Волк, Гарин-Михайловский Николай Георгиевич, Год: 1902

Время на прочтение: 25 минут(ы)

Н. Г. Гарин-Михайловский

Волк

Собрание сочинений в пяти томах
М., ГИХЛ, 1968
Том 4. Очерки и рассказы (1895—1906)

I

Стало солнце сильнее пригревать, дрогнул снег, и мутная холодная вода зашумела в оврагах. Громче всех шумел Блажной, и грохот и шум его, как выстрелы из пушек, неслись в пустом воздухе голой весны.
Два подростка, овечьи пастухи, встретились за деревней у Блажного и, постояв, молча присели.
— Вишь, как он,— говорил белобрысый подросток Иван своему товарищу: — с весны ревет, как путный, а с середины лета — курице испить нечего. И будем гонять овечишек опять на водопой в Малиновый.
Черный всклоченный сотоварищ его, Петр, ответил, глядя на дорогу:
— Будешь ты один гонять нынче…
— А ты? — встрепенулся Иван.
— У меня и другое дело найдется.
— Какое дело?
— Так я тебе и сказал!..
— А как же я-то один справляться стану?
— А так и станешь… Поклонись миру и скажи: ‘Так и так, старики, Петр уйти надумал, а мне одному не справиться, а вы вот что: запрудите-ка с весны, пока вода в Блажном, как вот на сахарном заводе, да накиньте мне половину Петрова жалованья, я тогда и один справлюсь за двоих’.
— Так они меня и послушали!
— А ты и уйдешь.
— Куда я уйду?
— Куда глаза глядят!
— Чать, вороны только летают, куда глаза глядят.
— Ну, и сиди тут.
И Петр равнодушно сплюнул в овраг.
— А ты пойдешь, куда глаза глядят?
— И пойду.
— Чать, без паспорта не пустят.
— А ты не спрашивай, и пустят!
— Поймают, так отдуют!
— Ладно, пусть поймают сперва.
Петр встал, поднял мерзлый кусок земли и бросил его в мутные воды оврага.
Когда ком исчез в волнах, он сказал:
— Вот так и я,— ищи там на дне ком-от, что бросил…
— Обсохнет — найдется.
— Ну и жди, пока обсохнет, а я пошел!
И Петр, высокий, черный, с неуклюжими ухватками подростка, заковылял по последнему пути.
Белобрысый товарищ его тоже встал, некоторое время смотрел Петру вдогонку и, убедившись, что Петр действительно пошел, повернулся назад.
В деревне он, подойдя к избе старосты, постучался в окно и, когда староста, подняв окошко, высунул оттуда свою всклоченную голову, лениво сказал:
— Петька, слышь, пасти не станет.
— Еще что?
— Ушел.
— Ушел — придет.
— Ладно — придет, а не придет, я с кем стану пасти?
— Куда денется? — придет!
Староста еще подождал, оглянул улицу и исчез в избе, опустив оконницу. А белобрысый паренек, постояв, лениво, без цели побрел дальше.
Прошел день, два, три, но Петр так и не возвращался.
Наступило время гнать овец в поле, Петра нет. Отец Петра, Федор, погнал овец вместо сына, а в волость послал заявку о пропавшем Петре.
Недели через две Петра разыскали на сахарном заводе, водворили на место жительства и с согласия отца, сдавшего его в общество в овечьи пастухи, высекли.
Белобрысый товарищ Петра, Ванька, на другой день, когда они вместе погнали стадо, равнодушно заметил Петру:
— Вот и ушел!..
— И еще уйду,— ответил ему Петр.
— Выпорют и еще… и не так…
— Не каждый раз!
— А больно пороли?
— Попробуй!
— Небось орал?.. Не хуже Блажного…
Петр, сдвинув брови, молча шагал за овечьим стадом.
В черных полях еще не было почти корму, и голодные овцы, жалобно блея, рвались к озимям. Ванька выбивался из сил, а Петр, отбросив длинный кнут, лежал на земле, смотрел в небо и молчал, как убитый, на все оклики и зовы Ваньки.
— Да что же ты? — подбежал к нему, потеряв терпение, Ванька,— так можно разве? Я один справлюсь?
Петр молчал.
— Ты что ж? Я ведь домой погоню стадо!
Ванька еще немного постоял и, не дождавшись ответа, действительно погнал стадо домой.
В деревню, пыля и вопя, ворвалось стадо, вызвав всеобщий переполох.
Еще не начинали пахать, и народ весь был дома. Тут ж собрался сход, и приступили к отцу Петра.
— Я тут при чем! — защищался отец.— Вы его нанимали, его и спрашивайте. Теперь нашли его и невольте. Выпороли раз, порите еще: я воли с вас не снимаю.
— Нет уж, Федор, не взыщи!.. Мы тебя пороть станем,— отвечал ему староста,— если не погонишь вместо сына, а уж там с сыном — твое дело…
И, как ни бился со стариками Федор, а пришлось-таки уступить и гнать с Ванькой назад в поле овец. Гнал Федор овец и на чем свет ругал сына:
— Ну, погоди ж, погоди ты, треклятый, черт черный! Треклятый! И уродился в кого? Во всем роду черных не было: черный да лохматый, черт треклятый, угольные твои глаза!
А ‘черт треклятый’ продолжал себе лежать там же, где и лежал.
— Убью!— заревел благим матом Федор еще издали и подбежал к сыну.
Петр медленно приподнялся и, сидя на земле, ждал отца.
— Пасти не стану! — угрюмо бросил он отцу.
— Убью! — завопил отец и заметался перед сыном.— Говори, Иродово семя, отец я тебе или нет?
Петр угрюмо потупился и молчал.
Федор еще подождал и с размаху ударил сына в лицо.
— О-ох! — вздохнул как-то Петр и пригнулся к земле.
Из его носа показалась кровь, и он, осторожно прикладывая руку к лицу, смотрел на свои окровавленные пальцы.
Отец тоже смотрел, некоторое время стоя в выжидательной позе, и вдруг с каким-то визгом, схватив сына за волосы, стал таскать его взад и вперед по земле. Задыхаясь, он приговаривал, толкая ногой сына в грудь, в живот, в лицо:
— Вот же тебе, треклятый! Вот же тебе!..
И таскал и бил до тех пор, пока Петр не сомлел.
Тогда отец бросил его, и Петр, неловко, боком, как упал, так и лежал, уткнувшись в землю, без дыхания, без всяких признаков жизни.
До сих пор безучастный, Ванюшка заметил, ни к кому не обращаясь:
— Этак и убить человека недолго. Отвечать кто будет?
Федор растерянно уставился на сына. Но Петр в это время глубоко вздохнул, сделал движение, и сразу воспрянувший Федор закричал:
— Отдышится кошка треклятая! Отдышится дрянь негодная! Смерть от отца примет, чтоб не позорить утробу…
Петр совсем пришел в себя и, опять сев, так же молчаливо начал прикладывать руку к лицу. Кровь размазалась на лице, залила грудь и смешалась с грязью. Петр был страшный, худой и высокий, похожий на выходца из могилы.
Федор стоял над сыном и, когда Петр окончательно пришел в себя, сказал:
— Ну что ж, треклятый, начинать мне сызнова? Станешь пасти?
После некоторого молчания Петр угрюмо ответил:
— Стану…
А на другой день Петр опять отказался гнать овец. По просьбе отца, Петра опять на миру пороли. Били больно, как могли, били так, что извлекли из груди Петра какие-то совсем особые звуки, в которых ничего даже похожего на человеческий голос не было. Уже и бить перестали, а Петр все еще с какими-то переливами в горле выл, как воет, вытянув шею, волк в глухой степи, выл и корчился так, что страшно было и смотреть и слушать.
— Порченый,— шептали ребятишки на деревне.
Так и дальше пошло: день Петр пас, день лежал от новых побоев.
— Да что ты, окаянный, белены, что ли, объелся?— приставал к нему отец.
— Не хочу пасти!
— А есть чего будешь?
— На заработки на завод уйду! Проживу, как знаю.
— От отца, значит, от мира отбиться на вовсе надумал? — приставал Федор.
Петр молчал.
— Врешь, треклятый, не отобьешься! Не таких обламывали!…
И Федор тоскливо твердил:
— Ах, ты, волк, волк! Настоящий ведь волк дикий!..
Так, быть может, и до смерти забили бы Петра, а может быть, и обломали бы, но Петру помог случай.
Приехал миссионер, и понадобился ему прислужник. Явился к миссионеру Петр и сказал:
— Выкупи меня у мира, стану тебе служить.
Поговорил миссионер с Петром и согласился. Согласился и мир.
— Что ж,— рассуждали старики,— бей его, пожалуй, только и всего, что до ответа доведешь себя…
Миссионер отсчитал миру отданный отцу Петра задаток, дал что-то в виде отступного и Федору. Мир нанял нового пастуха, а миссионер увез Петра с собой.

II

Служба у миссионера пошла впрок Петру.
Он научился читать, писать, умел читать по-славянски священные книги и приносил даже существенную помощь миссионеру. Так, во время диспутов, он искусно как бы из публики наводил спор на такие пункты, в которых миссионер был силен и по поводу которых миссионер заранее уславливался с Петром.
На малых диспутах Петр и сам начал выступать на состязания со староверами и понемногу приобрел репутацию искусного и знающего спорщика.
Его уже звали Петром Федоровичем, уважали, хотя и говорили, что Петр Федорович горяч, крут и временами на язык не воздержан.
Миссионер, полюбивший своего помощника до слабости, оправдывал его, говоря:
— И Николай Святитель горяч был, да душой чист…
Петр Федорович вырос, имел в плечах косую сажень, был высок ростом, а черные, как смоль, жесткие волосы, которые он запускал, топырились каким-то черным сиянием вокруг его и без того громадной головы, громадных черных, пронизывающих, горящих глаз.
Носил он давно уже суконную поддевку, сапоги бутылками и только и думал, что о диспутах да о разных текстах священного писания. Он щеголял ими в собраниях, отхватывая одним духом, на память, чуть не целые страницы, и, не довольствуясь, приводил ряд новых текстов.
— А еще от Матвея глава такая-то, а еще от Павла…
И сыплет и сыплет, и умолкнут все, и слушают, и дивятся, откуда только у него берется.

III

Так шло дело у Петра Федоровича, когда вдруг мир потребовал его назад в деревню для отбывания выборной общественной службы.
Выбрали его сотским.
Петр Федорович жаловался миссионеру:
— Вот сотским выбрали. Хорошо — грамотен, могли бы и старостой выбрать. Уж все равно, заодно служить. Злоба в них ко мне — как же, дескать, свиней, овец пас, а теперь в попы метит: вот же тебе, дескать,— послужи в сотских!.. Послужим и в сотских.
Петр Федорович возвратился в свою деревню и начал службу. Не только службу, но и принял от отца все хозяйство. Он принес с собой кой-какие деньжонки. Горячий ко всякому делу, Петр Федорович принялся и за хозяйство не на шутку.
Все ему хотелось по-новому, получше. Хотелось не для себя одного, и он настойчиво твердил,— и отдельным крестьянам, а нередко и на сходке,— как бы следовало все это устроить. Твердил настойчиво, упрямо.
— Да что за учитель нашелся такой? — говорили ему на миру.
— Не учитель я, старики, а дело говорю вам. Вот хоть, к примеру, землю взять. Делите вы ее чуть не каждый год,— ну какое же тут правильное хозяйство возможно? Разделите вы ее ну хоть на двенадцать лет,— ведь дело пойдет,— всякий для себя ведь станет заботиться тогда: и вспашет лучше иной, глядишь, и удобрит…
— Ну, а новых, которые вырастут, кои со службы возвратятся,— куда денешь?
— Для них будем оставлять частицу.
— Да как ты частицу эту вперед угадаешь, сколько именно надо?
— Да ведь как угадаешь,— как-нибудь…
— То-то как-нибудь!.. Как-нибудь от староверов отбрешешься, а в нашем деле как-нибудь начнешь — только и всего, как был дураком, так дураком и будешь!
Неудача постигла Петра Федоровича и в школьной затее. Бездетные восстали, и, как ни бился Петр Федорович, ничего поделать не смог, и школа провалилась. Задумал было Петр Федорович частную школу в доме отца своего устроить для желающих. Но и тут ничего не вышло. Поссорился с писарем, обозвал его вором, тот ‘обнес’ его перед земским,— и Петр Федорович сразу попал в разряд беспокойных и даже опасных вольнодумцев, и ему было запрещено всякое обучение детей.
— Ну, вот что, старики,— явился он однажды с новым предложением перед миром, не хотите, как хотите, но мне хоть не мешайте. Вот в чем дело: на отцовскую и мою душу сколько приходится десятин? Нарежьте мне эту землю в одном месте, а что захотите с меня за это, то и берите.
Дело запахло водкой и пошло лучше. Захотели, кроме душевой платы, сорок пять рублей деньгами да пять ведер водки. На том и порешили: приговор написали и место выбрали. Петр Федорович выпросил себе землю у Блажного оврага, с условием — запрудить пруд для общего пользования и землю чтобы ему отвести пониже пруда. Это было сделано Петром Федоровичем с тем расчетом, чтобы пользоваться прудом для орошения.
Петр Федорович горячо принялся за работу. Он забыл думать обо всяких общественных вопросах и весь отдался своему новому делу.
Уговорил отца сломать избу в деревне и перевести ее на свой новый хутор, возил навоз на паровое поле, приготовлял материал для плотины, сторговал пять пеньков пчел, достал у соседнего священника несколько кустов желтой акации и даже куст роз.
Сам хозяин и работник, он работал за троих и в несколько лет сделал очень много. На полях у него хлеба стояли стеной, огород орошался самотеком, на пчельнике, где был разведен целый сад, было двадцать пеньков, и из них четыре Дадана. Были телка и бычок от племенного быка соседнего землевладельца, два жеребенка от ардена того же землевладельца.
И вот, когда так хорошо стало налаживаться — сразу все пошло прахом.
Случилось это осенью, в холерный год.
Из Астрахани пришли рабочие и рассказывали на деревне небылицы.
Говорили, что нарочно морят народ доктора и даже живых в гроб кладут, поливая их известкой. Относительно последнего все клялись и божились, что видели сами своими глазами, как живые выскакивали из гробов и убегали {Дело было в том, что из стоявших в карантине судов некоторые рабочие, боясь карантина, запрятались в гробы и вместе с другими, настоящими покойниками были свезены на берег. Там, выскочив из гробов, они, обсыпанные известью, разбежались по городу, наводя панику и порождая нелепые слухи. (Прим. И. Г. Гарина-Михайловского).}.
На вопрос: какая цель морить народ,— отвечали, что, ввиду голода, отпущены деньги на кормежку, и что, чем больше народу перемрет, тем больше порций останется тем, кто кормить будет. Народ слушал и волновался.
Волновался и Петр Федорович. Он доказывал нелепость ходивших слухов, грозил полицией распускавшим эти слухи.
— И не выслужился еще, а старается,— говорили крестьяне.
Жил на деревне крестьянин Авдей с сыном Семеном. Оба они с весны уехали на заработки. Оба были забитые, тихие и жили неслышно.
Среди разгара всевозможных слухов вдруг возвратился Авдей в деревню, а на вопрос о сыне только молча, уныло смотрел на всех, а потом вдруг взвыл и рассказал, что умер Семен от корчей.
Все вещи Семена он захватил с собой и к вечеру сам заболел, а за ним и хозяйка его. И холера пошла свирепствовать по деревне.
Болезнь крестьяне тщательно скрывали от начальства.
Петр Федорович уговаривал позвать доктора, грозил, что сам позовет, и, так как ничто не помогало, действительно поехал и привез доктора.
Доктор, молодой, маленький, тихий, подъехал с Петром Федоровичем прямо к старосте. Когда тот, лохматый и точно заспанный, вышел, почесываясь, доктор ласково, тихо спросил:
— Вот, говорят, у вас больные есть.
Староста угрюмо покосился на Петра Федоровича и нехотя ответил:
— Мало ли что говорят там пустые люди…
Петр Федорович вспыхнул.
— Да что его слушать,— обратился он к доктору,— я сам вам покажу, где больные, где их прячут.
И Петр Федорович дернул вожжи. Но в первой же избе, куда подъехали доктор с Петром Федоровичем, их встретила толпа крестьян.
— Уезжайте от греха,— угрюмо заговорили они.
— Ах, глупые, глупые,— начал было урезонивать их Петр Федорович,— для вашей же пользы…
— Ладно, ты, умный,— оборвали его крестьяне,— как бы только от большого ума на малый не сошел… Убирайся, пока жить не надоело…
— Для пользы вашей согласен и смерть принять,— ответил Петр Федорович и хотел было слезть.
Доктор удержал его.
— Если они не хотят, что же, не насильно же?
— А что на них смотреть? Идти и конец…
— А вот пойди, пойди только…
— Нет,— решительно сказал доктор,— при таких условиях мы бессильны. Вы окончательно отказываетесь меня впустить?
— Окончательно, потому что не было и нет у нас больных.
— И к другим больным не пустите?
— Нет у нас никаких больных в деревне.
Доктор уехал, а на другой день возвратился с полицией.
Произошло столкновение, вызвали войска, которые и положили конец ‘бунту’, наказав розгами человек пятнадцать.
Злобу и бешенство крестьяне сорвали на Петре Федоровиче…
Он был объявлен чем-то вроде врага отечества, народа и мира, словом, человеком, стоящим отныне вне законов.
Через несколько дней после этого хутор Петра Федоровича был сожжен, пчельник разрушен, состоялось постановление схода отобрать от него землю, а сам Петр Федорович в одну из ночей был избит до полусмерти, причем сломали ему несколько ребер и только потому не добили его, что обморок приняли за смерть. Утром подняли Петра Федоровича и снесли в избу.
Хотя, благодаря колоссальному запасу здоровья, он и выжил, но совсем не оправился: желтый, страшный, кашляющий, остался таким навсегда.
Раздражился Петр Федорович. Решил потягаться с миром.
— Ох, не тянись, мир — велик человек! Нет силы против мира!
— Он, мир,— все зло,— отвечал Петр Федорович,— вся погибель деревенская. С миром еще тысячу лет пройдет, а все такие же сиволапые оболтусы на дно Блажного друг дружку за волосы тащить будете!
Начал свою борьбу Петр Федорович с того, что заявил по начальству о поджоге, побоях, неправильном захвате его земли.
Относительно земли ему наотрез отказали: и документ был незаконный, и прав крестьяне не имели продавать ему землю.
— Земля ничья! — кричали мужики.
— Ничья! Да ведь выкуп за нее мы платим! — возразил было Петр Федорович.
— Спорить я с тобой, что ли, стану? Говорю тебе — закон, а ты рассуждаешь! — заявил староста.
Относительно поджога и побоев было назначено следствие, но оно ни к чему не привело.
Петр Федорович упал духом, поехал советоваться с миссионером.
— Брось ты все это,— посоветовал ему миссионер,— людей не переучишь, а себя погубишь.
Неужели так и оставить их перемирать?
— А неужто тебе самому за них умирать? Оставь и уйди от греха.
— Уйду я, а другой ведь не уйдет, так и затолкут его,— толкут друг дружку, как бараны, мнут, так одна каша была, есть и будет, и никто в ней не спасется.
— Да ты-то ведь спасся,— о себе и думай. Держи экзамен на миссионера, а там и в попы. Человек ты умный, начитанный, перед тобой дорога открытая, а ты уткнулся, прости, господи,— в свиной хлев, и нет тебе милее его. Дело, можно сказать, божеское меняешь на самое последнее — человеческое. А все от гордости, да злости, да высокомерия.
Подумал-подумал Петр Федорович и решил держать экзамен.
В своей деревне у отца, в маленькой лачужке, купленной на страховые деньги, засел он за книги и почти не выходил на улицу. А когда появлялась иногда его высокая, уже сгорбленная и мрачная фигура, ребятишки в страхе прятались, потому что сложилась уже между ними какая-то легенда о Петре Федоровиче, как о каком-то замученном, порченом.
Весть о том, что Петр Федорович желает держать экзамен, еще больше раздражила крестьян.
— Все неймется,— говорили они,— все выше людей охота быть. Вы, мол, что? Мужичье серое, а я вот в попы…
Разговоры эти доходили до Петра Федоровича, передавал их ему какой-нибудь бедняк, и Петр Федорович волновался и старался растолковать этому бедняку смысл всего происходившего.
— Ведь это кто говорит так? — втолковывал он бедняку,— говорит писарь, кабатчик, да кто из вашего же брата побогаче, мироеды,— те говорят, кому на руку, чтобы все как есть так и осталось бы: беднеет мужик — меньше сеять станет, дешевле работать будет, больше богатый засеет, совсем петля затянется — еще легче будет вести вас куда угодно: за пуд десятину станете жать, до последнего дойдете, дохнуть будете у пустого пойла, а деться некуда, иначе, как на их работая. Выкупные сами полностью вносить будете, а землю за полцены им же продадите…
— Этак, этак,— слушал и кивал головой бедняк и уходил, чтобы пересказать обо всем тем самым, кого громил Петр Федорович.
А те в свою очередь пересказывали следующим, пока не доходило все это дело до земского.
— Знаю, знаю! Слышу все, слышу, что в каждой избе говорят,— отвечал земский: — слышу, знаю и в свое время, что надо, сделаю.
И аристократия деревни, собравшись где-нибудь под вечер погуторить, говорила друг другу, когда разговор переходил на излюбленную тему о Петре Федоровиче:
— Ну и дрянь же завелась на деревне!

IV

Сдал и экзамен Петр Федорович, и даже место попа или дьякона где-то открылось ему по протекции миссионера.
— Ну, с богом,— говорил ему миссионер,— поезжай теперь к себе, откупись в последний раз от миру… Много, чай, возьмут?
— Да уж сотенный билет сорвут, как пить дать!
— Ну, что делать? И дай… да и выходи с божьей помощью на широкую дорогу: был ты овечьим пастухом, будешь теперь человечьим стадом заведовать.
— Да,— вздохнул Петр Федорович,— большой путь, как оглянешься, пройден, а только чего он стоит мне, так-таки и скажу: начинать сначала и врагу не посоветовал бы. Не ваша помощь, погиб бы и я ведь.
Петр Федорович повалился в ноги миссионеру, а тот, поднимая его, твердил:
— Божья, не моя, божья помощь…
Пришел Петр Федорович к себе в деревню и, не откладывая дела в долгий ящик, просил старосту в первый воскресный день собрать сход, чтоб перетолковать об уходе его, Петра Федоровича, навсегда из миру.— Ладно, соберем,— тряхнул головой староста.
В первое воскресенье сход, действительно, собрался и в ожидании Петра Федоровича томился у избы старосты. От поры до времени перебрасывались словами.
— Не идет что-то,— проговорил один.
— Так он тебе и пришел: это вот ты, лапотный, так с петухом, может, прибежал сюда, а кто в попы смотрит, тот, може, и до вечера не доплетется.
— Смотрит? — подхватывал третий,— смотрю и я вот, как галки летят, да ведь смотри, пожалуй…
— Как говорится,— добродушно заметил тихий крестьянин Василий с улыбкой: — ‘Так-то так, да вон-то как…’
— Что-то не пойму я,— рассмеялся кривошеий крестьянин Дмитрий, любивший меняться лошадьми. Рассмеялся, потому что знал, что дядя Василий спроста ничего не говорил.
За Дмитрием и все насторожились, и дядя Василий, прокашлявшись, не спеша стал объяснять скрытый смысл своих слов.
— Это вот мужик задумал зимой в избе сани делать, холодно, вишь, на дворе ему показалось, а в избе тепло…
— Надо лучше,— поддакнул кто-то.
— Делает да все бабу свою пытает: ‘Баба,— так?’ А баба ему в ответ: ‘Так-то так, да вон-то как’. Поработает, поработает да опять спросит: ‘Баба,— так?’ — ‘Так-то так, да вон-то как’. Так и дальше, пока все сани не кончил. Кончил, спрашивает в последний раз бабу: ‘Баба,— так?’ А баба ему: ‘Так-то так, да вон-то как’. А сама пальцем на дверь тычет.
Василий помолчал, посмотрел на недоумевающее, готовое совсем расплыться лицо Дмитрия, посмотрел на всех и прибавил:
— Дескать,— сани-то ты сделал и ладно, да в дверь-то то не протащишь ты их.
— А-а…— обрадовался, поняв, Дмитрий и захохотал. Хохотали все, не смеялся только Василий.
— Либо сани, либо избу уж разбирать,— добавил он ласково и тихо.
И еще громче смеялись, трясли головами и говорили:
— Ну, уж и дядя Василий! Слова не скажет без подковырки.
— Ну, идет!..
Толпа сразу стихла и смотрела, как подходил к ней Петр Федорович.
С широким красным лицом крестьянин, весь обросший светлыми волосами, прищурил свои заплывшие глазки на Петра Федоровича и тихо заметил:
— Высоко летит, где-то сядет?
Петр Федорович сановито подошел и, кланяясь, сказал хриплым от волнения голосом:
— Мир вам, старики!
— Здравствуй и ты,— ответили ему редкие голоса.
— Экзамен я, старики, сдал!..
— Слыхали!
— И приходится мне, старики, просить вас отпустить меня на вовсе.
Старики молчали.
— Сколько с меня следует?
— Это так,— перебил его богатый крестьянин Фаддей, нервный, высокий, худой,— сколько следует, да сколько следовало, да сколько причтется вперед, да старикам сколько за уважение…
— Вперед-то за что?
— А ты думаешь, выкуп за тебя кто платить станет?
— Кто землей будет пользоваться, тот и будет платить.
— Ну, там будет или не будет, а все уйдут и платить некому будет… Ты свое знай, и всякий пусть знает свое!..
— Ну, да, словом, вы сколько же насчитываете на меня? — начал терять терпение Петр Федорович.
— Да ведь вот… писарь сочтет!..
Писарь прокашлялся и мягким тенорком скороговоркой ответил.
— Тысяча сто семьдесят два рубля тридцать четыре копейки.
Петр Федорович даже попятился и растерянно оглянулся на толпу.
Крестьяне не смотрели на Петра Федоровича, потупились, и стало так тихо, что каждый слышал, как билось его сердце.
— Что вы, что вы, старики, побойтесь бога!— заговорил Петр Федорович.
— А ты думал что ж? — злобно выступил из толпы взвинченный, с тонкой шеей, крестьянин Егор.— Ты как бы хотел? Там в попах себе чаи распивать и сладко есть, сладко спать, да и тут еще какой был хомут нам на шею бросить? Нет, уж ладно, и свой-то всю шею протер…
— Да ведь какой же хомут, старики? Тридцать пять лет отец и я платили за землю, две тысячи рублей с лишком выплатили уж. Мне получить с вас эти деньги следовало бы или земли на эти деньги,— я бы землю эту продал да с деньгами бы ушел.
— Деньги к деньгам и были бы,— иронически поддакнули ему.
— Ну, уж бог с ними, и с деньгами и с землей, но за что же еще приплачивать-то мне? Не моя же земля будет!
— Там чья — видно будет!..
— Да что тут за спор опять начинается! — раздраженно вмешался староста.— Сказано тебе ясно, сколько с тебя приходится, хочешь уходить — давай деньги, нет — стариков не мори!.. Довольно на своем веку поморил!..
— Поморил довольно!..
— Будет чем помянуть!..
— Иуду Искариотского!
— А вы не лайтесь там!— оборвал староста.— Пустых разговоров нечего заводить здесь, говори каждый дело.
— А дело все сказано от нас…
— Вот и ждем от тебя твоего слова: что ты теперь скажешь?..
— А слово короткое,— взвизгнул кто-то,— согласен — так согласен, а нет — нечего и морить нас!.. Как говорится: семеро одного не ждут!..
Староста опять вмешался:
— Ну, постойте вы там!.. Пусть он говорит!..
Все уставились на Петра Федоровича.
Петр Федорович стоял напряженный, растерянный. Он глубоко вздохнул и тихо, покорно заговорил:
— Вижу, старики, сам, что неприятен я вам!..
— Так уж неприятен,— перебил, корча рожи, пришедший недавно из солдатчины, шут Егорка,— что вот этот господин неприятен,— Егорка ткнул ногой в пса, покорно стоявшего возле него с поджатым хвостом,— а ты неприятнее и его даже…
Толпа завыла от восторга.
— А вы будет!..— прикрикнул на толпу староста.
Петр Федорович напряженно проглотил слюну и снова заговорил:
— Старики, может быть, я и виноват перед вами?..
— Он, видишь, еще и сам не знает?..
— Ну, пусть буду я виноват, старики! Я принимаю от вас все наказание: был я богат — беден стал, было дело — отняли, был силен, здоров — смотрите на меня — в гроб ведь лучше кладут… Старики, зачтите все это за все мои вины и простите меня, Христа ради, простите, разойдемся и забудем друг друга… Христа ради прошу: простите.
— Да ты-то хоть шапку сними, коли уж просишь прощения.
— И шапку сниму!
И Петр Федорович снял шапку.
— Можно бы и на колени стать,— подсказал кто-то.
— И на колени стану и в землю поклонюсь.
Петр Федорович опрокинул назад голову и, взмахнув как-то вверх руками, упал с размаху на колени, потом на землю.
Он лежал так, когда вдруг послышались его рыдания, глухие, отдававшиеся в землю, его громадное тело тряслось, как в лихорадке.
Толпа, не ожидавшая ничего подобного, затаив дыхание, смолкла на мгновение, но Петр Федорович слишком долго лежал,— бессилье лежавшего вызвало новое раздражение.
— Плакали и мы, когда по твоей милости пороли нас в холеру…
Искра была брошена в порох.
— Плакали, плакали! — раздраженно подхватила толпа,— кровью плакали!
— Поплачь и ты теперь!
Петр Федорович вздрогнул и поднялся на колени, растерянно уставившись в толпу. Страх вдруг овладел им, страх предчувствия, что не выпустят его, страх перед этой толпой, страх человека, попавшего в трясину и поздно понявшего, что не выбраться ему из нее.
Он хотел было встать, но судорога начавшегося истерического припадка свела ему ступни, и, с воем вытянув к толпе руки, он пополз на коленях. Толпа с ужасом отшатнулась и уходила от него, а он полз, пока, корчась, не упал на землю.

V

После припадка на улице несколько раз уже в избе, в постели находили на Петра Федоровича припадки такого же ужаса, какой охватил его тогда на сходе. И он снова начинал тогда выть, так же дико, как выл в молодости, когда миром пороли его. Выл и бился, и надо было несколько человек, чтобы удерживать его на месте.
Понемногу и сила припадков ослабела, да и повторялись они реже и реже.
Петр Федорович пришел в себя и начал обдумывать, что ему предпринять.
Требуемых миром денег у него и не было, и нечего было и думать где-нибудь достать их.
Вторично обращаться к миру тоже было бесполезно. И заходившие к нему из бедняков крестьяне говорили и он сам знал, что мир — волк: что в пасть ему попало, то пропало — проси, пожалуй! Собирался было к земскому, но так и не собрался. Ослабел ли, упал ли духом, но не пошел.
— Что ходить попусту, только унижаться,— там я давно оплетен выше головы.
У Петра Федоровича зародилась другая мысль. Он решил путем печати, путем гласности бороться с миром и открыть всем глаза на то, что делается в деревне.
Он радостно ухватился за эту мысль и твердил всем и каждому, кто хотел его слушать,— твердил опять сильный, полный веры в себя:
— Узнают, все узнают, все узнают… До царя дойдет, что творится здесь… Что крепостная неволя? Там один был, к одному надо было подделываться, а теперь их тысячи господ, да господа какие? Темнее зверей лесных умом, тверже камней сердцами, и не сыщешь их никого: все друг за дружку, а мир за всех! Мир?! Несчастная вдова придет после смерти мужа кланяться миру, после мужа, который всю жизнь выкупал этому миру землю, а мир за недоимку в пятнадцать — двадцать рублей пускает вдову с детьми по миру… Да еще издевается: ‘Мир, известно, волк,— что в пасть попало, то пропало’. Этот-то покойник, что ж, на мир или на своих детей работал?! Все раскрою, всё поймут и узнают, что творится здесь!..
Петр Федорович говорил и писал статью о мире. Писал долго, исписал большую тетрадь и ушел с нею в город.
— Сам сдам в редакцию и сам на словах еще объясню.
Петр Федорович, придя в город, разыскал редакцию местной газеты и, входя, с замиранием спросил у встретившегося в коридоре наборщика, где можно видеть редактора.
— Редактора сейчас нет, он будет часов в двенадцать.
В двенадцать часов Петр Федорович опять зашел и по грязной узкой лестнице поднялся во второй этаж.
В большой комнате за длинным столом сидело несколько молодых людей.
При входе Петра Федоровича некоторые стали смотреть на него, другие, не обращая на него никакого внимания, продолжали свою работу: кто писал, кто читал газеты и от времени до времени вырезал из них ножницами кусочки.
Петр Федорович ждал, когда кто-нибудь обратится к нему.
— Вам чего? — спросил, глядя на него из-под очков, один из молодых людей.
— Редактора мне надо бы повидать.
— Иван Петрович! — крикнул, поворачиваясь к запертой двери, молодой человек,— к вам!
Дверь отворилась, и вошел полный, бритый, пожилой господин в очках. Он подошел к Петру Федоровичу вплоть, посмотрел на него сквозь очки, потом поверх очков и спросил:
— Вам чего?
— Я хотел бы… статью вот, насчет деревни…
Петр Федорович протянул свою статью.
— Это о чем?
— Насчет мира,— общины, как у вас называется.
Все встрепенулись.
— Ого! Интересно!.. Что же собственно?
— Я вот хотел было поговорить!..
— Ну?
— Где-нибудь особенно.
— Да почему же не здесь? Вы не стесняйтесь, это все сотрудники… Позвольте вас познакомить,— вот… Садитесь… Так в чем дело?
— Да вот в том дело, что уж силы не стало жить в деревне: мир заедает.
— Так ли? — спросил редактор и лукаво покосился на товарищей.— Вы сами — деревенский житель?
Петр Федорович объяснил свое положение.
— Ну, вот видите,— сказал выслушав редактор,— вы сами признаете исключительность вашего положения. Вам и простительно с исключительной точки зрения смотреть на вопрос. А вопрос большой, и с одной стороны на него никак не взглянешь… ‘Община, мир,— как говорится у вас,— велик человек’, и об этом великом человеке мечтают народы, до которых куда нам. Что и есть у нас хорошего, так это община, а вам она как раз и не нравится, вам…
— А что ж хорошего в миру?
— Как что хорошего? Что есть хорошего — все там…
— Не знаю… Взятки там, неволя, петлями опутанное стадо. Ленивый за кончик не потянет, куда ему только надо,— связанное стадо, на котором лежи и спи… невежество, из которого и не вылезешь…
— Вы вылезли?..
— Я-то вылез, да вот только, простите, кровью кашляю…
— Кашляют и у нас кровью: вчера только одного похоронили… Вот видите, черной полоской обведена статья — некролог…
— Так, как… Родился я вот в деревне, а что-то не приметил вот, как вы говорите, хорошего ничего в миру. По-моему, от его власти даже хуже, как от барской было… Уж об житье и говорить не станем — ни хлеба, ни скотины, ни денег не стало…
— Этому другие причины.
— Земля мирскими порядками испоганилась так, что голод чуть не каждый год…
— И этому свои причины есть…
— И тянется мужичок из последнего, чтобы хлебца добыть, чтобы прикованному у пустого пойла не погибнуть вконец, и тянется, снимает землю у купцов… Те дело свое тонко знают: деться некуда мужику — плати в год, чего и навечно не стоит эта земля. Потребуй он, купец, деньги все вперед — кто бы дал, а и дал бы — нет их, денег. Тут вот и закидывается удочка: давай всего рубль задатку, остальное до урожая. А пока не уплатишь, хлеб сыпь в амбар купца. Вы, может, ездили когда: посевом сами не занимаются, а в каждой усадьбе амбары, да какие… А в срок не выкупил,— срок к распутью подгоняется, когда цен нет,— по базарной цене хлеб остался у купца, а чего не хватило за землю — под вексель до будущего года. В крепостное время мужичок половину работы делал барину, другую себе, а уж тут вся работа на людей,— крепость двойная… Вот, мои хорошие, как тут одно из другого выходит…
И Петр Федорович горячо заговорил:
— Нет, вы, пожалуйста, послушайте меня, я ведь не из города, из деревни пришел к вам. У вас вот, говорите, кровью кашляют — от городской жизни, а я от деревенской кашляю. Сложение мне господь, видите сами, богатырское отпустил, а вот добили до крови… Ни богатства, ни правды нет в мире… Вы подумайте только, вы люди умные, образованные, вы можете понять… В миру ведь вот как: бедный все ниже да ниже, а богатый все выше да выше, бедных все больше да больше, а богатых все меньше да меньше… Богатей всему и хозяин: мужика прижал, кому нужно, взаймы дал,— взяток ведь нынче не берут,— и царствует… Оброк, подать, выкуп за него несут, земельку получше забрал да работу зимой сдал… Хорошо, скажем, теперь дошел бедняк до последнего, у пустого стойла стой не стой — ушел свет за очи! Нечего взять с него — может, и отпустят, уходи, пожалуйста!.. Спрашивается,— на кого работал всю жизнь этот бедняк? За кого работал? Ушел без копейки с семьей, все нищие,— прежде чем на других, на семью, чать, прежде всего поработать. Был бы он городской мещанин,— кузнец там, столяр, на заводе, на фабрике, какого другого звания или сословия человек — все, что он за всю свою жизнь заработал, то и его и закон за него,— только крестьянин должен жить по другому закону, выходит…
— Не так немного! — перебил редактор,— крестьянин, говорите вы, работает для других, и это и по божескому закону так должно быть, а другие сословия работают для себя, и это не божеский закон. Так вот и надо, чтобы и другие сословия жили по-божески,— надо у них переменить закон, а не у крестьян. У крестьян — он хорош…
Петр Федорович забрал воздух всей грудью и бессильно оглянул комнату.
— Образованные вы люди, и, вижу, высокое ваше образование не дозволяет вам понять меня… Вот ведь что: вы вот вольны в своих деньгах,— кому хотите, тому и дали,— дали другому, и слава вам, а не дали — никто вас заставлять не может. А крестьянина может! Почему же одному воля, а другому неволя? Почему я, крестьянин, своему от голода умирающему сыну не могу донести до рта кусок, а вы своему, хоть там другие мрут, все-таки вольны донести и доносите?..
— Ну, положим, есть у меня сын, нет — вы не знаете, да и не в том дело. Дело в том, что везде есть и хорошее и дурное, вопрос в том, где вот хорошего больше… Вот в общине-то его, оказывается, больше… Вам вот она не нравится, а сто миллионов ею живы. Лучшие, самые образованные люди из таких, которые и жизнь не задумываются отдать за правду — за нее, за мир… От чего-нибудь это да происходит?
— Может, оттого и происходит, что не знают они, на своем горбе не изведали крестьянской жизни, а по пословице — чужую беду руками разведу. Мир, мир… ‘Мир — велик человек’, говорите вы…
— Не мы, а народ!
— Ну, народ-то говорит, да не договаривает, в чем велик он. В другой пословице народ договаривает: ‘мир — волк, что в пасть попало, то пропало!’ А пасть-то человеческими жертвами питается: вдовами, да сиротами, да обезземелившимися, да такими, как я, и жрет и жрет он, а утроба пустая, как прорва. Мир велик, да на зло велик, велик на самодурство, на неправду, и не было еще такого лютее барина из крепостных, как мир этот. Мир!.. Мир — волк! С волками жить — по-волчьи выть. Так и воем, так и живем и пропадаем. Лучший человек у вас захотел стать лучшим и стал,— вам только радоваться на него, а в деревне лучший как раз худшим и выйдет… Вы хотите писать — вы и пишете — кто вас приневолит землю пахать, свиней пасти? А станут приневоливать — вы, может, тоже худшим и станете, пьяницей станете, негодным никуда, последним человеком станете!..
— Вы же вот не стали! Вон и пишете.
— Я-то так… так…— Петр Федорович оборвался.
Он понял, что не убедил никого, что все слова его пропали даром.
— Так, так,— растерянно повторял он.
Силы как-то сразу оставили его. Точно оборвалось вдруг что-то там внутри и потянуло его в пропасть. Мурашки забегали по телу, и снова стало страшно ему. Он весь дрожал, глаза его налились кровью, и он уже выл, полный ужаса, тоскливо, дико, как воет человек только в кошмаре. Затем начался его обычный истерический припадок. Редактор нервно схватился за голову и крикнул:
— Скорей за доктором… Вот принесло еще…
— Да прямо в больницу его…
В больницу, впрочем, Петра Федоровича не отправили. Он успел раньше прийти в себя и, ничего не помня, мутными глазами с кровавой пеной на губах осматривался на приглашавших его в больницу.
— Вы больной человек,— сказал ему редактор,— вам лечиться надо… Поезжайте в больницу, вылечитесь и тогда приезжайте,— потолкуем тогда еще с вами об общине…
Петр Федорович выслушал, мигая глазами, долго думал и сказал, наконец, хриплым, разбитым голосом:
— Домой поеду… Статью прочтите…
Он поднял рукопись с полу и протянул ее редактору.
— Поправитесь, тогда и статью прочтем,— потрепал его редактор по плечу,— а вот и ваша шапка…
Петр Федорович встал.
— Ну, вижу, сконфузил я только себя перед вами: петля и тут вышла… Вот что, книжку я такую читал: Антон Горемыка… Думают, нет его больше на свете,— голос его дрогнул,— а что есть и хуже его — не знают. Ох, не знают ли? Не знают, узнать можно… Знать не хотят!.. Вот чем хуже нынешнему-то горемыке. И что ему делать? Умереть? К вам прийти?! — Петр Федорович мучительно вытянул шею.— Так ведь в больницу отправите…
Голос его оборвался, судорога свела ему лицо. Плотно сжав губы, как сжимают дети от подступивших слез, он замотал головой и, махнув рукой, разбито и тяжело пошел к выходу.
Добравшись домой, Петр Федорович слег и больше не вставал.
Перед смертью его, по его просьбе, навестил его миссионер.
— Не жилец я больше,— говорил ему Петр Федорович,— сила вся ушла. Ну, да что об этом!.. Люди по острогам, да на каторге, да на больших дорогах жизнь кончают, а я все-таки вот… в кровати… Отошло сердце, и нет во мне больше зла… Скучно вот только так — лежать да смерти дожидаться… Читаю божественное, а другой раз и на светское чтение потянет. Давали вы прежде мне: нет ли еще каких из истории?
Миссионер прислал ему несколько книг. Больше других понравился ему Дон-Кихот.
— Да, вот у каждого свое,— рассуждал он,— а все-таки до чего люди могут в фантазии ударяться: и видит, что мельница, а сам себя уговорит, выходит не мельница. А то в руку сыграет, можно сказать, самым последним ворам, грабителям… А грех сказать,— человек хороший был и добра людям желал…
В одной книжке Петр Федорович прочел: ‘Право личности — священнейшая хоругвь, отстаивать которую человек обязан ценой жизни’. Он долго думал и, вздохнув, сказал:
— Хорошо пишут…
В одно пасмурное, скучное утро, когда дождь мочил землю и вода струйками буравила потные стекла, нашли Петра Федоровича мертвым.
В полумраке нищенской лачуги лежало громадное желтое тело на грубо сколоченной кровати. Мохнатая черная голова склонилась набок, костлявая, уродливая в сгибах пальцев рука откинулась и застыла на книгах, беспорядочной грудой сложенных тут же на табурете.

ПРИМЕЧАНИЯ

Известны публикации рассказа в собр. соч. изд. ‘Освобождение’ (т. 12, 1913) под названием ‘Трясина’ и в собр. соч. изд. Маркса под заглавием ‘Волк’ (т. VIII, 1916), где он датирован 1902 годом.
Основу его содержания составляет трагическая судьба талантливой личности из народа, загубленной ‘миром’. Жена писателя сообщает в своих воспоминаниях: ‘Николай Георгиевич расходился с народниками в их взглядах на общину, которую они горячо защищали, тогда как Николая Георгиевича близкое знакомство с деревней убедило… что община в данный момент благодаря своей отсталости и косности является тормозом прогресса, угнетая и губя сильные личности, старающиеся вырваться из ее цепких оков. Пример такой гибели выдающегося человека, взятый из действительной жизни, приведен Николаем Георгиевичем в его рассказе ‘Трясина’…’ (Н. В. Михайловская, Мои воспоминания о Гарине-Михайловском. ИРЛИ).
Предыстория рассказа ‘Волк’ интересна как в плане изменения идейного содержания образа главного героя, так и в плане раскрытия творческой лаборатории писателя.
Тема гибели талантливого самородка, тщетно стремящегося вырваться из-под власти сельской общины, ‘мира’, впервые намечена писателем в середине 90-х годов в третьей (незаконченной) части очерков ‘Бочком, гуськом и уточкой’, озаглавленной ‘Рассказ хозяина’. К этой теме писатель неоднократно возвращается и в более поздних произведениях. Так, в очерке ‘На ночлеге’ (1898) рассказывается история ‘погибшего Ломоносова’, этот образ фигурирует и в очерках ‘В сутолоке провинциальной жизни’ (1900), где он дан в более развернутом виде.
Тема, лишь бегло намеченная в указанных очерках, разработана в ‘Волке’ в самостоятельное художественное произведение, имевшее большое общественное звучание.
С огромной силой писатель разоблачает грабительскую, эксплуататорскую сущность воспеваемой народниками сельской общины, уподобляет ее трясине, губящей лучших людей из народа.
Но, обличая сельский мир, Гарин в отличие от более ранних набросков на эту тему показывает в ‘Волке’ рост сознательности среди лучших людей из народа.
Убедившись на собственном опыте, что крестьянский ‘мир’ — ‘все зло’, герой рассказа вступает с ним в борьбу — разоблачает его в беседах с бедняками, и, когда ‘мир’ не отпускает его в миссионеры, он не смиряется и не спивается, как герой очерка ‘На ночлеге’, а пытается, хотя и тщетно, продолжать с ним борьбу через печать.
По справедливому замечанию К. Селиванова, ‘Волк’ это, быть может, ‘наиболее гневное’ в нашей литературе ‘обличение крестьянской общины, которая считалась у народников зародышем и базой социализма’ (К. Селиванов, Русские писатели в Самаре и Самарской губернии, Куйбышев, 1953, стр. 78). Естественно, что рассказ был встречен либерально-народнической критикой крайне недоброжелательно. Показательна в этом отношении рецензия А. Николаева (на 12 том собр. соч. Н. Гарина в изд. ‘Освобождение’, 1913), в которой говорилось о »сумерках’ того таланта, что двадцать с лишком лет тому назад расцвел в ‘Русском богатстве’…’ и ставилось в вину писателю то, что он выходит ‘за пределы художественного творчества — на стезю публицистики, на воплощение экономических проблем в беллетристических формах’ (‘Заветы’, 1913, No 12). В качестве примера ‘поверхностной разработки марксизма’ Николаев называет рассказ ‘Трясина’.
Сопоставление текстов публикаций Маркса и ‘Освобождения’ выявляет значительные разночтения. Так, в изд. ‘Освобождение’ отсутствует текст, от слов: ‘И тянется мужичок’ (стр. 554), кончая: ‘одно из другого выходит’ (стр. 555). Описанию холерной эпидемии в изд. Маркса, от слов: ‘Случилось это осенью’ (стр. 542), кончая: ‘Сорвали на Петре Федоровиче’ (стр. 544) — в изд. ‘Освобождение’ соответствует следующий текст:
‘Дело заключалось в том, что появилась в деревне холера, и крестьяне упорно скрывали ее. Благодаря этому эпидемия все больше и больше разрасталась. Сперва Петр Федорович уговаривал крестьян, а когда это не подействовало, он сказал им:
— Ну, старики, как хотите, а я донесу.
— Али жить тебе надоело? — окрикнул его голос из толпы.
— Для вашей пользы и смерть готов принять, — ответил спокойно Петр Федорович и поехал и донес о болезни по начальству.
И не только донес, но когда приехали доктор и полиция, сам водил их к больным и указывал даже, где, в каком ворохе соломы прятались эти больные.
— Да что ты, о двух, что ли, головах? — останавливали его благоразумные.
Петр Федорович твердил крестьянам:
— Глупые вы, глупые! Пользы своей не понимаете.
— Вот ты понимаешь! Как бы только от большого ума да на малый не сойти.
По обыкновению, не выдержал Петр Федорович и пригрозил’.
После слов: ‘Твердил настойчиво, упрямо’ (стр. 541) в изд. ‘Освобождение’ было: ‘старался изменить старое, налаженное, и тем раздражал крестьян, привыкших к этому старому’, после слов: ‘все пошло прахом’ (стр. 542),— в изд. ‘Освобождение’ было: ‘благодаря только тому, что Петр Федорович сунулся, так сказать, в общественное дело’ и т. д.
По-видимому, эти издания располагали разными источниками для публикации.
В настоящем томе рассказ печатается по традиционному тексту в изд. Маркса.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека