— Возьмите меня к Льву Николаевичу, — просила я свою приятельницу, собиравшуюся однажды к нему по какому-то делу.
— Вы его никогда не видали?
— Никогда! говорят, к нему много народу ходит, а я не решаюсь… зачем его тревожить? Видеть его все-таки хочется… Знаете что? Вы меня запрячьте куда-нибудь в уголочек и не обращайте на меня ни малейшего внимания, да не вздумайте меня представлять ему! Я из угла буду на него смотреть и слушать ваши разговоры. Согласны меня взять при таких условиях?
— Согласна, — смеясь ответила моя приятельница, немедленно собравшаяся к нему, шутя забрав и меня в путь-дороженьку.
Действительно, к Льву Николаевичу приходило так много разного рода люда, что я могла преспокойно сидеть поодаль, не возбуждая в нем даже ни малейшего желания осведомиться, кто эта незнакомка, фиксирующая хозяина так пристально, так беззастенчиво в его собственных стенах?
Разговор завязался грустный и, видимо, томил Льва Николаевича. Он хотел его прекратить и выразил довольно резко:
— Уж если они взяли на себя крест, то зачем затягивать жалобную нотку, возбуждая сожаление и сострадание? Это умаливает их подвижничество, они себя унижают, роняют, по-моему, в глазах тех, которые их должны считать за героев.
— Да ведь молодому существу терять здоровье больно! как же не жаловаться и не возбуждать в других желанье оказать помощь? — вставила моя приятельница.
Лев Николаевич поник головой и замолчал, потом он внезапно улыбнулся и промолвил:
— Эх, мы с вами затянули невеселую песеньку!
Не знаю, что меня подзадорило в этот момент вмешаться в разговор, но непреодолимое желание точно толкнуло меня помимо моей воли вставить:
— А я могла бы с вами побеседовать о более радостных темах, затянуть веселую песеньку…
Лев Николаевич вскинул свои проницательные глаза из-под густых бровей на мою невзрачную фигуру, не носящую на себе никаких признаков городской обитательницы: я только что приехала из деревни, и оттенок непринужденной безвкусицы отражался в моем бесхитростном костюме. Взор его скользнул по мне и, привычный ко всем возможным одеяниям и наружностям, он проговорил совершенно равнодушно, не относя, по-видимому, даже ко мне слов своих:
— Эх, радостных тем что-то нет кругом!
— Ну, а у меня есть… — продолжала я упорствовать с моего отдаленного угла.
В моем голосе звучала такая уверенность, что Лев Николаевич наконец улыбнулся хорошей, приветливой улыбкой и ласково произнес:
— Так поведайте нам, что у вас есть веселенького?
— Устройство сельского походного театра в связи с музыкой, — произнесла я дрожащим от волнения голосом, — с специальною целью провести ее в деревню.
Лев Николаевич обернулся всем корпусом, его лицо сияло от удовольствия.
— Но… позвольте, вы уже пробовали этим заняться или у вас только еще пока одни добрые помыслы?
— Я уже несколько лет живу в деревне, обучаю ребяток музыке и даю спектакли, включая в них наибольшее количество музыкальных номеров.
Лев Николаевич уже не сидел, как будто невольно поднявшись с кресла, он обратился ко мне с вопросом:
— Вы, следовательно, сведущи в музыке?
— Немножко, — ответила я.
Он обратился к моей приятельнице и спросил вполголоса:
— Кто это? это ваша знакомая?
— Я — Серова! — отрекомендовалась я.
— Это ваша опера, ‘Уриэль Акоста’, которая давалась в нынешнем году в театре? (*1*)
— Ее! Ее! — подтвердила моя приятельница.
Лев Николаевич как будто припоминал что-то, прикрыв глаза ладонью и не глядя на меня, он вполголоса произнес тихо, несколько нараспев.
— Идет девушка по лесу и думает: ‘Ах, кабы мне ленточку найти… розовенькую ленточку!’ — идет, идет она, вдруг… ан ленточка-то и лежит на дороге, да еще расписная! — Он снял ладонь с лица и весело добавил: — Вот для меня вы теперь расписная ленточка, так я жаждал найти музыкальную силу, преданную столь великому делу. Приветствую вас от всей души! — добавил он, протянув мне обе руки. — Да! ваше дело — великое дело!
Этими словами, незабвенными для меня на всю жизнь, Лев Николаевич укрепил во мне веру в деятельность, давно уже избранную мною, и смахнул с души моей все возможные сомнения, которые подчас ее сильно волновали.
После первого дорогого мне приветствия разговор завязался так непринужденно, в таком дружественном тоне, будто мы были давно знакомы друг с другом.
— Слушайте, — оживленно заговорил Лев Николаевич, — я сейчас работаю над ‘Винокуром’, мне нужна музыка к этой пьесе. Я хочу ее дать исполнить в балаганах на святой (*2*). Был я недавно на гулянье, насмотрелся, наслушался я там всякой всячины… знаете, мне стало совестно и больно, глядя на все это безобразие! Тут же я себе дал слово обработать какую-нибудь вещицу для сценического народного представления. Нельзя так оставить… просто стыдно!.. Я взялся за первую попавшуюся тему и ждал, чтобы кто-нибудь пристегнул музыку к ней (это весьма важно для народных спектаклей), но музыканты — простите меня — народ гордый, спускаться со своих высот не любят, не любят! — подчеркнул он шутливо и глянул на меня с тем чудным выражением юмора, который так бесподобно освещает его серьезное, умное лицо, стушевывая некоторую его суровость.
— Дайте мне просмотреть вашего ‘Винокура’, — взмолилась я, — но… боюсь… не справлюсь!
— Только проще, проще… забудьте, что вы оперу писали, имейте в виду вашу аудиторию, она будет требовать простоты и жизненности. Я еще задумал другую вещь… ну, да посмотрим, что вы с ‘Винокуром’ нам скажете?
Весь вечер прошел в мечтах, в проектах, в добрых намерениях, казавшихся так легко осуществимыми! Нам слышались уж хоры и напевы наших дорогих композиторов, проникших в недры народа, откуда черпались материалы для их великих созданий…
Как хороши подобные минуты! Как Лев Николаевич способен человека выхватить живьем, из будничной обстановки, поставить его мысленно в рамки идеальных условий и заставить его пожить, хоть одно мгновение, жизнью светлого будущего. Это удел великих, художественных натур — уметь так объективно отвлечься и отвлекать других от сейчасочной жизни. И чего-чего мы только не коснулись в этот достопамятный вечер. И распространения музыкальной грамотности в селах, и деревенских концертов, наконец, устройства музыкальных зрелищ.
— Значит, опростевшая, примененная к пониманию народа, опера? — спросила я.
— Нет, нет! только не опера! — воскликнул Лев Николаевич. — Это отвратительный, фальшивый род искусства. Петь нельзя по пьесе, когда в жизни не поется. Я уродливее ничего не знаю, как изображение предсмертной агонии в операх.
— Но ведь монологи также в жизни не говорятся…
— Да, но это я еще могу себе представить в виде ‘думы вслух’, но петь о своих заветных мыслях, — нет, нет! это безобразие!
Лев Николаевич стоял только за дополнение словесных произведений музыкой. В этом, конечно, сказывался литератор.
Прочитав ‘Винокура’, я должна была сознаться, что мало нашла моментов, возможных для пристегивания к ним музыки. Увертюры и антракты немыслимы в народных театрах, к ним даже интеллигентная публика не умеет относиться с достодолжным вниманием. Пришлось в виде вступления заставить пройтись хор девушек с граблями, под аккомпанемент фисгармонии, заменяющей деревенскую гармонию до полной иллюзии. Вместо антракта пришлось втиснуть инфернальный марш, под звуки которого дефилировали все обыватели ада.
Пляска опьяневшей четы, доходящая до умоисступления, под звуки чертовского наигрыша — эффект, достижимый только оркестровыми средствами или с помощью виртуоза-балалаечника.
Из музыкальных моментов всего богаче оказалась вставка хоровода на пирушке, с солистом, со скрипкою на завалинках, с сопровождением фисгармонии, фортепиано и трубы.
Написав все эти номера, я отправилась к Льву Николаевичу. Он выслушал внимательно, выслушал и — молчал.
— Был я проездом на одной станции, — заговорил он, — и один солдатик или фабричный (не приметил я в точности) наигрывал и плясал под гармонию, то есть, я вам скажу, ничего подобного я себе представить не мог! Просто не устоял было на ногах, вот так тебя и тянет пуститься в пляс! Верите ли? Вся окружающая его толпа так и заколыхалась… так и заколыхалась…
Критика Льва Николаевича вся сказалась в этих немудрых словах. Нет, от моей музыки, — я это чувствовала, — не заколыхалась бы толпа! ‘Оперность’ ада, хоровода и хора девушек окончательно расхолодила его: я потерпела фиаско… Когда же Лев Николаевич мне прочел ‘Власть тьмы’, то я, потрясенная до мозга костей этим чтением, еле доведенным автором до конца (его душили слезы, так он взволновался), решила про себя: я ему не сотрудник! Горько и больно мне стало от этого решения…
Какую музыку можно написать к этой мрачной, потрясающей душу драме? Для музыки и мрак, и заскорузлая беднота может дать материалы, но образы во ‘Власти тьмы’ поставлены в исключительные рамки, музыка только помешала бы, отвлекла бы зрителя от цельного, выдержанного тона, в который музыканту попасть невозможно по немузыкальности всей ситуации. Есть в деревне своя поэзия, есть просветы, пробуждающие звуки в душе музыканта, но именно во ‘Власти тьмы’ их нет.
После поименованной драмы Л. Н. только еще написал для сцены ‘Плоды просвещения’, не подошедшие к его первоначальной программе обогатить репертуар балаганных театров.
Когда наступила пасха, я полюбопытствовала узнать об участи ‘Винокура’. Если бы даже моя музыка оказалась подходящей, она не увидала бы света божьего в балагане: нужны были хоры, оркестр, хоть в самом элементарном составе, но об этом Л. Н. нимало не задумывался и на мой вопрос: ‘Кто же будет исполнять музыку?’ — очень затруднился ответом.
‘Винокур’ давался в балагане и не имел успеха, та же участь постигла его в спектакле у Н. В. Верещагина (*3*), данным с музыкой, на сыроварне, при громадном стечении простонародной публики. Тут же давалась драма Островского ‘Не так живи, как хочется’ с вкладными муз номерами из оперы ‘Вражья сила’ Серова, имевшая полный успех, а ‘Винокур’, несмотря на юмор, на понятную всем фабулу, провалился при громком протесте народа, не скрывшего своего неудовольствия. Причины, вызвавшие его, крылись в фальши ситуации и в несправедливой морали, выведенной из всей фабулы. Фальшь состояла в опьянении самого мироеда, угощавшего мужиков, что было тотчас окритиковано зрителями: мол, мироед угощает, но никогда сам не сопьется (особенно когда опаивает из-за делишек, обделываемых под шумок).
Мораль, возмущающая своей неправдивостью, пущена Л. Н. под концом: ‘Я уродил хлеба лишнего, вот и заговорила в мужике лисья, волчья и свиная кровь’.
Зрители обиделись и решили, что ‘господа потешаются над мужиком’.
Да и действительно сцены пьянства проведены уж очень грубо и карикатурно.
Сообщив Льву Николаевичу об эффекте, произведенном ‘Винокуром’ на народ, я попросила у него позволенья изменить конец, т. е. прогнать с позором черта и тем прекратить пьянство, которое он завел своей наукой ‘курить вино из о хлеба’.
— Делайте как знаете, — засмеялся Л. Н — я не признаю авторских прав и авторской собственности.
Не пришлось проверить, какое действие произведет перемена конца, потому что голод прекратил движение в вопросах о сельских театрах. А уж проектировалось дать ‘Рогнеду’ в опростелом виде… есть немецкая пословица: aufgeschoben ist nicht aufgehoben {отложить — не значит отменить (нем.).}.
Немного более мне посчастливилось во мнении Л. Н. с моими иллюстрациями к его очерку ‘Чем люди живы’, но, к сожалению, ‘розовой ленточкой’ я во всяком случае не могла предстать пред художественными очами нашего маститого художника.
Судосеево, 15 января 1894 г.
Комментарии
В. Серова. Встреча с Л. Н. Толстым на музыкальном поприще. — Русская музыкальная газета, 1894, апрель, No 4, с. 81-85.
Валентина Семеновна Серова (урожд. Бергман, 1846-1924), композитор и музыкальный критик. Автор воспоминаний о муже — композиторе А. Н. Серове и сыне — художнике В. А. Серове (См.: Серова В. С. Серовы Александр Николаевич и Валентин Александрович. Спб., 1914).
В. Серова встречалась с Толстым, по-видимому, в 1886 и 1890 гг. (См.: Серова В. С. Как рос мой сын. Л., 1968, с. 38-39). В марте 1886 г. Серова обратилась к Толстому с письмом, в котором просила прислать ей текст пьесы ‘Первый винокур’. В 1886 г. эта пьеса с музыкой, сочиненной В. Серовой, была поставлена в селе Едимокове Тверской губернии.
1* Опера ‘Уриэль Акоста’ Серовой была поставлена в 1887 г. в Киеве и в 1893 г. в Петербурге на сцене Малого оперного театра.
2* На пасхальной неделе.
3* Николай Васильевич Верещагин (1839-1907), брат художника В. В. Верещагина, пытался наладить артельное сыроварение в России по образцу Швейцарии. Одновременно занимался просветительской деятельностью и организовал народный театр.