок, и теперь мы жили исключительно своею уединенною жизнью. Мать еще не простившаяся даже с первой молодостью, ушла в свое горе и жила воспоминаниями. Шел четвертый год после катастрофы, но ничуть не изменились ее настроения.
Соседний с нашим деревянный домик занимал наш старый сосед полковник Ширинский. Почти десятилетняя близость его к моему отцу заставляла мать питать симпатию к этой семье, свидетельнице ее счастливых дней.
Изредка она заглядывала к Ширинским. Постоянно мы встречались с ними в саду, которым, в силу обычая, соседи пользовались, как своим. Полковник, считавший уже за пятьдесят, жил со своей второю женой, женщиной почти одних с ним лет, но сильно молодившейся, сухой и всегда затянутой в рюмочку. В старину он был Дон-Жуаном, и говорили, что у него была действительно незаурядно счастливая наружность. Но, должно быть, это было очень давно. Теперь уж трудно было найти хоть какие-нибудь следы былой красоты в этом грузном, рыхлом человеке, с резкими мешками под глазами и бурым, обрюзгшим лицом. Он давно был в отставке, лежал в своем кресле-качалке с газетой и дымил недорогими сигарами.
С какой-то нежной почтительностью относился он к моей матери. Знавший ее почти ребенком, он, по-видимому, не мог отрешиться от этого впечатления и тогда, когда она стала женщиною и матерью, и в его суровом, несколько хриплом голосе звучали новые нотки, когда, при встречах с нею, он почтительно пенял ей за ее редкие визиты и называл ее затворницей и не совсем точно Ниобеей.
С семьею Ширинских меня связывала дружба с их сыном, моим ровесником Павликом. Мы были еще настолько зелены, что могли не считаться визитами. Постоянно то я проводил целое утро у него, то он на весь вечер оставался у нас. Признаться, я предпочитал встречи у себя и этому была причина. Я не любил встречаться с дочерью Ширинского от первого брака, Натальей Михайловной, очень умной, уже не молодой барышней, вечно читавшей и хандрившей. Ко мне она относилась с уничтожающею иронией. Точно она находила удовольствие в постоянном уязвлении моего ребячьего самолюбия…
Я узнал о приезде Ксении как-то во время игры с Павликом в войну, когда каждый из нас изображал своею персоною и армию, ожесточенно лезущую на крепость, и генералов, и их адъютантов, и лошадей, и пушки, и фуры. Павлик неожиданно сообщил мне, что на днях ожидается приезд в их семью из столицы его сестры, только что окончившей курс в институте. Событие, конечно, задевало меня очень поверхностно. В те годы воинственных увлечений меня больше мог взволновать приезд солдата, племянника няньки, чем появление в нашей жизни незнакомой барышни.
Совсем не похожая по внешности на сестру, от первой матери, Ксения была почти красавицей. В серых глазах, огромных и прекрасных, было что-то наивно-грустное, точно след недавней несправедливой обиды. Странно, всегда я ловлю это выражение в серых глазах, и как идут эти глаза русской женщине и, в частности, русской крестьянке!..

IV.

…И вот теперь я уже был с ней знаком! И не успел познакомиться, как и подружился. Я шел домой, — и точно колокольчики звенели в моей душе. Загадочная, поразительная сила красоты, берущей в плен даже детскую душу!
Мое маленькое самолюбие было приятно польщено, и фантазия усиленно работала. Тайна, которую я таил в недрах своего ребяческого духа, радостно возбуждала меня. От прежнего глухого нерасположения, или лучше сказать, безотчетной боязни Ксении теперь не оставалось и следа. Какая-то сила потянула меня на берег, к шалашу, где произошла наша встреча. Я играл с Павликом, а сам мысленно отыскивал в его лице сходство с сестрой. Тот же тип лица, та же складочка над переносьем, но глаза, — ах, зачем это совсем другие, обыкновенные глаза, не имеющие и тени сходства с теми загадочными, полными жизни глазами, то такими печальными, то вдруг загорающимися лукавыми огоньками!
Вечером, когда обыкновенно мать проверяла мою подготовку к уроку с моим репетитором, я занимался вяло и рассеянно, и с огорчением видел, что мать была недовольна.
— Сегодня у тебя в голове жуки, — объявила она мне, заканчивая урок десятью минутами ранее. — Ты не далеко уйдешь, если будешь так двигать науку,
С приездом младшей дочери, в образе жизни Ширинских, очевидно, должны были произойти существенные перемены. Тот строй, какой мог удовлетворять требованиям меланхоличной затворницы Натали, конечно, не мог существовать при Ксении, которая вся была огонь и ветер. Если Ширинские махнули рукой на карьеру старшей дочери, то младшая, напротив, была очевидным центром их мечтаний. И несомненно все помыслы их сосредоточивались на удаче ее замужества.
Наш молчаливый уголок оживился. Гости, раньше довольно редкие в доме Ширинских, теперь являлись к ним почти ежедневно. Почти ежедневно куда-нибудь выезжал полковник с дочерьми. Ни на другой, ни на третий день после знакомства я не видел Ксении. Мне хотелось представить себя разочарованным. Я останавливался перед зеркалом, рассматривал свое лицо и напрасно пытался уловить в глазах грустное выражение чьих-то серых глаз. Смутно, ощупью я знал, что такое любовь, влюбленные. Может быть, я прочитал не одну книгу из тех, какие мне было еще рано читать. От меня не могла укрыться романтически-безумная история моего, недавно женившегося дяди Никандра. Может быть, я не мог осмыслить ее вполне, но моя душа улавливала что-то прекрасное, геройское в безумии его порыва, какой-то оттенок уважения и восхищения им даже в словах тех, кто осуждал его…
Не увидев, однако, Ксении и на четвертый день, я махнул рукой на свою ‘любовь’, увлекся историей капитана Немо и вместе с Павликом с азартом занялся пусканием в речке самодельных кораблей.
По утрам, в выходивших на двор окнах старенького дома с мезонином то и дело мелькали лица девушек с папильотками в волосах. Вечерами там долго звенел рояль, и веселый смех несся в открытые окна. Повеяло жизнью в нашей пустынной улице. Скучный дом словно воскрес, и невольно веселье соседей передавалось и нам. Прислуга была заинтригована до последней степени, и наших горничных, то и дело выбегавших на двор и шушукавшихся с прислугой Ширинских, невозможно было дозваться…
При встречах Ширинские в один голос пеняли матери, что она не хочет их знать, и настойчиво звали нас к себе.
— Отдайте нам хоть вашего мальчика, — приветливо говорила полковница, — он у вас такой милый. Моя Ксеня от него в восторге. — Она подносила к глазам лорнет и ласково смотрела на меня. — Вам просто грешно жить точно улитке. В ваши годы так уйти в себя! Знаете что?.. — Ширинская переходила на французский язык, — я скажу вам без лести, — вы свели бы с ума добрую половину моих гостей и не оставили бы ничего на долю моих скромниц-дочерей. Я говорю совершенно искренно. Надеюсь, он нас не понимает?
По лицу матери скользила улыбка польщенного тщеславия.
— Нет, это опасный человек, — по-русски отвечала она, погладив меня по голове. — Может быть, не вполне, но он нас поймет.
— Ах, вот как!.. Преумненький мальчик!.. Он у вас будет профессором. Вот посмотрите, — профессором химии… Но, кажется, я не сказала ничего, чего бы не могла повторить?.. Не правда ли?
И она продолжала свою песню и продолжала так настойчиво, что мать, наконец, сдалась. Молодая, интересная, она, однако, сплошь держалась компании стариков и уходила, посидев в гостях какие-нибудь полчаса.
— А Несторика нам! — смеялись сестры Ширинские, охватив меня сзади, за плечи, и не позволяя матери взять меня, — мы отвечаем за него и берем на себя и пересылку, и доставку.
— Хоть совсем оставьте, — улыбалась мать.

V.

…Тихая песенка зазвенела в моих ушах. Ксения!
Расплескав банку с колюшками, и едва не сломавши головой перекладинку самодельного шалашика, я выскочил из него, открыл калитку сада и стал на ее пороге. Лучи солнца залили дорожку. Тени веток и листьев, смеясь, плясали на ней. И, залитая потоками света, Ксения казалась мне не то доброю волшебницей, не то святою. Она беззвучно двигалась по дорожке, лицом ко мне, опустив голову, задумчивая, сосредоточенная… Мне и хотелось побежать ей на встречу, и было точно страшно. Но колебание было минутное. Я стал на пороге и окликнул ее.
Она вздрогнула и порывисто подняла голову.
— А, это мой мальчуган!.. Ты меня напугал… Здравствуй. Представь, какой случай, — я забыла о твоем существовании…
Это было откровенно… А я-то думал о ней, любовался ее папильотками, подсматривал ее, когда она гуляла с моим репетитором, студентом Осининым.
— Ты куда-то спрятался и, вероятно, уж больше не удишь рыбы? Какие у тебя новости?.. Почему ты не приходишь к нам? Разве тебе не хочется меня видеть?
— Очень хочется и… я вас ждал эти дни в саду… Я думал, вы говорили вправду, а вы шутили…
— А что я тебе говорила… Ах, да!.. В самом деле, я и забыла, что ты мне назначал свиданья. Или, — постой! Кажется, даже я сама? И что же, ты сердился на меня?
— Не сердился, но мне было… скучно.
— Бедный мальчик!.. Однако, чего ты краснеешь, как пион? Тебе очень жарко?
Как большинство детей, я обладал способностью краснеть, по-видимому, без всякой причины. Когда мне об этом говорили, я совершенно падал духом и терял всякую способность преодолеть проклятое смущение. В чем секрет этой юной стыдливости, когда так чиста душа и ясны думы, и, однако, краска то и дело заливает щеки? Кто знает, — но страшно сконфуженный, я готов был в ту минуту провалиться сквозь землю.
— Ты совсем сгорел. Даже на глазах слезы… Друг мой! Это от самолюбия!.. Однако, ты, должно быть, так-таки и не слушаешь меня и не моешь глаз? Пунцовый мальчик с черными глазами, — вот феномен. По этому случаю, нужно покраснеть…
Против воли я повиновался.
— Тебя, в самом деле, можно показывать за деньги. Беспричинно — краснеющий мальчик. Питается исключительно манной кашей, но, за неимением ее, ест все. Ты произведешь фурор. Покрасней еще раз! Так. Однако, как для меня ни печально, я должна окончить свидание. — Она взглянула на крошечные золотые часы. — Если хочешь видеть меня, — приходи к нам. Папа даст тебе поиграть саблей. Что может быть выше этого? Настоящею саблей, понимаешь? Это ведь не то, что игрушечная в 50 копеек. И я снова буду иметь счастье видеть твои очаровательные изюминки!..

VI.

Мимолетная встреча заронила в мою душу капельку яда. Я словно бы скатился с горы. Поникла вдруг вера в какую-то таинственную связь, зарождавшуюся в наших душах. Она забыла! А я в своей простоте думал, что это серьезно. Она говорит вслух, что забыла, и ей даже не приходит в голову, что это может быть обидно. И я представился себе маленьким, ничтожным, не заслуживающим внимания, смешным. Она даже не вспоминает о случайном знакомстве с мальчиком, глаза которого ей так не нравятся и над застенчивостью которого она смеется не хуже сестры. Ей противны и смешны и хохолок моей шапочки, и красные щеки, и все, что она говорила мне о чудных сказках, которые знает, и о тайне, в которой я должен был хранить наши встречи, — только насмешка. Я всего лишь десятилетний мальчик, которого можно занять саблей!.. Было бы лучше всего отомстить ей и забыть ее. Но я не мог забыть ее — и даже теперь, когда еще ее насмешка звенела в моих ушах. Высокомерно уделившая мне три минуты, чтобы опять меня забыть, она была по-прежнему дорога мне, и я готов был броситься за нею с мольбой о том, чтобы она меня не презирала…
Мой характер еще только слагался. Мои годы были еще такими, когда по существу смешно говорить о настоящем чувстве. Самые встречи наши были так малозначительны. Но странно, в этом начинающемся захвате чувством дружбы, влечения, привязанности, — называйте, как хотите — очевидно, были все элементы, из каких слагается любовь взрослых. И тот же самогипноз и здесь действовал во всей силе.
Я играл, а в уме вставал знакомый образ, и в ушах звенел милый насмешливый голосок. Задумавшись, я сидел по десятку минут над книгой, создавая мысленно целые разговоры с нею, и своенравная, гордая девушка являлась в моем воображении смирною и ласковой. Она не смеялась надо мною, ее серые глаза становились добрыми, нежными, и она говорила речи, от которых было радостно на душе…
И меня невольно, все чаще и чаще, тянуло к Ширинским. Первое время мы, дети, составляли там особый кружок. Но стоило нам раз побывать в зале, с взрослыми, чтобы нас потянуло к ним. Однажды все, человек пять, мы заявили свою просьбу сопричислить нас к ‘большим’. Нас сопричислили, и барышни в шутку стали называть залу ‘детской’. Душою общества здесь был молодой человек с открытым, благодушным лицом и довольно большою бородой, несмотря на которую он казался совсем молодым. В этой бороде и странном несоответствии с нею его живых и порывистых жестов и мягкого голоса было что-то комичное. Было похоже, что это мальчик, мастерски приладивший себе бороду. Откровенный и простой, ‘Захарик’, как его звали все, или ‘Рауль синяя борода’, как его величали за глаза, — по-видимому, совсем не заботился о том, какое впечатление производит, и заставлял всех без умолку хохотать. Показывая вид, что он боится ушибить голову об люстру, висевшую посередине потолка, до которой на самом деле ему можно было достать только рукой, Захар Игнатьич забавно ходил, придерживаясь стенки. Если маленькая собачка Ширинских начинала слегка визжать, заслышав музыку, он едва слышно подвывал ей в унисон, и это выходило так смешно, что барышни помирали со смеху.
Старым знакомым среди гостей был для меня студент Осинин. Он держался как-то одиноко и вдумчиво всматривался то в одного, то в другого из присутствующих. Может быть, я преувеличивал, но какая-то мужественная мощь и скрытая сила всегда чудились мне в этом человеке с грубоватыми, но привлекательными чертами умного, энергичного лица. Осинин уже второй год занимался со мною и через нас познакомился с Ширинскими. В моем представлении он всегда казался воплощением серьезности и умственной и физической возмужалости. И я, и Павлик почтительно преклонялись пред его ученостью, казавшеюся нам необыкновенной. Оба мы переживали ту пору, когда еще страстно хочется быть большим, и Николай Алексеич представлялся нам идеалом, к которому надо стремиться. Когда мною овладевало желание казаться взрослым, я обыкновенно закладывал руки назад, щурил глаза, как Осинин, и делал жест, будто откидываю за ухо волосы, как делал он. И в такие минуты мне казалось, что я необыкновенно солиден и внушителен.

VII.

…Они уже прошли навсегда и не воротятся эти дни, когда неопытное сердце так жадно стремилось навстречу незнакомому и неизведанному чувству, когда впервые пробуждалось бессознательное тяготение к прекрасному, фантазия творила без конца, не полагая ясной грани между действительным и невозможным, и щеки покрывались краской по причине, совершенно неуловимой для логики взрослого.
Теперь уже меня с Ксенией связывали не две-три мимолетные встречи. Я виделся с нею почти каждый день и, соответственно ее отношениям ко мне, то мне казалось, что я вскарабкался на небо, то чудилось, что упал на землю и попал лицом в грязь.
Чего мне хотелось? Одного, — быть около нее, видеть ее внимание. Несколько минут такой близости делали меня уже счастливым, но наступала полоса пессимизма, и — я сам разрушал свои мечты, эфемерные как паутина. Я с ясностью видел, что все с ее стороны было шуткой, вспоминал ее насмешки надо мною. Злые бесенята бегали в серых глазах…
А зачем же она обещалась подружиться со мною, когда я не только не шел ей навстречу, но пятился от нее, как дикарь, всячески стараясь свернуть с ее дороги и избежать столкновения? И опять светлели потемки и прояснялась даль, и сердце билось тревожно-тревожно…
А она?.. Она была в отношениях ко мне изменчива, как погода, и двулична, как Янус. То обдаст зноем, осчастливит ласковыми словами и взглянет воскрешающим взором, то пройдет мимо, словно не замечая, и от нее веет равнодушием и холодом мраморной статуи. Вероятно, она улавливала своеобразный оттенок моих отношений, и это подзадоривало ее на шутливость. Может быть, именно это сознание вызывало в ней странную жестокость власти. Я возвращался домой, и, надувшись как мышь на крупу, садился за книгу или начинал мечтать.
Без сомнения, я слегка натаскивал на себя свою ‘любовь’, которую в то время при желании еще мог бы стряхнуть легко и безбольно. Но мне нравилось мое разочарование, делавшее меня, как мне казалось, ‘похожим на дядю Никандра’. Оставаясь один в комнате, я вздыхал тяжело и угрюмо, слонялся по комнатам, точно потеряв что-то, бродил по саду, выбегал на улицу и смотрел на дорогу. Избиение крапивы, олицетворявшей врага, наблюдение над муравейниками и постройка шалашей среди густых лопухов, обильно усеявших самый дальний угол нашего сада, не насыщали внимания. И стояли шалаши недостроенными, муравьи спокойно занимались своим делом, избавившись от нескромного наблюдателя, а горемычные водяные жуки по целым дням томились в бутылках без червяков.

VIII.

Павлику удалось достать контрабандой томик Пушкина с ‘повестями’. Дубровский нам обоим страшно понравился и временно совершенно оттеснил назад даже капитана Немо. ‘Не пойти ли и мне в разбойники от моей безнадежной любви?’ — размышлял я.
Никого не было дома. От Павлика я знал, что и Ширинские куда-то уехали. Я воспользовался случаем и несколько часов вел себя, как истый разбойник. На свободе я облазил все надворные сараи и чердаки, — удовольствие, редко выпадавшее мне на долю, — заглянул на речку, за садом. С дровяного сарая, я осмотрел окрестность, воображая себя стоящим на дежурстве сторожем из банды Дубровского, как вдруг сердце мое заколотилось…
За забором, по довольно широкому бережку реки, заросшему лопухом и оставлявшему только тропинку, по которой с трудом могли пройти двое, — шла Ксения. Рядом с нею двигался элегантно одетый незнакомый мне мужчина. Они поравнялись с калиткой сада и сели на стоявшую здесь скамейку. Полуинстинктивно я слез с своей каланчи и, отыскав узкую щель в заборе, жадно начал наблюдать за ними. В широкополой соломенной шляпке с цветами, в изящной кофточке, девушка казалась точно точеной. Ее спутник был высок ростом, хорошо сложен, и, когда он повернулся, я рассмотрел его красивое, самоуверенное, не первой молодости лицо, с длинными усами и черепаховым пенсне на носу. Вероятно, Ширинские только что вернулись из гостей, захватив с собой нового знакомого.
Села и Ксения, поставила кончик зонтика на землю и завертела им.
— Как видите, Сергей Николаевич, тут почти необитаемые места, — засмеялась она.
— Похоже. Но если не ошибаюсь, на этом необитаемом острове все же есть какой-то Робинзон, живущий вот в этом шалаше?
Тот, кого звали Сергеем Николаевичем, махнул тросточкой по направлению к пристроенному к забору шалашику, — проявлению моих архитекторских дарований.
— Да, Робинзон есть. Мальчуган с чудными черными глазенками, который так и просится на картинку. Научите меня рисовать, Сергей Николаич. Что вам стоит?.. Но вообще говоря, скучные места, и не правда ли, вы едва ли удостоите их вторичным посещением?
— Напрасно так думаете. Право, — от этого уголка веет чем-то удивительно поэтическим. Не достает только для завершения пейзажа, чтобы вы стояли, окруженная голубями, и ваш черноглазый мальчуган сидел у входа в этот шалаш.
— Вот что значит художник!
— Да тут брызжет поэзия! В таких случаях и старик молодеет, и прозаик начинает искать рифм.
— Молоденький старичок в тридцать пять лет, как вы меланхоличны!
Сергей Николаич сделал серьезное лицо и слегка вздохнул.
— Становишься меланхоличным, когда близится роковой сороковой. Это ведь не ваши годы. Нескромно спрашивать, но ведь вам не больше семнадцати?..
— Ничего не вижу нескромного. Мне восемнадцать…
— Ну, разве в самом деле я не старик? Я с лишком вдвое старше вас! ‘Когда-то, — помню с умиленьем, я смел вас нянчить с восхищеньем. Вы были чудное дитя…’
— ‘Учил его всему шутя, — в тон подхватила Ксения, — не докучал моралью строгой’… Оба рассмеялись.
— Ну, это вы совсем из другой оперы хватили…
— Однако, вы запели невеселый мотив… Что это за разговор!.. Вам остается произнести поучение о тленности всего земного… Всему свое время… Смотрите, из-под прошлогодней травы какие пробились свежие молодые побеги…
— Да, а старая трава окончательно вянет и сохнет.
— Ну, вас!.. Вот, правда, старик! Вы сами себе не верите. В институте, на приеме, в вас все влюблялись. А когда вы приезжали в институт, для меня это был целый праздник… Вам необходимо стать у нас опять своим человеком…
Ксения сказала это так серьезно, точно указывая на единственное и последнее средство, — что собеседник невольно рассмеялся. Улыбнулась и Ширинская.
— Серьезно вам говорю… У нас иногда бывает весело.
— Но я такой скучный человек…
— Я предоставляю говорить комплименты мужчинам. Слышите? Вы должны бывать у нас. Часто бывать, не только отдавать визиты. Что вы молчите? Вы понимаете, — я так хочу…
— Смею ли противоречить! Мне остается только благодарить.
— Вы меня рассердили своим молчанием. Но теперь я счастлива. Смотрите, георгин еще зелен, а в моей душе уже расцвели розы…
Они поднялись со скамьи и пошли назад. Я проводил их глазами. Мне не видно было лица Сергея Николаевича. Мне казалось, что оно должно сиять. Но в моей душе не было сияния.

X.

Конечно, это было огромной радостью узнать из собственных уст Ксении, что те самые мои глаза, которые служили предметом ее иронии, на самом деле ей нравились. Но все содержание дальнейшего разговора сулило мне мало утешительного. Кто этот новый, которому она так раскрывает сердце, и который, по-видимому, для нее старый друг, а не первый встречный? Если от близости к нему в ее душе распускаются цветы, то что же, однако, я? И не пора ли всерьез уходить в разбойники?
Мои думы не покидали меня, и поочередно, то Сергей Николаевич, то Осинин, с которым почти ежедневно я видел Ксению, то учитель арифметики из местной гимназии, некий Стебельков — смущали мой покой. Уважение к Осинину исключало во мне чувство неприязненности, и когда я замечал внимание к нему Ксении, я только послушно покорялся судьбе, ясно сознавая, что ее предпочтение заслуженно и законно. Но к новому гостю и Стебелькову я был исполнен антипатии. Особенно мне были противны синие щеки и жиденькие бачки учителя, картавое произношение и весь его накрахмаленный вид…
В отношениях Осинина к Ксении я не мог заметить признаков того, что он особенно заинтересован ею. Правда, он был внимателен к ней и предупредительно-любезен, но обычная ирония звучала в его речах, когда он говорил с этой девушкой, в душе которой, может быть, в свою очередь, таилось ироническое отношение к несколько грубоватому плебею. При всей своей младенческой недальновидности, я не мог, однако же, не догадываться об известной, может быть, еще не окрепшей и только начинающейся, но, во всяком случае, уже существующей, — близости между ними. Искала ли Ксения Осинина, — я не знал, но что его общество было для нее приятно, — этого нельзя было не видеть.
После одного случая я убедился в полной ошибочности моих подозрений на счет успеха Стебелькова у Ксении. Дело было на одном из обычных вечерков. Очень любивший декламировать, при своем недостатке, и часто злоупотреблявший терпением слушателей, Стебельков в этот вечер был в особенном ударе. Драматические монологи сменялись лирическими пьесками, лирика юмористикой. Напрасно, пользуясь перерывами, Рауль-синяя борода, — Захарик тоже, — пытался изменить его настроение и воспроизвел великолепно удавшиеся ему сценки — лая подшибленной собаки и кудахтанья курицы, беспокоившейся за своих цыплят. Учитель арифметики был неумолим, и, несмотря на эффект имитаций только подчеркивавший неудачу его чтения, выкладывал все далее и далее неистощимый багаж своей памяти. Объявив название новой пьески и став в позу учитель раскрыл было рот, чтобы начать, как Ксения остановила его.
— Простите, перебью… Вы знаете пушкинское ’19 октября’. Я сегодня перечла, — это удивительная вещь… Вот если бы вы прочли!
— К глубокому сожалению, наизусть не помню.
— Но, может быть, вы доставите там удовольствие и прочтете по книге?
Стебельков расшаркнулся и приложил руку к сердцу.
— Вы мне делаете такую честь…
Ксения достала с этажерки том Пушкина и отыскала стихотворение. Чтец снова принял вдохновенную позу и, скрадывая чуть не в каждом слове непослушные р ил, прочитал:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день, как будто поневоле,
И скроется за край окружных гор.
Последним стихом он положительно подавился. Чтение произвело эффект, какого, может быть, не ожидала сама Ксения. Стихи были точно специально написаны для Стебелькова. Шутка была жестокая. Учитель казался жалким. Он вдруг вспотел, конечно, понял насмешку и совершенно потерялся. Одна из подруг Ксении, беспредельно смешливая барышня, рассмеялась и, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты. На лицах многих скользнула улыбка. Закусив губку, Натали взглянула на сестру с упреком. Ксения выдержала взгляд.
Была неловкая сцена. Стебельков смотрел на лица присутствующих растерянным взглядом, точно ожидая, чтобы кто-нибудь развязал тяжелое положение. Но все точно потерялись. Молчал даже Захарик. На лице Ксении нельзя было прочитать ни довольства, ни раскаяния.
— Недурно писал Пушкин, — нашелся наконец Рауль. — Что, он жив или умер? И, если умер, то вам, господа, никому не известно, кто на его место назначен?
Кто-то засмеялся. За ним другой. Тяжелая минута прошла. Натали предложила чай. Стебельков посидел несколько минут и ушел.
Даже для меня теперь не могло оставаться сомнения в том, что он — отверженный поклонник. И в душе моей затлела искорка, может быть, злого, но приятного чувства.

XI.

Наблюдательность моя была возбуждена, но, конечно, это была только близорукая и поверхностная наблюдательность неглупого и, может быть, немножко преждевременно развивающегося ребенка. Теперь я знал, — конечно, не Стебельков. Конечно, не жизнерадостный Захарик с его простым, широким лицом и бородою Рауля. По характеру отношений к нему Ксении было ясно, что ей нравились его простота и откровенность, но чтобы он был избранником ее сердца — против этого восставало мое эстетическое чутье. Нельзя их поставить рядом. Кто же? Осинин? Сергей Николаевич. Уж не я ли?
Бывали, конечно, часы, когда я совершенно. выкидывал из головы Ксению и отдавался делам и настроениям, более подходящим к моему возрасту. Думы о своем навсегда разбитом счастье и одиночестве на всю жизнь уступали место очень обыкновенным детским думам и надеждам. То я мечтал о часах, которые не раз обещал мне подарить мой дед, старый генерал с колючим подбородком, то сооружал на суше корабль из досок и притворялся, что тону на земле, до тех пор, пока Павлик не бросал мне обруч, заменявший спасательный круг.
Был тихий июнь. Сумерки еще не сгущались, но наступал тот момент, когда краски дня погасают, небо тускнеет, словно покрываясь дымкой, и природа как бы застывает в ожидании подкрадывающихся потемок. Еще несколько минут, и начнет темнеть, и даль не будет так прозрачно ясна, и не будут, как нарисованные, выделяться в воздухе силуэты неподвижных деревьев. Но этого еще нет, и душа почти тоскливо ждет перемены… Кругом тишина пустыни. Деревья не шумят и не колышутся, и выжидающе молчит птица…
Забравшись в густо разросшиеся кусты репейника на берегу речки, я срывал созревавшие шишки и разукрашивал ими грудь и плечи. В воображении я был генералом со светлыми пуговицами и эполетами. Когда воображаемый костюм был готов, и оставалось только сбегать домой показаться домашним, дверь садика распахнулась и в калитку переступила Ксения.
— Вот он куда забрался!.. Поди, шалунишка, ко мне!.. О, да какой ты сегодня нарядный!
Я поспешил к ней и совершенно неожиданно ощутил на своем лбу поцелуй.
— По этой причине надо покраснеть, черноглазый.
Щеки мои сделались пунцовыми еще до приглашения. Я поднял глаза на Ксению и не узнал ее. Если бы я был старше, я знал бы, что только любовь может так вдруг перерождать человека. В глазах радость. Легкая краска залила лицо. Губы сами слагаются в улыбку. И вся она точно торжествует победу и чудно прекрасна в этом вдруг охватившем ее девственном порыве молодого чувства, наполняющего всю ее радостью и трепетом жизни… Я невольно залюбовался ею.
— Что ты на меня смотришь, точно меня подменили? Или я стала другая?
Против воли у меня вырвался утвердительный ответ. Ксения точно обрадовалась и заторопила меня.
— Какая же, какая? Ну, говори!
— Сегодня вы точно… новая.
— А! — она весело засмеялась. — Да, но ведь ты не знаешь, в чем дело. У меня сегодня праздник сердца… Там вывешены флаги. Такая радость, такая радость!.. Мне хочется тебя целовать, — вот до чего я рада. Садись со мной, нарядный генерал, и щебечи что-нибудь. Какой ты дивизии? Скоро ли тебя пошлют на войну. Не забудь взять с собой побольше гречневой крупы, а то все разворует интендантство. Впрочем, ты до этого еще не дошел… Говори же что-нибудь! Может быть, я тебя не буду слушать, но ты все-таки мурлыкай… Я тебе нравлюсь сегодня?
— Прелесть! — с неподдельною искренностью воскликнул я.
— И ты славный, шалун. К сожалению, только, у тебя черные глаза, и ты упрям и не слушаешься моих советов… А чем же я хороша? Мне кажется, что я вовсе не хороша… Ну, вот ни капельки! Сегодня я смотрелась в зеркало и — она пренебрежительно сложила губы — как есть ничего такого. Что ты только нашел во мне?.. Ну, расскажи же, какая я…
— Вы страсть какая красивая…
— Глупый мальчик. Будто ты что понимаешь? Потом…
— Потом вы гордая. Ой, какая гордая!..
— А! Вот что! Из чего же это явствует?
— Иногда вы меня не хотите и заметить. Я вам часто кланяюсь, а вы даже не смотрите. Потом вы всегда смеетесь надо мной. Всегда-всегда. Потому что я маленький.
— А тебе хочется скорее быть большим?
— Кому же не хочется!..
— Вот как! А мне не хочется. Мне хочется, чтобы всегда было сегодня. Я бы хотела сказать: ‘стань, солнце!’ Ну, я обещаю тебе исправиться. Всегда буду тебя замечать и постараюсь не смеяться над твоими угольками. А скажи… Например… Ну, вот, например, Николай Алексеевич тебе нравится?
— Да.
Ширинская взглянула на меня почти благодарным взглядом.

XII.

— Не правда ли? Ты знаешь, ведь он очень умный человек. Его оставили бы при университете… Непременно оставили бы, если бы он был покорной овцой… Но он смелый, непокорный, у него есть свое ‘дело’… Как он смотрит… Правда, похоже?.. (Она нахмурила брови, скосила в сторону красивые белки, и в самом деле как-то словила манеру Осинина). Он — не такой, как другие. Он много страдал. Ты знаешь, только та душа прекрасна, которая прошла через страдание… Расскажи, что ты знаешь о Николае Алексеиче.
Она засыпала меня вопросами. Вопросы были мелки и с моей точки зрения совершенно безынтересны. Я должен был рассказать о том, как Осинин появился в нашем доме, как шли наши уроки…
— Ну, однако, будет о Николае Алексеиче, — заключила она. — В сущности, мне это совсем малоинтересно. Лучше расскажи мне что-нибудь про Стебелькова. Я очень интересуюсь им. Он очаровал меня…
Ксения весело рассмеялась и, несмотря на свой совершенно зеленый возраст, я понял в ее словах жестокую насмешку.
— Правда, он бравый мужчина? Тебе нравится, как он читает стихи?
Я улыбнулся и промолчал. Это уже было злословие.
— Он очень недурно читает стихи, ты не думай. И как он воинственно держит грудь вперед. Не правда ли? Я его боюсь, вдруг он меня начнет экзаменовать по арифметике и поставит единицу. Постой! Кто это там идет? Вот там, смотри! У тебя хорошие глаза…
Ксения вдруг поднялась и жадно стала всматриваться по берегу в даль. Она была уже не та, какою казалась за минуту. Видимое волнение охватило ее. Даже голос ее слегка дрогнул, точно она долго шла и устала.
— Это — Николай Алексеич.
— А! Пойдем же ему навстречу… Тебе, может, пора домой? Я тебя задержала? Беги и покажись дома в своем генеральском мундире… Ты необыкновенно эффектен.
Я видел, что наступал конец часу моего счастья и инстинктивно чувствовал, что идет тот, кто сильнее меня и перед кем я почтительно должен очистить дорогу.
Ксения в волнении поправила выбившиеся пряди волос и остановилась. Я взглянул на нее, — лицо ее горело.
— Беги! Давай ручонку… Постой, еще два слова. Ты помнишь, что наши встречи — тайна? То-то! И того, о чем мы говорим с тобой, ты не пересказывай. ‘Наши трепетные речи осторожней преступленья!..’ Слышишь? Так я хочу. Не болтай лишнего. И Николаю смотри, ни-ни!.. Николаю Алексеичу, я хочу сказать… Иначе я не буду ходить в сад… И мне это будет очень грустно, потому что ведь ты знаешь…
Она не договорила, предоставляя мне сочинять самому, почему ей это будет грустно. Возвращаясь домой, я должен был встретиться с Осининым. Он шел, заложив руки назад, с чрезвычайно флегматичным видом, держа в руке широкую мягкую шляпу, — он не носил формы.
— Это кто там? Ксения Михайловна? — лениво уронил он.
— Да, Николай Алексеич.
Он издал какой-то неопределенный звук и, не прибавив шагу, прошел мимо меня. На моем лице еще горел ее поцелуй, и в ушах еще звенели слова, что ей без меня будет грустно, — но мне не было весело. И не чувствовалось праздника в душе. Поднимавшуюся радость подавляла догадка о чувстве ее к Осинину, которое так явно сквозило и в ее расспросах, и в ее волнении. Смутно я видел, что я для нее — маленький, безразличный человек, которого можно порой приголубить, порой обидно не заметить…
Эта ночь несла мне тревоги и сомнения. Но это уже был канун разгадки. На другой день, когда я сидел в садовой беседке и занимался наблюдением над заключенными в бутылку жуками, мимо меня прошли Осинин и Ксения. Я притаился, как мышь, и затаил дыхание. Она назвала его на ты, он ответил ей тем же. Мертвая тишина царила в саду. Опасаться было некого, и их голоса были настолько громки, что я не мог ослышаться. Я вздохнул. Ксения вдруг кинула взгляд в мою сторону, и все лицо ее вспыхнуло.
— А! Здесь и ваш ученик! — воскликнула она.
— Ладно! — подумал я, — я знаю, что знаю…
В эту минуту я все понял и твердо решил отныне поставить крест над моею ‘любовью’.

XIII.

Странное настроение переживал я в эти дни. Разочарование отравило душу. Было грустно, порой хотелось плакать. Взрослые от любви не плачут, ребенку это было бы простительно, после того как он увидел со всею ясностью, что его надежды разбиты вдребезги. В этом ‘страдании’ была, впрочем, и маленькая доля самоутешения, — было какое-то болезненное наслаждение в искусственной поддержке в себе тоскливого и апатического настроения.
Однажды, с утра я был грустно настроен. Неудачный утренний урок испортил весь день. Из-за какого-то неприятного письма, мать была тоже не в духе. После обеда она уехала из дома, отказавшись взять меня с собою как бы в наказание. Я искал повода разреветься, но призвал все свое мужество и только отчаянно промигал во все время ее сборов.
Что ни начинал я делать в этот день, — все валилось из рук. Отыскивая Павлика, я, в довершение невзгод, наткнулся у Ширинских на Ксению, провожавшую какого-то незнакомого мне гостя. Она больно ущипнула мою щеку и отрекомендовала меня как мальчика, умеющего беспричинно краснеть, что, разумеется, я и не замедлил подтвердить на деле.
— Смотрите, Павел Павлыч, какие у него одутловатые щеки. А глаза! Совершенно исключительный случай! Представьте, он даже, когда моет лицо, нарочно закрывает их… И зовут его Пименом.
— Нестором! — почти злобно поправил я.
— Ну, одно другого стоит!
Я едва вырвался из прихожей и убежал в сад, оскорбленный и негодующий, слыша вдогонку ее звонкий смех и обещание разыскать меня. Я предчувствовал, что она, действительно, явится к моему шалашу, на бережок, и мое раздражение в самом деле было так велико, что я, пожалуй, предпочел бы теперь с ней не встречаться.
Однако, как покорная собачонка, я вылез к ней из шалаша, как только они окликнула меня. И вот она около меня, а я чувствую, как ее рука гладит мою голову, и от нее веет на меня благоуханием красоты и юности. Это было бодрящее и властное веяние, в котором особенно нуждалась в ту минуту моя тоскливо настроенная душа. Но Ксения была в каком-то злобно шаловливом настроении, совсем мало соответствовавшем моему. Я не мог предполагать, что эта противоположность настроении неизбежно приведет к столкновению, что две тучки, одна темная и таящая грозу, другая светлая и полупрозрачная, должны, сойдясь, разразиться — если не громом, то дождем…
— Что ты сегодня смотришь волком? — услышал я ее голос. — Федул, что ты губы надул? Тебя, должно быть, сегодня оставили без пирожного, и ты оскорблен в лучших чувствах? Топни ножкой, карапуз. Признайся, в чем дело. Ведь у тебя не должно быть от меня секретов…
Солнце заходило, и от нас как на ладони было видно огненное зарево заката, залившее далекое взморье и окрасившее в яркий пурпур стекла одиноко стоявшего на окраине, огромного дома сумасшедших. И казалось, что он весь был охвачен пламенем…
— Мне скучно, Ксения Михайловна! А почему — я и сам не знаю.
— Тебе еще рано во всяком случае разыгрывать Байрона. Ну-ка посмотри на меня!..
Она взяла меня за подбородок и подняла кверху мое лицо. Мои глаза вдруг сделались влажными. Просились слезы…
— Хочу тебя чуточку помучить. Сбегай в сад и сорви мне белый георгин. Я подарю его тебе, если ты будешь этого достоин.
Через минуту я был в саду, тихом и сонном. На куртине перед беседкой георгины стояли уже в полном цвету, и жасмины белели, разливая кругом острое и сильное благоухание. В беседке было еще тише, и оттуда до меня донеслось жужжание мухи, с которою в углу возился паук…
— Молодец! Ты бегаешь, как хорошая собачонка, — похвалила меня Ксения, когда я вернулся. — Но цветка все-таки тебе не будет. Не за что. Переведи дух, а то ты пыхтишь, точно пароход, отправляющийся на Волгу. Скажи, давно ушел Николай Алексеич?
— Не видел.
— Ты соня. Походя спишь. ‘Уши врозь, дугою ноги’… Говори откровенно: ты сегодня не знал урока, и тебя погладили против шерсти? Да?.. Видишь, какая я проницательная! И тебя обещались высечь?
— Меня никто никогда не сек, — гордо возразил я.
— О, как высокомерно! Сказать тебе новость? Пока ты бегал, я выпустила твоих жуков. Видишь, твоя бутылка пуста. Плавунцы в реке и велели тебе кланяться.
— Ах, зачем вы!.. Чем они вам помешали?..
— Как ты насупился! Чистый сыч! Никак ты хочешь плакать, девчонка? Ну, час от часу не легче, — теперь ты горишь, как рак. Если я не ошибаюсь, ты мне хочешь что-то сказать. У тебя такое лицо, будто ты выпил вместо ликеру уксусу…
Боже мой, какие это были тяжелые минуты!..
В эту минуту я видел все с рассудительностью взрослого. Я не мог сносить дольше без протеста и без слез ее пренебрежение, которое она так жестоко-откровенно обнаруживала ко мне. О, если когда-нибудь, то именно теперь я уже себя не обманывал, не прикрашивал действительности, видел все в настоящем свете. Никогда она меня не любила и всегда надо мной только смеялась! Какое-то странное, горькое и вместе утешительное чувство сулила мне минутная решимость сказать ей, что, несмотря на ее любовь к другому, несмотря на ее презрение, я все-таки и любил и люблю ее, холодную, равнодушную, злую, презрительную!.. Пусть она узнает, а там пускай из этого ничего не выйдет… и пойдут своим чередом тоскливые и однообразные дни…
— Ты хочешь мне что-то сказать? О, как это торжественно! Говори же. Это секрет? Но нас никто не слушает. ‘Мы одни — из сада в стекла окон светит месяц’… Только одни небеса нас слышат… Не томи же меня. Ну, что ты хотел мне сказать?

XIV.

Словно какая-то струна зазвенела в моей груди тоскливым и вместе радостным звуком. Я уже не мог сдержаться. Натянутые нервы вдруг ослабели, и я горько, по-детски неутешно заплакал, глотая соленые слезы, закрыв лицо ладонями.
— Милый, ты плачешь? — вдруг вскинулась она, вся вздрогнув от неожиданности и вспыхнув. — Дорогой мой, маленький мой, разве я хотела тебя обидеть?.. О чем ты? Неужели я могла думать, что тебе так дороги твои жуки?.. Ну, ты наловишь новых. Ну, попадутся еще крупнее, поверь мне. Ну, не плачь же!..
Я был, конечно, жалок в эти мгновения, с своими тихими всхлипываниями, с слезами, лившимися по рукам, по щекам… ‘Жуки, жуки — думал я, — разве только в жуках дело! Я плачу потому, что кончено все’. Что такое все, — я и сам не знал, но тогда мне казалось, что, действительно, сегодняшний день строит какую-то роковую грань между нами, что отсюда устанавливается какое-то грозное и фатальное ‘никогда’. Если бы она могла понять, отчего я плачу, может быть, она увидела бы, что при всей комичности моего преждевременного увлечения, мое страдание не вовсе ничтожно, и нужно было щадить, а не мять мое чувство, хрупкий и прекрасный, ранний цветок. Она наклонилась ко мне и начала нежно отнимать от лица мои руки.
— Милый, ну я рассержусь, если ты не перестанешь. Как тебе не стыдно, — такой большой мальчик и плачет, как девочка. Я куплю тебе вместо жуков золотых рыбок, — прелестных золотых рыбок. Мы с тобой вместе сходим в гостиный двор. Никогда больше ты не услышишь от меня насмешки… О, какой глупый. Не реви же!.. Кто увидит, подумает, что я тебя прибила. Перестань же…
Ее успокаивающий голос звучал тихо и нежно, как ласка. В моей душе водворялся мир, властно вытеснявший чувство недавней обиды. Слезы еще текли, но это были уже радостные слезы совершившегося примирения. Она привлекла мою голову к себе и, когда я отнял руки от лица, поцеловала меня в мокрые глаза.
— Слезы — вода, глупенький. Отними руки и посмотри на меня. Какой ты интересный с этими грязными ручьями слез на щеках. Где ты так вымазался? Дай мне на память твои слезки. (Она вынула крошечный, пахнувший духами платок и мягким движением вытерла мне глаза). Ну, кончай же, наконец, несносный!.. Слава Богу, просияло солнышко! — заключила она, уловив слабую тень улыбки на моем лице. — Знаешь что, — подожди меня минутку, я тебе принесу конфет… Ты не уйдешь?
— Нет…
— Ну, то-то. Смотри, не обмани, или я буду на тебя сердиться. А пока возьми от меня этот георгин… Это тебе на память…
Она почти побежала к дому. В калитку я видел, как раза два или три мелькнуло между деревьями ее светлое платье. Мое волнение проходило, но мне не было стыдно за эту нежданную и непредвиденную вспышку. Какое-то странное чувство безучастия и равнодушия вдруг овладело мной. Пусть все идет, как идет, и пусть будет что будет. Я был только рад тому что она сама подсказала себе объяснение моих слез, и минута слабости не выдала моей ‘тайны’.
— Выбирай, что тебе нравится, — говорила она прерывающимся от быстрой ходьбы голосом, подставляя мне коробку, — возьми вот эту, — проглотишь язык. Однако, ты удивил меня. В такие лета такой нервный! Что с тобой будет, когда ты вырастешь!.. Какое у тебя теперь серьезное лицо… Скажи, кем ты хочешь быть, когда вырастешь большой? Генералом? Писателем? Учителем?
Быть в обществе Ксении и есть конфеты, — вот чего бы я хотел, и теперь это было, и теперь я был счастлив. Ко мне вернулось мое обычное настроение, и я скоро начал болтать с нею, как всегда. В речах ее уже не слышалось более прежней иронии. Она говорила со мной, как старшая сестра. Конечно, ей было жалко обиженного ребенка, и она спешила загладить прежнее пренебрежение особенною деликатностью отношения к раненому самолюбию. Терпеливо и любовно она уделяла мне свое внимание до тех пор, пока из сада ее не окликнул чей-то мужской, незнакомый мне голос.
— Не сердись на меня, — заключила она, крепко пожимая мне руку. — Будем друзьями. Забудь, что я когда-то тебя обижала…
Теперь ее лицо было серьезно, почти печально, и Бог знает, по какому необъяснимому предчувствию мое сердце болезненно сжалось в этот момент расставания. В этом чужом зове человека, которого я не знал и не видел, в этом ее уходе словно чувствовалась какая-то аллегория. Инстинктом детской любви я предугадывал, что кто-то, властный и жестокий, в самом деле позовет ее, и она, не задумываясь, уйдет от меня навеки, оставив меня в одиночестве и печали…
Я вошел следом за нею в сад. Там стояла та же мертвая, почти пугающая тишина. Только темнее стало небо, и туманом подернулась даль. Бледнели краски вечера… Со звоном хлопнула стеклянная дверь балкона, — это Ксения вошла в дом…
В этом издали долетевшем звуке было что-то тоскливое и точно прощальное… И весь сад, погруженный в одиночество и безмолвие, огромный, но пустынный, несмотря на свой пышный летний наряд, носил тот же характер тяжелого и подавляющего уныния…

XV.

Полусознательные, полуинстинктивные подсказы не обманули меня. Сердце почти никогда не обманывает. И я уже очень скоро понял, что в самом деле в наших отношениях произошла непроизвольная перемена. Теперь это было отношение друзей, примирившихся после ссоры. Они были особенно деликатны и предупредительны, но уже отлетели прежняя искренность, свобода, непосредственность. Она словно бы боялась обидеть меня своей фамильярностью и иронией и вместо того, чтобы постоянно следить за собой и вечно себя контролировать, предпочитала разговаривать и шутить со мною реже и меньше. Мы встречались каждый день и каждый раз вступали в разговор. Но это были не прежние разговоры. И с какою-то печальной завистью я смотрел на ее прогулки с Осининым, терпеливо выстаивая подолгу у окна лестницы, по дорог в светелку…
В основательности своих подозрений я уже более не сомневался. Чувство противилось, но ум покорял. Являлись и совершенно случайные доказательства. Разговорившись как-то со своею старушкой няней, я вдруг встретил в ее словах подтверждение моих предположений. Для старухи предстоящая свадьба молодых людей была уже решенным делом.
— Повеселимся ужо, — закончила она свои догадки. — А тебе белую курточку оденем и образ дадим нести…
— Зачем?
— А как же? Уж этого, батюшка, никак нельзя, чтобы без образа… Перед молодыми божье благословение нести надо. И чтобы чистая душа несла, не опоганенная. У нас уж душа порченая, с фальшей, а у тебя ровно стеклышко, без червоточинки.
— А откуда ты, няня, знаешь, что скоро свадьба?
Старушка плутовато и самодовольно улыбнулась.
— Федоровна, мой милый, на четверть под землей видит. Дошлая у тебя нянька. Ох, как хитра! Не зря зажилась на свете! Свисни, уж я смыслю. Ксанюшка намедни Миколая Алексеича калоши увидала и заалелася…
Я недоумевающе смотрел на старуху.
— Молод ты, светик. Не все тебе можно сказать. Рано еще теперь и знать-то. Только уж положись на старую, — сказала, что отрезала…
Федоровна понизила голос, изменила тон и, словно смягчая впечатление сказанного, будто мимоходом и небрежно заметила:
— Матушке не говори. Это ведь я так, зря, не в сурьез… Сглупа сказала. Кака там свадьба!.. Господь их знает, милый… А то осерчает: ишь, скажет, старая, разболталась…
Горевшая в душе искра надежды погасла. Как туман, уплыли мечты. Я был похож на участника лотереи, до последней минуты не терявшего расчета на успех. Теперь у меня в руке был пустой билет… И было пусто в сердце…
Помню, как сонный, я пошел в этот вечер к Ширинским. Ксения была особенно весела. Играли в любимую игру, которой я забыл название. Все сидели кружком, один бросал кому-либо платок, без предупреждений, говоря первый слог какого-нибудь слова. Тот, кому бросали, должен был договорить слово, прежде чем платок оказывался в его руках. Все уже ‘сдались’, только Захарик был неиссякаемо-находчив и поражал присутствующих самыми неожиданными словами, отбиваясь от нападающих, один за другим кидавших ему платок.
— Ме…
— …ланхолик!..
— А…
— киндин…
— Захар Игнатьич, так нельзя: это не ответ. И вы затягиваете игру… Ловите. Ра…
— …калия.
— Вы становитесь неприличны, Рауль!..
— Помилуйте, — специально создан для гостиной.
— Приятное самообольщение! На вашем месте всякий давно бы сдался из любезности… Ми…
— …моза.
— Господа, так нельзя… Несносный Захарик, вы должны сдаться!..
Мне стало грустно-грустно. Я сочинил, что у меня кружится голова и ушел. И странным мне казался Захарик. Большой человек и с такой бородой, а неужели ему так-таки никогда не бывает скучно?..

XVI.

В конце июля Ширинские праздновали двадцатипятилетие своей свадьбы. День обещал быть незаурядно оживленным, и уже с полдня начали съезжаться гости. Не готовилось особенной помпы, но торжество во всяком случае обещало выйти за пределы семейной вечеринки. Со всего уезда съезжались родня и знакомые. Наш сад был на весь день отдан в распоряжение Ширинских, и половина нашего дома была предоставлена для остановки на ночь дальних гостей.
Я и Павлик были озабочены не менее старших и точно также совершенно выбиты из колеи. Мы наблюдали за ходом дела на кухне, мешали незнакомым поварам и стряпухам, чистившим дичь и палившим цыплят, встречали гостей и докладывали о них, и с интересом разглядывали новоприбывших, появлявшихся сначала в комнатах, а затем и в саду. Несмотря на строгие внушения матери удержать свой восторг и не соваться под ноги старшим, усидеть дома было выше моих сил. Ксения была необычно эффектна, и всякий раз, когда я встречал ее, веселую и оживленную, ухаживавшую то за одною, то за другою из приезжих подруг, я, вздыхая, думал о том, как сегодня она далека от меня, маленького и обыкновенного человека…
Много лиц мелькнуло в этот день перед моими глазами точно для того, чтобы более никогда со мною не встречаться. Впечатления вечера потускнели в памяти, как потускнело многое в прошлом, когда-то волновавшее, радовавшее и печалившее. В этот день на фоне нашей жизни появилось то лицо, которому суждено было сыграть неожиданную роль в судьбе Ксении и Осинина.
Это новое лицо — была Нина Алексеевна Багреева, молодая, богатая вдова, известная всему уезду своим незаурядным прошлым, красотою и эксцентричностью. Вышедшая из хорошей дворянской семьи, с самого начала самостоятельности она сложила свою жизнь странно и необычно. Выйдя по минутному капризу замуж за совсем немолодого полковника Багреева, Нина Алексеевна овдовела, едва прожив вместе год, и вступила в самостоятельную жизнь беззаботного, как казалось со стороны, — баловня счастья и людей.
Широкая и недисциплинированная, артистическая натура, она порывисто переходила от одного увлечения к другому, переживая то период религиозно-философских порывов, то сценических или художественных тяготений. И имя ‘мотылька’, которым ее наделил уезд, в сущности удивительно шло к этой красивой, как мотылек, и мило-несерьезной, но увлекательной в своем поэтическом легкомыслии женщине-ребенку, так странно порывистому в настроениях и непостоянному в привязанностях.
Об ее сердечных увлечениях говорили вслух. Можно было насчитать много ее поклонников, сходивших по ней с ума, чуть ли не после первой встречи. Но злословие не могло указать ни одного случая, набрасывавшего на нее действительную тень или выставлявшего против нее верные улики. И это отсутствие серьезности и обоснованности в упреках, направляемых против нее, вместе с личными достоинствами и богатством этой во всяком случае незаурядной женщины, были причиною того, что перед нею еще ни разу не закрылись двери ни одного дворянского дома в губернии. Она считалась, может быть, опасною, но без всякого сомнения интересною гостьею всюду, где бы ни появлялась. О ней говорили с улыбкой и вожделением в холостой беседе, но никто не имел права, не нарушая приличия, проводить ее ироническим взглядом.

XVII.

События этого вечера странно стушевались и сгладились в моем уме. Помню, в атмосфере общего, в большей части искреннего, оживления и веселья я сам чувствовал себя приподнятым и празднично настроенным. В компании детей, приехавших с гостями, я чувствовал себя в своей тарелке, и, конечно, был еще слишком зелен, чтобы заметить что-либо особенное в отношениях Ксении и Осинина. До последних минут вечера я даже не остановил своего внимания на том, что в продолжение всего дня мне не случилось видеть их вместе. Мог ли я своим недогадливым и нехитрым умом угадать нотки искусственности и принужденности в оживлении Ксении или уловить на ее лице тени сосредоточенной печали, мелькавшие по нему, когда она оказывалась на минуту свободною от обязанности заботиться о поддержании разговора? Какие тревожные думы проходили в это время в ее уме, — для меня оставалось тайною…
А эти думы были, и мне не трудно было бы их угадать, при том, что я знал, если бы я обладал более развитою наблюдательностью и способностью сопоставлять явления, отыскивая между ними стройную связь. Красивая дама в сером платье, с удивительными глазами, то опущенными вниз, то вдруг обдававшими собеседника искрами, ласково ущипнувшая меня за подбородок, — произвела и на меня известное впечатление своей незаурядностью. Если бы у меня были глаза, я заметил бы, что весь день она почти не отпускала от себя Осинина, заставляя его все время ухаживать за собой. Это было для всех заметно, и только мне в моей невинности не приходило в голову видеть здесь нечто достойное внимания.
Я видел Осинина с Багреевой в саду, видел в зале во время разговоров и за танцами. Николай Алексеевич был, может быть, больше, чем всегда, оживлен и могло казаться, что интерес, обнаруживаемый к нему его собеседницею, точно удивлял его. Никогда до сих пор я не видел его танцующим, и с любопытством следил за ним и его дамой, легко и грациозно порхавшей по зале, под веселые аккорды рояля… Мне не удалось слышать их разговора, и только раз, остановясь около них, я уловил ничего мне не говоривший отрывок их беседы.
— Значит, вы такой, как все? — лукаво улыбаясь, спрашивала Багреева кокетливо-ироническим тоном.
— Каков есть. С тем возьмите, — с шутливой безнадежностью отвечал Осинин.
Дама в сером платье сделала презрительную гримаску.
— ‘Такой как все!..’ А я думала, — особенный… Напрасно же я вас ревновала… Вы — пара. Идите к ней, а то вам от нее попадет, дитя мое. Я чувствую, что она ревнива, и уже меня возненавидела…
В одиннадцатом часу Ксения покинула зал. Среди общего оживления ее отсутствие было замечено не сразу.
Ширинская пояснила, что у дочери разболелась голова. Пустяки, но необходимо прилечь. И, стараясь успокоить гостей, беспокоившихся или показывавших вид беспокойства об ее дочери, старуха пускалась в рассуждения о том, какой странный народ девушки в этом возрасте.
— Наэлектризуют себя за день, а к вечеру мигрень, и уже говоришь спасибо, если дело обойдется хотя без обморока… Такие годы…

XVIII.

Гости исчезли так же вдруг, как появились. Точно вода схлынула. На половине Ширинских остались лишь два или три их близких родственника. На минуту всколыхнувшаяся жизнь полилась по прежнему руслу, и для меня вновь потекли ровные, спокойные дни.
Но странно, — не начались вновь постоянные прогулки Ксении и Осинина. Студент приходил ко мне ежедневно. В его лице я не умел прочитать ни озабоченности, ни сумрачности. В следующие два-три дня Ксения не выходила в сад, и я не видел ее во время моих посещений Ширинских. Однажды вместе со мною заглянул к полковнику и Осинин. Вместо Ксении, Натали приняла принесенную им книгу и за нее ответила, что сестре все еще нездоровится. Николай Алексеевич посидел десяток минут и ушел не то опечаленный, не то озадаченный, как-то странно поникнув и вдвинув голову в плечи…
Только на пятый день я увидел Ксению. Тень печали лежала на ее побледневшем, вдруг сделавшемся серьезным лице. Была холодна рука, которую я пожал, и почти болезненно прозвучал голос. Глаза точно ушли глубже, стали чернее, и под ними, у носа сгустилась синева. В ответ на мое приветствие я уже не услышал знакомой иронической нотки.
Ширинская была в шляпке. На руке лежала новая накидка.
— Здравствуй. Ты к Павлику?
Я ответил утвердительно.
— Он наказан за каприз и не выйдет. Если тебе нечего делать, не хочешь ли ты быть моим кавалером? Пройдемся в парк… Ты понимаешь, — мне не хочется сейчас ни с кем встречаться…
— С удовольствием.
— Так забеги домой, — скажись. И жди меня у калитки…
Я помчался стрелой и, конечно, не заставил себя ждать.
— Как ты запыхался! Напрасно. Я на солнце не растаю… Ну, идем.
Ксения вдруг умолкла. В странном, неловком для меня молчании прошли мы почти половину аллеи, ведущей прямо от дома к парку. Я не совсем понимал ее. Позвать в собеседники и идти всю дорогу, словно набрав воды в рот! Робко я поднял глаза и взглянул на нее, — взглянул и глазам не поверил. Она ли это? Откуда печальные тени на этом бледном, девственно-чистом лбе? Ее ли это глаза так уныло смотрят в землю и теперь темны, как море в бурю?..
Ксения остановилась у скамейки и опустилась на нее, точно ослабев.
— Сядем. В парк не пойдем… Я раздумала…
Она уловила мой недоумевающий внимательный взгляд, скользнувший вновь по ее лицу, и, казалось, ее обеспокоило это чужое, непрошенное внимание. Девушка как-то встрепенулась, точно вспомнив, что она не одна, и заговорила почти раздраженным тоном:
— В этом нет ничего удивительного, и ты напрасно смотришь на меня, как кот на вычищенную рыбу. Но что же ты молчишь? Неужели ты думаешь, что это очень весело?.. Боже мой, говори же хоть что-нибудь, только не молчи… Это несносно… Учился ты сегодня? Худо? Хорошо? Был Николай Алексеич?
— Был.
— Что же он, сердился? Смеялся?.. Весел был? Скучен?..
Сконфуженный, я едва успевал отвечать на ее вопросы. Странно, но ей как будто понравилось, когда я сказал, что Осинин весь урок сердился, и, как мне казалось, понапрасну.
— Говорил он с тобой когда-нибудь обо мне?.. Сегодня говорил?
— Он спрашивал, видел ли я вас, и правда ли, что вы больны. И еще спрашивал почти то же, что и вы, — веселы вы или скучны.
В ее глазах блеснул огонек любопытства.
— Ну, и ты что сказал?
— Сказал, что вы точно на что-то сердиты и вас трудно увидеть… А Павлик говорит, будто вы скучная…
— Противный! Что ты сочиняешь? Разве я не такая, как всегда?.. Несносные мальчишки!.. По-вашему, я должна пуститься вприсядку?.. Ты видишь, я смеюсь. Если он тебя еще раз спросит об этом, скажи, что я теперь особенно весела. Скажи: ‘я ее такой веселой и не видел’. Слышишь?
— Слышу, но только он сам вас сейчас увидит. Вот он идет…
Ксения порывисто повернулась в мою сторону, вспыхнула и инстинктивно коснулась ладонью косы в нескольких местах. Я уловил ее неясное движение, — точно желание встать. Но она осталась на месте и, немедленно овладев собою, прищурилась и стала смотреть в сторону подходившего Осинина.
Он шел в напряженной задумчивости, опустив голову и глядя в землю, в светлом летнем пальто, шляпе и с толстою суковатою палкою в руке. Только поравнявшись с нами, он поднял голову и узнал Ксению. И по выражению тревоги и удивления, какое вдруг приняло его лицо, было ясно, что эта встреча являлась для него неожиданностью.
— Ксения Михайловна! Тысячу лет не видались…

XIX.

Он подошел к ней, пожал ее руку и слегка кивнул мне головой.
— Ну, на самом деле не так давно, — поправила барышня, чуть заметно улыбнувшись. И тотчас же лицо ее приняло сухое и недоброе выражение.
— Для меня эти дни длились, как вечность, — тихо, словно про себя, уронил Осинин.
— Фу, какой у вас преувеличенный масштаб! Вы разучились говорить серьезно.
Осинин взглянул на меня и вынул часы.
— Ты не опоздаешь к завтраку?
— Нет, Несторику еще рано, — ответила за меня Ксения. — Я хочу, чтобы он был со мною…
— Помилуйте, разве я его удаляю… Иногда дети развлекают. И детям общение с взрослыми пользительно… Это и в прописях написано. Может быть, вы рассказывали ему сказку?
— Может быть…
— Приятно иногда и сказку рассказать… А посторонним лицам нельзя послушать? Мне, к примеру?
— Разве вы маленький?
И вдруг ее голос, до сих пор ленивый и почти суровый, смягчился, и на губах мелькнула улыбка.
— Если хотите, впрочем, слушайте. Можете даже сесть. Подвинься ко мне, Нестор, и слушай продолжение…
Она уселась поудобнее и взглянула на меня хитрым взглядом, точно приглашая к соучастию в обмане. Я не подал виду, что она только начинает, а не продолжает, и, повинуясь ее движению, прислонился головой к ее мягкому, теплому плечу.
— Слушайте. Сказка — ложь, но, может быть, иногда и она чему-нибудь и научит.
Ксения словно минуту подумала и сделала серьезное лицо.
— Я начинаю для вас сначала… Старая сказочка про вечно новую историю. На мотив из Гейне: ‘Королевич любил королевну’… Только герои у нас будут попроще, Николай Алексеич. Он был пастушок, а она скромная замарашка Золушка. Но, разумеется, это не мешало быть им обоим умницами, красавцами, такими, каких пишут на пряниках, — иначе, какой же у них был бы роман? Они были парой. И вот раз, увидев друг друга, они почувствовали, что пора этого романа наступила. Там, где они жили, был сад. Он выходил на речку. Там, на берегу, стоял шалашик, сделанный ребятишками, и на старой поэтической скамеечке подле него, в задумчивые летние вечера молодые люди вели долгие ласковые беседы. В один светлый день, когда птицы пели громче обыкновенного, и ярче, чем всегда, горело солнце, — они объяснились друг с другом под развесистой ивой и поклялись в вечной любви. Пастушок брал небеса во свидетели, что он не будет любить больше никого в жизни, и делал выразительные глаза. Золушка была как на небе, и ей хотелось расцеловать весь мир вплоть до дворового Барбоса. Так шло дело, и вот кончился роман тем, что Золушка разлюбила пастушка.
— Виноват, вас можно переспрашивать? — задал вопрос Осинин.
— Пожалуйста. Обо всем, что относится к делу. И если слова непонятные, — тоже можно…
— Золушка разлюбила беспричинно? Без всякого повода с его стороны?
Ксения быстро подняла глаза на Николая Алексеича и с каким-то особенным оживлением отвечала:
— О, нет, нет! Было много причин… Но вы меня опережаете, я только что хотела об этом…
— Простите.
— Видите ли, как было дело. Это, в сущности, нехитрая история. Как-то случился на улице праздник, и попали на него и пастушок и Золушка. Скромный пир, конечно, но бедняжке Золушке и то было в диковинку. И вдруг на пиру появилась прекрасная принцесса. Она была очаровательна, как весна. Черные косы и глаза, как ножи. И захотелось ей пошутить над бедной замарашкой. Она слегка кивнула пастушку белоснежным пальчиком, позвала его от Золушки к себе и сказала: ‘Ты пришел, увидел меня и победил. Будь с этих пор моим и поклянись мне в вечной любви… И он поклялся… О, ему это было все равно, и он готов был клясться перед кем угодно…
— Этого не было, Ксения Михайловна, — почти просительно вырвалось у Осинина.
— Что такое? Как не было? Какой вы смешной!
Ксения звонко расхохоталась.
— Вот мило, — ‘не было!’ Это было, было!.. И как вы решаетесь мне противоречить?.. Ваше дело слушать… Мне лучше знать, если я рассказываю. Ну-с, и разлюбил пастушок Золушку и сел, как раб, сзади своей возлюбленной. Золушке это было страшно больно, но она не заплакала и пересилила себя. И тогда с глаз ее упала словно какая кисея. Прежде она смотрела на пастушка и видела и его, и все остальное, как в тумане. В этот момент она поняла свою смешную ошибку. Пастушок-то вовсе не был восьмым чудом в свете, а оказался совсем неважной птицей, — таким, как все. Совсем, как поваренок, иногда попадавший на глаза Золушке, у которого было простое лицо и вечно торчала морковка в грязных руках… Такие ошибки бывают, Николай Алексеич. Я, например, в институте обожала учителя физики. В беседах с подругой мы называли его Периклом и Аристидом. А потом я узнала, что нам Аристид умеет только играть в винт по тысячной и каждый день выпивает полдюжины пива.

XX.

Ксения вздохнула и продолжала:
— Тогда Золушка спросила себя: ‘за что же я, в самом деле, до сих пор любила пастушка, если он такое неважное кушанье?’ И хотя ей было больно, очень больно, но она решилась вырвать его из груди вместе с своим сердцем. О, это, мой милый Нестор, тяжелая операция! Это гораздо больнее, чем вытащить зуб. Она заплакала, но все же не раздумала. Взяла у поваренка кухонный нож, вырвала сердце, бросила его собачонкам и сказала ‘ешьте!’ И когда собаки съели его, тогда в груди Золушки, там, где место сердцу, стали льдинки, и как только самый уродливый щенок доел последний кусочек сердца, ей вдруг стало весело-весело, и она звонко рассмеялась. А в саду засмеялись белые ландыши и голубые колокольчики и сказали: ‘Слушайте, как смеется наша Золушка. Это она смеется потому, что разлюбила пастушка, и кончился ее плен, и она опять наша, и теперь ей все равно, если бы даже он полюбил чумазую дочку свинопаса. Хорошо смеется тот, кто смеется последний!..’ Вот и вся сказка, — вдруг оборвала Ксения и снова вздохнула. — Жалко тебе, Несторик, Золушку?
— Жалко.
— Ты добрый. Но ‘что и жалеть, коли нечем помочь?..’ И потом ведь она в конце концов утешилась. И колокольчики говорили правду, — ей уже было все равно, хотя бы пастушок женился на скотнице. А вам, Николай Алексеич, понравилась сказка?
Осинин поднял глаза на Ксению. Они сверкнули не то от злобы, не то от обиды. На мгновение они показались мне влажными.
— Совсем не понравилась… По-моему, у Золушки была женская логика, и она вырвала свое сердце, не узнав, в чем дело. Разве она убедилась, что пастушок изменил ей… А может быть, он любил только Золушку, и то было просто шалостью…
Ксения опять сделала беспокойное движение головой, отстранила от себя мою голову и как будто в волнении поднялась с места. Я взглянул на нее, — два красных пятнышка горели на ее щеках.
— О, нет, нет!.. Она не ошиблась. Это была правда, правда!.. Вы… пастушок, в самом деле, ее разлюбил…
Точно успокоившись, она опять села и с улыбкой сказала:
— Это было по всему видно. Он таял, и у него было такое растерянное, наивное лицо, как у безнадежно влюбленного и в первый раз страдающего гимназиста… Он смотрел и видел все, как в тумане, а на Золушку смотрел, как в пустое место.
— Но могла же она и ошибиться. Ничего не может быть ужаснее таких ошибок! Разве она выслушала его объяснения?
— Не выслушала, но разве он сам сделал эту попытку? Она ждала этого весь день, после рокового вечера, всю ночь. Думала, придет, — нет, не пришел… Долог кажется день, Николай Алексеич, когда так ждешь. Бесконечен кажется день. А ночь такая — тюрьма! Между тем, он должен был знать, что ей в этот день было страшно… смертельно тяжело… И он должен был прийти, если ее любил.
— Ксения Михайловна!..
В голосе Осинина послышалась дрожь. Так говорит человек, начинающий терять терпение, потому что его не хочет понять капризничающий ребенок. Но Ксения вдруг встала, оправила накидку и хлопнула перчаткой по руке.
— Будет. Сказка кончена и всем надоела. Мой слушатель спит. Психология героев для него трудна, а с внешней стороны ‘инцидент исчерпан’… Поднимайся, Несторик, и проводи меня домой.
— А вы не расположены выслушать мою сказку? На ту же тему?
Недовольная гримаска мелькнула по лицу девушки.
— Слишком много сказок!.. Пощадите, Николай Алексеич… Признаться, не люблю вымысла. Без того его слишком много. Надоела ложь, и хочется правды… Я ведь правдивая… Что на уме, то и на языке… Кого люблю, так прямо и говорю. Кого не люблю — не стараюсь скрывать… Вот вас любила и разлюбила, а теперь хочу быть одна с Нестором. Пойдем. До свидания, Николай Алексеич.
— Вы не хотите, чтобы я вас проводил до дому?
— Благодарю вас, но не утруждайте себя. Вам не по пути, а здесь так близко. И притом я хочу, — она улыбнулась лукаво и таинственно, — остаться с ним. Нам так мешают…
— Простите, что и я…
— О, вы не в счет!.. С вами я тоже так редко встречаюсь… Кажется, как давно в последний раз виделись!.. С тех пор я совсем иная стала, чем была…
Перчатка в ее руке вздрогнула. Она наклонила голову и отрывисто уронила:
— Прощайте.
— Может быть, лучше — до свидания?
— Ну, конечно, я еще надеюсь увидеться с вами в этом лучшем из миров… Через два дня день моего рождения. Может быть, вы будете добры и по старой памяти заглянете… Но Багреевой не будет.
— Благодарю. Постараюсь быть… А Багреева гораздо более интересует вас, чем меня…
Они пожали друг другу руки и разошлись.
Отойдя часть дорожки, Ксения ускорила шаг и чуть не побежала. Я едва мог догонять ее. Через какие-нибудь пять минут мы были уже у своей калитки.
— Домой, Ксения Михайловна?
— Нет, не домой. Пройду в сад… Только оставь меня, Бога ради, одну…
В голосе ее зазвучала досада и словно болезненное озлобление. Бледная, стиснувшая зубы, она заговорила торопливо и раздраженно:
— Ради Бога, не стой у меня за душой. Поди куда-нибудь, играй, учись, но дай мне покой… Ты мне надоел… Я тебя ненав…
И видя мое лицо, жалкое и смущенное, вытянувшееся и вдруг все вспыхнувшее, она оборвала слово, вызвала на уста улыбку и мягко сказала:
— Глупенький! Ты думал я вправду… Не бойся, — шучу… Мне хотелось тебя испытать… Я актриса… Но в самом деле, — оставь меня одну и поди поиграй, неповинно пострадавший мальчик. Беги к дому и будешь молодцом, если добежишь, прежде чем я сосчитаю до полсотни. Ну, раз, два, три, четыре…
Я побежал и оглянулся назад, только отбежав далеко, когда от бега закололо в боку. Ксения, очевидно, сразу забыла обо мне. Она стояла вдали на дорожке, повернувшись ко мне спиною, с закрытым руками лицом, и мне показалось, что ее плечи вздрагивали, словно от сдерживаемых безмолвных рыданий.
В боку кололо, но в эту минуту почему-то вдруг у меня заныло и сердце. Словно бы я сам о чем-то смутно и безотчетно догадался и своим младенченствующим умом почувствовал в напряженном воздухе предтишие бури…

XXI.

Вечером, накануне дня рождения, Ксения заглянула к нам лично пригласить мать на завтрашний вечер. Она застала ее во время совета с Николаем Алексеичем о моем поступлении в гимназию и, дождавшись согласия, обратилась к Осинину с тою же просьбой. Николай Алексеевич поклонился.
— Благодарю, буду.
— Не обманите. Завтра для меня большой день. Не только рождение, но и перерождение…
— Из чего во что? — поинтересовалась матушка.
Ксения рассмеялась и интригующим тоном ответила:
— Секрет!.. Но это правда, что была одна, а становлюсь другая…
— Завтра вам будет восемнадцать?
— О, нет, милая Людмила Валентиновна, — уже все девятнадцать.
— Счастливые годы! — с задумчивой нежностью произнесла мать, когда Ксения вышла. — Случайная встреча кажется жизненным событием, и простой комплимент заставляет всю ночь не спать… Милая девушка!
— Но гордая девушка! — по-видимому, неожиданно для самого себя уронил Осинин и, словно опасаясь разговора на ту же тему, поспешно перешел к прерванной беседе.
В самый день рождения, утром, после урока Николай Алексеич вынул из кармана запечатанное письмо и дал его мне.
— Я тебя попрошу передать это Ксении Михайловне. Ты это можешь. Тут насчет билета в театр… Она знает. Но сделай так, чтобы без посторонних.
Без труда я уловил Ксению и передал ей письмо. Она вся вспыхнула, когда узнала, от кого оно. Минуту она подержала конверт в руке и тотчас же отдала его мне, не вскрывая.
— Ты еще очень мал и не понимаешь, что можно и что не нужно делать, — строго и сухо прозвучал ее голос. — Но Николай Алексеич должен это понимать. Возврати ему письмо. И скажи, что я тебе сказала… Я всегда сама к его услугам.
Я стоял перед ней, красный и переконфуженный. Конечно, я слишком хорошо понимал, что мне пришлось подсмотреть в их отношениях то, чего я не должен был видеть. Мне было и стыдно, и обидно за своего учителя. И то чувство, какое вызвало во мне поражение Стебелькова, не шевельнулось в груди…
Был восьмой час, когда Осинин, уже получивший назад свое письмо, появился у Ширинских. Съезжались гости. На этот раз вечерок носил чисто семейный характер. Не было новых лиц. Ксения появлялась то в зале, то в гостиной стараясь ‘устроить судьбы’ гостей. В довольно обширной столовой за большим столом уселась целая компания молодежи. Неутомимый Захарик, успевший уже рассмешить всех изображением того, как старый кот жмурится на воробьев, наглядно изображал теперь перед присутствующими, как институтка читает: ‘И скучно и грустно’.
Осинин был бледен и особенно задумчив. Он поздравил Ксению, и тень улыбки не скользнула по его лицу. В комнате были только мы с Павликом. Николай Алексеич бросил на нас взгляд и, понизив голос, сказал:
— Я очень рад, что вижу вас почти одну. Нам нужно поговорить, — мускулы на лице его дрогнули. — И объясниться…
— По поводу чего?
— Вы знаете… Припомним на минуту вашу сказку… Потом это письмо.
Ксения улыбнулась.
— Разве нужно? Ведь все так ясно… Ну, если вам кажется, что нужно — ‘объяснимтесь’.
— Здесь?.. Сейчас?..
— А зачем же откладывать?
— Это ваш каприз?
— Если хотите, — каприз.
— В таком случае, мы совсем не будем ‘объясняться’. Подождем более удобного момента.
Весь вечер я не видел Ксении с Осининым. Казалось, она всецело занялась одним из гостей. В этом предпочтении было что-то почти преувеличенное и бьющее на эффект. Вероятно, для этого были свои основания, которых еще не могла угадать моя детская сообразительность.

XXII.

Утомленная танцами, раскрасневшаяся и оживленная, Ксения положила мне руку на плечо и подошла вместе со мною к уединенно сидевшей в гостиной группе немолодых людей и молодежи, уклонившейся от танцев.
— Что же вы, Николай Алексеич, не танцуете? Впрочем, я и забыла, что вы решаетесь на этот шаг в совершенно исключительных случаях… О чем вы?
— О высоких материях.
— А именно?
— Странно, но мы настроились немножко мистически. Превыспренний разговор о душе, — точно у нас сегодня рождественский вечер и мы сидим у камина.
— Странный вкус. И, конечно, это вы, Николай Алексеич, затеяли?..
— Представьте, — не я, а вот Илья Иваныч. — Осинин сделал жест рукою по направлению к старому моряку, давнему знакомому семьи Ширинских.
Старик выпрямил грудь и вмешался в разговор.
— Десять минут назад, милая барышня, в рояле лопнула струна. Этот звук навел меня на мысль, которая давно возбудила мое любопытство и к которой я при всех удобных случаях возвращаюсь. Ибо вопрос не безынтересный, — вопрос о том, как кто представляет душу…
Лицо Ксении, до сих пор улыбавшееся, стало серьезным. Она сняла руку с моего плеча и села.
— Свою душу?
— Да-с! Сколько мне случалось наблюдать-с, представление не у всех одинаковое… Прежде всего вы отвечаете, что ни в каком образе души своей представить не можете. Но так ли это в действительности? И по размышлении, вы скажете, что склонны ее представить в образе… Какой-то мистический образ, неясный и туманный, и, однако, вполне уловимый. В молодости я сильно увлекался музыкой. И вот-с, может быть, в силу этого сложилось у меня представление о душе, как о звуке. Далекий звучащий аккорд, не аккорд даже, а его финальный отрывок, заунывный, тягучий, надрывающий сердце… Мне стало страшно, когда, несколько лет назад, в разговоре со мной один ‘композитор, — известный композитор-с, и почти знаменитость, — моими же собственными словами рассказал мне, что он представляет душу точно так же, как я… Лопнувшая струна мне этот мой образ вдруг, помимо моей воли, напомнила… Что-то тоскливое и до боли мучительное, бесконечно-грустное и тем более напоминающее душу, ибо кто же не согласится, что душа в теле томится, и тоскует, и отсюда наше стремление смотреть поближе на небо… Впрочем, виноват, может быть, все это для вас вещь мало любопытная.
— Напротив, это очень интересно.
— В таком случае продолжаю. Иные представляют душу в образе осязательном. Не имеющее определенной величины, нечто шарообразное, с теряющимися оконечностями… Мутные радужные цвета… Нечто эфирное и невесомое… И, к сожалению, я забыл и не могу указать точно, где это и у кого написано, но есть в наших русских преданиях такой рассказ, что из груди какого-то боярина в момент смерти вылетел как бы какой-то шар и поднялся ввысь, и кто-то это видел… Стало быть, представление-то старинное и не вчерашнее… Есть такой взгляд и в нашем народе, и он достаточно ясно проведен в сказаниях. А чему вы изволите улыбаться, милая барышня?
— Странный разговор под звуки вальса.
— Разговор странный, это действительно. Приличный более для какого-нибудь клуба самоубийц, у которых в голове уже созрел план…
Ксения улыбнулась.
— А может быть Николай Алексеич и действительно о самоубийстве думает?..

XXIII.

Осинин вздрогнул, как будто в самом деле его поймали на его мысли, пытливо взглянул на Ксению, прежде чем ответить ей, и нервно двинулся в кресле…
— Нет, не думаю… Но если бы думал, конечно, вам не сказал бы… И не стал бы окружать себя ни дымом, ни туманом…
— А! У вас на этот счет существует уже определенная теория?
Николай Алексеич улыбнулся.
— Теория не теория, но это, знаете, сейчас предносится, как было бы, если бы пришлось… А с другой стороны, в самом деле, разве есть человек, которому бы этот вопрос уж так-таки никогда и не улыбался?..
— Вот любопытно.
— Вы хотите знать, как бы я это сделал?
Хозяйка подошла к нам и отвлекла старших. Мы остались втроем. Осинин понизил голос, точно вступая в частный и секретный разговор, и, смотря куда-то вдаль, мимо лица Ксении, начал:
— Если вам угодно, извольте, я скажу, как бы я это сделал. Прежде всего нужно, конечно, сказать, что все должно, по моему представлению, совершиться очень просто, без театральных эффектов и красивых жестов, совсем буднично. Я бы, по крайней мере, так… Не разговаривал бы сам с собою, как в театре, не бегал бы порывисто по комнате, не хватался бы за голову… Пришел бы, как всегда, с полчаса посидел и, может быть, выпил бы стакан чаю… И здесь, по-моему, не страх расставания, а некоторые случайные и ничтожные мелочи должны поразить. Потому и поразить, что уж очень они мелки и заурядны для такого случая и совсем к нему не пристали. Может быть, я в это время увидел бы, что форточка не совсем плотно прикрыта, и встал бы и закрыл ее, как будто есть смысл бояться насморка, когда собираешься… туда… совсем. Или, может быть, вдруг завыл бы и завизжал вентилятор, и я встал бы и захлопнул его. Неприятно, знаете… Один самоубийца приехал домой с бала, переоделся в халат и туфли и пустил пулю в лоб. Скажите, почему не сделать этого, оставаясь во фраке? Может быть, я залюбуюсь на облака или задумаюсь о чем-нибудь пустом и совсем не идущем к делу. Вроде того хотя бы, как-то завтра без меня вот у Нестора урок обойдется, если меня уж вовсе и на свете не будет… Увижу крошечную букашку на стебле цветка и скажу ей: ‘оставайся, живи, а я уйду’. И она, жалкая, неосмысленная, не думающая, переживет меня.
— А когда вы написали бы письма?
— Письма?.. Я бы не писал писем!.. Некому…
— И мне бы не оставили записки? — улыбнулась Ксения.
— И вам бы не оставил… Вам бы я сказал накануне: не поминайте лихом и постарайтесь быть счастливы…
— Только и всего?
— Только.
Ксения притворно вздохнула.
— Мало поэтична ваша безвременная смерть… А вы знаете, что существует мнение, будто тот, кто обещает покончить с собой никогда не пойдет дальше обещаний?.. Убежденный пессимист молчит-молчит и, смотришь, даст о себе знать в судебной хронике…
— Я это слышал. Но, виноват, вы, кажется, готовы понять меня в том смысле, что я вам что-то в самом деле обещаю?.. Простите, я этого не говорил. Я ничего не обещаю. Повторяю, если бы я задумал, я бы никому не стал исповедоваться…
— Странно… На минуту у меня действительно мелькнула эта мысль… Но откуда у вас такие темы, Николай Алексеич?.. Оставьте хандру и идите танцевать…
— Хандру? Кажется, я настроен обыкновенно и даже готов исполнить ваш совет, если вы согласитесь удостоить меня вниманием…
— О, к сожалению, я не могу… Я дала столько обещаний, что, кажется, не в силах буду и их выполнить…
— В таком случае, я предпочту посидеть… Стар стал, — хочется побольше спокойствия…

XXIV.

Проснулся я на утро довольно рано и, как это часто с детьми бывает, долго не мог выйти из какого-то кошмарно-дремотного состояния и понять, что я и где я.
…Сквозь отверстие спущенной шторы в окна уже смотрит и смеется день, и солнце целует золото недалекой колокольни, и в световой полосе кружатся мириады пылинок, но в доме еще совершенно тихо и в спальной не убрано. Перед матерью стоит моя няня и шепотом говорит ей слова, которых я не могу уловить и осмыслить, а мать сидя одевается и явно торопится. Я смотрю на ее бледное и сонное лицо, читаю на нем беспокойство и волнение, и необманывающим детским инстинктом чувствую, что произошло что-то неожиданное и печальное, если не несчастье, то неприятность. С моих губ срывается какой-то полусвязный вопрос смутно сознаваемой тревоги, ухо ловит успокаивающее: ‘спи, дорогой, еще рано’, — и ласковая интонация в миг умиряет беспокойство, и я опять отдаюсь во власть невозмутимой и сладкой грезы…
А когда я встал в свое время и вышел к чаю, я уже мог понять, что бессознательное чувство подсказало мне правду. В самом деле что-то произошло. Мать не вышла в столовую, — у нее сидела Натали, и когда барышня уходила, на ее лице я мог уловить то же выражение растерянности, и ее ответ на мое приветствие был странно серьезен.
Мать показалась на пороге, расстроенная, точно больная. Не в силах дольше выносить тяжелую неизвестность, я бросился к ней с вопросом, что случилось.
— Николай Алексеич умер, — строго сказала она. — Ты сегодня не будешь учиться. Возьми книгу, — займись сам… Не спрашивай. Ты потом все узнаешь, и оставь меня…
Странная новость больно кольнула меня. Слезы так и брызнули у меня из глаз фонтаном. Всем существом я отказывался верить в несчастье, которое так смутно, но неотразимо предчувствовалось. Было нестерпимо больно и грустно, и вместе непреодолимое, чисто детское любопытство закрадывалось в душу. Как могла случиться вся эта неожиданная трагедия, и почему он мертв, если еще вчера был полон жизни?
Я направился в кухню, где всегда, при известном искусстве, мог узнать все, чего мне не нужно было знать. Кухня была откровенна и бесцеремонна и не делала различия между тем, что педагогично и что нет. Дверь в узкий коридор была открыта. Оттуда до меня доносились голоса. ‘Люди’ были взволнованы случившимся и по-своему обсуждали событие.
Рассказывал камердинер дяди Осинина, у которого студент жил. Прислуга, очевидно, слушала. До рассвета было слышно, как студент ходил взад и вперед по комнате. Под утро раздался выстрел. (‘Значит, он сам!’ — с ужасом заключил я). Дверь была не заперта, и тело застали еще теплым. Одна рука лежала на сердце, другая уперлась в мягкий диван. Ждут следователя, и труп все еще лежит в прежнем положении. Прибегала к нему младшая барышня Ширинских, сама не своя, и разрыдалась до истерики. Ей все казалось, что ее гонят, и она кричала, что это бесчеловечно. На улице столпился народ, но никого не пускают во двор…
— А я говорила, что струна лопнула — не к добру, — говорила нянька. — Ежели струна лопнет, это завсегда не к добру.
Страх неизвестности сменился ужасом, когда я все понял. Все было так просто, так страшно ясно. Меня затрясла нервная лихорадка, застучали зубы. Туман окутал стены коридора. Точно вдруг ослабевший и больной, я вошел в столовую и бросился на грудь встревоженной матери.
Я рыдал, то затихая, то снова изнемогая от истерических рыданий, под тихий шепот успокаивающих слов. В нескладном крике вырывалась скорбь, вдруг охватившая душу… Это была первая, сознательно встречаемая смерть, такая страшная, такая незаурядная!.. И тут же рядом с моим трепетало и ныло и другое сердце: вместе со мною плакала и мать, и не одни мои слезы капали на ее руку, обнявшую меня и прижавшую к груди. Сквозь слезы вырывались ее однообразные и исполненные тихой безропотности слова ‘что ж делать’, а в дверях комнаты с платком в руке стояла одна из теток, и в ее глазах было странное, несвойственное им выражение…

XXV.

Хоронили Николая Алексеича в неприятный, дождливый день, один из тех первых августовских дней, которые начинают подсказывать, что лето кончается, и что всего еще какой-нибудь месяц, — и с деревьев посыплется лист… Лил дождь, когда мы, небольшою толпой, шли за его гробом, и небо было мутное и свинцовое. Провожали Осинина четверо или пятеро родственников, с дядею доктором, у которого он жил, десяток молодых людей, его друзей и товарищей, наша семья и Ксения с Натали и матерью, видимо, решившие пренебречь суждением города и признавшие необходимым отдать умершему последний долг. В эти дни, под предлогом моих усиленных занятий, мне было запрещено заглядывать к Ширинским. Мать не могла не знать, какая драма разыгрывалась в этой семье, где присутствие постороннего ребенка могло быть неприятным и стеснительным.
Только теперь за гробом я впервые, после четырех дней разлуки, увидел Ксению. Я смотрел на нее, и мне странно было верить, что эта, вдруг на несколько лет постаревшая и точно сделавшаяся меньше, девушка, с погасшим и утомленным взглядом, с внезапно похудевшим лицом на котором резко и болезненно выделялись глазные впадины, была она, гордая Ксения. Никогда ни раньше, ни после я не видел людей, так странно изменявшихся в какие-нибудь полнедели. При входе в церковь мы столкнулись. Я увидел ее глаза, огромные, потемневшие, полные слез, смотревшие куда-то мимо меня. И во время отпевания, она стояла опустив глаза или меланхолически устремив их в одну точку…
В городе уже давно говорили о событии, и молва с самого начала соединила имя Осинина с именем Ксении. Появление барышни в доме самоубийцы, вся странность ее поведения возбуждали справедливые подозрения. Делали дело и рассказы прислуги. По канве неясного слуха шили странные мифы, проверить которые никто не был в силах. После Ксении и, может быть, ее матери судьба позволяла лишь мне, одиннадцатилетнему ребенку, смутно разбираться в совершившейся драме, которую взрослый на моем месте мог бы считать неизбежною, основываясь на полуочевидных, полуугаданных отношениях молодых людей. Но я хранил глубоко в своем сердце то немногое, что мне было известно, и мне казалось бы кощунственным сказать о том, что я знаю, кому-либо на свете.
Десятка три любопытствующих горожан пришли посмотреть на вынос. Но уже в первой улице сзади гроба остались одни свои. Дроги плелись, слегка поскрипывая и оставляя в размякшей грязи глубокие борозды. Идя сзади, я следил за этими бесконечными, параллельно идущими и теряющимися под дрогами линиями, и наблюдение их подавляло мысль и рассеивало встававшие в уме нерадостные думы о добровольно ушедшем из жизни человеке, к которому впервые я испытал чувства детского обожания и почтительной привязанности, — те чувства которые уже не повторяются, когда пройдет детство и ранняя юность.
И когда я думал о недавнем прошлом и о трагедии последних дней, в моем воображении вставал образ Осинина, с бледным застывшим лицом, каким я его видел в последнее посещение его квартиры, куда заходил вместе с матерью отдать ему последний долг. А в неразрывной связи с этим я видел вынесенный в соседнюю комнату диван, на который, падая, он оперся. На один из углов его была накинута белая вязаная салфетка.
Я знал, что ею было скрыто пятно глубоко просочившейся крови. И от этого воспоминания на меня веяло чем-то кошмарно страшным…
Похоронили его на крайней дорожке кладбища. Маленький и коренастый, похожий на жука, могильщик при нас начал выводить на перекладине креста надпись. Над выросшим холмом раскинула свои ветви плакучая ива. Дождь перестал, и только, когда ветерок слегка шевелил ветви дерева, с его листьев спадали крупные застоявшиеся капли. И казалось, что ива плакала…
Мы разошлись домой, угрюмо настроенные. Из нас не плакал никто…
А через несколько дней я уехал из городка в столичную гимназию. Ксении я больше не видел. Когда я накануне отъезда зашел к Ширинским проститься, она не вышла. Натали пояснила, что сестре нездоровится. Уже в гимназии я услышал, что она, в самом деле, тяжело занемогла.
В этом же году мать переселилась из Захолмска, чтобы не разлучаться со мною. Новые впечатления постепенно начали вытеснять воспоминания детства…

XXVI.

В прошлом году, через верных двадцать лет, мне случилось быть в наших краях. Сердце заговорило, вспыхнули старые воспоминания, и я не мог удержаться и не посетить Захолмск. Грустное впечатление произвел на меня городок. Проведение мимо ветви железной дороги подточило его корни и высушило соки. Он не идет вперед, но клонится книзу, стареет, дурнеет, и на его счет, как паразит, разрастается соседний город, когда-то грязное, ничтожное и жалкое местечко. И видеть это грустно и больно.
Я застал город зимою и въехал в него поздним вечером. Обвеянный снежной бурей, он тонул в непроницаемом мраке непогодной ночи. Фонари горели сиротливо, и их ничего не освещавшие огоньки, терявшиеся в морозной мгле, придавали всему городу впечатление безграничного одиночества и жалкой заброшенности. Город-сирота! И сам я был в нем сиротою. Я остановился у поджидавшего меня знакомого и долго не мог заснуть в эту ночь…
С вечера бушевавшая вьюга утихла, и на утро все, — и застывшая река, и дома, и старообразные здания церквей, и наш, давно проданный, полуразрушенный дом с садом, — все было покрыто снежным покровом. Теперь город показался мне жалко-малым и ничтожным. Он был все тот же, и те же были здания, и наполовину те же люди, но все было не таким, каким я оставил в детстве. И в уме вставала печальная мысль, что и я сам теперь уже не такой. Я заглянул в наш дом, перепроданный в третьи руки. Он стоит, перестроенный и изменившийся, и кругом его лепятся молодые пристройки. В верхнем этаже, помещается низкопробный трактир, и в старом саду, где бегали резвые ножки Ксении, и с моих уст готово было сорваться мое первое объяснение в любви, — устроен кегельбан. С утра до вечера там стучат шары и, холопски-почтительно изогнувшись, бегают половые…
Я навестил старых знакомых, навел справки о Ксении. Мне было известно, что больше десяти лет назад она вышла замуж. Муж был молодой, с деньгами, с уже определившейся карьерой. Теперь он состоял земским начальником, считался персоной. У Ксении была куча детей.
Меня потянуло из города, и я уехал бы в тот же день, если бы не узнал, что в здании городского училища предстоял благотворительный вечер. Было почти несомненным, что здесь я увижу Ксению. Представлялся большой соблазн. Я не хотел и не мог ему противиться…
И я увидел ее, Подвластная общему закону, она за двадцать лет изменилась почти до неузнаваемости, — пополнела, выросла. Точно кто ее подменил Она была еще хороша, но это была уже осенняя красота увядания, сохранение которой, очевидно, стоило и времени, и искусства. И на ее лице было новое, незнакомое мне выражение, — казалось мне, ограниченного довольства, а в обращении чувствовался оттенок какой-то предупредительной снисходительности и сознания силы, свойственной бывшим красавицам. Но кто, как я, знал ее раньше, — не мог смотреть на нее без боли и грусти.

XXVII.

Меня понадобилось уже представить ей… В 30-летнем человеке Ксения искренно не узнала десятилетнего ребенка и, узнав, неподдельно обрадовалась. Я улавливал нотки действительной сердечности в ее добром приеме и дружеском представлении мужу, сытому и коренастому человеку, лет сорока, с деловым и умным выражением еще недавно, должно быть, очень красивого лица. Ксения усадила меня рядом с собою, перезнакомила со своей свитой и всецело занялась мною.
Это было мне понятно. Я сознавал, что во мне она встречала и приветствовала и ласкала свое милое прошлое, которое давно отошло, чтобы более не вернуться, — прекрасное, яркое прошлое. Порою в ее пытливо-подозрительном взгляде мне виделась пытливая догадка, — не очень ли я разочарован, а в кокетливо-грустных уверениях в ее старости, в напоминаниях, что у нее четверо детей, — вызов на комплимент. И по всему я чувствовал, что эта уже переживающая свою молодость и так мучительно тоскующая по ней женщина была бы счастлива, если бы теперь она могла вызвать искание человека, когда-то заставшего ее во всей ее силе. Это было неприятно и досадно. Я смотрел на нее с каким-то печальным удивлением и был почти смущен, и, вероятно, по общей человеческой слабости она объяснила мое смущение в лестную для себя сторону. Мы говорили обо всем и долго вспоминали о былых днях. Только об Осинине она не проронила ни слова. Мне оставалось следовать ее примеру…
Я дал Ксении слово не уезжать из города, не побывав у нее. Ей хотелось непременно показать мне своих детей. Но на другой же день, в полдень, я уехал. Зачем, думал я, уезжая, — заглянул я в этот уголок, будто раньше не зная, что время истребляет совершенно даже самое благоухание поэзии, и что воспоминания также слабеют, выдыхаются и гаснут от прикосновения к ним времени? Для чего мне нужно было видеть, как вырос трактир на месте моей святыни, и понадобилось заслонить поэтический образ девушки, дышавший чистотою и прелестью, образом заурядной, средней женщины, самодовольно прозябающей в глуши провинциального захолустья и медленно, но верно увядающей, как увядает все на свете?..
Но я гоню от себя прочь эти поздние впечатления и часто возвращаюсь мыслью к светлым годам моего детства, к образу милой девушки, внесшей впервые луч высшей радости в жизнь моего сердца, к иным дорогим теням, связанным с юностью и канувшим в вечность, и к тому первому грому, который так неожиданно прогремел и над моей головой, и над головой любимого мною существа, когда и я, и она только что вышли по весне, насладится благами жизни. И мне странно верить, что ничтожный случай, мелкий каприз гордой красавицы, вчерашнего ребенка, мог вызвать страшную грозу, удар которой испепелил нежданно и бессмысленно жизнь, обещавшую расцвесть так пышно и ярко…
Мне чудится, что я словно позабыл что-то в тихом городке, к которому летит моя дума, и который теперь пространственно так далек от меня. Но он по-прежнему близок моему сердцу и стоит в воображении таким, каким я его видел в последний раз, — занесенный снегом, спящий, погруженный в покой безмолвия и забвения. Только вдруг где-то на окраине, вдали, раздастся пронзительно резкий свисток паровоза, и длинный, изогнувшийся, как змея, поезд, сверкнув огненным глазом и выбросив тысячу искр, не останавливаясь, точно в испуге, мчится мимо него, бесследно исчезая в загадочной дали, как бесследно проходит все, что творится на свете, — и светлое и мрачное, и муки и радости, и солнечные заигрыши, и весенние громы…

—————————————————-

Источник текста: Сборник рассказов ‘Осени мертвой цветы запоздалые’. Санкт-Петербург, 1906.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека