В колонии, Иткин Семен Григорьевич, Год: 1914

Время на прочтение: 23 минут(ы)

ВЪ КОЛОНІИ.

I.
Долинскіе.

Борисъ ходилъ по комнат, то медленно, то порывисто быстро, незамтно для себя мняя направленіе. Иногда онъ поднималъ руку и сдавливалъ пальцами бритую голову. Усы и бороду онъ также сбрилъ — все это онъ продлалъ недавно, совершенно неожиданно для жены, которой post factum заявилъ:
— А къ бсу растительность — раздражаетъ!
Изрдка Борисъ на нсколько секундъ останавливался — тогда на морщинистомъ, въ желтыхъ пятнахъ, лиц еще рзче выступала болзненная напряженность, а блыя отъ малокровія губы плотно сжимались.— Да, онъ возьметъ себя въ руки, соберетъ вс силы, чтобы но поддаться отчаянію. То уродливыя вспышки, то смняющая ихъ жуткая усталость… Борису вспомнился послдній припадокъ — по ничтожному поводу онъ забился въ судорогахъ и крикахъ.
— Измучилъ Сото!— вырвалось у него. Онъ шагнулъ къ столу, взялъ фотографическую карточку жены и приблизилъ къ тускло горвшей ламп. Неужели она? Неужели только четыре года назадъ она снималась? Какъ мало похожа эта свтлолицая двушка въ гимназической форм на теперешнюю Соню! И какихъ-нибудь пятнадцать мсяцевъ заграничной жизни могли почти до неузнаваемости измнить человка… Борисъ отложилъ карточку и прижалъ пальцы къ глазу. Конечно, Соня крпится, подчасъ даже весела, но вдь нетрудно догадаться, во что обходится ей самообладаніе. Она изъ тхъ женщинъ, что подходятъ къ людямъ какъ сестра милосердія, свой крестъ несутъ безъ жалобъ, считая, что прежде всего должно помочь больному, успокоить его, ободрить. Она вся налита усталостью и горемъ, но отодвигаетъ и прячетъ свои муки — неужели онъ будетъ ждать, пока внезапно горе свалитъ ее? Точка! Довольно!— Ршеніе взять себя въ руки показалось Борису выполнимымъ. Онъ даже повеселлъ, не сомнваясь, что ему удастся справиться со своими нервами…
Пришла Соня.
— Что, спитъ?— спросила она, едва переступивъ порогъ, и взглянула на занавсъ, за которымъ находилась шестнадцатимсячная Лидочка. На лстниц Соня только что разспрашивала о Лидочк сосдка-швейцарка, и сердце еще чувствовало благодарность матери, что заговорили объ ея ребенк, и трогательную материнскую гордость.
— Да-съ,— отвтилъ Борисъ,— фрейленъ Долинская изволитъ спать… А теб, матушка, пора, пожалуй, снять шляпу…
Соня встрепенулась, уловивъ въ лиц и тон мужа необычную для него бодрость. Самъ Борисъ, лукаво улыбаясь, точно старался обратить на себя вниманіе:
— Видишь, какой я молодецъ?
Она посмотрла мужу прямо въ лицо — то былъ особенный взглядъ, которымъ обмниваются сроднившіеся и кото рый только имъ понятенъ. Въ женскомъ сердц зашевелилась такая радость, словно пришелъ долгожданный праздникъ. Борисъ врилъ въ твердость своего бодраго ршенія, и ему хотлось сейчасъ же, сію минуту, обрадовать человка, передъ которымъ онъ считалъ себя провинившимся. Онъ взялъ жену за руку:
— Ворона я мокрая! Только тмъ и занимаюсь, что каркаю! Нельзя давать волю сердцу, этой глупой истеричк.
Веселымъ голосомъ, въ которомъ было нчто похожее на материнское увщаніе, Соня заговорила о томъ, что надо жить, надо напрячь вс силы, чтобы удержаться на ногахъ, не сдаться жуткимъ днямъ. Есть такое растеніе — живучка, оно умудряется уцлть подъ снгами, и все же дождаться весны…
— Знаешь, однажды, въ какой-то праздникъ,— съ улыбкой продолжала Соня — наша семья возвращалась отъ знакомыхъ. Зимній вечеръ, темно, холодно, скользко. Я поскользнулась, упала и заплакала.— Ну, милая моя,— сказалъ мн отецъ, — для того, чтобы упасть, много ума не нужно, ты вотъ удержись, когда ледъ подъ ногами… Это мудрене… А плакать и распускаться — самое послднее дло.
— Понимаю,— разсмялся Борисъ и крпко сжалъ жен руку. Онъ насторожился.— Кажется, фрейленъ Долинская просыпается…
— Нтъ, спитъ… тихо…— Помолчавъ, Соня добавила:— Ты бы побольше присматривался къ дочк — такое это счастье. И такъ интересно! Одинъ языкъ чего стоитъ! Никакой филологъ не разгадаетъ, а я вотъ понимаю отлично.
— Ну, и я порой понимаю,— улыбнулся Борисъ,— напримръ: Лика гу-а-ить…
Двочка заплакала — мать немедленно бросилась къ ней. Борисъ остался на прежнемъ мст, увренно ожидая, что жена сейчасъ освободится и снова будетъ съ нимъ рядомъ. Минуты черезъ три Лидочка, дйствительно, успокоилась, но не успла Соня отойти отъ кровати, какъ двочка опять заплакала, на этотъ разъ довольно сильно. Наступила одна изъ тхъ минутъ, когда совершенно неожиданно, безъ видимой причины, дти начинаютъ извиваться и пронзительно ревть. Двочка побагровла, кричала до хрипоты. Мать всми мрами старалась ее успокоить. Борисъ зашагалъ по комнат. Его больные нервы все больше взвинчивались.
‘Что за чертъ!’ — мысленно попытался онъ сдержать себя и съ такой силой стиснулъ зубы, что затряслась голова.— ‘Не истеричная же баба я, наконецъ! Довольно я измоталъ Соню!’ — Онъ подошелъ къ столу, схватилъ какую-то книгу и въ ту же минуту непроизвольно крикнулъ: — Да закрой ты ей, пожалуйста, ротъ!
— Боря,— не зная что длать съ ребенкомъ, взмолилась женщина,— будь хоть ты спокоенъ!
— Спокоенъ! Спокоенъ!— все больше терялъ Борисъ самообладаніе.
— Не надо… зачмъ это?
— Ты просто не умешь обращаться съ дтьми! У опытной матери ребенокъ таісъ не ревлъ бы!
— Ну, милый…
— Заставь ее молчать!
— Боря…
— Перестанетъ она орать?!
— Можетъ быть, ребенку нездоровится…
— Какое тамъ нездоровится! Психопатка — и больше ничего!
— Дорогой… выйди въ переднюю…
— Совсмъ уйду… Куда глаза глядятъ… Нтъ… Это… Къ черту!..
Минутъ черезъ пять, не чувствуя подъема, Борисъ почти бжалъ по узкой, круто уходившей вверхъ улиц.

——

Борисъ сидлъ на скамь, низко свсивъ голову, со страннымъ смшкомъ въ глазахъ, мялъ обими руками старенькую шляпу и смотрлъ на маленькій бассейнъ, обведенный высокой проволочной сткой. Точно островки блли спящіе лебеди. На красивой извилистой набережной было пустынно и безлюдно. Ближе къ главному мосту набережная была ярко освщена, оттого часть за мостомъ, гд фонарей мало, казалось темной. Полосы свта и синеватыхъ тней легли мягкой сткой. Озеро будто уснуло и тихо дышитъ во сн. Огоньки фонарей отражались въ вод красивыми узорами, серебрились отраженія звздъ. Не совсмъ правильный амфитеатръ: арена — озеро, ярусы — ряды городскихъ зданій, только верхній рядъ занятъ нагорными лсами. А впереди, прямо передъ глазами, призрачно-близкія блоголовыя Альпы. Изрдка набжитъ втерокъ — тогда листья, будто крошечныя живыя существа, зашевелятся, одинъ, другой, третій, пока не замрутъ снова. Недалеко отъ моста на зыбкой постели отдыхалъ пароходъ, чтобы на разсвт проснуться и до поздняго вечера скользить по озеру изъ конца въ конецъ. Надъ водой небо казалось гуще, звзды — крупне.
Борисъ думалъ, но съ какой-то особенной горькой усталостью, походившей на медленно разгоравшійся мучительный огонь. Улыбка кривила его губы, онъ слабо кивалъ головой, грустно соглашаясь со своими мыслями. Итакъ, сорвалось. Такого пустяка, какъ плачъ ребенка, оказалось достаточнымъ, чтобы опрокинулось твердо принятое ршеніе взять себя въ руки. Слишкомъ, значитъ, полна чаша, если переполняется отъ какой-нибудь капли.
Передъ нимъ всталъ образъ эмигранта Мухина, покончившаго самоубійствомъ, и Борисъ вдругъ вспомнилъ: вдь его хоронятъ завтра. Какъ онъ забылъ объ этомъ?
Переночевавъ у товарища, онъ на слдующій день пошелъ къ квартир Мухина.
Полутемная комнатка съ косыми стнами мансарды была полна народомъ. Борисъ вошелъ и долго стоялъ на одномъ мст, не мняя позы, не проронивъ ни единаго слова. Онъ врядъ ли могъ сказать, какъ попалъ туда, сколько времени тамъ находился. Входили и выходили люди, суетились, говорили, что-то длали,— Борисъ сидлъ неподвижно, не отрывая широко раскрытыхъ глазъ отъ мста, гд лежалъ узкій трупъ самоубійцы. Наконецъ, стали выносить тло. Дешевый, окрашенный въ черный цвтъ, гробъ понесли на рукахъ. Не слдя за своими движеніями, мало сознавая, что длаетъ, Борисъ пошелъ за толпой. Собралось человкъ тридцать, шли въ безпорядк, небольшими группами. На нкоторомъ разстояніи отъ толпы земляковъ, торжественно возсдая въ экипаж, хало два представителя одной изъ студенческихъ корпорацій, почему-то вздумавшей оказать покойнику честь. Въ рук одного изъ швейцарцевъ, не по возрасту толстаго юноши, было корпорантское знамя. Оба чувствовали себя неловко среди чуждыхъ, вншне и внутренно такъ рзко отличающихся отъ нихъ людей, эти убогія похороны студента Мухина ихъ положительно шокировали. Неловко чувствовалъ себя также и педель. Онъ не сходилъ съ тротуара, исподлобья поглядывалъ на шедшую по мостовой толпу и, встрчая швейцарцевъ, своей улыбкой какъ бы говорилъ:
— Я посланъ ректоромъ — ничего не подлаешь, долгъ вжливости…
Когда очутились за городомъ, корпоранты со знамеменемъ, а за ними и педель повернули обратно. Съ обихъ сторонъ потянулись сады. Сладкій запахъ фруктовъ, ароматъ и краски цвтовъ, мягкій изумрудъ листьевъ. Вотъ пролетла пестрая птица — и не испугалась, не опечалилась, не прервала пвучей болтовни. Нкоторые изъ прохожихъ минуты на дв останавливались — дти смотрли большими глазами и молчали, взрослые спрашивали, кто умеръ. Послышался звонъ — и процессію обогналъ вагонъ загороднаго трамвая.
Сады остались позади, справа близко подходила лсистая гора, слва и передъ глазами, въ отдаленіи, пестрли деревушки да лса. Отъ горизонта до горизонта все освщало солнце — земля казалась огромной яркой картиной великаго мастера. Часть толпы вернулась въ городъ, осталось человкъ пятнадцать. Гробъ медленно плылъ въ поднебесномъ простор, у кладбищенскихъ воротъ надъ нимъ пролетли голуби, словно почернвшіе въ солнечныхъ лучахъ. По одной изъ боковыхъ аллей спустились къ свже вырытой ям. Борисъ зашагалъ взадъ и впередъ, временами вскидывалъ голову и странно смотрлъ на окружающее. Могильщики-швейцарцы, оглядывая русскихъ, съ улыбкой шептались о чемъ-то…
Гробъ опустили. Замелькали лопаты, полетли комья земли. Борисъ остановился, вперивъ взоръ въ одну точку. Когда засыпали могилу, какая-то двушка, едва слышно, съ усиліемъ и срываясь, начала:
— Вотъ мы уцлли, держимся… онъ же упалъ, разбился… Не потому ли, что онъ дйствительно любилъ, понастоящему: сердцемъ? Воспваютъ негнущихся людей… Можетъ быть тайна ихъ стойкости въ томъ, что они больше любятъ головой…
Двушка оборвала, лишившись чувствъ, съ ней долго возились. Борисъ уединился, ощущая потребность остаться съ самимъ собой. Онъ медленно переходилъ отъ могилы къ могил, невидящими глазами смотрлъ на разноцвтные памятники, порой останавливался и минутами не сходилъ съ мста. Думалъ ли онъ о чемъ-нибудь? Онъ не могъ бы выразить словами ни одной своей мысли… Когда онъ, незамтно для себя, подошелъ къ воротамъ, то нашелъ ихъ уже запертыми. Только теперь онъ увидлъ, что солнце ушло, западъ угасъ. Сгущались сумерки, множились и разгорались звзды. Все приблизилось, обступило, казалось движущимся — деревья, камень и мраморъ памятниковъ. Борисъ постучался въ освщенное окно сторожки. Скоро открылась дверь, на порог появился среднихъ лтъ швейцарецъ.
— Кто это?
— Выпустите меня.
— Очень хорошо, но вы должны были обратить вниманіе на табличку при вход, гд опредленно сказано, что посторонніе могутъ оставаться на кладбищ только до…
— Будьте добры меня выпустить,— тихо перебилъ Борисъ. Очутившись за воротами, онъ направился къ городу. Позади оставались кварталъ за кварталомъ и улица за улицей, но онъ не замчалъ дороги, шелъ, не сознавая куда. Потомъ долго сидлъ на бульвар, и въ голов неслись все т же мысли, неуловимыя, неопредленныя, смутныя.
…Лишь далеко за полночь Борисъ поднялся со скамьи и устало поплелся домой. Въ эти минуты онъ понималъ настроенія, которыя привели Мухина къ самоубійству. Настойчиво вспыхивали въ мозгу слова покойнаго:
— Бываютъ дни, когда жажда жизни и любовь къ людямъ рождаютъ смерть.
Борисъ шелъ медленно, съ частыми остановками, то и дло сходилъ на мостовую и, пройдя нкоторое разстояніе, опять поднимался на тротуаръ. По его фигур можно было подумать, что идетъ старый сгорбившійся человкъ. Звзды передвигались надъ землей, каждая изъ нихъ четко и ярко выступала въ густой синев. Изрдка набгалъ втерокъ, наполняя ночь мелодичными звуками. Чудомъ казалась эта мягкая мелодія въ необъятномъ простор: исполинъ съ тихимъ, какъ у незлобиваго ребенка, голосомъ. Борисъ низко свсилъ голову и оттого звздъ не видлъ, но какъ-то особенно ихъ чувствовалъ: у него являлось ощущеніе, что отъ далекихъ несчетныхъ солнцъ въ тло струится странный, сковывающій холодъ. И пустынныя улицы и дома съ черноватыми окнами заставляли ежиться и дрожать. Поровнявшись въ домомъ, въ которомъ жилъ, Борисъ увидлъ, что окно его комнаты попрежнему освщено: не спитъ, ждетъ его въ тоск и тревог,— сердце мучительно сжалось отъ этой мысли, чувство вины обострилось до нестерпимой боли. Точно воръ, Борисъ поднялся къ себ по лстниц, замирая отъ малйшаго скрипа подъ ногами. Дверь квартиры онъ нашелъ незапертой — объ этомъ позаботилась Соня. Очутившись въ передней, онъ потратилъ немало времени, пока доплелся до своей комнаты, такъ какъ за каждымъ шагомъ слдовала продолжительная остановка. Съ крайней нершительностью, боясь дышать, онъ пріоткрылъ дверь. Тихо. Лампа горла полнымъ огнемъ. Соня сидла на стул и, прижавъ голову къ стн, спала — сонъ подкрался незамтно къ усталому человку. Борисъ долго не двигался съ мста и, словно загипнотизированный, смотрлъ на безкровное женское лицо. Отъ его глазъ къ губамъ тянулись глубокія старческія складки. Вдругъ Соня мотнула головой. Онъ испуганно бросился къ своей постели, полулегъ и притворился спящимъ. Онъ слышалъ, какъ заскриплъ стулъ.
— Встала!— вздохнулъ Борисъ.
Соня очнулась сразу и съ чувствомъ безотчетнаго страха. Она тревожно осмотрла комнатку, сейчасъ же замтила мужа и, стараясь не разбудить, тихо подошла къ нему.
— Дорогой мой,— зашептала она сквозь слезы, ршивъ, что онъ спитъ.
Не открывая глазъ, онъ припалъ къ ней, спряталъ голову въ ея рукахъ.
— Ругай меня… сердись… будетъ легче…
Сдлавъ нечеловческое усиліе, Соня заставила себя улыбнуться.
— Въ другой разъ, когда ты вздумаешь удрать отъ насъ, захвати пальто. Общаешь?
— Да,— съ дтской покорностью отвтилъ Борисъ.
— Можетъ быть, также согласишься исполнить и другую мою просьбу… Старую?— Соня глубоко посмотрла на его больное лицо, каждой черточкой говорившее о голод и терзаніяхъ.— Вдь ты догадываешься?
… Теб необходимо полечиться… Какъ студентъ, ты вправ безплатно оставаться въ больниц цлыхъ три мсяца!.. Отдохнешь, окрпнешь…
— Хорошо.
Въ его глазахъ, голос, лиц была странная усталость. Уже не разъ до того Соня улавливала этотъ особенный упадокъ силъ, когда кажется, что въ человк гаснутъ послднія искорки жизни — припадки мужа не такъ пугали ее, какъ эта безжизненность. Подавляя дрожь тревоги въ сердц, она пошутила:
— Пока будешь въ больниц — завтракъ, обдъ и ужинъ цликомъ достанутся мн… То-то растолстю!
Борисъ подумалъ о той нищенской сумм, на которую приходится жить за-границей, и съ усиліемъ улыбнулся:
Конечно, растолстешь.
Соня разсмялась, но за ея смхомъ Борисъ видлъ муки любящей души. Съ гримасой больного, неимоврнымъ усиліемъ принуждающаго себя взять бодрый тонъ, онъ сказалъ:
— Такъ и быть! Махну кратчайшимъ путемъ въ кантональный госпиталь, полечу свои нервы, отдохну немного отъ радостей эмигрантскаго существованія, а потомъ…
— Милый, милый,— трепетно воскликнула Соня,— все это пройдетъ, непремнно пройдетъ!…
Въ ея голос чувствовалась напряженность: отъ нея не ускользнуло, какъ много было искусственнаго въ бодромъ тон мужа…

II.
Въ комнатк
безъ оконъ.

Крошечная конура, до крайности убогая обстановка, застарлая грязь, отвратительный воздухъ. Ни одного оконца — тьма смягчается свтомъ, проникающимъ изъ передней черезъ стеклянную дверь. Комнатка очень рдко приводится въ порядокъ, постель день за днемъ не убирается. Поздній вечеръ, но лампы незажгли: у жильцовъ, Ситникова и Островскаго, нтъ денегъ на керосинъ. Ситниковъ, какъ въ бреду, мечется отъ стны къ стн, трясетъ лохматой головой, размахиваетъ худыми руками. Горбящаяся фигура будто вся склеена изъ острыхъ угловъ, кажется, что кожа вотъ-вотъ прорвется. Ему двадцать восемь лтъ, но у него старческое, безкровное лицо съ нелпой, безформенной бородкой. Глаза и носъ выдляются съ той пугающей рзкостью, которая характерна для измученныхъ голодомъ или тяжкой болзнью.
Островскій сидитъ бокомъ къ стеклянной двери, придвинувъ къ ней столикъ, чтобы имть возможность пользоваться свтомъ горящей въ передней лампы. Листъ бумаги съ блыми и черными квадратами замняетъ шахматную доску, картонныя фигуры Островскій также сдлалъ самъ. Рядомъ съ листомъ — книжка безъ переплета со слдами потныхъ пальцевъ на помятыхъ страницахъ. Это учебникъ шахматной игры. Островскій чуть не помшанъ на ея изученіи. Онъ способенъ часами просиживать на одномъ мст, заглядывая въ учебникъ, передвигая фигуры. Свтлорусые волосы на голов слиплись — по вечерамъ Островскій сильно потетъ — лобъ и лицо въ мняющихся пятнахъ, жиденькая, словно приклеенная бородка, впалыя щеки почти лишены растительности. Пріоткрытый ротъ жадно ловитъ воздухъ. Островскій часто кашляетъ, сплевываетъ прямо на полъ, а по-дтски узкая грудь подымается мучительными скачками — рдко и то на короткое время въ ней прекращаются хрипы.
— Эй ты, тухлое яйцо!— злобно крикнулъ Ситниковъ сожителю,— бросишь ты, наконецъ, это идіотское занятіе?
Островскій отвтилъ разсянной улыбкой. Онъ къ этимъ выпадамъ привыкъ и ничуть не обижался.
— Какого черта ухмыляешься? Ты прямо скажи: хочешь ты мн помочь?
— Въ чемъ?
— Ахъ чертъ возьми! Да вдь я цлый часъ развиваю теб блестящій планъ превосходной экспропріаціи!
— Чепуха!— засмялся Островскій, перевернулъ страницу и со странной улыбкой прочиталъ вслухъ: — Римская игра ‘Разбойники’, ludus latrunculorum, больше приближается къ шашкамъ, нежели къ шахматамъ…
— Трусъ! Боишься? Назовутъ уголовными… Ну такъ что-же. Ну и уголовные, то есть т, кого сажаютъ въ тюрьмы, кого даже вшаютъ! Но вдь извстно, что вислицы существуютъ только для тхъ воровъ, которые крадутъ меньше ста тысячъ… Что? Такъ разсуждаютъ жулики?.. Нтъ, братъ, врешь… Это — слова Гейне!.. А вшаютъ т, кто крадетъ больше ста тысячъ… Остальные, какъ вотъ ты — просто ничего не видящіе колпаки!
— Египтянамъ шахматы были извстны за 5000 лтъ до P. X. Изъ Египта шахматы перешли въ Индію и Персію…
— Тьфу! Дубина! Тебя тоже успли околпачить, и ты далекъ отъ простой истины, что голодное брюхо иметъ неоспоримйшія права! Общество, гд труженикъ голодаетъ, а бездльники живутъ, гд даже изъ дтскаго рта вырвали кусокъ хлба,— такое общество само развязало мн руки, само поставило себя вн такъ называемыхъ законовъ!.. Поймешь-ли ты это, наконецъ!
Островскій щелкнулъ языкомъ и, радостно улыбаясь, вторично прочиталъ понравившіяся ему строки:
— Количество способовъ разыгрыванія только первыхъ четырехъ ходовъ съ каждой стороны…
Слдовало огромное число. Островскій даже схватился за голову:
— Ахъ, чертъ возьми. Вдь это поразительно! Безподобно!
— Кругомъ твердятъ: прогрессъ, положеніе массъ улучшается!.. Въ чемъ это, позвольте спросить? Не благополучіе растетъ, а подлое издвательство! Раньше, когда бароны пировали въ своихъ замкахъ, не такъ, по крайней мр, бросались въ глаза эти безумныя богатства, а теперь!.. все это на виду, все напоказъ… Пируемъ и наслаждаемся открыто, а ты, ограбленный нами, глазй — и оставайся въ лохмотьяхъ, въ когтяхъ голодной жизни!.. Что же называть глумленіемъ, если не это?! Все длаютъ, чтобы вызвать зависть, аппетиты, жажду, безчисленныя желанія — и устроили такъ, что нтъ корки хлба! Ну, такъ погодите же! Узнаете логику человка, который понялъ, что ваши религіи да морали только для того и придуманы, чтобы настоящее со всми его благами цликомъ досталось вамъ, чтобы милліоны рабовъ, въ надежд на будущее, покорно страдали вкъ за вкомъ! Нтъ-съ! Кончено! Будетъ! Я хочу сегодня хлба одежды, радости! Сегодня я на земл, сегодня у меня открыты глаза — я хочу жить именно сегодня!..
— Слдовательно,— съ упоеніемъ читалъ Островскій,— если играть безостановочно, длая одно сочетаніе въ минуту, то понадобилось бы боле 600000 лтъ…
Радостное волненіе помшало ему прочесть до точки. А товарищъ съ такимъ же увлеченіемъ продолжалъ свое:
—… Идеализмы и прочіе тамъ измы хороши для тхъ, кто запасся, по крайней мр, хлбомъ и тарелкой супа.. Пошло? Но скажи мн, гд и когда сама поэзія отказывалась отъ этой пошлой прозы! Чмъ тоньше, поэтъ, тмъ тоньше его блье и блюда. Жрецы искусства не равнодушны къ хорошему гонорару, альтруисты — къ вкусному обду. Сознаніе, что вс блага современнаго общества — живое мясо ограбленныхъ, истерзанныхъ народныхъ массъ, нисколько не мшаетъ печальникамъ народнымъ этими благами пользоваться! Совсть — штука почтенная, но возьми самыхъ почтенныхъ и совстливыхъ россіянъ! Кто изъ нихъ въ стран, гд тысячи выкатившихся глазъ, высунутыхъ языковъ, болтающихся труповъ, гд нтъ числа задушеннымъ, разстрляннымъ, брошеннымъ въ адъ тюремъ,— кто даже среди лучшихъ забылъ хоть разъ пообдать, послушать оперную диву, посмотрть танцовщицу?! Что сдлали совстливые россіяне для заграничной Россіи, для голодной, задыхающейся, нечеловчески страждущей эмиграціи?!— Что?.. Я, по вашему, хулиганъ, уголовный типъ, лютый экспропріаторъ, потому что мылъ памятники на кладбищахъ, копалъ землю, занимался переноской мебели, не отказывался отъ самой черной работы… И все же имлъ ее рдко, а когда имлъ, то и тогда все-таки голодалъ! А они… О, конечно, они величаво и спокойно осудятъ меня, мою злую волю, мою ‘измну принципамъ’, мою ‘гибкую совсть’. А знали они сами судороги пустого брюха? Изъ своего сытаго довольства бросили они хотя бы соломинку тонущимъ на чужбин, въ ссылк, подъ тюремными замками?..
— Первый изъ играющихъ, — съ упорствомъ помшаннаго бормоталъ Островскій, — иметъ въ среднемъ 28, 30, 32…
Ситниковъ совершенно потерялъ самообладаніе, подскочилъ къ столику и однимъ движеніемъ руки опрокинулъ его.
— Эти фигурки не спасутъ тебя, теб не спрятаться отъ истины! Ты меня все-таки выслушаешь до конца и дашь отвтъ!
Островскій съ сожалніемъ посмотрлъ на разоренную игру, почесалъ затылокъ и сказалъ:
— Зачмъ ты это, право?.. Не надо глупыхъ разговоровъ! Вдь я тебя хорошо знаю: не первый мсяцъ живемъ вмст. Ты такъ же способенъ на экспропріацію, какъ эмигрантъ Поляковъ на кражу… Ты не зналъ Полякова?.. Былъ тутъ такой. Нуждался страшно… искалъ какой угодно работы и не находилъ… Хороша уда у Акима, да рыба все мимо… И такъ же вотъ, какъ ты: ‘имю право украсть’… Какъ-то ночью пробрался на кухню квартирохозяйки и стащилъ кусокъ хлба… Никто даже не замтилъ, а на утро Поляковъ повсился… Ну, вотъ. И ты такой же экспропріаторъ… Самъ сколько разъ опровергалъ то, что теперь развиваешь…
— Ну, что-жъ,— вяло, упавшимъ голосомъ сказалъ Ситниковъ.— Недаромъ настоящіе-то воры долбили намъ сотни лтъ, что отнять награбленное значитъ украсть…
— Хочешь, я лучше научу тебя играть въ шахматы? Дидро говорилъ, что шахматная игра — пробный камень для человческаго мозга… Вольтеръ, Бокль, Гете…
Онъ вдругъ замолчалъ и покачнулся. Изъ груди вырвался притупленный свистъ.
— Теб дурно?— растерялся Ситниковъ и поспшилъ подать товарищу чашку воды.
— Нтъ… Я… Эхъ, еслибъ можно… кусочекъ хлба…
— Хлба? Хлба?..
Странно ища глазами, Ситниковъ заметался по комнатк. Островскій лишился чувствъ.

III.
Жильцы ‘читалки’.

Эмигрантъ Ефимовъ весь ушелъ въ мысль о возвращеніи въ Россію. Онъ думалъ объ этомъ давно, мучительно и много. Въ неотступной тоск, надъ которой все больше теряли власть доводы разума и воли, Ефимовъ готовъ былъ отправиться пшкомъ, безъ сантима въ карман, на авось. День за днемъ онъ перебиралъ въ ум нелпые планы и, не видя выхода, отчаявшись, ршился на странный, нелегкій шагъ: обходить окрестныя деревни, пть русскія псни и такимъ путемъ сколотить сколько можно денегъ. Надялся онъ, главнымъ образомъ, на то, что простолюдина удастся расшевелить если не слезой, то новизной. Ефимову, по крайней мр, разсказывали, что нчто подобное успшно продлалъ одинъ изъ парижскихъ эмигрантовъ. Однажды посл полудня Ефимовъ ушелъ изъ города, не сказавъ никому ни слова о своей зат. Онъ пошелъ вдоль озера, начавъ съ лваго побережья. Слегка морщинистая вода, отражая въ себ небо и берегъ, походила на своеобразный міръ, въ которомъ деревья и зданія поставлены верхушками и крышами внизъ. Солнце посяло несчетныя блестки, сливавшіяся въ зыбкій, сверкающій островъ. На синеватомъ неб четко и красиво лежали линіи далекихъ и близкихъ горъ. Мелькали вчно голодныя чайки. На широкой дорог рдко кто встрчался.
— Авось и выгоритъ,— съ улыбкой думалъ Ефимовъ, но, когда запестрла первая деревушка, сразу ослъ и омрачился. Возобновились колебанія, которыя онъ нсколько дней переживалъ въ город.— Не милостыню же я собираю! Мало ли бродячихъ пвцовъ — тоже, вдь, работа!— Но эта мысль показалась ему неубдительной.— А, къ черту вс эти мудрствованія!— вслухъ выругался онъ и ускорилъ шаги.
Ефимовъ поровнялся съ маленькой желзнодорожной станціей — отсюда поднималась дорога въ деревню. Въ десяти шагахъ отъ темносраго вокзальнаго зданія находилась миніатюрная пристань. Ефимовъ разсматривалъ каждую мелочь и не потому, что интересовался этимъ, а изъ желанія отвлечься отъ смущавшихъ его мыслей. Одна сцена заставила его искренно разсмяться: молодой носильщикъ, дурачась, училъ щенка:
— Говори: да здравствуетъ отечество! Слышишь!
Шутникъ выбивался изъ силъ, кричалъ, топалъ ногами, а бдный ученикъ отчаянно вылъ. Два другихъ носильщика громко хохотали. Ефимовъ слъ на одну изъ зеленыхъ скамеекъ.
— Глупую я затялъ штуку! Еще арестуютъ, чего добраго, за нищенство… Въ Швейцаріи на этотъ счетъ очень строго… Да что тамъ арестъ!..
Вслдъ за этой мыслью, совершенно неожиданно для себя, Ефимовъ заплъ, но даже не кончилъ первой фразы. Голосъ сорвался, лицо выражало крайнее смущеніе и напряженность, сердце то замирало, то мучительно билось. Служащіе заинтересовались исхудалымъ, убого одтымъ пвцомъ, подошли ближе.
— Наврно, иностранецъ…
— Должно быть, ненормальный…
— Скоре — нищій…
Ефимовъ густо покраснлъ, хотлъ вскочить, броситься бжать — и не могъ. На счастье, минуты черезъ дв пришелъ поздъ — служащіе разсялись по перрону.
— Здорово!— вдругъ услышалъ надъ собой Ефимовъ голосъ Подольскаго.— Какими судьбами здсь очутился?
Ефимовъ растерянно спряталъ глаза и съ большимъ усиліемъ отвтилъ:
— Бродилъ.
— А я съ экскурсіей… на заводъ… Айда съ нами! Правда, вы не студентъ, но контроля вдь нтъ… Ну, живе! Отойдетъ поздъ…
Растерянность Ефимова была настолько сильна, что онъ, даже не обдумавъ предложенія, машинально послдовалъ за Подольскимъ.
— Постоимъ здсь,— сказалъ Подольскій, когда они очутились на площадк.— Въ вагон порядочно русскихъ, больше, чмъ всегда, такъ какъ распространился слухъ, что участникамъ сегодняшней экскурсіи заводская администрація предложитъ угощеніе. Россіяне затяли, конечно, теоретическій споръ и съ такой сдержанностью, что стекла звенятъ… Ну, какъ живете? Давненько не видались. Имете работу?
Тронулся поздъ. Ефимовъ отвтилъ не сразу и растерянно улыбнулся:
— Работу? Врне: я имюсь для работы, но работы для меня не имется…
Подольскій отвелъ отъ Ефимова глаза и подумалъ:— Осунулся же парень!— и даже съ недоумнной тоской спрашивалъ себя: да онъ ли это? Ефимовъ ли? Человкъ хранилъ въ памяти опредленный образъ — и вдругъ такая безрадостная перемна…
— Эхъ,— вырвалось у Подольскаго,— махнуть бы намъ въ Россію! Наше заграничное существованіе врядъ ли лучше нелегальнаго положенія. Да и нуждается Русь-матушка въ работникахъ, я увренъ.
Помолчавъ, онъ продолжалъ задумчиво:
— Особенно теперь… Въ темныя головы брошены смена голаго отрицанія — главная работа оставалась еще впереди,— а тутъ сятели не только бросили дло, но иные изъ нихъ даже принялись ругательски ругать и свою недавнюю работу, и своихъ недавнихъ учениковъ.
Сердце Ефимова билось до острой боли — малйшее упоминаніе о Россіи всегда наполняло его мучительнымъ волненіемъ.
Поздъ влетлъ въ лсъ. Точно несчетные великаны въ огромныхъ шапкахъ, безмолвно стояли сосны. Мстами, вдали отъ солнечныхъ лучей, бллъ снгъ.
На площадку вышелъ кондукторъ. Подольскій сказалъ, что Ефимовъ не усплъ взять билетъ, и заплатилъ слдовавшія за проздъ деньги. Кондукторъ выдалъ расписку и удалился.
— Гд теперь живете?— не сразу возобновилъ Подольскій разговоръ.
— Да на старомъ пепелищ — при читалк… Снимать комнату не по карману.
— Что-жъ — пошутилъ Подольскій, — въ читалк житье райское: книги, газеты, журналы… Зачмъ еще хлбъ вещественный? Духовнаго хватитъ.
— А я вотъ почти забросилъ духовную пищу, — грустнымъ, словно извиняющимся голосомъ сказалъ Ефимовъ,— за послднее время не читается…
Подольскій замтилъ, что Ефимовъ не исключеніе — колонія вообще удляетъ мало вниманія саморазвитію. Съ нкоторыхъ поръ сталъ рдокъ типъ эмигранта прежнихъ’ временъ, связывавшаго свое пребываніе въ Западной Европ съ напряженнымъ умственнымъ трудомъ. Для прежнихъ эмигрантовъ чужбина являлась квартирой, снятой на продолжительный срокъ: на скорое возвращеніе въ родные края не смли надяться даже оптимисты… Теперь все-таки больше почвы для вры въ близкія перемны, и многіе эмигранты считаютъ вс эти Швейцаріи и Франціи чмъ-то врод постоялаго двора для кратковременныхъ остановокъ, а на постояломъ двор или въ гостиниц просто неохота заниматься серьезнымъ дломъ, разсчитаннымъ надолго. Конечно, учиться надо всегда и всюду, но психологически такое настроеніе понятно…
Поздъ оставилъ сосновый лсъ. Ярко улыбнулась пестрая земля. Нарядныя, разбросанныя какъ попало деревушки, паутина шоссейныхъ дорогъ, лсные участки, неглубокія долины и низкіяг оры, а надъ землей — точно благословляющая улыбка солнечнаго неба. Скоро замелькали желзнодорожныя постройки, товарные и пассажирскіе вагоны, паровозы, груды угля. Надъ черепичными крышами мягко изогнулась призрачно-близкая лазурь. На секунду показалась большая собака, впряженная въ телжку съ молокомъ.
Экскурсанты повалили на площадку. Одинъ изъ русскихъ, сильно горячась, продолжалъ спорить:
— Позвольте!.. Это вы,— какъ тотъ господинъ у Декарта, который предлагалъ потушить фонарь, чтобы выбраться изъ темнаго лса… Да-да! Отрицать значеніе точныхъ знаній и основаннаго на нихъ міровоззрнія… Религія всегда задувала благородный пламень человческаго разума…
— Старыя самодовольныя фразы! Помните у Заратустры: ‘Безумцемъ кажется мн этотъ мудрецъ со своими сорока истинами, но я увренъ, что ему спится хорошо’…
— Будетъ вамъ!— обратился къ спорщикамъ длинноногій студентъ съ добродушнйшимъ лицомъ.— Грызутся, дьяволы, всю дорогу!.. Охъ, — продолжалъ онъ шутливо-плачущимъ голосомъ,— болыть моя головонька, ничымъ завязати!..

—-

Посл осмотра завода собрались въ столовой для рабочихъ. О посщеніи студентовъ во глав съ профессоромъ заводская администрація была, разумется, предупреждена и распорядилась все привести въ парадный видъ. Пріукрасили также столовую. Швейцарцы разслись вокругъ длиннаго стола съ такимъ разсчетомъ, чтобы для русскихъ не осталось мста. Русскимъ отвели другой столъ. Рядомъ съ профессоромъ сидлъ директоръ и молодой инженеръ, знакомившій экскурсантовъ съ заводомъ. Предложили хлбъ, сосиски, сыръ и — главное — боченокъ пива. Каждый послшилъ обзавестись кружкой. Первую рчь произнесъ профессоръ, лысый щеголь съ рыжими усами и круглымъ лоснящимся лицомъ.
— Господа,— профессоръ точно лекцію начиналъ:— прежде всего я позволю себ выразить глубочайшую благодарность за то исключительное вниманіе, которое мы здсь встртили. Господинъ инженеръ по каждому пункту давалъ исчерпывающія объясненія, отвтъ на каждый вопросъ съ нашей стороны онъ превращалъ въ талантливый докладъ. Я увренъ, что мое мнніе раздляютъ вс, какъ и выражаемую мной благодарность.— Захлопали въ ладоши, раздались одобрительные возгласы.— Затмъ я долженъ сказать, что образцовый порядокъ, свтлыя чистыя помщенія, цвтущій видъ рабочихъ — все предпріятіе возбудило въ насъ восторгъ и удивленіе. Видна заботливая любящая рука. Побольше такихъ директоровъ — и пролетаріатъ отвернется отъ мутныхъ и мутящихъ агитаторовъ!
— Браво!— загремли голоса за столомъ швейцарскихъ студентовъ.
Заговорилъ директоръ, среднихъ лтъ господинъ, гордившійся своимъ сходствомъ съ Вильгельмомъ вторымъ. Онъ началъ съ того, что тронутъ до слезъ рчью высокочтимаго профессора и аплодисментами господъ студентовъ, что его радость и признательность безпредльны. Онъ позволитъ себ только указать, что въ пожеланіи: ‘Побольше такихъ директоровъ!’ нтъ нужды, такъ какъ вс заводы и фабрики Швейцаріи благоустроены и принадлежатъ гуманнымъ людямъ. Верхи современнаго общества одновременно являются его разумомъ и сердцемъ. Соціализмъ противенъ законамъ божескимъ и человческимъ. Лучшихъ друзей, чмъ хозяева, у рабочихъ нтъ.
— Браво!
— Правильно!
Публика много пила и быстро пьянла.
— Вниманіе!— крикнулъ студентъ-швейцарецъ.— Вниманіе… господа и госпожи… Salus publica — suprema lex… Итакъ.. То-есть изъ этого слдуетъ…
Юнецъ запутался и не могъ кончить. Его выручилъ профессоръ, тотчасъ же подхватившій рчь. Его молодой питомецъ хотлъ, конечно, сказать, что общественное благо не тамъ, гд его указываютъ нарушители закона и порядка, т, кто подкапывается подъ великую святыню цивилизаціи подъ самые устои современнаго общества, покоющагося на гармоніи интересовъ: Между тмъ устои эти неприкосновенны.
— Sint ut sunt, aut non sint!— торжественно закончилъ профессоръ.
— Браво!
— Брависсимо!
Молодой инженеръ, довольно безучастно слушавшій эти рчи, подошелъ къ одиноко стоявшему Подольскому и подъ шумъ пьяныхъ голосовъ заговорилъ:
— Вы, кажется, русскій?..
— Да.
— Я много видлъ этихъ экскурсій — вс кончаются одинаково, И рчи тоже одинаковы… Мн любопытно сдержанное отношеніе русскихъ студентовъ… Въ Россіи, кажется, нсколько иное настроеніе и у профессоровъ и у студентовъ… Да?— спросилъ онъ.
— Россія прогрессируетъ,— усмхнулся Подольскій,— мы приближаемся къ вамъ…
— Молчаніе!— гаркнулъ безусый корпорантъ, держа въ рукахъ по сосиск.— Вниманіе! Разъ… два… три!.. Онъ топнулъ ногой, и нсколько пьяныхъ голосовъ сбивчиво за пли:
‘Mit einer schner Frau
Doch muss man probieren’.,
— Начинайте, товарищи!— крикнулъ кто-то за русскимъ столомъ, и оттуда понесся грустный напвъ:
— Бы-ыстры, какъ волны,
Дни нашей жизни…
— Голубчикъ, — обратился къ Подольскому Ефимовъ,— хочу выпить за ваше здоровье! Наконецъ, есть возможность насытиться, а вы что-то отстаете…
— Не пора ли намъ отсюда?— сказалъ Подольскій…
— Безъ нихъ?
— Сами найдемъ дорогу.
— Пора такъ пора. Свое я получилъ — можно и въ путь.
Подольскій привтливымъ кивкомъ головы попрощался съ молодымъ инженеромъ, и минутъ черезъ пять Подольскій и Ефимовъ шли вдоль рельсоваго пути, по направленію къ станціи. Стемнло. Желзнодорожные огоньки лежали, казалось, на земл. Далеко отъ нихъ,.въ бездонной синев множились звзды. Примыкавшій къ вокзалу городокъ освщали небольшіе электрическіе фонари. Виднлись части нкоторыхъ улицъ, пшеходы, нсколько экипажей, вагонъ трамвая, магазины съ разноцвтными вывсками, простенькія витрины, незатйливыя рекламы. Невдалек, гд-то внизу, сдержанно говорила рка — о чемъ разсказывала она, кто слушалъ ее?
— А я, гршный…— улыбнулся Подольскій,— совершилъ уголовное преступленіе, караемое законами… Посягнувъ на основы общества…
— Что еще за уголовщина?— разсмялся Ефимовъ.
— Можетъ быть, завтра прочтете въ газетахъ, что русскій студентъ Илья Подольскій стащилъ для жены… пару сосисокъ и кусокъ сыру… Вотъ они, въ карман… Охъ, дружище, глуповато живется человкамъ!..

——

Свтало. Былъ характерный предутренній холодокъ, который, какъ ни укрывайся, все-таки доберется до тла. А Ефимову нечмъ было и укрыться. Онъ лежалъ въ одежд, подъ старенькимъ пальто, тщетно стараясь, какъ мысленно шутилъ онъ, уберечь себя отъ холодныхъ вяній швейцарской республики. Невидимыя во мрак, теперь обозначились корешки книгъ на полкахъ, щели деревянной перегородки, раздлявшей переднюю на дв части, грязновато-срая штора, смягчавшая и очертанія оконной рамы, и первые лучи пасмурнаго дня. Скреблись мыши, будто длали спшную работу, упорно избгая передышки. Ефимовъ уже давно не спалъ и съ горькой настойчивостью думалъ объ одномъ и томъ же: о возвращеніи въ Россію. Шагахъ въ трехъ лежалъ на кушетк эмигрантъ Бгунъ. Онъ тоже жилъ при читалк, какъ называли въ колоніи библіотеку-читальню. Удивительная это была библіотека: книги поступали отъ случайныхъ жертвователей, ни одинъ писатель не былъ представленъ полнымъ собраніемъ сочиненій, въ рдкой книг за страницей шестьдесять пятой слдовала шестьдесять шестая, а не девяносто третья. Читатели острили, что зато избгнуто много катастрофъ: Анна Каренина, напримръ, не бросается подъ поздъ: мягкосердечный иксъ устранилъ катастрофу, вырвавъ изрядное количество страницъ.
— Не спите?
Ефимовъ вздрогнулъ отъ неожиданнаго вопроса.
— Не сплю. Отдыхать на книгахъ душой,— улыбнулся онъ,— куда ни шло, а вотъ тломъ… Отъ стиховъ и романовъ у меня ноютъ вс кости.
— На себя пеняйте: я вамъ предлагалъ устроиться на кушетк…
Оба встали. Бгунъ зажегъ спиртовку и поставилъ на нее чайникъ съ водой. Вышли въ другую половину передней. Здсь на небольшомъ стол стояли картонныя коробки съ гильзами, табакомъ и папиросами — въ колоніи этотъ уголокъ называли табачной фабрикой и шутили, что она построена на строгихъ началахъ справедливости: Ефимовъ и Бгунъ совладльцы фабрики, самолично работаютъ и самолично голодаютъ. На стнахъ и перегородк множество писанныхъ объявленій — сапожниковъ, портныхъ, студентовъ, переплетчиковъ,— на каждомъ изъ этихъ блыхъ клочковъ бумаги чернло одно и то же: мучительная погоня за вчно убгающимъ кускомъ хлба. Бгунъ прошелъ въ крошечную комнатку и снялъ съ лежавшаго на стол матроса-эмигранта газетный листъ. Матросъ спалъ въ одежд. Онъ открылъ глаза, не двигаясь съ мста, нсколько времени лукаво оглядывалъ Бгуна и стоявшаго у дверей Ефимова, а затмъ, вдругъ поднялся и слъ…
— А я ршилъ бунтовать,— съ усмшкой заговорилъ онъ.— На что это похоже въ самомъ дл: семь недль какъ я изъ Россіи… Попалъ въ одинъ городъ — эмигрантская касса даетъ немного денегъ, но съ условіемъ: сейчасъ узжай въ другое мсто… Слдующій пунктъ, пятый, десятый… всюду та же исторія… Нтъ, думаю, стопъ машина. Здсь забунтую: не ду дальше…
Бгунъ принялся объяснять, что нуждающихся много, денегъ мало, найти работу трудно, каждая колонія боится увеличить у себя число пустыхъ желудковъ — вотъ почему эмигрантовъ гонятъ изъ Берна въ Цюрихъ, изъ Цюриха въ Бернъ, изъ Германіи?-ъ Швейцарію, изъ Швейцаріи во Францію…
Матросъ слушалъ съ лукавой улыбкой и, когда Бгунъ кончилъ,— онъ сказалъ:
— Сами смкнемъ, почему да отчего, да отъ этого не легче… Хоть дали бы выспаться, черти. Вдь почти два мсяца нтъ настоящаго отдыха… Вчера только было расположился ночевать у знакомаго, вдругъ откуда ни возьмись квартирохозяйка: мой, дескать, домъ — не отель… А насчетъ бунту… Онъ комически почесалъ въ затылк.. Тутъ уже не даютъ даже на выздъ… Нтъ, молъ, денегъ. Бунтуй, значитъ, сколько хочешь… Ни въ плаваніе, ни на берегъ!.. Поврите ли, за все время, что здсь торчу,— всего одинъ разъ обдалъ… Заплатилъ въ народномъ ресторан 50 сантимовъ, дали черти половину тоненькой сосиски, горсточку макаронъ да кусочекъ хлба… Да еще — виноватъ,— нсколько ложекъ водицы съ картошкой…
Морякъ всталъ на ноги и съ дланной веселостью обратился къ Ефимову:
— Голубчикъ, давайте все-таки бунтовать! Разгромимъ мстную кассу… Вы за главнокомандующаго. Только вотъ физіономія у васъ больно ученая.
— Нтъ ужь,— неопредленно улыбнулся Ефимовъ,— лучше валяйте по рецепту Бульбы… Гостилъ у насъ такой эмигрантъ… Голодалъ бдняга безъ мры, а касса только обнадеживала… Ну, ввалился онъ какъ-то къ одному изъ ‘генераловъ’ — глаза на выкат, рука за пазухой: ‘Не дадите денегъ — застрлю!’ Генералъ и сунь ему десять франковъ. Бульба спряталъ деньги… и говоритъ:— Вотъ и спасибо. А вдь у меня и револьвера-то нтъ…
Матросъ провелъ рукой ‘по лицу и сказалъ по адресу двухъ эмигрантовъ, лежавшихъ на стол:— Полячекъ и еврей спятъ какъ убитые… А можетъ, дйствительно, убиты,— грустно улыбнулся морякъ.
— Сейчасъ воскреснутъ,— угрюмо бросилъ Бгунъ и направился къ столу.
— Не будите ихъ,— попросилъ Ефимовъ, не вдумываясь въ смыслъ своихъ словъ и слдуя острому движенію сердца.

——

Въ той части передней, гд помщалась библіотека, мутно горла керосиновая лампочка. Она была прикрплена къ деревянной перегородк и такъ неудачно, что больше, всего освщала потолокъ. Ефимовъ стоялъ у окна, приподнявъ штору. Погода испортилась. Надъ городомъ протянулась одноцвтная туча, которая казалась совершенно неподвижной. Фонарные огоньки почти не ослабляли ночного мрака. Думалось при взгляд на нихъ, что злой шутникъ умышленно бросилъ ихъ во тьму, чтобы показать, какъ они жалки и безсильны:— чудилось, что живыя тла бьются среди черныхъ волнъ, стараясь удержаться на поверхности. Къ балкону дома, что напротивъ, прикрпленъ флагъ — его вывсили въ какой-то праздникъ, а теперь, забытый, онъ принимаетъ удары набгающаго изъ холодной мути втра. На кушетк, у стны противъ окна, сидлъ Бгунъ. Жилица верхняго этажа, соотечественница, принимала гостей, и Бгуна до возмущенія раздражали доносившіеся оттуда крики, пніе, смхъ.
— Веселится Русь-матушка,— скривилъ онъ ротъ,— экая счастливая!
Онъ стиснулъ зубы и закрылъ правый глазъ: лвый ему выбили въ одной изъ русскихъ тюремъ. Блдное до желтизны лицо приняло мрачно-страдальческое выраженіе. Вмсто бороды — неопредленнаго цвта клочья, волосы на голов спутались, ихъ было много — оттого голова казалась чрезмрно большой, а тонкая шея — до жалости слабой.
Наверху кто-то сильно затопалъ ногами.
— Ну, и публика пошла!— со скорбнымъ осужденіемъ воскликнулъ Бгунъ.
Ефимовъ заложилъ руки въ карманы узкихъ, лоснившихся отъ ветхости брюкъ и взволнованно зашагалъ вдоль перегородки. Онъ долго молчалъ, время отъ времени поднималъ на Бгуна удивленные глаза и нервно пожималъ плечами, потомъ, не останавливаясь и словно говоря про себя, съ грустнымъ недоумніемъ возразилъ:
— Странно вы подходите къ вещамъ. Ну, наверху веселятся… Что-жъ тутъ дурного? Нельзя всхъ валить въ одну кучу — люди не цвтныя стеклышки, чтобы ршить сразу: черное, красное, желтое. Цпляются, кто за что можетъ, надясь удержаться на ногахъ, не сойти съ ума, забыться, спрятаться, оградить себя отъ кошмаровъ… Боже мой, можно-ли передать ужасы эмигрантскаго существованія!Жуткая нужда тысячъ, непрочная обезпеченность единицъ… Сытыхъ почти нтъ. Да и въ одной-ли нужд дло? Русскіе прізжаютъ на чужбину со своимъ языкомъ, своими обычаями, своимъ плохимъ и хорошимъ, и все это оказывается лишнимъ, не примнимымъ, непонятнымъ… Связанъ ты, ненужный, лишній. Одиноко, пусто, и еще пусте отъ этой наружной суеты и шумихи, которыми какъ будто кипятъ вс колоніи… А эти вчныя теоретическія свалки, безъ которыхъ не обходится почти ни одна встрча русскихъ… Все это является результатомъ глубокой тоски… Пустота, оторванность отъ живого дла, нереальное, если можно такъ выразиться, существованіе толкаютъ людей, помимо ихъ доброй или злой воли, на все, что связано хоть съ какимъ-нибудь шумомъ и движеніемъ, хоть съ какими-нибудь страстями. Вмсто дйствительности призраки — но они необходимы, неизбжны, какъ необходимы и неизбжны они въ тюрьм, потому что пустота безъ нихъ свела бы съ ума. Затмъ эта непреоборимая тоска по родной стихіи… Кто изъ русскихъ не чувствуетъ себя за рубежомъ, какъ на чужбин? Даже соотечественники мало помогаютъ длу… Кругомъ ихъ много — и все-таки — одиночество!.. Такъ одинока каждая изъ рыбъ, выброшенная на берегъ… Эмигрантскія общества, кружки, организаціи роковымъ образомъ угасаютъ — не оттого-ли, что задыхающихся можно свалить въ одну кучу, какъ это происходитъ съ брошенными въ корзину рыбешками, но нельзя стройно и дружно соединить…
Ефимовъ остановился и, все сильне волнуясь, продолжалъ:
— Вотъ хоть меня возьмите… Къ знанію тянусь жадно, книгу люблю крпко — вплотную подойти бы и уже не разстаться — а не клеится, срываюсь!.. У мыслей начальства нтъ — приходятъ безъ разршенія… Раскроешь книгу, а тоска тутъ какъ тутъ… Не одна ночь безъ сна проходитъ…
Лицо Ефимова, странно блое въ рамк черныхъ волосъ и по-мужицки круглой бородки, освтилось грустной улыбкой.
— На первыхъ порахъ я даже отчаянно ругалъ себя. Эхъ ты, молъ,— сознательный пролетарій, а по родин тоскуешь… Ну, встртился я какъ-то съ Верховскимъ, разговорились… Говорю ему о томъ, что искренно считаю отечествомъ всю землю, а вотъ сердце не слушается, мелетъ свое… Онъ смется:
— А вы думаете,— я лучше! И я охотникъ прослезиться, когда кто-нибудь изъ товарищей затягиваетъ ‘русскую псню’…— Ну, спасибо Верховскому, съ той встрчи я бросилъ ругать себя… Ужъ если онъ, революціонеръ неподдльный, скала въ нкоторомъ род, тоскуетъ, то грха въ этомъ, видно, нтъ… Эхъ, да о чемъ толковать! Говорятъ, будто человкъ придумалъ слова для того, чтобы спасти разсудокъ отъ страшной власти невыраженныхъ мыслей, а вотъ ничего ты словами не выразишь.
Ефимовъ шагнулъ къ окну, по узкимъ плечамъ пробжала дрожь отъ прикосновенія къ холодному стеклу. По лицу прошли характерныя складки.— Онъ съ трудомъ удержалъ слезы.
— Ну, полно!— сказалъ вдругъ Бгунъ сурово и рзко: — Не распускайтесь все-таки… Стыдно! А я вотъ такъ думаю, что мы-то вс здсь, выкинутые на этотъ берегъ, должны считать себя счастливцами. Да, да! Именно: мы счастливцы! Надъ нами синетъ небо, золотится солнце, птицы, деревья, цвты… Чего еще! Вотъ сейчасъ… сію минуту… я могу идти куда вздумаю… къ озеру, въ лсъ, къ людямъ… Захочу — псню запою, захочу къ товарищамъ пойду… Что всего важне?.. Свобода и человческое достоинство… Это у меня не отнято… Надо мной не глумятся, меня не унижаютъ каждымъ взглядомъ, каждымъ жестомъ… А они… тамъ вонъ, на родин-то! Въ родныхъ тюрьмахъ…
Бгунъ посмотрлъ поверхъ головы Ефимова, въ какую-то даль…
— Вдь вы читаете… вс мы читаемъ въ каждомъ номер приходящей съ родины газеты… Поруганіе, издвательство, униженія безъ мры, безъ предла… эхъ! Право, какъ вспомнится, такъ даже стыдно хотя бы даже одинъ лучъ принять отъ солнца, взять у жизни хоть маленькую радость!..
Водворилось молчаніе, среди котораго явственно слышались суета и топотъ наверху.
Ефимовъ понялъ, почему его сожитель съ такой гнвной болью осуждалъ и это веселье, и жалобы товарищей-эмигрантовъ на свою судьбу.
Самъ Бгунъ стоялъ по середин комнаты. Здоровый глазъ его казался пугающе-большимъ, и вся фигура тревожила скорбнымъ негодованіемъ…

С. Иткинъ.

‘Русское Богатство’, No 3, 1914

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека