Когда в Лондоне в театре Stage-Society был поставлен ‘Вишневый сад’, публика надрывалась от хохота.
— Надеюсь, не все русские такие идиоты, какими их вывел Чехов! — писала газета ‘Таймс’. — Почему все они говорят, как пьяные? — возмущался какой-то зритель. — Не пьяные, а сумасшедшие! — восклицала ‘Вестминстерская Газета’…
— Невыразимо грустно было присутствовать при этом позорище! — вспоминает один московский писатель (‘Русск. Слово’, 1911, май).
Мне кажется, я начинаю понимать, как это могло произойти. Как великая наша слава внезапно оказалась позорищем. Я только что прочитал книгу ‘Plays by Anton Tchekoff’, ‘Пьесы Антона Чехова’, в переводе мисс Марианны Фелл [Plays by Anton Tchekoff. — Uncle Vanja. — Ivanoff. — The Sea-Gall. — The Swan Song. — Translated from the Russian, with an introduction by Marian Fell. New-York, Charles Scribner’s Sons, 1912], и многое для меня стало ясно.
Это не перевод, а уголовщина. Какая-то сплошная клевета. Читаешь, и хочется закричать караул. Чехов, душа нашей души, здесь оболган и осмеян перед всеми, выставлен каким-то пошляком, и, если бы я был англичанин и прочитал бы эти самые Plays, я тоже решил бы, что русские — кретины, а их литература, которой они так кичатся, — бормотание пьяных дикарей.
Может быть, эта милая дочь Альбиона мстит нам за своего Джека Лондона? Мы исказили, искромсали ее бедного Джека — и вот она решила за это искалечить нашего Чехова. Попробуем же защитить поэта от ее свирепой расправы!
Она берет, напр., его знаменитую повесть о собаке-дворняжке Каштанке и превращает собаку в дерево: Каштанка у нее становится каштаном, каштановым деревом, The Chestnut-Tree!!! (стр. 11.) И ее нисколько не смущает, что дерево это кусается.
Превратив собаку в растение, она тотчас же берет человека и превращает его в… государство. У Чехова она прочла об актере, которого зовут Жомини, и сделала из него — Германию. Великую Германскую империю — из одного человека! (116 стр.)
Жомини превратился в Germany, поэт Батюшков — в батюшку, Добролюбов — в святого Франциска Ассизского!! (28 стр.) Город — в деревню, ученый магистр — в мирового судью! (56, 210 стр.) И когда у Чехова сказано:
— Гной, —
она переводит:
— Гений!!! (стр. 28.)
Так что, если об ее книге мы скажем, что это гнойная книга, она будет весьма польщена. И, конечно, после такой обработки — через две или три страницы — цель этой дамы достигнута: Чехов стал полнейшим идиотом. Когда в ‘Иванове’ граф Шабельский брюзжит:
— Я истратил на свое лечение тысяч двадцать рублей! —
она переводит:
— Я ухаживал в своей жизни за несколькими тысячами больных (79 стр.).
И весь образ Шабельского от этой одной строки мгновенно разлетается в пыль.
Загнанный пьяница Лебедев, которого жена держит впроголодь, внезапно, по капризу мисс Фелл, прячет в банке, — тайком от Чехова! — сто тысяч рублей. One Hundred Thousand Rubles, — и, конечно, англичане изумляются: у него сто тысяч, а он страдает-стыдится, что нечем угостить своих гостей! Что за чудак этот Tchekoff! (150 стр.)
У доктора Дорна, из ‘Чайки’, мисс Фелл ни с того ни с сего отнимает тысячу рублей и, должно быть, за это прибавляет ему лишние пять лет жизни. И получается такая арифметика: человеку шестьдесят пять лет, проходит еще два года, и ему становится шестьдесят два!! (178, 179, 207, 208.) В течение двух лет помолодел на три года! Что за чудак этот Tchekoff!
У Чехова сказано:
— Тебя заела среда!
Она переводит:
— Ты встал в этот день (должно быть, в середу?) не тою ногой с кровати (стр. 125).
Я мог бы указать десятки таких издевательств над нашим поэтом, но читатель без того, надеюсь, понял, что эту изящную книгу в раззолоченном переплете, изданную так великолепно, как Чехова на родине не скоро еще издадут, — мало сжечь, четвертовать бы нужно!
II
И, конечно, дело не в том, что эта книга путает годы, числа, деньги, имена, что она собак обращает в деревья, а людей — в государства, дело не в этих случайных (хотя бы и чудовищных) ошибках, которые ведь можно устранить, а в том безнадежно-фальшивом, уныло-бездарном тоне, в котором невылазно погрязла эта роковая мисс Фелл.
Весь ее перевод есть, в сущности, распря с Чеховым, затяжная и упорная борьба. Чехов — ее величайший враг. Она втайне жестоко ненавидит эту сложную и богатую душу. Я с величайшим азартом следил, как — строка за строкой — мисс Фелл вытравляла из чеховских творений каждое самобытное, не банальное слово, оскопляла, опресняла их, покуда они не превратились в американскую вульгарную дешевку.
Напр., у Чехова сказано:
— Сижу и околеванца жду!
Она переводит:
— Я должен сидеть здесь, готовый каждый момент, что смерть постучится в мою дверь.
Совсем, как из самоучителя Оллендорфа.
Если же кто-то говорит:
— Обабился, как старый кринолин, —
она переводит:
— Я сплетничаю, как сорока (140 стр.).
Меткая ухарская речь большинства персонажей Чехова шокирует ее, как непристойность. ‘Будь я подлец, анафема проклят, если я сяду еще когда-нибудь играть с этой севрюгой’. ‘Я такой же мерзавец и свинья в ермолке, как все. Моветон и старый башмак’. ‘Жох мужчина, пройдоха!’ ‘На жидовке нарвался, съел гриб’, — все такие речения, живописные и полнокровные, она искореняет всемерно. Ей нужна анемическая бесцветная, бескрасочная речь тех американских романов, которые фабрикуются бесчисленными старыми девами для бесчисленных старых дев.
Если у Чехова, напр., сказано:
— Но мать такая редька, —
мисс Фелл поправит его:
— Но мать так скупа.
Если кто-нибудь иронически скажет:
— Помещики тоже, черт возьми, землевладельцы! —
она переведет все тем же пресным и мертвым стилем дрянного самоучителя:
— Неужели вы думаете, что если у вас есть ваша собственная усадьба, то вы можете распоряжаться всем миром?
И она ни за что не допустит, чтобы кто-нибудь у Чехова сказал:
— Опять у меня такое чувство, будто я мухомору объелся.
Она непременно исправит:
— Я чувствую себя так, будто я схожу с ума (133 стр.).
И в результате таких стараний в Чехове стерлись все краски, исчезли все оттенки, его Медведенко стал похож на Треплева, его Львов — на Шабельского, — унылые резонеры, тупицы, — и как же [‘Таймсу’] было не воскликнуть:
— Не все же русские такие идиоты, какими их вывел Чехов.
III
Та высокая настроенность, та молитвенность чеховских пьес, которая превращала когда-то для нас Художественный театр в какую-то торжественную церковь, совершенно осталась незаметной для соотечественницы Джека Лондона.
Она, напр., и не пробует перевести это мудрое, народное глубокое слово Марины:
— Все мы у Бога — приживалы!
Знаменитое ‘небо в алмазах’ она заменяет какой-то романсовой пошлостью.
Конечно, я знаю, для того, чтобы достойно перевести Чехова, нужно быть по меньшей мере Диккенсом, и кто же вправе сердиться на барышню за то, что она не Диккенс! Но обыкновенная литературная совесть должна была ее удержать от того кощунства, которое она так развязно теперь совершила. Лучше пускай Америка и совсем не узнает Чехова, чем чтоб она судила о нем по вульгарной и лживой копии. Кто же согласится слушать Вагнера в исполнении уличной шарманки? А если мисс Марианне Фелл снова захочется заняться переводами с русского, пусть первее всего переведет эту мою заметку и напечатает в каком-нибудь американском журнале.