‘Вы, полуматери и полукуртизанки’. Изъ одной пародіи
Дло было въ отдльномъ кабинет моднаго ресторана, въ центр Москвы. Мы не то обдали, не то ужинали въ мужской дружеской компаніи, какъ говоритъ одинъ изъ героевъ Островскаго, день прошелъ, вечеръ не наступилъ, потому, былъ-ли это обдъ или ужинъ, — не скажу въ точности. Такъ — ли и пили.
Время, однако, мн важно обозначить, потому что оно играетъ нкоторую роль въ томъ, что я хочу разсказать дальше.
Сидли, пили, болтали. Въ сосднихъ кабинетахъ пока тихо. Вдругъ эту тишину точно прорвало. И справа, и слва поднялся говоръ, смхъ, раздались бойкія глиссады на фортепьяно, густой, хотя совсмъ необработанный женскій голосъ заплъ пресловутое ‘Клико’ Паолы Кортесъ. Въ лвомъ кабинет, очевидно, разыгрывалось какое-то недоразумніе. Слышались женскіе голоса:
— Да глупости… поймите же, что намъ такъ неудобно… мы вмст пріхали, вмст и быть хотимъ… Они мужчины — должны уступить…
Въ отвтъ на вс эти нетерпливые выкрики что-то гудлъ и въ чемъ-то извинялся вжливый басокъ распорядителя.
— Да кто тамъ такіе?— раздраженно вскрикнула одна изъ невидимокъ высокимъ сопрано, въ ея голос почудилось мн что-то знакомое.
Опять учтивое жужжанье распорядительскаго баска и уже значительно пониженные тоны успокоившагося сопрано:
— А! знаю… Попросите его выйти ко мн…
Вслдъ затмъ въ нашъ кабинетъ вошелъ распорядитель и таинственно обратился ко мн:
— Васъ спрашиваютъ.
Я вышелъ не безъ недоумнія, напутствуемый насмшливыми улыбками и остротами товарищей.
Въ коридор меня ждала дама. Къ великому моему изумленію, я узналъ въ ней одну — какъ говоритъ Пушкинская Татьяна — ‘мужу врную супругу и добродтельную мать’. Врную и добродтельную — вн конкурса, своего рода жену Цезаря, которой не сметъ коснуться подозрніе. Встртиться съ нею tte—tte въ коридор бойкаго ресторана было столь удивительно, столь необыкновенно, что, право, встань предо мною любимецъ московской ребятежи — слонъ ‘Мавликъ’ изъ Зоологическаго сада — я мене изумился бы…
— Ну, что вы на меня уставились?— сердито бросила она мн, не подавая руки.— Я это. Я… Можете поврить вашимъ глазамъ.
— Анна Евграфовна! Какъ вы сюда попали?
— Совершенно такъ же, какъ и вы… Да это не ваше дло. А вотъ что: вы съ кмъ?
Я назвалъ фамиліи.
— А я съ большой компаніей. И у меня къ вамъ просьба. У васъ кабинетъ огромный, а намъ приходится разбиваться по двумъ маленькимъ. Васъ всего трое, а насъ восемь. Слдовательно, вы должны уступить намъ вашу комнату.
— Сдлайте одолженіе…
— Пожалуйста. И… нельзя-ли какъ-нибудь такъ устроить, чтобы ваши друзья не видали нашей компаніи? Мы своимъ бабьимъ кружкомъ… безъ мужчинъ. Могутъ быть знакомые — не ловко.
Я уже взялся было за ручку двери въ нашъ кабинетъ, когда Анна Евграфовна опять меня окликнула.
— А. В.! надюсь, что эта встрча останется между нами. Это должно умереть… Вы журналистъ… Сами художникъ… un bohmien… вы поймете…
И скрылась за дверью своего кабинета. Мн показалось, что она пьяна, но отъ вина или отъ смущенія — кто ее разберетъ. Съ какой стати я попалъ bohmien’ы и что я, въ качеств bohmien’а, понять былъ долженъ — тоже.
Мы устроили перетасовку комнатъ совершенно благополучно. Было уже поздно — время ползло къ двнадцати часамъ. За стною шла самая завидная, для любителя пьянаго дла, оргія. Хлопали пробки. Заказъ слдовалъ за заказомъ. Хохотъ, визгъ, крикъ, возня, танцы и, судя по смху, выкрикамъ и темпу музыки, надо полагать, весьма разнузданные танцы, подъ піанино, половые такъ и шмыгали по коридору къ дверямъ кабинета таинственной компаніи. Мужского голоса не было слышно ни одного. Очевидно, Анна Евграфовна не солгала: кутили дамы ‘сами по себ’.
— Парижъ, братецъ ты мой, — усмхнулся одинъ изъ моихъ друзей, кивая на стнку, отдлявшую насъ отъ бабьяго разгула.
— Чего тамъ Парижъ! — подхватилъ другой. Просто Вальнургіева ночь какая-то. Броккенъ. Es trgt der Besen, trgt der Stock die Gabel trgt, es trgt der Bock…
— Хоть бы повидать эгихъ вдьмъ, что-ли! Между ними бываютъ прехорошенькія.
— А вотъ онъ видлъ… можетъ намъ разсказать…
Я поспшилъ замять разговоръ. Оргія, между тмъ, разгоралась все ярче и ярче. Веселье начинало переходить въ истерику. Слышались уже не псни, а оранье, не смхъ, а пьяные взвизги, весьма похожіе на истерическую икоту. Дамы, очевидно, ссорились между собой, язвили другъ друга. Словъ не было слышно, но въ интонаціи хмельныхъ голосовъ слышалось озлобленіе… Наконецъ, гроза разразилась съ великимъ трескомъ. Мы услыхали грубое, совсмъ не женское слово, въ стну ударился и разсыпался со звономъ стаканъ, за нимъ другой…
Одна истерически захохотала, другая истерически заплакала, остальныя истерически кричали, унимая и ту, и другую. Гвалтъ былъ невообразимый. Гуси, когда галлы лзли въ Капитолій, и то — я думаю, — гоготали тише.
— И прекрасно! только того и желаемъ, — визжала, судя по голосу, Анна Евграфовна.
Хлопнули двери, и нсколько барынь, шурша платьями, мелькнули мимо нашего кабинета къ выходу. Стало тише.
Мы тоже собрались уходить и платили по счету, когда снова явился распорядитель, хмурый и сердитый.
— Дама эта опять васъ просить — въ кабинетъ къ нимъ зайти.
— Теб нынче везетъ, какъ Неверу въ ‘Гугенотахъ’, — шутили пріятели, прощаясь со мной.— Жаль только, что Валентина твоя, вроятно, лыка не вяжетъ.
Я вошелъ въ ‘бабій кабинетъ’, какъ усплъ уже прозвать его кто-то изъ нашей компаніи. Анна Евграфовна сидла у залитаго виномъ стола. Кром нея въ комнат было еще дв дамы. Но одна спала, лежа на диван спиною къ свту, а другая, хоть и сидла за столомъ, но въ такомъ безнадежно-пьяномъ отупніи и съ такимъ искаженнымъ отъ вина лицомъ, что, право, сомнваюсь, узнаю-ли я ее, если встрчу когда-нибудь трезвую. Стоило взглянуть на нее, чтобы опредлить не только, что она напилась, но и — чмъ напилась: это одутловатое сизое лицо, на которомъ переливались вс тона отъ ярко-краснаго до сраго цвта, было живою бутылкою съ коньякомъ.
— Садитесь, пожалуйста, — сказала Анна Евграфовна. Судя по не особенно складной рчи, по черезчуръ блестящимъ глазамъ и не въ мру румяному лицу, она тоже приняла не малое количество винныхъ капель, но бодрилась.
— Вы простите… у меня къ вамъ просьба. Тутъ… негодяйка одна поссорилась съ нами и убжала, не заплативъ своей доли, а она изъ насъ самая богатая. Ну… и у меня не хватаетъ доплатить по счету… Можете вы меня выручить? А то я браслетъ оставлю въ залогъ.
Я приказалъ записать счетъ Анны Евграфовны насебя. Она поблагодарила и собралась-было уйти изъ ресторана, но ея подруги были ‘въ состояніи недвижимаго имущества’.
— Ну, что я съ ними буду длать?— отчаялась Анна Евграфовна, — он на моемъ попеченіи… я должна ихъ отвезти домой… Эта вотъ — барышня… у нея мачиха — такая prude… У этой мужъ — зврь… если она одна, безъ меня домой явится такая, онъ ее убьетъ, какъ собаку… А я бы какъ-нибудь ее выручила, наврала бы что-нибудь такое: болзнь или обморокъ, опьяненіе отъ эира или о-де-колона… Мало-ли у насъ вывертовъ? Тмъ живемъ!
Я, признаться, былъ безчувственности подругъ отчасти радъ. Меня грызло любопытство. Хотлось разобраться: что это за компанія предо мной? Во что швырнулъ меня счастливый или несчастный — какъ хотите, такъ и судите — случай?
— Остается одно, — предложилъ я, — сидть и ждать, пока он немножко проспятся. А чтобы не скучно было въ ожиданіи, не заняться ли намъ маленькимъ крюшономъ?
Анна Евргафовна окинула меня пытливымъ взглядомъ.
— Послушайте, — смущенно возразила она, — вы… надюсь, хоть и видите меня въ странной обстановк, — все-таки не думаете…
Я поспшилъ ее уврить, что ‘все таки не думаю’, и мы услись къ столу, въ самой дружеской бесд.
— Вы, однако, добрый малый и хорошій товарищъ!— говорила Анна Евграфовна, между тмъ, какъ я смотрлъ на нее и изумлялся: совсмъ не та женщина! Всегда у меня, при вид этой большой полной блондинки являлось представленіе о чемъ-то степенномъ, солидномъ, семейномъ. О представительств у домашняго очага за чайнымъ столомъ, у серебрянаго самовара, или въ гостяхъ, рядомъ съ мужемъ, такимъ же солиднымъ, представительнымъ, и уже въ порядочныхъ чинахъ. Представленіе о типичной русской матрон, которая дома сидитъ, дтей роститъ и шерсть прядетъ. И вдругъ матрона превращается въ опереточную примадонну подъ хмелькомъ. Вакхическій румянецъ, вакхическій огонекъ въ помутившихся глазахъ, вакхическій задоръ нескромной рчи — почти до бульварно-закулиснаго жаргона… и при этомъ пьетъ, какъ матросъ. Крюшонъ не выпивался, а таялъ на стол, какъ снгъ подъ солнцемъ… Метаморфоза, какихъ не найти и у Овидія!
— Да-съ… Вотъ такъ-то! не ожидали меня встртить? Да? А я этакъ часто… Я, знаете, хотла, было, васъ тоже втащить въ наше общество, но тутъ еще дв вашихъ знакомыхъ были, — он и побоялись — дуры!— что стыдно, что вы разсказывать будете. А я, что вы разсказывать будете, не врю. А что стыдно — чего же стыдно? Самихъ себя не стыдимся, васъ — нечего… Мы часто этакъ компаніей, часто!
Она помолчала.
— Вы меня, конечно, сейчасъ презирать изволите?— начала она со злымъ огонькомъ въ глазахъ, — и вонъ ту?— она ткнула пальцемъ въ сторону спавшей на диван дамы.— И вонъ эту, мою Людмилу, — она кивнула на безнадежно отупвшую двицу.
— Ну, вашу Людмилу, мн кажется, не презирать сейчасъ, а оттирать надо. А вотъ, что васъ заставляетъ пускаться въ этакія авантюры, — признаюсь, для меня загадка…
— Что?— скука. То-есть то же самое, что васъ, мужчинъ, гонитъ изъ дома въ эти кабаки. Магнитъ забвенія, подъема нервовъ шампанскимъ и коньякомъ. Вдь я васъ не спрашиваю, зачмъ вы сюда попали… У васъ, небось, и дла-то побольше моего, и развлеченія широкія — не моимъ чета, а все-таки здсь. Сидите, дите, пьете и ужъ не Богъ всть какіе умные и веселые разговоры съ вашими друзьями разговариваете… Все это вы прекрасно могли бы продлывать и дома, однако, вы идете въ ресторанъ. Тянетъ васъ сюда электричество это, воздухъ ресторана, возможность разнуздаться, сюртукъ снять и языкъ распустить: ‘ндраву моему не препятствуй’ на благородный манеръ, съ приличіями и ‘интеллигенціей’. Тянетъ — терпимость, публичность распущенности. Дома и распустишься, молъ, да все не такъ. При томъ — что за охота? У своего прівшагося и присмотрвшагося очага, гд — что новаго ни придумай, — все на старое смахивать будетъ… А вотъ въ чужомъ мст — это другое дло. Эхъ, господа!… У васъ вонъ театральные интересы, газетные интересы, общественные… захотите политикой заниматься — политическіе будутъ… А у меня или у нихъ обихъ — что? Домъ — и одинъ домъ! скучный, постылый домъ, гд живешь, не какъ человкъ, а хуже машины… Мужъ съ десяти часовъ до половины пятаго на служб, въ пять часовъ обдаемъ, въ шесть онъ ложится спать и спитъ до восьми. Въ это время ни я, ни дти, пикнуть въ дом не смемъ. Иначе — сцена. Тоска, тишь, могила. Встаетъ, пьетъ чай, затмъ уходитъ въ клубъ — и возвращается поздно ночью, посл второго штрафа. А чортъ его знаетъ еще — можетъ быть и не изъ клуба… за вами, мужчиньемъ, разв услдишь? Да и слдить-то охоты нту: сокровище какое! Вдь вотъ онъ думаетъ же, что я сейчасъ у Людмилы въ гостяхъ… придетъ-ли ему въ голову, что мы об въ этомъ кабак? Такъ и у меня — на счетъ его… Ну-съ, вернулся, бухнулся на постель, захраплъ. Утромъ газета и кофе, опять служба, та же разъ на всегда заведенная шарманка жизни.
О чемъ мы съ нимъ говоримъ? О томъ, что жаркое засушено или супъ перестоялся. Я забыла, когда мы въ послдній разъ улыбались другъ другу. Смотримъ другъ на друга, какъ контрагенты по хозяйству, а не какъ мужъ и жена. Точно между нами не бракъ, а какой-нибудь юридическій контрактъ лежитъ. Онъ обязанъ зарабатывать шесть тысячъ въ годъ и изъ нихъ тратить въ дом пять. Я обязана за эти пять тысячъ доставлять ему вс удобства — отъ кухни до любви включительно. Помилуйте! Разв это жизнь? Это колесо, въ которомъ вертишься, какъ блка. И когда колесо чуть-чуть пріостанавливается, блка норовитъ выскользнутъ изъ него на свободу… хоть какъ-нибудь, хоть куда-нибудь.
— Это все я слыхалъ не разъ и хорошо понимаю, но зачмъ же выпрыгивать — непремнно въ кабакъ?
— А что же мн длать?! Влюбиться, что-ли, въ кого нибудь прикажете? Такъ вотъ представьте себ: не могу. Совсмъ — ‘я другому отдана и буду вкъ ему врна’. Темпераментъ ли у меня такой, старое-ли воспитаніе это длаетъ — только мой Евлампій Ильичъ можетъ быть спокоенъ: роговой музыки онъ на своей голов никогда не услышитъ. Не по долгу — нтъ. Какой можетъ быть долгъ къ человку, который въ жизнь твою кром тоски ничего не внесъ, не вноситъ и никогда вносить не будетъ? А не надо мн ничего этого… Не хочу, не нравится! А пить буду. ‘Мы пить будемъ, мы гулять будемъ, когда смерть придетъ, умирать будемъ’ Voilа! Пьяная, но врная супруга. Ново — не правда ли? Вотъ вамъ типъ для фельетона.
— Благодарю васъ. Но что вы все такъ экстренно, прямо въ крайности: либо пить, либо влюбиться… Разв только и свта въ окошк? Ваша блка разв не можетъ дома разнообразить свою бготню? У васъ дти есть.
— И еслибы вы знали — какая при нихъ превосходная бонна! Она ихъ понимаетъ лучше, чмъ я, они ее понимаютъ лучше, чмъ меня. И любятъ больше. Стоить мн вмшаться въ порядки дтской, и сейчасъ же выйдетъ какая-нибудь глупость. Либо меня до истерики ребята доведутъ, либо я заставлю дтей разревться. Не умю… Ну, просто не умю быть съ ними. И моей Амаліи Карловн, въ конц концовъ, всегда приходится поправлять плоды моего непрошеннаго вмшательства. А супругъ ворчитъ: ‘что ты, матушка, лзешь не въ свое дло? Есть у тебя Амалія Карловна — ты ей ребятъ и предоставь. А то покоя въ дом нтъ’. Нтъ, наука быть матерью не шутка, и насъ ей не учили. Насъ учили быть женами, а не матерями. Напрасно говорятъ, что быть матерью, переполняться материнской нжностью — это такъ естественно, что это отъ самой себя должно исходить. Это правило для естественныхъ натуръ, а не для насъ, искаженныхъ городской жизнью выродковъ. Я буду дика просто баб, чудна, а баба мн далека — чужая, непонятная тварь. Насъ на материнство дрессировать надо, заново дрессировать, потому что мы перестали видть въ немъ свое естественное назначеніе, заслонили его другими потребностями и декораціями. Joie de vivre, утха жизнью, заслонила ея смыслъ, raison de vivre. ‘Чтобъ имть дтей — кому ума не доставало’, Грибодовъ сказалъ. А вотъ — подите: недостаетъ же… Вдь сознаешь порою, что такъ нельзя. Еще какъ совстно то иной разъ бываетъ: какая же ты молъ женщина, если ты дтямъ своимъ не мать? Стараешься, принуждаешь себя, и, кром тоски и утомленія для себя, да дтскаго рева, — никакихъ результатовъ. Не умю и все тутъ. А доучиваться — поздно: вы слышали, напримръ, — моя педагогическая практика супругу мшаетъ. Да и не охота. Молодость проходить, мн ужъ тридцать лтъ, хочется самой взять съ жизни хоть какія-нибудь удовольствія. Ну… ну — и вотъ: всякій веселится, какъ и гд ему пріятно…
— Вы читали бы что-нибудь?…
— Ахъ, не говорите банальностей! ‘Читали бы что-нибудь!’ Что читать? Серьезное — скучно, къ чему мн? Къ тому же и не такъ я учена, чтобы серьезно читать. Пробовала: половины не понимаю, устаю до смерти… Голова совсмъ не работаетъ. Жизнь и такъ скучна, — что же за охота себя еще утомлять и мучить? А романъ возьмешь — все равно обязательно на ‘cabinet particulier’ наткнешься. Эту же приманку, какъ вы сами видите, я и безъ романовъ знаю. Который часъ?— рзко оборвала она свою рчь.
— Четверть второго.
Анна Евграфовна вскочила, блдная, какъ полотно, хмеля ея точно не бывало.
— Чортъ знаетъ что, — сказала она сквозь зубы.— Какая, однако, я дура. Болтаю съ вами, а вдь онъ въ два, наврное, дома будетъ. А мн надо еще раньше, чмъ самой къ дому хать, — вотъ этихъ двухъ доставить въ мста родныя. Если мужъ не застанетъ меня — бда, будетъ буря. Вдь это бы, господа мужчины, имете право рыскать, гд угодно, во всякое время дня и ночи, а насъ за это бьютъ!
— И плакать не велятъ?— пошутилъ я.
— Нтъ, вы не смйтесь. Я не въ переносномъ — въ прямомъ смысл говорю…
— Тьфу! мерзость какая!
— А вы думали, что если человкъ смотритъ ангеломъ, такъ онъ ангелъ и есть?! Но вдь мужъ и правъ, въ сущности говоря, будетъ, если вздуетъ меня. У насъ имя общее, а я его треплю, чортъ знаетъ гд бываю. Хорошо, что пока Богъ милуетъ. А вдругъ случится такой скандалъ, что и я окажусь къ нему припутанной?! Напримръ — вотъ, хоть какъ сегодня. Не будь, по счастью, васъ въ ресторан — какъ бы я выкрутилась изъ затрудненія со счетомъ? Пришлось бы оставить здсь вещь, послать за нею кого-нибудь, впутать въ дло и свою прислугу, и хозяина ресторана… Красиво! нечего сказать.
Говоря это, она расталкивала отупвшую двицу, та звала и хлопала глазами, но, наконецъ, сообразила, чего отъ нея требуютъ, и стала лниво одваться.
Спавшая дама, едва ее окликнули, вскочила, какъ встрепанная, и заметалась, на скорую руку хватая свои разбросанныя вещи.
Об были одты превосходно, гд-то я ихъ видалъ. Моимъ присутствіемъ он ни мало удивлены, повидимому, не были…
— Прощайте, — сказала Анна Евграфовна, подавая мн руку, — помните: молчаніе. А фельетонъ вообще, если хотите, напишите: это ничего, это, можетъ быть, даже полезно будетъ. И мн, и другимъ. Я вдь не исключеніе, мой другъ! Далеко не исключеніе! Насъ много — гораздо больше, чмъ вы, можетъ быть, думаете… этакихъ секретныхъ виверокъ.
И вотъ халъ я домой въ глубокомъ раздумь, разсуждая о томъ, что сейчасъ видлъ и слышалъ. Вспоминалъ я наши мужскія сходбища и кутежи, въ которыхъ не разъ приходилось принимать участіе и Евлампію Ильичу, о комъ сейчасъ только хуже, чмъ съ ненавистью или даже презрніемъ… нтъ! съ холоднымъ безразличнымъ равнодушіемъ — говорила его жена. Вспоминалъ, — и все въ нихъ было тоже и порочно, и пьяно, и неумно, правда. Но вмст съ тмъ, не знаю почему, на памяти у меня все вертлись эти стихи эпикурейца Клавдія на пиру умирающаго Люція въ ‘Двухъ мірахъ’ Майкова: