Не стоило развивать эту тему — и я пресекла скороговоркой:
— У врачей — была, была, спецкарточка отправлена в Центр питания, скоро все будет в норме…
Она отступилась. Начала о своих учениках.
Ида преподает химию в Первой ступени познания.
— …знаешь, прелюбопытнейший народ. Совершенно непредсказуемый. Одна, долговязенькая, до мозга костей отличница, вчера вдруг вскакивает: ‘Мы уже много знаем, что из чего состоит. А вот из чего состоит любовь?’.
Если человек хочет вас развеселить, надо хотя бы улыбнуться. Я улыбнулась.
…Из чего состоит любовь? Наверно, из счастья и боли — для большинства смертных. Иным, должно быть, достается сплошное счастье, утомительное, как вечно безоблачное небо.
На мою долю выпала одна боль.
* * *
Из нашего Института в состав экспедиции включили двоих — Вадима Чистякова и Евгения Лобина. Отвергнутые кандидаты утешились довольно скоро: в конце концов все, собранное в экспедиции, в Институт и вернется, ‘для углубленного изучения’.
И мне пришел официальный ответ на безупречной пластобумаге: ‘Комиссия рассмотрела… особые требования… вынуждены отклонить Вашу просьбу…’ — в этом роде. Вежливо и непререкаемо.
Оставалось одно — разузнать о сроках.
Вадька захлебнулся энтузиазмом: ‘Какие сроки? Пять лет? Бери выше. Да там одних подводных раскопок — на десять!’
— Сроки? Определят обстоятельства, — сказал Лобин. — Но вряд ли скоро. Там ведь время работает не на нас. Район тектонического разлома… Землетрясение открыло нам подводный город. А если еще одно — и заберет все назад, безвозвратно?
Кажется, он даже побледнел — от одной мысли…
— Ты доволен, что едешь?
— Доволен? Не то слово. Видишь ли, для меня все это очень важно. Памятники материальной культуры заставляют говорить молчащие века… восстанавливают потерянные звенья — те, что разрывало время, мощь стихий и разгул варварства. Я многого жду от этого города. Пройти сквозь пласты тысячелетий — и прикоснуться… Ну, да ты сама понимаешь…
Да, я понимала. Именно в этот момент особенно остро понимала, как все это будет. Пройти по коридору, заглянуть в дверь — а его нет. И через месяц — нет. И через годы — нет.
…Он еще рассказывал что-то, тихо-серьезный, как всегда. Я не слышала, оглушенная болью. С ней, тупо безжалостной, мы знакомы уже давно.
Нет, не в первые дни. Тогда все было светло, от встречи к встрече радость нарастала каким-то солнечным арпеджио…
По его просьбе, я сделала реферат для их отдела: ‘Образы материального мира в древнегреческом эпосе’. Он просмотрел при мне. Поднял засветившиеся глаза: ‘Умничка!’ Приобнял за плечи… меня и Анельку, подоспевшую на тот час, воскликнул с таким искренним воодушевлением: ‘Славные у нас в Институте девушки!’.
Как они резанули, эти ласковые слова! Значит, я одна из славных. Для него — единственного… Не обобщающегося ни с кем.
Пошла я к себе в отдел, включила магнитный замок, зажгла на двери табличку ‘Сотрудник отсутствует’ и выревелась запросто, по-бабьи, да так, что даже от себя и не ожидала…
Это было в первый раз. Потом — еще и еще. Не уставал человек подтверждать, что я для него добрый товарищ, соратница в общем деле. И все-таки упорствовала, не сдавалась надежда. И были дни, отмеченные светом, — встречи деловые, встречи случайные, общие заботы и успехи, институтские авралы. Словом, контакты. Казалось, вот-вот и приоткроется тебе заветная тихая глубь чужой, родной, драгоценной души… Теперь впереди было одно — день отъезда.
Я прощалась с ним на Зеленом кольце.
Листопад в нашем городском лесу — что о нем сказать? Старинная фразеология донесла до нас ‘золотую осень’, но что там золото!
В немыслимом буйстве и непостижимой гармонии смешиваются, перемежаются медь и бронза, охра и сиена, вспыхивает радостная лимонная желтизна, сквозит янтарь. Кострами горят кустарники, а шпалеры винограда перебивают все таким неистовым багрянцем, что невольно вспомнишь раскаленные, во все небо, закаты в пустыне.
И все это живет, шелестит, мерцает, тронутое ветром, звоном, шорохом, шуршаньем полнится воздух…
Мы сидели в альпинарии, на огромных валунах, я — выше, он — ниже. Вот наконец у моих колен эта голова, можно коснуться волос рукой…
Можно, но нельзя, чтоб не думать об этом, я спросила:
— Как ты думаешь, зачем осени такая праздничность красок. В природе все объяснимо, оправдано, а это?
Он повернул голову, взглянул, чуть улыбаясь. Не ответил — но что-то было расковано этой улыбкой. И я заговорила.
Созналась, что тоже подавала заявление. Попросила выяснить, — там, на месте, будет виднее, — пусть не по специальности, нужен же будет вспомогательный состав? Я бы делала все. Лишь бы взяли…
Покачал головой: вряд ли. Для вспомогательного состава люди найдутся, это не проблема. Да и зачем — разве мне плохо здесь, в Институте? Где микрофильмотека, лучшая в регионе?
И тогда я сказала, что мне будет плохо, — без него. Сказала, кем он стал для меня — другом и наставником, примером и опорой. Светом жизни. Единственным…
А он…
И тут столь отчетливо обрисованная картина тускнела, смазывалась. Я начинала воображать все сначала. Вот подошла, вот сказала: ‘Пойдем побродим по Зеленому кольцу, на прощанье!’
…Так все и было. Подошла. Сказала. Он ответил,
— Раюшка, дорогая! Какие прогулки? Отчеты сдать надо? Снаряжение закупать надо? А справочный аппарат подготовить? Мы с Вадимом и едим, и спим на бегу! И не волнуйся ты насчет прощанья. Шеф дал указание — будет прощальный обед в кафе ‘Синтез’.
* * *
…И был прощальный обед — по большому счету, в наимоднейшем кафе.
Стук и звяк посуды, торжественно-приподнятая, чуточку хмельная атмосфера. Разговоры — застольные, на полтона выше обычных.
— Браты-кандидаты, а это и вправду ‘синтез’: устремленность в прогресс с сохранением великолепной традиционности! Поглядите: фонтаны — с лазерной подсветкой, а полы — настоящий наборный паркет! Амарант! Палисандровое дерево!
— Подумаешь, дерево! Тут шампанское подают, а не тоновит! Есть в этом что-то такое…
— Пусть все будет по старинке! Начнем с тостов. Друзья, за Вадима и Евгения! Смотрите, эм-эн-эсы, Младшие-Сыновья-Науки, вы будете представлять Институт!
— Если подумать, что им придется полрабочего дня проводить под водой…
— Все равно завидки берут! А вдруг это та… Атлантида?
— Оставь Атлантиду для воскресных юмористических приложений!..
Вдруг все стихли — встал шеф. Огладил знаменитую бородку, начал не спеша:
— Друзья мои, коллеги! Приходится иной раз слышать остроты в адрес нашего Института. Мой закадычный враг и верный оппонент Недялков зовет меня ‘архивариусом’. Пусть так! Да, в то время, когда наука стремится приблизить будущее, наше внимание устремлено в прошлое. Мы изучаем историю психологии человечества на тысячелетних путях его развития. Мы — хранители Памяти, и это свято. Память помогла человечеству победить Время и Пространство, ибо наша цивилизация, наша культура — творение не единиц, а миллионов. Человек должен прежде всего познать самого себя, ибо только от него, человека, зависит то, что будет еще сотворено на этой древней Земле, в этой вечной Вселенной… Мы многого ждем от этой экспедиции. Мы многого ждем от Евгения и Вадима…
За их успех!
Лавина шума, возгласов. Кто-то даже выкрикнул: ‘Ура! За экспедицию века!’
Когда дошло до ‘экспедиции века’, его начало корежить. У человека аллергия к высоким словам. Каким-то экспромтом оборвал излияния. Включил видекс…
Стена осветилась набегающими волнами разноцветного света. Весьма эффектно. И ансамбль впечатлял. Инструменты цвета павлиньей шейки. Комбинезоны, словно не сшитые, а откованные из платины.
В меру самоуверенный конферансье объяснил, что в своих творческих поисках ансамбль стремится к синтезу ‘музыка-свет-вокал-движение’.
…И зашагал, стоя на месте, в сумрак, в мокрый блеск осенней ночи человек, ссутуленный горем, зашагал, в сухом и четком ритме, под выдохи ветра: нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет…
На крыше высотной гостиницы было ветрено. Аэробус — прозрачный эллипсоид с серебрящимися ребрами — покачивался у причала.
Они были уже внутри. Вадька бодал лбом плексилит, делал какие-то знаки, Евгений тихо улыбался.
Его лицо, морщинка на переносице. Его куртка табачного цвета, рубашка с крылатым воротником.
Веселое, шумливое прощанье.
Как же оно весело — стоять в гомонящей толпе, смотреть на это лицо — последний раз! — и чувствовать, как с дикой болью разламывается сердце…
* * *
Еще длился тот самый день, а мне казалось, что все происходило давным-давно. В ином времени, в иной жизни.
Перед концом работы забежал Игорь.
— Какие у тебя планы на вечер?
Я смотрела на него, слышала, что он говорит, понимала — и не воспринимала: все это было по ту сторону сознания.
— Опять скажешь ‘времени нет’? — он обиженно выпятил губы.
— Что ты? У меня бездна времени! — я засмеялась, а он почему-то замолк и, кажется, ушел.
Бездна времени. Некуда спешить, нечего ждать, подгоняя часы, — до того, как увижу, скажу… Бездна времени — черный провал, в него летишь, а он все длится, нет дна, нет конца, нет передышки.
…Кажется, я бродила по улицам, и в стуке своих шагов, в ритме дня, слышала все одно — ту песенку из кафе ‘Синтез’, и слова, горькие, как запах осени.
…Нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет. Ветер снегами недальними веет. Листья осенние кружат и реют — и заметают легкий твой след. Боль моя — память, утренний свет… Нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет…
Где я ходила? Улицы были неразличимы. Проплывали прохожие, одинаковые, как грибы. Надвигались, разворачивались, сходились снова разноцветные призмы зданий. Непонятно куда торопился транспорт. Что-то он шел слишком густо. Вяло удивившись этому, я поняла, что стою на обочине Большого Круга, что за спиной у меня — деревья Зеленого кольца, ветер, срывая листву, охапками швырял ее на синий пластобетон шоссе, желто-пыльная, шуршащая поземка взвивалась за каждой промчавшейся машиной, а их шли сотни и сотни, они возникали и исчезали, точно блики света и тени, беззвучно, и только дрожь земли под ногами напоминала о мощи и ярости этого неутомимого движения…
Кто-то с другой стороны шоссе шагнул на ‘зебру’. Видно, недосуг дойти до подземного перехода — и куда это люди спешат?
Я не спешила — и все-таки двинулась навстречу торопливому пешеходу, машинально перешагивая через люминесцирующие полосы, видя — и не видя — как зло подмигивает мне кошачий глаз светофора.
Тот, торопыга, шагал стремительно, но плавно, — эта поступь, этот полет развернутых плеч, кого они напомнили?
Ослепив, как лазер, ударил в зрачки алый луч. Качнулся воздух.
Вбок, назад, — я заметалась, — машины уже двинулись слитным строем… И тут чьи-то руки осторожно и точно охватили меня и втащили на ‘островок безопасности’.
Плотная масса сдвинутого могучим толчком воздуха ударила в спину, взвихрила волосы.
Впереди, сзади — беззвучные иглы скорости пронизывали пространство.
Еще бы миг… И если б не этот прохожий…
Я подняла глаза — и увидела его.
Это было невозможно, невероятно. Абсурд в чистом виде.
Его лицо. Каждую родинку на этом лице я знаю наизусть. Это его глаза — коричнево-золотые, цвета гречишного меда, расширены тревогой.
— Ты что, Рай? Задумалась, да?
Я кивнула. Не было дыханья, не было слов.
Ведь это действительно он, Женя!
Он был реальностью, как транспортная река, обтекающая нас, все эти каплевидные и похожие на веретена, дискообразные и острорылые, как дельфины, трамбусы, электро-скайтинги, аэроходы, реальностью, как эти сухие листья, взвихренные их движением и кружащие в воздухе, словно невиданный желтый снег…
И мысли мои кружились: он, Женя. Может, врачи, комиссия, в последний момент? Может, остался?
А он уже рассказывал, светясь и радуясь, что-то про отлет, передвинутый на два часа, про срочное поручение начальника отряда.
Я слушала и понимала одно: мы простились, а он здесь, рядом, близко, как еще никогда не был. Я видела только его глаза и, глядя в них, лепетала несусветное — что мы встретились после прощанья и, значит, прощанье было не навсегда, что мы обязательно встретимся еще…
Наверно, я все это излагала очень смешно — он вдруг положил мне на плечо руку и легко рассмеялся. ‘Этак ведь и опоздать можно!’ — снова ринулся на ‘зебру’, торопясь, пока не хлынул поток машин…
Он успел, а я осталась.
Снова справа и слева, и поперек, и поверху, по эстакаде, скользили, реяли, вихрились машины, а я стояла одна, недвижно, как старинный верстовой столбик, в желтой лиственной метели, и смотрела вслед тому, кого люблю…
* * *
Ида нынче не такая, как всегда: видит, что я не хочу говорить о том, и все же продолжает свое.
— А не лучше ли тебе уехать? Знаешь, перемена обстановки, новые впечатления…
Я думала об этом. Институт… каждый день, почти каждый, бесчисленные уколы напоминаний. Шеф: ‘Послать бы на этот симпозиум Лобина, там опять выскочит Недялков со своей теорийкой ‘затухания гуманизма в эпоху первичной НТР’. Умел наш Евгений прихлопывать подобных теоретиков, словно мошкару, и в рамках академичности, заметьте!’. Или Омелин развздыхается: ‘Без Женьки и в теннис не с кем сгонять!’.
Город… населен им.
Прозрачный октаэдр павильона ‘Холодок’ — там однажды мы ели мороженое, и он сказал, приглядевшись: ‘Что-то у тебя грустинка в глазах, девочка!’.
Какой радостью затопила меня эта ‘грустинка’ — значит, ему не все равно… Вон на той аллее сквера я его встретила случайно (прождав два часа), мы ходили вокруг бассейна и спорили о новом фильме Мишеля Трюдо… А здесь, на площади, нас столкнул действительно случай: в толпе — для меня — что-то сверкнуло, словно стеклышко среди гальки, и я, не рассмотрев еще, уже знала — он…
На каждом углу подстерегает меня память, боль моя. ‘Нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет…’
А сегодня утром такая вышла дикость — до сих пор лицо обжигает стыдом…
Мне опять было нужно на шестой этаж, в микрофильмотеку. Какое счастье это было прежде! Летишь по коридору — двери отскакивают назад, а та, главная, всегда приоткрыта, он любил сквознячок, от нее мостик света переброшен к стене, а за дверью — голоса, смех… Его смех — как обвал, как водопад, как все сосульки с крыши, разом — в стеклянные дребезги!
Так было прежде, а теперь я снова и снова ходила по коридору, не глядя на ту, закрытую, дверь.
И вдруг сегодня — ударило по глазам! Солнечный мостик от двери к стене, через темно-зеленый линкруст пола…
Стало быть, Боря Ивлев, один из наших славных парней, тоже решил подышать ветерком. Так уговаривал меня рассудок, а ноги налились свинцом, шла, словно в путах… Ближе, ближе! И сердце диким рывком рванулось — туда! А вдруг, а может, а если?
Боря, разумеется, оторвался от работы. Никогда но приходилось видеть, чтоб у человека в такой крайней степени подскочили брови и вытаращились глаза. До чего нелепым было мое вторжение и мой вид, чтобы вызвать этот шабаш мимики! И хоть бы я нашлась, что-нибудь объяснила, нет, — молча выволоклась обратно. Стыд и боль: не знаю, что было сильнее…
— Нет, нельзя мне уезжать, — сказал я Иде. — Он по-прежнему связан по работе с институтом. Командировка, отпуск — мало ли что? Он приедет, а меня не будет?
Она взглянула — странно взглянула. Так смотрит человек, собирающийся сказать не то, что думает. А сказала она вот что:
— Не понимаю я тебя, — с выразительным пожатием плеч. — Все-таки, что ты в нем нашла? Средний тип младшего научного сотрудника, подающего надежды сделаться старшим? И внешность — не бог весть что. Мне, например, в принципе не нравятся блондины. Какие-то она недопроявленные. Сливаются с фоном…
Мне представляются ‘вообще блондины’ — одинаковые, как двери в нашем коридоре, с зеркально повторенной рекламной улыбкой. Нет, Женя не ‘вообще’. Не вписывается в категории, не объединяется в группы.
Странное дело. Бывают похожие люди, даже двойники, не так уж много отпустила природа красок и наизобретала вариаций в чертах лица. Бывают люди одного темперамента. Бывает сходство темпераментов, родство душ. И все-таки личность — неповторима.
Какой он, Женя? Что я в нем нашла?
Нет в нем ничего усредненного, одни крайности. То подвижен, как пламя, то вял и слаб. Ради друга, в защиту обиженного — полез на сто ножей. А задели его, пусть наглецы и горлохваты, — ‘их тоже надо понять’. Скромность, доходящая до абсурда. ‘Фиалка пряталась в лесах, под камнем чуть видна’, — дразнил его Вадька. И спокойная непреклонность в главном…
Люблю его, со всей его путаницей. Люблю смех, лицо, голос, душу. И рубашки с крылатыми воротниками. И привычку лезть пятерней в волосы (прощай, прическа), когда мысль застопорит.
Он такой — и я люблю его таким.
Я молчу, но Ида всматривается в меня все испуганней и спрашивает наконец:
— Неужели это — бывает так? Я не знала…
И я не знала. Не догадывалась, что возможно так тосковать по человеку, по его словам, смеху, по звуку его голоса, по молчаливому его присутствию, — тоска до физического стеснения в груди, до рвущегося крика — не могу, не могу!
…Уже ночь. Ида стоит у прозрачной стены, и я рядом с ней. Внизу улица, на шестиметровых опорах, как шаровые молнии, пылают светильники. Под каждым из них — конус света, плотный, как фарфор. Ночь — где-то высоко, над крышами. Да и там теснят ее мигалки аэробусов и винтокрылов…
Ида смотрит на меня огромными глазами — в них больше печали, больше сочувствия, чем надо бы…
И уже у порога:
— Знаешь, — ровно, бесцветно, — Анелька получила письмо от Вадима. В августе приезжает в отпуск…
‘А Женя?’ — рвется из меня, но я молчу. Боюсь этих глаз…
— Все-таки лучше все знать до конца, — говорит она. — Отрезать — и точка. Вадим приедет один. Женя… С ними поехала девушка, инструктор по подводному плаванию… Лобин женился.
* * *
Аэрогорск.
Город новехонький, словно только что снят со стеллажа универа. Плексилитовые дома, насквозь прозрачные. Деревья в скверах, парках, в городском лесу молодые, как дома.
Всюду неяркие цвета ранней весны, похожие на песню вполголоса. Утром пробежался дробный дождик, аккуратно, ни одного не пропустив, раздал надутым бутонам стеклянные колпачки, отлакировал молодые листья. Смешно, и в этом сияющем, влажном шелесте весенней зелени слышу все тот же ритм, сухой и четкий: ‘Боль моя — память, утренний свет. Нет тебя, нет тебя, нет тебя, нет…’
Нет и не будет.
…Аэрогорск, поможешь ли ты мне? Ведь и слез нет. Сухим, неутолимым жаром горит душа.
Трамбус, по-провинциальному неторопливый, скользит вдоль улиц, робот-водитель перечисляет местные достопримечательности. Сообщает, что до Института Счастья три остановки.
…Это опять была Ида — ворвалась, взвихренная:
— Слушай! Я узнала, что тебе надо! Ты помнишь Гошу Ланского?
Кто может забыть Гошу? Что-то от бойцового петушка — малый рост, взъерошенность. И наскоки — на шефа:
— Извините, Максим Авдеевич, но мы здесь попусту тратим время, самое драгоценное достояние общества Да что говорить? Нашей колыбельной было — дело не в том, чтобы объяснить мир, дело в том, чтоб его изменить! Совершенствование мира — суть нашей деятельности! Природу — и ту шлифуем. А человек? Так ему и оставаться с неслаженностью своей психики, которую мы столь плодотворно — под вашим руководством — изучаем?
Шеф ответил примерно так:
— Дорогой мой, идя в науку, вы ошиблись дверью: устранять психические расстройства — дело медицины.
— Область медицины — психопатология, — продолжал кипеть Гоша, — а я вижу несовершенство и в психике практически здоровой!
— Самонаблюдение? — ядовито интересовался шеф, лишая Гошу дара речи, но не надолго…
Кончились все эти дискуссии тем, что Григорий Лапский ушел из Института. Доходили слухи, что он, действительно, поступил в медицинский и окончил его экспресс-методом за два года, попутно изучив Упанишады, ‘хатха — йогу’ и еще что-то, столь же древне-таинственное…
— У него теперь свой Институт, — деловито сообщила Ида, — НИИВОПСИ — направленное изменение психологии человека. Говорят, они делают чудеса: перековывают пессимистов на оптимистов. В обиходе — Институт Счастья.
…Вот я и еду — в Институт Счастья. Рисую в воображении нечто вроде дворца из арабских сказок — каскады мраморных лестниц, лазурные купола, толпы счастливцев в одеждах пастельных тонов и Гоша в белом хитоне, может быть, даже с иридиевым нимбом вокруг буйных кудрей?
Вот так я притворяюсь сама перед собой, что не волнуюсь и ничего от своего предприятия не жду. А если здраво… Не ‘створожат’ же они Лобина от ‘разлучницы’ и не предоставят его мне?
Как воплощенный укор моей иронии, Институт выглядит сугубо научно: плексибетонные кубы зданий, пластиковая геометрическая мебель, ощутимая тишина.
Оказалось, что к Ланскому так сходу не попадешь. Ожидающих было несколько — как и я, жаждущих синтетического счастья, — в разговоры никто не вступал, сидели у мини-видексов, вмонтированных в стены. Я тоже нашла экранчик — в дальнем углу, нажала клавишу наугад. Проявилось что-то непонятное — свод изречений? Словарь?
…Счастье — это когда можно чувствовать, что хочешь, и говорить, что чувствуешь. Тацит.
…Не будь несчастья, не нашел бы счастья.
…Счастье — это жизнь на свежем воздухе, физический труд и семья. Л.Толстой.
…То и счастье, что не век ненастье.
…Счастье — это когда тебя понимают. 70-е гг. XXвека.
…Счастье — со-частье, часть, доля в общей добыче. Этимологический словарь.
…На свете счастья нет, а есть покой и воля… А.Пушкин.
…Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобою… 40-е гг. XXвека.
…На этой мысли, глубокой, как Марианская впадина, меня прервал образцово вежливый эм-эн-эс — младший научный сотрудник — в силоновом халате той невероятной белизны, которая отливает сиреневым:
— Простите, но вы включили учебный экран… Фильмы — вон на тех, в синей окантовке.
Не хотелось мне никаких фильмов. Стала прохаживаться по вестибюлю — очень уж все было строго, одна роскошь — цветы.
Они росли в гидропонных ящиках, у подножия эскалаторов. Незнакомые, нечто вроде бледнолиловых колокольчиков на высоких гибких стеблях. Была в них какая-то странность, которую я не сразу уяснила. Они шевелились, точно на ветру. Я стала наблюдать: оказывается, шевеление начиналось, когда кто-то проходил мимо. Цветы как будто здоровались — разворачивая лепестки и откидывая ладошки листьев. А иногда пружинно сворачивали свои стебли, смыкали лепестки.
Очень любопытно. Я подошла ближе, наклонилась…
Странно. Они словно меня испугались. Да как! Прямо ‘изменились в лице’ — бледная лиловость лепестков налилась пурпуром, темнела, чернела. Стебли, сократившись пружинно, сжались в комок…
В чем дело? Я отшатнулась от неожиданности.
А на панели в стене замигали индикаторы. Где-то в глубине здания поплыл тонкий звон. Справа, слева — послышался шорох раздвигаемых дверей.
Меня окружили фигуры в силоновых комбинезонах. Еще и еще…
Было крайне неловко.
— Я их не трогала! — попыталась я объясниться. — Может быть, возле них и дышать нельзя?
Кто-то молча берет меня под руку. Кто-то шепчет: ‘Редкий случай…’ Участливо-встревоженные лица…
Так было, когда кто-то из наших умудрялся подцепить почти забытую болезнь со свирепым названием ‘грипп’ — и к нам съехался весь цвет городской медицины…
* * *
— Григорий, хоть ты объясни мне, в чем дело — с цветами этими…
— А, пустяки. Это нам геноботаники подарили. Вывели цветок-индикатор. Восприимчив к биотокам человека, реагирует на разные отклонения от нормы в сфере психики…
— Похоже, что у меня это отклонение посерьезней, чем у Пизанской башни?
— Это уж ты мне расскажи, что тебя сюда привело…
Гоша научился отклоняться от прямого ответа. Это — плюс к посолидневшей комплекции. Лба тоже прибавилось — за счет кудрей. Видно, здорово закрутился человек, если не может выбраться к косметологам. Но главное — изменился взгляд. Прежде пылающий — немедленно действовать! — теперь сосредоточенный, чуточку усталый, внимательный — и вдруг уходящий от тебя: в мысль.
— Расскажи сначала о себе. Как ты — доволен? Руководитель Института Счастья — звучит!
— Прости, но это звучит обывательски… ‘Счастье в коробочке’ — может, еще и голубой ленточкой обвязать? Знаешь, вопросы управления психическими процессами оказались куда сложней, чем думалось. Гораздо лучше, когда человек справляется со своей бедой сам, за счет внутренних резервов…
— Ну, утешил…
— Тебе очень плохо?
— Очень.
— Причины?
Это выговорить очень трудно:
— Несчастная любовь.
— Да… — Гоша смущен еще больше, чем я. — Такая девушка… Знаешь, я сам был в тебя почти влюблен. Но — случается. Несовпадение тэта-ритмов… ну, это еще надо проверить. Если рассудить, так ведь этого не должно быть, правда? Что в наше время может помешать любви? Сметены все перегородки — социальные, религиозные, расовые… Нет, наконец, красивых и некрасивых — спорт, косметология… И все-таки — несчастная любовь. Типичный анахронизм в эмоциональной сфере, самой консервативной из всех психических сфер.
— Григорий, я не нуждаюсь в объяснениях. Помнишь, ты говорил, что твоя задача — не объяснять, а изменять? Мне нужно, чтобы это прошло. Я устала от боли…
— Видишь ли, Раюшка… мы прошли период исканий. Мы поняли, что всякое форсированное вмешательство — хемотерапия, гипнотерапия — могут привести к необратимым изменениям в психике, к утрате каких-то личностных свойств…
— К чему же вы пришли?
— У нас иные методы. Пример нам — медицина. Сейчас ее суть — не скальпель хирурга, не таблетки фармакологии, а обращение к естественным защитным свойствам организма. Так и у нас. Психотехника — на основе природных особенностей человеческой психологии. Ведь раны душевные способны затягиваться, как и телесные. Время — прежде всего. Другие факторы… Помнишь: ‘Спасибо, сторона родная, за твой врачующий простор… ‘ Весьма благотворно влияние природы — море, горы, степь. Музыка — тоже могучая сила. Разумеется, все это концентрировано, соответствующим образом направлено…
— И вы добиваетесь успеха? Делаете людей счастливыми?
— Нет. Мы только делаем их не несчастными.
— И то хлеб.
— Да, хлеб — в ряде случаев. Возвращаем работоспособность, нормальный тонус. Но должен тебя предупредить, на карте души человеческой белых пятен еще хватает. И у нас иногда получаются непрогнозируемые результаты.
— Значит, это опасно — ваша психотехника?
— Нет. Но иногда — бесполезно. Случаются рецидивы. У некоторых равновесие духа словно бы держится на кончике иглы…
— Если будет рецидив, я приду снова.
— Хорошо. Теперь ты все ясно себе представляешь… Он нажал кнопку. Вошла сотрудница, как и все, в силоне фарфоровой белизны.
— Приступайте к процедурам по схеме два, — сказал Гоша.
* * *
…В голове — обморочная пустота. Так тихо вокруг, как будто остановилось время.
…Во мраке зажигаются, набегают световые волны. И музыка, словно эхо света.
Разгорается — угасает — разгорается…
…Кто я? Я морская волна — бегу, бегу, достигаю берега и рассыпаюсь белой вздыхающей пеной.
Я лист дерева, я травинка, согнувшаяся под тяжестью дождя.
Ветер, как струны, перебирает гибкие ветви ивы. Мерное их колыханье баюкает, укачивает мою боль.
Где она, боль? Растворилась в бездонной синеве неба. Потонула в зеленоватом свечении океана трав — зеленая волна бежит по нему от горизонта до горизонта…
Я — бегущая волна. Несусь низко над травой…
Блаженное чувство полета — все, все позади! — охватывает меня.
* * *
Весна уже в разгаре. Мне нравится нарядный день, скользящий мимо меня, словно в кинокамере. Яркий клинкер домов. Большой Круг. Представляю себе, каким грохотом и рычаньем встретило бы меня в прошлом веке это двенадцатирядное шоссе с транспортными развязками на трех уровнях. Наш век — век бесшумных моторов, текстовелюровых шин, губчатого пластобетона. Машина промчится — словно бархатом провели по стеклу…
По подземному переходу я перешла Большой Круг, вошла в пределы Зеленого Кольца и порадовалась ему.
С некоторых пор мир видится мне необычайно отчетливым и ярким — словно я шла, ослепленная солнцем, я вдруг надела дымчатые очки.
Я различаю все оттенки зеленого, все подробности неторопливого бытия растений. Вижу, что молодые листья у каштана — словно бы плоеные, а у тополя — точно обмокнуты в лак. Вижу морозобоины и солнечные ожоги на шершавой коре вишен. Различаю в травяном ковре прошлогодние, пожухшие стебли и забивающие их сочные, молодые. Вижу, как ходят дрозды вперевалочку, как спланировала сорока, неся хвост строго по горизонтали…
Никогда еще не было в моем сознании такой четкости, отграненности каждой мысли…
Подумала о природе. Теперь — об Иде: что-то в ней изменилось. Забежит, чмокнет в щеку: ‘Ну, у тебя все в порядке?’, начнет рассказывать о своих учениках, об их огорчающих выдумках и внезапных срывах, вдруг — оборвет рассказ… Все же есть в ее характере незавершенность. А ученики — что ж? Переходный возраст… Это же азбучно: его надо переждать, как дождливую погоду.
Странное ощущение приходит ко мне — ощущение тепла и уюта от того, что это не моя забота,
А какая — моя?
Наверное, я уйду из Института. В самом деле, к чему это копанье в ветоши веков? Все равно, нам никогда не постичь побуждений, стремлений героев старых книг. Займусь чем-нибудь другим. Поеду к своим родителям — разводить овцебыков на Памире. Или буду сниматься — говорят, я видеогенична. Да мало ли на свете занятий?
…А сейчас хорошо сидеть, жмурясь на солнышке, в чудесном альпинарии, на белом валуне с черными пятнами лишайников, похожем на пегого бычка.
И все вокруг весеннее, сияющее, промытое… все дышит тихой радостью — впору замурлыкать. Но…
…на одном из валунов сидит девочка. Тощенькая, согнувшаяся фигурка — самый неблагодарный, гадко-утячий возраст. Склонила голову, длинные прямые волосы закрывают лицо. Что у нее на ладони? Как будто бы смятый бледносиреневый ирис.
Странно — в наше время редко кто докатывается до такого варварства — отнять жизнь у живого, оторвать цветок от родины его — земли.
Меня охватывает тревожное ощущение какого-то неблагополучия в этом сияющем и уютном мире…
Я подхожу ближе.
Нет, это не сорванный цветок. Это птица, невероятно жалкого вида. Птенец горлинки, еще с желтизной на клюве, сквозь редкие перья сквозит лиловая, пупырчатая кожа.
Он лежит на боку, глаза прикрыты пленкой, лапки скрючены.
Он мертвый.
— Жора! — девочка гладит редкие перья. — Жорик!
И захлебывается слезами.
Тягостное зрелище — плачущий ребенок. Начинаю понимать Иду — каково ей с такими вот, способными проливать слезы, разговаривая с мертвой птицей?
Сажусь рядом, кладу ладонь на теплые волосы.
— Не надо плакать, девочка. Он из гнезда выпал, да? Почему ты зовешь его Жорой?
Она поднимает глаза — ресницы, склеенные слезами, торчат треугольничками.
— Потому что он — Жора. Когда он упал из гнезда, я его подобрала. И он жил у меня. Двадцать два дня… Все ел. Уже пробовал летать. И вдруг… перестал есть…
И опять слезы. Неразумное, детское, но все-таки горе. Неизвестно, чем ей помочь. Я запоздало советую:
— Надо было обратиться в пункт помощи животным. Или сразу отнести его в городской заповедник…
— Я бы отнесла. Но он не хотел уходить от меня. Он садился на стол, возле лампы, и смотрел, как я делаю уроки…
Как трясется выгнутая, худенькая спина, бугорки позвонков обозначил