Мн пришлось провести въ Шлиссельбург почти 19 лтъ: съ 5 мая 1887 года до 28 октября 1905 года. Когда я вспоминаю это время, въ голов сами собой выплываютъ отдльные, ничмъ не связанные эпизоды, почему-то сохранившіеся въ памяти наиболе рельефно. Я старался воспроизвести ихъ здсь по возможности точно. Я старался записать ихъ такъ, какъ записалъ бы ихъ въ дневник тотчасъ посл переживанія, еслибы писалъ тогда дневникъ. Даже манеру обращаться къ себ во второмъ лиц я сохранилъ отъ того времени. Она развилась, какъ результатъ продолжительной одиночной жизни, когда можно было бесдовать только съ самимъ собой.
I.
Первые дни заточенія.
Итакъ — навки… Оставь надежду навсегда. Правъ ты, или неправъ,— твое дло ршенное и отнын непоправимое. Сиди и жди. Быть можетъ, дождешься лучшихъ временъ, быть можетъ, нтъ. Впереди ничего не видно и разсчитывать не на что. Предъ тобой безконечный рядъ унылыхъ дней, совершенно похожихъ на сегодняшній. Ни радости, ни развлеченій, ни дла, ни смысла, ни цли. Ни порывовъ, ни стремленій. Стремиться — къ чему? Желать — чего? Можно сть кой-какъ и кой-что, пить и спать и понемножку, апатично и непродуктивно, читать. Все остальное, ршительно все — недостижимо. Какой ужасъ въ этомъ ‘ршительно все’!
Съ самаго утра голова не въ порядк. Сонъ былъ плохой: прерывистый и сумбурный. Мстиславъ Удалой и Мстиславъ Храбрый, Игорь и Василько, печенги и половцы — все это какъ-то путалось въ голов всю ночь. Видлись не лица, а строки повствованія о нихъ, слышались цлыя фразы, написанныя въ исторіи, которую ты весь день держалъ въ рукахъ и не могъ смнить ни на что другое. Словомъ, книга наяву и книга во сн. И весь день, цлыя сутки, безсмнно одно и тоже, одно и тоже!
Чтобъ избавиться отъ такой кошмарной монотонности, нужно вызвать образы прошлаго. А вызывать ихъ очень опасно, потому что потомъ, какъ аэндорская волшебница, теряешь всякую власть надъ ними. Они заполняютъ все твое существо и, оживляя прошлое, разукрашиваютъ его необыкновенно яркими и соблазнительными красками.
Удивительную прелесть иметъ для насъ недоступное! Хотя я прожилъ 26 лтъ, мое прошлое было бдно впечатлніями. Да и т, что были накоплены, говоря правду, не заслуживали тщательнаго сохраненія. Но здсь они стали необыкновенно дорогими и привлекательными и съ такою силой притягивали къ себ, точно вс они были необычайны, важны и возвышенны.
Время тянется удивительно медленно. Тщетно напрягаешь умъ, чтобы изобрсти какое-нибудь занятіе. Читаешь, пробгаешь страницу за страницей, но безъ всякаго увлеченія и съ весьма пониженнымъ интересомъ. Знанія здсь, въ этой преисподней,— къ чему они?
У меня никогда не было влеченія къ наук ради науки. Еслибы какой-нибудь искуситель предложилъ мн обнажить предо мною вс тайны бытія, но съ условіемъ, чтобы я никому не открывалъ ихъ, меня не соблазнилъ бы такой подарокъ. Знанія были нужны мн, какъ точка опоры для дятельности, какъ богатый капиталъ, который я хотлъ расточать въ интересахъ другихъ. Эта цль служила для меня самымъ интенсивнымъ стимуломъ въ занятіяхъ, благодаря ей, я въ короткое время успвалъ совершать максимумъ работы.
Все это рушилось, и теперь книга валится изъ рукъ. Четверть часа чтенія и четверть часа ходьбы изъ угла въ уголъ. Затмъ можно четверть часа пролежать на кровати. И все-таки отъ боя до боя колокольныхъ часовъ остается неизрасходованной цлая четверть часа! Куда ее двать? И сколько такихъ четвертей, ненужныхъ, скучныхъ и жутко-тягостныхъ, отъ 7 часовъ утра до 9 вечера!
Вдругъ все радикально измнилось! Что ты приговоренъ къ сплошному лишенію всего, это еще не такъ радикально: было, и — нтъ, только и всего. Но въ наполненіи времени произошелъ полный переворотъ. Прежде не хватало дня, чтобы исполнить все необходимое, теперь же не знаешь, куда двать его, ибо весь онъ, въ цлости, свободенъ, и употреблять его не на что. Прежде рвали тебя на части. И умственные запросы, и дла житейскія не давали ни минуты покоя. Теперь ничто тебя не ожидаетъ, кром покоя, длительнаго, мертваго, убійственнаго покоя.
Благодаря этому, въ самочувствіи сказался сразу рзкій переломъ. Прежде жилъ какъ-бы подъ давленіемъ трехъ атмосферъ, которое заставляло всюду стремиться, всюду поспвать, со всмъ спшить. Сознавалось это, какъ обязанность или какъ внутреннее принужденіе.
И вдругъ — нтъ больше никакихъ внутреннихъ давленій! Ничто и никто и ни къ чему тебя не обязываетъ. Полный просторъ для сплошного отдыха и непробудной лни. Саморегуляторъ въ этихъ условіяхъ не дйствуетъ, потому что исчезъ всякій смыслъ его дйствія. Побужденій со стороны другихъ людей здсь ты уже не встртишь. Сиди и спи. Вотъ онъ, вожделнный покой! Вотъ теб безконечный отдыхъ, котораго прежде напрасно жаждала твоя мятущаяся душа, потому что даже во дни вакацій ты всегда что-нибудь замышлялъ, строилъ планы и развивалъ виды на будущее, какъ свое личное, такъ и общественное.
Теперь конецъ всякимъ видамъ и планамъ. Мысль о будущемъ никогда не омрачитъ твоего сознанія и не встревожитъ твоей совсти. То безпокойство о завтрашнемъ дн, которое неразлучно съ жизнію и неотъемлемо у всякаго осмысленнаго существа, здсь исчезло безслдно, и внутренняя тревога, сопровождавшая его, улеглась навки.
Успокоеніе полное. Здсь ты, дйствительно, отдохнешь, и отдохнешь до сумашествія.
Тоска стоитъ несносная. Должно быть, по ея вин и въ книгу смотришь такъ разсянно. Умъ блуждаетъ гд-то далеко, въ тщетныхъ поискахъ найти какое-нибудь ‘противоядіе’. Подъ ложечкой сосетъ непрерывно, и отъ этой боли лекарства не предвидится. Не видно и того, пройдетъ она, или такъ и останется на всю ‘безсрочную’ жизнь неразлучнымъ спутникомъ ея.
Боль эта, вроятно, аналогичная носталгіи, не остается неизмнно однообразной. Ей свойственны, какъ и зубной боли, моменты ‘схватокъ’ и моменты притупленія. И моменты ‘схватки’ всегда совпадаютъ здсь съ какимъ-нибудь особенно яркимъ воспоминаніемъ, съ какой-нибудь особенно живой картиной, обостряющей сознаніе безпросвтности и безнадежности.
Наконецъ, безконечный день, пересыщенный ужасающей скукой и неизбывнымъ тоскливымъ нытьемъ, близится къ закату. Но не появится вздохъ облегченія. За нимъ послдуетъ ночь, которая даже и сонному представляется очень длинной. Посл бездльнаго дня сонъ приходитъ не скоро, не освжаетъ и не укрпляетъ. И утро посл него, сулящее новый, такой же длинный и ненужный день, не принесетъ ни бодрости, ни оживленія.
На двор, быть можетъ, ярко свтитъ солнце, тамъ майскій {Я привезенъ былъ въ Шлиссельбургъ 5 мая 1887 года.} день. Но къ теб ничто не проникнетъ. Твой мрачный склепъ съ матовыми стеклами, пропускающими не отблескъ неба, а тнь стоящей рядомъ вковой стны, остается тмъ же — какъ въ ма, такъ и въ сентябр. И небольшой кусочекъ голубой лазури, который ты съ трудомъ могъ подсмотрть близь верхняго косяка окна, не сулитъ теб ни утшенія, ни радости.
При общей подавленности психики, воображеніе также спитъ и не можетъ создать какихъ-нибудь увлекательныхъ образовъ, способныхъ заглушить и сознаніе своего я, и сознаніе окружающей безысходности.
Никакое напряженіе воли, никакія героическія усилія не помогутъ въ эти дни забыться хоть на часъ, отвлечься отъ окружающихъ стнъ и отъ пониманія всхъ ужасовъ своего положенія. Точно кошмаръ, давятъ эти стны, и не чувствовать ихъ такъ-же невозможно, какъ невозможно вольной птиц, посаженной для опыта подъ колоколъ воздушнаго насоса, не биться и не задыхаться.
II.
Ночь подъ новый годъ.
Первый годъ заключенія.
Среди обычной одуряющей тишины, которая тотчасъ начинаетъ казаться могильной и удручающей, какъ-только бросишь книгу и обратишь на нее вниманіе, раздается частое постукиванье сосдей другъ къ другу.
Эта легкая трель, напоминающая своею періодичностью стукъ телеграфнаго аппарата, но слабая, какъ тиканье часовъ, дйствуетъ здсь, точно самая очаровательная музыка.
Теперь идетъ предпраздничный говоръ. Скоро полночь. Воспоминанія о прежнихъ встрчахъ новаго года еще бурлятъ въ насъ и не даютъ намъ спать. Поэтому мы ждемъ условнаго часа въ приподнятомъ настроеніи и будемъ поздравлять другъ друга — не съ бокаломъ и не съ рчью, а со ‘стуколкой’. Кто вооружился грифелемъ, кто карандашомъ или ложкой, а боле изобртательные давно уже слпили себ палочку изъ мякиша хлба и высушили ее на печк. При небольшой прибавк песку получался прекрасный и долговчный ‘языкъ’ для разговоровъ на боле значительныхъ разстояніяхъ. Вооружившись, мы ждемъ. Кой-кто изрдка и лниво перебрасываются фразами.
Вотъ часы на колокольн бьютъ 12. Стуки срываются съ цпи, трещатъ громко, быстро и нервно, и волнуютъ еще больше и поздравителей, и поздравляемыхъ. Мы стараемся простучать каждому, кто находится ‘въ предлахъ досягаемости’, хоть пару словъ привта и пожеланій.
Часто мы облекаемъ свои поздравленія въ стихотворную форму,— такъ звучне и красиве. Кто можетъ, даетъ свои стихи, кто не можетъ, довольствуется чужими, которыя онъ заблаговременно принесъ изъ другого угла тюрьмы отъ боле плодовитаго и поэтически настроеннаго товарища. Прогулка вдвоемъ разршалась уже, и только такимъ образомъ могли быть связаны разные углы зданія.
Мы съ Лукашевичемъ {Вышелъ изъ Шлиссельбурга одновременно со мной: 28 октября 1905 г.} беремъ по кружк съ водой, чокаемся ими въ стну такъ, что вода плещется вонъ и кружка даетъ трещину, и я стучу:
Новый годъ водой встрчаю,
И хотя не унываю,
Все-жъ душевно я желаю,
Чтобъ кончать его виномъ
Намъ пришлось въ краю родномъ.
Изъ одного угла Юрковскій принесъ стихотвореніе Поливанова:
Поздравляя съ новымъ годомъ,
Я желаю вамъ, друзья,
Чтобъ подъ тяжестью невзгоды
Не сломились вы, какъ я,
Чтобъ вы вру сохраняли,
Чтобъ въ стнахъ глухой тюрьмы
Вы надежды не теряли,
Чтобы были вы бодры…
Изъ другого угла Мартыновъ принесъ стихотвореніе Богдановича, въ немъ говорилось о насъ:
‘Вы свершили подвигъ честно’…
Что же касается поздравленій, поэтъ заявлялъ:
Съ новымъ годомъ я не стану
Поздравлять васъ, мои братья,
Чтобъ не трогать вашу рану…
Къ стихамъ вс мы чувствуемъ необыкновенную слабость. Всякая беллетристика — какъ въ проз, такъ и стихахъ, тщательно изгонялась въ это время изъ нашей библіотеки. И люди, привыкшіе иногда жить воображеніемъ, жаждавшіе красивыхъ образовъ и красивыхъ звуковъ, не находили здсь ни малйшаго удовлетворенія.
Быть можетъ, поэтому мы напрягали свою фантазію и старались даже обыденныя фразы и мысли выразить въ стихахъ. Быть можетъ, чувства, волновавшія насъ тогда, не находя себ исхода, отличались особой повышенностью и для своего выраженія нуждались въ не совсмъ обычной форм.
Долго приходится выстукивать. Но мы терпливо выслушиваемъ поздравленія товарищей и тщательно записываемъ вс поздравительные стихи въ свои тетради.
Затмъ, крайне утомленные, но съ умиленной и и просвтленной душой, безпечно засыпаемъ…
III.
‘Предлъ скорби’.
Второй годъ заключенія. Лто. Вечеръ. Тишина,жара и жуть.
Закупоренъ, какъ въ бочк. Ни откуда не донесется ни малйшаго дыханія втерка.
Накаленная за день южная стна моей камеры такъ и пышетъ жаромъ. Вода, нагрвшаяся въ бак водопровода подъ желзной крышей, не освжаетъ блднаго и потнаго лица. Во всемъ тл истома. Мозгъ не работаетъ, читать безполезно. Ходить изъ угла въ уголъ больше не въ мочь.
Вдругъ — вялый и апатичный мозгъ точно клещами сжимаетъ чей-то глухой стонъ. Слухъ напрягается, вниманіе сосредоточивается и чаще и чаще начинаетъ улавливать т-же болзненно заглушенные стоны. Это Ю. Богдановичъ борется со своей смертельной болзнью, и какъ ни старается подавить стоны, чтобы не тревожить товарищей, не можетъ.
Къ моему физическому изнеможенію неожиданно прибавляется чудовищная нравственная пытка. Праздное воображеніе живо переносится въ камеру больного и ярко представляетъ весь ужасъ его положенія. Никто не подастъ ему освжающій глотокъ воды. Никто не поправитъ ему голову, скатившуюся съ подушки. Никто не поможетъ ему перемнить положеніе на боле удобное и не устранитъ боли, отъ которой такъ легко было бы избавиться. Слабые и изможденные члены испытываютъ все большее и большее раздраженіе, пока боль не станетъ окончательно невыносимой, пока рзкій, громкій крикъ не раздастся на всю тюрьму.
Дверь тогда отворяется, два дежурныхъ унтера входятъ къ нему,— два потому, что даже къ умирающему они не смли входить въ одиночку. Они равнодушно и безучастно сдлали что-то и торопливо вышли. Зашли не съ тмъ, чтобы облегчить страждущаго,— отъ подобной сантиментальности они были совершенно застрахованы,— а съ тмъ, чтобы предупредить дальнйшее нарушеніе тишины въ этомъ святилищ сатанинской зложелательности и свирпой, ненасытной мстительности.
Стоны немного затихли, чтобы черезъ полчаса повториться снова и снова,— опять вплоть до рзкихъ криковъ, отъ которыхъ каждый разъ вся душа переворачивается. Не трудись спрашивать окружающихъ исполнителей предначертаній начальства, что съ нашимъ товарищемъ, и почему не облегчатъ ему послднія минуты? Теб ничего не отвтятъ, или отвтятъ, что тебя это вовсе не касается.
Уже сколько разъ объ это ‘некасательство’ разбивались самыя благія и скромныя попытки вмшаться въ судьбу ближайшаго сосда и, можетъ быть, друга! Принципъ одиночной тюрьмы, свято соблюдаемый, требуетъ, чтобы ты не зналъ и не слышалъ ничего, что совершается вн предловъ твоей камеры.
Какъ ни безправно положеніе ‘ссыльно-каторжнаго’, законъ не забываетъ видть въ немъ человка и въ нкоторыхъ случаяхъ, хоть и очень рдкихъ, гарантируетъ ему снисходительное обращеніе. Слабаго не могутъ счь. Больного должны положить въ госпиталь, гд и фельдшеръ, и другіе товарищи-больные могутъ присмотрть за нимъ.
Лишь у насъ, въ Шлиссельбург, безчеловчіе царило, ничмъ не прикрытое, и послабленій никакихъ и ни въ чемъ не допускалось. Малйшій намекъ на нихъ разсматривался вверху, какъ либерализмъ, а либерализмъ, по тогдашнимъ понятіямъ, носилъ всегда кличку ‘зловреднаго’.
Я пережилъ смертный приговоръ, я смотрлъ уже въ лицо смерти. Я перенесъ вс муки, которыя можетъ вынести человкъ, вынужденный неожиданно распрощаться съ жизнію на самой зар этой жизни. У меня, затмъ, отнято было все, и я обреченъ былъ на ‘безконечную’ жизнь, полную однихъ только лишеній.
Мн знакомы поэтому всякія страданія. Но такихъ страданій мн не приходилось еще переживать, и мучительне ихъ я ничего въ своей жизни не испытывалъ.
Мн извстно, конечно, было изъ исторіи, какъ зрлищемъ пытаемаго товарища пытали другого, чтобы воздйствовать на него въ желаемомъ смысл. Но тамъ была все-таки цль, было, дйствительно, зрлище, гд присутствующій видлъ только то, что было.
Наши муки отъ сосдства со страждущимъ товарищемъ не могли поэтому идти въ сравненіе съ тми. Мы не видли страждущаго, а только слышали объ его мукахъ и силою разстроеннаго воображенія рисовали ихъ, можетъ быть, боле тяжкими, чмъ он были на дл. Притомъ, тутъ не было ни цли, ни смысла, если не предположить сознательнаго намренія устраивать мученія для мученій, т.-е. для возмездія.
И эта жестокость, неизвстная варварскимъ временамъ, поистин можетъ быть названа утонченной и ‘человческой’, потому что варвары и зври не могли еще додуматься до такихъ душевныхъ пытокъ.
А между тмъ, какъ убдились мы впослдствіи, достаточно было чрезъ товарища, допущеннаго къ больному, освдомить насъ о положеніи дла, и нервы наши скоро успокаивались, а тревога за участь близкаго человка совершенно стихала.
IV.
Пасхальная ночь.
Пятый годъ заключенія. Пасхальная ночь.
Еще живы отголоски дтства, и длинной вереницей выступаютъ въ памяти, одна за другой, цлый рядъ этихъ торжественныхъ ночей, которыя я встрчалъ, бывало, вмст съ толпой крестьянъ въ разныхъ мстахъ Новгородской губерніи, въ тиши и убожеств нашей деревни…
Но здсь я одинъ… Мн недоступна толпа и богослужебныя чары, которыя вдохновляютъ и возбуждаютъ ее. Тмъ не мене, я не могу оставаться спокойнымъ: эти волненія, когда-то многократно пережитыя, еще не умерли во мн, и отзвуки ихъ властно овладваютъ мной. Сегодня первая Пасха, когда я могу видть изъ своего окна, недавно освобожденнаго отъ матовыхъ стеколъ, часть пасхальныхъ церемоній.
Начинается благовстъ, какъ-то необычайно длительно разносящійся въ тихомъ и чистомъ ночномъ воздух. Я лзу на окно, цпляясь за скользкій и покатый подоконникъ, и вижу огни зажженныхъ смоляныхъ бочекъ. При ихъ таинственномъ отблеск выплываетъ церковная процессія. Въ воздух тихо, свчи у большинства мерцаютъ, но не тухнутъ.
Я жадно провожаю взоромъ медленно двигающуюся небольшую толпу изъ обывателей крпости и мысленно слдую за нею, когда она удаляется за уголъ зданія.
И вдругъ вс пережитыя когда-то картины этого торжества и вс чувства, сплетенныя съ ними, ярко вспыхиваютъ во мн съ неожиданной и поразительной живостью…
Взволнованный до глубины души, я соскакиваю со своей ненадёжной обсерваторіи, падаю на кровать и отъ волненія не слышу боле ни пнія, ни звона.
Нтъ! Твой Христосъ еще не воскресъ! Сиди и терпи. Воскреснетъ и онъ, но тебя уже не будетъ тогда въ живыхъ. Всегда вдь были пророки, и всегда ихъ убивали при жизни, чтобы чтить посл смерти. Человческая глупость, какъ и человческій разумъ, иметъ свои прочные законы, измнить тутъ ничего нельзя!
Распятые и замученные всегда воскресали въ памяти потомства. Ихъ образы и тни часто терзали, какъ. тяжкій кошмаръ, мучителей и распинателей. Ихъ возвышенный обликъ неизмнно вдохновлялъ толпу своимъ величіемъ и трагизмомъ. Терпи смло и бодро и въ страданіяхъ своихъ ищи крпкой опоры и утшенія. Оставайся до конца врнымъ иде, которой принадлежитъ будущее. Нтъ ничего устойчиве и заразительне тхъ убжденій, которыя подкрплены готовностью все претерпть за нихъ.
На другой день посл этого равнодушно смотришь на пасхальныя яства, которыя преподносятъ теб твои бездушные стражи. Еще недавно они готовы были изувчить тебя {Въ первые годы здсь нердко связывали и били.}, стереть тебя съ лица земли во имя того Бога, воскресеніе котораго они сегодня празднуютъ. Еще сегодня ночью они хладнокровно застрлили бы тебя, еслибы ты, не желая считаться съ ихъ порядками, вылзъ какимъ-нибудь образомъ за окно и спокойно пошелъ къ церкви — принять участіе въ этомъ торжеств. Даже теперь, сохраняя механически вс формы праздника, принятыя обычаемъ, они остаются тупы и глухи къ самому существу его и никогда не вспомнятъ, что Христосъ ‘пришелъ отпустить измученныхъ на свободу’, и что невозможно одновременно и ликовать во имя Его, и дйствовать вопреки Его завтамъ.
V.
Навожденіе.
Любой годъ, день и часъ дня.
Настала опять знакомая полоса. Апатія и лнь. Все валится изъ рукъ, за что ни возьмись. Все противно, отвратительно и несносно.
Еще вчера ты что-то длалъ, чмъ-то интересовался и увлекался. Сегодня ничего этого не нужно.
Къ чему?
Этотъ роковой вопросъ всталъ опять передъ угнетеннымъ сознаніемъ. Вдь во всемъ, что длаешь ты здсь, ни цли, ни смысла. Одна сплошная нелпость, раздражающая и обезсиливающая.
Удивительно скверно устроенъ міръ! Вонъ какія глупыя рожи смотрятъ на тебя идіотскими глазами,. воображая, что они исполняютъ какой-то долгъ. У жандармовъ — долгъ! Дай имъ по 30 руб. въ мсяцъ, такъ они родного отца будутъ караулить съ такою же старательностью ‘по гробъ его жизни.’
Чего имъ, въ самомъ дл, нужно? Пялятъ на тебя глаза, точно увидали сегодня впервые!
Да и есть на что посмотрть! Клтка, и въ клтк какой-то зврь, должно быть, рдкій, если сами министры здятъ взглянуть на него.
Хороша и клтка! Заборъ, заборъ и заборъ, да старинная, изгрызенная временемъ стна, отъ которой ветъ всми насиліями, какія только могъ придумать злой человкъ, назвавшій ихъ, для отвода глазъ, государственной необходимостью.
И вчно торчатъ передъ глазами эти заборы и эти стны, одинъ видъ которыхъ способенъ довести до бшенства. Да, прочно устроили, чортъ ихъ возьми! Старательно, предусмотрительно и капитально! Не выскочишь, какъ ни мечтай объ этомъ!
И чего ради, въ самомъ дл, канителиться здсь? Вдь нтъ иного исхода…
Брось несбыточныя фантазіи. Неужели тебя радуетъ торчать цлыми днями за верстакомъ, стругать доски да выпиливать шипы? Кому это нужно? Тмъ же ‘иродамъ,’ которые съ такой готовностью и усердіемъ оберегаютъ тебя отъ всякихъ оживляющихъ и оздоровляющихъ вліяній?
Вдь ни одна твоя разумная мысль не выскользнетъ отсюда! Ни одно твое издліе не минуетъ жандармскихъ рукъ! Все будетъ конфисковано и отобрано, какимъ бы путемъ ты ни старался выпустить отсюда маленькую частицу своего я.
Твое я похоронено безповоротно. Ты — номеръ двадцать пятый, и подъ этимъ номеромъ сойдешь въ могилу, безвстно и безшумно. Живи хоть десятки лтъ. Тюрьма изуродуетъ тебя. Все живое замретъ въ теб. И еслибы теб удалось выскользнуть отсюда какимъ-нибудь чудомъ, ты окажешься отупвшимъ монстромъ, отъ котораго съ болью и сожалніемъ отшатнутся вс, знавшіе тебя когда-то.
Чего же ждать еще? Возьми ножъ, которымъ рзалъ вчера картонъ: одно движеніе,— и готово!
Вдь все равно къ этому придешь. Зачмъ же медлить? Кончай скорй, и ты избавишь себя отъ лишняго года такой постылой и ршительно никому ненужной жизни. А товарищи твои будутъ избавлены отъ печальной необходимости встрчать и созерцать такую кислую физіономію, съ какой теперь ты ходишь, и какая для всхъ, должно быть, тягостна.
И течетъ, и течетъ, непрерывной струей, безконечный рядъ совершенно аналогичныхъ мыслей, совладать съ которыми ты не въ силахъ.
Прострація полная. Усталость такая, точно передъ этимъ горами ворочалъ. Въ безсильномъ мозгу, неспособномъ ни на малйшее активное стремленіе, звучитъ непрерывно одна больная струна, остановить которую нтъ силъ.
И все, что скоплялось въ теб цлыми мсяцами твоей подневольной и съ виду уравновшенной жизни, все это вдругъ прорвалось, точно плотина, размытая общимъ напоромъ скопившихся водъ, и сразу завладло всмъ твоимъ существомъ, и наложило на все печать мрачной безнадежности.
Кажется, одинъ ничтожный толчокъ, одно совершенно незначительное обстоятельство, которое толкнуло бы слегка въ эти минуты въ опредленномъ направленіи,— и отъ меня осталось бы одно воспоминаніе.
VI.
Посщеніе министра.
Лто 1896 года.
Предупредили насъ, что завтра будетъ самъ министръ внутреннихъ длъ Горемыкинъ. Просили прибрать въ камерахъ и мастерскихъ лишній накопившійся хламъ. Начальство подтянулось и ходитъ съ видомъ сосредоточеннымъ и напряженнымъ. На корридоръ нагнали солдатъ и задали тамъ генеральную чистку. За нсколько часовъ до предположеннаго прихода, по корридору и по галлереямъ второго этажа разостлали дорожки цвтной матеріи.
На душ невесело. Поднимается раздраженіе. Къ чему эти визиты? Что вы хотите тутъ видть? Человка-ли, одтаго въ мягкія одежды, или мумію, высохшую отъ вашихъ попечительныхъ заботъ и готовую разсыпаться при первомъ прикосновеніи?
Или вы хотите убдиться, что вс мы цлы? Вы знаете это по спискамъ, могли бы пересчитать въ ‘глазокъ’ дверной.
Или вамъ хочется знать, какъ мы чувствуемъ себя? Этого вы все равно не узнаете…
Или привело васъ праздное любопытство, единственное доступное вамъ чувство, которое еще волнуетъ иногда ваше окаменвшее сердце?
Или вы, ‘въ видахъ правительственныхъ соображеній’, размягчились душой и дйствительно намрены сдлать что-нибудь въ пользу вашихъ жертвъ въ предлахъ вами же сочиненныхъ рамокъ? Такъ зачмъ же тогда тшить себя, выслушивая еще наши жалобы и заявленія? Для человка, у котораго вы отняли все,— что ни возврати, все будетъ находкой.
Вы окружили насъ насиліемъ и произволомъ, попрали вс божескіе и человческіе законы, задушили добрую половину нашихъ братій и идете сюда точно на увеселительную прогулку! Чего-же вы ждете отъ насъ? Какія чувства въ насъ предполагаете? Какихъ просьбъ ожидаете? і
Наврное, вы дете не затмъ, чтобъ даровать ‘льготы’ и ‘милости’! Наврное, вамъ пріятно посмотрть, какъ мучаются ваши жертвы. Пріятно показать свою власть надъ ними, и рзкимъ контрастомъ вашихъ раззолоченныхъ мундировъ съ убожествомъ нашей обстановки доставить себ безнравственный, но очень интенсивный родъ удовольствія.
Идите и смотрите. Я сдлаю такое деревянное лицо, какое только сумю сдлать. Моихъ чувствъ вы все равно не узнаете. Для этого я слишкомъ хорошо тренированъ здсь. Я не привыкъ обнажать душу передъ гостями, которые незванно, нежданно, непрошенно вторгаются въ мое жилище, осязательно показывая мн, что сила въ ихъ рукахъ, и что вторгаться они могутъ. Хочется мн видть ихъ, или не хочется,— какое имъ до этого дло?
Идите и смотрите. Вы, наврное, не догадаетесь, что первый мой порывъ — повернуться къ вамъ спиной въ отвтъ на вашу властную грубость и безцеремонное вторженіе.
Пока эти мысли проносятся въ сознаніи, наблюдатели верхняго этажа уже усмотрли изъ оконъ парадное шествіе въ нашу сторону и стучатъ въ дверь на весь корридоръ:
— Идутъ!
Увидали, можетъ быть, и дежурные. Все притихло. Слышенъ только голосъ Конашевича. За годъ до этого онъ сошелъ съ ума. Онъ изводилъ насъ, громко напвая одну и ту же фразу собственнаго сочиненія, которая начиналась словомъ ‘красавица’ и которую не возможно передать въ печати. Ему нтъ дла до прізда министра. Онъ и теперь тянетъ свою ‘красавицу’ — однообразно, монотонно, какъ всегда длаютъ сумасшедшіе.
На корридор зазвякали шпоры. Слышатся сдержанные шаги многихъ ногъ. Лязгаетъ замокъ, чью-то дверь отворили и зашли. Минуты черезъ дв-три замокъ лязгаетъ вновь, дверь заперли и тотчасъ отворили другую. Затмъ третью, четвертую и т. д.
Приближаются ко мн…
Эхъ, дуй ихъ горой! Прошли бы лучше мимо! Но нтъ!
Дверь моя открывается, и камера медленно наполняется народомъ. Столько мундирныхъ особъ не часто видать приходится. Всюду блескъ, блескъ и блескъ…
Ближайшіе воззрились на меня, какъ на чучело. Дальнйшіе вытягиваютъ шеи, чтобы изъ-за головъ и плечъ ближайшихъ — взглянуть на эту блдную и угрюмую фигуру ‘важнйшаго’ государственнаго преступника.
Ничего важнаго въ этой фигур не оказывается: на лицахъ нкоторыхъ разочарованіе… Иные уже складываютъ въ ум фразу, которой они отвтятъ на вопросъ какой-нибудь Марьи Алексевны, желающей знать отъ очевидца: ‘ну какъ они тамъ выглядятъ?’
Министръ смотритъ сурово, длаетъ едва замтный кивокъ и подходитъ почти къ самому столу. Его предшественники предпочитали останавливаться въ дверяхъ.
Онъ выражаетъ готовность выслушать, не будетъ-ли какихъ заявленій.
— Какія же тутъ нужно еще длать заявленія? Вы слышите? Я живу здсь, какъ въ сумасшедшемъ дом, и, окруженный ежедневно такими звуками, могу и себ ожидать только подобной же участи…
— Знаю, знаю! Мн уже говорили,
Небольшая пауза. Дальнйшихъ заявленій не находится. Слдуетъ опять подобіе поклона, и постители быстро другъ за другомъ выскакиваютъ за дверь, точно опасаясь, не захлопнули бы здсь кого изъ нихъ по ошибк.
Дверь запираетъ та-же привычная, опытная рука нашего вахмистра, замокъ щелкаетъ сочнымъ, ядренымъ, какъ бы радостнымъ звукомъ, и я испускаю вздохъ облегченія.
Раньше, чмъ черезъ годъ, такая церемонія едва-ли повторится!
VII.
Именины.
Восьмой годъ заключенія. 29 сентября.
Завтра я именинникъ. Возвращаюсь домой изъ мастерской въ обычный часъ къ чаю и останавливаюсь у порога, пораженный изумленіемъ. Своего жилища я не узнаю.
Чьи-то дружескія руки изукрасили мою келью своеобразными гирляндами изъ цвтной бумаги, которыя въ живописномъ безпорядк развшаны по всмъ четыремъ стнамъ. Наврное, это Людвигъ Фомичъ! Пришлось ему поработать, склеивая эти гирлянды! Наврное, не одинъ, а двое сидли за работой цлый день!
Столъ покрытъ блоснжной скатерью, и весь уставленъ совершенно необычными въ нашей жизни предметами, напоминающими давно забытыя времена…
Тутъ и букетъ живыхъ цвтовъ, еще не успвшихъ погибнуть при недавнемъ заморозк, и тортъ, и фрукты, и плитка шоколаду, и какія-то самодльныя конфекты, и коробка монпансье. Еще не то сушки, не то ‘стружки,’ не то ‘хрусты’ — тоже необыкновенной самобытности, и, наконецъ, варенье. А какъ внецъ всего, торчатъ кой-гд записки, одна, другая, третья. Кто лаконически, кто сдержанно, кто задушевно — поздравляютъ меня съ именинами и желаютъ на многія лта (конечно, не здсь только!) тлесной и душевной бодрости и всевозможныхъ радостей.
Милые, добрые люди! Сколько усердія, вниманія. и заботливости потратили они, чтобы въ рутину безцвтной, унылой жизни внести частицу разнообразія и поэзіи! Какъ странно выглядитъ все это на фон будничной и мрачной обстановки каменнаго мшка!
Тотчасъ же летятъ отъ меня благодарственныя телеграммы! Конечно, здсь работали также дамскія руки,и, конечно, Вра Николаевна Фигнеръ побила здсь рекордъ. Она сидитъ какъ разъ надо мной. Вызываю ее стукомъ и изливаю свои восторги въ выраженіяхъ сбивчивыхъ и безсвязныхъ.
На другой день все это изобиліе благъ земныхъ разрзается и раздляется на порціи и, согласно установившемуся обычаю, разносится по камерамъ. Т, кто не участвовалъ въ созданіи или покупк этихъ яствъ на счетъ своей такъ называемой ‘хлбной экономіи’ {Въ это время каждый могъ превратить въ деньги свою ежедневную порцію хлба и брать одну часть ея натурой, другу. деньгами. Изъ этихъ дробныхъ долей въ теченіе мсяца можно было накопить до 1 руб., который и употреблялся въ экстренныхъ случаяхъ на угощеніе.},спокойно истребляютъ свои микроскопическія доли, замчая про себя:
— Должно быть, сегодня именины.
Иные же, мене проницательные, вопрошаютъ на другой день своихъ ближайшихъ сосдей.
— А по какому это поводу вчера было угощеніе?
VIII.
Панихида.
Девятый годъ заключенія.
Сегодня 8-ое іюля, праздникъ Казанской Божіей Матери.
По какому-то случаю къ этому дню пріуроченъ крестный ходъ на ‘братскую’ могилу, гд похоронено слишкомъ 200 человкъ, павшихъ при взятіи крпости Петромъ I отъ шведовъ.
Могила эта,— широкая, плоская насыпь, аршина въ три высотой,— прилегаетъ почти вплотную къ кирпичной стн, окружающей нашъ тюремный дворъ, и находится какъ разъ подъ самыми окнами тюрьмы, въ разстояніи не боле восьми саженъ. Вся церемонія проходитъ у насъ передъ глазами и хорошо видна изъ всего южнаго угла тюрьмы.
Моя камера внизу, какъ разъ противъ могилы. Ко мн пришелъ Людвигъ Фомичъ Яновичъ посмотрть на это зрлище, котораго ему, какъ католику, можетъ быть, ни разу не приходилось видть вблизи.
Какъ разъ посредин широкой четырехугольной площадки могилы водруженъ желзный золоченый крестъ съ прибитой къ нему мдной дощечкой. Кругомъ креста площадка усыпана пескомъ, а по угламъ посажены солдатами цвты, взятые изъ нашихъ же парниковъ и разсадниковъ.
При начавшемся перезвон мы встали оба на одинъ табуретъ, головы наши очутились на уровн нижняго ряда стеколъ рамы, и вс, кто поднимется на могильную насыпь, видны намъ, какъ на ладони.
Публика все наша же, почти исключительно изъ жандармовъ. Пвчіе — изъ ихъ же дтей. Во глав процессіи идетъ въ митр протопресвитеръ Желобовскій, а съ нимъ мстные священникъ и діаконъ. Поютъ и служатъ бездушно, какъ всегда въ оффиціальныхъ церемоніяхъ, гд всми чувствуется, что они призваны сюда отбыть повинность, и отбываютъ ее покорно и по уставу. Заученные жесты, механическія движенія…
Старшая жандармерія, въ блестящихъ парадныхъ мундирахъ, стоитъ гордо, выпятивъ грудь, съ такимъ выраженіемъ, точно они длаютъ кому-то одолженіе тмъ, что явились сюда, куда являться имъ по долгу службы необязательно. Мертвые вдь не подлежатъ ни сыску, ни надзору.
Для людей, не видавшихъ подобной церемоніи лтъ десять, она кажется необыкновенно странной…
Словомъ, почтили, какъ это принято, память тхъ, кто былъ безсознательнымъ орудіемъ историческихъ судебъ, кто своею кровью предуготовилъ разомъ и ‘величіе’ Россіи, и историческій застнокъ для безкровнаго умерщвленія и насъ, и множества другихъ, подобныхъ намъ.
— ‘Спите мирно, животъ свой на брани положившіе. Благодарная родина не забудетъ васъ’,— говорили про себя активные участники церемоніи, представители торжествующаго сейчасъ уклада жизни, и затмъ расходились помянуть ихъ добрымъ обдомъ, какъ это водится повсюду у ‘истинно-русскихъ’ людей.
— ‘Спите мирно’,— сказали и мы.— ‘Спите мирно вы, отнявшіе цлый край у культурнаго государства и пріобщившіе его къ московскому безправію, невжеству и варварству.
‘Вы отняли эту страну у шведовъ и затормозили въ ней развитіе народа ровно на 200 лтъ’.
‘Да, на 200 лтъ! И теперь вдь существуетъ Швеція: и она, и недавно отторгнутая у нея Финляндія могутъ служить для всякаго патріота своего отечества завиднымъ образцомъ того, какъ нужно устраивать свою общественную жизнь. Нтъ въ Европ народа, боле здороваго, честнаго, просвщеннаго, зажиточнаго и благоустроеннаго, чмъ шведы. Финляндія, которую при Петр I не успли еще пріобщить къ русскому одичанію и обнищанію, сумла какъ-то сохранить и самобытные порядки, и самобытную культуру.
‘Все же остальное, что вы отняли тогда отъ шведовъ, до сихъ поръ изнываетъ подъ гнетомъ произвола и не можетъ выбиться изъ нищеты, постоянно и неизмнно ему сопутствующей.
‘Спите мирно. Вы не знали, что творите, исторія проститъ васъ. Но мы-то, отдавшіе жизнь за истинное благо своей родины, мы вс, здсь замученные, задушевные, загубленные, мы-то хорошо знали, за что шли на смерть. Ни наши имена, ни наши могилы неизвстны. Оффиціальная Россія окружаетъ ихъ или забвеніемъ, или презрніемъ. Неоффиціальная спитъ еще безпробудно. Никто не почтитъ насъ надгробнымъ словомъ, не преклонитъ колнъ предъ мстомъ нашего упокоенія. Но это насъ не смущаетъ. Мы подождемъ еще, потому что хорошо знаемъ, что такое вчная память, кому и за что она достается.
‘Это знаніе останется навсегда отрадой и утшеніемъ въ нашей дол. Ваша панихида лишь обострила въ насъ воспоминаніе о нашей собственной исторической миссіи, посвященной тоже величію и благу Россіи, но совершенно иначе понятому.
‘Ваша мертвая и наша живая могилы удивительнымъ капризомъ исторіи поставлены рядомъ. И пока мы живы, мы ежегодно должны производить сравнительную оцнку этихъ историческихъ могилъ’…
Мы съ Людвигомъ сошли со своей обсерваторіи и долго еще бесдовали между собою. Мы говорили, какъ трудно даже развитымъ умамъ отказаться отъ господствующихъ взглядовъ, особенно когда на сторон этихъ взглядовъ физическая сила и авторитетъ власти. И какъ трудно, почти невозможно, производить оцнку историческихъ событій не съ точки зрнія одного какого-нибудь народа или историческаго періода, а съ общечеловческой точки зрнія.
Она — единственно правильная. Между тмъ съ этой точки зрнія вс человческія группы, по которымъ движется колесница исторіи, равноцнны, ихъ матеріальная и духовная культура есть единственное благо, имющее цну и стоящее кровопролитной борьбы и великихъ жертвъ.
IX.
‘ Сарайныеu будни лтомъ.
‘Сараемъ’ мы прозвали старую тюрьму, низкую, темную и сырую. Въ ней каждый изъ насъ сидлъ первые мсяцы заключенія, на первыхъ порахъ она служила также карцеромъ. Въ 1890 году въ ней устроили мастерскія, а съ перемной режима, постепенно завоеванной нами, мы превратили ‘сарай’ почти въ общежитіе и пользовались тамъ въ теченіе рабочихъ часовъ относительной свободой. Тамъ была особая кухня, которую мы топили для своихъ мелкихъ надобностей. Пища же для насъ готовилась солдатами въ другомъ зданіи, и насъ туда никогда не допускали.
Тринадцатый годъ заключенія.
Въ кухн постоянная толкотня. Я стою съ утюгомъ въ рук и тутъ же, на краю плиты, гд не очень горячо, сушу растенія для гербарія. Одинъ утюгъ постоянно стоитъ на плит, другой въ рукахъ. Рядомъ на табурет пукъ только-что сорванныхъ сочныхъ огородныхъ растеній, которыя безъ такого пріема высушить зелеными невозможно.
Надъ плитой висятъ два пресса съ досыхающими растеніями и проволочныя петли, въ которыхъ укрплена для просушки газетная бумага, она нужна для гербарія. Этимъ запасомъ бумаги мы обязаны ‘Встнику Финансовъ’, который присылался намъ изъ департамента полиціи съ 1894 года. Къ ‘Встнику’ прилагались листы съ отчетами разныхъ торгово-промышленныхъ предпріятій. Они-то и шли на гербарій.
Одинъ приходитъ за клеемъ, съ озабоченнымъ лицомъ размшиваетъ его и смотритъ, достаточно ли онъ густъ, или горячъ. Другой варитъ томаты собственнаго производства къ обденнымъ щамъ, лниво переворачивая ихъ деревянной ложкой въ эмалированной желзной миск и еще лниве перекидываясь фразами съ окружающими и приходящими.
Въ компаніи вяло, апатично и скучно.
Приходитъ еще человкъ съ противнемъ въ рукахъ. На него вопросительно поднимаются глаза, не скажетъ ли онъ чего новаго. Нтъ, онъ самъ ждетъ того же отъ другихъ. Не дождавшись, медленно раскрываетъ духовую печку и ставитъ туда нарзанный ломтиками блый хлбъ, немного промасленный и подсахаренный, чтобы приготовить сухари.
Въ миску съ помидорами, поставленную В. Г. Ивановымъ, большимъ любителемъ стручковаго перцу, подсунули въ его отсутствіе здоровую порцію этой жгучей пряности. Онъ приходитъ, помшиваетъ, пробуетъ и восторгается:
— Вотъ такъ перецъ! Одну крупинку положилъ, а жжетъ на славу! Ни у кого такого перцу нтъ!
Его высмиваютъ всей компаніей. Онъ, конечно, не вритъ и считаетъ, что его перецъ выше всякой похвалы и не нуждается въ добавкахъ.
Время незамтно близится къ обду. Въ половин двнадцатаго въ дверяхъ кухни показывается унтеръ, завдующій мастерскими, и предупреждаетъ насъ:
— Кончайте ваши занятія!
Вс собираютъ, укладываютъ свои пожитки и направляются домой, по одному, или группами, кто съ пустыми руками, кто со сндями, кто съ другимъ какимъ-нибудь издліемъ.
Посл обда здсь общала быть Вра Николаевна Фигнеръ. Либерализмъ нашего начальства дошелъ до того, что ее выпускаютъ изъ камеры безпрепятственно, на такихъ же правахъ, какъ и мужчинъ. Но если ротмистръ Гудзь, смотритель, лично увидитъ ее въ обществ товарищей-мужчинъ, особенно если компанія большая, онъ длаетъ напоминаніе насчетъ инструкціи. Выслушивать такія напоминанія ршительно никому не хочется.
Ко второму часу дня у плиты нагрвается самоваръ. Въ сосдней комнат, какъ разъ у отворенной въ кухню двери, стоитъ раскрытый складной столъ. Когда-то онъ зналъ лучшіе дни, былъ блестящимъ и изящнымъ, а теперь давно уже держится безъ всякихъ претензій и ждетъ-не дождется, не возьмется ли ремонтировать его кто-нибудь изъ нашихъ столяровъ. Столъ ничмъ не покрытъ. Самоваръ ставятъ на него, приносятъ — кто стаканъ, кто кружку, кто какое-нибудь приложеніе къ чаю.
Вра Николаевна выходитъ туда изъ своей мастерской, и начинается чаепитіе, а съ нимъ разговоры и, конечно, споры.
Пользуясь этимъ, я иду въ мастерскую Вры Николаевны, поправляю тамъ верстакъ и, кстати, убждаюсь, что нарзка шиповъ и проч. идетъ у нея совершенно правильно, какъ у заправскаго столяра.
Кончивши работу, я выхожу за ворота тюрьмы, на дворъ, вздохнуть свжимъ воздухомъ, и вижу, что на горизонт показывается Гудзь. Стремглавъ бгу въ импровизированную чайную и кричу, заглушая повышенные голоса спорящихъ:
— Смотритель идетъ!
Моментально компанія разсыпается, точно воробьи при вид ястреба. И прежде чмъ Гудзь дошелъ до корридора, Вра Николаевна оказалась у себя за притворенной дверью и съ рубанкомъ въ рукахъ. Вс прочіе также на своихъ положенныхъ мстахъ.
Гудзь проходитъ до кухни, видитъ у самовара только двоихъ, что не запрещается его правилами, идетъ по корридору назадъ и, найдя все въ порядк, возвращается въ свой домъ въ сознаніи исполненнаго долга.
Въ тотъ же моментъ распуганная компанія появляется вновь на старомъ мст и продолжаетъ спокойно засдать, въ увренности, что вторая тревога не повторится ране, чмъ черезъ часъ.
X.
Мой рабочій день.
Начало августа 1905 года.
Сегодня всталъ я бодрымъ и свжимъ. Очевидно, я хорошо выспался, а для тюрьмы это чуть не событіе. Дла предстоитъ бездна, и я никакъ не смогу передлать всего, что хочется.
Вчера я не усплъ законсервировать нсколько личинокъ и гусеницъ. Пользуясь кипяткомъ, который дали въ семь часовъ утра, я надуваю три гусеницы расплавленнымъ параффиномъ, а двухъ личинокъ въ формалин запаиваю въ тонкія стекляныя трубочки. При этомъ я пользуюсь свчой и паяльной трубкой.
Еще недавно я былъ лишенъ этихъ предметовъ. Въ 1902 году, когда въ Россіи воцарился Плеве, а въ Шлиссельбург жандармскій полковникъ Яковлевъ, у насъ были отняты вс наши льготы, въ томъ числ сарай, кухня и свчи. Но теперь режимъ опять сталъ мягче, и я могу держать свчу въ своей комнат, не обращаясь за нею къ жандармамъ каждый разъ, когда понадобится.
Въ 8 часовъ я иду въ огородъ освжиться. Осматриваю ловушки для слизняковъ, этихъ враговъ нашего земледлія, и умерщвляю ихъ безъ сожалнія. Наврное, это уже двадцать пятая сотня за ныншнее лто. Затмъ ревизую питомники съ наскомыми: однимъ подкладываю кормъ, другимъ мняю квартиру. Вылупившихся забираю съ собой. Посылаю сельдерею на кухню въ общій супъ и рпу приватно для себя, и заявляю дежурному, чтобы онъ открылъ дверь, потому что я иду въ мастерскую.
Иду я прежде всего въ токарную. Еще три дня тому назадъ завдующій работами просилъ выточить для какой-то очень нужной вшалки шесть гвоздей. Вытачиваю ихъ и перехожу къ себ въ столярную.
Здсь у меня оканчивается шкатулка, въ которой будетъ помщаться коллекція по органографіи цвтка. Нужно поцарапать ее цинубелемъ и прикроить фанерки для оклейки.
Покончивши съ этимъ, я стучу въ дверь, требуя, чтобы меня выпустили. Посылаю на кухню дежурнаго разогрть клей,— уже давно прошли времена, когда у насъ была своя кухня. Затмъ перехожу со своей работой въ переплетную, чтобы наклеить фанерку на шкатулку, такъ какъ тамъ можно зажать ее въ большой прессъ.
Пока я вожусь съ этимъ, приближается время обда, и я успваю сбгать на дворъ и взять салату и пару свжихъ огурцовъ.
Посл обда я умерщвляю эфиромъ взятыхъ утромъ новорожденныхъ наскомыхъ и, пока не началось еще трупное окоченніе, расправляю ихъ въ естественной поз, посадивши на булавку на пластинк торфа. За этой кропотливой работой застаетъ меня вахмистръ, отворяющій дверь всегда ровно въ часъ. Онъ спрашиваетъ меня:
— Быть можетъ, вы останетесь дома?
Но я, не желая быть запертымъ вновь, отвчаю:
— Нтъ, я сейчасъ кончу и ухожу.
Оканчивая работу, я вслушиваюсь въ полуоткрытую дверь, не слышно-ли гд среди унтеровъ многозначительныхъ разговоровъ.
При полной неизвстности о текущихъ событіяхъ, которой насъ окружаютъ уже два съ половиной года, это — почти единственный источникъ для нашихъ ‘соображеній’. Одна или дв фразы, неосторожно сказанныя, уже даютъ намъ блестящую идею, развить которую, при богатств воображенія, ничего не стоитъ.
Еще два мсяца назадъ одинъ дежурный читалъ вслухъ въ какомъ-то листк передовицу: по отрывочнымъ словамъ, долетавшимъ до меня, я понялъ, что рчь идетъ о монарх: ограниченъ-ли онъ у насъ и въ какомъ именно отношеніи ограниченъ.
‘Эге,— думаю,— чмъ пахнетъ! Въ наши времена такія передовицы печатались только въ ‘Народной Вол’, и авторовъ ихъ судили за ниспроверженіе основъ, а читателей разсылали въ мста боле или мене отдаленныя. Тхъ же, кто протестовалъ дйствіемъ противъ такихъ чудовищныхъ расправъ, упекали какъ разъ сюда, гд я сижу!’…
Затмъ я выхожу на корридоръ и встрчаю M. P. Попова, который сообщаетъ мн, что предлагаютъ очень выгодный столярный заказъ. Не хочу-ли я взять его цликомъ, или въ нкоторой части, при его посильномъ содйствіи? Долго мы обсуждаемъ, не сходя съ мста, выгоды и детали заказа, и я нахожу, наконецъ, что онъ мн вовсе не улыбается, особенно теперь, когда не знаешь,
Что день грядущій намъ готовитъ? Отказавшись отъ заказа, я направляюсь въ камеру No 28, гд лежитъ складъ всякихъ матеріаловъ для коллекцій, и перебираю тамъ вс засушенные цвты, чтобы убдиться, что ничего изъ нихъ не осталось неиспользованнымъ. Затмъ съ этою же цлью спускаюсь внизъ, въ ‘музей’, такъ звали мы камеру, въ которой были собраны разные естественно-научные предметы и коллекціи нашего издлія: скелеты, черепа, чучела и проч. Оттуда перехожу опять въ переплетную, оклеиваю дв пластины картона блой бумагой и разрзаю его по мрк, чтобы дома склеить нсколько маленькихъ коробочекъ со стекломъ: въ нихъ будутъ образцы ‘превращенія наскомыхъ’.
Такъ проходитъ время до четырехъ часовъ, т.-е. до чаю, и я едва успваю выйти на четверть часа въ огородъ, чтобы вздохнуть свжимъ воздухомъ и сорвать кстати нсколько ягодъ малины къ чаю.
За чаемъ идетъ ‘ляоянскій бой’. Происходилъ онъ, конечно, еще годъ назадъ, но намъ только теперь даютъ описаніе его по всеподданнйшимъ отчетамъ участниковъ. Мы тщательно штудируемъ это описаніе и по ‘Нив’, и по ‘Развдчику’, и по ‘Лтописи войны’, и даже по журналу ‘Природа и люди’, и удивляемся литературному таланту, съ какимъ наши полководцы умютъ представить пораженіе близкимъ къ побд. Съ этой литературой я не успваю покончить къ пяти часамъ, и когда вахмистръ снова отворилъ дверь для прогулки, иду съ нею въ огородъ и изучаю до шести съ половиной часовъ, т.-е. до окончанія нашего прогулочнаго дня. Лтомъ намъ разршалось теперь оставаться на воздух съ восьми часовъ утра до шести съ половиной часовъ вечера.
Въ семь часовъ, за ужиномъ я беру кипятку въ клеянку и посл ужина задлываю дв коробочки съ ‘превращеніемъ наскомыхъ’. Эта кропотливая работа отнимаетъ почти все время до 8 3/4 час., когда вахмистръ является въ послдній разъ на дню и даетъ мн возможность перейти въ спальню.
Туда я беру неостывшій еще чайникъ съ чаемъ и клеянку и, задлавши послднихъ пять пластинокъ по органографіи цвтка, велю корридорному тушить мою электрическую лампочку, и мирно и безмятежно засыпаю, едва коснувшись постели.
Тюремный день на сегодня кончился. Завтра, быть можетъ, онъ повторится полностью, сънкоторыми небольшими варіаціями.
Нужно было просидть 18 лтъ, нужно было провести много сотенъ, даже тысячъ, совершенно бездльныхъ и ненужныхъ дней, чтобы получить ‘право’ наполнять тюремный день хоть какимъ-нибудь содержаніемъ, имющимъ дловую видимость.
XI.
Лучъ надежды.
Въ конц февраля 1904 года впервые въ нашей юдоли мрака сверкнулъ яркій лучъ надежды.
Какой-то доброжелатель изъ рядовыхъ, которые у насъ тамъ никогда не переводились, подсунулъ намъ маленькій отрывокъ газеты.
Въ немъ сказано было, что ‘съ 27 января, съ началомъ русско-японской войны, газета будетъ помщать у себя портреты видныхъ военныхъ дятелей, и русскихъ, и японскихъ’.
Человку, которому не приходилось цлые годы быть отрзаннымъ отъ всего живого, трудно представить, какимъ откровеніемъ были для насъ эти простыя слова, сколько ожиданій было связано съ ними!
Итакъ — война! Началась, наконецъ, эта буря, которая очищаетъ атмосферу отъ всего отжившаго и омертвлаго! Началась эта кровавая эпопея, въ которой народы время отъ времени пробуютъ доброкачественность своей правительственной системы.
Судьба подсунула, наконецъ, и намъ это историческое горнило, въ которомъ подвергается испытанію политическая мощь государства.
Необыкновенное оживленіе овладло нами при этомъ извстіи.
Война затрогиваетъ каждаго гражданина.
У насъ же были совершенно особыя причины волноваться при всти о войн. Мы слишкомъ хорошо знали, какіе порядки царятъ въ стран, какія злоупотребленія процвтаютъ подъ покровомъ полной безотвтственности и мертваго молчанія. Мы были уврены, что люди, неумло втянувшіе страну въ эту ненужную войну, не сумютъ и кончить ее съ достоинствомъ.
Пораженіе неизбжно. Каковы будутъ размры этого пораженія, трудно предвидть. Но ореолъ правительства при этомъ сразу падетъ въ широкихъ массахъ народа. Голоса недовольныхъ будутъ многочисленны и громки. Правительство волей-неволей пойдетъ на уступки общественнымъ стремленіямъ и приступитъ къ серьезнымъ реформамъ. Будутъ устранены слишкомъ вопіющія безобразія стараго режима, на борьбу съ которыми давно уже открыто выступила такъ называемая ‘соціально-революціонная партія’. Можно быть увреннымъ, что такія реформы отразятся и на представителяхъ этой партіи, пожизненно замурованныхъ въ Шлиссельбург.
Быть можетъ, близокъ конецъ безправію и свирпымъ гоненіямъ. Быть можетъ, близокъ конецъ и ненавистному ‘Шлиссельбургу’, какъ самому яркому олицетворенію русскаго беззаконія и произвола,
Эти мысли изложены post factum. Но он въ такомъ именно вид вихремъ проносились и съ полною отчетливостью выступали въ нашихъ головахъ еще при начал военныхъ дйствій,— какъ-разъ въ т времена, когда ‘патріотическая’ печать на разные лады воспвала мощь Россіи и предвкушала грядущія побды.
Надежда, заглохшая было, загнанная куда-то въ самые глубокіе тайники, теперь сразу вспыхнула яркой искрой и оживила лица, которыя, казалось, уже навсегда распростились съ этой очаровательной гостьей и носили на себ печать примиренія съ неизбжностью.
Ничто не измнилось въ нашемъ быту. По-прежнему строжайше прескались всякія случайности, которыя могли бы натолкнуть насъ на свднія о современной жизни. По-прежнему текла жизнь срая, безцвтная и бездльная. Т-же были стны, прочныя, непоколебимыя и давно опротиввшія до одурнія. Мы сами оставались все т-же, каждый со своими будничными интересами, дававшими ему возможность коротать безконечное время.
Вошелъ только въ нашу жизнь ничтожный клочокъ газеты и внесъ едва замтную струйку съ постоянно оживляющимъ и освжающимъ дыханіемъ.
Говорили только о войн и ея послдствіяхъ. Данныхъ не было никакихъ. Для догадокъ открывался безконечный просторъ, и фантазія не изсякала.
Не скоро еще это будетъ! Быть можетъ, годъ, быть можетъ, два протянетъ свои дни старый режимъ. Такіе старики долго, упорно и отчаянно борются за свое существованіе. До тхъ поръ много дней пройдетъ въ той же монотонной и безсмысленной обстановк.
Но въ ней появился теперь нкоторый просвтъ, и никогда уже мракъ безнадежности не овладетъ тобой. Подожди немного. Ты скоро увидишь волю. Большую или малую, но все же волю, настоящую волю, манящую, соблазняющую и скрытую гд-то тамъ, вдали отъ этихъ стнъ, постылыхъ и одуряющихъ.
Надежда была еще робкая. Слишкомъ тяготла дйствительность, и слишкомъ далекъ былъ исходъ. Но исходъ этотъ будетъ. Пораженіе Японіи такъ же невроятно, какъ невроятно пораженіе свободы, культуры и просвщенія.
Здсь борются не просто дв націи. Здсь борьба не за Корею и Маньчжурію. Здсь столкнулись абсолютизмъ, все