В услужении, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1897

Время на прочтение: 36 минут(ы)

Д. Н. МАМИНЪ-СИБИРЯКЪ
ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ

СЪ ПОРТРЕТОМЪ АВТОРА
И КРИТИКО-БІОГРАФИЧЕСКИМЪ ОЧЕРКОМЪ П. В. БЫКОВА

ТОМЪ ДЕСЯТЫЙ

ИЗДАНІЕ Т-ва А. Ф. МАРКСЪ и ПЕТРОГРАДЪ

Приложеніе журналу ‘Нива’ на 1917 г.

ВЪ УСЛУЖЕНІИ.
Очеркъ.

I.

Аксинья просыпалась въ семь часовъ, и ей хотлось еще спать. Сквозь сонъ она слышала, какъ въ столовой били часы шесть, но торопиться ей было некуда. Господа поднимались только къ девяти часамъ. Иногда Аксинь длалось совстно, что она такъ безсовстно дрыхнетъ, и ей припоминалась недавняя скитальческая жизнь несчастной ‘копорки’. Небось, тамъ вставала, въ пять часовъ, а то и въ четыре, если погода хорошая. Потомъ цлый день работаешь, не разгибая спины, а ужъ объ д и говорить нечего — такъ, что Богъ пошлетъ. На хозяйскихъ харчахъ, за такой рабочій день Аксинья получала двугривенный и была счастлива. Настоящая жизнь ей казалась какой-то сказкой, однимъ изъ тхъ хорошихъ сновъ, которые не сбываются, и она со страхомъ думала, что все это благополучіе можетъ разлетться, какъ дымъ. Аксинья вздыхала и даже закрывала глаза отъ страха, какъ курица, надъ которой мелькнула широкая тнь ястреба.
Господа у Аксиньи были хорошіе, больше — какіе-то удивительные. Ничего подобнаго она себ представить не могла и смотрла на нихъ, какъ дти смотрятъ въ балаганахъ на восковыхъ манекеновъ. Его звали Петромъ Васильевичемъ, ее — Ксеніей Александровной. Фамиліи господъ Аксинья никакъ не могла запомнить, да и не понимала, для чего существуетъ какая-то фамилія. Петръ Васильевичъ вставалъ раньше — часовъ въ девять, цлый часъ мылся, разсматривалъ себя въ зеркало, полоскалъ горло, чистилъ ногти, выстригалъ волосы въ носу — вообще чередился, какъ невста передъ внцомъ. Барыня поднималась часомъ позже и мылась цлыхъ два часа, какъ утка. Аксинь длалось смшно до слезъ, что выдлывала надъ собой барыня. Баринъ въ это время пилъ молоко съ какой-то заграничной водой и читалъ газеты. Вмст сходились они только къ двнадцати часамъ, когда былъ готовъ кофе.
— Луша!..— кричала барыня, какъ только просыпалась.
Луша была горничная-подростокъ. Аксинья боялась этой юркой и нахальной двчонки, которая знала все на свт и постоянно ее донимала. Барыня не могла жить безъ этой Луши и цлый день звала ее: ‘Луша, подай это’, ‘Луща, подай то’, ‘Луша, отвори форточку’, ‘Луша, найди мой платокъ’ — и такъ безъ конца. Луша умла потрафить барын во всемъ и на этомъ основаніи часто прикидывалась, что не слышитъ, какъ ее зовутъ, а то и прямо грубила.
— Какая ты безстрашная, Лушка!— удивлялась Аксинья.
— Молчи, копорка!— огрызалась Луша.— Деревня, деревня и есть. Ничего ты не понимаешь!
Луша была городская — дочь швейцара, и на этомъ основаніи презирала всякую деревенскую бабу. Она была такая худенькая, вертлявая, съ бленькимъ, востроносымъ личикомъ. Одвалась она въ платье, носила корсетъ и кокетничала своимъ накрахмаленнымъ блымъ передникомъ. Аксинья подозрвала, что Луша утаиваетъ у барыни сдачу, воруетъ сахаръ и вчно что-то прячетъ по разнымъ угламъ. У барыни терялись носовые платки, шпилекъ выходило столько, какъ будто у нея было дв головы, исчезла однажды черепаховая гребенка и т. д. Аксинья боялась до смерти, какъ бы господа не подумали на нее, и боялась еще больше Луши, которой ничего не стоило оговорить кого угодно. Себя Аксинья чувствовала на мст не прочной, точно жила по милости. Она плохо готовила и стснялась, что у нея нтъ ничего — ни платьевъ, ни фартуковъ, ни городскихъ ботинокъ, ни шубы. Все еще надо было постепенно заводить, а тамъ — въ деревню посылай. Аксинья невольно завидовала Луш, у которой все было, да еще барыня надаритъ — то старое платье отдастъ, то ночную кофту, то свои башмаки.
— Счастлива ты, Лушка!— говорила Аксинья.— Вонъ сколько у тебя всякаго добра, какъ барыня одваешься.
— Нечего сказать, очень счастлива. Вертишься цлый день, какъ сорока на колу. То подай, то принеси… тьфу!
— Гршно теб, Лушка! У воды безъ хлба не сиживала? Чего теб надо: сыта, одта, сидишь въ тепл, никто тебя не бьетъ!
— Ахъ, ты, копорка несчастная!— удивлялась Луша.— Ты думаешь, я такъ и буду весь свой вкъ въ горничныхъ болтаться?
Аксинья только качала, головой и называла про себя Лушу отчаянной. Конечно, отчаянная. Вонъ какъ съ барыней разговариваетъ. Конечно, барыня ее любитъ, а все-таки. Тяжелая деревенская логика не могла уложить въ голов буйное поведеніе отчаянной питерской горничной. По-деревенски, Аксинья всего боялась.
Утромъ барыня, прежде чмъ выйти въ столовую, кричала Лушу разъ сто и гоняла ее то за холодной водой, то за теплой разъ по десяти. Потомъ надвала пестрый шелковый капотъ и выходила усталая, съ красными пятнами на лиц. Сна всегда ходила такой развалистой, тяжелой походкой, какъ женщины ходятъ посл родовъ. Баринъ выходилъ къ ней въ гостиную и какъ-то виновато спрашивалъ:
— Ну, какъ ты сегодня себя чувствуешь, Ксенія?
Она хмурилась и нехотя отвчала:,
— Да такъ… Ничего особеннаго.
Утромъ барыня всегда точно сердилась, а баринъ ухаживалъ за ней, какъ за тяжело больной. За кофе они мало разговаривали. Баринъ торопился на службу и уходилъ изъ дому въ часъ ровно. Барыня провожала его до дверей, клала об руки на плечи и подставляла щеку для прощальнаго поцлуя.
— Ты вчно торопишься, Pierre…— лниво говорила она.
— Что длать… служба!— оправдывался баринъ.
Баринъ уходилъ, и слышно было, какъ онъ торопливо спускался по лстниц. Барыня стояла нсколько времени въ передней, звала и лниво возвращалась въ столовую, куда должна была явиться Аксинья за приказаніями относительно обда. Это былъ интересный моментъ. Барыня нсколько времени съ нмымъ отчаяніемъ смотрла на кухарку и еще съ большимъ отчаяніемъ спрашивала:
— Ну, что мы съ тобой будемъ сегодня длать, Аксинья?
— Не знаю, барыня!
— Ахъ, ради Бога, не говори ты этого проклятаго слова: ‘не знаю’. Я этого не выношу… Понимаешь?
— Супъ съ кореньями… биштексу…— начинаетъ перечислять Аксинья такимъ тономъ, какимъ читаютъ въ церкви поминанья.
— Опять супъ?— съ отчаяніемъ спрашивала барыня.— Луша, принеси Молоховецъ… Это невозможно — каждый день супъ.
Заказъ обда продолжался цлый часъ, такъ что Аксинью прошибалъ даже потъ. Барыня по книг перебирала сотни кушаній, выбирала, а потомъ приходила въ отчаяніе и начинала снова выбирать. Это была настоящая пытка. Луша откуда-нибудь изъ-за косяка двери длала Аксинь гримасы и передразнивала барыню. Заказъ кончался тмъ, что барыня говорила съ отчаяніемъ:
— Длай, что хочешь… Не все ли равно.
— А съ вермишелью, барыня?
— Отлично!
— А на второе — коклеты съ горошкомъ.
— Превосходно!
Самый трудный моментъ въ барскомъ дом этимъ заканчивался, и барыня уходила въ гостиную отдыхать.
— Ну, засла теперь ворона на гнздо!— объясняла Луша.— Теперь до самаго вечера будетъ барина ждать. Только всей и работы. Чучело гороховое, а не барыня. Она и говорить-то по-своему yе уметъ, а возьметъ книжку, вычитаетъ что-нибудь, а потомъ барину за обдомъ и разсказываетъ…
У Лущи кипла какая-то неукротимая ненависть къ барын, точно она была ей соперницей. Аксинья, напротивъ, постоянно защищала ее. Что же, барыня добрая, а только, надо полагать, чмъ-нибудь больна.
— Он вс такія, эти питерскія барыни!— спорила Луша.— И у всхъ одно ремесло: сидятъ, какъ кикиморы, и цлы дни ждутъ мужей или любовниковъ. Насмотрлась я достаточно, недаромъ пять мстовъ перемнила.
Подъ вліяніемъ этихъ разговоровъ съ Лушей Аксинья иногда сама начинала думать: ‘Экое житье кошачье этимъ барынямъ…’. А потомъ ей длалось совстно. ‘Что же, живутъ, какъ вс господа. Тоже, вотъ, купчиху другую взять или попадью — умирать не надо’. Все-таки Аксинья и Луша относились въ барину съ большимъ уваженіемъ, чмъ къ барын. Онъ свое мужское дло длаетъ, на службу каждый день ходитъ, жалованье получаетъ и о жен вотъ какъ заботятся, впору хорошему гусю такъ-то. Луша даже заходила, что барыня не стоила барина.
— Наврно, онъ моложе ея…— увряла она.— И красивый… Бородка блокурая, усы, а глаза каріе. Я больше всего люблю, чтобы у мужчины были карія глаза. Нтъ ничего пріятне. Вонъ въ парикмахерской одинъ подмастерье есть, такъ глаза у него точно шилья. Такъ наскрозь и смотрятъ.
Аксинья въ теченіе двухъ мсяцевъ вызнала жизнь всего дома, выходившаго пятью этажами на Офицерскую. Да и какъ не узнать, когда прислуга разсказываетъ всю подноготную. Везд одно и то же. Мужья день денской за служб, а жены сидятъ дома и цлые дни ихъ ждутъ. Хорошо еще, если есть дти, такъ будто мать при дтяхъ состоитъ, а въ сущности одна видимость — съ дтьми мамки да няньки, да бонны, да гувернантки, а мать только гостямъ ихъ показываетъ, да иногда погулять выведетъ. Были и злющія барыни, настоящія вдьмы, и Аксинья особенно цнила свою Ксенію Александровну, которая никогда худого слова не скажетъ.
— Какая она Ксенія!— возмущалась Луша.— Такая же Аксинья, какъ и ты. Зацпила барина, вотъ и лежитъ цлые дни да жретъ.

II.

Когда утромъ Аксинья бжала въ булочную или въ сливочную, на двор ее встрчалъ второй дворникъ Уваръ и каждый разъ говорилъ одно и то же:
— А мн за тебя отвчать доведется, Аксинья!
— Ты разв попъ, чтобы за другихъ отвчать?
— Попъ не попъ, а сказалъ тогда твоимъ господамъ, что ты изъ одной со мной деревни.
— Ну, какъ-нибудь замолишь… Ужъ больно грхъ-то великъ!
Уваръ былъ степенный мужикъ съ окладистой черной бородой и самой приличной лысиной. Онъ любилъ ходить въ церковь, часто сокрушался о своихъ дворницкихъ грхахъ и вздыхалъ, когда мимо него пробгала какая-нибудь шустрая кухарчонка. Уваръ жилъ въ подвал при собственной жен, но эта собственная жена была чмъ-то постоянно больна и рдко показывалась на двор. Выходило такъ, что Уваръ какъ будто и не женатъ. Аксинья чувствовала къ нему особенную благодарность, потому что онъ ее опредлилъ на мсто. И вышло это какъ-то шутя. Идетъ она по улиц и разыскиваетъ свою однодеревенскую кухарку, которая жила гд-то на Офицерской. Уваръ стоялъ за воротами и остановилъ ее.
— Теб кого, умница?
— А Матрену, изъ нашей деревни.
— Знаю! Грива на лвую сторону, а правое ухо порото?
Она хотла итти дальнее отъ зубоскала, но Уваръ ее остановилъ.
— Да ты постой, гладкая. Тутъ вашихъ Матренъ до Москвы не перевшать. А ты — изъ копорокъ? Такъ?
Дворникъ пристально оглядлъ ее съ ногъ до головы, что-то прикинулъ въ ум и широко вздохнулъ. ‘Эхъ, двка хороша, а на огородахъ пропадетъ ни за грошъ’. Уваръ еще разъ вздохнулъ и потомъ тряхнулъ головой и прибавилъ:
— А хошь, я тебя на мсто опредлю? Всю жисть благодарить будешь…
Аксинья посмотрла на него довольно недоврчиво, но дворникъ былъ степенный и въ годахъ.
— Ты вотъ что, умница…— началъ объяснять Уваръ, оглядываясь.— Знаешь поговорку: ‘шь пирогъ съ грибами, а языкъ держи за зубами’? Поняла? Я вотъ теб дамъ записку, а ты вечеромъ и приходи съ ней сюда. Поняла? И спроси второго дворника Увара. Поняла? Будто ты съ одной деревни со мной, и будто тебя сродственники прислали ко мн. Поняла? Значитъ, какъ я состою при собственной супруг, такъ оно — тово. Поняла? и больше ничего.
— Ужо приду.
Она пошла, но дворникъ ее вернулъ, сунулъ гривенникъ и наставительно замтилъ:
— На пятачокъ въ баню сходишь, а на пятачокъ пошь. Поняла?
Аксинья пришла вечеромъ. Уваръ ее привелъ къ себ въ подвалъ, гд жила собственная жена, и долго читалъ собственную записку. Потомъ онъ въ отчаяніи проговорилъ, обращаясь къ жен:
— Ужъ правду сказано, что деревенская родня, какъ зубная боль.
— Опять насчетъ мста?— полюбопытствовала жена.
— Около того… Ну, куда я съ ней днусь? Вдь она по-городскому-то ступить не уметъ. Сидли бы у себя въ деревн, а то лзутъ въ городъ. Вотъ, перво-наперво, больничныя деньги надо платить, потомъ — прописка, потомъ — полировка насчетъ одежи.
Уваръ даже выругался, подавленный этими неизмримыми величинами, Аксинья разсматривала его жену, худую и болзненную женщину, страдавшую водянкой, и не знала, что ей говорить.
— Ужо приди завтра утромъ…— ршилъ Уваръ.— Утро вечера мудрене.
Онъ догналъ ее на улиц, сунулъ двугривенный и проговорилъ уже совсмъ другимъ тономъ:
— Это теб на постоялый, а завтра будешь на мст. Одна тутъ кухарчонка изъ пятаго номера плохо себя оправдала, такъ я поговорю съ господами.
Послднее ловкій дворникъ устроилъ въ тотъ же вечеръ, когда принесъ въ пятый номеръ дрова. Ксенія Александровна только-что отказала своей кухарк и была рада, что такъ легко нашлась новая.
— Главная причина, барыня, что прямо изъ деревни…— объяснялъ Уваръ, встряхивая головой.— Значитъ, безъ поддлки… все настоящее… какъ есть. Конечно, она сперва-то ничего не знаетъ, а потомъ живой рукой оботрется. Не вс природными кухарками родятся… Ну, насчетъ тамъ сдачи будьте вполн надежны и всякое прочее. Наша, деревенская… Прямо отъ пня…
Уваръ отлично зналъ барыню и попалъ въ самое слабое мсто. Ксенія Александровна всю жизнь страдала отъ женской прислуги и была довольна, что получитъ наконецъ нетронутое городской цивилизаціей дитя природы. И наружность Аксиньи ей понравилась. Такая здоровая двушка, прелесть, и по-деревенски почти красавица.
Съ этого момента и началась легкая жизнь Аксинья. Ей трудно было первыя дв недли, пока привыкала къ мудренымъ господскимъ словамъ и выучилась готовить первыя кушанья. Барыня сама все ей показывала и не сердилась, когда случались маленькія и большія кухонныя неудачи.
Во всхъ затруднительныхъ случаяхъ главнымъ совтникомъ являлся все-таки Уваръ. Онъ зналъ, кажется, все на свт и охотно помогалъ Аксинь, начиная съ выбора ситца на первое платье и кончая отношеніями къ близкимъ и роднымъ.
— Ты по-деревенски какъ разъ хватишь желтаго или зеленаго ситцу!— училъ Уваръ.— А это совсмъ не модель. Розовенькій съ цвточками — еще можно. А лучше всего господа уважаютъ срые колера, да оно и не такъ марко. Поняла?
Самымъ труднымъ являлся вопросъ о ботинкахъ, за которые нужно было заплатить сразу пять рублей. Такихъ денегъ Аксинья еще не держала въ рукахъ и пришла въ ужасъ.
— Ничего, привыкнешь!— объяснялъ Уваръ.— Ботинки — самая первая статья для настоящей кухарки. Поняла? Потомъ надо передники. Тоже, хоша ты и баба, а свою форму должна соблюдать.
Что огорчало Аксинью, такъ это то, что Уваръ запретилъ всякія сношенія со своей артелью копорокъ.
— Ни-ни, чтобы ни одна и не заглянула къ теб!— грозилъ всевдущій дворникъ.— На всю жизнь осрамишься, если узнаютъ, что въ копоркахъ была. Другія-то кухарки проходу не дадутъ… Да и отъ господъ уваженія сразу не будетъ.
— Лушка и безъ того меня копоркой навеличиваетъ.
— Это она со злости, а настоящаго все-таки ничего не знаетъ. Ты это вотъ какъ должна чувствовать… Тоже вотъ чулки надо, носовыхъ платковъ купи два, уши вымой — однимъ словомъ, полировка вполн. Потомъ надо будетъ оборудовать дипломатъ къ осени, а зимой — теплое пальто. Я уже все это прикину, что и къ чему. Сундучишко надобно завести.
Всего обидне Аксинь было отстать отъ своей артели, съ которой она вышла изъ деревни. И обидно и совстно. Она часто вспоминала старостиху Таисью, которая ее взяла на поруки у матери, а теперь она не сметъ ее даже чаемъ напоить. Очень даже нехорошо и предъ другими двушками-копорками. То-то бдныя колотятся теперь на огородахъ: встань въ пять часовъ, спать — въ девять, хозяйскіе харчи тощіе — вотъ какъ намаются за лто. Аксинья боялась встртиться съ кмъ-нибудь изъ нихъ на улиц и постоянно оглядывалась, когда бгала въ лавочку. Застыдятъ товарки, и Аксинья нсколько разъ поплакала про себя. Вторымъ больнымъ мстомъ была своя деревня. Аксинья хотла съ перваго же жалованья послать матери три рубля, но Уваръ строго ей запретилъ:
— И моды такой не заводи. Поняла? Ишь милліонщица какая выискалась… Сперва обзаведи все на себя, а тамъ и посылай. Сами деревенскіе и отлично можемъ все это дло понимать. Мать-то — вдова? Ну, обнакновенно. Съ братомъ, значитъ, живетъ?
— Нтъ, у дяди, а братъ — пьяница. Въ третьемъ году погорли отъ молоньи, такъ онъ послднюю коровенку пропилъ.
— Такъ, такъ… Извстная музыка. Вотъ они съ тебя и потянутъ жаренымъ и варенымъ. Вотъ какія письма будутъ писать, и въ каждомъ письм какая-нибудь новая бда. Знаемъ — что у насъ въ Тверской губерніи, что у васъ въ Новгородской — церемонія одна. Вотъ ты учись говорить по-питерски, а то по-деревенски лопочешь: ‘нэ’ да ‘оны’. А на деревню не напасешься… Конечно, родительниц обязательно должна помогать, да только сама-то сперва на ноги стань, чтобы все въ аккурат. Правильно теб говорю. Родительниц-то будетъ лучше, когда ты сама себ вполн понимать будешь…
Раздумавшись, Аксинья не могла не согласиться, что Уваръ былъ правъ кругомъ. А все-таки жаль и обидно. Ботинки-то можно бы и въ три рубля купить, а три выслать матери. Мало ли какъ другія кухарки щеголяютъ или отчаянныя Лушки. Аксинья просыпалась даже ночью и думала о своихъ ботинкахъ. Деревенская логика не укладывалась съ городской. А тутъ еще Луша вертится подъ носомъ и осмиваетъ каждый шагъ. Бсъ какой-то, а не двка. Даже барыня и та заступалась иногда за Аксинью. Слушаетъ-слушаетъ и скажетъ:
— Какъ вамъ не совстно, Луша?
— А ежели она суща копорка, барыня?
— Глупости! И копорки — такіе же люди, какъ мы съ вами!
— Ну, ужъ это извините, барыня. Дослужилась я у васъ, что съ ко копоркой вровень сровняли… Низко вы меня понимаете.
— Перестань болтать вздоръ! Я этого не могу выносить!
Луша отводила душу потомъ, устраивая какую-нибудь каверзу Аксинь съ ловкостью обезьяны.

III.

Отношенія Увара къ покой кухарк, конечно, были замчены всми остальными кухарками, такъ что Аксинья чувствовала себя неловко, когда встрчалась съ прислугой гд-нибудь въ мясной.
— Ну что, племянница?— здоровались съ ней.
— Какая я вамъ племянница далась?
— А такая… Потому какъ ты къ Увару въ племянницы опредлилась. Барыня-то думаетъ, что кухарку наняла, а вышла дворницкая племянница. Увару удовольствіе, а господа платятъ жалованье.
— Отстаньте!
— Чего отставать-то? Не ты первая. Раньше у него вотъ такая же племянница въ одиннадцатомъ номер жила, да господа прогнали, потому что она оказалась съ прибылью.
Аксинья не знала, куда ей дваться отъ такихъ разговоровъ. А кухарки такъ и пристаютъ, точно осы. И въ мясной лавк и въ мелочной приказчики начали ее звать племянницей. Аксинья даже плакала, но ничего не могла подлать. Отчаянныя эти питерскія кухарки,— имъ все равно. Только и дла, что зубы скалить. Вс косточки другъ другу перемоютъ. Удивляло Аксинью, между прочимъ, то, что Луша, которую она считала самой отчаянной изъ всей прислуги, не приставала къ ней и никогда не называла племянницей. Происходило это оттого, что Луша презирала всякую прислугу, а въ особенности женскую.
— Стала я связываться съ какими-то кувалдами!— коротко объясняла она.
Луша дружила главнымъ образомъ со швеями, о чемъ-то съ ними шепталась и вообще чувствовала себя въ ихъ обществ своей. Въ сущности, она не была злой, какъ убждалась Аксинья, и вотъ въ то же время могла устроить какую угодно каверзу.
Самому Увару Аксинья ничего не говорила. Ничего дурного отъ него она до сихъ поръ еще не видала, а только одно хорошее. Онъ не приставалъ къ ней, не позволялъ даже тхъ шутокъ, безъ которыхъ дворники не пропускаютъ мимо ни одной кухарки. Вообще былъ хорошій, степенный мужикъ, и Аксинья его жалла. Мужикъ еще въ полной пор, а жена больна. Только разъ Уваръ сказалъ ей:
— А ты не слушай, Аксиньюшка, что болтаютъ другіе протчіе. Насъ это не касаемо. Ежели бы была наша такая слабость, такъ сдлай милость, этого бабьяго сословія сколько угодно. Только мы себя не такъ понимаемъ… Намъ пустяковъ совсмъ даже не нужно. Наплевать… Ежели по душамъ, такъ это опять другая статья.
— Какъ это по душамъ-то?
— А такъ, глупая… Когда ничего не жаль — вотъ и вышло по душамъ. Значитъ, милъ сердечный другъ, и кончено. Въ лучшемъ вид.
Аксинья теперь отлично понимала, что значатъ эти слова, понимала, потому что сама начала переживать что-то новое, особенное и хорошее, какъ человкъ, который согрвается въ теплой комнат. Раньше вс помыслы были сосредоточены на одномъ куск хлба. Давила страшная деревенская бдность. А теперь Аксинья начала думать, что вотъ живутъ же на бломъ свт другіе люди. Какъ-то умютъ устроиться. Смутно являлась мысль о своемъ угл, но Аксинья гнала эту мысль, какъ тайное преступленіе. Ей нравилось, напримръ, издали наблюдать, какъ работаетъ Уваръ,— не торопясь, степенно, съ достоинствомъ, какъ и слдуетъ настоящему мужику. Съ такимъ-то мужикомъ и баб не житье, а масленица. Онъ и позаботится обо всемъ, и защититъ, и побережетъ. Однимъ словомъ, настоящій мужикъ, не охальникъ и не озорникъ.
Странно, что вмст съ тмъ Аксинья какъ-то начала бояться Увара, чмъ больше онъ ей нравился, тмъ больше она начинала его бояться. Разъ ей показалось, что онъ хотлъ ее обнять, и она даже отскочила отъ него. Вдь другіе и не это позволяли, особенно огородники-ярославцы, но то было другое. Аксинь хотлось уважать Увара, какъ хорошаго человка, и она боялась потерять это уваженіе къ нему. Вс эти мысли проходили въ ея голов неоформленными массами, какъ застилаютъ ясное небо безформенныя осеннія облака.
— Нтъ, онъ хорошій,— увряла Аксинья самоё себя, точно отъ этого сама длалась лучше.
Вспоминая по пути свое прошлое — деревенскія посидлки, лтніе хороводы, страдную пору и вс моменты, когда двки и парни пользуются чисто-деревенской свободой, Аксинья даже краснла. Ей хотлось забыть деревенскую грубость и зоологическую откровенность и жить ‘по душамъ’, какъ говорилъ Уваръ. Человкъ, который надваетъ чистое, свжее блье, приблизительно переживаетъ такое же ощущеніе, точно въ этомъ свжемъ бль онъ и самъ сдлается чище и лучше.
Вс эти двичьи страхи оборвались совершенно неожиданно. Господа хотли провести лто въ город, но появилась холера, и они сейчасъ же ршили перехать на дачу въ Павловскъ.
— Какая тамъ холера,— ворчала Луша.— Это все наша вычитываетъ въ газетахъ, а баринъ ей вритъ.
Луша по вечерамъ все чаще и чаще исчезала изъ дому и раза два приходила только подъ самое утро. Аксинь приходилось скрывать ея отсутствіе, и ей совстно было говорить барын, что Луша ушла въ больницу навстить двоюродную сестру, что у нея заболла тетка и т. л.
Сборы на дачу произошли съ необыкновенной быстротой. Ксенія Александровна каждое утро со страхомъ брала въ руки газету и приходила въ ужасъ. Холера надвигалась съ юга, какъ лтняя грозовая туча. Холерные бюллетени Ксенія Александровна выучивала наизусть и приставала съ ними къ мужу, какъ осенняя муха.
— Pierre, холера уже въ Курск… Было два случая.
— Что жъ изъ этого?— равнодушно спрашивалъ Петръ Васильевичъ.
— Какъ что? Черезъ нсколько дней она будетъ въ Москв, а тамъ по Николаевской дорог черезъ день будетъ у насъ. Нтъ, это ужасно, ужасно, ужасно… Нужно принять мры.
— Что же, можно…—равнодушно соглашался Петръ Васильевичъ.— Да, примемъ мры.
— Я не выношу запаха карболки и хлора. У меня есть какое-то предчувствіе, Pierre. Это смшно, но вдь наука еще въ младенческомъ состояніи и со временемъ будетъ считаться вотъ съ этими предчувствіями. Поврь мн, что будетъ такъ!..
Нанимать дачу здилъ Петръ Васильевичъ и, когда пріхалъ, получилъ отъ жены сильную головомойку. Ей все не правилось, до помойной ямы включительно. Садикъ при дач напоминалъ давно небритую бороду, отъ оконъ дуло, печи дымили, сосди — какіе-то гостинодворскіе купцы, которые о гигіен понятія не имли. Аксинья могла только удивляться ангельскому терпнію барина. На пятый день посл перезда на дачу получена была телеграмма, что холера появилась въ Петербург.
— Я говорила…— повторяла Ксенія Александровна упавшимъ голосомъ.— Вотъ и смйся надъ предчувствіями.
Луша дулась дня три и тоже находила все нехорошимъ. Разв такія дачи бываютъ у настоящихъ господъ? Курятникъ какой-то. Впрочемъ, она быстро успокоилась, потому что по вечерамъ начала пропадать въ парк и возвращалась домой съ букетомъ цвтовъ. Разъ Аксинья замтила, что Луша какъ будто не совсмъ въ ум. Она улыбалась, что-то бормотала и кому-то грозила кулакомъ.
— Лушенька, Христосъ съ тобой, да ты пьяная?!— ахнула Аксинья.
— Молчи, копорка… Ничего ты не понимаешь. Да…
— Распослднее это дло, Луша, когда баба запьетъ.
— Э, все равно. Живи веселе — скоре повсятъ. Что мн господа — наплеватъ. Да… Захочу — хоть завтра буду сама барыней.
Луша сидла на кровати у Аксиньи, не снимая люстриновой накидки и шляпы. Она носила перчатки и ходила съ зонтикомъ. Аксинья смотрла на нее и жалла ее хорошей, бабьей жалостью. Такая-то она тоненькая да блдная, а по лицу румянецъ пятками. Глаза совсмъ пьяные и улыбка, и языкъ заплетается.
— Ахъ, Луша, Луша, нехорошо!
— Молчи, копорка. Дуры мы, вотъ что. Все бережемся, все боимся, а для чего, спрашивается? Кому это нужно? Гд это наши суженые-ряженые? Да изъ нашего брата бабъ хоть огородъ городи… да.
— Не всмъ замужъ выходить. У всякой своя судьба…
— Судьба?! Ха-ха… Тьфу! Вотъ теб и вся твоя судьба…
Раскачиваясь и закрывая глаза, Луша мурлыкала модный съ то время романсъ:
Паулина, бойся увлеченья!
Паулина, двица Паулина…
Луша путала слава и мотивъ и улыбалась счастливой улыбкой.
— Съ тмъ кончено…— бормотала она.— Помнишь, изъ парикмахерской? Ну его… Всю зиму общалъ свезти въ Нмецкій клубъ и надулъ. Да.. А здсь кавалеровъ хоть отбавляй. Съ какимъ я гусарскимъ писаремъ познакомилась. Аксинья, ты — копорка и ничего не понимаешь. Первое дло, деликатное обращеніе. ‘Мудмуазель, позвольте шеколаду?’ Вотъ какъ… И на Петербургъ наплевать. Да… Переду въ Царское, гд гвардейскіе полки стоять!.. Все красавцы, на подборъ, какъ молочные зубы. Распослдняя кухарчонка и та какъ живетъ въ Царскомъ — умирать не надо. Почему я не могу быть барыней? Шиньонъ вотъ куплю, рукава расфуфырю…
— Ложись спать, отчаянная.
Луш вдругъ сдлалось грустно. Она начала бранить какого-то ‘измнщика’, а потомъ обняла Аксинью и заплакала.
— Ахъ, Аксинья, Аксинья, пропала моя голова!
Кончилась эта сцена тмъ, что Луша стала просить три рубля, а такъ какъ такихъ денегъ у Аксиньи не оказалось, то она ее обругала и ткнула зонтикомъ въ бокъ.
Господа въ это время были заняты холерой. Ксенія Александровна боялась выходить въ паркъ — вдь самый воздухъ насыщенъ холерными запятыми! И даже сдачу, которую Аксинья приносила изъ лавочки, клала въ мдную кастрюлю и велла прокаливать въ духовомъ шкапу. Она была окружена холерными запятыми, которыя видла даже во сн.

IV.

Дачная привольная жизнь пришлась Аксинь совсмъ по душ. Она теперь могла видть, какъ живутъ настоящіе господа. Вс жили одинаково: мужья утромъ узжали на службу, жены заказывали обдъ и потомъ цлый день ждали возвращенія мужей, нагруженныхъ городскими покупками, какъ верблюды. Луша ненавидла всхъ барынь и разсказывала про нихъ ужасныя вещи.
— Дармодки он вс и вс прикидываются больными,— увряла Луша.— Вонъ наша теперь постоянно въ нервахъ валяется… А дураки-мужья всему врятъ.
Раньше Аксинья смотрла на господъ чуть не съ благоговніемъ, какъ на особую породу людей, а сейчасъ она начинала соглашаться съ Лушей. Что же, конечно, Ксенія Александровна добрая, это врно, а опять то сказать, съ чего ей злиться? Сыта, одта, обута, никакой работы — этакъ-то и всякій будетъ добрымъ. Разъ Аксинья даже нагрубила барын. Это случилось въ самый критическій моментъ, именно, когда барыня заказывала обдъ.
— Что это съ тобой, Аксинья?— изумилась Ксенія Александровна.
Аксинья молчала, закусивъ губы. Это разстроило барыню на цлый день. Вечеромъ она жаловалась мужу и нюхала какую-то соль. Петръ Васильевичъ прошелъ въ кухню и съ дланой строгостью проговорилъ:
— Аксинья, мн не нравится ваше поведеніе. Смотрите, если повторится что-нибудь подобное въ слдующій разъ…
Баринъ не докончилъ угрозы, махнулъ рукой и ушелъ сконфуженный. Аксинья ничего не поняла изъ его словъ, но страшно перепугалась — баринъ еще никогда не говориль съ ней.
— Ахъ, ты, копорка несчастная!— смялась Луша.— А ты бы сказала барину, что, молъ, я въ нервахъ… У насъ не барыня, а какая-то холера. Сдлай милость, не стало ихняго брата… Хочешь, хоть завтра же опредлю на мсто въ Царское? И сама туда же уйду… Вотъ гд житье прислуг… А главное — кавалеры на подборъ. Ей-Богу, уйдемъ… Меня ужъ зовутъ.
Аксинью тоже сманивали на другое мсто. Утромъ, когда она ходила въ зеленную, то каждый разъ встрчала старушку, гулявшую съ костылемъ. Эта старушка разъ остановила ее и начала разспрашивать, у кого она служитъ, сколько получаетъ жалованья, довольна ли своими господами.
— Если не нравится, такъ я тебя съ удовольствіемъ возьму,— прибавила она.— И еще полтину жалованья прибавлю.
— Н…— по-деревенски отвтила Аксинья.
— Какъ знаешь. Я теб же добра желаю…
Луша постоянно роптала на своихъ господъ, которые живутъ, какъ кикиморы. У другихъ господъ постоянно гости, значитъ, на чай сколько перепадетъ, а у этихъ только и бываетъ единъ рыжій докторъ, который ничего не даетъ. Впрочемъ, разъ, одваясь въ передней, онъ внимательно посмотрлъ на Лушу, которая подавала пальто, и та подумала, что вотъ онъ разступится, но докторъ, вмсто того, чтобы дать на чай, проговорилъ:
— Покажи-ка языкъ… У тебя нездоровый цвтъ лица.
Луша позеленла отъ злости и ругала рыжаго доктора два дня. Есть сквалыжина. Что она — собака какая-нибудь, чтобы показывать языкъ? Проклятый докторъ однако устроилъ ей еще большую непріятность. Лушу назвала барыня и спросила:
— Луша, вы серьезно нездоровы, т.-е. вы…
У Луши показались слезы на глазахъ. Она начала клясться и божиться, что знать ничего не знаетъ.
— Перестаньте, докторъ знаетъ…
— Ей-Богу, барыня! Вотъ сейчасъ провалиться.
— Мн жаль васъ, Луша. Такая молодая двушка и такъ дурно себя ведетъ… Я думала лучше о васъ.
Посл этого разговора Луша вдругъ присмирла. Проклятый рыжій докторъ угадалъ… Она теперь ходила съ заплаканными глазами и начала замтно полнть. По ночамъ на нее нападалъ страхъ, она будила Аксинью и говорила:
— Аксинья, мн страшно…
— Перестань, глупая.
— Нтъ, нтъ. Ты ничего не понимаешь… Я скоро умру.
— Вс помремъ.
— Нтъ, вы будете жить, а я умру. Сама виновата… Знаешь, есть въ город одна акушерка, которая барынямъ вытравляетъ. Я къ ней пойду.
— Нтъ, это ужъ совсмъ гршно.
— Гршно?
— И прощенья не будетъ. Надо терпть…
— Куда же я съ ребенкомъ?
— Какъ-нибудь устроишься Ребенка можно на воспитаніе отдать, а сама въ мамки пойдешь. Не ты первая… А травить младенца гршно.
Луша имла самыя смутныя представленія о томъ, что гршно и что не гршно, а деревенская Аксинья знала это твердо, и Луша слушала ее. Теперь Аксинья оказывалась и знающе и разсудительне, чмъ она, развратная питерская горничная. Луша не имла понятія о материнств и, когда гд-нибудь на улиц встрчала беременную женщину, со страхомъ обходила ее подальше. Аксинья знала все. Недаромъ она съ шести лтъ жила въ деревенскихъ нянькахъ. У нея былъ цлый репертуаръ дтскихъ болзней и разныхъ домашнихъ средствъ.
— Больше всего ребята мрутъ отъ живота и отъ горлышка,— объясняла она тономъ спеціалистки.— Много ли ему надо, ребенку! Однова дыхнулъ и готовъ. Матери-то какъ убиваются…
— А зачмъ он убиваются?
— Тоже жаль, глупая. Ничего-то ты не понимаешь, а еще городская.
— Отлично понимаю. Это т убиваются, у которыхъ мужья есть! А тутъ слава Богу, если помретъ…
— Да вдь младенчикъ не виноватъ! Въ емъ тоже душа… Можетъ, незаконная-то мать еще побольше убивается, да только никто не пожалетъ. Подлецы эти мужчины.
Самымъ больнымъ мстомъ Луши быль вопросъ объ отц. Она откровенно призналась Аксинь, что не знаетъ, который изъ двухъ отецъ — парикмахерскій подмастерье или гусарскій писарь.
— Родится младенецъ, тогда и видно будетъ,— успокоивала Аксинья.
Луша страшно тосковала и въ минуты отчаянія увряла, что утопится.
Вмст съ этимъ у нея проявлялась какая-то отчаянная нжность къ предполагаемому отцу No 2-й. Она подарила ему тросточку, потомъ два галстука, потомъ украла серебряную ложечку тоже для него, потомъ купила серебряную цпочку. Ея мечтой было подарить ему серебряный портсигаръ, какой былъ у Петра Васильевича, но пока стащить не ршалась.
Аксинья отъ души жалла глупую питерскую горничную, а у самой бда висла надъ головой. Какъ-то вечеромъ дачный дворникъ вызвалъ ее за ворота. Тамъ на лавочк сидлъ Уваръ. Аксинья сильно смутилась, когда онъ оглядлъ ее съ ногъ до головы.
— Ничего, есть окончательная полировка,— спокойно проговорилъ онъ, здороваясь за руку.— Значитъ, вполн на линіи теперь… Вонъ какое лицо нагуляла, скоро мста въ кож не останется. Пріхалъ провдать… Душно въ город-то, я и того, махнулъ въ Павловскъ. Какъ живешь-можешь?
— Ничего, слава Богу… Вотъ холеры все боимся.
— Пустое… Это для дохтуровъ да для господъ холера, а простое званіе никакой холеры не знаетъ.
— У насъ барыня деньги въ кастрюл жаритъ. Сказываетъ, что эта самая холера въ воздух летаетъ, какъ муха.
— Опять пустое… А ты вотъ что, Аксиньюшка, ужо выходи въ паркъ, какъ стемнетъ. Поняла? Надо мн теб одно словечко сказать…
— Ужъ не знаю… А господа вдругъ хватятся…
— Скажи, что изъ деревни дядя пріхалъ. Бываетъ и свинь праздникъ…
Уваръ зашелъ и на дачу къ господамъ, чтобы сказать, что въ город все благополучно, и что онъ каждое утро и каждый вечеръ осматриваетъ парадную и черную двери ихъ квартиры. Ксенія Александровна дала ему рубль на водку и велла напоить на кухн чаемъ.
— Честь завсегда лучше безчестья,— разсуждалъ Уваръ, сидя въ кухн.— Экое житье этимъ женскимъ услужающимъ… Даромъ надышетесь здсь вольнымъ-то воздухомъ. Луша, вы какъ будто маненько въ полноту приходите. Въ самый разъ двушк… Вонъ Аксинья-то какая стала, не защипнешь.
Луша страшно смутилась и убжала. Уваръ посидлъ и ушелъ. Аксинь не хотлось итти въ паркъ, но потомъ она ршила, что вдь не състъ же онъ ее. Она еще ни разу не отпрашивалась со двора, и барыня ее отпустила безъ словъ.
— Дядя изъ деревни…— повторяла Аксинья.
— Я тебя не удерживаю.
Уваръ ждалъ въ назначенномъ мст. Начинало уже темниться. Аксинья сильно трусила, когда шла на это свиданіе, и остановилась, не доходя до скамейки, на которой сидлъ Уваръ. Онъ самъ подошелъ къ ней и взялъ за руку.
— Иди, чего остановилась, какъ телка.
Аксинья вся дрожала. Ей хотлось убжать. Онъ привелъ ее на скамейку, посадилъ и слъ рядомъ.
— Скучно мн, Аксиньюшка…
Она молчала, тяжело дыша.
— Вотъ какъ скучно… Ахъ, Боже мой!.. И все думаю о теб… Ну, что ты мн такое?.. И назвать нечмъ, а я все думаю… Эхъ, Аксинья, Аксинья…
Раньше Аксинья и боялась Увара и какъ-то жалла его, а тутъ вдругъ разсердилась.
— Я не такая, Уваръ, чтобъ мн такія слова говорить… Съ чего ты это взялъ? У тебя родная жена есть, и ступай къ ней…
Онъ неожиданно схватилъ ее за талію, но она съ силой вырвалась отъ него и убжала домой.

V.

Черезъ недлю Уваръ опять пріхалъ, но уже утромъ. Онъ теперь не вызывалъ Аксиньи, а сидлъ на лавочк за воротами и терпливо ждалъ. Аксинья страшно испугалась, когда Луша, бгавшая, въ лавочку, сообщила ей объ этомъ.
— Что же онъ длаетъ тамъ?— спрашивала она, замирая отъ страха.
— А ничего… Сидитъ, какъ идолъ.
— Про меня не спрашивалъ?
— Нтъ… Поздоровался со мной и больше ничего. Ты-то чего испугалась?
Луша смотрла такими испытующими глазами, что Аксинья невольно смутилась.
— У насъ ничего не было…— виновато оправдывалась она.— Чудной онъ какой-то.
— Такъ, такъ…— недоврчиво соглашалась Луша.— А ты его все-таки поберегайся. Нехорошо онъ смотритъ…
— Какъ нехорошо?
— А такъ… Ласково такъ, спокойно, а это хуже всего. Я ужъ знаю этихъ подлецовъ мужчинъ… Который кричитъ или лзетъ драться — это ничего, а вотъ такіе тихонькіе — настоящій ядъ. Чортъ его знаетъ, что у него на ум… Недаромъ же человкъ во второй разъ пріхалъ…
Это разъясненіе еще сильне встревожило Аксинью, и она цлый день просидла въ кухн, пока Уваръ не ухалъ домой. Лушу очень интересовала эта исторія, и она десять разъ выскакивала посмотрть, какъ сидитъ за воротами Уваръ.
— Я его только теперь разсмотрла хорошенько,— сообщала она свои наблюденія.— Онъ ничего, хоть и въ годахъ. Старики-то понадежне будутъ… Напрасно ты рыло воротишь отъ него.
— Видть его не могу,— повторяла Аксинья.
Черезъ недлю Уваръ опять появился. Это было вечеромъ, когда Аксинья бжала въ булочную. Онъ поздоровался съ ней и проговорилъ:
— Что это ты прячешься отъ меня, Аксинья? Не бойсь, не укушу…
— Нечего мн прятаться… А зачмъ ты прізжаешь — дло твое,
— Оно самое…
Уваръ смотрлъ на нее какими-то странными улыбавшимися глазами, и у нея захолонуло на сердц отъ этого взгляда.— Ну, какъ ты, Аксиньюшка?— спросилъ онъ какимъ-то придавленнымъ голосомъ.
— А все такъ же…
— Только и всего?
— Только и всего…
— Оченно даже немного. Такъ-съ… Ну, имъ до свиданія. Въ воскресенье опять пріду… Скучно мн.
Аксинья опять разсердилась. Вотъ навязался-то человкъ… И что ему только надобно, омморошному? Не стало другихъ кухарокъ. А тутъ еще Луша поддразниваетъ, чего раньше никогда не длала.
— Какъ настоящій практикованный кавалеръ — сидитъ и ждетъ! Ужо подарокъ какой-нибудь привезетъ…
— Не таковская я, чтобы подарки брать,— сердилась Аксинья.— Стыда у человка нтъ — вотъ и шляется. Какъ пріду въ городъ, такъ и разскажу все жен.
— А не разскажешь…— подзадоривала Луша.— Это ты только такъ храбришься, а дойдетъ до дла, такъ и спразднуешь трусу. Скажи ему, чтобы онъ за мной ухаживалъ. Мн-то заодно терпть… Кто ни попъ, тотъ и батька.
Въ воскресенье Уваръ, дйствительно, пріхалъ. Онъ уходилъ куда-то съ дачнымъ дворникомъ и вернулся навесел. Дачный дворникъ долго игралъ на гармоник, а Уваръ слушалъ и отмахивался рукой, точно отгонялъ невидимую муху.
— Это, кажется, нашъ Уваръ?— спросила Аксинью барыня, поднимая брови.
— Онъ, барыня…
— Зачмъ онъ здсь?
— Не знаю.
— Странно. А впрочемъ… Аксинья, ты видишь, до чего довело Лушу ея легкомысліе, и берегись.
— Помилуйте, барыня,— обидлась Аксинья.— Сейчасъ провалиться, ничего не знаю… Съ мста не сойти.
— Хорошо, хорошо. Луша говорила то же самое. Считаю долгомъ на всякій случай тебя предупредить, что у меня не воспитательный домъ… Удивляюсь, какъ Увару не стыдно. Кажется, человкъ степенный, женатый… Да, такъ не забывай, что я тебя впередъ предупредила.
Она позвала Увара и прочитала ему нотацію. Дворникъ слушалъ внимательно, встряхивалъ головой, вертлъ въ рукахъ суконную фуражку и вздыхалъ.
— Ужъ вы меня извините, сударыня,— отвтилъ онъ съ мягкимъ упорствомъ тронутаго человка,— а только я не подверженъ разнымъ пустякамъ. У меня главное, чтобы по душамъ.
Ксенія Александровна ничего не поняла, кром того, что разыгрывался какой-то тяжелый мужицкій романъ, и что Уваръ что-то такое сдлаетъ, чего она не знаетъ. Впрочемъ, на дачахъ вся прислуга держала себя какъ-то странно и невозможно.
Уваръ больше не появлялся до самаго перезда съ дачи. Господа боялись холеры и прожили на дач до сентября, когда начались дожди и холода, Аксинья за лто окончательно вошла въ роль настоящей кухарки. Она уже умла брать чаи съ лавочниковъ, недодавала барын сдачи и вообще научилась получать т безгршные доходы, которыми пользовались вс другія кухарки. Благодаря этому она ‘выправила’ себ на осень дипломатъ, резиновыя калоши и теплый платокъ. На своихъ господъ она начала смотрть, какъ на статью дохода и больше ничего.
— Не стало ихъ, господъ,— разсуждала она.— Слава Богу, проживемъ…
Главное было сдлано, т.-е. экипировка. Съ шубой можно было и подождать. Да и господа могутъ помочь, въ случа чего,— для нихъ же будетъ трепаться въ город по лавкамъ.
Перездъ съ дачи быль все-таки непріятенъ какъ Аксинь, такъ и Луш. Первая побаивалась Увара, а вторая стыдилась показаться въ своемъ настоящемъ вид. Раньше она относилась ко всякой прислуг свысока, а теперь вс выместятъ ей ея двичью гордость.
— Утоплюсь…— повторяла Луша, ломая въ отчаяніи руки.— Глазъ никуда показать нельзя будетъ. Засмютъ…
Въ минуту отчаянія Луша откровенно высказала свои опасенія барын, и та пришла тоже въ недоумніе.
— Какъ же намъ быть,— недоумвала вслухъ Ксенія Александровна.— Право, Луша, я не знаю, что длать…
Луша горько плакала тоже ничего не знала. Выручила ихъ Аксинья, которая предложила самую разумную мру:
— Пусть пока дома посидитъ. Дома-то никто не видитъ, а я ужъ за нее буду по лавочкамъ бгать.
Въ послднемъ у Аксиньи былъ уже свой расчетъ: чмъ больше лавочекъ, тмъ больше доходъ. Она теперь постоянно думала о деньгахъ и все начинала мрять только деньгами.
Какъ ни скрывала свое положеніе Луша, но прислуга всего громаднаго дома сразу поняла, въ чемъ дло. Произошло нсколько непріятныхъ сценъ, которыя возмутили Ксенію Александровну до глубины души. Обиднй всего ей казалось, что Лушу травили больше всего именно женщины, которымъ, казалось бы, естественне было ея защищать. Сказывалось какое-то возмутительное и тупое озлобленіе. Эта травля Луши закончилась тмъ, что барыня приняла Лушу окончательно подъ свое покровительство, т.-е. прежде всего обратилась къ мужу.
— Что же я могу сдлать?— мямлилъ Петръ Васильевичъ.
— Что сдлать? А еще мужчина… Каждый птухъ уметъ защищать свою курицу. Стыдитесь.
— Да, но птухъ защищаетъ только свою курицу.
— Но вдь вы должны же стоять хоть немного выше птуха. Угнетать женщину умете. Если бы я была женой дворника Увара, такъ онъ сумлъ бы защитить меня.
— Матушка, вдь дло идетъ о Луш?!
— Я тоже женщина, какъ и Луша, и оскорблена, какъ женщина.
— Гм… Знаешь что, я поговорю вотъ съ этимъ самымъ Уваромъ.
Это былъ самый позорный отвтъ, какой только могъ дать Петръ Васильевичъ, и Ксенія Александровна не безъ трагизма проговорила:
— Я васъ презираю, несчастный!
Произошла крупная супружеская сцена, и Петръ Васильевичъ проклиналъ всю женскую прислугу, какая только существовала и существуетъ.
Это заступничество Ксеніи Александровны закончилось совершенно неожиданно. У Петра Васильевича пропалъ портсигаръ. Стоилъ онъ недорого, но имлъ значеніе, какъ подарокъ. Искали по всему дому и ничего не нашли. Господа не высказывали подозрнія ни на кого, но это не мшало Аксинь страшно волноваться. Она опять разсуждала по-деревенски: кому же украсть портсигаръ, какъ не прислуг? Дальше слдовалъ уже самъ собой такой выводъ: за Лушу барыня заступается, слдовательно все подозрніе падетъ на нее. Аксинья была убждена, что украла портсигаръ именно Луша, съ цлью подарить его своему писарю. Она стала слдить за ней и въ одно прекрасное утро заявила барын:
— Барыня, вотъ вы думаете на меня, а украла портсигаръ Луша. Она его подарила своему писарю, а писарь написалъ ей благодарность въ письм, Я показывала письмо Увару… Тамъ все прописано.
Было предъявлено письмо, которое Аксинья стащила у Луши изъ ея сундука. Дло было ясно, какъ день. Ксенія Александровна совершенно растерялась, что ей длать и какъ быть. Не тащить же беременную двушку изъ-за такихъ пустяковъ въ судъ и погубить ее этимъ навсегда, а затмъ огласка дла поставила бы и саму Ксенію Александровну въ неловкое и смшное положеніе. Она такъ защищала Лушу, ссорилась изъ-за нея съ мужемъ, и тутъ…
— Чортъ съ нимъ и съ портсигаромъ!— ршила наконецъ Ксешя Александровна, махнувъ рукой.— А ты, Аксинья, молчи… Понимаешь? Есть такая особенная болзнь, клептоманія, которой иногда страдаютъ беременныя женщины.
Ршеніе было найдено, и Ксенія Александровна увряла самоё себя въ немъ настолько, что даже не сказала ничего Луш и не велла говорить Аксинь.

VI.

Это ничтожное по существу происшествіе имло для Аксиньи ршающее вначеніе. Ея деревенскія понятія о нравственности подвергались сильному испытанію, а больше всего пострадали понятія о прав собственности. Что, въ самомъ дл, господамъ значитъ портсигаръ, за который заплачено тридцать рублей? Наплевать, только и всего. Шальныя деньги у господъ. А можетъ, и сами они приворовываютъ гд-нибудь на служб.
— Конечно, воруютъ,— подтвердилъ Уваръ.— А то какъ же иначе? Отъ трудовъ праведныхъ не наживешь домовъ каменныхъ. Теперь возьми такъ: домъ у насъ генеральскій, а генералъ въ Севастопол поставлялъ солдатскіе сухари. Что такое сухарь? Сущіе пустяки, а на пустякахъ вонъ какой домище генералъ-то схлопалъ. Потомъ подрядчикъ, который строилъ домъ, наворовалъ у генерала любую половину и выстроилъ деревянный домикъ на Пескахъ, Такъ я говорю? Старшій дворникъ у насъ воруетъ во всемъ — и отъ уборки снгу и отъ дровъ, и отъ ремонту и прочаго — ступай, усчитай его. А промежду прочимъ, у него ужъ въ деревн новая изба поставлена. Генеральскій кучеръ воруетъ овесъ, лакей воруетъ табакъ, горничныя тащатъ сахаръ. И не пересчитаешь! Гд же господамъ взять, чтобы такую уйму воровъ ублаготворить. Значитъ, и они должны по-своему тоже воровать. Только господа все образованные и не потащатъ овсомъ тамъ или дровами, умственно украдутъ. Казна-матушка все стерпитъ… А теб портсигаръ втемяшился. Петръ-то Васильичъ тыщи четыре жалованья получаетъ на служб, да еще доходы иметъ.
Получался какой-то безвыходный кругъ, и голова у Аксиньи шла кругомъ. Въ деревн оттого и бдно живутъ, что воровать не умютъ, да и не у кого воровать.
‘Дура я набитая и больше ничего’,— ршила она про себя.
Уваръ больше не приставалъ къ ней и былъ прежнимъ Уваромъ. Аксинь иногда опять длалось жаль его, и она останавливалась поболтать съ нимь гд-нибудь въ воротахъ. Когда кухарки начинали дразнить ее племянницей, она огрызалась съ нахальствомъ травленой собаки.
— Какая я ему племянница, когда выхожу за него замужъ. Вотъ только сперва пусть жена помретъ.
Кухарки только качали головами. Не спроста копорка зубы показываетъ… Вонъ какую рожу нала и одежу въ полгода справила. У этой станется… Уваръ, конечно, мужикъ серьезный, да только у всхъ мужчинъ одна промашка. Глядишь, и надурилъ. Подъ старость-то еще паче дурятъ.
Самъ Уваръ попрежнему вздыхалъ, почесывалъ въ затылк и только встряхивалъ волосами, когда мимо него проходила Аксинья, по-деревенски накинувъ платокъ на одно плечо. Впрочемъ, она быстро усвоила всю городскую повадку, и Уваръ только удивлялся, какъ это простая копорка можетъ такъ скоро отполироваться и выйти на полную линію. Но это спокойное настроеніе Увара быстро нарушилось, когда въ швейцары на генеральскую лстницу поступилъ солдатъ Семеновскаго полка Архиповъ. Это былъ рослый молодецъ съ какимъ-то точно обрубленнымъ лицомъ. Онъ щеголялъ шейной серебряной цпочкой, двумя медалями и черными усами. Уваръ сразу его не взлюбилъ, какъ дармода. Положимъ, что вс швейцары дармоды и живутъ подъ парадными лстницами, какъ коты, но этотъ былъ дармодъ на особицу. Торчитъ цлый день на подъзд, какъ идолъ, отворяетъ господамъ двери, кланяется и собираетъ гривенники.
— Вотъ ужъ истинно кошачье житье!— возмущался Уваръ.— Этакій лобъ, а всей работы почистить дверной приборъ да дверь отворять господамъ. Ему бы работать, а онъ идолъ идоломъ стоитъ…
На этого швейцара Аксинья обратила вниманіе благодаря тому же Увару. Онъ ей не нравился, потому что не пропускалъ случая сказать что-нибудь непріятное.
— Эй, ты, толстопятая, куда пошлепала?
Аксинья обыкновенно не отвчала на такія любезности и обругивалась, какъ умла. Швейцаръ донималъ всхъ кухарокъ, и обижаться не стоило. Уваръ вдругъ приревновалъ ее къ этому швейцару.
— Да ты съ ума сошелъ, Уваръ?— обидлась Аксинья.— Охальникъ онъ, твой швейцаръ, и больше ничего. Проходу не даетъ.
— Сказывай…— не врилъ Уваръ.— А сама зачмъ на него глаза таращишь?
— И не думала…
— Такъ, такъ… Одно у васъ, бабъ, ремесло. Тьфу! Ужо вотъ я съ него сажень дровъ наколю…
— Да ты никакъ сбсился, Уваръ?
— Я-то? А даже очень просто.
Уваръ былъ увренъ, что Аксинья заигрываетъ съ проклятымъ дармодомъ, и на этомъ основаніи напился въ совершенно неуказанное время. Въ пьяномъ вид онъ началъ ругаться со швейцаромъ и даже ползъ въ драку, закончившуюся для него самымъ печальнымъ пораженіемъ. Гвардеецъ такъ его ударилъ ‘противъ печенки’, что Уваръ чуть не умеръ на мст. Эта неудача только больше озлобила Увара.
— Погоди, я теб пропишу перцеара съ горошкомъ, идолъ!— произнесъ Уваръ.— Будешь меня помнить…
Эта драка обошлась Увару дорого, потому что онъ сразу потерялъ во мнніи всего дома. Вс знали, что драка вышла изъ-за племянницы. Кухарки изъ всхъ квартиръ торжествовали, радуясь скандалу, и ждали дальнйшихъ поступковъ ошалвшаго дворника.
Уваръ служилъ въ дом пятнадцать лтъ и пользовался особенной довренностью старшаго дворника Луки Иваныча, который страдалъ сочленовнымъ ревматизмомъ и показывался на двор только въ хорошую погоду. Лука Иванычъ призвалъ къ себ Увара и прочиталъ ему самую строгую нотацію.
— Ты это что же, Уваръ? А? Какъ ты самого себя понимаешь, а еще вторымъ дворникомъ считаешься? Напился — разв это полагается? Подрался — разв это полагается? А изъ-за чего? Ну, говори?
Что было говорить Увару? Онъ переминался съ ноги на погу, вертлъ въ рукахъ свою дворницкую шапку съ мдной бляхой и наконецъ проговорилъ:
— Пропащій я человкъ, Лука Иванычъ…
— Что-о?
— Говорю, пропащій. Разв я не понимаю, какой долженъ быть второй дворникъ. Однимъ словомъ, шабашъ. Разсчитайте меня, и конецъ тому длу. Не могу, Лука Иванычъ…
Старшій дворникъ съ удивленіемъ смотрлъ на Увара и наконецъ сообразилъ, въ чемъ дло. Онъ принялся усовщевать Увара по-отечески, обходя вопросъ объ Аксинь. Но Уваръ самъ заговорилъ о ней.
— Что грха таить, Лука Иванычъ, виноватъ. Обошла она меня, значитъ, Аксинья…
— Можетъ, чмъ поила?
— Разъ пилъ чай на дач, только это вышло еще до дачи. Разсчитайте, Лука Иванычъ… Уду въ деревню къ себ, ну, она и пройдетъ на свжемъ воздух.
Лука Иванычъ думалъ два дня, а потомъ далъ Увару отпускъ на три недли. Онъ искренно жаллъ своего помощника и затаилъ ненависть къ Аксинь, изъ-за которой вышло все дло. Ужъ гд баба завяжется, самъ чортъ не развяжетъ. Да и новаго швейцара тоже надо бы въ шею прогнать, хотя онъ и не виноватъ. Старикъ былъ осторожный и любилъ выждать время. Разъ, встртивъ Аксинью на двор, онъ однако не вытерплъ.
— Ты, умница, того… да… Убиралась бы по-добру, по-здорову.
— За что это, Лука Иванычъ?
— А вотъ за это самое.
Аксинья поняла, о чемъ шла рчь, и порядочно струхнула. Въ свою очередь, она накинулась на швейцара, который, но ея мннію, былъ во всемъ виноватъ.
— Изъ-за тебя на меня Лука Иванычъ взълся, дармодъ.
— Помалчивай ужъ лучше, пока сама цла.
— Я бы вс глаза теб выцарапала, омморошному.
Аксинью больше всего злило то, что ее вс подозрвали въ близкихъ отношеніяхъ къ Увару, а намеки швейцара доводили до бшенства. Она не могла пройти мимо, чтобы не обругать его.
— Скапидаръ, а не двка!— удивлялся швейцаръ, не ожидавшій такого натиска отъ простой кухарки.
Вс другія кухарки уступали ему, а эта сама такъ и лзетъ въ драку. Стоя на парадномъ, швейцаръ придумывалъ самыя обидныя словечки, чтобы осрамить Аксинью, но остроуміе на этотъ разъ какъ-то его оставило. Швейцаръ началъ не въ шутку злиться и разъ вечеромъ, схвативъ Аксинью за плечо, проговорилъ:
— Ты у меня еще поговори, такъ я изъ тебя двухъ кухарокъ сдлаю — разорву пополамъ.
— Руки коротки…
Когда Аксинья утромъ посмотрла на свое плечо, на немъ точно была отпечатана синей краской лапа швейцара.
— Ишь, подлецъ, какъ ухватилъ!— удивлялась она, точно дло шло о комъ-то постороннемъ.— Какъ есть медвдь.
Когда Уваръ вернулся изъ деревни, не выждавъ срока, онъ узналъ въ тотъ же вечеръ, что его подозрнія оправдались вполн. Аксинья окончательно сдружилась ее швейцаромъ и бгала къ нему по ночамъ. Это извстіе убило его, онъ напился и пьяный пришелъ къ Лук Иванычу.
— Теперь ужъ мн ее даромъ не надо…— объяснилъ онъ заплетавшимся языкомъ.— Я-то хотлъ по душамъ, а она вотъ какъ себя оправдала.
— Нестоящій предметъ, Уваръ. Не теб бы говорить, не мн бы слушать… А ты вотъ брось лучше водку. Пропадешь ни за грошъ.
— И то пропадаю. Все одно, Лука Иванычъ… И здсь тошно и въ деревн тошно. Эхъ, жисть!
— А ты бы сходилъ въ церковь, отслужилъ молебенъ — дурь-то и соскочитъ. Врно теб говорю.
Уваръ боялся встртиться съ Аксиньей и прятался, когда она проходила дворомъ. У него что-то такъ и накипало въ сердц, тяжелое и мучительное. Онъ представлялъ себ самыя обидныя картины счастья Аксиньи и мучился вдвойн. А если бы она пришла къ нему и сама попросила прощенія… Увару даже длалось страшно за себя — вдь онъ бы простилъ ее, пожалуй, поврилъ бы лукавымъ бабьимъ слезамъ и свалялъ бы вообще самаго послдняго дурака.

VII.

Въ теченіе какого-нибудь года Аксинья сдлалась неузнаваемой, а близкое знакомство со швейцаромъ довершило эту метаморфозу. Она теперь уже безъ зазрнія тащила у барина папиросы и табакъ, а у барыни чай, сахаръ и кофе, и все это, какъ крыса, тащила подъ лстницу къ своему швейцару. Швейцаръ не зналъ, что это краденое, и потому все принималъ. Въ немъ еще сохранялась солдатская честность.
— Ты у господъ, Аксинья, ничего не бери,— строго говорилъ онъ.— Чтобы, понимаешь, ни-ни!
— У нихъ не убудетъ,— уклончиво отвчала Аксинья.— Не я, такъ Лушка украдетъ для своего писаря. Она портсигаръ у барина украла.
— Это не наше дло.
У Ксеніи Александровны начали быстро пропадать разныя вещи: дв рубашки, дв ночныхъ кофты, дв наволочки. Пропадали вещи и раньше, но не въ такомъ количеств. Когда барыня начинала говорить о своихъ потеряхъ, Аксинья повторяла одну и ту же фразу:
— Барыня, ужъ вы лучше обыщите меня! Кому же больше украсть, кром меня!
Это говорилось съ разсчитаннымъ ехидствомъ,— Аксинья никогда не ссылалась на Лушу, какъ на завдомую воровку. Лучшаго маневра Аксинья не могла придумать, и барыня опять утшалась своей клептоманіей. Только когда у нея пропали кольцо и золотая брошь, она накинулась на Лушу съ небывалой строгостью и высказала, что знаетъ, гд находится потерявшійся портсигаръ Петра Васильевича. Луша обомлла отъ этого двойного сюрприза, тмъ боле, что ни кольца, ни броши она не брала. Потомъ она начала клясться и плакать, но Ксенія Александровна уже не врила ей.
— Меня удивляетъ, Луша, какъ вы можете еще говорить…— говорила барыня, стараясь сдержать раздраженіе.— Мн совстно за васъ!
— Ей-Богу, не я!— божилась Луша.
— Обыщите меня!— предложила Аксинья.— Некому больше…
— Я вамъ обимъ откажу отъ мста!— ршила барыня.
Когда эта сцена закончилась и барыня ушла, Луша накинулась на Аксинью.
— Это ты меня подвела кругомъ, змя. Все знаю. Ты и письмо стащила у меня, и брошку съ кольцомъ ты же украла.
— Воръ у вора, видно, дубинку укралъ.
Луша страшно неистовствовала и закончила предсказаніемъ:
— Погоди, вотъ, копорка, заржетъ тебя Уваръ!.. Да… возьметъ и заржетъ, какъ курицу.
— И пусть ржетъ. Никого я не боюсь!
Теперь ужъ наступила очередь Луши удивляться отчаянности Аксиньи. Откуда, подумаешь, что берется. Давно ли всего боялась, а теперь вонъ какъ поговариваетъ.
Положеніе Луши было совсмъ критическое. Приближались роды, нужно было уходить, а у нея ничего не было скоплено про черный день. Все жалованье уходило на наряды, а потомъ на угощеніе писаря. Выручила Ксенія Александровна, которая сама предложила свою помощь.
— Я васъ опредлю въ родильный домъ…— заявила она.— Денегъ у васъ нтъ, и я заплачу, что слдуетъ. Потомъ сочтемся.
Дйствительно, Ксенія Александровна сама отправилась въ родильный домъ, заплатила впередъ за роженицу деньги и сама же отвезла туда Лушу, когда настало время. Вернувшись оттуда, она не нашла у себя на туалетномъ столик золотыхъ часовъ, которые Петръ Васильевичъ подарилъ ей къ свадьб. У бдной дамы опустились руки. Что же это такое? Ксенія Александровна даже заплакала.
— За что?..— спрашивала она Петра Васильевича.
— Что такое случилось?— недоумвалъ но обыкновенію тотъ.— Часы?.. Гм!.. Кто же ихъ могъ украсть? Странно!..
Аксинья на этотъ разъ не просила себя обыскать, а съ причитаньями и воемъ накинулась на барыню же. Барыня окончательно опшила.
— Что съ тобой, Аксинья? Кажется, тебя никто ни въ чемъ не подозрваетъ.
— Вамъ-то хорошо такъ говорить, барыня!— голосила Аксинья.— Чего вамъ стоитъ купить себ десять новыхъ часовъ. Взяли, цлый магазинъ купили и на себя повсили, а я-то все-таки въ воровкахъ осталась. Вотъ до чего я дожила у васъ. На другое мсто и не возьмутъ. Вс будутъ говорить: ‘Ты, Аксинья, у барыни золотые часы украла!’
Точно въ подтвержденіе этихъ словъ, явился Лука Иванычъ, таинственно вызвалъ Петра Васильевича и заявилъ:
— Ваше высокоблагородіе, какъ хотите, а вашу куфарку я предоставлю въ полицію. Ужъ это вы какъ хотите, а въ дом порядокъ… Самая лукавая тварь эта ваша Аксинья, а тамъ разберутъ. Да… Тамъ у зми ноги найдутъ, не то что часы.
Какимъ образомъ Лука Иванычъ узналъ о пропавшихъ часахъ — для Петра Васильевича и Ксеніи Александровны осталось навсегда тайной. Кажется, тайны просачивались сквозь самыя стны. Супругамъ пришлось чуть не оправдываться передъ старшимъ дворникомъ. Лука Иванычъ мягко, но упорно стоялъ на своемъ.
— Вдь мы ничего не требуемъ, Лука Иванычъ!— говорилъ Петръ Васильевичъ, начиная горячиться.— Часы мои, слдовательно я могу съ ними длать, что хочу. Такъ? Представьте себ, что я ихъ подарилъ. Вдь я имю право распорядиться своей вещью?
— Помилуйте, ваше высокоблагородіе, кто же согласится дарить женины золотые часы кухарк? И мн въ глаза смяться будутъ. Нтъ, ужъ вы позвольте… Я ее, слякоть, сейчасъ предоставлю въ участокъ.
Баринъ вдругъ разгорячился, какъ иногда случается съ очень скромными и добродушными людьми.
— Лука Иванычъ! Я не желаю больше говорить объ этомъ! Понимаете? Какое вамъ дло до моихъ часовъ? Я ихъ въ ступ могу истолочь, выброшу въ форточку!
— Позвольте, господинъ!— обидлся Лука Иванычъ, въ свою очередь, тоже начиная горячиться.— У меня, напримрно, цлый домъ на отвтственности. Такъ? Я за всхъ долженъ отвчать. Такъ?
— Пустяки!
— А вотъ и нтъ! Теперь вс кухарки вызнаютъ, напримрно, что Аксинья украла совершенно безвредно золотые часы у господъ, такъ он у меня цлый домъ по кирпичику разворуютъ. Нтъ, ужъ вы позвольте…
— Вы болтаете глупости!
Петръ Васильевичъ окончательно взбсился, затопалъ ногами и выгналъ Луку Иваныча въ шею.
— Вонъ! Негодяй!— кричалъ онъ изъ передней на лстницу.— Я хозяинъ въ своей квартир, и никто не иметъ права… да… права… вторгаться въ мою квартиру! Я… я… я…
Съ Ксеніей Александровной сдлалась настоящая истерика, и Петру Васильевичу пришлось на колняхъ вымаливать у нея прощенія. Потомъ Ксенія Александровна была больна цлую недлю, потомъ Петру Васильевичу было ужасно совстно проходить по парадной лстниц мимо швейцара, который, конечно, все зналъ, потомъ у Петра Васильевича явилось что-то въ род злобы по отношенію къ Аксинь, однимъ словомъ, неисчислимый рядъ послдствій. Швейцаръ, дйствительно, злился на полоротыхъ господъ, которые держатъ зазнамыхъ воровокъ, какъ Луша, а честная прислуга, какъ Аксинья, получай мараль. Относительно Луки Иваныча швейцаръ злился еще больше и клялся Аксинь, что переломаетъ вс ребра старому змю. Обиженный Лука Иванычъ накинулся на Увара и на немъ сорвалъ расходившееся сердце.
— Это твоя работа, непутевая голова! Ишь какую племянницу подсунулъ. Заварилъ кашу, самъ и расхлебывай. Чтобы и духу не было этой Аксиньи! Понимаешь? Достаточно я терплъ отъ васъ… да… всхъ прогоню! О, Господи, согршилъ я съ вами!
Уваръ виновато моргалъ глазами, вертлъ въ рукахъ фуражку и встряхивалъ головой.
— До старости дожилъ, а такого сраму не видывалъ. Петръ-то Васильевичъ какъ зарычалъ на меня, точно левъ изъ Зоологическаго сада. Въ шею меня выгналъ. А все изъ-за кого? Такъ слышишь, чтобъ и духу этой Аксиньи не было, а то я всхъ растерзаю.
Черезъ два дня Петръ Васильевичъ позвалъ Луку Иваныча и извинился передъ нимъ. Его, дйствительно, мучила совсть, что онъ обидлъ совсмъ почтеннаго старика. Въ свою очередь, Лука Иванычъ ни слова не сказалъ про Аксинью, точно длая уступку.
Разршилась эта глупая исторія уже окончательно глупымъ образомъ.
Луша родила мертваго ребенка и лежала больная. Раньше она ненавидла этого имющаго быть ребенка, хотла его вытравить, а теперь оплакивала его самымъ неутшнымъ образомъ. Аксинья бгала ее провдывать каждый день, позабывъ всякую вражду. Черезъ недлю Луша умерла, о чемъ Аксинья и сообщила барын, заливаясь слезами.
— Вотъ ты все ссорилась съ ней!— попрекнула Ксенія Александровна.
— Барыня! А ежели она, дйствительно, украла часы.
— Перестань болтать!
— Ей-Богу, украла… Милосердная сестра у ней подъ подушкой ихъ нашла. Луша-то въ болзни все руку подъ подушки прятала, ну, думали, такъ это она, а тутъ часы-то и оказались.
Ксенія Александровна отправилась въ родильный домъ, чтобы получить свои злополучные часы.
— Вы приводитесь ей наслдницей?— пытливо спросила сестра милосердія.
— Нтъ.
— Тогда нельзя.
— Да вдь часы мои!? Покойная взяла ихъ у меня, говоря проще, стащила потихоньку, то-есть украла.
— Все-таки нельзя. Нужно заявить въ полицію.
Пришлось окончательно махнуть рукой на часы. Лука Иванычъ опять приходилъ и совтовалъ непремнно начать уголовное дло.
— Ну, ужъ извините!— спорилъ Петръ Васильевичъ.— Теперь все кончено! А вотъ зачмъ вы Аксинью напрасно обвиняли?
— И не напрасно… Не украла, такъ все одно — украдетъ.

VIII.

Уваръ бросилъ пить и сдлался прежнимъ дворникомъ, аккуратнымъ, обстоятельнымъ и солиднымъ. Лука Иванычъ наблюдалъ за нимъ и былъ доволенъ.
— Давно бы такъ-то, Уваръ!
— Навожденіе было, Лука Иванычъ. Не иначе это самое дло. Бываютъ такія самыя вредныя женщины, которыя поглядятъ на человка и испортятъ. А теперь я, слава Богу, въ аккурат вполн и опять самъ себя могу понимать.
По воскресеньямъ Уваръ уходилъ въ церковь и возвращался оттуда съ умиленнымъ лицомъ. Теперь ужъ онъ не боялся встрчъ съ Аксиньей, а разъ даже самъ остановилъ ее.
— Здравствуй, племянница!
— Здравствуй, Уваръ…— недоврчиво отвтила она.
— На свадьбу-то позовешь меня?
Аксинья вдругъ покраснла, закрылась по-деревенски рукой и убжала. Уваръ стоялъ нсколько времени, съ метелкой въ рукахъ, неподвижно, точно стараясь что-то припомнить, а котомъ широко вздохнулъ.
‘Гладкая двка, нечего сказать…— думалъ онъ.— Совсмъ на отличку. Хоть бы и не швейцару впору’.
Наступала уже весна. Дворники скалывали ледъ на мостовой, чистили дворы — работы было по горло. Опять ждали холеры, и два раза приходила санитарная комиссія осматривать генеральскій домъ. Лука Иванычъ страшно обижался и говорилъ:
— Совсти въ нихъ нтъ, вотъ что… Вдь у насъ хозяинъ-то не купецъ, а полный генералъ. Ходятъ, нюхаютъ… Извстно, живые люди живутъ. Пожалуйста, нюхай…
Господа Аксиньи изъ страха холеры собрались на дачу рано. Ксенія Александровна, вмсто Луши, взяла двочку-подростка изъ ‘шпитонокъ’ и учила ее грамот. Она ршилась воспитать изъ нея образцовую прислугу, которая должна уважать самоё себя. Вдь въ этомъ вся суть. Вопросъ о прислуг обсуждался съ разныхъ сторонъ, и Петръ Васильевичъ доходилъ до абсурда, требуя восьмичасового труда, посл котораго прислуга должна быть совершенно свободна.
— Наша прислуга — послднее воспоминаніе рабства!— объяснялъ онъ.— Ты подумай только, что Аксинья цлую жизнь должна провести у плиты. И мы еще требуемъ отъ нашей прислуги преданности, честности, уваженія и чуть не геройства!
Ксенія Александровна соглашалась вплоть до того пункта, когда Петръ Васильевичъ начиналъ обвинять русскихъ барынь, которыя не въ состояніи шагу ступить безъ прислуги и прямо изводятъ ее своею требовательностью.
— Вдь наша Аксинья такой же человкъ, какъ и мы съ тобой. У нея есть потребность въ обществ, въ обмн мыслей, въ самостоятельной жизни. Посмотри, какъ обставлена прислуга гд-нибудь за границей, а особенно въ Америк. Наши же русскія барыни за границей привыкаютъ длать все сами и не помыкаютъ горничными.
— Ты забываешь, Pierre, что заграничная прислуга развитая, культурная, а одна горничная сдлаетъ столько, сколько не сдлаютъ у насъ пять.
— Опять мы же виноваты. Наша прислуга разсуждаетъ совершенно правильно: хоть разорись на господской работ, а день денской все равно торчи въ кухн или въ людской. Такъ нельзя. Я считаю это безчеловчнымъ и обвиняю, главнымъ образомъ, нашихъ барынь.
— Прибавь къ этому, что мужья этихъ барынь умютъ только требовать, великодушно предоставляя вс домашнія дрязги женамъ. Вдь это — если говорить — тоже остатокъ рабства и очень колоритнаго рабства.
Увлекшись, Петръ Васильевичъ высказывалъ иногда больше, чмъ слдовало, а потомъ вымаливалъ себ прощеніе. Ксенія Александровна считала себя очень доброй женщиной и, поломавшись и покапризничавши, ведикодушпо прощала.
Аксинья, которая пострадала изъ-за исторіи съ часами, пользовалась теперь особенными преимуществами. На этомъ основаніи она стащила у барыни при перезд дв простыни, два полотенца, старую шерстяную юбку и совсмъ ненужную ей бездлушку съ камина — бронзоваго японца, обнимавшаго журавля. Она вс краденыя вещи прятала въ сундукъ и, при отъзд на дачу, передла его на храненіе швейцару. Лука Иванычъ только и ждалъ этого момента. Онъ былъ старымъ политикомъ и зналъ человческую душу. Когда Аксинья на возу ухала въ Павловскъ, старикъ проводилъ ее за ворота и долго стоялъ у подъзда. Швейцаръ стоялъ въ дверяхъ подъзда и длалъ видъ, что не замчаетъ старшаго дворника. Онъ продолжалъ сердиться на стараго змя.
— Хорошо теперь на дач…— заговорилъ Лука Иванычъ.— Воздухъ вольный, сады, разная птица теб поетъ.
— Кому хорошо, кому худо…— довольно сухо отвтилъ швейцаръ.
— Оно конечно. Вонъ Аксинь, поди, какъ не хотлось ухать-то. Дав, гляжу, волокетъ она свой сундучишко… Откуда это бабы только наберутъ всякаго хламу. Вдь пришла сюда-то полуголая, а тутъ цлый сундукъ. Къ теб, видно, поставила?
— Да, ко мн.
— Такъ, такъ. А то можно было и на квартир у господъ оставить. Никто бы не взялъ.
Простоватый солдатъ только потомъ сообразилъ, что хитрый змй не спроста спрашивалъ его про Аксиньинъ сундукъ, а онъ сдуру и сказалъ, что сундукъ у него. Эхъ, не надо бы было говорить… Чортъ его знаетъ, что въ этомъ сундук покладено.
Лука Иванычъ приходилъ теперь каждый вечеръ посидть у параднаго крыльца и былъ необыкновенно ласковъ со швейцаромъ. О сундук онъ, впрочемъ, не вспоминалъ, а говорилъ больше на отвлеченныя темы — о человческой неблагодарности, о женской злоб, объ испорченности всего человческаго рода и т. п. Швейцаръ былъ слабъ по этой части и понималъ только одно, что змй не спроста подкидываетъ къ нему свой лисій хвостъ.
Уваръ былъ радъ, что Аксинья ухала на дачу. Теперь она не мозолила ему глазъ своимъ присутствіемъ. У него, вмст съ весной, опять явилось что-то въ род надежды. Притомъ выходило и такое дло. Аксинья-то ухала, а швейцару нельзя отлучиться отъ своихъ дверей. Вотъ и стой тутъ идоломъ. Уваръ злорадствовалъ про себя, вспоминая, какія ревнивыя картины онъ переживалъ изъ-за этого дармода.
‘Стой, братъ, у дверей-то!— думалъ он].— А сударка тамъ на дач свое наслажденіе найдетъ. Сдлай милость, сколько угодно… А потомъ прідетъ сюда: На, получай, что осталось’.
Естественнымъ послдствіемъ этихъ мыслей явилось желаніе създить въ Павловскъ и посмотрть Аксинью. Оно пришло какъ-то вдругъ и сразу хватило Увара, какъ горячій паръ. Потомъ ему сдлалось какъ-то обидно, и что-то такое опять заныло у него на душ. Уваръ по ночамъ долго ворочался на своей постели, вздыхалъ, что-то шепталъ и утромъ просыпался съ головной болью, точно посл жестокаго похмелья.
Потомъ Уваръ вдругъ исчезъ, исчезъ безъ спроса, чего раньше съ нимъ никогда не случалось. Лука Иванычъ ршительно не зналъ, что и подумать. Прошелъ цлый день — Уваръ не показывался.
‘Ужъ не запилъ ли опять гршнымъ дломъ?— соображалъ старикъ, перебирая возможныя причины.— Очень даже просто… Ахъ, ты, грхъ какой вышелъ! Ну, задамъ я ему жару и перцу, только пусть свои безстыжіе глаза покажетъ’.
Прошла цлая ночь — Уваръ не показывался. Лука Иванычъ произвелъ дознаніе. Оказалось, что Уваръ утромъ носилъ дрова по той лстниц, гд жили господа Аксиньи, и послднюю вязанку, ни съ того ни съ сего, свалилъ къ ихъ двери. Потомъ видли, какъ онъ ушелъ со двора — надлъ новую фуражку безъ бляхи и ушелъ. Даже благо фартука не снялъ.
‘Ну, я задамъ же я ему!— сердился Лука Иванычъ.— А ежели онъ надъ собой что сдлаетъ?’
Эта мысль сразу озадачила Луку Иваныча. Надо будетъ, на всякій случай, подать заявленіе въ участокъ. Такъ и такъ, пропалъ подручный дворникъ. Потомъ у Луки Иваныча явилось смутное подозрніе, что тутъ дло не чисто, и что опять проклятая Аксинья что-нибудь замутила.
‘Вотъ я и ее по пути зацплю!— соображалъ старикъ.— Господъ-то нтъ, такъ заступаться будетъ некому. Въ самый разъ объявиться околоточному насчетъ сундука… Тамъ разберутъ…’
Лука Иванычъ пріодлся, замоталъ шею черной шелковой косынкой, намаслилъ волосы и, перекрестившись, отправился въ участокъ. На дорог онъ остановился поговорить съ швейцаромъ.
— Бережешь сундучокъ-то Аксиньи?
— Берегу. А теб какая печаль?
— Ничего, я такъ. Крпче, молъ, береги.
Не усплъ онъ сдлать нсколько шаговъ, какъ швейцаръ его окликнулъ:
— Лука Иванычъ! Вонъ твой Уваръ идетъ!
Дйствительно, по тротуару шелъ Уваръ. Первое, что бросилось Лук Иванычу въ глаза — это то, что онъ былъ совершенно трезвый. Идетъ себ, какъ ни въ чемъ не бывало.
— Ну-ка, иди сюда, иди!— позвалъ его Лука Иватшчъ.
Уваръ подошелъ, что-то хотлъ сказать, но только скривилъ губы, а потомъ бухнулся въ ноги Лук Иванычу.
— Лука Иванычъ! Вяжи меня!
— Да ты очумлъ?
— Вяжи… шабашъ… Значитъ, поршилъ Аксинью… тамъ… на дач… Терпнья моего не стало!
Въ доказательство Уваръ вытащилъ изъ кармана окровавленный финляндскій ножъ и подалъ его Лук Иванычу.
— Вотъ онъ самый!..— хотлъ объяснить что-то Уваръ, путаясь и улыбаясь больной улыбкой.— Архиповъ! Вяжи меня! Теперь ужъ все разно!
1897.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека