В. З. Головина (Воронина). Мое знакомство с А. Н. Островским, Эдельсон Евгений Николаевич, Год: 1896

Время на прочтение: 8 минут(ы)
В. З. Головина (Воронина)

МОЕ ЗНАКОМСТВО С А. Н. ОСТРОВСКИМ

Источник: А. Н. Островский в воспоминаниях современников. Серия литературных мемуаров. Под общей редакцией В. В. Григоренко, С. А. Макашина, С. И. Машинского, Б. С. Рюрикова. М., ‘Художественная литература’, 1966. Подготовка текста, вступительная статья и примечания А. И. РЕВЯКИНА
OCR Бычков М.Н.
Познакомилась я с Александром Николаевичем в Самаре в зиму 1847 или 1848 года 1, не помню хорошенько.
Помню только, что Александр Николаевич где-то служил 2 и приехал в Самару с Евгением Николаевичем Эдельсоном в качества ‘дельца’, над чем они оба очень смеялись. Приехали они по поручению одной дамы, которая жила тогда в Москве и имела в Самаре какие-то недоразумения с своими родственниками. Эта дама была приятельницей одной из моих сестер и еще задолго до их приезда письменно рекомендовала моей матери этих молодых людей.
Об Эдельсоне я уже много прежде слышала от моих сестер, которые видали его в Москве. Он тогда увлекался Лессингом, переводил его ‘Лаокоона’, и сестры мои находили его очень умным и интересным. Одна из них даже описала в очень поэтичном четверостишии рыжую голову Эдельсона:
Бог великих дум хранилищем
Вашу голову избрал,
Потому, как над святилищем,
Золотой покров ей дал.
Про Островского говорили, что он тоже ‘пописывает’, и потому их приезд очень интересовал меня. Наконец они приехали, и как только я услыхала, что они у нас, вышла в гостиную и тотчас же узнала, по рассказам, белого, розового, с красивыми чертами лица, рыжего и кудрявого Эдельсона и догадалась, что бледный, высокий, тонкий, с большим лбом и совсем прямыми белокурыми волосами молодой человек должен быть Островский. Эдельсон уже говорил что-то горячо и интересно, вовлекая всех в разговор, белокурый молодой человек больше молчал и казался очень застенчивым и незанимательным, хотя смотрел на нас как-то не совсем просто, что меня против него сразу вооружило. В провинции в то время гостеприимство было самое радушное, и эти молодые люди остались у нас обедать, а впоследствии все время, свободное от занимавшего их дела, проводили у нас или вместе с нами у наших знакомых.
На другой же день Эдельсон сообщил нам, что Островский написал комедию из купеческого быта, что рукопись с ним в Самаре и что если его хорошенько попросить, то он, пожалуй, прочитает ее нам, потому что вообще перечитывать свою комедию ему полезно. Все тотчас же стали просить Островского, он очень мило и просто согласился и сам пошел на свою квартиру за рукописью. В его отсутствие Эдельсон начал внимательно приготовлять все для чтения на круглом столе нашей гостиной: поставил свечи, потребовал графин с водой и стакан и подошел ко мне с просьбой принести карандаш, который надобно положить под руку Александра Николаевича, потому что он обыкновенно много поправляет в своей рукописи во время чтения. Я принесла карандаш, но мне казалось, что Эдельсон слишком носится со своим ‘сочинителем’ и что решительно ничего нельзя ожидать хорошего от этого неразговорчивого молодого человека, который ни разу еще не сказал ничего остроумного, ничего особенно выдающегося. В знак безмолвного протеста я села в угол с большим моим приятелем, мальчиком моих лет, Сашенькой П., который отлично умел всех представлять и уже с первого свидания с Островским точь-в-точь изображал его, с манеры говорить несколько в нос до привычки держать большой палец в верхней бутоньерке фрака. Сашенька тоже уверял меня, что, кроме смеха над самим автором, из пьесы белокурого господина ничего не выйдет. Он кстати напомнил мне, как я недавно прорвалась смехом прямо в лицо одного нашего местного поэта в то время, как он читал самое патетическое место своего произведения, и какой строгий выговор я тогда получила от моей матери. Но нужно сказать несколько cлов о тогдашнем самарском обществе, чтобы показать среду, в которую попал Александр Николаевич.
Самара тогда была еще уездным городом, но уже накануне переименования в губернский. Верхний слой общества составляли помещики. Многие из них были очень богаты, имели дома в Самаре, жили там зиму, держали собственных музыкантов и веселили общество. Были некоторые из них очень хорошо образованны, другие — похуже, но со светским лоском, были и без образования, и без лоска. Жены их и дочери были тоже очень разнообразно воспитаны и образованны: были смолянки, патриотички 3, институтки, были из самарского пансиона madame Magnet, были тоже и совсем полуграмотные, но иногда гораздо интереснее зажившихся в деревне институток. Второй слой общества составляли чиновники пообразованнее. Они тоже были всегда в кругу помещиков, но сами они должны были принимать и своих сослуживцев, мелких чиновников. Купцы, между которыми было много миллионеров, так называемых ‘пшеничников’, с которыми помещики имели дела, к дамам в гостиную никогда не допускались, но их иногда приглашали на большие вечера, где они всегда держались на мужской половине или стояли в дверях бальной залы, чтобы посмотреть на танцующих. Но мать моя была знакома с некоторыми купчихами, а я даже была очень дружна с дочерью одной из них, и потому мы хорошо знали купеческий быт. Сестры мои были хорошо образованны, брат даровитый, остроумный, живой человек, мать моя одинаково радушно принимала всех своих разнообразных знакомых, и потому нас усердно посещали. Были между нашими знакомыми и поэты, более или менее неудачные, и всем этим авторам хотелось непременно прочитать свое произведение моей старшей сестре, одобрение которой очень ценилось, потому эти чтения происходили обыкновенно у нас в гостиной, а не в кабинете брата, где обыкновенно толпилась молодежь. Но, к сожалению, кроме одного даровитого господина, богача помещика, который тратил свой крупный талант, описывая в стихах скандалы на выборах или в семьях обывателей, прочие писаки были очень плохи. Выговор, который я получила от моей матери, был именно за такого сочинителя.
Итак, в качестве смешливой барышни, я села в угол. Как теперь вижу, как все это происходило. Все сели вокруг стола. Эдельсон поставил мне стул подле себя и пригласил сесть поближе. Я отказалась тем, что с моего места очень хорошо слышно. Островский развернул рукопись, пригладил ее рукой, поправил правые уголки листиков, чтобы легче было перевертывать, прочитал действующие лица, с небольшими комментариями, и начал читать своего ‘Банкрота’ (как он прежде назвал ‘Свои люди — сочтемся!’). Читал он, как и говорил, несколько в нос, но это сейчас забывалось, потому что читал он превосходно. Во время первых двух сцен Сашенька П. поглядывал на меня вопросительно и даже попробовал делать комичные мины, но я ушла от него к столу, села против Островского и уже не спускала с него глаз. Окончив первый акт, он медленно поднял глаза, слегка взглянул на всех и даже без словесных похвал, которые поднялись около него, увидал, что совершенно покорил своих слушателей. Когда впоследствии он несколько раз читал у нас ‘Банкрота’ при самой разнохарактерной публике, такова была сила его таланта, а также и мастерского чтения, что он всех без исключения захватывал и порабощал. Кто не помнит, как впоследствии в театре все, от первых рядов кресел до райка, с одинаковым увлечением ему аплодировали и его вызывали.
После такого авторского успеха Александр Николаевич сделался нашим общим любимцем. Евгений Николаевич Эдельсон комично жаловался, что Александр Николаевич отбил у него всех собеседников, что около него нет совсем реплик и он должен удовлетворяться одними монологами. Сам Островский сделался сообщительнее, разговорчивее. С моими сестрами велись у них оживленные споры и серьезные разговоры, в которых мне редко приходилось участвовать, потому что у меня был свой молодой кружок. Эдельсона мы всегда вербовали для разных jeux d’esprit {остроумных игр (франц.)}, которые он чрезвычайно оживлял. Александр Николаевич тоже часто к нам присоединялся и иногда утешал нас теми смешными купеческими словечками, на которые он был такой мастер. Многие из этих словечек попадались нам потом в его позднейших произведениях.
Тогда был зимний сезон, я уже выезжала, и мне захотелось воспользоваться нашими новыми знакомыми как ‘кавалерами’. Они оба очень мило покорились. Эдельсон усердно танцевал на наших балах, и его очень полюбили все мои подруги. Островский тоже снисходительно соглашался на одну или две кадрили и всегда брал себе визави моего приятеля, который так любил его, что сделался чем-то вроде его пажа. Впрочем, и сам Островский им заинтересовался. Этот юноша, как я уже говорила, умел отлично всех представлять. Я иногда сидела за работой, а он мне изображал целые семьи наших знакомых во время какой-нибудь домашней сцены. Он не только говорил их голосами, делал из своего лица их лица, из своих послушных волос их прически, но и говорил именно то, что они по своему характеру могли сказать, так что мог бы поспорить с Горбуновым. Кроме этих сцен, у нас был еще ‘выпуск персонажей’, как мы называли. Эти персонажи, в которых он был неподражаем, входили в одну дверь, раскланивались и скрывались в другую, из которой быстро должен был выходить следующий, как можно более противоположный, и чем больше они менялись, тем было интереснее. Были тут по большей части наши знакомые оригиналы из самарских обывателей, но были и им придуманные типы. Для представления всей этой серии ему нужна была только мокрая щетка, когда требовалась гладкая прическа для какой-нибудь физиономии. Вот раз, когда Эдельсон спорил с моими сестрами о Жорж Занде (которой я еще не читала) и Островский осторожно его поддерживал, мой приятель вызвал меня в другую комнату и сообщил мне, что еще нашел двух персонажей. Мы очень занялись нашими персонажами и не заметили, что Эдельсон стоит в дверях. Он, видимо, забавлялся нашим представлением, хотя упрекал меня за нашу необузданную самарскую насмешливость, которая никого не щадит.
— Посмотрите, Александр Николаевич, чем они тут занимаются! — пожаловался он на нас Островскому. Но Александр Николаевич удивил меня тем, что отнесся очень серьезно к нашему представлению. Он пожелал пересмотреть всю нашу коллекцию, просил несколько раз повторять один и тот же персонаж, пожелал прослушать семейные сцены, и все это совершенно серьезно и внимательно, между тем как Эдельсон очень потешался, да и Сашенька в этот раз себя превзошел. Когда представление кончилось, Эдельсон сказал Александру Николаевичу:
— Как жаль, что это сынок богатого барина и рвется в гусары! Какой бы из него вышел превосходный комический актер!
— Не думаю, — как всегда сдержанно, отвечал Островский, — мне сначала тоже это показалось, но у него только талант перенимать, и талант замечательный. Ну, а роли, пожалуй, он никакой хорошо не сыграет.
Я тогда очень обиделась этим приговором над моим другом, но впоследствии в наших домашних спектаклях убедилась в его бездарности как актера, и с уважением вспомнила, как серьезно Островский искал в нем таланта и как верно осудил его. И в этом мой приятель Сашенька напоминал Горбунова 4.
Александр Николаевич очень недурно пел, я умела аккомпанировать, у нас нашлись знакомые ему романсы, и он никогда не отказывался петь, когда его просили. Мне никогда впоследствии не приходило в голову спросить у кого-нибудь из людей, близких Островскому, что сделалось с его голосом 5 и его пением, но тогда мы им очень любовались. Мне даже тогда казалось, что ему больше нравятся его успехи как исполнителя некоторых тогдашних романсов, чем как автора.
Но вот пришел и день отъезда наших новых знакомых, и мы простились с ними с большим сожалением. Верный паж Островского и мой брат поехали их провожать до первой станции, за Волгу, как тогда часто делалось для добрых знакомых. Потом мы стали ждать писем от них, как они нам обещали. Тогда путешествие в Москву продолжалось целую неделю, почта ходила немного скорее, письма их пришли не скоро, и письмо Александра Николаевича совсем нас не удовлетворило. Это было очень просто написанное коротенькое письмо к моему брату с просьбой поблагодарить мою мать и всю нашу семью за гостеприимство. А мы от автора ‘Банкрота’ ожидали чего-нибудь выдающегося в литературном отношении. После этого письма мы долго не имели никакого известия от Островского, а в это время о нем уже заговорили в журналах. Впоследствии, когда была напечатана ‘Бедная невеста’, Островский прислал моей сестре экземпляр с надписью:
‘Надежде Захаровне Ворониной от виновного, но способного к исправлению автора’.
Но способный к исправлению автор не исправился совсем забыл своих старых знакомых.
Долго после всего этого, в начале семидесятых годов, я была в Москве и попала на французское представление ‘Belle Helene’ {‘Прекрасная Елена’ 6 (франц.)} в Артистическом клубе. После представления меня провели по залам и показали полного, с красноватым лицом и окладистою бородой господина, ужинавшего за одним из столов, и сказали мне, что это Островский. Вглядевшись хорошенько, я его узнала: тот же лоб, тот же взгляд. Тогда он был в самом апогее своей славы, — но я не нашла удобным возобновлять тут наше знакомство. После я с ним нигде не встречалась.

Примечание:

Вера Захаровна Головина (Воронина) — писательница, печатавшаяся в 1863-1911 годах в журналах ‘Отечественные записки’, ‘Русское обозрение’, ‘Исторический вестник’.
Как указано самой мемуаристкой при первой публикации воспоминаний, они написаны в июне 1896 года. В том же году в августовской книжке ‘Русского обозрения’ воспоминания напечатаны под заглавием ‘Островский в Самаре’. При перепечатке мемуаров в ‘Историческом вестнике’ (1911, N 7) Головина изменила заголовок и внесла много исправлений в текст.
1 Стр. 29. В Самаре А. Н. Островский прожил около четырех недель в январе — феврале 1849 года.
2 Стр. 29. В московском Коммерческом суде.
3 Стр. 31. Воспитанницы закрытых привилегированных учебных заведений — Смольного и Патриотического института в Петербурге. 1
4 Стр. 34. И. Ф. Горбунов был не только блестящим чтецом и рассказчиком, но и хорошим актером. Некоторые роли ему очень удались, например, роль Кудряша в ‘Грозе’ А. Н. Островского.
5 Стр. 34. См. стр. 70.
6 Стр. 35. ‘Прекрасная Елена’ — оперетта Жака Оффенбаха, написана в 1864 году.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека