В усадьбе помещицы Ярыщевой, Гарин-Михайловский Николай Георгиевич, Год: 1908

Время на прочтение: 30 минут(ы)
Николай Георгиевич Гарин-Михайловский

В усадьбе помещицы Ярыщевой

I

Воскресный летний день собирался быть особенно жарким. Солнце как-то сразу показалось на безоблачном небе и скучно, без предрассветной прохлады, уставилось в оголённые берега большой извилистой речки. Там, выше речки, раскинулось большое торговое село, грязное и серое, под цвет остальной округи.
У базарных лавок сидели и стояли толпы жнецов из татар в ожидании найма.
Это был первый базар и первая наёмка на жнитво в это лето. Урожай был хороший, и цены на работы ожидались высокие. На площади показался, приседая и смешно оглядываясь, словно за ним гнались, Кирилл Архипович, приказчик одной маленькой экономии барыни Наталии Ивановны Ярыщевой. Опросил цены на жнитво и, услышав про пятнадцать рублей, убежал без оглядки. Татары-жнецы проводили его с базара свистками, улюлюканьем и смехом. Кирилл Архипович, с мягкой курчавой бородой, с громадной лысой головой и мелкими чертами лица, прибежал сам не свой на двор, куда заехал было, и обратился к хозяину, хлопнув руками:
— Беда! Пятнадцать рублей.
Хозяин двора катил в это время бадью по двору и, остановившись, равнодушно ответил:
— Вот как хлещут!
— Чего ж теперь делать? — спросил приказчик.
— И не знаю.
— Ехать надо домой, — вздохнул приказчик.
Крестьянин покатил бадью дальше под навес.
— Аль раздумали орать?
— Да как брать-то? — Кирилл Архипович почесал затылок. — И не соображусь теперь… Жать двадцать десятин, а всех денег сто двадцать рублей всего-то у нас: половину не сожнёшь на эти деньги.
— Не сожнёшь поэтому.
— А, ведь, поколь жнёшь, да когда ещё молотить там, да в город продавать, а их рассчитывать надо: ждать не станут.
— Не станут.
— Ах, ты грех! Ехать надо посоветоваться… Думал пораньше выбегу на базар, поколь цена не разыгралась, а вот…
— Дешевле не будет нынче…
— Ехать надо…
Кирилл Архипович ещё поохал и стал запрягать. Запряг, рассчитался, попрощался, сказав с каким-то придыханием: ‘Ах, ну до увиданья’, сделал с обычным приседанием ещё для чего-то круг возле своей плетушки, уселся и тронул.
Он уже проехал почти всю улицу, всё смотря куда-то в сторону, как вдруг воскликнул, освобождаясь от задумчивости:
— Ах, кулёк-то!
Он внимательно осмотрел сиденье, заглянул под козлы, приподнял тонкий слой находившегося в плетушке сена, но кулька нигде не оказалось. Кирилл Архипович ещё нерешительнее несколько раз оглянулся, вероятно, в надежде, не догадается ли сам кулёк прибежать к нему, но, не дождавшись, вдруг засуетился и поворотил назад.
Хозяин квартиры, увидев его, отворил ворота, и Кирилл Архипович въехал опять во двор.
— Здравствуйте опять, — сказал он растерянно, сойдя с плетушки.
— Здравствуйте и вы, — ответил равнодушно крестьянин.
Кирилл Архипович снова поздоровался с ним, а также с вышедшей хозяйкой. На мгновение он замер в сладостной истоме и сообщил:
— А я, ведь, кулёк-то забыл. Гляжу, где он? Ах, назад ехать надо!
— Недалеко пахнулись ещё…
— Не далеко… вот тут на углу — против лавки… Как его?
— Аксёнова?
— Она… Гляжу: нет кулька… Ах, ты грех! — Кирилл Архипович постоял ещё, подумал, покачал головой и, приседая, пошёл в избу за кульком.
— А я тоже гляжу на кулёк, — провожала его хозяйка, — думаю, что он, мол, оставил его? Мне бы скричать, а я, вишь, не смекнула тоже…
— И я тоже не догадался… Ну, до увиданья ещё раз.
И ещё раз попрощавшись с хозяйкой, Кирилл Архипович с кульком в руках вышел из избы во двор.
— Ах… не надо бы заезжать было во двор, — спохватился он.
— Поэтому не надо бы, — согласился и хозяин, — я гляжу, едете, ну отворил ворота.
— Я ведь только вот за кульком…
— Известно, не оставлять же…
— Как же теперь? Не поворотишься ведь… выпрягать?
— Не знаю… Так, что ль, попробовать? Айда-те так попробуем. Я лошадь заводить стану, а вы задок-то относите.
Общими усилиями дело обошлось без перепряжки и, повернув лошадь, приказчик барыни Ярыщевой покатил, наконец, с базара, сопровождаемый напутствием хозяина: ‘Ну с Богом!’
Кирилл Архипович, склонившись на бок, ехал и ломал голову, как ему быть. По пятнадцати рублей — двадцать десятин обойдутся триста рублей. Ста восьмидесяти не хватит. Главное то, что сам же он и подбил свою барыню усилиться посевом на эти лишние двадцать десятин. Обыкновенный порядок в имении был таков, что в экономии сеялось столько, сколько можно было урвать, так сказать, не в счёт, без денег. Сдаётся, например, крестьянину десятина земли под посев, цена — как у людей, а один рабочий день выговаривается не в счёт. Одну десятину взял — пеший рабочий, две — с лошадью. Часть земли снимала своя деревня и не в счёт убирала пять десятин.
Конечно, это было немного, но и деревня барыни только и жила тем, что занималась нищенством. Так и в земской статистике в рубрике промыслов она значилась: ‘занимается нищенством’. Как дадут повестку, чтобы подать взносили, и разбредётся деревня. Насобирает и взнесёт. И всегда исправно. За эту исправность и заботливость и местное начальство уважало деревню и задолго обыкновенно до сбора её первую извещало: готовьтесь, дескать.
— Что ж и умно, — говорила про крестьян своей деревни старая барыня, — сами видят свою слабость и спасаются… А другой ведь только и догадается, что в кабак последнее снести.
Но зато, когда её крестьяне попробовали было поторговаться с ней насчёт дарового посева, она ответила:
— Ну, уж, батюшки, кому другому, а уж вам-то не грех и потрудиться на меня старуху: за вас люди подать-то платят…
— Нынче где уж? — говорили крестьяне. — Действительно, значит, когда цена живёт на хлеб, так будто и ладно, а теперь ничего не стоит хоть и наше дело: день-деньской маешься, плечи от тяготы оборвёшь, хлеб собираючи, а продай его, и гривенника не выручишь за день.
В нынешнем урожайном году промысел крестьян барыни Ярыщевой, действительно, был не из очень доходных.
Крестьяне других деревень, видя, как трудятся нищие, только лукаво подмигивали на них и говорили:
— Обижаются же… в убыток работа приходит.
Жалела и барыня Ярыщева крестьян своей деревни:
— Нынче уж, конечно, не ваш год, — говорила она, — ну так, ведь, надо же и людям.
— Известно, — вздыхали покорно нищие.
В общем дарового посева у барыни Ярыщевой набиралось десятин до тридцати. Сенокос ли продавался, лес ли, во всём было установлено правило вырядить не в счёт известное количество работников. Конечно, крестьяне-арендаторы торговались, но старушка-помещица добродушно уговаривала и шамкала своим беззубым широким ртом:
— И-и, батюшка мой! что тебе услужить старухе? Доходов у меня мало, а расходов-то выше головы… Сам знаешь, ведь, батюшка.
— Известно.
— Я сама, ведь, ваш хлеб, да щи только и ем… Не мотущая, не картёжница…
— Спаси, Господь…
— Только что вот внуки… Ну, так ведь, батюшка, и их без образования нельзя оставить… И им ведь расходу больше моего ещё будет.
— Как можно…
— Ну, так вот, батюшка, и сам видишь… У меня же и тихо, спокойно: чтоб вот тебе я сдала землю, а там другому передала, — вон как у панков, — у меня этого нет, батюшка. У меня как в амбаре — всё в сохранности.
— Что говорить! Из-за этого уж, прямо сказать, и платим будто лишки.
— Так не жалей, батюшка, не жалей… Земля моя хорошая, дай тебе Бог засыпаться хлебом от моей земли.
И видя, что крестьянин убеждается, старуха спрашивала:
— Ну, что ж, надумался?
— Да видно… Что же станешь делать?
— Ну и с Богом… А вот, не дай Бог, лихоманка тебя схватит, или живот, — приходи, батюшка… Приходи — безо всякого.
— Спасибо…
— Ну, спасибо, батюшка, и тебе, я за тебя Богу помолюсь… Что тебе день? Ты — день, другой — день, а мне старухе помощь. С миру по нитке — голому рубашка. Я, батюшка, прямо… Мне что таиться? Что было вот наследственного, то ведь и осталось… А от мужа да зятя долги одни остались… Все, батюшка, сплатила, все — до копейки! Внучатам-то, — старуха радостно понижала голос, — чистенькое, как яичко облупленное, достанется именье-то.
— Ну, до увиданья, Наталья Ивановна, — подымался со стула крестьянин.
— Ну, прощай, батюшка, прощай…
Барыня жала руку и провожала гостя.
— Хоть уж дорого, да уважительная, — говорили окружные крестьяне. И если спрашивали их: ‘что за человек барыня Ярыщева?’ — отвечали в один голос: — ‘Одно слово — не было такой и не будет… Уважительная барыня!’…
А Кирилл Архипович всё подвигался с базара ближе к усадьбе и всё думал. Уже показалась церковь соседнего села Дмитриевского, когда вдруг в его голове мелькнула счастливая мысль. В Дмитриевском он повернул свою невзрачную лошадёнку в ту улицу, где жил староста Матвей Фёдорович, и остановился у ворот просторной в три окна срубленной избы. Изба и все постройки на дворе имели аккуратный вид той зажиточности, при которой как-то само собой хозяин не ленится и гнилое бревно своевременно заменить новым, и свежей соломой крышу укрыть, а то заменить эту опасную крышу и глиняной, которая не вспыхнет, как костёр, от одной случайной искры.
Был праздник, и хозяин избы сбирался в церковь. В ожидании благовеста, староста, в новой синего сукна поддёвке, ходил по двору и заглядывал от нечего делать то в тот, то в другой угол своего двора.
— Ах, здравствуйте, — приветствовал его с своим обычным растерянным видом Кирилл Архипович, появляясь в калитке, — а я ведь к вам.
Матвей Фёдорович видел и сам, что приказчик приехал к нему, и в это мгновение его занимал лишь вопрос: насчёт чего мог бы приехать этот приказчик?
— Заходите, — флегматично пригласил староста.
— А я ведь на лошади.
— Ну, так что? Во двор заезжайте, а то так привязать можно.
— Так привязать, что ль? не уйдёт, чать.
— Куда ей уйти? не рысак.
— Какой рысак!
Кирилл Архипович вернулся к лошади, а за ним вышел на улицу и хозяин. Пока приказчик привязывал лошадь, хозяин неопределённо глядел на его немудрую плетушку, немудрую запряжку, немудрую лошадь.
Кончив, Кирилл Архипович облегчённо произнёс:
— Ах, ну здравствуйте ещё раз…
— Здравствуйте и вы. В избу, что ль, пойдёте?
— В избу, Матвей Фёдорович.
В избе Кирилл Архипович поздоровался с хозяйкой и, присев на лавку, стал беспомощно вытирать пот с своего высокого лба.
— Выйди-ка на часок, — бросил мимоходом хозяин жене, и, когда та вышла, Матвей Фёдорович плотно притворил дверь, подсел к приказчику и прямо подошёл к делу:
— Вы насчёт чего же это?
— Да вот посоветоваться заехал, Матвей Фёдорович… Такое дело, такое дело, что и не придумаю.
И Кирилл Архипович рассказал в чём дело.
— Гм! — пропустил в нос староста.
— Я вот что надумал… Уж Бог с ней с ценой… 12 рублей на базаре просят, ну и мы от людей никуда не денемся. Нынче вот праздник, народ пока свой хлеб не зажал… чать, не зажал.
— Нет, не зажал.
— Чтоб нынче миром бы к нам? Половину денег на руки, а половину до продажи.
— Не сообразишь ведь всех, — нехотя и лениво ответил староста.
— О?
— Мир.
— Да, вот мир разве…
Кирилл Архипович вздохнул и замолчал. Молчал и староста.
— А то нельзя ли как-нибудь, Матвей Фёдорович?
— Да ведь я-то что тут? Главное дело, больно вы уж с вашей барыней работой облагаете: обижаются ведь которые…
— Так ведь, Матвей Фёдорович, против людей и спокой у нас…
— Это так, за это спасибо, а вот лишечки-то: всё будто так…
— По настоящему и сеять-то бы нынешним временем не след, — вильнул Кирилл Архипович.
— Да где уж вам сеять? Тут своя крестьянская работа отбивается…
— Этак, Матвей Фёдорович… Да нет, видно, бросить же надо.
— Ну, там картошку для домашности, а то что ж выкручивать…
— Да я уж и сам не рад, — сокрушённо вздохнул Кирилл Архипович, — главная сила толков нет…
— То-то толков нет, а склоки много…
Староста помолчал и начал другим тоном:
— Вы что нынче за Караульной горой продавать же станете землю?
— Станем.
— То-то… Уросла, чать? Который год в сенокосе теперь лежит она?
— Да что? Никак семь лет.
— Девятый, чать, пошёл?
— Аль девятый?
— Гляди… Лес на амбар когда возили? В тот же год и землю бросили. Считай…
— Так, так.
— То-то… Уросла чать?
— Когда не уросла.
— Глядел я как-то, ехал: щётка пробила… Сдавать станете, и я бы взял десятинку-другую от лесу… от пчельника…
— Так что… Уладь дело, — не постоим, Матвей Фёдорович…
— Я вот что думаю… Церковь нам надо же новить, — рублей сто с миру сойдёт… Если вот присогласить старичков сегодня после обедни. Дескать, половину на руки, а остальную, чтоб вам прямо за мир в церковь внести. До вечера бы и кончили.
Кирилл Архипович даже привскочил.
— Так что? Матвей Фёдорович! А мы бы тебе постарались… Уж прямо так бы за тобой и земля осталась… от пчельника.
— Этак, что ль, попытать, — задумчиво говорил староста, — вот обедня отойдёт, соберём стариков. Так, что ль? Поэтому лошадку заводи во двор… да дай уж овсеца… А мы в церковь… Вернёмся, самоварчик изготовим, — чашечку-другую, поколь сходка сбирается. Овса дать, что ли?
— Овёс-то у нас свой, да вот вышел…
— Дадим…
Лошадь завели во двор, поставили к овсу, и так как раздался уже благовест, то оба, и хозяин, и гость, пошли к обедне.
В прохладной церкви народу собралось немного: дети, обычные старики, старухи, десяток-другой девушек и парней. Отстояли обедню и домой пошли.
— Скоро он, батюшка, нынче повернулся, — сказал приказчик.
— К вашей барыне, видно, торопится… Именинница, что ль, она?
— Ах да, рожденница… А я и забыл…
Пришли домой, заглянул Кирилл Архипович в колоду: съела лошадь весь овёс, что всыпал он ей из пудовки, которую вынес ему из амбара староста. Заглянул в пудовку Кирилл Архипович, где оставался ещё овёс, подумал и высыпал и остатки своей лошади. Напились чаю, а тем временем собрался сход, и пошли приказчик и староста толковать с миром.
— Вот, старики, в чём дело, — начал староста.
Выслушали старики, опросили Кирилла Архиповича насчёт базарных цен, и Кирилл Архипович опять, не сморгнув, заявил о двенадцати рублях. Начали толковать.
— Говори, староста! — обратился кто-то к Матвею Фёдоровичу.
— Так что ж? Случай по мне того… подходящий, — ответил староста. — День также проведём, двести сорок рублей кучка: свинья на рыле не принесёт.
— Ну так чего же, известно…
Ещё потолковали, вырядили два ведра водки, тут же одно распили и весёлой гурьбой повалили собираться, чтобы ехать жать хлеб барыни Ярыщевой. Пошёл и приказчик со сходки весёлый, но во дворе старосты ждала его невзгода. Лошадь барыни издыхала, лёжа на земле. Она дёргала ногами, судорожно подымала голову и опять с тяжёлым бессильным вздохом падала на землю.
Сбежался народ. Одни говорили ‘мышки’, другие ‘домовой расшиб’, третьи заподозрили ‘язву’, — пересчитали все, какие знали, болезни, ахали и охали, но делу не помогли. Лошадь в последний раз подняла голову, безнадёжно посмотрела на свой вздувшийся живот, ещё безнадёжнее обвела взглядом всех собравшихся и бессильно упала, как бы говоря: ‘ну, Бог с вами, — и вправду помирать приходится’.
Поохал ещё Кирилл Архипович, потужил, рассказал несколько раз, как прекрасно ела лошадь овёс, как и остатки он ей высыпал.
— Пришли из церкви, гляжу: ах, съела! Так ещё фунтов пять осталось, — думаю себе: пусть ест… А так и хватает, так и хватает, — ровно не в уме она… Я и подумал ещё, что она ровно не в уме? На вот тебе… Ах, ты грех!
— Чего ж станешь делать? На роду уж так написано ей, — утешали приказчика. — Шкуру, что ль, тебе с неё снять?
— Снять, что ль? — раздумывал Кирилл Архипович.
— Так что ж? Пока народ там кумекает — принимайся… Шкура тоже ведь… За неё трёшну отдашь.
— Трёшну-у? — усомнился другой, — и пятишну при нужде отдашь.
— Отдашь.
— Снимать видно, — надумал приказчик и принялся за дело.
Снял кожу, сложил её под сиденье, а вместо павшей лошади выпросил у старосты его Воронка. Вместе со старостою и уселся приказчик и поехал прямо в ржаное поле, куда потянулась уже деревня.

II

Высоко поднялось солнце и смотрит из-за Караульной горы на маленькую усадьбу старой барыни Ярыщевой.
У зеркального пруда густой сад. Повыше на пригреве, маленький с высокой деревянной крышей барский домик. Ещё выше всякие хозяйские постройки: конюшня, каретник, амбар, ледник, баня, скотные дворы. Сбоку — флигель приказчика, а с другой стороны — людские, кухни и птичий двор, с высокой оградой, подошедшей прямо к пруду. На пруде барские утки и гуси. Маленькая, босая девочка пасёт во дворе стадо индюшек. Чисто и опрятно кругом. В маленькие окна видны чистенькие комнатки с крашеными полами, с мебелью в чехлах. В комнатах специальный запах десятки лет обитаемого жилья. Тут и аромат сушёных грибов и разных ягод, что в стеклянных банках, разбавленные водкой, греются на солнце, и ещё чего-то, что сразу охватывает вас сознанием, что вы в деревне, в той глухой старинной деревне, где в барском домике в сонной тишине тикают однообразно часы, и слышится порою то звонкая трель канарейки, то одинокие шаги старушки-хозяйки.
Стара барыня: 66 лет ей. Она маленькая, костлявая старушка, с круглой от старости спиной, с беззубым широким ртом и живыми голубыми глазами, которыми смотрит так живо, что, кажется, выглядывают они из какой-то маски. Одета старушка в чёрную люстриновую юбку и такую же кофту. Голова её подвязана платочком с узлом на подбородке, и всем своим наружным видом она скорее смахивает на простую мещанку, а не на потомственную, в шестой книге записанную дворянку.
За свои 66 лет многое перевидала старуха на своём веку. Расчётлива, экономна и бережлива. В лавке покупает, — торгуется, замучит всех приказчиков и не упустит из вида ничего.
— Батюшка, — остановит она руку приказчика, сбирающегося отрезать конец верёвочки, которой он обвязал ей покупку, — а ты подальше отрежь… Верёвочка-то мне, старухе, и пригодится.
У старушки помещицы живых детей нет. Только от покойной дочери осталось двое внучат. Внучке двадцать два года, она кончила гимназию и теперь учится в Петербурге, где-то на курсах. На лето она приезжает гостить к бабушке. Внуку Пете всего пять лет, и с своей няней, старой и строгой они не разлучаются весь день.
Встал уже упитанный, как телёночек, розовый Петя. Аккуратно одела его няня, умыла, расчесала, всё с наставительными присказками, Богу заставила помолиться и повела его в маленькую столовую чай пить. Полощет няня большую Петину чашку, оглядывает его сливочки в маленьком сливочнике, пробует рукой, теплы ли калачики, посмотрит, на месте ли масло, соль и, если чего нет, строго и коротко приказывает принести горничной Маше. А Петя чинно сидит и спокойными довольными глазами поводит то в ту сторону, где священнодействует няня, то смотрит на Машу, которой приказывает няня что-нибудь принести.
Идёт Маша и несёт. Видит Петя: всё хорошо, все боятся и слушают няню, и он слушает, и жидкий чай со сливками ещё вкуснее кажется ему, когда няня, подвязывая салфетку, приговаривает:
— Рот-то, батюшка, не набивай… Поспеешь, поспеешь… Это вон только хам какой: всё скорей ему бы.
Наелся Петя.
— Ну, ещё будешь?
Мотает головой Петя и слезает с полным ещё ртом с своего креслица.
— Не торопись, не торопись, батюшка, — обтирает его няня, отвязывая салфетку, и шутит, хлопая по животику.
— Ну, вот серёдочка полная, — краюшки заговорят… ну, ай-да, сокол, во дворике гулять.
Во дворе благодать: солнышко греет, индюк гуляет и пыжится, холодок на крылечке. Присела няня на крылечке и вяжет чулок, а Петя с ребятишками играет: то в хороводы, то в лошадки, а то и по другому как-нибудь. Услышала няня, что ссора началась у детей, встала, подошла и смотрит на них поверх своих больших очков. Докладывают ей дети, в чём дело, — разобрала, и хоть и не прав барчук, а оправдала его, — пусть, дескать, привыкают, что барин всегда прав. Но подвернулась бабушка, проходившая в это время в амбар, и дело приняло другой оборот. Бабушка взяла сторону ребятишек, и обидевшийся Петя ушёл к няне на крылечко, где и присел рядом с ней. Няня усердно, будто не замечая ни его, ни бабушки, продолжала вязать.
— Ну, и иди… Иди, — задорно говорила бабушка, провожая внука к няньке.
— Ну, да, — отвечал ей Петя, — а зачем ты их сторону берёшь?
— О, батюшка мой, тебя не спросила. Что я на старости лет душой, что ль, кривить для тебя стану?! Вот так хорошо, вот так спасибо, — учи меня, учи… Спасибо, батюшка, спасибо…
— Ну да, а зачем они спорят со мной?
— Ах, Боже мой, вот так горе! Спорят?! Не прикажешь ли ты ротики им платочками завязать? Вот уж тогда спорить никто не станет… и умный же тогда ты будешь, ба-а-тюшка ты мой!
Ещё проворнее вязала свой чулок няня.
— Эх, какой умный, эх, какой умный! — твердила бабушка.
— Ну-да, они дурлаки…
— О? — передразнила его бабушка и показала внуку на индюка, — и индюк вон тоже, — что ему скажешь, — а он всё своё ‘тюрлю-флю!’ ‘дурлаки!’
Петя уже перестал сердиться и смешным кажется ему сравнение бабушки, но он хочет удержаться и, пряча лицо в платье няни, всё-таки смеётся.
Бабушка смотрит внимательно, весело и наклоняется, чтоб поцеловать внука. А тот ещё сильнее прячет лицо в складки няниного платья.
А няня всё сидит, строго и обиженно вяжет чулок и не сводит глаз с своей работы.
Поймала бабушка внука, поцеловала его и пошла.
Подождала немного няня, повела глазами на ребятишек и проговорила строго:
— Ну, что ж вы не зовёте барчука играть? Наш барчук — не барчук, так кого же вам? Такого барчука днём с огнём не найдёшь… На весь род у нас самый умный барчук…
Смотрит Петя внимательно, что ребятишки на это скажут? А ребятишки уж покорно идут к крыльцу: подошли, смотрят на Петю, и ласково говорит один:
— Идём, что ль?
— Ну, вот, вишь, зовут… Ну, иди…
Зовут, да! Вскочил Петя и побежал.
Девять часов пробило в столовой и повели Петю котлетку есть. После котлетки няня поднесла ему на блюдце варенья. Ягодки вишнёвые, прозрачные, вкусные и соку много. Полюбовался Петя сперва, осмотрел их и начал, не спеша, есть.
— Вот так, потихоньку… Так, так, сокол мой… Поел? Ну, теперь в гостиную иди тихонечко, посиди там, а я немножко вот схожу…
Пошёл Петя в старинную гостиную.
Мягкий диван стоит у стены. И диван, и кресла обиты красным сафьяном, а на стенах висят картины. На одной нарисована битва, на другой — горка, лес, река, а между окнами раскрашенные гравюры из библии. Петя смотрит, как наклонилась Сара к колодцу и так и стоит: и сегодня, и завтра, и всегда. Стоит и Петя и смотрит. А там гусар саблю поднял и так и сидит всегда с поднятой саблей на лошади. И Петя будет таким гусаром. В углу рояль стоит. Взмостился Петя и начал трогать пальцами клавиши. Ударит и слушает, другую ударит и опять слушает.
Заглянула сестра его и прошла в столовую. Молодое, худощавое приятное лицо, волосы русые в одну косу, глаза серые, большие, веко левого глаза слегка опущено. Оглянула лениво стол с потухшим самоваром, хлеб, лепёшки, масло.
Бабушка вошла.
— Встала?
— С рождением, — и внучка лениво потянулась и поцеловала подошедшую бабушку.
Бабушка двумя руками взяла голову внучки и расцеловала её.
— Хотела к обедне поспеть… Так за делами и время не сыщешь. Просила уж батюшку приехать. Нет вот что-то и Кириллы Архиповича, нет. Э! это кто ж едет?
И бабушка, и внучка заглянули в окно.
— Что такое? — произнесла раздумчиво старушка, — никак Кирилла. Да что ж он на чужой лошади?
Барыня с ключами в руках заковыляла к выходу, крикнув в дверях:
— Маша, кофе барышне.
— Несу, — ответила из коридора молодая, нарядная, в толстых полусапожках, Маша.
Внучка в ожидании кофе присела и лениво перелистывала какую-то книгу.
Бабушка уже стояла на крыльце и, прикрыв глаза ладонью, нетерпеливо ждала своего приказчика.
— Ах, здравствуйте, — проговорил, наконец, Кирилл Архипович, останавливаясь посреди двора. — С праздничком вас… Проздравляю вас.
И Кирилл Архипович начал без конца кивать своей обнажённой лысой головой.
— Спасибо тебе, батюшка… А где же наша лошадка-то?
— Ах, — вдруг вспомнил Кирилл Архипович.
И вынув кожу, на которой сидел, развернув её, он сказал упавшим голосом:
— Вот…
— Что вот?!
— Сдохла…
Старуха посмотрела и только и могла сказать:
— Это ты мне что ж, подарочек к празднику?
Кирилл Архипович растерянно развёл руками. Упрёк барыни окончательно обескуражил его. Он молча, с убитым лицом, смотрел на шкуру барской лошади.
— С чего ж она сдохла?
— Да ведь я почём знаю? — с горечью ответил Кирилл Архипович.
— Болела, что ль?
— И даже ни-ни… Еду я ещё и думаю: здорова, мол… Сглазил я, что ль, её?
— Надо тебе думать было…
— Да уж виноват. Я уж и сам-то хватился: не надо бы… Главная вещь — здорова вовсе была… Овса я ей, Матвей Фёдорович дал, засыпал: съела, ещё засыпал: съела и тот… И так просто, вот так и хватает… Не в уме ровно стала.
— Да, а твой-то ум где был?
Кирилл Архипович растерянно посмотрел на барыню и сразу смолк.
— Ах ты, Господи! — вздохнула старуха. — Ну, что ж ты стоишь?
— Так ведь чего же теперь делать? Я уж и не знаю… Хочешь будто всё вот как лучше… Ах ты, грех!
Кирилл Архипович в свою очередь вздохнул, подумал и спросил, беспомощно показывая на кожу:
— В каретник, что ль, её повесить?
— Ну, а куда же?
— Кожа, положим, хороша, — выделать — пять рублей стоить будет… Хомуты починить же надо.
— Жнецов-то хоть ты нанял?
— Ах да, — встрепенулся Кирилл Архипович и весело произнёс: — нет.
— Ну, вот тебе… Ну, спасибо тебе, батюшка. Дай Бог тебе здоровья. Послал Господь приказчика! Дура я старая.
— Да вы, Наталья Ивановна, не расстраивайтесь, — с душевной болью в голосе заговорил Кирилл Архипович.
— Да что, батюшка, не расстраивайтесь… Ну, какой же ты, скажи на милость, приказчик у меня…
— Наталья Ивановна! Так ведь пятнадцать рублей жнитво, — в отчаянии воскликнул Кирилл Архипович.
— Ох, ты, Господи, — всплеснула руками барыня. — А пуд хлеба на базаре двадцать копеек. Вот это так… Вот это посоветовал, батюшка, в добрый час сеять.
И долго ещё выслушивали друг друга барыня и приказчик, пока, наконец, разговор не подвинулся к выяснению положения вещей данного момента.
В конце концов, всё оказалось не так плохо, как могло бы быть.
— Как же, жнут, — радостно успокаивая, говорил Кирилл Архипович.
— Уже и жнут?
— Вся деревня…
— Да ты, что ж раньше-то не обрадовал? Слава Тебе, Господи, — крестилась старушка.
— На три рубля дешевле! — напомнил Кирилл Архипович, — я уж погрешил маленько…
— Ну, батюшка, молодец!
— А остальную половину хоть до октября… ренду получим — отдадим.
— Конечно… ну, спасибо, батюшка, спасибо…
— Главное в раз, — день — вон какой.
И это, конечно, много значило.
— А я его ругаю, — говорила барыня, — сам, батюшка, и виноват. Ну, иди ко мне чай пить… Иди прямо сюда… А я ругаю…
— И я то уж обробел, — вижу, огорчаетесь вы, и сам не знаю, как мне вас успокоить.
Напился Кирилл Архипович холодного чаю, рассказал ещё раз уже по порядку о похождениях сегодняшнего утра. Барыня расспросила о всех, кто был на базаре, и Кирилл Архипович встал и, приседая и вытирая усы и бороду, откланялся:
— Ах, ну, благодарю вас… Ехать надо в поле.
— Ну, поезжай с Богом.

* * *

Приехал батюшка служить молебен. Отслужили. После молебна подъехал становой и фельдшер. Молодой становой, полный, добродушный, то конфузился, то старался смотреть по военному и выпячивал грудь. Скромный, тихий фельдшер сидел осторожно на конце стула. Батюшка расхаживал большими шагами и задумчиво заглядывал в окна.
Разговор не клеился. Коснулись было эпидемических болезней и той грязи, которая царит в сёлах. Молодой становой покраснел, приняв намёк на свой счёт.
— Да с мужиками разве что-нибудь поделаешь, — ответил он в своё оправдание. — Сколько раз я им говорил — ничего не понимают.
Внучка, скучавшая в этом обществе, уныло посмотрела на станового, скользнула взглядом по лицам других и уставилась в окно.
— Которые и понимают, — заступился батюшка и, посмотрев на девушку, оправил свои густые красивые волосы.
Тихий фельдшер, всё время внимательно слушавший, кивнул головой и хриплым нерешительным голосом, придерживая нежно свою чёрную бороду, произнёс:
— Понимают.
— А понимают, так что ж у вас в селе грязи больше, чем где либо? — бросил фельдшеру пренебрежительно становой.
— Так ведь… Не мне же её возить, Пётр Степанович.
— Не про вас и говорится… говорится про мужика… Хоть бы вашим мужикам — не говорил я разве?
Старушка хлопотала в столовой и, когда всё было готово, позвала гостей обедать.
После обеда убрали стол и самовар подали. Пьют чай гости. Жаркое солнце льёт свои раскалённые лучи в окно, волны табачного дыма ходят по комнатам.
Сидит старушка, празднует свой шестьдесят шестой год пребывания на земле. Щемит на душе: словно жаль чего-то, что-то вспоминается, — такое же неуловимое, как этот весёлый день урожайного лета. Прошло всё, как и этот день пройдёт.
— Как совершение урожая пошлёт Господь… — говорит задумчиво батюшка. — Соломой хороши хлеба, а зерно не хвалят… Старые земли…
Старушка вздохнула, отогнала свои мысли и, качая головой, проговорила:
— Хоть и новые… хоть двести пудов уродит, да цен нет, — хуже голодного года и будет.
— Да, выручки не будет.
— Сколько опять помещиков съехалось по своим усадьбам, — качнувшись на своём стуле, вставил становой, — губернатора ждут.
— Что, батюшка, твой губернатор здесь поделает?
— Ничего, конечно, не поможет: не свои же вам деньги даст.
— Когда, по завещанию мужа, отпускала я своих мужиков на волю, — и-и! — На меня тогдашний-то как! Что вы делаете? Вы мне всю губернию взбунтуете. А через восемь лет всем волю дали.
— Ну, так ведь это когда было… Конечно, губернатор тот вам пустое толковал, — фыркнул становой.
— Ох, батюшка, чем, чем, а задним-то умом крепки мы… Назад оглянешься, всё там, как на ладонке, видишь…
— А вперёд-то тоже, — усмехнулся становой, — пожалуй, загадывай… Другой раз за это так влетит нашему брату, что и думать забудешь.
Становой энергично встал, тряхнул головой и заходил по комнате, звеня шпорами.
— Ну я, батюшка, свою подать плачу, а там, есть ли, нет твой губернатор — меня не пугай им.
— Вам… оно, конечно, что, — про себя говорю.
Внучка вошла и присела на стул с таким видом, как бы спрашивала: ‘долго вы ещё тут будете сидеть?’
Становой оглянулся и начал прощаться. Он звякал шпорами и, протягивая руку, сгибал её у локтя кренделем. За ним, посмотрев из-под рясы на часы, осторожно поднялся, оправляя волосы, батюшка. Совсем тихо и смущённо привстал с кончика стула и фельдшер. Он поклонился издали барышне, дружелюбно поклонился и пожал руку старушке, пожал руку появившейся в дверях няне и, кашлянув, вышел за другими в сени.
Уехал становой, уехал батюшка в своей плетушке, приподняв на прощанье свою мягкую, круглую с большими полями шляпу, а фельдшер пошёл во флигель.
Приехал Кирилл Архипович с поля обедать. Поставил лошадь под навес и пошёл было к своему флигелю. Но, увидев вдруг громадный котёл, стоявший десятки лет возле колодца, он остановился, подумал и решил привести в исполнение свою давно задуманную мысль, — поставить котёл под навес.
— Все трудитесь? — подошёл к нему фельдшер, наблюдавший некоторое время, как Кирилл Архипович, напрягаясь, катил по двору котёл.
— Да вот охота… Который год уж на ветру, да на дожде стоит: ржавеет.
— Известно… Да вы куда его?
Кирилл Архипович обвёл мутными глазами двор и ткнул пальцем в самый дальний угол навеса.
— Ну, давайте вдвоём…
И приказчик с фельдшером принялись за котёл.
— Кирилл Архипович, ты что это? — крикнула из окна старая барыня.
— Да, вот, обедать приехал было.
— Обедал?
— Да нет, не угодил ещё… Вот уж котёл перва…
— Нашёл время!.. Брось… Обедать иди… Там же жнут у тебя…
— Сейчас-то обедают, положим… Бросить, что ль уж разве?
— Ужо, ужо, — крикнула барыня.
Кирилл Архипович бросил на полдороге котёл и пошёл с фельдшером к себе.
— Ах, вот, кстати, — вспомнил он. — У меня ведь опять, Алексей Иванович… Как вот жара: подступит, — хоть ты что…
Кирилл Архипович показал под ложечку.
— Да у вас это всегда — как жара… Посмотреть надо…
— Пожалуйста. Ах, вот чего: как же? Овсеца-то надо лошадке дать. Вы вот что: вы идите, а я сейчас…
И Кирилл Архипович пошёл к амбару.
Так и не дождался его фельдшер. На полдороге Кирилл Архипович опять о чём-то вспомнил, повернул за новым делом, потом забрался на задний двор и, увлёкшись, стал пересматривать валявшееся там разное ржавое старьё: это вот совсем ещё хороший лемех, а это винт совсем новый… И Кирилл Архипович задумался, на что бы употребить его.
Когда он попался опять на глаза барыне, она спросила:
— А ты ещё не уехал?
— Сейчас еду, — ответил Кирилл Архипович. — Кусочек дай какой-нибудь, — заглянул он в своё помещение и, увидев фельдшера, вскрикнул:
— Ах, Алексей Иванович… Я ведь и позабыл про вас… Как же теперь? До другого раза, что ли?
— Так что ж? Как-нибудь после…
— Дел, сами видите, вон сколько…
— Дел-то много.
Получив ломоть хлеба, Кирилл Архипович побежал к навесу, где стояла его лошадь, взнуздал её и поехал, судорожно подёргивая вожжами и в то же время торопливо пережёвывая откушенный ломоть хлеба.
Барыня провожала глазами своего склонившегося на бок приказчика и думала с огорчением, что порядочный он у неё размазня. И в то же время красной ниткой чрез всю деятельность приказчика проходило одно его неотъемлемое качество — честность.
— Честный, — прошептала старушка, как неотразимый довод самой себе, — преданный и честный. Да и вижу я его насквозь, а с умным свяжись — и не распутаешься: вон как у Лопатиных, и имение из рук ушло.

* * *

Кирилл Архипович, приехав с обеда на жнитво, узнал и приятную, и неприятную в то же время для себя новость: на базаре — татар угнали жать по пяти, вместо пятнадцати рублей. Дмитриевские жнецы, сбившись в кучи, вели об этом оживлённый разговор. Виновником упавших цен называли Гаюшинского приказчика Ивана Феногеновича. Оказалось, что Кирилл Архипович погорячился и вдвое дороже нанял жнецов. Сперва, по деликатности, Кирилл Архипович, узнав о пятирублёвой цене, постарался скрыть неприятное впечатление и только заметил:
— Ну уж! чьё счастье какое… — но, походив немного, от одних к другим, он сказал: — Того… Сказывать уж хоть не надо барыне… Только расстроится.
— Зачем сказывать? — энергично отозвался сытый, плотный парень Михайло. — Известно, кому какое счастье.
И словно боясь, как бы это счастье вдруг не повернулось спиной к односельчанам, Михайло закричал:
— Ну чего ж стоять? Жать, так жать. Можно и потрудиться: не зря же в самом деле этакие деньги отваливать.
У жнецов дружно сверкали серпы, и, описывая по воздуху круги, бабы и мужики складывали горсти уже срезанной ржи, а Кирилл Архипович как сел на сноп у табора, так и сидел, всё думая, как ему быть теперь.
Солнце книзу уже пошло, когда показалась вдруг плетушка самой барыни. Наталья Ивановна ехала с внучкой и весело всматривалась в ряды стоявших скирд там, где вчера ещё волновалась густая рожь.
Кирилл Архипович совсем раскис и сам перед собой только разводил руками.
— Что? — подсел к нему староста. — А ведь неловко, Кирилл Архипович, барыня-то едет… про цену узнает базарную…
— То-то узнает… Скажет, что вот я с тобой для миру старались… она ведь сумнительная: а я тут что?
— Узнает… На народе, где спрячешь… Я калякал кой с кем… Вот чего… Десятинки три дадите у пчельника, а миру водки ведра два: и Бог с вами и с деньгами, — на помочь повернём дело…
Кирилл Архипович ожил.
— А пойдут? — спросил он, не смея верить.
— А ты… вон они: Трусов, Аношин, Беляков уже снуют по народу: дай срок… Теперь маненько водкой раздразнить их: пойдёт дело…
Сейчас же распорядились и стали обносить водкой жнецов.
Когда подъехала барыня, дело было уже сделано. Староста, отойдя к агитаторам и поговорив с ними, ласково-деловито повернулся и кивнул приказчику:
— Пошли…
Отлегло у Кирилла Архиповича от сердца.
Пошли — одно слово, да тяжёлое, — двести слишком рублей в кармане останется: ну, это так подарочек к рождению.
Кирилл Архипович бросился навстречу к барыне и, судорожно схватившись за борт плетушки, начал было:
— Ах, вот чего… — Но лицо его выражало такое мучительное напряжение, что старая барыня тоскливо-испуганно вскрикнула:
— Да говори же, говори, батюшка, — что ещё?
— Ах, да нет же ничего… Слава Богу всё благополучно.
И Кирилл Архипович начал делать гримасы и в то же время кивать головой в сторону кучера: очевидно, ему хотелось, почему-то по секрету от кучера, сообщить барыне новость. Но старуха не понимала: она напряжённо всматривалась в приказчика, смотрела в спину кучера и, потеряв терпение, опять закричала на своего приказчика:
— Батюшка ты мой, пожалей старуху: не мучь.
— Ах, — вздохнул ещё раз приказчик, — видно уж так…
И Кирилл Архипович рассказал, наконец, о том, что крестьяне хотят повернуть всё дело на помочь, вместо денег. Подошли староста и передовые.
— Что вот, батюшка, говорит мне приказчик? — наклонилась добродушно и таинственно старушка к старосте.
Староста не сразу ответил. Он положил сперва руку на облучок, посмотрел куда-то в сторону и, наконец, уставившись в барыню, ласково-добродушно сказал.
— Так надумались мы, Наталья Ивановна, послужить тебе… дело суседское…
— Ох, батюшка мой, я уж и не знаю, как благодарить-то…
— Ничего, барыня, — задумчиво ответил Аношин, которому пришлось долго толковать с задорным парнем Михайлой, — выжнут безо всякого…
— О?
— Верно, за водкой посылайте…
— Господи, так ведь конечно, — засуетилась старуха. — Вот, вот…
Наталья Ивановна торопливо достала бумажник из кармана и, отсчитав деньги, дала их приказчику.
— Три ведра, — приказала она.
— Довольно двух, — кивнул головой староста.
— Три батюшка, три, — настояла барыня.
— Ну, спасибо… Народ охотнее будет хвататься… Идти к ним…
И староста, а с ним и его свита пошли по рядам.
Староста говорил громко, так, чтоб слышала и барыня, и жнецы.
— Эй, ребята, жни получше — три ведра барыня жертвует вам…
Редкие из жнецов при этом подымались и оглядывались в сторону барыни, большинство же молча, сосредоточенно жали.
Перед иными останавливался староста и тихо говорил:
— Так ведь чего же станешь делать? Неужели вот так за горло? Вон цена на базаре, слыхали? Опять много ли придёт на человека, если по базарной цене, а тут хоть уважка… а вот по жнивам скотину допустит опять… А главное пристал приказчик: меня, мол, подвели…
— Уж ему, конечно, перед барыней неловко…
— А нам-то с ним же жить…
— Оно, конечно, так… Эх… чего станешь делать?
— Так ведь об этом самом и речь…
Бабушка и внучка сошли с плетушки на землю, прошли несколько шагов и присели у первого скирда хлеба.
Бабушка, щурясь, всё смотрела на ряды жнецов и всё ещё не могла освоиться с мыслью, что двести рублей свалились ей с неба. Она была и довольна, и смущена, и почему-то старалась не смотреть на внучку. Лицо внучки было покорно огорчённое.
— Вот, бабушка, ты говорила, что будут лишние деньги — школу построишь… Вот эти деньги отдай…
— Да где ж деньги, матушка, когда их нет у меня!
— Пришлось бы доставать…
— Ну, так доставать ещё…
— Ну, вот, когда достанешь, и дай…
Глаза старухи смущённо забегали, и она ответила, не смотря на внучку:
— Ну, не всё сразу… Достать! И даром жнут, а толку нет.
— Зачем же сеять тогда?
— Зачем, зачем, — повторяла старуха.
— Так всегда, — пренебрежительно сказала внучка и отвернулась.
Бабушка молчала.
Молчание тянулось долго и было неприятно старухе. Наконец она сказала:
— Для вас хлопочу, — всё вам останется… Хоть всё раздайте…
— Что ж, отдайте? Я, может, и не доживу ещё до того времени…
— Доживёшь, матушка… и в ум войдёшь.
— Барыня, — подошёл к ней крестьянин, жавший до сих пор, — я к тебе всё насчёт лесу докучать пришёл.
Старуха растерянно опять покосилась на внучку, на крестьянина и спросила:
— А что тебе, батюшка?
— Да всё вот насчёт лесу…
Барыня хорошо знала всю эту историю с лесом: был продан лес, назначен был срок для вывозки его, лес в срок не был весь вывезен, и, согласно печатному ярлыку, крестьянин лишался права на оставшийся лес.
— В чём дело? — спросила ещё раз старуха, словно ничего она не знала.
Крестьянин должен был рассказать ей подробно всё.
— Батюшка мой, — проговорила, выслушав, старая барыня, — а кто же тебе виноват?
— Так ведь чего же станешь делать? Не успел.
— Так ведь, батюшка мой, молодой-то лесок взялся, — ты его топтать станешь теперь…
— Где взялся?.. Когда ему взяться было?
— Нет, взялся, батюшка, как сеянный пошёл: сама видела.
— Пропадать видно моему лесу, — махнул рукой крестьянин.
— Лес, батюшка, теперь не твой.
— И деньги отдал, да и лес выходит не мой, — фыркнул крестьянин.
— А зачем же ты его не вывез? мне что же полесовщика из-за тебя лишнего держать? Ты ведь знаешь, что мой теперь в поле…
— Зачем лишнего? свой лес вывезу, неужели же твой захвачу?
— Ты не захватишь, а ведь всякий есть: другой и захватит. Вас тысячу человек: тебе поблажку и всем надо… Я, старуха одинокая, как с вами тогда соображусь, если одного порядка не заведу.
— Порядок?! Деньги отдал, а лес опять не мой: уж Бог с ним и с порядком таким.
Крестьянин говорил грубо.
— Ну что ж, батюшка, ругай меня старуху, — напряжённо тоскливо проговорила барыня.
— Кто ругает? Бог с тобой и с твоим лесом, когда так… И водки твоей пить не хочу, — уйду и Бог с тобой.
— Вот видишь ты какой: сердце-то у тебя злое… Не хорошо, батюшка, не хорошо…
— Ну, ладно: какой есть, такой и есть. Марья! будет жать! — закричал своей жене крестьянин.
— Ишь какой! Назло делает, — мотнула раздражённо головой старуха. — Ты что ж меня хочешь на всю деревню срамить?
— Бабушка, — вмешалась внучка, — ведь это же, действительно, его лес.
— Ну, вот, — сказал крестьянин, — твоя кровь, а моё ж баит.
— Да ты что грубишь? — накинулась на него барыня, вдруг вспыхнув.
— Чем я грублю? Э, Бог с тобой!
Крестьянин не на шутку собрался уезжать.
Старуха не знала, что делать: и леса жаль было, и перед внучкой неловко, и перед деревней выходила неприятная история: разнесётся далеко кругом в преувеличенном виде.
Едва, едва помирил барыню с крестьянином подоспевший староста и приказчик. Старуха отдала лес.
— Ну и ладно, ну и иди, — погнал жать староста получившего свой лес крестьянина.
Но старушка ещё долго не могла успокоиться.
— Видно сразу нехорошего человека: пришёл бы тихо, смирно, а то вот при народе… Не хорошо… Не хорошо… Старуха я, грех так… Портится народ.
— Нынче всякого народу довольно, — философски успокаивал её староста.
— Ну, что ж? Бог с ним… А всё-таки скажу: не хорошо…
— Известно: где хорошо?
Но когда привезли водку и жнецы стали подходить и, выпив, жали старой барыне и её внучке руку, а бабы целовались с ними, — когда очередь дошла до крестьянина, бранившегося со старухой, то Наталья Ивановна весело проговорила:
— Ну, давай мириться… — и сама налив стакан, подавая, сказала: — ну, уж пей… Будет: кто старое помянет, тому глаз вон.
— Мириться, значит, охота, — поддакнул кто-то из толпы.
— Мировая у вас выходит, — сказал другой.
— Так ведь я что? — говорил крестьянин, принимая водку и кланяясь, — прости и ты, коли в чём обидел… Мы мужики, чего понимаем?
И выпив, крестьянин довольно крякнул.
— Ну, вот и помирились, — крикнул весело кто-то из толпы.
— Я ведь, батюшка, — объясняла старуха, — не люблю ссориться. Пусть же моё пропадает лучше…
Мировая барыни с мужиком, да водка развеселили толпу.
— Простая ты у нас, — весело произнёс, подвыпивши, какой-то корявый мужик, — страсть простая!
— Против нашей барыни и нет, — покровительственно бросил, уходя, другой.
— Ну, вы там: жать! — крикнул кто-то. — Кончать, что ль!
— Ай-да!
Молодой парень Никанор, тонкий, с чёрными глазами, с петушиным пером в шапке, пожав барышне руку, делился впечатлениями с окружавшими парнями.
— Сахарная… — он сделал сладкую мину.
— Ишь, дьявол, куда лезет… Тебе бы вот её?
— Взял бы! Эх!
И Никанор ловко и весело пустился вприсядку.
— Жать, жать! — валила толпа. — Бабы, песни!
Склонив на бок голову, во главе пёстрой ленты сарафанов, уже заходила в рожь и запевала Авдотья своим звонким до визга голосом хоровую песню.
Поют песни жнецы, солнце садится. Задумалась старая барыня и внучка задумалась. Сидят обе у той же скирды и смотрят: бабушка в землю и грызёт своим беззубым ртом соломинку, а внучка — на заходящее солнце, на толпы жнецов, на ту избушку, что стоит там далеко над обрывом реки. Туда бы в эту хижину, в эту мирную идиллию, с книгой в руках забыться от житейской прозы. Забыться и жить, довольствуясь самой скромной долей мыслящего человека.
Она раскрыла свою книгу и прочла написанное курсивом:
‘Высшее счастье в труде’.
В каком труде? Там, в той хижине, или в борьбе за общую правду? А где правда и где в жизни сознательное место борца? И без этого определённого места все помыслы о добре и правде разве не тот же рычаг Архимеда, без точки опоры, о котором говорил он: ‘Дайте мне точку опоры и я подыму вам землю’. Дайте… Но кто даст?
Кто-то едет по дороге: крестьянин подъехал, соскочил с лошади, снял шапку и подошёл к господам. Записку подал из Красных Зорек: зовут барышню кататься на речку.
Прочла барышня. И хочется ехать ей и не хочется, а бабушка уговаривает. Ещё подумала и согласилась ехать.
— Я с Кириллой домой доеду, поезжай, — говорила, провожая её, бабушка.
— Надо ещё домой заехать переодеться. Стоит ли ехать?
— Поезжай, поезжай, — твердила бабушка. — Там и ночевать оставайся.

* * *

Огорчился Никанор, когда по окончании работы пришёл с другими к старой барыне допивать водку и не нашёл возле неё внучки с серыми глазами.
— А она-то куда девалась? — спросил он сам себя, разведя руками.
— Что? улетела? — спросил его кто-то.
— Эх, улетела! Напьюсь с горя.
Все смеялись и Никанор смеялся, и кто не мог допить, подавал ему и говорил:
— Ну что ж, допивай?
— А что? Выпью!
И Никанор пил. Его добрые, красивые глаза в это мгновение широко-широко раскрывались. И больнее в сердце щемил недосягаемый для него образ барышни. Потом туманнее стало в голове, отшибло память, и забыл Никанор, о чём болело сердце, но всё пил и пил, потому что всё подносили.
— А вы, будет… Что в самом деле? Опоите человека.
Парни смеялись.
— Ну вот ещё? Опоишь его, быка этакого.
Уже стемнело, когда потянулись пьяные жнецы домой.
Там далеко потухал запад, темнело, и при самой земле только разливался красноватый отблеск, а пьяные песни долго ещё неслись и замирали в пустевшем поле.
Никанора, без чувств, уложили в телегу, и ехал он, заваленный одеждой пьяных помочан, забытый всеми. Привезли в деревню только труп его: платьем ли завалили, опился ли — так и не знали.
Наталья Ивановна ничего не знала о том, что на её помочи опился человек, и довольная поехала с своим приказчиком домой в его тряской плетушке.
— Ох, батюшка, растряс совсем, — говорила она, вылезая из экипажа, когда приехали домой. — Маша, чай готов?
— Ну, а я пойду обедать, — заявил приказчик.
— Как обедать?
И узнав, что Кирилл Архипович так и не обедал, барыня совсем умилилась:
— Ну уж, батюшка, прости Христа ради: досталось тебе сегодня.
В голосе ли барыни что было, чувствительный ли уж такой от природы был Кирилл Архипович, но он быстро, горячо произнёс:
— Что вы, что вы, матушка Наталья Ивановна, я для вас не то что не обедать, я для вас… тоись так хочу послужить… так… одним словом, как отцы наши вам служили.
Старушка расстроилась, и слёзы сверкнули на её усталых глазах.
— Спасибо, батюшка мой, спасибо тебе… Вижу я твою службу и усердие… Дай Бог и тебе, батюшка, всего.
Напилась Наталья Ивановна чаю, — внучек давно уже напился, — убрала чайницу, сахар и хлеб, заглянула к внуку и, увидев его на кроватке, а няню возле, сказала: ‘ну спи, спи, батюшка. Господь с тобой’, притворила дверь и пошла в свою комнату, всю уставленную образами.
Горят лампадки и переливаются в них лучи, играют в ярких золотых ризах образов и дальше заглядывают в тот тёмный угол, где на широкой двуспальной кровати лежит старая барыня, теперь раздетая и готовая ко сну, лежит и смотрит своими усталыми глазами в потолок. Старушечьи мысли о смерти бродят в голове и мешаются с разными мелочами текущей жизни: хозяйством, посевом, внучатами…
Скоро, скоро так же будет она лежать уже без мыслей и слов: будет загадочно и строго смотреть её тёмное лицо, а душа улетит к Тому, пред Кем все равны, пред Кем одни души человеческие!.. И век вечный всё-то все вместе там, пред Его престолом.
‘А здесь, — думает старушка, — вот как миг один и жизнь-то, а врозь — иная всякому доля… Век вечный вместе, — сладко засыпают её мысли, — а жизнь-то врозь’. И вздыхает и спит уже старушка. Устало повернулось её лицо к лампадкам, и бегают тени по этому бледному, неподвижному, в чепчике, расширенному книзу лицу.
Уложила няня спать Петю. Тихо в комнатке. Пузатый комод с медными ручками в одном углу, кресло и рабочий стол в другом, две кровати.
На стене, рядом с образами в серых искристых рамках две картинки. На одной на коленях стоит молодая монахиня, и перед ней Господь раскрыл Своё сердце. Горит сердце в огне и страшно тянет к нему сложенные руки монахиня. А на другой картинке в гробу уж монахиня, и ангел на крыльях уносит в звёздное небо её спелёнутую душу.
Лежит Петя, обняв свою куклу, безобразного Ваньку, и ждёт, когда сон закроет ему глазки. Маша заглянула. Закрыл было и опять открыл Петя глазки.
Тихо мурлычет няня:
У-у-летел орёл домой,
Село солнце за горой.
— Няня, расскажи про монашку.
Няня нехотя прерывает песню.
— Ну, видишь монашка… Вот Господь перед ней. Видишь, от грехов сердце горит Его: кажет монашке, а ей жаль. А вот тут уж умерла монашка… Ничего уж ей не надо… Душу вот, видишь, ангел несёт.
— Куда?
— В небо… К Господу Богу своему.
Смотрит Петя внимательно, и смущает его контраст размеров большой монахини в гробу и её маленькой спелёнутой души в руках ангела.
— Она на небе уже маленькая будет?
— Видишь вот.
— А ходить она умеет?
— Зачем ей ходить? Ангелы на руках носить её станут.
— И меня будут так носить?
— Заслужишь и тебя.
— И Ваньку?
— Ванька кукла. Ванька пропадёт.
— Пропадёт? А бабушка пропадёт?
— Бабушка умрёт.
— А собака умрёт или пропадёт?
— Пропадёт.
— А кроватка?
— Пропадёт.
— А сапожки?
— Пропадут.
— А сабля?
— Тоже пропадёт.
Петя растерянно водит глазами: всё то, что любил он — всё пропадёт. И Петя робко говорит:
— Няня, я тоже пусть пропаду…
— О, глупый какой! Спи…
Вздохнул Петя и покорно смотрит на своего друга Ваньку, на его разбитую голову. Глазки совсем слипаются и думает он: ‘Старый стал мой Ванька: скоро уж он пропадёт’.
И опять тихо и монотонно поёт няня:
У-у-летел орёл домой,
Село солнце за горой.
Стемнело совсем. Разлился мрак и напоил воздух ароматом полей и старого сада. Во мраке мелькают огоньки усадьбы и кажутся они в волнах тёмной ночи огнями какого-то безмятежно плывущего корабля.
Молодой кучер Листрат, заброшенный судьбой далеко от своей деревни, сидит у ворот конюшни и тихо поёт городскую песню о том, что покинул он свой отчий дом, и только собачка верная воет у ворот, да ворон на крыше кричит.
Раздастся голос по лесам:
Заноет сердце, загрустит,
Только меня не будет там.
И щемящей тоской хватает песня за сердце. Мягкий баритон певца замирает в тёмной деревенской ночи, замирает боль по какой-то иной неизвестной жизни. Молодая Марья стоит у дверей крыльца, едва видно её светлое платье, и слушает раздумчиво сладкую песню Листрата. Луна взошла.
Уснул Петя, а тут же на другой кровати возле него улеглась и няня. Потушила свечку и в узорное окно смотрит к ней светлая лунная ночь. Сколько лет прошло — всё та же она, эта голубая ночь. Всегда и смолоду она строга была и в мыслях не держала: но молода, красива была. О-ох, и вспомнить страшно! Не ждала, не чаяла… Спит не спит, открыла глаза и замерла: стоит над её кроватью барин. Ох, чего он хочет?! В одной рубахе она… А муж? а барыня молодая услышит? а грех? И замерла… Хотела крикнуть. Обнять хотела, коснуться не посмела. Ушёл барин, и осталась она одна с своим грехом. Куда уйдёшь от него? И жутко, и крестится на образа. Стыдно! давно забыть бы надо, старуха: в могиле вечным сном спит барин…
О-ох, как-то ему там? Что-то ей будет?! Какими глазами придётся на барыню свою смотреть?! А хуже всего, что и до сих пор на духу так и не покаялась. В монастырь бы… довести до пути Петю и туда, в келейку, дни и ночи на коленях замаливать свой тяжкий грех пред людьми и Богом, пред мужем и барыней.

* * *

Тухнут огни в усадьбе.
Кучер прошёл к лошадям в конюшню, наслушалась и Маша песен и спит в коридоре, подбросив под себя какую-то свитку.
Только у приказчика ещё горит в окне огонёк. Лысая голова его громадным пятном обрисовалась на стене, и выводит он буква за буквой письмо к сыну, ученику фельдшерской школы.
‘Любезный наш сын, Степан Кириллович! Во первых строках нашего письма объявляем вам, что вы подлец. Сказывали мне добрые люди, что вы цигарки курите и водку пьёте и даже в пьяном состоянии видели вас на улице. Я самоучкой грамоту произошёл и того со мной не было, а на ваше ученье я последние деньги убиваю. А мои деньги трудовые и про чёрный день ничего не прикоплено и, не дай Бог, помрёт наша барыня, должен я поэтому из-за вас нужду принять великую. А, впрочем, посылаю вам моё родительское благословение, навеки нерушимое. И ещё посылаю вам десять рублей деньгами, чтобы вы их не мотали, а меня старика пожалели бы. И ещё вам кланяется…’
Шла целая страница поклонов от всех.
Уже потухли все редкие звёзды на бледном небе. Только одна упорная словно увязалась за луной и смотрит, смотрит на неё и следует неотлучно за ней.
Но бледнеет и луна и тает и её яркая спутница в пустыне светлеющего неба.
Кончил наконец и Кирилл Архипович своё письмо и смотрит тупо, уныло поверх своих громадных очков в окно в пустой, охваченный сном рассвета, неподвижный двор усадьбы старой барыни Ярыщевой…
Источник: Гарин-Михайловский Н. Г. Собрание сочинений. Том VI. Рассказы. — СПб.: ‘Труд’, 1908. — С. 245.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, август 2010 г.
Оригинал здесь: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека