В дальних водах и странах, Крестовский Всеволод Владимирович, Год: 1882

Время на прочтение: 691 минут(ы)

Всеволод Крестовский

В дальних водах и странах
Книга вторая

Крестовский В. В дальних водах и странах. В 2-х томах, т. 2
Пропуски восстановлены по журналу ‘Русский вестник’
М., ‘ВЕК’, 1997.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Нагасаки
От Нагасаки до Чифу
В шторме
Опять в Нагасаки
Иокогама
Военное дело в Японии
Токио
‘Благополучный месяц веселостей’
Общественные зрелища и развлечения
Среди высокопоставленных
Нагойя
Кообе и Хиого
В окрестностях Нагасаки
Сувонада или Внутреннее море
Осака
Киото и озеро Бива
Киото и озеро Бива (продолжение)
Примечания

Нагасаки

Русский ветер. — Архипелаг Гото и культура его островов. — Китайские и японские паруса. — Чувство берега. — Нагасакский маяк. — Старые батареи. — Островки. — Папенберг и его жертвы. — Нагасакская бухта. — Приход на рейд и встреча с русскими. — Таможня. — ‘Камаринский’ в Нагасаки и матросские кабачки. — Гостиница ‘Belle Vue’. — Омуру, европейский участок города. — Русское консульство и его сад. — В. Я. Костылев. — Обед на крейсере ‘Азия’. — Прогулка в русский госпиталь. — Медузы. — Предместье Иноса или ‘Русская деревня’, ее русские жильцы и их лодочники. — ‘Холодный дом’ или гостиница ‘Нева’. — Русское кладбище. — Водяная змея. — Знакомство с А. А. Сига. — Первый приказ С. С. Лесовского по эскадре и военное совещание. — Обмен салютов. — Распределение и особые назначения судов нашей эскадры. — Курума и дженерикши. — Децима, бывшая голландская фактория и ее былое значение. — Японская часть города, ее общий характер и особенности. — Торговля, ремесла и промышленность. — Церемония встречных поклонов у туземцев. — Национальные костюмы и их смешение с европейскими. — Татуировка. — Физический склад японской расы. — Наружность мужнин и женщин. — Японские дети. — Базар фарфоровых изделий в Дециме. — Вазы, как образцы японского искусства. — Местные цены на фарфор. — Ресторан ‘Фукуя’. — Буддийский благовест. — Процессия геек (певиц и танцовщиц). — Что такое гейки в Японии. — Шелкошвейные мастерские и их работы. — Накашима, ее местоположение и достопримечательные древности. — Черепаха-человек. — Архитектурное и внутреннее устройство мещанского дома. — У японского антиквария. — Нравственное, и безнравственное по понятиям европейцев и японцев. — Чайный дом, его обстановка и угощения. — Концерт геек, их наружность, костюмы и музыкальные инструменты. — Застольные обычаи, песни, куплеты, пляски и игры. — Нечто о японской музыке. — Второй приказ по эскадре. — Тайфун в миниатюре

30-го августа.
Светлое и несколько прохладное утро. Освежающий ветерок повевает с северо-запада, свой, родной, из России, хотя, положим, и из сибирских тундр, да все же русский ветер, с далекой родины! И как ласкает опаленные зноем лица его бодрящее веяние!.. Дышится легко и емко, всею грудью. Организм, измученный жарами предшествовавших дней, сегодня отдыхает, словно воскресая к новой жизни. Тело сухо. Слава Богу, наконец-то эти ужасные тропические широты пройдены.
Поздравили адмирала и друг друга с общим русским праздником, днем именин Государя. Все были на верхней палубе, желая, после стольких суток мучения от зноя днем и духоты ночью, в волю надышаться первою прохладой, которою подарил нас, как лучшим подарком для дня нашего праздника, наш русский ветер. Надолго ли только?..
Около девяти часов утра проходим мимо южной оконечности крайнего из островов архипелага Готов. Издали кажется, будто весь этот остров снизу доверху исполосован зеленеющими лентами, очень правильно расположенными одна над другой в горизонтальном направлении, так что весь он является взору какою-то изумрудно-зеленой игрушкой токарной работы, хотя при этой зелени на всей его поверхности не заметно не только деревьев, но даже ни малейшего кустика. От подошвы, омываемой пенистым буруном, и до самой его макушки идут террасообразными ступенями одна над другой японские пашни, разбитые на правильные участки и засеянные (в это лето уже вторично) ячменем и пшеницей. Напрасно ищет глаз какой-нибудь хижины, усадьбы, деревушки на всем пространстве небольшого островка, — ни с запада, ни с юга, ни с востока не заметно ни малейших признаков человеческого жилья, быть может, оно кроется где-нибудь там с северной, как наиболее прохладной стороны, где мы не можем его видеть, проходя южнее острова, но люди бывалые уверяют, будто в этих местах вовсе не в редкость встретить какой-нибудь крошечный островок, совершенно пустынный и тем не менее сплошь обработанный самым культурным образом. Хозяин подобного островка, живущий где-нибудь по соседству, арендует его у казны и в известные сроки приплывает к нему в утлой лодочке, чтобы возделывать свою пашню и тщательно ухаживать за нею. Благодаря очень искусной системе орошения, одинаковой во всей Японии, эти небольшие пашенки обеспечены от засухи и всегда приносят хороший и верный доход своим хозяевам. Все это сообщил нам капитан нашего парохода, человек, уже не первый год совершающий еженедельные срочные рейсы между Шанхаем и Нагасаки, и, сколько можно было заключить из его рассказов, хорошо знакомый с условиями жизни прибрежного Китая и Японии.
Нам пришло на мысль: неужели же такое уединенное положение этих островных пашен, при полном отсутствии на них жилья, не служит иногда великим соблазном для каких-нибудь тунеядцев, которым очень легко подъехать к островку ночью, во время приближающейся жатвы, и более или менее воспользоваться даром плодами чужого труда?
— О, нет! — ответил капитан с полной уверенностью, — в Японии пока еще свято уважают человеческий труд и собственность. В Японии, — прибавил он, — даже замки на дверях если и употребляются, то только в тех местах, где поселились европейцы, а внутри страны замков почти и не знают: в них нет надобности.
Блаженная, как видно, страна в своем азиатском ‘варварстве’, невольно подумалось мне при этом характеристическом замечании.
Насколько можно было заметить сквозь дымку легкого тумана, дальнейшие, более к северу лежащие острова архипелага Гото все возделаны точно так же, как и южный остров: точно такие же горизонтально расположенные полосы и черточки указывают на существование террасообразных нив, также на скатах и тех отдаленных высоких гор, что вздымаются к небу непосредственно из недр моря. Очевидно тут не пропадает даром ни одного клочка мало-мальски годной почвы, так как японцы отлично сумели воспользоваться даже и тем ничтожным ее слоем, который прикрывает гранитно-кряжеский и местами совсем обнаженный массив южного острова.
Чем ближе к берегам, тем оживленнее становится море: и там, и сям появилось на нем много каботажных джонок и рыбачьих лодок, на которых японцы по дерзости далеко пускаются в открытое море в какую бы то ни было погоду. Нам еще ранним утром приходилось сегодня встречать ничтожные рыбачьи челноки с одним, двумя гребцами, но чаще под парусом, за несколько десятков миль от берега, когда контуры даже самых высоких гор еще не выступали из-под черты водного горизонта.
В конструкции японских лодок и в особенности джонок есть нечто общее с китайскими, но существенную разницу заметил я в парусах. Китайский парус из грубой бумажной ткани буро-кирпичного цвета, обыкновенно сливается в сплошную площадь и вроде распускного веера, держится на нескольких поперечных бамбуковых рейках, прикрепленных сзади к полотнищу по всей ширине его, что дает такому парусу возможность, в случае надобности, моментально спуститься вниз, вместе с верхнею, более тяжелою реей. А когда китайская джонка плывет подо всеми своими парусами, то издали, как я уже упомянул выше, она принимает фантастический вид не то гигантской бабочки, не то исполинской летучей мыши. Японские же паруса бывают либо циновочные, либо из бумажной ткани, но только всегда белого цвета, и для каждого из них требуется лишь две реи: верхняя и нижняя, между которыми продольно протягивается от трех до пяти циновок или полотнищ, шириною каждое около десяти вершков. Продольные внутренние края этих циновок сошнурованы между собой плотным длинным линем. В верхней части среднего или одного из крайних полотнищ иногда изображается какой-нибудь знак вроде шифра, герба или символа, а чаще всего просто нашивается черная коленкоровая полоса около четверти шириной и вершков 10—12 длиной: какое значение она имеет, мне не пришлось дознаться. Система гребли на японских лодках — исключительно юлой, с кормы и притом не иначе как стоя.
В одиннадцатом часу утра впереди, на востоке открылись голубовато-серые очертания возвышенностей громадного острова Киу-Сиу, или, правильнее, Кю-Сю, и лица всех пассажиров сразу как-то стали еще оживленнее, чем за минуту до этого. Я не раз уже замечал, что всем, не исключая и заматерелых моряков, становится вдруг как-то приятнее, когда судно приближается к берегам, чем когда оно, в течение нескольких суток, плывет в совершенно открытом безбрежном море, хотя первые часто бывают несравненно опаснее последнего. Эти берега и даже самые неприглядные, плоские, скучные все-таки вносят некоторое разнообразие в монотонную картину беспредельного моря: благодаря им, все-таки видишь хоть какую-нибудь неровность, волнистую или ломаную линию, на которой может отдохнуть глаз, утомленный однообразием ровной черты горизонта. А тут еще, на этот раз, берега возвещали нам цель, ради которой мы посланы из России: они возвещали предел нашего странствия в качестве ‘вольных’ пассажиров. Там, у этих берегов, на Нагасакского рейде мы встретили русские военные суда, на которых у нас начнется новая жизнь, определяемая словом ‘служба’.
Пароход держал курс прямо на маяк, ярко белевший вдали на солнце у самого входа в Нагасакский залив, и в два часа дня мы уже были на траверсе этого маяка. Он поставлен на гребне кряжистого островка, который с внешней, то есть западной своей стороны, спадает в море отвесными скалами, а с восточной или внутренней, обращенной к Киу-Сиу, покрыт кудрявою зеленью, где среди зарослей заметна решетка и цветочная клумба сада, разведенного при белых домиках маячной службы.
Вход в Нагасакский порт идет довольно широким заливом, мимо небольших островков шхеристого характера. На некоторых из них видны батареи, сложенные стенками из дикого цементированного камня и покрытые в верхней части бруствера дерном. Но ныне они не только разоружены, а и в конец запущены, так что и валы, и брустверы, и парапеты заросли сорными травами, вьюнками и какими-то цветущими кустарниками. Между тем топография этих островков и расположение их батарей указывает, что древние строители сих последних руководствовались весьма правильным тактическим взглядом относительно местной береговой обороны, так что если б и в настоящее время потребовалось возвести для защиты Нагаскского порта небольшие укрепления современного типа, то лучший выбор пункта для их расположения едва ли можно бы было придумать: с моря эти укрепления были бы почти незаметны, а район обстрела вполне удовлетворял бы прекрасной защите бухты, потому что судно, которое рискнуло бы в нее проникнуть, должно бы было пройти под непрерывным продольным и перекрестным огнем этих батарей.
Между шхеристыми островками, коих берега в некоторых местах укреплены каменными стенками бетонной кладки, образующими своего рода набережные, рассеяны небольшие скалы и отдельно торчащие из воды камни, которые представляют и в общем, и каждый сам по себе очень изящный вид, благодаря тому, что на их вершинках и в расселинах приютились красиво искривленные японские сосенки и иные деревца и кустарники, окутанные разнообразными вьюнками, тогда как другие ползучие растения целыми пучками и гирляндами, свешиваются вниз, к воде, по обнаженным гранитным глыбам. В середине прохода, откуда залив поворачивает к северу, образуя уже самую бухту, возвышается скалистый островок Така-боко, известный у европейцев более под именем Папенберга, — название, данное ему голландцами в воспоминание того, что в 1622 году японцы сбросили с него в море папских миссионеров и четыре тысячи человек их туземных последователей, благодаря, впрочем, более политическим интригам папистов, чем религиозной нетерпимости правительства. Место казни высится над поверхностью моря совершенно отвесною стеной. Во время отлива у его подножия обнажается из-под воды берег, усеянный острыми камнями и галькой, а на вершине Папенберга разрослась небольшая хвойная роща.
Нагасакская бухта простирается в глубь островного материка на четыре морские мили (семь верст), при средней ширине в одну милю (875 сажен). С трех сторон она отлично защищена от влияния ветров склонами гор до 6000 футов высоты, покрытых террасообразными пашнями, плантациями, садами, кудрявым кустарником, бамбуковыми зарослями и хвойными лесами, дремлющими на более отдаленных и возвышенных вершинах. Под сенью всей этой роскошной растительности, то там, то здесь — глядишь — приютилась рыбачья хижинка, либо маленькая буддийская капличка, либо целый храм, занимающий вершину горы среди священной рощи, так что снизу нам видна только его высокая темная кровля. На западной стороне бухты идут целым кряжем холмы Иноса-таке, на восточной — горные группы Хико-сан и Хоква-сан, а с севера общий вид замыкается горой Компира.
Немало я видел на своем веку разных красот природы, но не думаю, чтобы нашлось на свете много мест красивее Нагасакской бухты. Общий вид ее, бесспорно, принадлежит к числу самых прелестных и картинных уголков в целом мире. Прихотливые сочетания этих гор, мысков, заливчиков, скал и богатой растительности на каждом шагу и, куда не обернись, представляют восхитительные пейзажи. Про Нагасакский залив мало сказать, что он красив, он изящен.
Со вступлением в бухту, закрытую горами, температура вдруг переменилась, ветер сразу упал, сделалось жарко до духоты, и опять стали мы обливаться тропическим потом.
В два с половиной часа пополудни пароход бросил якорь. На рейде, по соседству, стояли японский и английский военные корветы, а из русских судов крейсеры: ‘Азия’ под контр-адмиральским флагом и ‘Африка’, иллюминированные флагами по случаю тезоименитства государя. На грот-мачтах японского и английского судов были подняты русские военные флаги — тоже в честь нашего народного праздника.
К борту парохода тотчас же пристало несколько военных катеров, на которых явились представиться адмиралу начальник нашей эскадры контр-адмирал барон О. Р. Штакельберг со своими флаг-офицерами и командиры обоих крейсеров, капитан-лейтенанты Амосов (‘Азия’) и Алексеев (‘Африка’). С ними же прибыл, в мундире министерства иностранных дел, исправляющий должность нашего консула В. Я. Костылев. Прибыли также с чужих военных судов по одному офицеру, которые нарочно были посланы своими командирами, чтобы поздравить адмирала с благополучным прибытием.
В три с половиной часа пополудни мы на военном катере съехали на берег и пристали к просторной пристани, сложенной из цементированного камня и спускающейся к воде широкими ступенями. Здесь медлительно покачивалось на легкой зыби несколько десятков японских лодок, фуне, с крытыми будочками вроде каюток и длинными приставными носами. В общем эти фуне несколько напоминают венецианские гандолы.
На верхней площадке пристани, завидя приближение пассажиров, тотчас же столпилось около десятка курума или дженерикшей, местных извозчиков, одетых крайне легко, чуть не нагишом, с легкими ручными двухколесными колясочками, какие мы уже видели в Гонконге и Шанхае, и наперебой, но очень вежливо и любезно стали предлагать нам свои услуги. Но так как до гостиницы ‘Belle Vue’, где мы располагали остановиться, было лишь несколько шагов, то в их услугах не предстояло и надобности, тем более, что наши матросы сами вызвались перенести наши вещи, ‘с таможней-де меньше хлопот будет’. И действительно, хлопот не оказалось ровно никаких. В таможенном павильоне досмотрщики, увидя чемоданы в руках русских матросов, просто черкнули на каждом из них мелом какой-то знак и, не разворачивая, любезно пропустили их и нас в другую дверь павильона. Таким образом, форменный костюм военных матросов послужил достаточною гарантией в том, что мы не имеем контрабандитских целей и намерений. Несколько курум, ведя свои колясочки, все-таки следовали за нами и, весело болтая между собою, вероятно, на наш же счет, рассматривали нас с наивно добродушным любопытством.
Едва прошли мы сотню шагов по набережной канала, впадающего в бухту, как вдруг слышим раздаются знакомые звуки. Несколько голосов распевают какую-то русскую песню, которая невпопад мешается со звуками шарманки, наигрывающей тоже что-то русское. Вслушиваемся, что такое? Батюшки, да это несомненный ‘Камаринский’! Но какими же судьбами попал он, сердечный, в Нагасаки?.. Подходим ближе, вывеска, и на ней крупными белыми буквами надпись: ‘Санкт-Петербургский трактир’. Из этого трактира в раскрытые настежь большие широкие окна несутся звуки ‘Камаринского’. Десятка два наших матросов, разбившись на группы, сидят вокруг столиков, а несколько человек из них же, обнявшись друг с другом, как ‘кавалер с дамой’, топчутся по середине комнаты, выплясывая нечто вроде вальса, и проделывают это с самым серьезным, солидным выражением в лице. Девчонка лет двенадцати крутит ручку шарманки, поставленной около буфета на самом, можно сказать, почетном месте. Пользуясь своим партикулярным платьем, не успели мы остановиться на минутку, чтобы взглянуть на эту оригинальную сцену, как из раскрытых дверей выскочили навстречу к нам сам хозяин этого ‘заведения’ со своею супругой и несколько чумазых ребятишек, уцепившихся за ее юбку. Хозяин словно каким-то собачьим нюхом почуял в нас русских и потому сразу на русском языке любезно приветствовал с благополучным прибытием: но уже один акцент, не говоря о физиономии, не оставил никаких сомнений насчет семитического происхождения этого джентльмена… С первого же слова он поспешил заявить, что он ‘з Россия, з Одесту’.
— Но какими же судьбами попали вы в Нагасаки?
— Так уже мине Бог дал… Штоби быть приятным русшким матросам.
Напротив этого ‘Санкт-Петербургского трактира’, по другую сторону небольшой площадки, процветает ‘заведение’ такого же сорта с надписью ‘Салон Универсаль’, где виднелось несколько французских матросов с коммерческого судна. Оказывается, что здесь для матросов каждой национальности имеются свои специальные кабачки, содержимые, однако, почти исключительно сынами Израиля.
Чтобы попасть в ‘Belle Vuи’, надо пройти с площадки в ущелье, искусственно просеченное в массивной известняковой глыбе и подняться несколько в гору по ступеням каменной лестницы, ведущим к широкой веранде, мимо цветочных клумб, цветущих азалий, бананов, латаний, саговых пальмочек и других прелестей, тропической флоры. На веранде встретила нас хозяйка отеля, затянутая в корсет француженка уже далеко не первой молодости, с несколько змеиным выражением лица, еще сохранившего некоторые остатки уплывающей красоты, и, тотчас же кликнув кельнера-японца, распорядилась об отводе нам комнат. Так как нас было несколько человек, то мы тотчас же заняли в верхнем этаже несколько нумеров подряд, выходивших стекольчатыми дверями во внутренний дворик на одну общую галерею, столбы и перила которой были снизу до самой крыши роскошно завиты и окутаны каким-то вьющимся растением с пучками мелких белесоватых и очень ароматичных цветочков. Внутри дворика — цветочная клумба, обрамленная дикими камнями, а над нею на ветвях какого-то деревца подвешены большие раковины-аргонавты, служащие горшками для разных красивых растений, ниспадающих за их края и висящих в воздухе целыми прядями.
Убранство комнат не ахти какое, принимая в соображение цену по два доллара в сутки за постель, и ничем не лучше заурядных гостиниц любого нашего провинциального городишки. Широкая железная кровать с кисейным мустикером, убогий умывальник безо всяких удобных приспособлений, стол с зеркальцем да два-три стула, вот и вся обстановка. Зато вид из окна противоположного двери на часть города и бухты и на зеленую гору Компиро — просто прелесть, так что ради его охотно примиряешься со всеми маленькими неудобствами, было бы только чисто.
Переодевшись, мы отправились с визитом у В. Я. Костылеву в русское консульство, где временно было отведено помещение нашему адмиралу и его супруге.
Русское консульство помещается в полугорье, над новым участком города, носящем имя Омуру и застроенным вдоль набережной преимущественно домами европейских негоциантов, в обыкновенном ‘колониальном’ вкусе с некоторою своеобразною примесью японщины. Лучшие из них напоминают своим прихотливо-затейливым характером вообще дачные постройки, бьющие на миловидность и изящество. В Омуру помещаются все европейские магазины, компрадорские склады, конторы, комиссионерства и консульства, которые вы легко отличаете с первого взгляда по их национальным флагам, развевающимися на высоких мачтах. Тут же телеграф и почта, устроенные на европейскую ногу по английскому образцу, а повыше, на взгорьях, покрытых садами, выглядывают из зелени крыши и веранды отдельно и широко друг от друга стоящих европейских домов, дач, коттеджей и готические шпили двух кирок, англиканской и реформатской.
Чтобы попасть из гостиницы в наше консульство, надо подняться по узкой шоссированной дороге вверх до половины горы и, дойдя до церкви католического миссионерства, украшенной на фронтоне японскою надписью, свернуть вправо, мимо старорослых тенистых садов и живых изгородей, ограждающих эти сады с таинственно ютящимися во глубине их дачами. Здесь вы уже окружены полною тишиной и чувствуете себя почти за городом, который остался там, внизу под горой. Шоссейная дорожка приводит вас прямо к одноэтажному, на высоком каменном фундаменте домику с русским государственным гербом над входом. Тут помещается канцелярия нашего консульства, известная более под названием ‘офицы’. Домик построен в русском вкусе, с резными из дерева (в прорезь) полотенцами, петушками и коньками на гребне крыши и над фронтоном сквозного крыльца, через площадку которого вы проходите прямо в сад консульства. При офице, направо, маленький дворик, и тут на высоких бамбуковых шестах качаются три презабавные макаки, одна из которых преуморительно отдает честь входящим, прикладывая руку к виску и громко щелкая языком.
Сад нашего консульства, это в своем роде маленький шедевр — он весь разбит на террасках, высокие стены которых, словно крепостные сооружения, сложены из цементированного дикого камня. Дорожка, иногда прерываемая рядом ступеней, зигзагами ведет между этих стен к главному дому, где живет сам консул. Это одноэтажное здание, устроенное довольно просторно и комфортабельно, с наружною стекольчатою галереей, откуда широко открывается дивный вид не только на весь рейд, усеянный разнообразными судами, и на горы противоположного берега с предместьями Акунар и Иноса, но и на Компиро-яма с ее буддийскими храмами, и на часть города, приютившуюся под этою последнею горой, которая командует надо всею окрестностью. Внизу на набережной идет гомон кипучей промышленной жизни, там духота стоит в воздухе, там пышет зноем от раскаленных камней и носится пыль от шоссе и токасимского угля, а здесь, на возвышенности, свежий, чистый, бальзамический воздух и масса тенистой разнообразной зелени. Великолепные кусты больших белых роз лезут своими ветвями прямо в окна этого дома вместе с поспевающими померанцами и миканами {Японский апельсин.}. Латании и саговые пальмы, лавр и слива, разнообразные хвои, азалии, магнолии, гигантские камелии, криптомерии, клены и камфарное дерево (всего не перечесть) составляют красу и роскошь этого сада, где всегда достаточно и тени, и даже некоторой прохлады. Будь это у себя на родине, кажется, Бог знает, чего не отдал бы, чтобы жить всегда в таком поэтически счастливом уголке и любоваться такою картиной!..
В. Я. Костылев принял нас с самым сердечным радушием и тотчас же захлопотался, распоряжаясь насчет угощения, так что нам даже совестно стало, что мы своим посещением причиняем ему столько беспокойства.
— Ах, господа, вам это непонятно, — говорил он, потчуя нас и папиросами, и сигарами, и разными прохладительными напитками. — Надо прожить столько лет, как я, на чужой стороне, вдали ото всего родного, в нравственном одиночестве, чтобы понять то чувство, какое испытываешь, увидя вдруг свежего человека с родины!
— Да разве здесь так плохо? — спросили мы. — Глядите, какая прелесть!
— А Бог с нею, с этой прелестью!.. Неплохо здесь, что Бога гневить, но… все тянет туда… Тоска берет порой… Вот что!
И в самом деле, жить без близкого человека, без родного слова, без живого задушевного обмена мысли, знать о родине только из газет, которые доходят сюда лишь через два месяца по выпуске, — жить, так сказать, вечно настороже, потому что разные западноевропейские ‘друзья-коллеги’ всегда готовы учинить вам какую-нибудь подпольную каверзу — не вам лично, положим, а тому делу, которому вы служите, ради которого вы сюда посланы: все это, действительно, должно быть очень и очень тяжело порой.
К семи часам вечера С. С. Лесовский с супругой, все лица его штаба, командиры обоих русских судов и В. Я. Костылев прибыли по приглашению барона О. Р. Штакельберга на обед, который, по случаю тезоименитства Государя Императора, он устроил у себя на крейсере ‘Азия’ в роскошной адмиральской каюте. Уже сидели за столом, когда с вахты пришли доложить, что сейчас прибыл на рейд крейсер ‘Забияка’, несколько дней перед сим посланный в Иокогаму за нашим посланником в Японии К. В. Струве1, с которым С. С. Лесовскому необходимо было лично переговорить и условиться о некоторых важных предметах. Барон Штакельберг тотчас же отправил на ‘Забияку’ одного из своих флаг-офицеров передать посланнику и командиру судна, капитан-лейтенанту Ломену, приглашение к столу. Минут через десять они явились, и здесь я имел случай впервые познакомиться с К. В. Струве.
В одиннадцатом часу вечера вернулся в свою гостиницу — и прямо спать… Какое в самом деле наслаждение улечься не в тесную каютную койку, а в хорошо приготовленную постель и чувствовать, что не качаешься, что под тобой твердая почва!
31-го августа.
Наш флагманский доктор, В. С. Кудрин, пригласил меня посетить вместе с ним русский госпиталь, расположенный в предместье Иноса, а кстати посмотреть и эту самую Иносу, которая у всех иностранцев давно уже известна под названием ‘русской деревни’.
И в самом деле, что за курьез такой: русская вдруг деревня в Японии, да еще на юге Японии.
Не принимайте этого, однако, в буквальном смысле: здесь русских переселенцев не имеется. Тем не менее деревня зовется ‘русскою’. В чем же тут дело?
Заинтересованный этим вопросом, я вместе с В. С. Кудриным спустился к пристани, где мы кликнули очередную фуне (японские лодочники-перевозчики, также как и гонконгские, строго соблюдают между собою очередь), и одного слова ‘Иноса’ было достаточно, чтобы перевозчик понял нас в полной мере.
— Иноса?.. Харасе! — сказал он с добродушным смехом, видимо, щеголяя перед нами знанием русского слова ‘хорошо’.
С нами вместе отправлялся туда же доктор с ‘Африки’ А. В. Куршаков, временно заведовавший госпиталем.
Рейд был зеркально спокоен: в его изумрудно-прозрачных водах, озаренных проникающими в глубину лучами яркого солнца, плавало множество круглых медуз с четырьмя симметрично расположенными глазками по середине наружной поверхности их тела. Одни из них были совершенно бесцветны, как хрусталь, и напоминали своим видом нечто вроде кружева, другие имели по краям диска несколько молочный оттенок и с исподней своей стороны распускали длинные, мочально-косматые пряди хвостов пурпурного, оранжевого и фиолетово-синего цвета с радужными отливами. Замечательно, что вынутая из своей стихии и положенная на солнцепеке бесхвостая медуза начинает разлагаться чрезвычайно скоро, издавая при этом некоторое зловоние: она как бы тает и под конец превращается в бесформенную маленькую пленку. В первый же момент, как только вынешь ее из воды, прикосновение к ней доставляет не совсем-то приятное, несколько жгучее ощущение. В некоторых случаях ощущение это довольно значительно, словно вам приставили к ладони горчичник или обожгли ее крапивой, в других оно гораздо слабее, а бывает и так, что вы ровно ничего не чувствуете. Впоследствии я не раз испытывал все это на самом себе, но, не будучи специалистом в зоологии, не могу представить объяснения, отчего именно зависит такая неравномерность отпора, даваемого медузой, вероятно, в видах самозащиты. Если эта способность жечься составляет для медузы средство самозащиты, то во многих случаях оно вполне достигает своей цели. Случалось, что, плывя на фуне по Нагасакской бухте, предложишь иногда какому-нибудь мальчугану, подручному лодочника, поймать особенно приглянувшийся по красоте экземпляр медузы. Мальчик отнекивается, но, соблазненный показанною ему серебряною монеткой, опустит руки за борт, ловко схватит медузу, но нередко бывало, что в тот же миг быстро, непроизвольным движением выпустит ее в воду.
— Наний-то (что такое)? — спросишь его бывало.
— А, хи!.. Ататакай (огонь! горячо)! — с гримасой отвечает мальчонка, потряхивая головой и руками, и быстро начинает потирать ладони о бедра.
Иноса лежит против города, на северо-западной стороне Нагасакской бухты, недалеко от ее пяты. Расположена эта деревня по берегу и на скалистых взгорьях западных холмов, так что пробираться от домика к домику нередко приходится разными закоулками, по каменным ступеням, мимо бетонных заборов и скалистых глыб серого и красного гранита, но всегда среди самой разнообразной растительности. Здесь наше правительство уже несколько лет арендует у местного жителя, господина Сига, участок земли, на котором построены у нас шлюпочный сарай, поделочные мастерские и небольшой госпиталь для своих моряков. Последний помещается в двух японских домах, переделанных и приспособленных, насколько было возможно, к госпитальным требованиям руками наших матросов, под руководством командиров и судовых врачей. Госпиталь, конечно, маленький, но по мирному времени больше, пожалуй, и не требуется. Здесь, среди больных, нашли мы несколько жертв последнего тайфуна, выдержанного ‘Африкой’ в Китайском море: у кого голова или грудь разбита, у кого рука вывихнута, а бедный гардемарин Ракович, сброшенный волною в трюм, до того расшибся, что у него отнялись ноги. Впрочем, все они теперь понемногу поправляются.
По осмотре госпиталя, вышли мы на двор и видим: из мезонинного окна соседнего японского дома вывешены на крышу, ради проветривания, гражданский мундир с шитьем и принадлежности с лампасами. По этим признакам В. С. Кудрин сейчас же догадался, что тут должен жить сам Александр Алексеевич Сига, православный японец, состоявший несколько лет назад секретарем при японском посольстве в Петербурге. Мы сейчас же постучались к нему, но, к сожалению, не застали дома и оставили ему свои карточки. Затем пошли побродить по Иносе, посмотреть, какая она такая. Ничего, деревня, как деревня: ступенчатая дорога ведет легким подъемом в гору, образуя улицу, по бокам которой ютятся деревянные, большею частью, одноэтажные домишки с открытыми легкими галерейками и верандочками. У лавчонок, вместо вывесок, качаются большие, продолговатые фонари, испещренные черными японскими литерами. Встречаются и русские вывески на досках с надписями: ‘здесь размен денег’, ‘мелочная лавка’ и тому подобное. Там и сям из-за бетонных заборов виднеются цветущие садики и стены, покрытые ползучими растениями. Время от времени, поперек улицы или сбоку ее попадаются оросительные ручейки, резво выбегающие из-под маленьких арочек в каменных заборах и журчащие в солнечных искрах по разноцветной мелкой и крупной гальке, между папоротниками и зеленомшистыми камнями. На взгорьях разбросано несколько красивых, отдельно стоящих домиков японского стиля, около которых мелькнет иногда белая матросская фуражка офицерского ‘вестового’. В таких домиках по большей части квартируют офицеры с русской эскадры ‘на семейном положении’. Цена за квартиру, то есть в сущности за весь дом — от 20 до 30 иен {Металлический иен равен 1 р. 29 к. сер., кредитные же иены периодически подвержены довольно сильным колебаниям своей стоимости. Так, в промен за один мексиканский доллар дают иногда по курсу 1 иен и 70, даже 80 центов, а иногда 1 иен и 20 центов.} в месяц, причем домохозяева, если жильцу угодно, будут в той же цене и кормить его произведениями японской кухни. Каждый квартирант необходимо имеет и свой собственный ‘экипаж’, роль которого играет здесь фуне, для ежедневных сообщений с городом и судами на рейде. Фуне нанимаются тоже помесячно, обыкновенно за 30 иен, и нанятый таким образом лодочник уже во всякое время дня и ночи безусловно находится в распоряжении своего хозяина. Как бы ни засиделся офицер в городе, или сколько бы ни пробыл он у себя на судне, лодочник неотлучно будет ожидать его у известной, указанной ему пристани или терпеливо качаться в своей фуне на волнах, невдалеке от левого борта судна. Это, впрочем, не представляет для него особенного неудобства, так как фуне есть не только ‘экипаж’, но в то же время и его жилище, где под сиденьем, в ящике, да в кормовом шкафчике хранится весь необходимый ему скарбик. Каждый из помесячных лодочников непременно сочиняет для себя свой особый флаг, под тем предлогом, чтобы хозяину приметнее была его фуне, а в сущности ради утехи собственному самолюбию: ‘я, дескать, плаваю под флагом капитана такого-то’, и не иначе как ‘капитана’, ибо у лодочников и извозчиков всякий офицер непременно ‘капитан’. Все они более или менее понимают и даже говорят несколько слов и фраз по-русски, по крайней мере, настолько, что в случае надобности можно объясниться с ними и без японского словаря. Впрочем, знакомство с русским языком среди жителей Иносы вовсе не редкость: благодаря постоянному пребыванию на рейде русских стационеров, имеющих ежедневные сношения со ‘своим’ берегом в Иносе, жители этой ‘русской деревни’ уже вполне с ним приобвыкли, освоились с ними и в большинстве своем научились кое-как объясняться по-русски. В особенности охотно перенимают наши слова и песни местные ребятишки, мальчики и девочки, а между поставщиками и ремесленниками, как Кихе, Цунитаро, Бенгора, Гейшо и другие, попадаются люди даже весьма порядочно говорящие по-русски, что вообще свидетельствует об очень хороших лингвистических способностях японцев.
На одном из холмов стоит здесь довольно большой двухэтажный дом, прозванный почему-то нашими моряками ‘холодным домом’, хотя сам он имеет претензию называться ‘гостиницей Невой’, о чем свидетельствует и его вывеска. Замечательно, что эта ‘гостиница Нева’, с буфетом и биллиардами, содержится каким-то японским семейством исключительно для русских. А чтобы не затесался в нее какой-нибудь посетитель иной национальности, хозяева сочли за нужное прибить над входом особую доску с предупреждающими надписями по-японски, по-русски и по-английски, которые гласят, что ‘сюда допускаются только русские офицеры’. В качестве русских и мы зашли туда поглядеть, что это такое, и были с особым почетом встречены хозяевами, которые проводили нас в столовую залу верхнего этажа. Но за ранним часом мы отказались ото всяких угощений, кроме чая, безусловно необходимого в силу японского этикета, и предпочли отдохнуть несколько минут на глубоком крытом балконе, откуда открывается прелестный вид на рейд, на весь город и противоположные зеленые горы.
В этот же раз посетил я в Иносе и русское кладбище, расположенное в западном конце селения. Здесь, на одной ‘Божьей Ниве’ соединены участки японские, голландский и русский. Японские могилки содержатся в отменной чистоте и украшаются цветами: почти у каждого памятника вы видите какую-нибудь цветущую ветвь или целый букет в большом бамбуковом стакане. Памятниками служат или гранитные столбики на ступенчатых пьедесталах, или стоячие плиты: те и другие покрыты иссеченными надписями, а на одном из столбиков заметили мы каменное и очень хорошо сделанное изваяние Будды, погруженного в глубокое созерцательное спокойствие. В голландском участке глаз посетителя беспрепятственно скользит по целым рядам и шеренгам однообразных надгробных плит, отличающихся одна от другой разве своими надписями. Ни крестов, ни цветов, ни памятников здесь не имеется, за исключением одного монумента, поставленного над могилой какого-то англичанина. Зато в русском отделе мы нашли и цветы, и пальмы, и сосны с кипарисами и туями, и иные растения, посаженные над могилами. Всех могил тут счетом шестьдесят, и покоятся в них под православными крестами все наши матросы да несколько офицеров… Надгробная плита Федора Яковлевича Карниолина, умершего в 1875 году, постоянно бывает украшена букетом свежих цветов, — приношение местных японцев, высоко чтущих его память. Тут же находятся могилы мичмана Владимира Павловского, с клипера ‘Изумруд’, скончавшегося в 1866 году, и корпуса инженер-механиков подпоручика Николая Владыкина (1872 года). Родным и друзьям наших соотечественников, погребенных в Иносе, вероятно, отрадно будет узнать, что русское кладбище, благодаря постоянному и заботливому уходу за ним наших друзей японцев, содержится в отменной чистоте и прекрасном порядке. Японцы расчищают в нем дорожки, выпалывают дурную траву, подстригают деревца и нередко украшают русские могилы букетами, а их бонзы, живущие при местном кладбищенском храме, во дни, посвященные буддийскою религией памяти усопших, добровольно приходят молиться и над нашими могилами. Черта весьма трогательная.
На возвратном пути из Иносы в Нагасаки, мы видели в воде довольно большую (около семи футов) змею, не обнаружившую никакого беспокойства, когда наша фуне очень близко поравнялась с нею. Японцы уверяют, будто здешние водяные змеи ядовиты, и потому они очень боятся этих пресмыкающихся.
По возвращении в гостиницу, мы застали у себя А. А. Сига, который, вернувшись к себе домой, нашел наши карточки и тотчас же поспешил опять в город, с целью отыскать нас и познакомиться. Г. Сига или Сига-сан, по-японски, — молодой человек лет тридцати с небольшим, усвоивший себе вместе с костюмом вполне европейскую внешность и приемы. Он прекрасно говорит и пишет по-русски, и, кажется, мы приобретаем в нем живого и в высшей степени интересного истолкователя множества таких явлений оригинальной японской жизни, которые, встречаясь нам теперь на каждом шагу, невольным образом вызывают в нас вопросы: что, мол, это такое? как? почему? и так далее.

* * *

Сегодня наш адмирал отдал свой первый приказ по эскадре следующего содержания:
‘Высочайшим повелением я назначен главным начальником морских сил на Тихом океане. Вступая в исполнение должности, предписываю командиру крейсера ‘Африка’ сегодня вечером поднять мой флаг, о чем, по вверенной мне эскадре, объявляю’.
В тот же день, в помещении главнокомандующего, на крейсере ‘Африка’ происходило совещание высших чинов эскадры, на котором присутствовал и наш посланник в Японии, К. В. Струве. Между прочим, адмирал отдал распоряжение, чтобы для наиболее удобных и быстрых сообщений с нашим поверенным в делах в Пекине были назначены два военных стационера: клипер ‘Наездник’ в Шанхай и крейсер ‘Забияка’ в Чифу.
В шесть часов вечера, по спуске флага, у С. С. Лесовского, на верхней палубе ‘Африки’ был сервирован обеденный стол, к которому приглашены К. В. Струве, барон Штакельберг, командиры наличных русских военных судов и некоторые другие лица. Кормовая часть палубы была в виде палатки очень изящно убрана флагами и роскошно освещена парой электрических ламп Яблочкова. Но особенно эффектен был вид этой кормы снаружи, с воды, уже темным вечером, когда мы возвращались с ‘Африки’ на берег по неподвижной глади залива. Разноцветные стены палатки, освещенные изнутри электрическим светом, сквозившим в их щели, отражались в воде длинными радужными полосами вперемешку со столбами белого света. Эффект игры этого отражения, в данной обстановке, при такой роскошной декорации, какую представляет собою вся здешняя природа и в особенности при этой теплой, глубоко-синей и прозрачной ночи, был необычайно, волшебно прекрасен.
1-го сентября.
В восемь часов утра, при подъеме флагов, на бизань-мачте ‘Африки’ впервые развился флаг главноначальствующего русских морских сил в Тихом океане. Вслед за этим с флагманского судна был сделан салют пятнадцатью выстрелами в честь японской нации. Ответ на него последовал немедленно же с восьмиорудийной японской батареи, расположенной на берегу за Децимой, в самой пяте залива. При этом салюте на флагштоке батареи был поднят русский военный флаг. За сим, все русские и японские военные суда вместе с английским корветом ‘Cornus’ салютовали, пятнадцатью выстрелами каждое, флагу главного начальника нашей эскадры. Гром выстрелов, разносимый горным эхом по соседним скалам и ущельям, походил на гром небесный, столь долги и эффектны были перекаты рокочущего звука, благодаря условиям местности.
В этот же день, особым приказом главного начальника, суда Тихоокеанской эскадры разделены на два отряда: первый под начальством контр-адмирала барона Штакельберга, которому назначено иметь свой флаг на крейсере ‘Африка’, и второй — под начальством контр-адмирала Асланбегова (флаг на крейсере ‘Азия’). В состав 1-го отряда назначены: крейсер ‘Африка’, фрегат ‘Минин’, клипера ‘Джигит’, ‘Стрелок’, ‘Наездник’ и ‘Пластун’, а в состав второго — крейсер ‘Азия’, фрегат ‘Князь Пожарский’, клипера, ‘Крейсер’, ‘Разбойник’, ‘Абрек’, ‘Забияка’. Оба отряда в непродолжительном времени должны сосредоточиться во Владивостоке. С прибытием же крейсера ‘Европа’, главный начальник поднимет свой флаг на этом посыльном судне. Итак, наши боевые силы в Тихом океане состоят пока из тринадцати военных судов, не считая нескольких канонерских лодок, как ‘Горностай’ (в Шанхае), ‘Нерпа’ (в Чифу) и других, и нескольких больших судов, прибытие коих еще ожидается.
В девять часов утра к нам явился А. А. Сига, с которым еще вчера мы условились, что он покажет нам, то есть К. В. Струве, Поджио и мне, японский город. Кликнули четырех курум и разместились, по одному пассажиру, в их легоньких, лакированных дженерикшах. Но прежде позвольте объяснить, что это такое.
Дженерикшами называются в Японии маленькие, ручные, чрезвычайно легкие и изящно отделанные колясочки на двух высоких и тонких колесах, на лежачих рессорах, с откидным верхом, который сделан из непромокаемой (просмоленной) толстой бумаги, натянутой на три бамбуковые обруча. Образцы подобных экипажей мы уже видели в Гонконге и Шанхае, но истинная родина их — Япония. Хотя это изобретение едва ли насчитывает себе полтора десятка лет, тем не менее оно быстро и прочно привилось во всей стране, что теперь вы встречаете дженерикши решительно везде, как в городах, так и в самых глухих селениях внутренних провинций: здесь оно стало национальным, и благодаря этому, изобретатель дженерикши, какой-то столяр в Токио, очень быстро составил себе значительное состояние. Курума — название, присвоенное возчику и в буквальном смысле значит: ‘это — лошадь’ {Куру — это, ма — лошадь.}, хотя нередко и возчика, и его экипаж безразлично называют дженерикшами.
Курума, это совсем особый люд, заменяющий в Японии наших легковых извозчиков. Они обыкновенно обладают хорошо развитою, здоровою грудью и сильными мускулистыми ногами. Нехитрый костюм их состоит из синеватого бумажного платка для головной повязки да из синей бумажной же распашонки-сорочки, часто с каким-нибудь особым узорчатым знаком на спине, затканным белою нитью. Бедра у курумы всегда перетянуты длинным белым полотенцем, фундаши, которое служит основанием костюма каждого, уважающего себя, японца, от микадо до последнего кули, а ноги остаются зиму и лето совершенно голыми, ступни же обуты в плетеные соломенные зори — род сандалий {Впрочем в Токио и в европейских кварталах Иокогамы, Коби и Нагасаки полиция требует от курума чтоб они являлись к отправлению своего промысла в панталонах, каковые и носятся ими в обтяжку, как наше трико. Эта часть костюма шьется из толстой бумажной материи темно-синего цвета.}. Экипажи их снабжены тонкими оглоблями, соединенными между собою перемычкой, в которую возчик на ходу упирается руками и грудью. Он сам впрягается в эти оглобли, заменяя собою лошадь, и отсюда проистекает его название курума, равно как и дженерикша значит: силой человека везомое. По вечерам и ночью бумажный фонарь с четко обозначенным нумером экипажа является необходимою, законом установленною принадлежностью каждого курумы, и полиция строго следит за соблюдением этого правила, а чуть у кого фонарь не зажжен, того сейчас останавливают, велят при себе зажечь и записывают нумер, для взыскания потом установленного штрафа. Курумы до такой степени втянуты в свое трудное занятие, что в состоянии пробегать рысью (а иначе они и не возят), без малейшей передышки, просто изумительные расстояния и когда бегут целою партией, как, например, в этот раз, то поощряют друг друга мерным выкриком в такт слова ‘харасе’, так что кажется будто кричат они наше русское ‘хорошо’. Курума, не задумываясь, прет и в грязь, и в воду, если нельзя иначе, но где есть хоть малейшая возможность, то всегда старается выбрать для своего экипажа более ровную и мягкую дорогу. Этот способ передвижения довольно быстр и очень дешев: за конец обыкновенно платится десять кредитных центов, что равняется нашим пятнадцати копейкам, хотя бы конец этот, не выходя из черты города, состоял из нескольких верст. Но такая плата считается еще очень высокою и взимается только с иностранцев: туземцы же ездят вдвое дешевле, причем нередко садятся в одну дженерикшу по двое. Если вам нужно сделать длинный путь или вы желаете доехать поскорее, то курума приглашает в помощь к себе товарища, который подпихивает экипаж сзади и время от времени чередуется с возчиком или тянет дженерикшу вместе с ним, становясь впереди и перекинув к себе на плечо в виде лямки свой пояс, привязанный к оглобельной перемычке. В этом случае плата удваивается, причем можно рядиться по часам, — от 20 до 30 центов за час. Все это, сравнительно с трудом, необыкновенно дешево. Все вообще курумы — люди добродушно-веселого нрава, очень смышленые и безукоризненно честные. Лишнего ни один из них никогда не запросит, приставать к вам за дачей ‘на водку’ не станет, — он слишком самолюбив для этого, а если вы позабыли у него на сиделке какую-нибудь покупку, можете быть уверены, что курума непременно разыщет вас и возвратит позабытое. Вообще это тип чрезвычайно симпатичный.
Итак, мы покатили на четырех дженерикшах вдоль великолепно шоссированной набережной, мимо молодого бульвара и красивых палисадников, из-за которых выглядывают очень нарядные европейские домики дачного характера. Здесь помешаются почта и телеграф, а несколько далее — характерное здание старой китайской фактории с высокими флагштоками. Отсюда влево виден маленький низменный островок, берега коего укреплены бетонною набережной и застроены двумя-тремя зданиями европейско-колониального стиля в вперемешку с каменными складочными магазинами. В длину островок не более ста, а в ширину около пятидесяти сажень и отделяется от материка небольшим каналом, через который перекинуты два моста, Восточный и Северный. Здесь возвышается шпилек голландской кирки и флагштоки голландского и германского консульств. Это знаменитая Децима, старая голландская фактория, основанная в 1638 и уничтоженная в 1858 году в силу договора, открывавшего Нагасакский порт для всех наций.
В течение 220 лет Индийская Нидерландская компания пользовалась исключительным правом торгового посредничества между Японией и Европой, но это монопольное право давалось ей ценой очень тяжелого и даже нравственно-оскорбительного существования, какое вынуждена была вести Цецимская фактория среди населения, чуждого и враждебно настроенного относительно иноземцев. Здешние голландские негоцианты находились под вечным, тайным и явным присмотром якунинов (японских чиновников), без особого разрешения коих не имели права даже переступить за пределы островка, а когда и разрешалось им это, то не иначе как под конвоем тех же якунинов и японских стражников. На обоих мостах стояли рогатки, охраняемые военным караулом, и часовые не пропускали решительно никого ни в ту, ни в другую сторону без личного приказа дежурного пристава. Таким образом, жизнь голландцев в Дециме была чем-то вроде тюремного заключения. Через каждый четыре года Децимская фактория была обязана отправлять к сегуну, а иногда и к самому микадо особое посольство с выражением своей покорности, но членов таких посольств обыкновенно проносили от Децимы до Иеддо в закрытых наримонах (носилки), окруженных под видом якобы почета густым конвоем, дабы они не могли видеть окружающую их страну и жизнь народа. Мало того, при представлении членов посольства сегуну, которого они не могли даже видеть в лицо, так как он принимал их сидя за сетчатою ширмой, они были обязаны забавлять его грубыми клоунскими сценами, говорить между собою по-голландски, чтобы дать ему возможность потешиться над их ‘варварским’ языком, наделять друг друга пощечинами, затевать между собою драку, изображать из себя пьяных, кувыркаться и пускаться в пляску. Говорят также, будто при этом их заставляли глядеть, как сегунские бето (конюхи) попирают ногами крест, а однажды и самих заставили проделать ту же кощунственную церемонию… И это все совершалось почти вплоть до 1858 года!.. Нидерландское правительство только в последнем своем договоре с сегуном выговорило себе отмену ‘приемов, оскорбительных для христианства’.
Наконец наши курумы повернули налево и въехали в одну из улиц нижнего японского города. Часа два подряд колесили мы по разным местам и частям этого города, изъездили по крайней мере десятка три улиц и переулков, но все они до такой степени однообразно похожи друг на друга, что новому человеку ориентироваться в них с первого раза решительно нет возможности. Все улицы, за немногими исключениями, вообще довольно узки — от шести до двенадцати аршин в поперечнике, одни из них вымощены большими широкими плитами, другие прекрасно шоссированы. По бокам каждой улицы устроены глубокие проточные канавки, тщательно выложенные по дну и стенкам гранитными брусьями. Чистота повсюду замечательная. Дома следуют непрерывными рядами друг подле друга, и большая часть из них строена в один или в полтора этажа, причем низ всегда занят открытою снаружи лавкой и мастерскою. Двухэтажные дома с наружными галерейками в самом центре нижнего города встречаются лишь изредка, они отодвинулись больше к окраинам да на взгорья, где вообще просторнее, нет этой скученности, и воздух чище, и зелень тенистее. За редкими исключениями, все вообще постройки здесь деревянные, под тяжелыми черепичными кровлями аспидно-серого цвета. Вывесок очень мало, так как прохожий и без них свободно может видеть с улицы, где что продается или производится, изделия и товары все налицо, так что вся внутренняя часть нижнего города, в сущности, есть большая выставка японской торговой, ремесленной и промышленной производительности. Изредка, впрочем, встречаются и вывески, но совершенно своеобразные. Вот, например, над одною из лавок торчит, высунувшись на улицу, громадный распущенный веер, испещренный самыми яркими рисунками, вот не менее громадный мужской чулок, вырезанный из широкой доски и обтянутый белою бумажною материей: на одном перекрестке качается на жердинке белый шар, покрытый множеством рагулек, — это вывеска кондитерской лавки, изображающая гигантский обсахаренный бульдегом, в другом месте выставлена большая уродливая маска. Кроме того, вывесками служат большие фонари, а иногда и бамбуковый шест с носиком в виде буквы Г, на которой надета на кольцах длинная полоса белой бумажной материи с крупными черными надписями. Входы в некоторые магазины прикрыты снаружи особого рода занавесками из грубой бумажной ткани темно-синего или буро-красного цвета в виде пяти-шести отдельных узких полотнищ, на каждом из коих находится белое изображение условного знака, нечто вроде герба или девиза той или другой фирмы, либо начертано имя хозяина. Войти в такой магазин можно, не иначе как раздвинув какую-либо пару из этих занавесок.
Промышленность и торговля в Нагасаки не выделяются в особые группы по роду производства или товаров: вы, например, не найдете тут того, что называется у нас ‘рядами’, где целая улица или несколько смежных лавок торгуют какими-либо одними изделиями вроде бумажно-ткацких, столярных, посудных и тому подобное. Напротив, тут перемешаны всевозможные торгово-промышленные и ремесленные специальности в самом неожиданном соседстве между собою, хотя при этом каждая лавка в отдельности строго специализировалась на каком-либо одном роде товаров. Тут встречаются вам рядом магазин шелковых материй и рыбная или колбасная лавка, столярная мастерская и цветочная продажа, лаковые изделия и овощная торговля, книжный или фарфоровый магазин и лавочка соломенной и деревянной обуви, тут выделывают идолов, домашние алтари и киоты, здесь — бумажные фонари или зонтики, а рядом обширная торговля бронзовыми и медными изделиями, где вы встретите вместе со всевозможною домашнею посудой и утварью прекрасные вазы, флаконы, жаровни, курительницы, гонги, бубенчики, фонари и колокола для буддийских часовен. Далее наталкиваешься на продажу риса, туши и письменных принадлежностей, циновок, тортов-кастера, бамбуковых жердей, табаку и трубок, детских игрушек, бумажных змеев и раскрашенных картинок, изредка мелькнет вдруг какая-нибудь лавчонка bric-a-brac со всевозможными японскими редкостями. Но курумы наши быстро пробегают мимо, а внимание мое только поверхностно может скользить по этому бесчисленному и разнообразному множеству выставленных предметов японской промышленности.
Но что более всего поражает нового человека в японском городе, так это замечательная тишина при многолюдном и бойком движении на улицах. Тут все движение исключительно пешеходное, даже дженерикши попадаются редко, вы не слышите ни грохота колес, ни стука подков о мостовую, ни вообще тех звуков, к которым так привыкло ваше ухо в городах европейских. Случается, проводят по улице караван вьючных лошадей, нагруженных рисом или товарными тюками, но и тогда не раздается их топот, потому что в Японии вместо подков надеваются на копыта мягкие соломенные башмаки. Изредка раздается только мерный сухой стук деревянных калош (сокки или гета) какой-нибудь торопливо пробирающейся горожанки, но так как громадное большинство обывателей ходит в сухую летнюю погоду в соломенных зори, то на улицах, где даже не раздается особенно громкого говора, слышен только какой-то легкий шелест и мягкий гомон, словно в пчелином улье, и это на первый раз производит с непривычки очень странное впечатление: все как будто не достает вам чего-то.
Затем еще замечательная черта: вы положительно не встречаете угрюмых, недовольных или уныло озабоченных лиц, без которых в Европе не найдется ни одной улицы. Здесь, напротив, в каждой туземной физиономии прежде всего бросается в глаза добродушно веселая улыбка внутреннего душевного мира, как будто все эти люди вполне довольны собою, своим положением и всем окружающим. При этом везде отменная вежливость и радушие. Встречаются, например, два знакомые между собою японца. Они тотчас же останавливаются и делают друг другу продолжительный и низкий поклон, который производится не иначе, как по известным этикетным правилам. Так, прежде чем поклониться, они слегка сгибают коленки, как бы полуприседая, и упираются в них ладонями, а затем уже, быстро втянув в себя струю воздуха, от чего получается короткий, как бы испуганный или удивленный присвист в виде звука ‘ихх!’ начинают низко сгибать свои спины и головы. При этом, конечно, оба бормочут друг другу какие-то приветственные любезности, затем приподнимаются и тотчас же снова приседают в той же позе почтительного согбения, и так иногда проделывается это до трех раз и более, смотря по старшинству или значительности которого либо из них, причем младший или низший искоса, но зорко наблюдает, чтобы не подняться раньше старшего. Встретив такую курьезную сцену в первый раз, вы, может быть, не воздержитесь от невольной улыбке и помыслите: сколько, однако, времени тратят эти добряки на выражение своих приветственных церемоний! Но подумайте, не дает ли вам эта самая сцена весьма наглядное понятие о том, насколько развиты в японском обществе чувство взаимного уважения и вместе с тем патриархальная почтительность к старшим по возрасту ли, по положению или по личным заслугам на каком бы то ни было частном поприще? Самая общепринятость подобных форм вежливости, еще с незапамятных времен вошедшая как бы в плоть и кровь этого народа, есть один из важных устоев его прочно сложившейся общежительности и несомненно является чертою высокой, хотя и своеобразной цивилизации. Знакомые женщины при встрече между собою проделывают ту же церемонию, но — сколько я заметил — ограничиваются одним или много двумя поклонами.
Чрезвычайно странное впечатление производит также смешение принадлежностей европейского и местного костюма на туземцах. Национальный японский костюм состоит из киромоно или киримон — нечто вроде халата с широкими, как у рясы, рукавами, который бывает двух видов: верхний и нижний, у последнего рукава значительно уже и полы спускаются по щиколотку, а у первого падают немного ниже, чем по колено, женский же киримон нередко делается и длиннее, чем по щиколотку, образуя шлейф, подбитый для пышности ватой, и кроится он гораздо шире и полнее мужского. Сорочек ни тот, ни другой пол не носит, но их заменяет еще один, исподний, киримон из каких-нибудь легких тканей, у женщин он обыкновенно бывает из шелкового крепа светлых колеров вроде белого, бледно-голубого или светло-лилового, а более всего пунцовый, у мужчин же либо белый, либо светло-голубой с синими мушками. Верхний киримон, без которого неприлично показываться на улице, шьется обыкновенно из плотной бумажной материи темных цветов с сероватыми оттенками, преимущественно же бывают они серо-синие, благодаря чему вид уличной толпы в массе имеет в Японии всегда серовато-синюю окраску. Шелковые материи употребляются только на парадные киримоны, которые, однако же, никогда не изменяют скромному характеру темных цветов вроде сепии, индиго, темно-стального, табачно-зеленого и тому подобных, а совершенно черные считаются у мужчин даже наиболее соответствующими требованиям строгого изящества и вкуса, или тому, что у французов называется ‘комильфо’ или ‘высший шик’. Яркоцветные одежды носят только дети, преимущественно девочки, и очень молодые девушки до пятнадцатилетнего возраста, с выходом же замуж они тотчас облекаются в темное. Подпоясывается киримон у женщин широким длинным поясом, оби, из какой-нибудь узорчатой, толстой шелковой материи, где могут сочетаться как темные, так и светлые, даже яркие краски, хотя для повседневной носки предпочитаются все-таки темные. Эти оби нередко представляют собою чисто художественные произведения, когда по ним бывают затканы или вышиты разноцветными шелками и золотом изображения птиц, цветов, вееров, драконов и тому подобное. Существуют даже особые ткацкие фабрики, специально занятые изготовлением одних оби, от самых простых до самых роскошных, ценимых в двести и более иен, что для японских цен чуть не баснословная дороговизна. Оби вместе с пышною прической составляют главный предмет щегольства японских дам, которые носят этот пояс очень кокетливо, завязывая его сбоку или сзади пышным бантом, напоминающим бабочку с распущенными крыльями.
Мужчины, кроме исподнего киримона, носят еще узкие, в обтяжку, панталоны, а простолюдины нередко довольствуются одной коротенькой синей распашонкой, у которой на спине и по нагрудным бортам отложного широкого воротника иногда бывают вытканы белою нитью по два с каждой стороны какие-то красивые литерные знаки, а на полах — белые поперечные полосы вроде басонных петлиц. Нижний мужской киримон подпоясывается иногда узким вроде шарфа матерчатым поясом, иногда же красиво плетенным шелковым шнуром, а верхний обыкновенно носится на тесемчатых завязках. Кроме того, фундаши, длинный набедренный пояс, как уже сказано, составляет первое основание каждой мужской одежды. Обувь, как мужская, так и женская состоит из сине- или бело-бумажных сшивных носков с отдельным большим пальцем, что придает ногам вид копытцев фантастического гнома, но такая кройка носка необходима, потому что в промежность большого пальца продевается мягкий шнур, поддерживающий на ступне соломенную или деревянную подошву, которая бывает двух видов: сокки и гета {Сокки представляет собою скругленный c обоих концов де-ревянный брусок, величиной в длину обыкновенной ступни и вершка в два вышиной. Исподняя часть его, для облегчения ноги, имеет глубокую выемку против середины подошвы, а в перед-ней своей половине, для большего удобства при хождении, обыкно-венно скашивается снизу вверх, от края выемки до края носка, в верхней же плоскости, на которой покоится ступня, прикреп-ляется с краев, в обхват подъема ноги, мягкий, набитый ватой шнур, с которым соединяется прибитая к носку, мягкая, шнуровая или тесемчатая перемычка для промежности большого пальца. Второй же вид, гета, предназначается собственно для хождения по грязи или по снегу и состоит из скругленной подошвы, в па-лец толщиной, прикрепленной к двум высоким (вершка в два) поперечным брускам, отчего в общем гета имеет вид ска-меечки. Шнуры и вообще все приспособление для носки гета на ноге — такое же как и в сокки и в соломенных сандалиях (зори).}.
Женщины и дети остаются безусловно верны как своему национальному костюму, так и национальным прическам, но у мужчин, особенно у молодых, нередко встречается смешение японских принадлежностей с европейскими, и, не могу сказать, чтобы было особенно красиво, когда на каком-нибудь одном субъекте надеты киримоны и английская пробковая каска (а то еще цилиндр или вульгарный ‘котелок’), а на другом — жакет с крахмальною сорочкой и японские панталоны. То же самое и относительно обуви: сокки при европейских штанах и американские ботинки при голых икрах. Что до мужских куафюр, то традиционную национальную прическу, требующую продольного пробрития темени и укладки на нем крендельком проклеенной и стянутой в жгут косицы (менго), хотя еще и сохраняют, но уже очень немногие, преимущественно старики и простолюдины, среднее же сословие и чиновники носят волосы по-европейски и даже запускают не только усы, но и бороды. Для чиновников ношение европейского костюма на службе и на улице сделано даже обязательным.
У всех японцев черные, блестящие и густые, но совершенно прямые волосы, что для бороды на европейский глаз выходит не совсем красиво. Женщины всех сословий придают красоте своих волос очень большое значение и занимаются их уборкой самым тщательным образом, сообщая прическам эластическую упругость и необыкновенный блеск и лоск при помощи какой-то клейкой помады-фиксатуара. А самих причесок насчитывается что-то чуть не пятидесяти родов, из коих каждый имеет свое особое значение, и некоторые составляют даже принадлежность только придворных особ и дам благородного сословия, другие же, как например, куафюра с большими черепаховыми шпильками, являются исключительным отличием куртизанок японского полусвета со всеми его нисходящими градациями.
Веер составляет необходимую принадлежность как мужчин, так и женщин и даже детей всех общественных классов и положений. Во многих случаях он заменяет и зонтик, и шляпу, но большинство выходит на улицу всегда с большим зонтом из промасленной бумаги, который очень хорошо предохраняет и от дождя, и от жгучего солнца, щеголихи же употребляют парасоли значительно меньших размеров из проклеенной шелковой материи, по которой разрисованы акварелью цветы и даже целые ландшафты и сцены из японской жизни. Есть еще небольшие бумажные зонтики, раскрашенные очень ярко и пестро, но носят их исключительно дети.
В числе особенностей местной костюмировки необходимо отметить также ‘естественный’ наряд некоторых чернорабочих, так называемых кули или кураски, который весь ограничивается во время работы легкою головною повязкой и полотенцем-фундаши, перетягивающим поясницу и бедра. Вообще татуирование в большом обычае у рабочих, вынужденных из-за тяжелого труда на солнце снимать с себя одежду. У них обыкновенно вся спина и грудь, плечи, руки и лядвеи разрисованы самою затейливою татуировкой, где преобладают синий и буро-красный цвета и изображаются всевозможные мифические драконы, птицы фоо, военные сцены, женщины, змеи, черепахи, ласточки, жуки, цветы и листья, даже помещаются целые изречения и стихотворения, но никогда никаких непристойных изображений. У иных бывает прописано и собственное имя, так что в удостоверении личности и паспорта никакого не нужно. Художник, производящий такую роскошную татуировку, нередко ухитряется поместить в каком-нибудь скромном уголке и свое собственное имя. Никогда не подвергаются татуировке только лицо, голова, шея и оконечности рук и ног. Очень часто кули татуируют на себе рисунок одежды из общепринятой бумажной материи, и таким образом нагие кажутся одетыми.
На первый раз также бросается в глаза общая малорослость японцев. Большинство из них ниже нашего среднего роста, так что, если взять среднюю меру, то для мужчины она будет два аршина и три вершка2, а для женщины — около двух аршин и даже менее. Встречаются, конечно, люди и более высокие, но в общем впечатление остается на стороне малорослости. В этом усматривается признак физиологического измельчения расы в зависимости от очень ранних браков, допускавшихся в течение почти трех последних столетий. Но нынешнее правительство уже издало закон, воспрещающий, под страхом очень строгой кары, брать в замужество или конкубинат3 девушек ранее пятнадцатилетнего возраста. Большинство обоего пола, при малорослости, отличается еще и худощавостью, как бы недоразвитостью, но это, по-видимому, не мешает мужчинам исполнять работы, нередко требующие продолжительного напряжения физических сил, а естественная ловкость и гимнастическая увертливость в соединении с какою-то, чисто кошачьею, гибкостью и цепкостью, составляет довольно общую черту в японцах.
В физическом сложении их тоже замечаются некоторые особенности. Так, например, голова, сравнительно с общим ростом, кажется несколько велика и как бы вдавлена в плечи, и эта большеголовость в особенности заметна у женщин, благодаря их высокой и пышной прическе, ноги же относительно туловища несколько коротки, причем бедра мясисты, а икры чересчур худощавы, ручная пясть и ступня малы и сформированы красиво, но постав носка обращен несколько внутрь от привычки сидеть на пятках, торс достаточно широк и живот несколько втянут. Плотные, мускулистые мужчины встречаются нередко, в особенности между рабочими, но толстяки составляют большое исключение. Вообще по натуре это более холерики, отнюдь не лимфатики. Что до типа лица, то, при некоторой скуповатости и узкоглазии, он своеобразно красив, а между женщинами зачастую встречаются положительно хорошенькие: но в этих чертах нет ровно ничего монголо-китайского, хотя некоторые ученые и причисляют японцев к Туранской расе. Мне кажется, что они скорее приходятся сродни нашим якутам, и между ними нередко можно встретить людей с орлиными и горбатыми носами. Эме Гюмбер, автор известной книги о Японии, находит в них некоторое сходство с обитателями Зондских островов и говорит, что у тех субъектов, у которых лоб убегает назад, а скулы широки и выдаются вперед, лицо, если смотреть на него прямо, представляет скорее фигуру трапеции, чем овал и что другая, более общая особенность японских лиц состоит в том, что глазные впадины их неглубоки и хрящевые части носа слегка приплюснуты, вследствие чего глаза несравненно ближе к поверхности, чем у европейцев, вообще японское лицо продолговатее и правильнее, чем монголо-китайское. Относительно того, что зовется узкоглазием, — сколько я мог наблюдать, — это скорее есть миндалевидный прорез глаз, в сущности вовсе не маленького, а только слегка приподнятого на наружных углах, и это даже придает многим женским лицам особенную прелесть. Что до цвета лица, то в общем он матово-оливковый, как у испанцев, и у женщин вообще светлее, чем у мужчин, но тут есть множество оттенков, в зависимости от условий жизни, начиная с темно-бронзового, наблюдаемого у многих рабочих, вынужденных всегда работать на солнце, до европейски белого, какой нередко встречается у женщин-аристократок.
Японские женщины вообще очень миловидны, не лишены своеобразного изящества и кокетливой грации. Люди, знакомые с ними поближе, называют их даже француженками крайнего Востока. К сожалению, в силу древнего обычая, многие женщины с выходом замуж начинают чернить свои прелестные зубы и сбривать или выщипывать себе брови, заменяя их искусственными мазками тушью на лбу, на дюйм выше их естественного места. Последнее, впрочем, делают только придворные аристократические дамы: горожанки же довольствуются только выщипываньем. Говорят, будто это делается для вящего доказательства мужу всей силы любви к нему, которая не задумывается пожертвовать для него даже лучшим достоянием женщины, ее красотой, чтобы никогда уже никакой мужчина, кроме мужа, даже случайно, мимоходом, не мог обратить на нее нескромное внимание. Быть может, в силу этого и нарушение со стороны женщин супружеской верности считается в Японии такою редкостью, что статистика преступлений, как уверяют, насчитывает не более одного или двух случаев в столетие. Да и кроме того взгляд на прелюбодеяние самих женщин таков, что жена, нарушившая обет верности, никогда уже не найдет себе места между честными женщинами, будь то самые близкие ей подруги или родные, и ей уже не остается ничего, как только покончить с собою самоубийством или съесть перед коцэ4 горсточку риса с ложки {Коцэ — местный участковый старшина исполняющий административные и некоторые судейские, нотариальные и фискальные обязанности в своем участке. Что до вкушения риса с ложки, то должно объяснить, что в Японии рис едят не иначе как с помощью известных палочек или в крайнем случае руками, есть же его ложкой считается до такой степени неприличным, постыдным и даже отвратительным, что древний обычай установил это как позорный обряд для женщин вступающих на поприще открытой проституции, обусловленной поступлением их в гонки-ро (квартал домов терпимости). Обрядом этим знаменуется, что такая женщина разрывает навсегда все свои связи с семьей и честным обществом.}.
Впрочем, теперь, под влиянием присутствия европейских женщин и новейшей ‘цивилизации’, принимаемой японцами, обычай чернения зубов начинает уже понемногу выводиться, особенно в местах, открытых для европейцев, и, я думаю, что супружеская верность, при таком взгляде на нее самих женщин, отнюдь не пострадает от отмены этого обычая, а красота их положительно выиграет, лишь бы они и впредь не изменяли своему красивому национальному костюму, с которым так гармонируют и их прически, и их характерные лица.
Но что за прелесть эти японские дети, которых мы встречаем ловсюду на улицах, на галерейках домов, в садиках и священных рощах около храмов, где они резвятся со своими трещотками, погремушками, жуками, привязанными на нитку, и пускают бумажных змеев. Лица у них у всех здоровые, белые, румяные, зубешки при улыбке сверкают, как ряд жемчужин, острые, черные глазки смотрят бойко, умно и приветливо, и никогда ни одной плаксивой рожицы!.. Темя у мальчуганов, начиная с полуторагодового возраста, всегда пробрито, а волосы оставлены только отдельными пасмочками на висках и внизу на затылке, да еще на чубе, макушке, где они закручиваются в два коротенькие, торчащие кверху, завиточка, что придает этим бутузам преуморительный вид. У девочек волосы только слегка подстригают и зачесывают чубиком назад, оставляя на висках продлинноватые, вроде пейсиков, ровно подстриженные космы. Эта прическа иногда украшается настоящими или искусственными цветами. Мальчиков одевают в коротенькие распашонки или в халатики, а девочек в ярко-пестрые киримоны, где преобладающими колерами являются пунцовый и розовый. Кроме того, у девочек от трех до двенадцати лет здесь принято белить лицо и шею безвредными белилами и слегка подрумянивать щеки, что придает им вид как бы фарфоровых куколок. С переходом из детского возраста в девический, притиранья иногда еще употребляются, но с семнадцати лет или с выходом замуж этот род кокетства уже бросается, и женщина довольствуется своим естественным цветом лица. Исключение составляют только певицы и танцовщицы, так называемые гейки или гейшэ, да публичные куртизанки, которые сохраняют за собою как бы право и на ношение яркоцветных костюмов. Замечательно еще то, что японские дети нередко служат няньками для своих младших братишек и сестренок. Иногда такую няньку и самое-то еле от земли видно, а она, будучи пяти-шести лет от роду, уже преважно таскает у себя за спиной какого-нибудь восьмимесячного или годовалого анко (мальчика), посадив его либо просто себе за киримон, либо в особый мешок с длинными тяжами, накрест перетянутыми с плеч под мышки и завязанном на поясе. Этот же способ носки младенцев обыкновенно употребляют и матери, причем для них является то удобство, что ребенок не мешает работать.
Во время нашей сегодняшней прогулки мы посетили несколько лавок и магазинов, торгующих лаковыми изделиями и фарфором. Между прочим, заехали напоследок и на базарную выставку фарфоровых вещей в Дециме, где любовались на громадные вазы необыкновенно изящной работы с изображениями на одной — вереницы летящих цепью водяных птиц, а на другой стаи парящих рыб. Различные положения, повороты и моменты движения, по-видимому, самые неуловимые, равно как смелые ракурсы и профили рыб и птиц схвачены талантливым художником-японцем с поразительною верностью природе и изображены мастерски, с большим художественным чувством и вкусом, в высшей степени жизненно и в то же время с изящно небрежною, эскизною легкостью рисунка. Этой китайской кропотливости и зализанной зарисовки тут и следа нет: напротив, удар кисти повсюду смел, штрих и тверд, и легок, так что во всей композиции вам сразу сказывается свободная сила и уверенная в себе рука истинного художника. Тут же стоит белая ваза, испещренная синими рисунками, вышиной около четырех аршин, если не более. Другая, парная к ней, ваза разбилась, и потому остающаяся продается сравнительно очень дешево, но покупателей все еще не находится, так как украшать собою она может разве какой-нибудь роскошный царский сад или площадку парадной лестницы обширного дворца. Много вещей делается здесь уже совершенно в европейском стиле и применительно к европейским потребностям, как например, столовые, чайные и кофейные сервизы, но орнаментация и рисунки на них неизменно сохраняют японский характер. Цены на лак и фарфор оказались вовсе не так баснословно малы, как уверяли нас еще на ‘Пей-Хо’, но все же надо сказать, что они вполне доступны, в особенности сравнительно с ценами на те же предметы в Европе, тем более, что расплата за них на месте идет не за доллары, а на бумажные иены, которые ныне ходят по курсу 140 (вместо ста) центов на один серебряный доллар. К. В. Струве, например, купил пару прекрасных маленьких ваз очень изящной и оригинальной работы за 18 иен, что на серебро составляет 12 с небольшим долларов.
Зато мы завтракали в лучшем из здешних ресторанов под фирмой ‘Фкуя’ или ‘Фукуя’, путь к которому лежит по холмам предгорья Гико-сана, мимо буддийских пагод и одного из городских кладбищ, а это последнее просто поражает красотой и тихою прелестью своих поэтически изящных уголков. Но подробности о нем — мимо, до другого раза. В Фукуя встретила нас с этикетным почетом сама хозяйка, госпожа Окана (по-японски Оканесан), красивая, изящная особа, лет двадцати трех, окруженная штатом своих помощниц и прислужниц, но на колени они не опускались, так как начисто вылощенный пол, ввиду постоянных посещений европейцев, не был покрыт циновками. Обстановка и мебель здесь европейские, с примесью некоторых японских украшений в виде фарфоровых ваз, картин на шелку и причудливо изгибистых растений в горшках. Ресторан стоит на площадке одного из холмов, окруженный небольшим, но тенистым садом, с несколькими огромными деревьями, дом в японском стиле, двухэтажный, и с верхнего балкона его открывается прекрасный вид почти на весь распростертый внизу японский город, на часть рейда, усеянного европейскими и туземными судами, и на противолежащие горные вершины с их буддийскими храмами, плантациями, рисовыми полями, бамбуковыми и сосновыми рощами. Город с этого пункта представляется громадной площадью, сплошь покрытою теснящимся множеством аспидно-серых двускатных крыш, отороченных по краям и ребрам полосами белой штукатурки: улицы и переулки, словно на шахматной доске, намечаются узкими полосками в продольном и поперечном направлениях, иногда с незначительными уклонами, то там, то сям виднеются из-за крыш деревца миниатюрных садиков, и так все эти крыши скучены, что из-за них совсем не видать уличного движения. По ту сторону бухты виднеются сады и домики Иносы и Акунора, и надо всем этим — прелестная, чистейшая лазурь безоблачного неба, залитого блеском полуденных лучей.
В одном из отдельных кабинетов Фукуя нам подали очень порядочный завтрак из европейских блюд, причем к закуске приятным сюрпризом явилась русская водка, русская паюсная икра, свежая редиска и отменная ветчина в виде целого окорока, своего домашнего приготовления, чем в особенности славится здешняя хозяйка. В выборе таких закусок уже несомненно сказалось влияние русских морских офицеров, всегдашних посетителей этого ресторана.
Вечером, в шесть часов, обедали на ‘Африке’, у адмирала. На сей раз была сделана первая проба нашего ‘обыкновенного’ обеда, приготовленного русским поваром. Но прежде чем сесть за стол все мы присутствовали при церемонии спускания флага, причем, по пробитии ‘зори’, был сделан выстрел из четырехфунтового кормового орудия.
После обеда, когда мы наслаждались на верхней палубе вечернюю прохладой и чудным видом темно-синего звездного неба, вдруг в глубокой тишине всей природы донесся до нас с нагорного берега густой, протяжный звон большого колокола. То буддийский храм, расположенный в предгорье, выше города, призывал из своих священных рощ к вечерней молитве. Звон этот, медленный и протяжный, совершенно напоминал нам наш великолепный благовест, и было в нем, среди этой дивной природы и чуткой тишины воздуха, что-то мистически таинственное, что-то такое, что невольно вносит в душу поэтически грустное и вместе с тем благоговейно светлое настроение. И не успел еще замереть звук последнего удара этого колокола, как на нашей палубе пробили 8 склянок (8 часов вечера), урочный час вечерней молитвы, и вся комнада ‘Африки’, выстроенная вдоль шканцев, стройными звуками ‘Отче наш’ огласила окрестные воды и горы.
2-го сентября.
С девяти часов утра мы опять отправились в японский город вместе с Сига-саном, и первое, что бросилось нам в глаза, когда мы проникли в центр торговых кварталов, была процессия певиц и танцовщиц (геек). Около сорока молодых девушек в ярких костюмах, со своими музыкальными инструментами и цветами в руках, шла попарно серединой улицы, держа себя в высшей степени прилично. На мой вопрос: что это за процессия, Сига-сан ответил, что, вероятнее всего, ‘цветочная команда’ направляется с поздравлениями к какой-нибудь бывшей своей товарке, вышедшей вчера замуж: гейки поднесут новобрачной цветы, зададут ей серенаду, которая будет для нее уже прощальною, а молодая в ответ выставит для них угощение, сопровождаемое какими-нибудь подарочными безделушками ‘на память’, и визит окончится пирушкой.
Японские гейки, по словам Сига-сана, нередко делают себе блестящие супружеские партии, выходя за людей богатых и знатных, и это только потому, что их таланты, проявляемые публично в чайных домах, скорее чем где-либо иначе, находят себе ценителей и поклонников, которые, увлекаясь кроме таланта еще красотой и молодостью той или другой певицы, зачастую кончают тем, что вместе с сердцем предлагают ей и свою руку. Гейки вообще славятся своим остроумием, удачными ответами, уменьем поддерживать светский разговор и некоторым обязательным для них образованием. Что до последнего, то кроме знания музыки, пения, декламации и хореографического искусства (здесь, говорят, есть даже своя традиционная школа классического балета), они весьма сведущи в отечественной мифологии, поэзии и вообще в изящной литературе, и нередко сами слагают весьма удачные стихи, кроме того, большинство из них умеет рисовать акварелью, делать искусственные цветы и вышивать шелками, и все это благодаря чайным домам, где они с малых лет получают такого рода образование вместе с манерами и светским лоском. Люди высших классов, конечно, не отдают своих дочерей в чайные дома, потому что имеют возможность давать им блестящее образование и воспитание у себя дома, но для дочерей средних классов и особенно для мещанства чайный дом еще и до сих пор является в своем роде школой светскости и общеобразовательным заведением, несмотря на правительственные начальные школы для детей обоего пола в каждой сельской и городской общине. Вообще, по словам Сига-сана, оказывается, что чайные дома в Японии далеко не то, чем привыкли считать их в Европе со слов иных путешественников, не задавших себе труда проверить свои поверхностные заключения.
В торговой части города мы любовались сегодня в нескольких мастерских замечательными произведениями злато- и шелкошвейного искусства. Основание для вышивки обыкновенно служат атлас, сукно или бархат, натянутые на пяльцы. Но этим, казалось бы, по преимуществу женским трудом заняты в осмотренных нами заведениях исключительно мужчины. Закажите, и они вышьют вам что угодно, хотя бы даже ваш собственный портрет. Мы видели здесь вышитые для подушек и настенных картин гербы, букеты, профили европейских военных судов, фигуры мужчин и женщин, но в особенности хорош был один экран с белым петухом, красиво поднявшим свой пышный хвост среди семейства кур и цыплят, клюющих зерна между цветами и травами. Эта вещь была исполнена артистически, с большим художественным вкусом как в подборе колеров, так и в расположении самой группы. И что замечательно: японские шелкошвеи редко работают, имея оригинал перед глазами, от оригинала они, по большей части, заимствуются только одним контуром рисунка, а затем уже от себя, по собственному усмотрению и вкусу, подбирают в шелках нужные им цвета и оттенки, и вы никогда не встретите в таком подборе ни малейшей дисгармонии между цветами. Вырисовка же контура производится очень скоро: либо рисунок декалькируется на белый лист бумаги и нашивается на натянутую в пяльцах материю, либо же после декалькировки он весь еще проходится по карандашу булавочными наколами. В последнем случае, нашпилив лист на приготовленную к работе материю, мастер в зависимости от ее цвета берет на пушок, а то и просто на вату цветной порошок из квасной охры, графита или магнезии и пудрит им этот лист, в результате чего на материи получается контур рисунка, воспроизведенный рядом мелких точек, по которым мастер затем уже проводит черным или белым карандашом и приступает к вышивке. В первом случае шелкошвейная работа идет по бумаге и рисунок получается выпуклый, рельефный, а во втором — плоский. Шелкошвейные веши эти замечательно дешевы: экран с петухом, например, стоил всего пятнадцать иен, а подушки, смотря по величине, от полутора до четырех иен. То есть положительно эти люди почти ни во что не ценят свой собственный личный труд и время, на него потраченное. При назначении цены за какую-либо вещь они прежде всего принимают в соображение не ценность этого труда, а стоимость употребленного на нее материала.
Побродив по торговым кварталам, проехали мы в одну из более возвышенных предгорных частей города, известную под именем Накашима или Накадзима (произносится и так, и этак). Целью этой поездки была мастерская местного японского фотографа, где я сделал себе большой выбор нагасакских видов и типов, превосходно иллюминированных анилиновыми красками. Накашима, без сомнения, одно из самых картинных мест этого города. Лежит она вверх по течению горного потока, что струится в обрывистых берегах, где по руслу наворочены большие мшистые камни да крупные валуны и в изобилии рассеяна разноцветная галька. С береговых обрывов, нередко укрепленных дикокаменными стенками, служащими высоким фундаментом для легких набережных построек, прядают вниз целые каскады лапчатой, зубчатой, ползучей и вьющейся заросли, которая соединяет в себе разные оттенки зелени, от темного с синеватым налетом до буро-красного и нежно-золотистого, и придает всем этим камням, буддийским часовенкам, водяным мельницам и деревянным домикам с их висящими над обрывом галерейками и балкончиками такую прелесть, что словами ее и не выразишь, но пейзажист нашел бы тут для своего альбома чистый клад совершенно новых оригинальных, никем еще не тронутых мотивов. А как хороши эти старые корявые сосны с их причудливо искривленными ветвями, что раскинулись местами вкривь и вкось над обрывом и над черепичными кровлями! Как хороша перспектива этого потока, образующего местами словно ступени из ряда камней, между которыми, одна ниже другой, лежат искусственные запруды, необходимые для орошения ближних садов и для водяных мельниц! Через поток перекинуто несколько мостов, каждый об одной полукруглой арке, очень древней постройки из тесаного камня с каменными же сквозными перилами. Мосты эти, тоже обросшие мхом и мелкими вьюнками, расположены на известном расстоянии таким образом, что если глядеть снизу около русла на мост Амида, то из-под арки, словно из рамы, вам видна в перспективе арка другого моста с кусочком окружающего его пейзажа. Это прелесть что за картинка!.. Но и в общем вид Накашима с дальними планами, коими служат вершины Комиро-ямы и Хоква-сана, ни в чем не уступит своим отдельным деталям. Тут все хорошо, и что ни шаг, то новая картинка, новый мотив для пейзажа.
Неподалеку от фотографии, над самым обрывом, стоит памятник глубокой японской древности. Это священный фонарь, составленный из грубых плит и крупных осколков дикого камня. С виду он похож на два грибка, поставленные один над другим. Стержнем верхнего грибка служит выточенный внутри каменный шар с двумя противоположными месяцевидными отверстиями. Внутрь его вставляется лампада, и по вечерам эти темно светящиеся полумесяцы указывают путнику, что здесь напротив фонаря находится буддийская часовня, замечательная своею древнею статуей лежащей коровы, отлитой почти в половину натуральной величины из темной бронзы. Мы нарочно зашли туда, чтобы полюбоваться на это образцовое произведение древнего японского искусства. Какое спокойствие и сила и вместе с тем какая простота и естественность в позе, в повороте головы и во всей фигуре животного! Тут нет никакой условности и никакой утрировки, столь свойственных, например, китайским изображениям подобного рода. Не говоря уже о достоинстве самого металла, остается только удивляться технике литейного дела и тому совершенству, до какого еще во времена глубокой древности успело достичь скульптурное искусство в Японии, равно как тому тонкому пониманию натуры и чувству пластической красоты, какими очевидно был отмечен талант неведомого художника, столь ярко сказавшийся в этом его произведении, пережившем целый ряд веков, среди которых давно уже успело позабыться имя самого автора.
К завтраку мы вернулись в гостиницу и расположились в общей столовой. Вдруг входит туда и садится по соседству с нами за отдельный столик раздобревший, гладко выбритый туземец средних лет и довольно высокого (для японца) роста. Прическа у него европейская, а костюм национальный.
— Ба! Да никак это Гейшо-сан? — воскликнул В. С. Кудрин, вскинув на него глаза.
— Кхе!.. Он самый, к вашим услугам! — с вежливым европейским поклоном и приятною веселою улыбкой ответил японец, совершенно чисто по-русски.
— Здравствуйте, старый знакомый! Вы, может, меня не помните?
— О, нет, я помню… Я оччинь… оччинь вас помню… Господин доктор?.. Вы были на ‘Светлане’ с великим князем {Алексеем Александровичем.}. Я оччинь хорошо помню! — удостоверял японец, радостно пожимая руку доктору.
— Господа, — обратился к нам последний, — позвольте вас познакомить: Гейшо-сан, иначе черепаха-человек, неизменный приятель всех русских.
— Оччинь рад, — оччинь рад! — отчетливо отчеканивал слова японец, с тою же изысканно приятною улыбкой, совершая рукопожатие поочередно со всеми нами.
Пока он проделывал это, я вопросительно взглянул на доктора: почему, мол, черепаха-человек? Имя, что ли, такое?
Оказалось, как объяснили мне впоследствии, что это буквальный перевод его прозвища, а прозывается он так потому, что держит известную во всей Японии мастерскую черепаховых изделий и сам славится как лучший мастер — артист своего дела.
— Ну-с, черепаха-человек, — обратился к нему доктор, — присаживайтесь к нам и расскажите, что у вас есть новенького, но недорогого?
— Извините!.. Душевно бы рад, душевно!.. но жду одного знакомого, обещал вместе кушать… Пожжалуста, извините! — отнекивался Гейшо-сан, прижимая к груди свои руки, — оччинь жаль, оччинь! А впроччим, пока его нет, присяду на минутку… с удовольствием.
И подвинув себе стул, он сел с краю около доктора.
— Новенькое есть, конечно, — продолжал он, — милости прошу ко мне, там посмотрите… И цены недорогие, оччинь недорогие! Даже оччинь, оччинь дешевые!
— Вы, Гейшо-сан, должно быть долго жили в России?— спросил я.
— Отчего вы так думаете, господин капитан?
— Вы так хорошо говорите по-русски.
— Кхе! Немножко могу, действительно… Но в России я не жил.
— Где же вы так научились нашему языку?
— Дома, господин капитан, здесь, в Нагасаки… еще мальчиком, понемножку от господ русских.
Оказалось, что столь же хорошо, если еще не лучше, он говорит по-английски, и все это самоучкой на слух да с навыку. Замечательная способность.
Вскоре пришел его знакомый, тоже японец в киримоне, и черепаха-человек, повторив нам свое приглашение, удалился за отдельный столик.
Мы сегодня же, вскоре после завтрака, посетили его мастерскую, для чего пришлось ехать опять в японский город. Там, встретив нас, как отменно любезный хозяин, с разными угощениями, чаем и сигарами, Гейшо-сан разложил перед нами множество действительно прелестных вещиц из черепахи. Каждая из них хранилась не иначе как в сосновом, очень аккуратно и даже изящно сделанном ящичке с крышкой. Тут был большой выбор как мужских, так и дамских безделок вроде испанских высоких гребней для косы, головных булавок, цепочек с крестами, вееров, портмоне и портсигаров, футляров для визитных карточек, крышек для альбомов и записных книжек и тому подобное. Все это блистало изяществом, тонкостью и чистотой отделки, достигаемой при помощи самых простых и притом исключительно ручных инструментов, разных пилок, шильцев, буравчиков, резцов и тому подобного. Но цены у черепахи-человека далеко не ‘оччинь дешевые’, напротив, он запрашивает втридорога и уступает ‘оччинь, оччинь’ мало, но зато очень ловко успеет соблазнить покупателя, разговорить его и подкупить своею неисчерпаемою любезностью, так что хочешь, не хочешь, а в конце концов все-таки купишь у него и нужное и ненужное. Больно уж вещи-то хороши, да и хозяин приятен. И чувствуешь даже, что как-то неловко уйти от него ничего не купивши.
Узнав, что я хочу приобрести старое японское вооружение, Гейшо-сан тотчас же сообщил нашим курамам адрес одного своего знакомого купца-антиквара, к которому мы прямо отсюда и поехали.
Домик антиквара находится в одном из переулков, ведущих в гору, к кумирням и храмам, ютящимся под сенью старых, развесистых деревьев. Он выстроен сообразно общему внешнему типу японских построек, и если я вам опишу его, то это выйдет, что в общих чертах я описал их все. Домик поставлен на невысоком фундаменте из больших осколков дикого, нетесанного камня, цементированных по своим изломам известью, что придает им прихотливо неправильный, но в общем очень милый, как бы мозаичный узор. В основание стен употребляется дерево: из нескольких бревен составляется начальный каркас будущего жилища: две боковые стены его (обыкновенно северная и южная) забираются плетнем из тонких бамбучин, и все это вместе образует как бы скелет постройки. Стены, забранные плетнем, облепляются изнутри и снаружи особою вязкой массой из глины, песка, навоза и рубленой соломы. Толщина смастеренной таким образом стены не превышает четырех вершков, но бывает и тоньше. Восточная же и западная стороны постройки, вместо стен, обыкновенно забирается решетчатыми рамами с натянутою на них белою бумагой и раздвижными досчатыми ставнями, которые на ночь и в холодное время закрывают собою эти рамы снаружи. Одновременно со скелетом постройки возводятся и стропила двускатной кровли, которая покрывается как чешуей толстыми аспидно-серыми черепицами, из них же каждая имеет на своем нижнем ребре особое выпуклое украшение в виде розетки. Гребень и ребра крыши окрашиваются полосой белой извести, а углы их украшаются изваянными мордами и торсами каких-то фантастических животных: не то львов, не то псов {Яновская идея верховного божества олицетворяется в фантастическом образе Амиды, которого изображают в девяти различных видах, выражающих его воплощения и совершенства. Эмблемой одного из последних служит песья голова. Не этим ли следует объяснить присутствие таких изваяний на крыше почти каждого японского дома?}. Снаружи стены белятся, а с внутренней стороны весьма тщательно штукатурятся особым цементом желтовато-серого или перлового цвета. Двухэтажные дома строятся таким же способом, и сообщением между этажами служат внутренние деревянные лестницы, обыкновенно отполированные и налощенные самым усердным образом. Оба этажа всегда имеют балкончики или наружные галерейки, которые устраиваются преимущественно со стороны раздвижных стен, но иногда обрамляют и все здание вокруг. Внутренние перегородки состоят или из циновок, или же из ширм и деревянных рам, оклеенных бумагой, и могут быть свободно передвигаемы с места на место для увеличения или уменьшения размеров той или другой комнаты. Дверью по большей части служит тоже выдвижная досчатая ставня, свободно ходящая в пазах. Остальные внутренние поделки как карнизы, рамы и полочки, все из лакированного дерева. Над входом с внутренней стороны помещается деревянная божничка с резными фигурками или отпечатанным на бумаге изображением двух страшилищ: Цзин-сю и Умино-ками, первый из них — гений-покровитель и страж местного жилища, нечто вроде нашего Домового, а второй — дух-покровитель моряков. Надпись над ними гласит: ‘Они берегут от пожара и воров на суше, а плавающих по морям — от потопления’. Пол приподнят от основания фута на два и весь застлан циновками, которые везде и всегда делаются одинаковой величины, так что циновка служит даже условною мерой при разбивке плана будущего дома {Длина циновки обыкновенно 6 футов и 3 дюйма, а ширина 3 фута и 2 дюйма, толщина же 4 дюйма. Обычным материалом для плетения служит рисовая солома, и выделка отличается большою тщательностью. Ковров японцы не употребляют, циновка же заменяет им и тюфяк для спанья, и скатерть для обеда. Поэтому-то они и содержат свои циновки в такой педантической чистоте.}.
В парадной приемной комнате непременно есть особое ‘почетное место’, соответствующее по своему значению ‘красному углу’ в наших крестьянских избах. Оно всегда помещается посредине одной из капитальных (неподвижных) стен и состоит из досчатого плато, вроде ступеньки, аршина в полтора длиной и около аршина в ширину, приподнятой от пола вершка на четыре и отгороженной с обоих своих боков тесовыми, такой же ширины, переборками, доходящими до потолка. В глубине этого плато стоит маленький столик на очень низеньких ножках и на нем другой, подобный же, только еще меньше, а на этом последнем обыкновенно ставится бронзовая или фарфоровая ваза цилиндрической или флаконной формы с букетом живых цветов вроде ириса, лотоса и лилий, а раннею весной — просто с ветвью цветущей сливы, либо какого другого фруктового дерева из тех, что покрываются цветами ранее облиствления: ставят также и ветви цветущих камелий, азалий и тому подобное. На стене, над этой вазой, обыкновенно висит акварельная картина, нарисованная на продлинноватой полосе шелковой материи, наклеенной на плотную бумагу и отороченной парчевым бордюром. Сига-сан объяснил нам, что в каждом зажиточном доме всегда есть целая коллекция подобных картин религиозного, исторического, бытового и пейзажного содержания, равно и картин, изображающих предметы растительного и животного царства, иные из них принадлежат кисти знаменитых японских художников и ценятся очень дорого, но они никогда не вывешиваются все разом, а лишь по одной и именно на стене почетного места, зато переменяются довольно часто, — по крайней мере, раз в неделю, и чем чаще их меняют, тем считается лучше, так как этим удовлетворяется и чувство изящного, и тщеславие зажиточного хозяина. Остальные же картины домашней коллекции хранятся свертками в особых ящиках и темных сухих кладовых, где солнечный свет не влиял бы на яркость и свежесть их красок. Поэтому каждая такая картина не вставляется в раму, а укрепляется, как свиток, на двух деревянных лакированных вальках, украшенных металлическими набалдашниками и снабженных завязками. На почетном месте в некоторых торжественных случаях устанавливается и домашний алтарь, в силу чего оно считается, в некотором роде, священным, и хозяева дома всегда сажают под него своего гостя, если желают оказать ему особенный почет: но садится гость отнюдь не на ступеньку, а перед нею, потому что иначе он выказал бы верх невежества и непочтительности к хозяевам.
В одной из задних, уединенных комнаток дома непременно помешается домашний алтарь, в виде металлического круглого зеркала (кангами). если семья исповедует древнеяпонский (государственный) культ Синто, или же в виде лакированного снаружи и позолоченного внутри шкафчика, где среди обстановки, чрезвычайно напоминающей устройство католического алтаря в миниатюре, помещается резное из дерева изображение Будды, сидящего на лотосе и благославляющего мир. Под ним, ступенью ниже, ‘семь гениев домашнего счастия’, из числа коих наибольшим почетом пользуется Бентен, олицетворяющая собою идеал женщины, семьи, гармонии и моря, как элемента, доставляющего островной Японии главнейшие продукты ее питания. Наравне с Бентен такое же уважение оказывается и Шиу-Ро. Это гений долгоденствия, с огромным лысым лбом, выраставшим у него по мере того, как он жил на земле в течение бесчисленного количества лет, предаваясь наблюдениям, соображением и размышлениям над явлениями жизни физической и духовной. Его атрибуты — журавль и черепаха, составляющие эмблему долговечности: поэтому при каждом домашнем алтаре непременно есть бронзовый шандал в виде журавля, стоящего на черепахе. Третий гений — рыбак Иебис, брат солнца, заботящийся о хлебе и вообще насущном питании счастливой Японии, изображаемый всегда с улыбкой довольства на устах и с удочкой в руке. Эти три гения, наверное, есть в каждом доме, а если в семье имеются дети, то к ним прибавляется гений талантов, старец Тосси-Току, покровитель детского возраста, изобретатель разных детских игр и работ из бумаги. Затем остальные три гения носят уже некоторый сословный характер. Так, поэты, писатели, самюре5, военные люди и гражданские чиновники чтут Бизжамона, бога славы, поселяне — Готея, олицетворяющего внутреннее довольство среди бедности и лишений, а купцы — толстоухого тучного карлика Дайкока, бога богатств материальных, который, впрочем, и помимо купцов пользуется почетом со стороны всех, к нему стремящихся, без различия сословий. Перед ликом Будды всегда теплятся две лампадки, а во время семейных молений зажигаются еще и восковые свечи.
Мебели внутри домов нет, за исключением двух столиков почетного места и двух-трех лаковых этажерок да поставцов, красиво уставленных бронзовою и фарфоровою утварью, лаковыми вещицами и резными или точеными из дерева и слоновой кости безделушками. Иногда в капитальной стене бывает ниша, и тогда в ней устраиваются в виде зигзага две деревянные полочки: одна с правой, другая повыше с левой щеки ниши, и обе доходят до ее середины, где соединяются колонками или резною перемычкой. На них тоже ставится разная утварь более крупных размеров или кладутся носильные вещи.
При каждом домике непременно устроены, во-первых, кухня с вечно тлеющими углями на очаге, где всегда греется большой металлический чайник для скорейшей заварки чая, во-вторых, ванна для ежедневных омовений и, в-третьих, внутренний дворик с садиком и акварумом. Все это, конечно, в самых маленьких, игрушечных размерах, но очень мило, уютно, а у иных любителей имеются еще и комнатные аквариумы и террарии, наполненные особенно редкими рыбками, улитками, ящерками и черепашками. Таков-то, в общих чертах, был домик антиквария, к которому прикатили нас неутомимые курамы.
При входе в него, к нам выглянула из кухни какая-то стряпуха, весь костюм которой состоял только из одной синей юбки, обернутой вокруг бедер, вроде малороссийской плахты, женщина отпрянула назад, задвинув за собою кухонную дверь и крикнула кому-то внутрь дома о прибывших посетителях. После этого к нам сейчас же вышел хозяин в сопровождении хозяйки и домочадцев, которые приняли нас со всеми условными знаками японской вежливости, на коленях, и любезно попросили войти в дом. Мы скинули у порога обувь и взобрались на циновки приподнятого пола, где в первой же комнате глаза мои разбежались перед целою выставкой разнородных изящных произведений старинного японского искусства. Тут были и лаки, и бронзы, и фарфор, и костяные миниатюры, и разное оружие, как например, панцири и шлемы, копья и стрелы, сабли благородных самюре, ножи-гаракири (для вспарывания себе брюха) и ножи-бердыши, насаженные на инкрустированные древки. Я купил для своей коллекции полное рыцарское вооружение за 45 бумажных иен, то есть почти даром. Антикварий, вздыхая, жаловался нам, что цены на старинное оружие вообще упали с тех пор, как правительство преобразовало армию на европейский лад и запретило всем самюре носить по две сабли, со стороны же европейцев спрос на вещи этого рода ничтожен.
Между разными курьезами, редкостями и древностями хозяин разложил перед нами несколько иллюстрированных свитков и книжек романтического содержания. Некоторые из них, судя по картинкам, были далеко не из скромных, и в этом отношении в особенности выделялся один превосходно разрисованный свиток, изображающий целую эпопею любовно-комических похождений двух самюре, заброшенных бурей на ‘Остров Любви’, населенный исключительно одними женщинами. Несмотря на всю свою веселость и остроумие, картинки этого свитка были по большей части слишком откровенны, доходя местами до полного, хотя и наивного, цинизма. Мы, однако, не нашли удобным рассматривать их, так как тут же в комнате сидела рядом с нами молоденькая сестра хозяина, девушка лет тринадцати, по-видимому, совершенно скромная и порядочная. Но тем страннее показалось нам, что антикварий ни мало не стеснялся ее присутствием: хотя бы удалил ее, что ли, под каким предлогом! Мы невольно переглянулись между собою и отложили этот свиток в сторону, как ненужный, а девушка, как ни в чем не бывало, сейчас же стала помогать брату ровнее навертывать его на скалку. Но недоумение наше минуту спустя перешло в окончательное смущение, когда та же девушка, экспонируя перед нами вместе с братом разные вещицы, куколки и древние монеты, достала, между прочим, из поставца две плоские, но слегка рельефные изображения румяного яблока и абрикоса, прекрасно сделанные из шелкового крепа, и сама показала нам их секретную сторону, разняв искусно сложенное яблоко на две половинки.
— Вы напрасно, господа, смущаетесь, — заметил Сига-сан со снисходительною улыбкой, — эти изображения понимаются вовсе не так, как в Европе, и если вы готовы порицать нравственность молодой особы, то это с вашей стороны будет большое заблуждение: нравственность ее от этого нисколько не страдает, она тут не причем.
— Однако же!? — не воздержались мы от недоверчивого восклицания.
— Да уж поверьте!
Нам это показалось очень курьезным и, несмотря на уверение Сига-сана, все-таки не совсем вероятным. Поэтому мы попросили его разъяснить более убедительным образом столь очевидную, несообразность.
— Для европейцев оно не совсем понятно, — начал наш милейший спутник и руководитель, — и это оттого, что европейцы, извините меня за откровенность, всегда подкладывают под подобные вещи какой-то особенный, непристойный смысл, которого мы, буддисты, не допускаем. Вам это изображение кажется только… comme une hose impudente, obscne,— не правда ли? — а для нас это в некотором роде предмет религиозный: и если вы, например, посетите наши монастырские храмы, то бонзы, по всей вероятности, предложат вам в подарок на память точно такие же яблоки или абрикосы. Для нас это есть священная эмблема жизни, воплощение всего сущного, мужское и женское начало или, говоря философски, — элемент активного и пассивного, действующий и страдательный. Словом, это символ, равносильный тому изображению двух половин яйца в одном круге, какое вы постоянно встречаете на бортах наших лодок и судов, на стенах многих домов, в храмах и иногда на памятниках. Это еще уцелевшие остатки древне-азийского религиозного культа лингама, и могу смело вас уверить, что японская девушка, смотря на подобное изображение, нисколько не щекочет тем свое воображение в известную сторону, и остается все такою же вполне скромною и нравственно чистою. Все зависит от того, как смотреть на вещи.
И точно, достаточно было взглянуть в это время на нашу молодую хозяйку, чтобы почувствовать и убедиться, насколько в самом деле прав Сига-сан: ни краски девического смущения, ни наглой или двусмысленной улыбки, ни притворной или действительно детской наивности, вообще ничего такого, что при данных обстоятельствах могло бы быть прочитано в лице европиянки, даже и легкою тенью не мелькнуло на этом спокойном и серьезном личике.
— Вот, наталкиваясь на что-либо подобное и не зная сущности дела, европейцы по большей части и приходят к совершенно фальшивым выводам насчет нравственности японского народа, — заключил Сига-сан свое поучительное разъяснение.
В девять часов вечера отправились мы послушать японских певиц и посмотреть на их танцы, заранее условившись насчет этой экскурсии с А. А. Сига, который взял на себя все хлопоты по ее устройству и обещал к назначенному часу ожидать нашего прибытия на месте. Курамы привезли нас к одному из лучших чайных домов, где при входе мы были встречены двумя молодыми хозяйками, которые одновременно присели перед нами на колени и перегнулись корпусом вперед, опираясь на ладони с вытянутыми вперед пальцами. Эта поза, подающая идею земного поклона, обязательно требуется правилами японского этикета при встрече гостя с хозяйкой дома. По деревянной лестнице, прекрасно отполированной темным лаком, обе хозяйки провели нас наверх во второй этаж, где перед входом в одну из комнат предложили нам скинуть обувь ‘не столько для сохранения циновок’, как уверяли они, ‘сколько для нашего же собственного удобства’. Здесь, на пороге, встретил нас Сига-сан, одетый (вернее было бы сказать раздетый) по-японски: в легкий креповый киримон голубого цвета, как то требуется обычаями здешнего сибаритства для восприятия вечерних удовольствий со всеми удобствами {Вся процедура приема и переодевания почетного гостя обыкновенно совершается следующим образом. Когда, бывало, въ прежнее дореформенное время горделивый самюре (дворянин), а ныне военный офицер входит вечером в чайный дом, он видит у ног своих хозяйку дома и сопровождающих ее экономок, причем самая младшая или самая хорошенькая из них, приподнявшись, умоляет его о позволении ей принять в свои руки и отнести к месту саблю благородного посетителя. Тот обыкновенно удостоивает ее этой милости и подает свое оружие. Тогда она поспешно вынимает шелковый платок, обертывает им правую руку, берет саблю у самого наконечника ножен и держит ее так пред собою до тех пор пока все не войдут в гардеробную, где младшая девушка осторожно кладет ее на особый постамент, специально устроенный чтобы класть на него оружие. В гардеробной, с помощью женской свиты, почетный гость немедленно приступает к самым мелочным приготовлениям своего туалета: голова его завязывается креповою косынкой, в виде ночного колпака, затылок и плечи обертываются вместо шали толстым шелковым фуляром, городской киримон заменяется просторным шлафроком, застегнутым на груди изящно переплетенными шелковыми шнурками, наконец пара белых носков заменяющих туфли дополняет костюм, и гость, вымыв лицо и руки душистою водой, величественно направляется в гостиную, где уже приготовлено для него угощение. Обыкновенно комната эта выбирается в отдаленной части дома, но соединяется с переднею длинными галереями, которые проходят над частью сада. Так описывал все это в 1864—65 годах Оме Гюмбер, таковым же оно остается и до сего времени.}.
Комната, куда нас пригласили, оказалась довольно просторною, вроде небольшой залы. Ее наружная стена, составленная из раздвижных рам, оклеенных белою бумагой, была совсем снята, чтобы дать более доступа сюда внешнему, мягко-прохладному воздуху. Пол этой залы сплошь был застлан мягкими циновками очень тонкой и красивой работы: что же до мебели, то ее не было вовсе, кроме двух европейских стульев, только сейчас внесенных сюда собственно для нас. Сиденья этих стульев, ради пущей вежливости, хозяйки прикрыли небольшими циновочками. Но так как нас было пятеро, кроме Сига, то троим все-таки приходилось сидеть или лежать на полу, и хозяйки, на случай, если бы все мы предпочли последнее, принесли сюда вслед за стульями несколько простеганных ватных одеяльцев квадратной формы, величиной в аршин, и полдюжины плетеных из камыша макур, совершенно особенный инструмент, употребляемый в Японии под голову вместо подушки {По внешнему своему виду, макура отчасти напоминает маленький стереоскоп, с тою разницей что донце ее лунообразно закруглено наружу, так что может качаться в обе стороны. Макуры бывают летние и зимние: первые делаются из сквозной плетенки чтобы лучше продувало воздухом над затылком, а вторые из деревянных сплошных дощечек. В верхней плоскости макуры прикрепляется маленький валёк,— летом свернутый из одной бумаги, а зимой набитый ватой. В таком виде этот своеобразный инструмент подставляется собственно не под голову, а под затылок, чтобы не портить во время сна прическу, в чем, кажется, и заключалась главнейшая цель выдумки этого, во всех других отношениях вполне неудобного приспособления. Одеяльца же, свернутые вдвое, служат для того чтобы подкладывать их под локоть или под макуру если хочется лечь повыше.}.
Комната, когда мы вошли в нее, была уже освещена двумя белыми фонарями, в виде четырехугольных, кверху расширенных вазончиков {Устройство их таково что к деревянному квадратному донцу прикрепляется каркас из четырех обструганных планочек, соединенных на верху деревянною же рамочкой. На каждую из четырех боковых сторон каркаса наклеивается белая протекушечная или промасленная бумага. Фонарь этой формы — один из самых употребительных в простом домашнем хозяйстве, он же служит и ночником.}, которые помешались на высоких деревянных подставках, теперь же, для более парадного освещения, в нее внесли несколько высоких деревянных подсвечников с восковыми свечами {Такой подсвечник состоит из круглого толстого донца, в которое втыкается круглая палка, около аршина длиной, а на нее насаживается деревянная болванка, выточенная в виде чашки, из которой торчит кверху железный шпилек, на этот последний надевается свеча, сделанная из растительного воска. Фитиль ея, полый внутри, свертывается из мягкой бумаги. Форма свечи суженная у основания, несколько расширяется кверху. Такия же свечи различной величины и толщины, разрисованные красками, употребляются и в буддийских храмах на алтарях и пред истуканами.}. На ‘почетном месте’ висела картина, изображающая сцену охоты с дрессированными кречетами, и перед священною ступенькой восседал на сей раз Сига-сан, как инициатор празднества, а нас пригласили разместиться рядом с ним по правую и по левую руку.
Как только мы расселись, молодые незаны (девицы-прислужницы) внесли сюда несколько лаковых таберо {Маленькие низенькие столики, на которые ставятся кушанья. Именем таберо в Японии безразлично называется и подобный столик, и судки в которых носят кушанья, и самый обед.} и, разместив их перед нами, начали ставить на них разные угощения. Первым делом, конечно, появилось саки в фарфоровых бутылочках, формой вроде наших рейнвейновых, вместе с которыми были принесены на лаковых подносиках и фарфоровые миниатюрные чашечки, из коих саки испивается. Запах и вкус этого рисового вина не противен: оно довольно мягко и, по степени крепости своей, отчасти напоминает сухой херес. Японцы любят пить его значительно подогретым, но на мой вкус, холодное саки кажется лучше.
Затем незаны внесли и поставили к сторонке бронзовый хибач (жаровня), наполненный совершенно белою золой, под которою без малейшего запаха тлели древесные угли. На этом хибаче грелись один большой, чугунный, и несколько маленьких глиняных чайничков. Из этих последних незаны разлили, слабый на взгляд, настой японского чая в такие же миниатюрные чашечки, из каких мы только что пили саки, и поставили их перед нами. Этот чай отчасти напоминает зеленый, и заварка его, хотя и вовсе несложна, по-видимому, не требует особенной сноровки: во-первых, надо знать, какой величины щепотку следует положить в чайничек, сообразно его величине, а затем, налив его кипятком и закрыв крышечкой, надо знать или, вернее, чувствовать каким-то особым чутьем, сколько секунд следует продержать его на золе хибача. В этом-то и состоит главное искусство заварщицы, потому что недостоявшийся чай не даст вам надлежащего понятия о своем достоинстве, определяемом вкусом, ароматом и цветом, а перестоявшийся получает не только неприятную горьковатость и терпкость, но и вредно действует на организм, производя сильное сердцебиение и расстройство нервов, при сильном их возбуждении вначале. Чай, приготовленный как следует, почти бесцветен, имея самую легкую изжелто-зеленоватую окраску, и на вкус в нем должна быть маленькая приятная терпкость, что же до аромата, то он очень легок и хорош, но совершенно своеобразен, нисколько не походя на китайский. Для заварки употребляются преимущественно маленькие чайники из темной, или светло-серой пористой глины. Выбор чайника (по величине) зависит от того, сколько человек будут пить: если, например, пьет один, то миниатюрность этого сосуда переходит в нечто совершенно игрушечное, так как вместимость его рассчитана только на две чашечки, а и вся-то чашечка равняется одному глотку со столовую ложку. После второй чашки, чайник обыкновенно выполаскивается и тогда приступают к новой заварке. Японцы предпочитают заваривать чай в сосудах из пористой глины вот почему: хотя такие чайники и протекают вначале, сильно всасывая в себя влагу, но со временем поры их так напитываются мельчайшими, микроскопическими частичками чая, что становятся уже непроницаемы, и тогда-то самые стенки чайника приобретают, так сказать, квинтэссенцию чайной ароматичности, которую и сообщают напитку. Поэтому чем старее, чем дольше был в употреблении подобный чайник, тем выше ценится он знатоками.
Вслед за чаем, незаны стали вносить к нам одно за другим, но в известной постепенности и с небольшими промежутками, разные кушанья и закуски, начиная со сладких печений и так называемой кастера, отменно вкусного, легкого и нежного торта, вроде рыхлого бисквита из рисовой муки, которая, если не ошибаюсь, замешивается на меду с желтками. После кастеры следовали тонкие горячие блинчики, затем — компактная масса в форме толстого диска из вареных и запеченых макарон, нечто вроде еврейского кугля, потом подали маринад из молодых ростков бамбука и просоленную редьку, далее — уху из омаров, цветную капусту и разные вареные овощи, свежий виноград и большую, толстую, красноперую рыбу тай в жареном виде, чудо и красу каждого японского пиршества, которая всегда выносится с некоторою торжественностью и не иначе, как поставленная среди блюда на собственное брюшко, с распущенными плавниками, разинутым ртом, выпученными большими глазами и красиво вздернутым кверху хвостом, что составляет шедевр японского кулинарного искусства. Главное в том, чтобы, жаря рыбу, суметь сохранить ей не только эффектное положение, но и золотисто-красный цвет ее кожи. После рыбы тай вносили еще и еще, и еще что-то съедобное и, как объяснил нам Сига-сан, продолжали бы вносить и больше все время, пока мы оставались бы у них в гостях, если бы Сига, по нашей просьбе, не прекратил этого бесполезного угощения, в котором тотчас же после обеда, никто из нас не ощущал ни малейшей потребности.
Все эти блюда, блюдца, чашечки, бутылочки и лакированные подносики, поставленные прямо на циновки и освещенные сверху четырьмя оплывающими свечами, представляли собою довольно оригинальную картинку, словно детские игрушки среди взрослых людей. Тут же стояло несколько табакобонов, лакированных деревянных ящиков с полным курительным прибором и особый фарфоровый хибач изящной работы, наполненный золой, во глубине которой тлели уголья для закуривания сигар и трубок. Любезные хозяйки тотчас же принесли несколько маленьких тоненьких чубуков, снабженных металлическими мундштуками и чашечками гораздо меньше наперстка, куда они собственноручно наложили по крохотной щепотке табаку и, раскурив, предложили каждому из нас по трубке. Две затяжки, и трубка выкурена. Тогда хозяйка берет ее у вас, и ударяя чубучком о край табакобона над глиняным стаканчиком с водой, стряхивает туда золу, затем снова набивает трубочку, снова сама раскуривает ее с уголька, взятого щипчиками, и вторично подает вам. Эти две трубки составляют для хозяев дома обязательный акт вежливости относительно своего гостя, затем гость уже может сам вытряхивать, набивать, раскуривать и курить сколько ему угодно: готовый табак всегда в достаточном количестве находится в одном из отделений табакобона {Обыкновенно табакобон представляет следующее устройство: это деревянный ящик в роде четырехугольного ведерка с длинными ушками, в которые продета деревянная ручка. Он имеет двойное дно в промежутке коего помещается выдвижной ящичек для хранения трубок. Верхняя часть табакобона разгорожена на несколько отделений, из коих некоторые со съемчатыми крышками. Здесь помещается: фарфоровый стакан служащий пепельницей, медная чашка и щипчики для углей, игла и щеточка для прочистки чубуков и трубок, и табачница для табаку чрезвычайно нежной и тонкой крошки. Табак японцы курят исключительно туземный, он очень ароматичен, с каким-то сладковатым привкусом и чрезвычайно легок. Курильщику турецких и южнорусских табаков к нему трудно привыкнуть, но в умеренном смешении с ними он очень приятен и мог бы служить предметом ввоза в Россию.}.
Между тем в комнату мало-помалу, одна после другой входили гейки, танцовщицы и певицы со своими инструментами и садились против нас широким полукругом. Набралось их тут семь довольно красивых особ от четырнадцати до девятнадцатилетнего возраста, одетых очень нарядно в ярко-цветные шелковые киримоны и богатые оби. Жаль только, что губы их не в меру густо были покрашены какою-то фиолетовою помадой, зато пышные прически очень мило украшались двумя топазовыми булавками и небольшими букетиками цветов с какими-то бахромчатыми висюльками. Каждая гейка принесла с собою свой самсин или самсен — трехструнный инструмент вроде четырехугольной гитары с длинным грифом и лайковыми деками, а одна из девушек вооружилась там-тамом очень оригинального устройства, похожим с виду на песочные часы, и долго настраивала его, перетягивая на обручиках переплет из шелковых лиловых шнуров и ударяя пальцами по натянутой шкуре то с одной, то с другой стороны. Инструмент этот издает глуховатые звуки, которые, однако, на наш слух далеко не могут назваться музыкальными: они очень напоминают отрывистый собачий лай, и так как ими сопровождается и пение, и игра на самсинах, то можете себе представить, насколько такой аккомпанемент мешает слушать и то, и другое. Поэтому, быть может вопреки японской вежливости, мы со всевозможною любезностью просили милую артистку не утруждать себя дальнейшею игрой на своем прекрасном инструменте, который во время действия она кладет себе на правое плечо и ударяет по нем пальцами правой же руки, поддерживая шнуры переплета левою.
Долго шла настройка инструментов, и долго перемигивались да пересмеивались между собой артистки, прежде чем явить нам свое искусство. Но вот, наконец, все они враз ударили роговыми плектрами по струнам самсинов и начали вступительную пьесу своего концерта. Я не привык еще к японской музыке и пению, а потому воздержусь пока от окончательного о них суждения. Скажу только, что мелодия (если таковая была) осталась для меня вполне неуловимою, так как в ней замечается особенное богатство не только полутонов, но вся она, можно сказать, основана на четвертых и даже восьмых делениях тона. Затем должно заметить, что голос главной певицы, быть может, и хорош, но самая манера пения не грудью, а горлом и притом в нос напоминает скорее ночное кошачье мяуканье. Самсины аккомпанируют все в унисон и, большею частью, в разлад с голосами певиц, тоже мяукающих подобно своей примадонне и, наконец, мяуканье это очень монотонно, а, главное, слишком уже продолжительно. Мне, по крайней мере, все время, пока гейки пели, думалось, что было бы очень хорошо, если бы японские песни были покороче. Может статься, на самом деле они вовсе не длинны, но кажутся такими вследствие своей монотонности.
М. А. Поджио попросил геек спеть что-нибудь повеселее, и они обещали ему исполнить самую веселую песню, какая только есть в их репертуаре. Но увы! — и ‘самая веселая’ оказалась столь же медлительною по темпу и столь же монотонною. То была знаменитая Ясокой — заздравная песня вроде наших народных величаний с повторяющимся после каждого стиха хоровым припевом ‘яссо-кой! яссо-кой!’, что значит ‘многая лета’. После двух-трех исполненных таким образом пьес приступили к балету. Сига-сан объяснил нам, что песня, под которую будет плясать девица, игравшая на барабане, носит сатирический характер, осуждая поведение придворных сановников и ученых, которые, вместо того, чтобы посвящать время своим прямым обязанностям и занятиям, играют в кости, спят, низкопоклонничают и вообще бездельничают. Танцовщица, обладающая замечательною мимикой, изобразила все это жестами и движениями своего лица и тела. Что же до музыки, то и ‘сатирические куплеты’ японцев нисколько не отличаются по характеру мотива от песен, только что прослушанных нами. Второй танец под аккомпанемент самсинов и пения исполнен был тремя артистками, которые начали его все вместе, а потом продолжали каждая в отдельности, поочередно, и пока одна из них плясала, две остальные стояли неподвижно у стены, повернувшись к ней лицом. Куплеты, сопровождавшие этот последний танец, передают ощущения первой любви трех девушек четырнадцати, шестнадцати и восемнадцати лет, сообразно чему каждая из трех артисток соответственного возраста изображала мимикой эти ощущения. Танец довольно удачно сочетает в себе комический элемент с женственною грацией.
За сим последовал отдых, которым по предложению Сига-сана мы воспользовались, чтоб угостить геек несколькими чашечками саки и сластями. При этом я имел случай наглядно познакомиться с одним из обычаев утонченной японской любезности. Это именно обычай выпрашивать у соседа его чашечку саки. Кто-нибудь из пирующих, желая оказать кому-нибудь из гостей (преимущественно своему соседу или соседке) особенное внимание, обращается к нему с такою просьбой:
— Господин-сосед (или сударыня-соседка), будьте столь снисходительны, позвольте мне хлебнуть из вашей чашечки.
— Ах, помилуйте! — возражает просимая особа, — как это можно, чтобы вы, такой высокочтимый господин, омочили ваши благородные уста в напитке из того сосуда, к которому уже прикасались мои недостойные губы.
— Вот именно потому-то я и прошу вас, что вы осчастливили этот фарфор прикосновением ваших благоуханных уст.
— Ах, нет, помилуйте! Это никак невозможно! Я никогда не могу допустить такого с вашей стороны низведения своей высокой особы до моего ничтожества.
— Но если я усиленно прошу вас?!
— О, слишком много чести!.. Слишком много!.. Верьте, господин мой, я чувствую, я высоко ценю знак такого с вашей стороны тонкого внимания, но… все же никак не могу согласиться.
— В таком случае, что же! Неужели мне, несчастному, остается прибегнуть к насилию и взять эту чашечку самому, без вашего благосклонного позволения?
— О, нет-нет! Я буду защищать ее!
— Но к чему же!.. К чему, если саки, пригубленное вами, именно вами, покажется мне в тысячу раз… Нет, что я, в тысячу! — в миллионы раз вкуснее и вообще неизмеримо приятнее моего!!
— О, господин! Вы мне льстите!.. Я никак не могу этому верить, потому что это было бы для меня слишком, слишком большая честь, на какую мною пока еще не заслужено права.
Этот спор, состоящий из потока взаимных любезностей, мог бы длиться до бесконечности, если бы не являлось на выручку третье лицо — посредник из числа пирующих:
— Ну, — говорит он, — я вижу, ваше препирательство не кончится вовеки и потому, с вашего позволения, попытаюсь разрешить дело по справедливости.
С этими словами он берет спорную чашечку у гостя и передает ее хозяину дома, а чашечку сего последнего ставит перед гостем, тогда хозяин меняется ею с тем, кто так настойчиво домогался отхлебнуть из нее, и после уже беспрепятственно следует взаимное испивание. Такая-то процедура была проделана Сига-саном и со всеми гейками к особому их удовольствию, после чего с одною из них затеял игру в ‘лисицу, браконьера и досмотрщика’. Вытянутая рука играющего мужчины изображает собою охотника-браконьера, а колено играющей женщины — досмотрщика, лисица же как предмет охоты олицетворяется самою женщиной. Игроки садятся друг против друга. Охотник стремится поймать или подстрелить лисицу, причем знаком его успеха служит то, если ему удастся схватить ее рукой (это значит — поймал живьем) или же коснуться до нее пальцем, что равносильно подстрелу, так как под пальцем подразумевается стрела: но в том и другом охотнику препятствует досмотрщик, он обнаруживается только в том случае, когда лисица, которой представляется защищаться обеими руками, успеет ловким ударом по руке мужчины уронить ее на свое колено, если это достигнуто, то значит досмотрщик тут, на месте, и охотник потерял свою добычу, но если он успел увернуться из-под удара лисицы, то проигрывает эта последняя. Стало быть, тут все дело во взаимной ловкости и сметке. Проигравшая сторона обязана платить выкуп, — обыкновенно что-нибудь из принадлежностей собственного туалета, пока не проиграет всего, до тех пределов скромности, дальше которых идти не считается возможным. Иногда же вместо вещевого фанта штраф заключается в том, что проигравшая сторона должна выпить чашечку саки.
Другая игра — ‘Джонаке’, в которую здесь тоже играли гейки, похожа на наши ‘ладушки’ и состоит в том, что двое играющих должны в известном порядке, но быстро и отнюдь не сбиваясь, ударять своими ладонями об ладони противника прямо и накрест, причем каждому из таких ударов обязательно предшествует удар в свои собственные ладоши. Сбившийся платит штраф фантом или выпивкой. Игра эта всегда сопровождается следующею детскою песенкой:
Джонаке, джонаке,
Джон, джон! Наки, наки!
Хакодате, Нагасаки,
Иокогама хой!
В заключение концерта, гейки все хором сыграли одну пьесу, в которой, к удивлению моему, оказался не только темп, но и довольно определенный рисунок мотива. Я, конечно, сейчас же полюбопытствовал узнать, что это за веселая пьеса и как она называется? — Оказалось, однако, что то была одна русская матросская песня, отчасти переделанная на японский лад, и что артистки исполнили ее, как заключительную пьесу, в честь нашего посещения, чтобы, в некотором роде, польстить нашему национальному чувству. Таким образом и в этом случае пришлось мне остаться при том же неопределенном впечатлении относительно японской музыки, как и вначале. Может быть, она непонятна только нашему непривычному к ней уху, тогда как на самом деле в ней, надо думать, есть свои достоинства, способные услаждать слух и действовать на чувства японцев, народа вообще артистического, одаренного большим чувством изящного и тонким пониманием красот природы. Если б это было иначе, то, конечно, у них не существовало бы и самой музыки, тогда, как напротив, известно, что здесь еще издревле существуют целые ученые трактаты по части теории музыки, целая музыкальная литература, есть своя система нот и целый цикл своих музыкальных инструментов. Кроме того, уже одно то обстоятельство, что японские певицы и музыкантши чрезвычайно быстро усваивают и верно воспроизводят наши русские и европейские мотивы, служит, мне кажется, достаточным доказательством музыкальности их слуха и понимания музыки, они находят только европейские мотивы слишком грубыми, резкими и потому всегда стараются, хоть немножко, смягчить их добавлением от себя уже нескольких переходных и промежуточных полутонов: в этом виде они кажутся им нежнее, округленнее. Поэтому повторяю, что, не ознакомясь с сим делом основательно, я не решаюсь произнести о нем решительного мнения, а ограничиваюсь передачей лишь своих личных впечатлений, и то впечатлений первого раза. Быть может, впоследствии я и пойму кое-что, когда более прислушаюсь и усвою себе хотя некоторые из японских мотивов, и тогда, очень возможно, что впечатления мои изменятся в пользу японской музыки.
При прощании обе хозяйки и все гейки проводили нас с такими же церемониями и поклонами, как при встрече, благодарили за честь посещения их чайного дома и просили не оставлять их и впредь нашим добрым вниманием. Все удовольствие это обошлось нам сущую безделицу — около восьми долларов. Замечательно дешево для портового города.
3-го сентября.
В восемь часов утра К. В. Струве отплыл на ‘Забияке’ в Иокогаму, а наш адмирал, несмотря на дождливую погоду, отправился в Иносу осматривать русский госпиталь, откуда возвратился около полудня.
В этот же день был получен личный ответ Государя на всеподданнейшее поздравление, принесенное адмиралом со днем тезоименитства Его Величества. Это монаршая милость возвещена морякам Тихоокеанской эскадры в следующем приказе: ‘На мое поздравление с высокоторжественным днем тезоименитства Государя Императора, Его Императорское Величество соизволил осчастливить меня ответною телеграммой следующего содержания: ‘Примите мою искреннюю благодарность за поздравления и пожелания, выраженные от вашего имени и от имени моих бравых моряков вашей эскадры. Александр’. В этих словах нашего обожаемого Монарха я усматриваю знак особой милости и благоволения к морякам эскадры Тихого океана и уверен, что они всегда оправдают доверие Великого Государя и покажут себя достойными Его милости. Приказ этот прочесть при команде на судах эскадры’.
Дождь пошел еще с полуночи и продолжался с небольшими перерывами до пяти часов пополудни, когда все соседние вершины вдруг закурились зловещими сизыми тучами и налетел первый шквал, сразу поднявший в бухте сильное волнение. С каждою минутой ветер все крепчал, и порывы его становились все неистовее, срывая верхушки пенистых волн и разнося их водяною пылью довольно далеко в глубь суши. Мы любовались шквалом, стоя на балконе отеля, отстоящего от берега шагов на триста по прямой линии, и нас изрядно-таки обдавало этой пылью.
Через несколько минут массивные, клубящиеся тучи слились в одну свинцово-серую пелену, которая заволокла все небо уже безо всяких оттенков и очертаний отдельных облаков, и тут вдруг хлынул неистовый дождь. Японские лодки метало из стороны в сторону и швыряло на волнах, как легкие ореховые скорлупки, они спешили с разных сторон залива укрыться в городском канале, куда направилась и английская военная шлюпка. Иные лодки носились по рейду без гребцов, иные совсем перевернулись кверху дном, а в одной из них, почти посередине бухты, сидел японский ребенок, мальчик лет шести, один-одинешенек и, по-видимому, совершенно парализованный страхом или же вполне равнодушный к неистовству бури, потому что с его стороны незаметно было ни малейшего движения, которое указывало бы на борьбу со стихией, на стремление добраться до берега, или на мольбу о помощи. Вероятно, хозяева этой лодки незадолго перед бурей сошли на берег, оставя ребенка в каюте, и не успели вовремя к ней вернуться, так как буря разразилась моментально. Замечательная и поразительная внезапность!.. Говорят, редкий из подобных штормов обходится без жертв, которыми преимущественно становятся неосторожные японские дети.
Несколько лодок столкнулись и сцепились между собою, переломав свои длинные, тонкие приставные носы, и блуждали по заливу в одной безобразной куче: три или четыре из них залило водой, и они пошли ко дну, вероятно, похоронив вместе с собою все достояние своих хозяев. За одною из лодок, перевернувшеюся вверх дном, двое отважных пловцов, не раздеваясь, бросились с возвышенной набережной, достигли до нее вплавь и после долгих отчаянных усилий благополучно втащили ее наконец в канал и привязали к кольцу у берега.
Ураган между тем бушевал с каким-то свистом и гулом, в котором сливались и глухие удары громадных бурунов, высоко хлеставших в каменную стенку набережной, и шипящий шум волн, сшибавшихся между собою на просторе всего залива, и дикий вой ветра, нагнетавшего старорослые деревья, и треск ломающихся ветвей и сучьев. Порой целые вереницы таких ветвей и отдельных листьев, комки сена и соломы, клочки бумаги и хлопка, детские ‘змеи’ и какие-то тряпки, неистово кружась, неслись в воздухе. Окна, двери и жалюзи дрожали и трещали при каждом буйном налете вихря. Оставаться долее на нашем балконе уже не было никакой возможности: все платье и белье на нас было мокрешенько, хоть выжми, от дождя и водяной пыли, посылаемой к нам бурунами. Двенадцативесельная шлюпка и паровой катер, посланные с ‘Африки’ к берегу за С. С. Лесовским, не могли подойти к пристани: их так швыряло, что они рисковали разбиться вдребезги о гранитную стенку, и отпущенные адмиралом обратно, целые три часа лавировали около судна, не имея возможности пристать к его борту. Двенадцать дюжих матросов, несмотря на все свои усилия, не могли выгрести против ветра, направление коего в течение четырех часов времени, пока продолжалась буря, обошло почти весь румб.
Около девяти часов вечера буря стихла почти также моментально, как и началась, и, через какую-нибудь четверть часа после удара последнего шквала, легкий ветерок сгонял с неба уже последние клочки разорванных туч, из-за которых мелькала полная луна. А спустя еще около получаса эта луна уже в совершенной тишине лила на землю свой серебристый свет, ни на мгновение не заслоняемый даже легчайшею дымкой мимолетного облачка.
Это был небольшой образчик циклона, так сказать тайфун в миниатюре, и если такова его сила в отлично закрытой бухте, то каково же пришлось судам, застигнутым в открытом море!..
Завтра уходим к Шантунским берегам Китая, в Чифу, где пробудем дня два и затем возвратимся в Нагасаки. А сегодня так и не удалось мне осмотреть буддийские храмы и японские кладбища. Впрочем, это до следующего раза.

От Нагасаки до Чифу

На военном судне. — Особенности морской дисциплины. Одно из сухопутных заблуждений насчет моряков. Ход жизни и службы в море. Вахтенный журнал. Раздача винной порции команде. Морские койки.— Что такое камбуз для матроса. Игры и развлечения на баке. Судовые работы. Церемония поднятия и спуска флага. Тревога. — Артиллерийское ученье. С. С. Лесовский на поверке занятий. Пожарная тревога.

4-го сентября.
Мы на крейсере ‘Африка’.
Я в первый раз в жизни иду на военном судне. Какая здесь своеобразная жизнь, какой порядок и что за идеальная чистота!.. Куда ни кинешь взгляд, все на своем месте, все сделано прочно и глядит солидно. И так оно тщательно пригнано и подобрано к своему определенному месту, нигде ничего лишнего: в машинном отделении все исправно, ничто не визжит, не стучит, не хлябает, так что и не слышен ход всего этого сложного механизма: один только мерный шум бурлящей воды за кормой напоминает о работе винта. От трюма до шканцев {Шканцы — часть верхней палубы между бизань (заднею) и грот (среднею) мачтами: место, считающееся почетным, где читаются выдержки из морских законов, объявляются приказы и судебные решения. Всякий из военных, приезжающий на судно, входя на шканцы, обязан приподнять свой головной убор для отдания почетному месту чести.}, и снаружи и внутри все вымыто, вычищено, вылощено, отполировано, словно сейчас только из мастерской. Каждая принадлежность судна, даже каждая мелочь, все деревянные поделки и металлические вещи, все это видимо щеголяет своим лоском и блеском. А в общем картина судна с его палубой, тяжелыми пушками, стройными мачтами, парусами и снастями даже очень красива. Во всем этом вы чувствуете просто художественное сочетание форм и линий, чувствуете творческую мысль, создавшую это стройное целое, и я понимаю теперь, почему многие маринисты так любят изображать военные суда на своих картинах.
Но что в особенности поражает с непривычки меня, офицера сухопутных войск, так это своеобразная морская дисциплина. Не ждите, например, чтобы проходящий матрос отдавал вам честь, приложив руку к шапке: он это сделает ‘на берегу’, но не здесь, потому что здесь он непременно при деле, на вахте, и если попался вам навстречу, то значит, наверное, послан за чем-нибудь нужным. Точно также, если люди сидят на палубе за какою-либо работой и мимо их пройдет вдруг офицер, не ждите, чтоб они вскочили перед ним с места и стали навытяжку: нет, каждый преспокойно продолжает себе сидеть и заниматься своим делом. А когда офицер обратится к матросу с каким-либо распоряжением, тот только поднимет на него глаза и, выслушав, ответит, сидя, одним лишь отрывистым ‘есть!’, но от заданного дела не оторвется даже на секунду. Зато едва лишь раздастся сигнальный свисток или призывная команда, все это в миг встрепенется, кинется наверх, и не пройдет еще минуты, как вы уже видите, что каждый человек на своем месте, у того дела, к коему предназначен, и если нужно ‘крепить’ или ‘убирать’ паруса, то сколь ни будь силен ветер, как ни швыряй волны судно, как ни будь велики его размахи и крен, ни один матрос не задумается лезть на самую верхушку брам-стеньги или на концы брам-рей, и все, сколько потребуется, в тот же миг, как муравьи, побегут вверх по вантам {Брам-стеньга — верхняя составная часть мачты, брам-рея — верхняя рея, подымающаяся по брам-стеньге, ванты — проволочный трос (веревки), держащий мачту с боков и прикрепленный к бортам, для беганья по вантам, между ними привязываются тонкие веревочки, называемые выбленками и служащие лестницами.}. И тут уже не будет ни одного, кто бы позамешкался или не пошел туда, куда его посылают. В этом-то и состоит морская дисциплина.
Кстати также сказать, у большинства людей, незнакомых с бытом моряков на море, почему-то существует странное и решительно ни на чем не основанное мнение, будто морские офицеры в плавании злоупотребляют в кают-компании крепкими напитками, или ‘заливают морскую скуку’. Это величайший вздор изо всех вздоров, какие я только знаю. Даже тени чего-либо подобного нет в действительности. Во-первых, для моряка на море нет скуки, а есть одно только дело, служба и служба серьезная, тяжелая, сопряженная с величайшею нравственною ответственностью, поэтому скучать ему некогда. Не говоря уже о том, что у каждого офицера на судне есть какая-либо своя, особо ему порученная специальность, но просто отстоять иногда две вахты в сутки, одну в течение четырех, а другую в течение шести часов времени, это вовсе не шутка, да смотря еще в какую погоду придется стоять, и, исполнив такую службу, человеку в пору только поесть, подкрепить свои силы да скорее в койку, отдохнуть сколько возможно, пока не раздалась команда ‘все наверх!’, по которой он должен быть готов на своем посту в ту же минуту. А во-вторых, в море моряки пьют менее, чем где-либо. Рюмка водки перед закуской, рюмка марсалы за обедом, вот и все, да и эту-то дозу принимает далеко не каждый. Здесь господствует самая воздержанная жизнь, и не потому только, что Морской устав запрещает то или другое, но потому, что собственное достоинство и нравственное чувство не допускает моряка до такой слабости. Это, наконец, просто не в морских нравах, и нетрезвый офицер на судне во время плавания представил бы собою такое небывалое постыдное явление, что он сразу потерял бы во мнении товарищей всякое уважение и доверие к себе, после чего ему, конечно, не оставалось бы иного исхода, как только ‘списаться’ с судна при первой же возможности. ‘На берегу другое дело, там можно иногда и кутнуть: на то он и берег’. Но на судне — никогда {Утверждаю это на основании личного убеждения, вынесенного мной из моих плаваний на военных судах во время нашей Тихоокеанской экспедиции 1880—1881 годов.}.
Надо же, однако, дать вам некоторое понятие о заведенном порядке жизни на военном судне в море. Для этого, самое лучшее, я обращусь к помощи ‘вахтенного журнала’, исключив из него только то, что чересчур уже специально, и сопроводив кое-что своими замечаниями и пояснениями. Вот что записано в вахтенном журнале крейсера ‘Африка’ под 4 числом сентября 1880 года:
‘В половине одиннадцатого часа по полуночи пары были готовы. Вызвали всех наверх с якоря сниматься. В одиннадцать часов снялись, дали ход машине и пошли в море. В пятьдесят пять минут двенадцатого, пройдя меридиан маяка Иво-Симо, в расстоянии двух с половиной кабельтовых {Кабельтов — мера длины во сто сажень, каковой меры делаются все морские веревки, из них толстые (в 6 дюймов и более в окружности), также называются кабельтовыми.}, взяли курс по главному компасу на SWtW’.
‘В двенадцать часов прошли параллель того же маяка в расстоянии одной итальянской мили. Поставили фор-трисель, фор-стеньги-стаксель6. Дали команде вино и обедать’.
‘По наблюдениям в полдень, направление ветра было NW, сила его 2 балла {Сила ветра определяется по тому, какие возможно нести паруса. Полный штиль соответствует 0 баллов, свежий ветер — от 6 до 8 баллов, шторм от 8 до 10 и ураган от 10 до 12.}, ход шесть узлов {Узел равен 1 итальянской миле (1 3/4 версты), название же узел происходит от того, что скорость хода измеряется бечевкой, на которой навязываются узелки, число коих показывает соответственную скорость в итальянских милях.} при пятидесяти двух оборотах винта в минуту. Состояние погоды и неба — ясно, 7 {При 0 баллов небо совершенно закрыто облаками, а при 10 баллах — совершенно безоблачно.}, состояние моря 1 (тихое). Высота барометра 30,03, температура наружного воздуха +22 1/2®, температура моря +23®. Высота воды в трюме семь дюймов, температура угольных ящиков +21®/+25®. Давление пара 65 фунтов.’
Подобные наблюдения на судне повторяются во время хода по нескольку рад в сутки, а именно: в полдень, в три часа пополудни, в восемь часов вечера, в полночь, в четыре часа пополуночи и в девять часов утра.
‘В пятьдесят минут первого часа дня обрасопили {Обрасопить значит повернуть реи в горизонтальной плоскости по ветру таким образом чтоб они представили собою наименьшее ему сопротивление.} реи по ветру. В два часа разбудили команду и дали чай. В три часа поставили грот-трисель и крюйс-стеньги-стаксель. {Грот-трисель — парус соответственный фор-триселю, только подымаемый на грот-мачте, крюйс-стеньги-стаксель — трехугольный парус такой же как фор-стеньги-стаксель, между грот и бизань-мачтами.} Взяли курс по главному компасу на SW 65®. В двадцать минут четвертого часа развели команду по судовым работам. В пять часов окончили все работы. В четверть шестого пробили боевую тревогу для поверки расписаний абордажного и пожарного. В сорок минут шестого команда из белых рубах переоделась в синие (фланелевые). В шесть часов дали ей вино и ужин’.
Любопытно наблюдать процедуру раздачи людям винной порции. К шести часам дня ‘баталер’, то есть унтер-офицер, принимающий и выдающий на корабле провизию и ведущий ее отчетность, появляется на верхней палубе в сопровождении двух очередных матросов, которые бережно несут за ним большую луженую ‘ендову’ (лохань), наполненную ромом, и ставят ее на шканцах перед рубкой. Аромат крепкого рома разливается в окружающем воздухе. В одной руке у баталера мерная чарка, равняющаяся вместимостью доброму стакану, в другой карандаш и форменная книга, где он отмечает палочками и крестиками пьющих и непьющих. Последние вместо своей порции получают при общем периодическом расчете известную сумму денег, в зависимости от стоимости рома (обыкновенно по пяти копеек за каждую чарку).
Как только ендова поставлена на палубу, вокруг нее собираются все боцмана {Старшие унтер-офицеры на судне. Боцманматы — простые унтер-офицеры.} и с некоторым душевным томлением поглядывают то на ром, то на мостик, в приятном ожидании, когда стоящий там вахтенный лейтенант отдаст им приказание ‘свистать к вину’. Вот бьют в колокол ‘четыре склянки’, что по сухопутному означает шесть часов дня {Морские сутки разделяются на шесть четырехчасовых периодов, из коих в каждом отбивается по восьми склянок. Бьются склянки чрез каждые полчаса таким, например, образом: в полдень — восемь склянок, заканчивающих собою предшествовавший период, в половине первого часа дня — одна склянка, в час — две, в половине второго — три, в два — четыре и т. д. По восьми склянок бьется в полдень, в четыре часа дня, в восемь вечера, в полночь, в четыре часа ночи и в восемь часов утра.}, и вслед за тем ожидаемое приказание отдано. Тотчас же все боцманы дружно и что есть мочи принимаются свистать в свои оловянные ‘морские’ свистки, висящие у них на шее на длинных медных цепочках и заливаются на все тоны по несколько раз протяжными посвистами. Это у матросов называется ‘соловьи поют’. Как только ‘соловьи’ пропели, на шканцы высыпает из жилой палубы толпа матросов, и баталер передает чарку старшему боцману. Тот зачерпывает ею до верху из ендовы и, выпив, передает по старшинству второму по себе чину. Таким образом, сначала ‘кушает’ начальство, господа боцманы и прочие боцманского ранга люди, а затем уже приходит очередь матросов, начиная с марсовых, потом ‘первостатейных’ {Матросы разделяютея на марсовых получающих это звание сопряженное с увеличенным содержанием, за хорошую службу на марсах (площадка наверху мачты), на первостатейных и ни матросов второй статьи. Звание первостатейнаго дается также за хорошую службу вообще и сопряжено с увеличением жалованья.}, и далее, которых баталер выкликает по списку. Но люди так уже хорошо знают каждый свою очередь, что баталер может и не утруждать себя выкличкой: ни один не ошибется, — успевай только отмечать палочки да крестики!
Замечательно, что весь процесс выпивания матросы проделывают в высшей степени серьезно, словно совершая некий акт великой важности, причем на каждой физиономии отпечатлевается самое солидное, чинное и сосредоточенное выражение. Каждый приступает к чарке не иначе, как сняв предварительно шапку, и большинство, за исключением лишь некоторых финнов и эстов, да и то не всех, еще и крестится при этом. Пьют они, разумеется, без запинки, залпом, даже и глазом не моргнув, после чего каждый крякнет, оботрет рукавом усы, сделает неведому кому общий поклон и передает чарку следующему. Последним ‘кушает’ баталер, и затем ендова немедленно же убирается до следующих ‘соловьев’. Так неизменно повторяется это по два раза в сутки, под какими бы широтами наш матрос ни плавал. Даже зной Красного моря, по-видимому, не оказывает на него в этом отношении никакого влияния, что объясняется впрочем, тою усиленно-деятельною, трудовою жизнью, какую ведет матрос на судне. А кто уж не пьет, тот все равно нигде пить не станет, даже и в Ледовитом океане. Ром, надо отдать ему справедливость, на наших военных судах всегда бывает отличный, крепкий и душистый. ‘Горлодер первый сорт, такой, что ах… просто бархат’, — говорят о нем матросы, для которых, по замечанию одного старого моряка, и спиртомера никакого не нужно: надлежащую крепость каждый из них безошибочно определит ‘по горломеру’.
‘В пять минут седьмого часа прошли мы меридиан маяка Озе-Саки в девяти итальянских милях и взяли курс по компасу NW 83®. В половине восьмого дали команде койки’.
Я нарочно заглянул в жилую палубу, чтобы посмотреть, как управляются люди с этим спальным приспособлением. Каждая койка состоит из достаточно длинного и широкого полотнища, которое на веревочках собирается к двум кольцам, от коих подвешивается под потолок вроде люльки или гамака на толстых веревках, а чтобы в койке человека не сдавливало, то в концах ее вставляются деревянные распорки. Спать в такой постели, говорят, очень удобно, но нужна некоторая привычка. На каждую койку выдается подушка и тюфяк, набитый мелкою пробкой и служащий при случае спасательным поясом, кроме того, простыни и байковое одеяло. Всю снятую с себя одежду матрос подкладывает к себе под голову, чтобы в каждую минуту быть готовым по первой тревоге. Тут же в койке он одевается и спрыгивает на пол. Койки подвешиваются под бимсы7 правильными рядами в несколько шеренг, смотря по числу команды, и каждый человек раз навсегда знает определенное ему место.
‘В половине девятого маяк Озе-Саки скрылся на NO 80® и прекратили огонь под камбузом’.
Вот и еще одно незнакомое для сухопутного читателя слово. Камбуз — это судовая кухня, состоящая из большой медной печи с плитой и котлами, в одном из коих греется пресная вода для чая, и раз что камбуз потушен, этого напитка до следующего утра уже не получишь. У камбуза, обыкновенно, любимейшее место каждого матроса: это нечто вроде клуба, где в свободные часы люди любят покалякать, а в холодное время погреться, и, частным образом, по благоизволению ‘кока’, то есть повара-кошевара, ‘побаловаться’ собственным чайком, у кого есть в запасе. Пища в камбузе готовится с помощью пара.
После вечерней чарки и по спуске флага, часть команды, свободная от службы, обыкновенно собирается на баке (в носовой части судна) подышать вечернею прохладой, покурить и поиграть ‘в линьки’, а иногда песенники составят там круг и начинается под хоровую песню бойкая пляска ‘вприсядку с вывертом’. Тут уже для команды находится ее действительный клуб, потому что курить, например, можно только на баке, ради чего там имеется фитиль в фонаре и ставится ведро с водой для вытряхивания золы из ‘носогреек’ и бросания окурков. Игра ‘в линьки’, кажись, одна из самых любимых между матросами. Кому первому подставить свою спину под жгут обыкновенно решается жребием, а иногда и ‘по назначению’, если подвернется молодой, неопытный и добродушный матросик. Вынувший жребий нагибается вперед и кладет свою голову в колени сидящего на чем-нибудь матроса, который заслоняет ее с боков ладонями так, чтобы тот ничего не мог видеть. Играющие при этом собираются в кружок, и кто-нибудь из охотников ударяет жеребьяка по ляжкам коротким пеньковым жгутом или просто рукой. Жеребьяк должен угадать, кто именно его ‘попотчевал’, и если угадает, то ударивший беспрекословно обязан заменить его собой, а если нет, жеребьяк продолжает подвергаться тому же испытанию, пока не выручит его счастливая угадка. ‘Угощают’ же в это время разные охотники, причем только строго наблюдается, чтоб удар наносил кто-нибудь один, а не двое или трое разом. Если же в увлечении игрой случится такая оплошность, то проштрафившегося без разговоров отправляют на место жеребьяка. На силу шлепка игроки не обижаются и говорят, что им ‘кровь полирует’. Но замечательно, до чего иные из них наметываются угадывать по силе и характеру удара, кто именно нанес его, угадывают сразу и почти без промаха, даже не поднимая головы, что всегда служит для товарищей источником веселого смеха. Очевидно, что для этого нужен предварительно большой практический опыт. Но некоторые угадывают еще и по физиономии, для чего испытуемый имеет право после каждого удара встать и окинуть взглядом лица стоящих вокруг его товарищей. Обыкновенно ударивший тотчас же состроит себе самую невинную или равнодушную рожу, но тут-то притворщик и выдает себя по глазам, с которыми не всякий умеет сладить. В это же время другие обыкновенно стараются сбить угадчика с толку, строя себе нарочно такие физиономии, которые явно стремятся выразить, что это, мол, я тебя так попотчевал. Но опытный игрок на такую штуку не поддается, а ищет ‘глаза настоящие’. Так продолжаются у них эти игры или песни до раздачи коек. Перед этою раздачей команда по свистку выстраивается на шканцах и вся общим хором поет вечернюю молитву — ‘Отче наш’ и ‘Спаси Господи люди Твоя’, после чего, за исключением вахтенной части, люди разбирают свои койки и укладываются спать в жилой палубе.
‘В половине десятого часа взята высота полярной звезды ( Polaris) 33®18′,— широта получилась 32®34’ N-ая.
‘В одиннадцать часов закрепили все паруса.
‘В полночь счислимая широта была 32®37′ N—ая и счислимая долгота 127®24’30’ О—вая, от Гринича. Взяли курс по главному компасу на W. Направление и сила ветра D-2, ход 11 1/2 узлов при 57 оборотах винта в минуту. Небо ясно, состояние моря — 2, высота барометра 30,os. Температура наружного воздуха +19®, температура моря +18 1/2®. Высота воды в трюме 9 дюймов. Температура в угольных ямах +21®/+25®. Давление пара 68 фунтов.’
В четыре часа ночи, при тех же условиях, внешняя температура понизилась до +17 1/2®, а вода в трюме повысилась до 10 дюймов.
5-го сентября.
Продолжаю мой дневник по вахтенному журналу. ‘Находясь под парами в Желтом море под вице-адмиральским флагом с полуночи имели следующие случаи:
В половине первого часа развели огонь под камбузом.
В двадцать минут третьего часа открылась на NW 22® гора Аугланд на острове Кельпарте. В пять часов разбудили команду, а в половине шестого дали ей завтракать каш_и_цу (не кашицу, а именно кашицу по-морскому) с маслом и сухарною ‘толчонкой’. В шесть часов скатили обе палубы (верхнюю и жилую, то есть обмыли их морскою водой), затем прибирались у орудий, чистили медь и железо, а потом обтирали абордажное оружие’.
‘В восемь часов утра, по рапорту, крейсер и команда обстоят благополучно, больных нижних чинов в лазарете нет, приходящих (к доктору) три человека, воды в трюме 10 дюймов’.
Принятию начальником рапорта обыкновенно предшествует поднятие флага, совершаемое с некоторую церемонией, а именно: все офицеры выходят наверх, к дежурной части, и в то время как по команде вахтенного лейтенанта ‘флаг поднять!’ двое матросов принимаются тянуть его вверх на бизань-мачту — все боцмана дают долгую трель на своих свистках, и люди стоят смирно, а офицеры обнажают головы, пока свернутый флаг не достигнет до надлежащего своего места, где он моментально развертывается и гордо начинает веять в воздухе, осеняя своим Андреевским крестом корму военного судна. При спуске флага, по закату солнца, повторяется та же самая церемония.
‘В восемь часов прошли траверс горы Аугланд (6,558 футов)’.
‘В девять часов пробили ‘сбор’ для осмотра команды. В половине десятого, по приказанию главного начальника морских сил в Тихом океане, генерал-адъютанта, вице-адмирала Лесовского, пробита боевая тревога с одною дробью. Орудия были готовы к действию все через две минуты, а самое первое, левое шканичное, шестидюймовое, через 1 1/4 минуты. После изготовки орудий его превосходительство С. С. Лесовский производил у каждого из них смотр одиночных учений, а затем приемы заряжания. В десять часов пробили ‘отбой’ и начали крепить орудия по походному: закрепили все в продолжение 2 1/4 минут. Его превосходительство, оставшись доволен быстрым изготовлением орудий к действию и скорым выполнением различных приемов по сигналам, благодарил команду за усердие’.
Сегодня мне впервые довелось видеть артиллерийское учение на судне. Едва раздались первые звуки тревоги, как изнутри жилой палубы послышался торопливый дробный топот многочисленных босых ног по трапу, и вся верхняя палуба в ту же минуту покрылась множеством людей в белых штанах и рубахах {В жаркое время матросы на судне, для облегчения и чистоплотности, вовсе не носят обуви, хотя им полагается по паре белых парусинных башмаков.}. Все это живо разбегалось в разные стороны и места по назначению, одни — в крюйткамеру за зарядами или в бомбовые погреба за снарядами, другие к их люкам для приема и подноски тех и других, третьи к орудиям на шканцы, на корму, на бак, те к картечницам, эти на марсы… Стук открываемых люков, лязг отмыкаемых цепей, грохот станковых колес, катящихся по рельсам, топот, беготня, командные крики, выемка и подноска тяжеловесных снарядов, наводка, заряжание и наконец ‘пли!’ — все это кипит, мелькает в глазах и совершается с изумительною быстротой и энергией. На первый раз, с моей сухопутной точки зрения, мне показалось даже, что во всем этом есть как будто один недостаток, а именно: излишек суетливости и какой-то нервности, словно бы мечутся перед вами какие-то ‘оглашенные’. У нас в полевой артиллерии делается это как-то плавнее и спокойнее. Мы стояли с А. П. Новосильским на мостике в качестве зрителей, и я не воздержался, чтобы не поделиться с ним своими впечатлениями.
— У нас иначе нельзя, — возразил он мне. — Здесь дорога не то что минута, а каждая секунда, чтобы предупредить неприятеля своим огнем: ведь он тоже не дремлет, и достаточно с его стороны одного удачного первого выстрела, чтобы пустить вас ко дну.
Я продолжал с полным вниманием следить за ходом учения, за этою кажущеюся суетней и к концу должен был сознаться как самому себе, так и своему соседу, что первоначальное мое заключение было скороспело и потому ошибочно. Суетня эта только кажущаяся, на самом же деле все идет совершенно стройно, точно, как нельзя более аккуратно. Ни сортировщики, ни подносчики снарядов ни разу не сбились в калибре, хотя орудия тут разнокалиберные, ни разу они не запнулись и не столкнулись в тесных проходах пара с парой, шмыгая от люков к пушкам и обратно, а все это так легко, так возможно и, казалось бы, даже неизбежно должно случаться на таком ограниченном и узком пространстве как палуба легкоходного крейсера. Я убедился наконец, что все это быстрое движение кажется таким суетливым именно вследствие тесноты пространства, на котором оно происходит. Нет, здесь каждый, можно сказать, до тонкости знает свою роль, свое назначение и сопряженное с ним дело, и каждый с увлечением отдает ему все свое внимание, не замечая уже ничего и никого постороннего. Наш адмирал во время перемены направления орудий, тоже увлекшись, неосторожно приблизился к работавшим, и один из прислуги, не заметив своевременно его присутствия, по нечаянности довольно чувствительно задел его гандшпугом. Но Степан Степанович даже и не поморщился. Любо было посмотреть на старика в эти минуты: он весь как бы преобразился, голова приподнята, глаза горят, взгляд орлиный, нижняя скула энергично поджата и стиснута, и сам весь полон энергии словно бы помолодел и вырос, — видно сразу, что человек попал в свою настоящую родную стихию и что в минуту действительного боя он сумел бы быть настоящим начальником. Это как-то чувствуется.
Не успело кончиться артиллерийское учение, как в половине одиннадцатого пробили в колокол пожарную тревогу, и ровно через полторы минуты все помпы были уже готовы и извергали за борт сильные струи высоких дугообразных фонтанов. Видно, что и в этом деле команда вышколена прекрасно. Через четверть часа дали ‘отбой’ и разоружили помпы. В то же время наш крейсер прошел параллель горы Аукланд, и перед ним впереди, в направлении NW 11®, открылся остров Росс. В четверть двенадцатого команде дали вино и обед, а затем положенный отдых.
В полдень измерили высоту солнца: получилось 58® 33′ 30′ секунд к S. Суточное течение в этом месте идет на SO 33® и равняется 3 1/4 итальянским милям. Ход судна 11 узлов при 56 оборотах винта. Небо все так же ясно, море спокойно, высота барометра 30,12, температура воздуха +28®, температура моря +19®, в угольных ямах — +20®—+24®, давление пара 66 фунтов, в трюме воды на 10 дюймов.
Поверхность моря при полном безветрии приняла на взгляд какую-то стеклистость, словно мы плывем по гладкой массе растопленного стекла. Близ бортов нашего судна морская гладь покрыта сплошь буроватою пылью. Это явление называется цветением моря.
В три четверти второго часа разбудили отдыхавшую команду и дали ей чай, полчаса спустя развели людей по работам: красить белою спиртовою краской жилую палубу и паровой катер, комендоров же — прибираться у орудий {Звание комендоров носят старшие из орудийной прислуги во флоте.}. В половине четвертого, после того как двукратное пеленгование {Пеленговать, от голландского слова pleegan, значит определять на море положение судна по береговым предметам.} возвышенности острова Росса показало, что мы находимся от него на расстоянии 14 1/2 итальянских миль, взяли курс на NW 20® и спустя четверть часа прошли траверз этого острова. В половине пятого начали опреснять воду для машины, так как запас ее, взятый на берегу, был уже на исходе. В пять часов открылась на северо-востоке группа рифистых островков, известная у мореходов под названием ‘Группы Гидрографов’. В шесть часов все судовые работы, кроме окраски жилой палубы, окончились: команде велено переодеться в синие рубашки, и затем дали ей вино и ужин. В семь часов окончили окраску жилой палубы и спустили флаг, в восемь выдали команде койки и в четверть девятого потушили огонь под камбузом.
В полночь счислимая северная широта была 35®13′ и восточная долгота 124®18′ от Гринвича. Ясно, штиль, наружная температура +19®, температура моря +18 1/2®, ход 11 узлов. Теперь читатель имеет некоторое понятие о течении служебных и специальноморских занятий на военном судне во время его хода, а потому без особенной надобности впредь я не стану более утруждать его внимание цифрами и выписками из вахтенного журнала. Но полагаю что читателю не моряку не безынтересно будет познакомиться со взаимными отношениями морских офицерских чинов и вообще с тем, как живут и проводят вне службы свое время офицеры в море.
Прежде всего, на первом плане стоит, конечно, командир судна. На своем судне это особа весьма большая, пользующаяся полным престижем, громадными правами и безусловным авторитетом. Командир, раз что он не на берегу, всегда живет отдельно, даже, можно сказать, замкнутою жизнью, и потому одиночество и сопряженная с ним некоторая быть может скука являются неизбежными спутниками его высокого положения. У командира в кормовой части судна, по положению, есть совершенно отдельное, большое сравнительно с прочими и даже роскошное помещение необходимое ему для представительности пред иностранцами. Это свое помещение он временно уступает только в исключительных случаях, когда, например, на его судно переносит свой флаг начальник эскадры. Тут уже командир ‘переезжает на дачу’, то есть переходит в отделение собственного своего кабинета в рубке. Но от переселения к нему начальника эскадры роль его в отношении своего судна и команды нисколько не изменяется, так как этот последний обыкновенно не вмешивается ни в какие его распоряжения касающиеся собственно вверенного ему судна. Поэтому всегда и во всех случаях командир остается полным хозяином своего корабля, и только ежедневно рапортует флагману {Флагман — начальник эскадры или отдела эскадры, имеющий право на поднятие своего флага. В последнем случае он называется младшим или вторым флагманом.} о состоянии судна и команды. Он обедает отдельно от своих офицеров, посещая кают-компанию обыкновенно только раз в неделю, по воскресеньям, при парадном осмотре всего судна после ‘обедницы’, когда садится со всеми вместе за общий стол. Но это уже с его стороны акт любезности, которою он отвечает обществу офицеров на их приглашение. Тут уже он у них как бы в гостях, и за исключением этого раза, никто из них никогда не смеет обратиться к нему первый с каким-либо посторонним разговором или вопросом. Общая дань почтения к командиру простирается даже до того что если он прохаживается по одной стороне шканцев, то все офицеры, кроме вахтенного, обязаны немедленно перейти на другую. В сухопутных войсках дисциплина тоже не менее значительна, но здесь все особенности ее условий резче бросаются в глаза благодаря замкнутости и ограниченности пространства на котором совершается весь круг судовой жизни и службы. Ни в какие мелочи той и другой командир обыкновенно не входит: это дело ‘старшего офицера’, он только делает общие распоряжения, дает общее направление порядку службы и жизни, руководясь в этом, конечно, Морским уставом и особыми инструкциями, если таковые ему даны высшим начальством. Он редко делает сам учения, но почти всегда присутствует при них, сообщая по окончании свои замечания офицерам, редко даже показывается без надобности в той или другой части судна, но за то появление его пред командой всегда бывает авторитетно и внушительно. И это очень хорошо, по отзыву самих моряков, потому что люди так уже и знают заранее что коль скоро ‘сам’ появился на мостике и непосредственно принял командование, значит момент весьма серьезен и безусловно требует от каждого человека полного внимания к делу и всесовершенного усердия. Ближайшим помощником командира является старший офицер, обыкновенно в штаб-офицерском ранге. На нем лежит главная масса всех забот и вся, так сказать, черновая работа на судне. Он входит решительно во все, смотрит за порядком и исправностью судна и команды во всех отношениях, наблюдает за всеми судовыми вещами и принадлежностями, за продовольствием и снабжением людей, за их работами, обучением и поведением, а вовремя общих учений или судовых эволюций становится сам на вахту и сам командует. Он же и обязательный председатель кают-компании, как за столом, так и во всех ее общественных вопросах, делах и начинаниях, а потому от его такта, уменья, ума и характера зависит как повести кают-кампанию, дать то или другое направление обществу офицеров, сдружить, сплотить или разъединить их, сгладить или обострить какие-либо шероховатости в личных отношениях общества к начальству или к кому-либо из своих членов, примирять споры и несогласия, тушить ссоры и дрязги, не допускать интриг и партий и собственным примером заставить всех и каждого относиться к своему делу с охотой и любовью. Без его ведома и разрешения решительно ничто не может твориться на судне, и потому он должен знать все, находиться в готовности в каждую минуту дать обо всем полный отчет командиру и быть пред ним предстателем и ходатаем за все офицерские и матросские нужды. Должность весьма важная, сложная, ответственная, и можно с уверенностию сказать, что тот моряк который с успехом проплавал несколько лет в должности старшего офицера наверное будет всесторонне опытным и хорошим командиром.
Что касается службы остальных офицеров, то тут нет ни одного лишнего человека,— все заняты, и притом у каждого, как мы уже говорили, есть еще свое особое дело, своя специальность: один из лейтенантов непременно находится в должности ‘ревизора’, то есть ведет все хозяйственные расчеты с ‘берегом’ и казначейскую часть, другой состоит в должности ‘ротного командира’ и ведает фронтовое обучение людей, третий, лейтенант или мичман, заведует минною частью на судне, четвертый крюйт-камерой, пятый ручным огнестрельным оружием. Затем уже следуют специальности: штурманская, механическая, артиллерийская и врачебная. На врача же обыкновенно возлагается заведывание небольшою судовою библиотекой и ведение естественноисторических исследований и наблюдений.
Вся судовая команда разделяется на две вахты, а каждая вахта на два отделения, сообразно чему и суточная служба распадается тоже на две вахты, по двенадцати часов каждый, с соответственными подразделениями. От полудня, например, до полуночи несет службу в две смены 1-я вахта, а с полуночи до следующего полудня, в три смены, 2-я вахта, причем вахтенное время разделяется на шестичасовые и четырехчасовые смены следующим образом: 1-я) с полудня до 6 часов вечера, 2-я) с 6 часов вечера до полуночи, 3-я) с полуночи до 4 часов ночи, 4-я) с 4 часов ночи до 8 часов утра, и 5-я) с 8 часов утра до полудня. Сообразно этому разделены на пять очередей и лейтенанты с заступающими иногда их место старшими мичманами. У каждого из них непременно есть свой помощник, ‘подвахтенный’, из мичманов или преимущественно гардемаринов. Штурманская и машинная части ведут свои вахты особо, применяясь только ко времени общей вахтенной смены. Так чередуются старший штурман и инженер-механик со своими помощниками, а в подвахтенных состоят у них ‘кондуктора’ (то же что гардемарины) соответственных специальностей.
Кают-компания есть так сказать центр вне служебной офицерской жизни на судах, да и по устройству своему всегда занимает центральное расположение относительно офицерских кают, из коих большая часть выходит в нее своими дверями. Дневной свет падает в нее сверху, сквозь большой стеклянный люк, а по вечерам освещается она висячими солнечными лампами. Пол ее затянут хорошим ковром, в простенках между дверями идут мягкие триповые диванчики, середина занята большим обеденным столом, по обе стороны которого неподвижно утверждены длинные скамьи с откидными плетеными спинками. Все двери и настенные поделки сделаны весьма изящно из красного, ясеневого, тисового и других дорогих сортов дерева, скобы и ручки бронзовые, и все это очень прочно и красиво. На передней стене висит образ и размещаются портреты Государя, Императрицы и некоторых особ Императорского Дома, а в противуположной проделано окно в буфетное отделение. В углу помещается книжный шкаф, рядом с ними пианино — и вот все убранство кают-компании, полное изящной простоты и комфорта.
Посмотрим теперь на устройство отдельной офицерской каюты. В этом устройстве главная задача в том, чтобы на пространстве каких-нибудь трех или трех с половиной квадратных аршин не только совместить, но и удобно расположить и уютно приспособить все необходимое для жизни одного, а нередко и двух человек, привыкших все-таки к известному комфорту в своей домашней обстановке. Каюта главнейшим образом предназначается для отдохновения, для сна, а потому главное место занимает в ней, конечно, постель. У одной из поперечных переборок, справа или слева от входа, во всю длину стены устроен довольно узкий ящик, покрываемый пружинным тюфяком который уходит несколько во внутрь этого ящика, так что с наружного бока постели образуется деревянный борт, препятствующий спящему человеку вывалиться из койки во время сильной качки. Лежать в таком тесном ящике надо почти как в гробу. Повернуться на тот или другой бок еще можно, но совсем согнуть колени уже не так удобно потому что непременно будешь упираться ими либо в борт, либо в стену. Если же в каюте помещаются двое, то вторая койка устраивается над первою, в виде узкой нары с бортовою загородкой. В этом случае обоим жильцам нужна большая осторожность и сноровка чтобы ложась или вставая не стукаться теменем верхнему об потолок, а нижнему обо дно верхней койки. Под тюфяком нижней постели, в ящике, устраивается обыкновенно склад для кое-какой рухляди, лишней пары сапог, ношеного белья и т. п. Там же помещаются и пробковые пояса на случай крушения. Против койки, к другой стене привинчен высокий комод с откидною доской которая открывает за собою небольшую конторку и служит письменным столом. В углу устроен небольшой умывальник, а над ним лодочка с гнездами для стакана, графина и умывальных принадлежностей, рядом проходит тепловод в виде цинковой трубы с медным краном. На наружной (бортовой) стене укреплено зеркало и рядом с ним висячий шандал с матовым колпаком, свободно качающийся на шарнирах во все стороны, дабы пламя свечи всегда могло сохранять вертикальное направление. Пол обит клеенкой. На первый взгляд все это так тесно и так сбито что непривычный человек даже понять не может каким образом возможно тут устроиться двоим, да еще с необходимыми вещами. А между тем чего-чего только в иной каюте не помещается!.. Тут и весь гардероб офицерский, которого не мало-таки приходится иметь, так как нужен, во-первых, большой запас белья чтоб обходиться без стирки во время продолжительных океанских переходов, а во-вторых, кроме форменного еще и партикулярное платье на случай съезда на берег в чужеземных портах, необходимо нужна и фрачная пара, если офицер желает бывать в обществе. Тут и личные книги офицера, его тетради и бумаги, тут и фотографические портреты дорогих и близких ему лиц покинутых на далекой родине и ‘портрет’ своего судна, сделанный по заказу в Гонконге известным китайским живописцем Гунг-Шеонг-Шингом, и какие-нибудь японские бронзы, вазочки и тарелки или лаковая шифоньерка приобретенная в Нагасаки, и чучело какой-нибудь редкостной птицы или рыбы, и японские сабли, и оригинальное оружие каких-нибудь дикарей… И если только приглядишься внимательней, то заметить многое множество вещей и вещичек размещенных по всем уголкам, ящикам и полочкам, так что в конце концов вам остается разве только удивляться каким образом на таком ничтожном пространстве возможно было уместить столько всякой всячины, да не только уместить, а еще и приладить каждую вещицу так чтоб она прочно держалась на своем месте, не рискуя уласть во время качки. Но такое уменье вырабатывается, конечно, только опытом. Дневной свет проникает в каюту обыкновенно с борта, чрез так называемый ‘иллюминатор’ — круглое окошко, около фута в диаметре, с толстым стеклом на шарнире, так что в случае надобности его можно и отвинтить чтобы освежить каюту чистым воздухом, если только состояние моря позволит сделать это безнаказанно.
На каждых двух или трех офицеров полагается для личных услуг по одному вестовому, которые прислуживают и за столом в кают-компании. Это все народ преимущественно из северных и северо-восточных губервий, сохраняющий все особенности местной речи, почему, между прочим, многие из них никак не могут усвоить себе привычку говорить с офицерами на вы. Нередко, например, слышишь как такой Северяк, сохраняя полную почтительность добродушного тона, будит своего офицера: ‘Вставай, ваше благородие, на вахту пора’, или после вахты: ‘Ложись-ка, ваше благородие, я тя раздену’. Препотешно это у них выходит.
В кают-компании совершается весь круг офицерской общественной жизни. В восемь часов утра обыкновенно подается чай с галетами или белым хлебом (если есть), причем фигурируют консервированное масло в жестянках, и консервированное сгущенное молоко, иногда ветчина и сухое мясо, по-английски, но желающие могут иметь чай и раньше. В полдень следует завтрак из двух блюд, в шесть часов обед из трех блюд и в девять вечерний чай. Председает за столом всегда старший офицер, а хозяйством офицерского стола заведует ‘содержатель’, избираемый всем обществом из своей среды. По большей части, обязанность эта падает на штурмана, механика или артиллериста. Гардемарины и кондукторы пользуются офицерским столом, но едят отдельно: у них имеется своя особая общая каюта, в центральной части судна, между машинным отделением и жилою палубой, служащая им и спальной, и столовой. И набито же их там, как сельдей в боченке!… В офицерской кают-компании они не появляются иначе как по делам службы. Положение их вообще какое-то странное так сказать, межеумочное: ни офицер, ни нижний чин, ни воспитанник, или, пожалуй, отчасти и то, и другое, и третье вместе. При выговорах и внушениях, в одном случае им говорится: ‘Не забывайте что вы еще не офицер’, а в другом: ‘Вы забываете что вы уже не школьник’, или: ‘Вы не нижний чин чтобы позволять себе то-то и то-то’. Но ближе всего, по характеру служебных обязанностей, большею частию впрочем не самостоятельных, а только подручные, их можно назвать по казачьи зауряд-офицерами. Сами же гардемарины, определяя род своего положения, нередко в шутку называют себя гермафродитами.
В чем состоят развлечения кают-компании? Какая бы то ни было игра в карты ни в каком случае на судне не допускается. Можно играть только в шашки, шахматы, домино и в триктрак, но отнюдь не на деньги, а только ‘в пустую’, и изо всех этих игр, как я заметил, триктрак является преобладающею. На тех судах где в кают-компании есть пианино, желающие могут играть на нем, составлять из себя вокальные хоры, задавать себе концерты, в особенности если есть между офицерами любители играющие на каком-либо ином инструменте, но все это не позже как до десяти часов вечера,— урочное время когда огни, за исключением одной лампы, гасятся. Иногда, впрочем, с разрешения командира судна, время это может быть продлено и до полуночи, даже несколько позднее. Курить разрешается только в кают-компании, и для этого там у дежурного вестового всегда имеется тлеющий фитиль в медном фонаре, который они подносит вам каждый раз для закурки. Разговоры в вольнодумном роде на политические и религиозные темы строго исключены из цикла бесед допускаемых в кают-компании и это, конечно, весьма благоразумно чтобы не задевать ни чьих личных убеждений и не возбуждать неприятных споров. Но можно сколько угодно вести беседы чисто научного, военного, специально морского и литературного характера, для чего судовая библиотека всегда может дать достаточные темы. Каталог ее именно к этому и приспособлен, он не велик, но составлен весьма удачно и разнообразно. Остается, стало быть, чтение,— и действительно, морские офицеры в часы досуга посвящают ему немало времени, что весьма заметно отражается на уровне их общего развития. Вообще, вступая в кают-компанию, вы входите в среду людей вполне образованных, благовоспитанных, в среду приветливо любезную и очень интересную, так как из ее членов почти каждый немало уже на своем веку поплавал, немало повидал прибрежных стран и народов земного шара, не мало переиспытал разных впечатлений и похождений, и у каждого в запасе собственной памяти всегда найдется много воспоминаний и тем для интересного разговора.
6-го сентября.
В два часа дня проходим мимо (траверз) белого маяка, расположенного на одной из седловин мыса Шантунга. Еще в девятом часу утра появились впереди, на северо-западе, первые признаки скалистых берегов китайского материка, а часа полтора спустя, с мостика уже можно было хорошо различать их зубчатые очертания. С моря они представляются сплошным массивом вулканического происхождения и, благодаря воздушной перспективе, кажутся лиловыми с более светлыми или темными оттенками, переходящими кое-где в синий. Восточная сторона береговых выступов и склонов совершенно обнажена: северные же склоны покрыты, словно сукном, изжелто-зеленою травкой, и местами видны на них как будто широкие ступени террасообразных пашен, которые не трудно отличить по их желтовато- и буровато-зеленым горизонтальным полоскам.
Цвет воды, вчера еще иссиня темно-зеленый, сегодня, в виду берегов, по обыкновению принял несколько мутный, светло-зеленый оттенок с желтизной. На море полный штиль, даже флаг не колышется, и дым из трубы поднимается столбом почти вертикально.
В половине третьего часа дня Шантунгский мыс с белым маяком был уже обогнут, и ‘Африка’, взяв курс прямо на W, пошла мимо северных берегов Шантунга. Склоны этих берегов на всем их, видимом от нас, протяжении, кончаются скалистыми обрывами, отвесно спадающими прямо в море. Кое-где небольшими островками рассеяны отдельные скалы, на которых склоны, обращенные к северу, все так же покрыты травой как бы в виде желто-зеленых пятен или плешин на красновато-буром черепе каменных массивов. Эта травянистая растительность именно северных склонов, в то время как склоны, обращенные к остальным странам света, совершенно голы, является, на мой взгляд, одною из характеристических особенностей Шантунского берега и зависит, вероятно, от того, что на северные склоны не падают всесожигающие лучи солнца. Но более возвышенные вершины гор, что виднеются позади пояса береговых скал, совершенно каменисты и голы даже на северных склонах, хотя наибольшая из них, носящая название Ваде, не превышает 1.860 футов над поверхностью моря. Природа этих берегов дика и пустынна: нигде не заметили мы на них человеческого жилья, и даже рыбачьих парусов не видно.
Плывем дальше, но характер берегов все такой же, с тем разве отличием, что отвесы скал изредка прерываются и как бы расступаются, чтобы дать место отлогим песчаным откосам, сбегающим в море плоскою низменностью. И все та же унылая голь: за исключением сукнистой травки, нигде не единого кусточка, не то что деревца, — и так-то весь день, с утра до вечерней тьмы, тянулись в левой руке от нас эти скучные скалы. Даже надоело глядеть на них.
Ровно в восемь часов вечера пришли мы на Чифуский рейд, застопорили машину и отдали левый якорь на глубине 7 1/2 сажен. Вокруг нас там и сям мелькали огоньки судовых огней на мачтах английской эскадры, от начальника коей тотчас же был прислан на ‘Африку’ флаг-офицер поздравить русского адмирала с прибытием.

Чифу

Иностранные эскадры на Чифуском рейде. Обмен салютов и визитов. Характер рейда. Серебристые туманы и их влияние на нервы. Компрадорский магазин Зитас и К®. Европейский участок города.Янтай или Tower-point. Китайская таможня. Большая цистерна. Морские купанья и гостиницы.Христианские церкви и католический монастырь.Характер европейских построек. Китайские кварталы Чифу и их торгово-промышленная деятельность. Присутственные места. Местный начальник и его обязанности. Буддийские молельни. Огороды и плантации. Цирульни и съестные заведения. А. М. Старцев8 и его дом в Чифу. Английские каверзы. Чифуский камень. Китайская крепость и ее военные запасы. Пароходные компании.Торговое значение Чифу. Состояние русского чайного дела в Китае. Русская общественная жизнь в Ханькоу. — Вопрос о Ханьковском православном храме. Дождливый день на рейде. Визит английского адмирала. Возвращение в Нагасаки.
7-го сентября.
С. С. Лесовский рассчитывал заранее найти на Чифуском рейде английского и французского адмиралов, командующих эскадрами своих наций в водах Тихого океана, и даже шел сюда нарочно с тою целью, чтобы повидаться с ними и, кстати, познакомиться с местоположением и современным состоянием этого порта, куда в последнее время нередко заходят военные суда всех морских наций. Тем не менее, для нас было некоторым сюрпризом, когда наутро мы увидели, что здесь стоят целые эскадры военных судов: пять английских, четыре германские, три французские, два американские и одно испанское, — словно все они собрались нарочно в ожидании нашего прибытия посмотреть, что из этого выйдет {В cоcтавt английской эскадры: яхта Виджилент (Vиgиlant), под флагом вице-адмирала Кута (Coote), корветы: Модест (Modest) и Энкаунтер (Encaunter), шлюп Альбатрос (Albatros) и канонерская додка Лили (Lиly). В составе германской эскадры: корвет Винета (Vиneta), командир Цирцов (Zиrzow), который вместе с тем и начальнак отряда, корвет Фрейя (Freya) и канонерские лодки Циклоп и Вольф. Французская эскадра из двух корветов: Themis, под флагом контр-адмирала Дюперре (Duperr) и Querquelen и одно авизо. Американская эскадра из двух судов: колесный пароход Ашелот и канонерскаа лодка Алерт. Испанский корверт Донья Мария де-Молина.}. Тут же находился и наш русский стационер, канонерская лодка ‘Нерпа’, а ближе к берегу — китайская канонерка ‘Тай-Ан’ и целая флотилия военных джонок.
Начался гром салютов. Сначала мы приветствовали своими пушками английского вице-адмирала Кута, так как на основании международных морских обычаев из двух адмиралов равного чина первым салютует тот, кто пришел в порт позднее, потом Кут нас, потом опять мы, но на сей раз уже не его собственно, а английский флаг, потом Кут отсалютовал нашему флагу, потом мы германскому, германский нашему, мы французскому, французский нашему и так далее. А командир китайской канонерки ‘Тай-Ан’ (он же начальник и здешней флотилии военных джонок), когда его спросили с нашей стороны, будет ли он отвечать в случае нашего салюта китайской нации, сам поспешил поднять у себя русский военный флаг и первый отсалютовал ему двадцать одним выстрелом вместо пятнадцати, и мы ему тоже двадцать одним ответили. Ужасно много сожгли пороху…
С. С. Лесовский сделал визит вице-адмиралу Куту. Что же до французского адмирала Дюперре, то оказалось, что он в отсутствии, в Пекине. Затем представители прочих эскадр и судов явились с визитами к Степану Степановичу, причем начальник германского отряда — бравый, высокий штаб-офицер — поразил нас своею чисто сухопутною франтовою выправкой, какой в моряках других наций мы не встречаем. На эти визиты отвечал А. П. Новосильский как флаг-капитан русской эскадры. Словом, во взаимных любезностях не было недостатка, и заняли они довольно долгое время.
Но зато вовсе уж не любезны в отношении нас оказались местные компрадоры. На английские суда они доставили и свежую провизию, и пресную воду, а к нам даже и не подумали заглянуть, хотя бы из коммерческого любопытства, не нужно ли, мол, чего. А уж как у нас-то нуждались на сегодня в свежих припасах и как ждали этих компрадоров!.. Нечего делать, пришлось спустить ‘четверку’ и самим ехать к ним на берег. Если гора не хочет идти к Магомету, то Магомет сам пойдет к горе. Пользуясь случаем, чтобы взглянуть вблизи на китайский город, я с М. А. Поджио, что называется, ‘примазались’ к нашему штабному ‘содержателю’ Н. П. Росселю и вместе с ним и мичманом Поплавским спустились в утлую четверку.
От места нашей стоянки до берега было мили четыре, так что грести нашим матросикам пришлось около двух часов, время более чем достаточное, чтобы присмотреться к окрестной местности.
Чифуский рейд очень обширен, и моряки с нашего стационера даже хвалят здешнюю стоянку, которая, благодаря отличному илисто-песчаному грунту морского дна, совершенно безопасна, но, по их же отзыву, при восточных, северных и северно-западных ветрах на рейде разводится весьма беспокойная зыбь, направление коей часто не соответствует направлению дующего ветра, и в таких случаях военным судам приходится переходить под прикрытие мыса Чифу или на SW от острова Кунг-Кунг. В особенности неприятны северные ветры, когда сообщение с берегом почти прекращается, вследствие чего погрузка на суда каменного угля и наливка водой становятся невозможными, да и доставка съестных припасов делается сомнительною, так как на обратном пути от судов приставание к берегу у совершенно открытой шлюпочной пристани очень опасно. Навигация не прекращается здесь круглый год, хотя в январе и феврале на отмелях стоит сплошной лед, а по рейду плавают свободные льдины. Рейд хорошо распознаваем и в ночное время благодаря маяку, устроенному на возвышенном (в 200 футов) пункте Кунг-Кунга. Этот небольшой островок виднеется вправо от нас вместе с целою грядою других меньших островков или, вернее, надводных камней, торчащих на отмелях. Они совершенно голы и безжизненны, а по внешней форме наши сибирские моряки очень характерно называют их ‘коврижками’. Влево от нас тянется небольшая цепь материковых возвышенностей, из коих самая большая не превышает 1330 футов, но горы эти так же совершенно голы, как и гряда Кунг-Кунг. Впереди на общем фоне берега несколько выделяется темный скалистый горб Чифуского мыса, где белеют какие-то строения. Зелени нигде не заметно, и в целом картина эта с рейда производит довольно безотрадное впечатление.
На полпути встретили мы легкую гичку под русским коммерческим флагом с четырьмя гребцами-китайцами. Господин в европейском костюме, сидевший на руле, приветствовал нас поклоном и, отрекомендовавшись, спросил, кто пришел на русском судне. Ему ответили, что адмирал Лесовский, и лодки наши разминулись. То был русский купец А. Д. Старцев, обыкновенно проводящий летние месяцы в Чифу, где у него есть участок земли и прекрасный дом, построенный в лучшем месте города.
Солнце было скрыто за легкою белесоватою дымкой, которая ровно и сплошь затянула все небо до краев горизонта, так что окружающие предметы кидали от себя лишь самую слабую почти незаметную тень, но несмотря на это, зной чувствовался весьма сильно, а белесоватая дымка, обладавшая какою-то особенною серебристостью, отражалась на совершенно гладкой поверхности вод сплошным серебряным отсветом, который сильно раздражал нам глазные нервы. В этом ровном, без малейшей зыби металлически белом и как бы тускловатом блеске было что-то неприятное, гнетущее. Позднее мы узнали, что такое состояние атмосферы и зависящий от него отсвет воды нередко влияют очень болезненно в особенности на новичка, не принимающего своевременно должных предосторожностей. Я испытал на самом себе это странное действие невидимого солнца, и случилось это вот каким образом.
Плыли мы в нашей четверке и, от нечего делать, разбирали по национальным флагам, какие суда разбросанным стоят там и сям по рейду, как вдруг замечаю я, что мои глаза теряют способность различать цвета предметов, которые все стали казаться мне какими-то серовато-темными, как на фотографии, а затем и самые эти предметы начали как-то тускнеть, двоиться, путаться и сливаться между собою, а в глазах у меня зарябили зигзаги и дуги из мелких серебряных зубчиков с черною каемкой. Никогда еще не испытав подобного явления, я закрыл веки, чтобы дать отдохнуть глазам, но это помогло весьма мало. Предметы, хотя и перестали сливаться, но красок их все-таки различить я не мог, как ни старался. Между тем четверка наша подошла к северо-западной оконечности Чифуского мыса и там пристала к совершенно открытой с моря пристани, оставя вправо от себя целый плавучий город китайских сампангов и джонок, изукрашенных пестрыми флагами. Между последними развевалось несколько красных штандартов на военных джонках как их отличительный признак. На берегу первым делом надо было отыскать какого-нибудь компрадора. В числе нескольких попавшихся навстречу нам китайцев один оказался маракующим кое-что по-английски. Он понял обращенный к нему вопрос и указал на магазин, принадлежащий немецкому торговому дому Зитас и К®. В Чифу существуют три таких магазина, но этот считается лучшим, так как у него можно получить почти все. что нужно для снабжения судов, и приказчики его, имея отличные шлюпки, выезжают к судам почти во всякую погоду. Представитель фирмы оказался немцем, и притом очень любезным немцем. Он принял нас в своей конторе рядом с магазином, и по обычаю европейцев крайнего Востока немедленно предложил манильских сигар и выставил целую батарею ‘прохладительных’, между которыми рядом с содовою водой фигурировали разные бальзамы, ликеры, эссенции, коньяк, вина и пиво. Пока Россель занимался реестровкой необходимых ему хозяйственных припасов, мы пошли осматривать компрадорский магазин, вполне достойный того, чтобы дать о нем читателю хотя приблизительное понятие. Четыре обширные залы, защищенные от солнца большими жалюзи, вследствие чего в них всегда господствует полусумрак, были наполнены длинными столами и рядами полок, восходивших до потолка, где находились всевозможные предметы морского обихода: парусина, пенька, канаты, веревки и бичева, мазильные кисти и краски, гуттаперчивые рукава, помпы, анкерки, блоки, фонари и компасы, термометры и барометры, морские бинокли и трубы, механические лаги, астролябии и астрономические инструменты, меркаторские и мореходные карты, хронометры и песочные часы, койки, подушки и байковые одеяла, жестянки со всевозможными консервами, бочонки спирта, рома, вина, смолы и масла, ящики сигар и галет, голландские и швейцарские сыры, копченые колбасы, окорока и многое множество иных предметов и продуктов, которых не то что перечесть, но и разглядеть-то сразу невозможно. Только замечаю я, что в разговоре язык мой начинает как-то заплетаться и путать слова, вставляя окончание одного в начло другого и наоборот, вроде того, как один из моих приятелей говорил некогда ‘палкир трактина’ вместо ‘трактир Панкина’ и ‘семинария воспитанского’ вместо ‘воспитание Семинарского’. Заметив в себе такую странность и видя, что она является у меня как-то механически, совсем помимо собственной воли, я желаю, конечно, скорее поправиться, произнести слово как следует, но это дается мне лишь с некоторым усилием, словно приходится впервые произносить какое-нибудь многосложное слово на совершенно незнакомом языке. Но вслед за этим — еще того чуднее! — некоторые слова начинаю я вовсе забывать. Положим, нет еще ничего мудреного, если было тут позабыто мною нерусское по происхождению и довольно редко употребляемое слово ‘гамак’, но как забыть вдруг совершенно русские слова, как завтрак, черный, длинный, полка или потник?! Хотя представления обо всех этих предметах и понятиях в мозгу моем стояли совершенно ясно, но я забыл, как они называются, из моей памяти вдруг совершенно выскользнули звуки и слоги, из коих эти слова составляются. Это обстоятельство крайне меня озадачило и даже несколько обеспокоило, так как случилось оно со мною лишь в первый раз в жизни. В ожидании, когда Россель кончит с компрадором расчеты, я присел к столу и здесь через несколько минут почувствовал сильнейшую нервную боль над бровями, которая вскоре затем распространилась на всю левую половину головы. Мигрень эта продолжалась часа три, пока стакан чая, предложенный мне А. Д. Старцевым, не освежил моих нервов. Инженер-механик Ватсон, с которым я познакомился в доме господина Старцева, объяснил мне, что подобного рода болезненные явления здесь весьма часты и находятся в прямой зависимости от таких дней, как нынешний, и именно от этого тускло-серебряного отсвета воды, раздражающего глазные нервы более, чем когда в ней сверкает отражение самого яркого солнца, так как в этом последнем случае блеск водной глади нестерпим для непривычного глаза, и вы поневоле избегаете смотреть на нее. Но при таком предательском отсвете как сегодня, вы сначала можете довольно долго смотреть на поверхность моря совершенно спокойно и доверчиво, не подозревая в ее серебристости никакой опасности для ваших нервов, но тут-то она и подкрадывается незаметно и затем вдруг обнаруживает свое начало тем, что ваш глаз теряет способность различать краски. К причинам этого явления присоединяется еще и то важное условие, что все окрестные берега совершенно голы, и поэтому глаз ни на минуту не может отдохнуть на зелени какой-либо растительности, имеющей свойство вообще смягчать слишком резкие или разнообразить чересчур монотонные краски пейзажа. Таким образом, солнце здесь гораздо опаснее, когда верхние слои атмосферы заволокнуты легкою дымкой серебристого тумана, чем при совершенно ясном безоблачном небе. Раздражение глазных нервов, производя мигренную боль в надглазной полости, а затем и во всей голове, подготовляет организм к легчайшему восприятию солнечного удара, так как внешняя температура при таком состоянии атмосферы обыкновенно нисколько не умеряется, теряется только жгучесть солнечных лучей, но жаркая, чисто банная духота становится гораздо сильнее. Поэтому здесь необходимо всегда иметь при себе синие или дымчатые очки, чтобы пользоваться ими, в особенности во время серебристых туманов.
От компрадора отправились мы в гостиницу, содержимую каким-то немецким семейством. Товарищи мои сели за общий стол позавтракать в обществу двух не старых еще хозяек отеля, которые подсели к ним сами безо всяких приглашений, сочтя почему-то своею обязанностью угощать и занимать их разговорами. Я же, мучимый своею мигренью, остался в биллиардной и только что прикорнул было в угол плетеного дивана с намерением заснуть хоть на полчаса, как вдруг откуда ни возьмись четыре немецкие девочки от трех до шести лет над самым моим ухом подняли такой усердный и пронзительный визг, изображая все враз как свистит пароход, что я давай Бог ноги!.. Но не тут-то было: маленькие мучительницы пустились за мною, преследуя меня своим подражанием пароходному свистку. Так и не дали покою, пока не кончился завтрак, после которого мы поспешили оставить гостиницу, чтобы осмотреть город.
Европейская здешняя колония расположена на небольшом возвышенном полуострове, который подобно полуострову египетской Александрии имеет форму буквы Т, образуя две отдельные полукруглые бухты — восточную и западную. Коромысло этого Т представляет собою возвышенный каменистый бугор, постепенно понижающийся к перешейку полуострова, который переходит наконец в низменность и сливается с материковым берегом, замыкаемым, отступя в глубь страны версты на три, кряжистою цепью голых возвышенностей.
В центре чифуской теты (Т), между перешейком и коромыслом возвышается почти круглый холм, называемый китайцами Ян-тау (гора иностранцев) или по местному произношению Антай, англичане же окрестили его в Tower-point. На темени и склонах этого холма, равно как и при его подошве, разбросаны без особенного порядка и правильности дома европейцев, таможня с ее пакгаузами, полицейско-судебное управление и пять европейских консульств, которые легко распознать по их национальным флагам, развевающимся на высоких мачтовидных флагштоках. Но русского флага между ними не имеется по той простой причине, что не имеется и самого консульства, а коммерческие суда наши в случае каких-либо надобностей обращаются за содействием приватным образом к любезности германского консульства. На самой вершине Антая белеет в форме усеченной пирамиды четырехугольная башня с зубчатыми бойницами китайской постройки, увенчанная особою вышкой в виде легкого киоска. Но назначение ее самое мирное: возвещать жителям о судах, приходящих с моря, для чего при ней и устроена сигнальная станция с высокою мачтой, служащею семафорным телеграфом. Несколько плохоньких гостиниц и таверн тянутся по западному берегу перешейка к югу от Антая. Содержат их отчасти европейцы, отчасти китайцы, но для европейских, а не своих клиентов, а больше всего — жидки вездесущие, без которых кабачный ‘гандель’ и ростовщичьи ‘Leich-Casse’ и здесь не обходятся.
Юго-западный угол перешейка занят китайскою таможней, и набережная с этой стороны прекрасно выложена диким камнем. Здесь у пристани всегда качается достаточное количество китайских сампангов, на которых единственно производится сообщение берега с судами, стоящими на рейде. Таможня по обыкновению находится под управлением английского чиновника из сателлитов сэра Роберта Гарта, а китайский мандарин-контролер существует только для проформы, более для поддержания правительственного ‘престижа’ в глазах китайской черни, чем для существенного участия в таможенной службе. Здания таможни построены в европейско-колониальном характере, но с китайскими серо-черепичными кровлями. Для пущей внушительности и якобы ради острастки пиратам главные ворота этих зданий и флагшток оберегаются снаружи тремя старинными чугунными пушками на морских станках, поставленных прямо на землю, на одном из них развалился китайский страж и мирно дремлет себе, отставив в сторону свой ‘страшный’ нож, насаженный на длинное древко. Главными предметами контрабанды здесь, как и вообще в китайских портах, являются: соль, составляющая правительственную монополию, и опий, ‘неправильное’ распространение коего (то есть не через английские руки) идет в ущерб английским торговым интересам. Поэтому сэр Роберт Гарт в лице своих агентов, щедро оплачиваемых китайским правительством, как уверяют, в особенности зорко следит за тем, чтобы никто, помимо его соотечественников не покушался на их священное договорное право отравлять китайцев.
На западном берегу устроена большая каменная цистерна, наполняемая из естественных источников пресною водой, право на которую, как слышно, принадлежит одному из судовых поставщиков: он снабжает ею за известную плату местных жителей, а главное, суда, стоящие на рейде, доставляя воду на последние, по востребованию, в особых водоналивных баках с помпами, по одному доллару за тонну. Тут же неподалеку находятся и каменноугольные склады, но уголь в них исключительно привозной, по преимуществу токасимский, из Японии. Нередко, впрочем, привозится и австралийский, даже английский, но все эти сорта, за исключением Кардифа, значительно уступают по своим качествам нашему седимийскому углю9, который мог бы не только конкурировать с ними, но даже вытеснить их с рынка, если бы мы надумались наконец приступить к серьезной его разработке. Таково мнение наших моряков, исследовавших качества сидемийского угля, не уступающего Кардифу.
С восточной стороны перешейка тянется отмелый песчаный бережок, частью загороженный тростниковыми циновками. Здесь — место морских купаний, для чего имеются даже две-три будочки на колесах. Тут же на берегу находятся клуб и две гостиницы в двухэтажных каменных домах колониального типа, который везде один и тот же, так что давно уже успел намозолить нам глаза своею скучною казенщиной. Третья гостиница, точно такого же типа, выстроена отдельно, версты на полторы от перешейка, если идти вдоль берега. Стоит она одиноко, на прибрежном пустыре и существует почти исключительно в качестве пансиона для больных, приезжающих сюда из более южных приморских мест, даже из внутренних губерний, пользоваться морским воздухом и купаньями. Здешний климат, по отзыву европейцев, гораздо умереннее и здоровее, чем в других приморских местностях, не говоря уже о континентальных. Хороши же те, должно быть, если это называется умеренным!..
Хотя европейское население Чифу не велико, но в его участке уже существуют две церкви, англиканская и католическая (последняя еще не достроена). Кроме того, есть и католический монастырь, построенный за городом, на взгорье, где живут французские миссионеры. У них, говорят, есть и школа, и больница, и ремесленные мастерские, и кабинеты для естественно-научных и метеорологических наблюдений, по примеру Цикавейской станции, и наконец хороший сад, из которого открывается широкий вид на весь город и рейд. Но мы, за дальностью расстояния, не успели побывать там, а видели издали только его белую четырехугольную башню вроде кафедральной гонконгской, без шпица, но с четырьмя наугольными башенками-фонариками.
Дома европейцев вообще довольно порядочны и для летней жизни устроены с полным комфортом. Все они, конечно, в неизбежном англо-колониальном стиле, как наиболее соответствующем условиям жаркого климата: большие дворы их всегда обнесены сплошными, невысокими бетонными стенками, кое-где есть и растительность, пока еще довольно жидкая, молодая, но иные садики уже начинают разрастаться. Лучший из чифуских частновладельческих домов, совместивший англо-колониальный характер с чисто русскими приспособлениями, вроде зимних рам, печей и тому подобного, принадлежит нашему соотечественнику А. Д. Старцеву, и эти последние приспособления делают его удобообитаемым круглый год.
По юго-западную сторону от перешейка растянулся Китайский город, который, впрочем, не признается за таковой его природными жителями по той причине, что не обнесен каменной стеной. Да и действительно, Чифу ни с китайской, ни с европейской точки зрения не заслуживает пока названия города, в настоящем смысле слова, так как колония на Янтае находится еще в периоде созидания: между отдельно разбросанными дворами и строениями там остается еще немало пустырей, ожидающих себе новых владельцев и домостроителей. Что же до собственно китайской части Чифу, то это просто большое прибрежное селение, перерезанное вдоль и поперек несколькими длинными, узкими улицами и кривыми переулками, вечно грязными и вонючими, благодаря множеству гниющих луж и кухонных отбросков, выкидываемых хозяевами прямо на улицу, перед дверьми своих обиталищ. Дома здесь все узкие, одноэтажные, с двускатными серо-черепичными кровлями, часто не в меру длинные, и строены они почти исключительно из серого обожженного кирпича. Но тщетно было бы искать в них то, что известно под именем китайского стиля: все они напоминают скорее складочные сараи, чем жилые дома, и каждый такой дом непременно вмещает в себе какое-нибудь промышленное либо торговое заведение, но все это в крайне убогом или примитивном виде: в одном продают какой-то жир, в другом лук и чеснок, в третьем веревки, в четвертом рис, в пятом самую грубую гончарную посуду, но в целом городе — не заметил я ни одной мало-мальски порядочной лавки, так что если Чифу и представляет какие-либо особенности китайской торговли, то они, судя по тому, что мы видим, заключаются в самых грубых или мало обработанных произведениях, идущих на потребу сельского и бедного рабочего люда.
Присутственные китайские места находятся позади таможни, в ближайшем с нею соседстве и отличаются тем, что во дворе их торчат две высокие деревянные колонны или мачты, вроде тех, что воздвигаются у нас при торжественных иллюминациях для декоративных штандартов и флагов. В часы заседаний на обеих этих мачтах вывешиваются длинные белые штандарты с какими-то крупными черными надписями. Вход во двор присутственных мест охраняется караулом, то есть, вернее сказать, пиками и алебардами, приставленными к наружной стороне забора, так как сами караульщики где-то отсутствуют (мы нашли их потом в сторонке, под навесом, за какою-то стряпней и игрой в кости), но главную охрану этого входа составляет широкий досчатый экран, поставленный против него по ту сторону. Украшенный какими-то надписями и живописными изображениями человеческих фигур, он заслоняет собою проход из ворот в присутственную залу, так что прямым путем в нее никак не попадешь. Но это отнюдь не надо понимать в смысле иносказательного напоминания просителям о тех путях, какими они должны следовать, чтобы добиться здесь успеха в своих делах и просьбах, — экран служит только средством для отвращения злых духов, которые, как я говорил уже раньше, могут проникать куда-либо только по прямому направлению, а перед заворотами и зигзагами отступают. В здешних присутственных местах, как и в Шанхае, происходит устный и скорый суд по гражданским и уголовным делам, причем во дворе же бывает и немедленная вслед за решением расправа. Здесь же обсуждаются муниципальные и иные дела по местной администрации.
При нас четверо носильщиков принесли сюда в синем паланкине мандарина10 средних лет, одетого в синюю же курму с синим матовым шариком на головном уборе. Перед ним несли красный распущенный зонтик с фоларой, а позади ехали верхом на клячах два офицера в соломенных шляпах, покрытых жидким султаном из красного конского волоса, и шли два палача с длинными бамбуковыми планками, необходимый атрибут чиновничьей власти. Синий цвет паланкина и принадлежностей наряда, как нам объяснили впоследствии, есть узаконенная форменная принадлежности чиновников в ранге ‘чжи-фу’, то есть 2-й степени 4-го класса {В Уитае есть своего рода табель о рангах, как для военных, так и для гражданских чинов. Она разделяется на девять классов, а каждый класс подразделяется еще на две степени, 1-б и 2-ю. Не только каждому классу, но и каждой степени присвоены особые форменные отличия и особый церемониал, до количества лиц свиты и цвета паланкина включительно.}.
Встреченный нами чжи-фу состоит здесь исправляющим должность соляного пристава и в то же время председателя уголовной и казенной палат, хотя первая из этих должностей выше его собственного ранга на две, а последняя — даже на три степени. Исправляя эти должности, он не пользуется только некоторыми внешними их отличиями, — например, не может носить на спине своей парадной курмы вышитого золотом павлина, но три выстрела из пушки при въезде в свой дом ему полагаются. Здесь, на месте, он является высшим представителем правительственной власти, и в качестве такового обязан, между прочим, в день рождения богдыхана облекаться в полное парадное одеяние и принимать поздравления от иностранных консулов и всех местных чиновников, а в случае смерти богдыхана — исполнять ‘печальные церемонии’, одеться в белое (траурное) платье, не брить бороды и всенародно громко вздыхать, стонать и плакать ‘как о своем собственном отце’, доколе не получит приказ о прекращении плача. Последняя обязанность, говорят, не из легких, ибо какой запас слез надо иметь, если исполнять ее добросовестно в течение довольно долгого периода времени. Говорят, что по смерти последнего богдыхана даже все текущие дела в Чифу остановились по причине слез этого чиновника. Бывало, придет к нему по делу кто из консулов: ‘Можно видеть мандарина?’
— Нельзя, мандарин плачет.
— Как здоровье мандарина? — спрашивают европейцы при встрече кого-либо из чиновников.
— Ах, он плачет… плачет мандарин наш, плачет…
— Что поделывает мандарин? Чем занят?
— Плачет.
— А что мандарин ваш? Все плачет?
— Плачет…
И это неизменное ‘плачет’ долго еще служило единственным ответом на все вопросы о мандарине.
Заглянули мы, между прочим, и в две буддийские молельни, находящиеся одна насупротив другой по одной и той же улице. Первая из них, по левую руку, устроена в виде эстрады совершенно в том же роде, как открытые театральные сцены наших летних кафешантанов. На площадке перед нею стояла толпа зрителей, часть коих помещалась и на храмовой баллюстраде спустя вниз голые ноги. Одни из этой толпы глазели на фокусы какого-то бродячего жонглера, другие принимали азартное участие в игре в кости, — что-то вроде нашей орлянки, нельзя сказать, чтобы вся эта публика выказывала какие-либо уважение к своей святыне, подобно тому, как мы видели в Шанхае. Зрители не только сидели к своим богам задом, но даже располагались как кому удобнее, и на самом престоле, чтобы лучше следить оттуда, как с наиболее возвышенного пункта, за игрой и фокусами. В противоположной кумирне было несколько чиннее, хотя на дворе ее тоже кишел народ: там шел какой-то торг ‘в ручную и поштучно’, как у нас на толкучке. В обеих молельнях, точно так же, как и в Шанхае, мы заметили несколько моделей китайских мореходных джонок, подвешенных под потолок, из чего можно заключить, что, вероятно, у китайцев это в таком же обычае, как и у финнов.
С южной стороны город окружен правильными участками возделанной земли, занятой преимущественно под коноплянники, которые чередуются с многочисленными огородами, где разводятся лук, чеснок, редька, огурцы и тыквы. На грядах нередко красуются и пышные махровые подсолнухи, которые вообще очень идут к характеру китайского пейзажа. В самом цветке этом есть что-то китайское.
Побродив по городу и видя, что это все одно и то же и что ничего более ‘достопримечательного’ тут не откроем, направились мы вдоль по его грязной и вонючей набережной, где пришлось, однако, пробираться не без труда, то спускаясь в ямины, то взбираясь на бугры и перепрыгивая с камня на камень. В ближайшем соседстве с европейским участком китайские дома уже смотрят уютнее и чище. В растворенные двери, проделанные в их заборах, видны кое-где уголки внутренних дворов с садиками и киосками, но, к сожалению, ‘отгонители злых духов’ — досадные экраны мешают рассмотреть детали их обстановки, а войти во двор безо всякого предлога и не зная языка, казалось неловким. Тут же помещаются несколько цирюлен и съестных. У первых вместо вывески болтается на бамбуковой трости над входом распущенная фальшивая коса, а последние и безо всяких вывесок достаточно заявляют о себе изобильным чадом жареного кунжутного масла. Обыкновенные их снеди — рыба и сосиски — жарятся тут же на воздухе, как и на всем, впрочем, востоке, начиная с Румынии.
Наконец, вернувшись в европейский участок, мы поднялись на Янтай и там неожиданно встретились с А. Д. Старцевым, который между тем успел возвратиться от адмирала с ‘Африки’. Тотчас же, разумеется, познакомились, и он пригласил нас к себе в дом, где мы были приняты его семейством с полным радушием. Там же, между прочим, познакомились мы с одним английским инженером-технологом, господином Ватсоном, и его сестрой. Оба они родились, выросли и долго жили потом в Москве, превосходно говорят по-русски, хорошо знакомы с нашею литературой и сохранили в душе наилучшие симпатии к России и русским вместе с многими привычками русской жизни в своем обиходе. Поэтому дом и семья Старцевых кажутся им милее и роднее, чем иные чопорные дома их коренных соотечественников.
Дом А. Д. Старцева стоит особняком, на вершине скалистого северо-восточного берега, и с его веранды открывается прекрасный вид на весь рейд и на всю юго-восточную часть города с примыкающею к нему частью возделанной равнины, и на Чифуские горы с их ущельем, которые замыкают с юга всю окрестную панораму. Постройка этого дома вместе со стоимостью земли обошлась хозяину в 6500 долларов {Ходячая монета здесь — мексиканский доллар с изображением фригийского колпака в сиянии, она принимается безо всякого учета на мелкое серебро, как английское и американское, так и японское. Другие же доллары, тоже мексиканские, но с изображением весов, принимаются не иначе как с учетом от 5 до 6%.}. Участок, принадлежащий нашему соотечественнику, довольно обширен, и за постройками у него остается еще много свободной земли, которая в случае надобности могла бы быть уступлена им русским коммерческим людям, если бы между ними нашлись охотники здесь поселиться. В предвидении такой возможности местным англичанам крайне не хочется пускать сюда русских: они опасаются, как бы с легкой руки господина Старцева не учредилась тут русская колония, и потому-то эти господа, а в особенности английский консул, пускали в ход разные интриги и каверзы, чтобы только помешать покупке, дело дошло наконец до суда, который и разрешил процесс в пользу господина Старцева. С тех пор англичане только скалят на него со злости зубы, но молчат и, наконец, начинают успокаиваться, видя, что до сих пор никто из русских еще не последовал его примеру. Точно такие же каверзы пытались было они делать и немцам, но тоже провалились, и с тех пор количество немцев пребывает здесь с каждым годом, так что они уже начали оказывать англичанам заметную конкуренцию в торговле. А. Д. Старцев приезжает в Чифу с семейством только на лето, ради климата, остальное же время года по делам чайной торговли он должен проводить в Ханькоу и Тяньцзине.
После чая мы всем обществом сделали маленькую прогулку на вершину Янтая, к семафорной башне, а оттуда спустились вниз до морского уровня, к ‘Чифускому камню’. История этого камня заключается в том, что более ста лет назад удар молнии отщепил однажды часть береговой скалы, и этот массивный отломок ее прекурьезно упал поперек острым ребром своим на такое же ребро другого лежачего камня, да так и остался. Ни вечный прибой, ни множество бывших с тех пор сильнейших тайфунов не могли сдвинуть его с места, хотя, по-видимому, точка его опоры сама по себе слишком незначительна, даже ничтожна сравнительно с размерами камня и, казалось бы, никак не могла дать ему надлежащую устойчивость, между тем камень стоит на ней неколебимо, в виде стола или неправильного конуса с отлогими боками, поставленного вершиной вниз. Китайцы считают это чудом и потому высекли на изломе скалы и на самом камне приличные надписи в воспоминание события, бывшего причиной чуда. Они нередко являются сюда, чтоб устраивать маленькие пикники на верхней плоскости курьезно стоящего камня, а другие, настроенные более мистическим образом, избирают его местом своих жертвоприношений в честь духа бурь и грома.
С площадки семафорной башни открывается широкий вид на весь горизонт. На западном берегу бухты находится возвышенность, восточный склон которой занят четырехсторонним укреплением, лежащим как раз на параллели Антай и рассчитанным на весьма значительное количество орудий, до сих пор, однако, отсутствующих, гарнизон же его, предполагаемый в 1500 человек, состоит пока из шести солдат-сторожей. Крепость эта, — по замечанию командира нашего стационера, капитан-лейтенанта Татаринова, — хотя и нелепой китайской конструкции, могла б, однако, по своему положению действительно командовать всем рейдом. В юго-западном углу бухты, под самым берегом и как бы под фиктивным прикрытием этой крепости стоит стационером китайская канонерская лодка ‘Тай-Ан’, а за нею в две линии — двенадцать парусных военных джонок, вооруженных каждая четырьмя гладкостенными пушками на четырехколесных станках, преимущественно старыми датскими. Канонерка ‘Тай-Ан’ большую часть года стоит неподвижно, и только в декабре переходит на зимовку В Тяньцзин. Команда ее обучается артиллерийским действиям у одного из офицеров американского стационера (пароход ‘Мопасасу’). В Чифу и его ближайших окрестностях китайских войск не имеется вовсе, но, по замечанию господина Татаринова, на западном берегу бухты, в одном из сараев под присмотром двух сторожей хранятся запасы недавно доставленных сюда ружей Ремингтона, были и восемь полевых четырехфунтовых крупповских орудий, сгруженных в Чифу немцами в 1879 году, но месяца два тому назад их увезли куда-то к западу, через горы.
Благодаря господину Татаринову, я имею возможность сообщить также несколько небезынтересных сведений о местных способах сообщений и о чифуской торговле. Телеграфного сообщения Чифу ни с каким пунктом не имеет, но телеграммы могут быть посылаемы летом с почтой в Шанхай, через консульства, для отправления по назначению. Что же до почтового и пассажирского сообщений, то между Чифу и Шанхаем оно поддерживается на пароходах круглый год и идет почти регулярно через день, а с Тяньцзином только девять месяцев — с первых чисел марта до начала декабря. Держат эти линии пароходы двух обществ: ‘Chиna Merchant Steam Navиgation Company’ под китайским и ‘Chиna Coast Steam Navиgation Company’ под английскими флагами. Первое из них с основным капиталом в три миллиона таэлей11 хотя и считается акционерным, но в сущности почти всецело принадлежит китайскому правительству и нескольким знатным князьям, оно владеет двадцатью шестью хорошими пароходами, содержащими сообщение по всему берегу, начиная с Гонконга и до Тяньцзина, а также и по Ян-цзы-Киангу до Ханькоу. Второе же (английское) общество владеет только двенадцатью пароходами. Те и другие отходят от конечных пунктов (то есть Шанхая и Тяньцзина) безо всяких расписаний, по мере готовности, и по пути заходят в Чифу, минуя иногда этот пункт лишь по воскресным дням или когда уже имеют полный груз. Обе компании держат на этой линии обыкновенно по пяти пароходов каждая. Плавание от Чифу до Шанхая совершается при нормальных условиях в 60 часов, а от Тяньцзина — в 26 часов. На тех и других пароходах стоимость первоклассного билета в первом случае 30 таэлей, а в последнем — 26 таэлей.
Что до чифуской торговли, то в нашем распоряжении имеются цифровые сведения только за 1879 год, но так как вполне достоверно что за последние десять лет цифры приема и отпуска, а равно и количества судов ежегодно заходящих на рейд, остаются почти без изменений, то их можно принять за нормальные и для настоящего времени, тем более что портовые условия Чифу, при отсутствии телеграфа, железной дороги и прочих необходимых сооружений, нисколько не изменились против прежнего времени ни к лучшему, ни к худшему.
В течение 1879 года в Чифу заходило всего 688 судов, вместимостию в 406.872 тонны, {Паровых под европейскими флагами 221 (150.000 тонн), под китайским флагом 206 (162.306 тонн). Парусных под европейскими флагами 258 (94.110 тонн), под китайским флагом 1 (457 тонн).} вывезено товаров на сумму 4.456.546 долл. (без малого на 9 милл. руб. кредитных). Изо всей этой суммы собственно в чужие края отправлено на 298.005 долл. (в том числе во Владивосток на 47.014 долл.), а остальное в южные порты Китая. {*}
{* Главные предметы вывоза:
Лепешки из бобов на сумму — 1.247.708 долл.
Бобы на сумму — 278.622 ‘
Шелки в коконах и других видах — 713.049 ‘
Солома плетеная — 863.097 ‘
Вермишель — 614.145 ‘}
Ввезено за тот же год: опия 4.173 пикуля (т.-е. 5.518.670 английских фунтов) на сумму 3.022.570 долл., из китайских портов домашних произведений на 3.032.265 долл. {Главные предметы ввоза собственно китайских произведений: бумага писчая разных сортов на 564.675 долл., шелковые изделии на 291.575 долл., сахар песок, рафинад и леденец на 1.036.970 д.} и из других стран 1.047.481 долл. Итого, ввоз на сумму 7.102.316 долл. (около 14 милл. кред. рублей). Пошлины за ввоз, вывоз и других сборов собрано 454.706 долл.
Обратив внимание на приведенные цифры, не трудно заметить что как ввоз разных товаров внутреннего произведения из китайских портов, так и специально английский ввоз одного только опия держатся почти в одинаковых цифрах — разница всего лишь на 9.695 долл., и на сей раз она склонилась в пользу внутренних китайских произведений, но за то в другие годы бывает, и даже значительно, в пользу опия. Из этих данных безошибочно можно признать что опий и все прочие, балансирующие с ним, предметы внутреннего ввоза стоят у местного населения на равной степени потребности, то есть это значит что если китайский потребитель расходует на весь свой суточный обиход, положим один доллар, то другой доллар в течение тех же суток он прокуривает.
Из тех же цифр видно что общая сумма ввоза превышает таковую же сумму вывоза на 2.645.770 долл. Но если взять во внимание что главная масса чифускаго вывоза (на 4.158.541 долл.) направляется в свои же китайские порты, то есть относится ко внутренней торговле, а в чужие страны вывозится всего лишь на 298.005 долл., то окажется что иностранцы ежегодно эксплуатируют Чифу на 3.772.046 долл., и из этого счета более трех миллионов долларов падают на один только опий. Отсюда вывод ясен, а именно: Чифу, как и все прочие открытые для европейской торговли порты Китая, всецело находится в руках своих отравителей, Англичан, которые как морской спрут присосались к Китаю всеми своими щупальцами и, отравляя, вытягивают из него все жизненные соки.

——

Познакомясь с А. Д. Старцевым, естественно было коснуться в разговоре чайного дела, коего он состоит одним из видных наших комиссионеров в Китае. Заметив что я очень интересуюсь этим делом, он не отказался познакомить меня с ним в главных чертах, а затем, благодаря его же содействию, я получил от П. А. Пономарева из Ханькоу весьма любопытные сведения о современном состоянии нашей чайной торговли с Китаем, с правом воспользоваться ими при случае, почему и предлагаю их теперь вниманию интересующегося читателя.
Русская чайная торговля обосновалась теперь главнейшим образом в двух пунктах Китая: в порте Ханькоу и в Фучао. В первом из них она производится следующими пятью торговыми фирмами: ‘П. А. Пономарев и К®’, ‘Токмаков, Шевелев и К®’, ‘Пятков, Молчанов и К®’, ‘Черепанов и Марьин’ и ‘А. Л. Родионов и К®’. — Положение русской торговли в Ханькоу, поскольку оно касается сбыта наших отечественных произведений, можно назвать самым печальным. Уже несколько лет сряду на здешний рынок не поступало ни одного куска русских материй, а продано еще в 1878 году было всего только сто ‘половинок’ драдедама фабрики Тюляева, {3.646 аршин, по 46 фын за каждый, всего на сумму 1.676 лан и 70 фын.} поступившего на китайские рынки в 1872 году. Пролежав шесть лет на складе, товар этот пошел по самой низкой цене из-за того лишь чтобы не сгнил окончательно. В 1880 году русской мануфактуры на тяньцзинском складе уже не было. Насколько регрессировал сбыт наших шерстяных товаров, можно весьма наглядно уяснить себе из сопоставления только следующих данных:
В 1868 продано драдедаму 5.780 полов. на 202.300 лан (606.900 р.)
‘ 1878 ‘ ‘ 100 ‘ ‘ 1.677 ‘ (5.031 р.)
‘ 1879 ‘ ‘ 0 ‘ ‘ 0 ‘
Точно также и бумажные товары русской мануфактуры уже давно не ввозятся, тогда как английский и германский ввоз все возрастает. Даже морской капусты, добываемой преимущественно у наших же приморских берегов Усурийскаго края и Сахалина, и той ввезено сюда — только не вами, а иностранцами — за четыре года (с 1875 по 1878) почтенное количество в 364.142 пикуля. Стало быть, экономически, в торговом отношении мы вполне являемся данниками Китая. Посмотрим же как идет наше чайное дело.
Чайный сезон обыкновенно открывается впервой половине мая месяце (по нов. ст.). В начале сезона 1873 года покупки чаев Русскими были крайне ограничены: всеми пятью русскими фирмами в первые две недели было приобретено лишь 16 партий средних, хороших и высоких чаев, английскими же фирмами в это самое время было куплено 217 партий. В течение последовавших затем двух недель Русские купили 42 партии, Англичане же 584. Причину ограниченности заказов даваемых из России на покупку чаев к началу сезона тяньцзинские наши комиссионеры относят к плохому состоянию наших курсов на европейских биржах. Русские, приобретая здесь чаи, переводят на этот предмет капиталы из России большею частию чрез лондонские банкирские фирмы, так как русского банка в Китае нет, что, при плохих курсах на наш кредитный рубль, значительно увеличивает стоимость купленного для России чая. В Лондоне хотя и есть отделение ‘Русского для Внешней Торговли Банка’ и его кредитивы высылаются иногда в Китай, но так как у него нет здесь своего отделения, то и существование его не приносит пользы для русских заказчиков. Вероятно по этой же причине, как думают здешние русские комиссионеры, дальнейшие приказы из России на покупку чаев, для отправки в Кяхту, хотя и были довольно значительны, но касались почти исключительно дешевых сортов и в особенности черного кирпичного чая.
Кроме Русских, здесь покупают чаи для России еще и Китайцы из Сансийской губернии, направляя их исключительно в Кяхту для меновой торговли. Тяньцзинский рынок в особенности стал привлекать их с 1877 года, и на следующий же год они произвели там свои покупки уже в более широких размерах чем прежде, когда чаи для Кяхты покупались ими почти исключительно на Калганском рывке.
Пятью русскими фирмами куплено и отправлено байхового (красного) чаю в Европу (то есть чрез Лондон, Марсель и другие пункты в Россию), на Амур, в Тяньцзин и Японию:

Мест.

Пикулей.

Русек, фунт.

Руб.

В 1877 году

106.928

58.745

(8.694.344)

на 4.378.368

‘ 1878 ‘

96.673

53.703

(7.948.044)

‘ 3.792.546

То есть в 1878 году против 1877 года менее на 10.255 мест, на 5.042 пикуля, на 585.822 рубля. С каждым годом эти цифры прогрессивно все понижаются, если сравнить их хотя бы с цифрами 1873 года, когда было вывезено 79.588 пикулей, на 2.313.940 лан. {Лан = 3 рублям, по приблизительному курсу, лан с десятичными подразделениями составляют как денежную, так и весовую единицу.}
Но для здешних русских комиссионеров остается еще хорошая надежда на кирпичные чаи, выделкой коих они занялись сами весьма энергично. Опыт 1877 года наглядно убедил их в пользе совокупных дружных действий при покупке материала для черного кирпичного чая. С тех пор они покупают этот материал чрез одно, выбранное из своей среды лицо, чем и достигли значительного удешевления своего фабриката. Не устрой комиссионеры этого соглашения, дело приняло бы совсем иной оборот, так как спрос на хуасян (материал употребляемый для выделки черного кирпичного чая) в Англию. Америку и Австралию был значительно больше чем в предыдущие годы и, кроме того, заказы из России на этот сорт тоже значительно повысились против предшедших лет. Обе эти причины имели настолько сильное влияние что несмотря на полное согласие между русскими комиссионерами при покупке хуасяна, им не удалось купить полного его количества, но все же самая трудная задача, то есть возможно дешевая покупка оного, была исполнена ими с успехом. В начале сезона 1878 года Китайцы вдруг стали назначать за хуасян очень высокие цены: от 7 1/2 до 9 лан за 100 гинов лучшего сорта. Англичане для Лондона, Америки и Австралии сделали за это время массы покупок, платя без стеснения требуемые Китайцами цены, Русские же вынуждены были находиться в выжидательном положении, так как покупать по таким ценам хуасяна было бы крайне неблагоразумно. Цены на этот материал стали склоняться в пользу Русских лишь в июне месяце и упали к сентябрю до 4 и даже 3 лан за 100 гинов, когда дошедшие сюда сведения о продажах хуасяна на Лондонском рынке оказались крайне печальными для покупавших его здесь по таким высоким ценам: некоторые фирмы понесли от этой операции до 25% убытка.
Переходя к производству кирпичного чая на туземных русских фабриках, прежде всего нельзя обойти молчанием то воровство, которое производится на них Китайцами и на которое Русские сильно и много, но бесполезно жалуются. Тут практикуются всевозможные способы воровства: крадут все, начиная от гвоздя и кончая прессованным чаем и чайным листом для обыкновенного и зеленого чаев, последний крадут Китаянки-отборщицы, сохраняя его в мешочках нарочно вшитых для этой цели в такое место исподнего платья где обыскивать их неудобно. обращаться за помощью к китайской полиции бесполезно. Чрез наше вицe-консульство ежегодно передается в эту полицию с рук на руки множество воров с поличным, но она уже несколько лет сряду не в состоянии от них добиться кому сбывают краденое рабочие и посетители фабрик и кто потом перепродает его в переделанном виде Китайцам для местного потребления и для вывоза из Ханькоу в Хонань. Если же полиция, по требованию вице-консульствa, и накажет вора, то это отнюдь не способствует к уменьшению краж. Пойманный вор, например, сидит в ставне (деревянный ошейник) у фабрики, и в это же время караульные или городские полицейские ловят на той же фабрике другого. Уследить все воровство на наших фабриках, при многолюдстве их рабочих, чрезвычайно трудно. Со стороны же прикащиков-Китайцев кража идет другим способом, а именно, посредством приписки в счетах на материалы требуемые фабрикой при выделке чаев.
Приготовление кирпичных чаев Русскими производится в Ханькоу и отчасти в некоторых горных местностях, где еще и по сю пору существуют фабрики арендованные некогда Русскими у Китайцев. В Ханькоу, как в главном центре этого производства, работают ныне у Русских шесть заведений, седьмое же, за недостатком материала, занято лишь выделкой ящиков и служит казармой для рабочих. Три фабрики пользуются улучшенною системой распаривания материала посредством паровых ящиков, изобретенных одним Русским, и две из этих же трех имеют паровые прессы для приготовления чая. Вообще на прессование чая в Ханькоу Русские обратили особенное внимание и прилагают старание к улучшению и удешевлению этого производства. Теперь уже все фирмы имеют в Ханькоу собственные фабрики, и только по старой привычке некоторые из них продолжают еще арендовать таковые в горах у Китайцев.
Старание улучшить и удешевить производство кирпичного чая выразилось, кроме покупок сообща хуасяна, еще и в применении к этому делу паровых машин, хотя последние едва ли намного удешевят выделку продукта при изобилии и дешевизне здесь рабочих рук. Выгода разве в том что с уменьшением числа рабочих быть может уменьшатся несколько кражи, да еще в том что в сравнении с ручными прессом и чай прессуется значительно крепче, и браку бывает менее. А что до дешевизны, то достаточно сказать что плата за ручную прессовку, обертку в бумагу и укупорку в ящики бывает лишь от 25 до 33 копеек с ящика в 64 кирпича, на русские кредитные деньги.
С 1878 года, один из Русских в Ханькоу стал между прочим производить опыты прессования чаев новым усовершенствованным гидравлическим прессом, который прессует хуасян в форме шоколадных плиток. Эти опыты, по отношению к улучшению производства, дали очень хорошие результаты: прессованный материал сохраняет всецело аромат и дает чайный настой в три раза крепче против того же самаго материала в непрессованном виде, что весьма естественно, так как давление пресса на плитку чая в четверть фунта равняется 3.600 пудам. Вследствие такого громадного давления, раздробляются все ткани чайных листочков и раскрываются мельчайшие микроскопические клеточки, сохраняющие в себе эфирное масло, фибрин, белковину, гематин и теин, которые при обычном способе настоя остаются всегда нераскрытыми и теряются в выварках бесполезно для потребителей. По мнению П. А. Пономарева, плиточный чай, хотя не в близком будущем, положительно заменит в употреблении низкие сорты байхового чая, так как лучшим доказательством в пользу его, как экономического продукта, служить тот факт что настой плиточного чая дает колер воды гуще от ста до трехсот процентов в сравнении с байховыми чаями. Но чтобы ввести его в употребление в России, по его же мнению, потребуется пожалуй не менее десяти лет времени и много энергии со стороны тех лиц которые будут вводить его.
Чайные фабрики, заведенные Русскими в Ханькоу, все построены на землях купленных у Англичан и Китайцев. Сверх того, Русские начинают приобретать в свою собственность, кроме земель, еще и дома находящиеся в Английском квартале. На всех вместе русских фабриках в 1878 году было приготовлено кирпичных чаев 77.132 места весом в 77.996 пикулей (11.534.635 русск. фунт.) на сумму 373.515 ланов или 1.120.545 рублей. Производство это увеличивается, в сравнении с предшедшим годом, в 1878 году приготовлено было более на 19.801 место, весом в 20.909 пикулей, на сумму 222.796 рублей. Плиточные чаи наших фирм довольно успешно направляются во Владивосток, Николаевск-на-Амуре и в Петропавловск, для Камчатки. {Камчатский транспорт направляется через Японию.}
Кроме кирпичных чаев, в 1878 году было выделано Китайцами в Хунане на пробу, по заказу русских комиссионеров для Средней Азии, двадцать полен чая, по 64 гина в каждом. {Для громоздких предметов вес считается на гины или цзины, которые бывают в 16, 18, 20 и 24 лана, казенный гин равен 16 ланам или 1,47 русского фунта, сто таких гинов составляют английский пикуль или 147 русских фунтов. Для взвешивания употребляют контар, род безмена с подразделением на ланы и их десятичные части, а также обыкновенные весы с гирями, начиная от столанной доли.} Этого рода ‘поленчатый чай’ называется здесь ‘цюй-ву-чжуан’, а в Средней Азии, ‘Атбаш’, ханьковская же таможня дала ему название ‘яо-ца’, то есть лекарственный чай, вследствие того что в чайный лист примешивается четвертая часть какого-то лекарственного материала. Были, говорят, случаи, что приготовленный без этой подмеси чай среднеазиатские потребители не покупали, находя его невкусным. По частным сведениям, сбыт этого продукта в Средней Азии довольно значителен. Китайцы отправляют его ежегодно из Ханькоу по реке Ханьян с небольшим сухопутным волоком до Желтой Реки, а оттуда до Кукухото, Улясутая и Кобдо вьюком, на верблюдах. Теперь для русских комиссионеров вопрос в том, насколько дороже или дешевле будут расходы и доставка этого продукта в Среднюю Азию через Кяхту, хотя взимаемый ‘лицзин’ (полупошлина) и пошлина с поленчатого чая обстановлены в Ханькоу чрезвычайно выгодно, а именно лишь 37 1/2 фын {В лане считается 10 цянов или 100 фын, стало быть один фын равен приблизительно нашим 3 копейкам.} со ста гинов того и другого до Кяхты. Китайцы же, при провозе этого продукта чрез упомянутые местности, по всей вероятности, переплачивают очень много разных поборов. Это последнее и дает надежду на развитие торговли полеачатым чаем с нашими новыми подданными и соседями в Средней Азии чрез посредство Русских, а не Китайцев. Двадцать полен, весом в 12,80 пикулей, стоили до Тяньцзина со всеми расходами 62 лана 99 фын или около 3 лан 15 фын за полено. Есть однако надежда и на дальнейшее его удешевление при покупке, так как первый опыт сделан был нашими комиссионерами чрез Китайцев, а если при больших заказах послать в Ханькоу Русского, тогда стоимость по выделке обойдется еще дешевле.
Что до отправки чаев и фрахта, то до сих пор русские грузы перевозились из Ханькоу английскою, американскою и китайскою пароходными компаниями, причем товароотправители нередко подвергались необходимости платить довольно высокий фрахт, благодаря стачкам пароходных компаний, которые при этом поставляют еще Русским в непременное условие не давать посторонним пароходам в Тяньцзин никакого груза. До чего доходит в этом отношении произвол стакнувшихся компаний показывает хотя бы следующий пример: за провоз из Ханькоу в Тяньцзин одной тонны кирпичного черного чая, упакованного в 15 ящиках, в 1877 году пароходные компании брали 5 лан, а в 1878 году за такую же тонну, в 10 ящиках, заломили 10 лан. Такое положение вещей навело представителей здешних русских фирм на мысль выйти из-под давления местных пароходных компаний, учредив свое собственное пароходство по китайским водам для перевозки как русских, так и посторонних грузов, причем предполагается пригласить к участию в этом пароходном обществе всех своих доверителей в качестве акционеров. Фактические цифры выведенные в проекте сего пароходства, между прочим, указывают что от перевозки одних только русских грузов из Ханькоу в Тяньцзин, не считая китайских и прочих, оставался бы дивиденд на затраченный капитал до одиннадцати процентов в год, при хорошем вознаграждении всех служащих на пароходах и приличном содержании последних.
Действительно, было бы в высшей степени желательно осуществление русской пароходной компании в китайских водах, так как это положило бы прочное основание здесь русскому коммерческому флоту, и можно было бы ожидать постепенного его развития. Если теперь уже наши ‘добровольцы’ подымают значительное количество чайных грузов направляемых в Одессу, то все те грузы которые ныне идут сухим путем на Кяхту, все первосборные байховые и весенние кирпичные чаи могли бы идти чрез Амур до Сретенска, и тогда вся провозная плата поступила бы в руки Русских, а не Англичан, Китайцев и Монголов которые пользуются теперь ежегодно сотнями тысяч рублей звонкою монетой от одной только перевозки принадлежащих Русским чаев. {Например, в сезон 1878 года за перевозку наших чайных грузов только из Фучао в Тяньцзин заплачено английским и китайским пароходным компаниям 77.270 долларов или 154.540 руб.}
Между прочим, как на один из важных тормозов в деле развития русской чайной торговли, наши Ханьковцы указывают на крайнюю затруднительность в получении корреспонденции из Иркутска, и это благодаря лишь нашему почтовому ведомству. К удивлению, письма из Иркутска отправляются не на Кяхту, как было прежде, а почти что вокруг света, чрез Европу, с английскими и французскими почтами, и достигают сюда лишь чрез 85 и даже 96 суток, хотя адресы на некоторых заказных письмах были ясно отпечатаны: ‘чрез Тянцзин в Ханькоу’. Несмотря на это, несколько писем побывали даже в Москве, вернулись в Кяхту и потом уже получались чрез Тяньцзин в Ханькоу. Отсылаемая отсюда корреспонденция не доходила до получателей в Иркутск по прошествии двух и более месяцев, а несколько простых писем затерялись безвозвратно. От неправильной же пересылки корреспонденции и несвоевременной выдачи ее в Иркутске негоцианты немало теряют в своих коммерческих оборотах, так как бывали случаи что заказы на первосборные чаи получались тогда когда на здешнем рынке их уже не было. Также нередко здешние отправители писем, наводя справки в Тяньцзине отправлены ли такие-то письма, получают ответ что отправлены своевременно, а между тем из Иркутска сообщают что писем в получении нет. При подобной пересылке коммерческой корреспонденции, конечно, нельзя рассчитывать на развитие нашей торговли с Китаем, которая и без того все уменьшается {Например, фирма ‘Черепанoв и Марьин’ с 1 января 1879 года вовсе прекратила свои дела, чему одною из причин служила и несвоевременность доставки писем.}. Какие причины побудили Почтовый Департамент изменить пересылку корреспонденции адресуемой чрез Тяньцзин в Ханькоу здесь неизвестно, но ропот на это большой.
Рассказав о состоянии нашего чайного дела в Ханькоу, следует перейти к другому русскому чайному центру, каковым с 1875 года сделался Фучао, приобретающий все большее значение.
Хотя фучаоский рынок по сбыту чая есть самый древний и самый громадный в Китае, тем не менее Русские обосновавшиеся в Ханькоу, не имели с ним до 1872 года никаких дел. Первая мысль о Фучао была подана им из Москвы, покойным чаеторговцем К. А. Поповым, вследствие чего в 1872 году отправился туда из Ханькоу М. Ф. Пятков, сначала лишь для ознакомления с делом. Поместился он там в американском доме и стал ‘помаленьку’ приобретать чаи в небольшом количестве, а сам тем временем ‘приглядывался’ и приглядываясь обратил внимание что мелкие высевки и чайная пыль выбрасываются Китайцами, как никуда негодный сор, а если и продаются когда, то за самую ничтожную цену. Г. Пятков рискнул попробовать спрессовать из этого продукта черный кирпичный чай. Не быв практически знаком с выделкой кирпичных чаев, он установил с помощью Китайцев какой-то самобытный, тяжелый и медленно работающий пресс на котором приготовлялось едва лишь по семи ящиков в день, тем не менее в целый сезон ему удалось спрессовать на нем до 900 ящиков высевкового чая на пробу. Хотя и плохо спрессованный, чай этот по выделке стоил почти на две трети дешевле против ханьковских чаев и принес в Сибири громадную пользу производителю. На следующий год Сибиряки уже сами прислали ему заказы на кирпичные чаи, каковых и было в том году приготовлено для них г. Пятковым до 6.000 мест. Дешевизна сравнительно с ханьковскими плитками привлекла к нему еще больше заказчиков из Сибири, так что для удовлетворения их ему пришлось, кроме Фучао, заарендовать y Китайцев еще несколько фабрик в горах, где на 1875 год и было приготовлено до 16.000 ящиков.
С этогото года и началось в Фучао быстрое развитие выделки кирпичных и покупка байховых чаев для России. Тем и другим дедом г. Пятков занялся весьма серьезно: для приготовления кирпичных чаев достал он из Ханькоу сведущих мастеров, а к покупке байховых приложил свое собственное уменье и опытность. Ему бесспорно принадлежит честь основания русских торговых дел в Фучао. В том же 1875 году он открыл там собственную фирму торгового дома в компании с г. Молчановым, a затем стали открывать отделения своих фирм и другие Русские Ханьковцы, так что теперь в Фучао существуют уже три русские торговые дома: Пятков, Молчанов и К®, П. А. Пономарев и К® и Токмаков, Шевелев и К®, занятые выделкой кирпичных и покупкой байховых чаев. Требование последних для Сибири с каждым годом увеличивается, из чего можно заключить что потребители постепенно привыкают ко вкусу фучаоских чаев, тогда как при первом ввозе их, в начале 70-х годов через Кяхту, покупатели их обегали, находя во вкусе большую разницу против ханьковских, к коим успели привыкнуть за время почти десятилетней деятельности Русских в Ханькоу. По мнению П. А. Пономарева, низкие сорта байховых фучаоских чаев значительно лучше ханьковских по вкусу, и настой дают гораздо крепче, но в них есть один недостаток, а именно: много попадается мелкого ломаного листа и хуасяна. Тем не менее, есть все основания предполагать что со временем фучаоские низкие сорты чаев получат в сибирском сбыте преобладающую роль пред ханьковскими, вследствие чего должно ожидать блестящего развития русского дела в Фучао, в будущем, и в конце ковцов, Фучао будет пожалуй преобладать над Ханькоу не только по покупке байховых, но и по выделке кирпичных чаев.
Попытка торговли в Фучао русскими мануфактурными товарами, сделанная г. Пятковым в 1872 и 1873 годах, была неудачна: привезенное туда мезерицкое сукно, в количестве 150 половинок, было продаваемо несколько лет маленькими партиями, по ценам существовавшим в Шанхае для партионных продаж. Да и вообще, фучаоский рынок далеко не из первых для сбыта европейских мануфактурных произведений. В этом отношении Англичане едва ли не безвозвратно завоевали себе наше прежнее место. А было время когда в Китае с успехом шли только русские сукна, так что английские мануфактуристы, чтобы дать сбыт своим, должны были прибегать к наглому обману и выставлять на своих сукнах русские фабричные клейма… Впрочем и их царствию, кажись, наступает начало конца: Китайцы начинают заводить собственные фабрики, чтобы самим обрабатывать свои сырые продукты. В 1879 году сами же английские инженеры начали строить для них две большие фабрики с новыми усовершенствованными машинами: одну в Шанхае, для выделки бумажных тканей, а другую в провинции Ганьсу, в городе Ланьчжоу, для выделки разных сортов сукон. Кроме того, в Шанхае английские Евреи строят большой паровой завод для выделки кож, так как последние до сего времени в громадном количестве вывозятся в сыром виде из Китая в Англию и Германию. Быть может не далеко то будущее когда Китай начнет сам обрабатывать все свои сырые продукты и перестанет отправлять их для выделки в Европу, как делается теперь с хлопком, шерстью, кожей и т. п.
Приготовление Русскими фирмами чаев в самом Фучао производится пока еще в небольших размерах и едва ли превышает 17.000 ящиков в год, но за то главная их масса прессуется внутри страны, в горных наших фабриках, и это вследствие того что Китайское правительство за провоз хуасяна из гор в Фучао взимает полупошлину по 1 лану и 32 фына со ста гинов, а за готовый спрессованный чай из тех же мест только по 33 фына с того же веса. Выходит что сырой материал оплачивается пошлиной вчетверо дороже чем фабрикат из него приготовленный. Но выделка кирпичных чаев внутри страны, в горах, сопряжена с громадным риском и многими неудобствами и неприятностями. Главные риски зависят от огня (ибо страховать фабрики невозможно) и от бунтов китайской черни, которая однажды уже ограбила одну из русских фабрик и переломала в ней большую часть вещей, затем при доставке готовых чаев в Фучао водой, по речкам изобилующим камнями и порогами, лодки нередко разбиваются и гибнут вместе с грузом, на все подобные потери не раз уже и сильно-таки платились русские комиссионеры. Наконец, Китайцы живущие на русских чайных фабриках в горах в качестве приказчиков и в особенности управляющие приписывают в счетах неимоверно громадные суммы, благодаря чему сами наживаются очень быстро, и вот эти-то наживы также тяжело ложатся на стоимость наших чаев. Русские же фабриканты не в силах строго их контролировать, так как в противном случае ‘обиженный’ Китаец легко подстрекнет толпу черни на грабеж фабрики, а то и сам подожжет ее. От главных порогов в речках можно бы избавиться построив фабрики ниже их, но Китайское правительство почему-то никак не соглашается на это и в то же время тормозит тяжелым налогом свободный ввоз хуасяна в Фучао. Если б удалось устранить эту тягость налога, то фучаоские наши деятели, по примеру Ханьковцев, тотчас же перевели бы свои фабрики с гор в Фучаоский порт и тем избавились бы не только ото всех нынешних своих рисков, но главное, от тяжелой опеки Китайцев-прикащиков и управляющих, этих пиявиц высасывающих всевозможными способами лучшие соки из производства русских кирпичных чаев. С перенесением фабрик ниже речных порогов, или с понижением пошлины на хуасян, наши Фучавцы могли бы действовать совокупно при покупке материала и тем выгадывали бы громадные суммы, а это прямо влияло бы на удешевление кирпичных чаев в России. Но как в том, так и в другом случае помочь им могло бы только наше правительство чрез посредство своего представителя в Пекине.
В фучаоском районе работают в настоящее время девять русских фабрик {А именно: в Фучао 3, в Сицыне 2, в Навакеу 2, в Тайпине 1 и в Шимыне 1.} и одна английская, принадлежащая фирме ‘Jardine, Matheson and С®’. Дело это, как ничтожное в оборотах для такой солидной фирмы, она поручает своему компрадору, Китайцу, у которого в горах его сородичи и прессуют чаи, однакож весьма недобросовестно, ‘по врожденному уже у этой нации обычаю’, говоря словами почтенного П. А. Пономарева. Не имея над собою европейского контроля и зная что производимый ими продукт идет исключительно на потребление Европейцами, ‘сыны неба’ не стесняясь подмешивают к хуасяну песочную пыль, траву, разное удобрение и тому подобную дрянь и приготовляют кирпичные чаи для сбыта на Амур, в Кяхту, Иркутск и далее. Для неспециалистов кирпичного чайного дела, чай Ихэ (китайское название фирмы ‘Jardine, Matheson and С®’) не представляет большой разницы по виду, но не излишне было бы нашей администрации обратить на этот чай ‘ихэ’ внимание, сделав тщательный химический его анализ, и если действительно окажутся в нем посторонние примеси и земля, то запретить ввоз его в Сибирь и на Амур.
Общая сумма всего непосредственно русского оборота по чайному делу в обоих китайских портах в 1878 году представляла следующие данные:
Оборот в Ханькоу по вывозу и ввозу — 1.788.463 лана.
‘ Фучао — 754.067 ‘
За перевозку в проделах Китая — 1.006.581 ‘
Итого весь русский оборот 3.549.111 лан, или 7.098.222 рубля серебряных (звонкою монетой), или 10.647.333 рубля кредитных. Но если сравнить эту сумму с таковою же значащеюся в отчете по китайским таможням за 1877 год, то она окажется очень и очень скромною, так как сумма годового оборота всех иностранцев (преимущественно Англичан) в Китае представляет почтенную цифру в 143.529.968 лан, или на наши деньги, по приблизительному курсу 3 рубля за лан, 430.589.904 рубля {Цифра эта заслуживает полного доверия, так как она показана в отчете сёр-Роберта Гарта, на основании отчетов составленных управляющими в портах таможенными чиновниками, Англичанами, а не Китайцами.}.
В заключение остается сказать несколько слов о ходе общественной жизни русской колонии в Ханькоу. До 1874 года русские жили совершенно отдельно от англичан, и лишь двое-трое из представителей наших фирм были членами местного английского клуба, но с 1874 года все русские ханьковцы стали записываться его членами и покупать его акции. В конце следующего года на одном из собраний в комитете клуба П. А. Пономарев предложил акционерам выписывать для русских несколько газет из России, на что акционеры весьма охотно согласились и, таким образом, с 1876 года там постоянно выписываются за счет клуба четыре газеты и журнал, а в конце 1878 года на последнем общем заседании акционеров одним из них было предложено — к существующей большой английской библиотеке присоединить и русскую, для чего ежегодно отчислять из прибылей клуба от 25 до 50 фунтов стерлингов на покупку русских книг, а на первый раз ассигновать для обзаведения библиотеки от 70 до 100 фунтов (от 700 до 1000 рублей на наши деньги). Предложение это было принято сочувственно всеми акционерами, не только русскими, но и английскими, тотчас же поручили секретарю клуба просить от русских членов список книг, какие нужны для основания русской библиотеки, кроме того, вследствие заявления секретаря некоторые русские акционеры и члены клуба пожертвовали для той же цели бывшие у них сочинения Пушкина, Гоголя и других русских писателей, коих тогда же набралось более ста томов. Библиотека, учрежденная таким образом при клубе, полезна не только для постоянно живущих здесь русских (в каждом русском доме есть небольшие собственные библиотеки и получаются ежегодно газеты и журналы), но в особенности для офицеров и команд русских военных лодок, находящихся здесь почти постоянно. Для развлечения офицеров служили до того времени лишь кегли да биллиард, иногда концерты и любительские спектакли на клубной театральной сцене. Почти треть английского клуба в Ханькоу со всею обстановкой принадлежит теперь русским, а из постоянных членов в нем половина русские, другая же половина состоит из англичан, французов, немцев, португальцев и американцев.
Русская колония обзавелась даже собственною своею типографией, которая печатает ее коммерческие бюллетени и отчеты для рассылки своим корреспондентам и заказчикам в Сибири и Европейской России. Собран некоторый капитал и для постройки церкви, для чего начало положено было еще в 1871 году, в Москве, но принимая во внимание, кроме расходов на самую постройку, еще необходимость вполне обеспеченного фонда на содержание храма и на вечное обеспечение его священнослужителей, собранной пока суммы (42.059 р.) далеко еще недостаточно. Вследствие этого, в 1876 году, по предложению нашего тогдашнего посланника в Пекине, Е. К. Бютцова, П. А. Пономарев, во время своего пребывания в Кяхте, составил добровольную подписку, которую и предлагал в Сибири и России всем купцам ведущим торговлю в Китае, с тем чтоб они в течение семи лет платили на означенную цель комитету имеющему быть в Ханькоу некоторый жертвовательный сбор с байховых чаев, а именно: с ящиков по 10 фын (30 к.), с полуящиков по 7 фын (21 коп.), с четвертьящиков по 4 фына (12 к.), с кирпичных чаев по 6 фын (18 к.) и с сахара-леденца по 4 фына. Подобный сбор отнюдь не был бы обременительным для лиц ведущих торговые дела с Китаем, и в семь лет собралась бы вполне достаточная, с имеющеюся в наличности, сумма. Многие отнеслись тогда к этому предмету весьма сочувственно и беспрекословно обязались вносить ежегодно свою лепту, некоторые же подписали с разными оговорками, в роде следующей: ‘Если все будут участвовать во взносе этого сбора, как-то: русские ханьковские комиссионеры и их доверители и чайные фабриканты, тогда и я обязуюсь вносить означенную сумму с приобретаемых для меня чаев’. Затем три-четыре человека вовсе отказались участвовать во взносе сбора. Вследствие отказов как этих так и с оговорками в роде приведенной надписи, комитет в Ханькоу учрежден не был, и до сего времени никакого сбора не начиналось. Хотя некоторые лица ведущие здесь солидные дела предлагали П. А. Пономареву лично и чрез своих комиссионеров непременно брать с них ежегодно деньги на постройку храма и при нем дома для причта и служащих, но он отказался, ‘ибо сбор лишь с некоторых, а не со всех вообще никогда не приведет к желательным результатам’. Таким образом дело о постройке церкви, к сожалению, и до сих пор не двигается, тогда как, к стыду нашему, и англикане, и католики во всех открытых для них портах Китая давно уже имеют свои вполне приличные храмы.
8-го сентября.
Как зарядил с ночи ливень, так и идет весь день, не переставая. Я в первый раз еще вижу такое удивительное постоянство силы дождя: это не то, что у нас в летнюю пору, когда он вдруг возьмет да припустит на некоторое время, а там опять сдаст полегче и снова припустит, — нет, здесь вот уж более полусуток непрерывный ливень, ливень в буквальном смысле слова — идет совершенно ровно, с одинаковою силой, не сдавая и не припуская, все равно как наши осенние мелко сеющиеся дожди. Погода отвратительная, в особенности благодаря этой прелой, всепроникающей сырости. Надо всею окрестностью дождь стоит непроницаемым туманом. Сильный северо-восточный ветер развел на рейде пренеприятное волнение, которое наша ‘Африка’, благодаря своим размерам и осадке, чувствует лишь слегка, но бедную ‘Нерпу’ так и качает с борта на борт сильными размахами и притом с непрерывною правильностью часового маятника. Одно из английских военных судов сдрейфовало, и его чуть не натащило на нас. Над нашею палубой натянут широкий большой тент, и на нем скопляется столько дождевой воды, что тяжесть ее угрожает даже целости полотна: ее поминутно сгоняют оттуда целыми каскадами. С берегом почти никакого сообщения, да и ехать туда неохота.
Английский вице-адмирал Кут в сопровождении командира своей яхты отдал сегодня визит С. С. Лесовскому. Его встретили с почетным караулом, причем барабанщик и горнист проиграли ‘встречу’. Этот адмирал, без сомнения, почтенный и достойный во всех отношениях человек, но физиономия у него более напоминает методистского пастора, чем военного моряка. По отбытии этих гостей наш адмирал отдал визиты посетившим его вчера представителям французской и германской эскадры, и этим все ‘злобы’ нынешнего дня были исчерпаны. Скука, сырость: двое из наших офицеров схватили легкую простуду… Наползают ранние осенние сумерки, а дождь так и закатывает, наполняя окрестность своим глухим барабанящим шумом. Я весь день проработал в своей каюте.
9-го сентября.
С рассветом снялись с якоря и двинулись обратно в Нагасаки. Погода несколько получше: небо пасмурно, в воздухе, на горизонте, какая-то сероватость, но, по крайней мере, нет дождя, и то слава Богу.
10-го сентября.
В Желтом море. Погода благоприятная. Нового ничего.
11-го сентября.
При благоприятной мягкой погоде, под вечер, около пяти часов пополудни, вступаем в Нагасакскую бухту. На траверзе маяка Иво-Симо встретили ‘Россию’, пароход добровольного флота, возвращающийся под коммерческим флагом в Европу. Команда и офицеры ‘России’ были выстроены лицом к нам на шканцах. Отсалютовали друг другу троекратным приспусканием флагов и разминулись.
В Нагасакской бухте застали два наших клипера: ‘Наездника’ и ‘Забияку’, возвратившегося после отвоза К. В. Струве из Иокогамы. Адмирал сообщил, что через два дня, 14 сентября, уходим во Владивосток, где назначен сбор всей эскадры.

* * *

Пребывание во Владивостоке и других местах Южно-Уссурийского края уже описано автором в ряде очерков, помещенных в ‘Русском Вестнике’ 1882 и 1883 годов, а потому дальнейший рассказ начинается с возвращения генерал-адъютанта Лесовского из Владивостока в Нагасаки.

В шторме

Выход с Владивостокского рейда. Морские приметы и поверья. 13 число. Начало шторма. Что творилось внутри судна ночью. Несчастный случай с С. С. Лесовским. Критический момент. Наши потери. Угрожающие скалы. Остров Дажелетт и камни Менелай и Оливуца. Положение С. С. Лесовского. Буря стихает. Дети на нашем судне. Сюрприз волны. Приход в Нагасакскую бухту. Распоряжения, отданные адмиралом.

18-го ноября.
13 ноября, в три часа и пятнадцать минут пополудни, крейсер ‘Европа’, на коем находился флаг главного начальник эскадры Восточного океана, снялся с якоря на Владивостокском рейде, чтобы следовать в Нагасаки.
Хотя погода стояла ясная, солнечная, с морозом в пять-шесть градусов, но барометр начал падать еще с утра, притом же северный ветер еще на рейде, до снятия с якоря, порывисто и зловеще шумел между снастями. Все это являло признаки не совсем-то благоприятные для судна, выходящего в здешние моря в эту пору года, но, с другой стороны, моряки полагали, что если и захватит нас шторм, то при курсе на S он будет попутным, и потому вместо обычных десяти-двенадцати мы, быть может, понесемся со скоростью пятнадцати-шестнадцати узлов: ветер гнать будет в корму и тем значительно сократит время нашего перехода.
Но старая истина, что ‘человек предполагает, а Бог располагает’, как нельзя выразительнее подтвердилась над нами. Недаром моряки не любят, когда профаны морского дела, ‘сухопутные’ пассажиры вроде меня, задают им в море вопрос: ‘Когда, мол, придем мы туда-то?’ Старого или бывалого моряка при подобном вопросе всегда неприятно покоробит, и он, поморщившись, непременно ответит сдержанно-недовольным тоном: ‘Когда Бог даст!’ И другого ответа вы от него не дождетесь. Иной добрый человек разве прибавит к этому еще в назидание:
— Никогда не спрашивайте на судне, ‘когда придем’.
— А что так?
— Да так, примета нехорошая. Не любим мы этого.
— А в чем же примета-то?
— Примета в том: коли скажешь ‘придем тогда-то’, то наверное какая ни на есть мерзость или задержка да уж случится, словно вот нарочно, не загадывай, мол!
— Да неужели вы верите в подобные приметы? — спросил я одного моего моряка-приятеля.
— Э, батюшка, поверишь, как на собственной шкуре неоднократно убедишься, сколь они оправдываются. Чудно, поди-ка, вам кажется, а оно так. Приметы, скажу я вам, разные бывают у нас. Вот тоже, например, как запоют гардемарины у себя в ‘Камчатке’ этот самый дуэт: ‘Будет буря, мы поспорим’, — ну, и будет буря… неизбежно будет, так уж и жди!..
— А пели разве?
— Да как же!.. Вчера вечером дернула их нелегкая, словно прорвало… Я даже плюнул с досады, пошел да цыкнул им в люк: чего, мол, каркаете!.. Ну, замолчали, спасибо.
Действительно, как попригляделся я, между моряками тоже иногда не без суеверий, в особенности между людьми, ‘видавшими виды морские’ и не раз испытывавшими смертную опасность в жестоких штормах. Поэтому в кают-компании, между прочим, слышались мнения и замечания насчет 13 числа: ‘Нехороший, мол, день для выхода в море… Дай Бог, чтобы все обошлось благополучно…’
На этот раз суеверному убеждению относительно 13 числа суждено было оправдаться в полной мере.
Когда мы шли еще по проливу Босфор Восточный, сила северного ветра уже равнялась шести баллам. В исходе четвертого часа, пройдя мимо маяка на острове Скрыплева, взяли курс на юго-запад и поставили паруса: марсели, брамсели, кливер и фок12, с которыми крейсер при 56-ти фунтов пару и 56-ти оборотов винта имел от 12 1/2 до 13 узлов ходу.
Уже с полуночи начало нас значительно покачивать. К часу ночи 14 ноября порывы ветра стали налетать все чаще, а в половине второго сила его достигла десяти баллов при направлении от NNO. Около двух часов ночи вызвали наконец наверх всех офицеров и команду, чтоб убрать паруса. Но при уборке лопнули шкоты и гитовы {Шкоты — веревки которые притягивают нижние концы паруса к следующей рее, а гитовы служат при уборке парусов для подтягивания паруса к той рее к которой он привязан сверху.}, и одним сильным напором ветра сразу вырвало оба брамселя.
Та же участь постигла и грот-марсель, взятый на гитовы: закрепить его не представлялось уже никакой возможности, так как шторм к этому времени достиг полной своей силы (12 баллов), а реи и снасти покрылись слоями льда. Люди полезли было по вантам, но ноги их соскальзывали с обледенелых выбленок, и закоченелые пальцы линь с крайним трудом могли держаться за снасти. Все усилия не привели ни к чему, и эти паруса так и остались у нас трепаться клочьями по воле ветра. Уже с вечера мороз доходил до 15®, а теперь он все более крепчал: вся палуба, весь мостик, поручни, борты, стекла в рубке, — словом, все, что было снаружи, — покрылось льдом, слои которого нарастали все толще и висели со снастей большими сталактитовыми сосульками. Иногда ветер срывал их, и они с дребезгом разбивались о встречные предметы при падении или как головешки летели через судно в море. Студеные волны то и дело хлестали через палубу, а шпигаты13 затягивало льдом: поминутно приходилось расчищать их, чтобы дать сток воде, переливавшейся с борта на борт. Снежная завируха и замороженные брызги неистово крутились в воздухе, били в лицо, коля его как иголками, и залепляли глаза. Наверху почти ничего не было видно, — черное небо, черные волны и масса мятущихся снежинок… Ветер и море слились в один непрерывный лютый рев, мешавший различать крики командных слов и приказаний. Судно швыряло с боку на бок и сверху вниз как щепку, при этом обнажавшийся винт каждый раз начинал вертеться на воздухе со страшною быстротой, наполняя все судно грохотом своего движения и заставляя трепетно содрогаться весь его корпус. Налетавшие валы с шумом, подобным глухому пушечному выстрелу, сильно ударяя в тот или другой борт, напирали на его швы, вследствие чего все судно скрипело и стонало каким-то тяжким продолжительным стоном, точно больной человек в предсмертной агонии. И это его кряхтенье и стоны наводили на душу тоску невыразимую…
Никто, разумеется, не спал, да и до сна ли тут было!.. Вода в большом количестве проникла в жилую палубу и с плеском перекатывалась из стороны в сторону по коридорам и каютам. Люки закрыли наглухо, и потому внизу была духота: воздух спертый, дышится трудно… Диваны в кают-компании гуляли из угла в угол, посуда звенела и билась, офицерские и иные вещи, чемоданы, саки, коробки срывались и падали со своих мест, швырялись по полу, и весь этот хаос вдобавок сопровождался еще громким плачем и криками перепуганных детей. Мы везли с собой семейства двух морских офицеров Сибирской флотилии, находившихся на зимней стоянке в Нагасаки. Дамы, впрочем, оставались стоически спокойны, как истинные жены бывалых моряков, и все свои усилия вместе с няньками напрягали к тому лишь, чтобы хоть как-нибудь успокоить детей. Держаться на ногах почти не было возможности, в особенности мне, как человеку непривычному, да и привычные-то люди наполучили себе достаточно ссадин, шишек и ушибов, между которыми иные оказались весьма серьезными {Один из сильнейших ушибов в ногу получен был Dr. Кудриным в ту самую минуту, когда его потребовали в капитанскую рубку для подания помощи адмиралу Лесовскому. Несмотря на сильнейшую боль, В. С. Кудрин стоически исполнил как врач свою обязанность.}. Степень крена наглядно показывали висячие лампы: угол их уклона в сторону от вертикальной линии достигал сорока градусов.
Между тем мы продолжали идти с попутным штормом под фор-марселем, фоком и кливером. С. С. Лесовский находился наверху на мостике. Вдруг большая волна, быстро и сильно накренившая судно на бок, послужила причиной того, что адмирал, не удержавшись на ногах, упал грудью на поручни, окружающие наружные края мостика. Ушиб был значителен, и хотя нашего почтенного адмирала упросили сойти вниз в его каюту, тем не менее, едва успев оправиться, Степан Степанович через полчаса опять уже был на верхней палубе. Но надо же быть несчастью! Громадный вал, вкатившийся с кормы, вдруг подхватил его на себя и бросил вперед на несколько сажен к грот-мачте. При падении адмирал ударился правым бедром об окованный медью угол одного из ее кнехтов {Кнехтами называются деревянные брусья укрепленные вертикально в палубе, в них прорезаны шкивы (отверстия) в которые проходят снасти и крепятся за верхнюю часть самого кнехта.}. Когда к нему подскочили, чтобы помочь подняться, он уже не мог встать на ноги и держаться без опоры, не мог даже слегка коснуться о палубу правою ступней. На руках перенесли его в капитанскую рубку и позвали флагманского доктора В. С. Кудрина, который вместе с судовым врачом П. И. Преображенским, осмотрев ушибленное место, нашел перелом правой ноги в верхней части бедровой кости. Адмирала уложили на койку и наложили повязку, но более существенной помощи невозможно было ему подать, пока продолжалась эта неистовая буря, и можете представить себе то горестное впечатление, которое произвел этот несчастный случай на всех находившихся на судне.
В исходе шестого часа утра, при 14 1/2 узла ходу крейсер вдруг рыскнул, то есть самопроизвольно бросился в сторону, вправо (рулевые выбились из сил в своем обледенелом платье, и руки у них закоченели), и несмотря на руль, тотчас же положенный на борт, и на стоявшие еще передние паруса, привел на правый галс. {Галс — положение плывущего судна относительно направления ветра: он дул нам в корму, а теперь в правый бок, так что судно стало поперек волнения.} При этом вырвало фор-марсель и фок. В таком опасном положении, стоя поперек волнения и подставляя ударам налетавших волн свой правый борт, мы оставались довольно долгое время, так что в половине седьмого часа утра крейсер черпнул наконец левым бортом. Судно положило совсем на бок, да так и оставило. Вот когда настал самый ужасный, самый критический момент, тем более, что про этом баркас, стоявший на шкафутном планшире, наполнился водой и от удара вкатившейся с наветра волны повис на носовой шлюпбалке {Шкафутом называется пространство палубы между грот- и фок-мачтами, планшир — верхняя часть борта. Шлюп-балки — толстые железные брусья с блоками, на которых висят поднятые с воды шлюпки, на веревочных талях.}. Теперь вопрос жизни или смерти заключался в том, налетит ли сейчас с наветру новый сильный вал, который окончательно опрокинет судно. К счастью, стоявший на вахте молодой мичман Петр Иванович Тыртов не растерялся, а показал себя истинным молодцом. Он тотчас же крикнул ‘топоры!’ и приказал скорее обрубить тали, чтобы предохранить борт судна от колотившегося об него баркаса. Несмотря на крайнюю трудность, работа эта была исполнена живо, молодецки: быть может, ей помогало сознание крайней опасности, в какой находилось положенное на бок судно. Как только освобожденный баркас упал в воду, оно довольно тихо стало подниматься и приняло вновь нормальное свое положение. Но тут замечена была новая беда: якорь сорвался вдруг с найтова {Найтов — довольно толстая веревка служащая для удержания якоря у борта, для чего она кладется в несколько оборотов.} и стал колотить в борт носовой части, но к счастью без серьезных последствий, потому что, хотя и с неимоверными усилиями, его успели поднять и вновь занайтовить надлежащим образом. И все это во время величайшей трепки, когда нас швыряло буквально как легкую щепку по воле волн и качало такими сильными размахами, что люди валились с ног, если не успевали за что-нибудь схватиться руками.
Вскоре после этого последнего эпизода вновь налетает громадная волна, вышибает вовнутрь железный гакка-борт и сносит в море картечницу Пальмкранца, стоявшую на кронштейне выше левой раковины14. Ураган свирипел все более и более: силой волн у нас смыло с подветренных боканцев {Боканцы — то же что шлюп-балки. Подветренною называется часть противоположная той, с которой дует ветер. Если ветер справа, то левый борт будет подветренным.} катер, четверку, минный буксирный шест и приспособления для бросательных мин, последние частью уцелели, но в совершенно исковерканном виде.
Пришлось на время прекратить действие машины: если б еще и она испортилась, положение наше стало бы уже окончательно плохо, надо было всемерно поберечь ее, да и винт, беспрестанно обнажавшийся наружу, сильно потрясал весь корпус судна. К счастью, топки еще не залило.
Между тем нас несло по направлению к Корейскому берегу, одному из самых неприветливых и опасных благодаря его голым и большею частью отвесным скалам, где нас ожидала бы неизбежная гибель. Чтобы не приближаться к нему, командир крейсера в два часа пополудни приказал дать ход машине и повернуть судно на правый галс в направлении на NNO 1 1/2 О. Хотя и с трудом, но к счастью это удалось исполнить, и в таком-то положении, грудью против ветра, стараясь лишь удерживать свое место, для чего машине надо было работать изо всех сил, оставались около пятнадцати часов до рассвета 15 ноября, но и адская сила шторма оставалась все та же. Лишь 15 числа, к девяти часам утра, шторм начал несколько стихать, почему командир решился спуститься, то есть повернуть судно так, чтобы ветер дул опять в корму, и взял курс StW1/4W. До этого дня вследствие некоторой неточности счисления мы было думали, что успели пройти Дажелетт еще 14-го перед рассветом, но теперь, по проверке, оказалось, что мы его не миновали. Дажелетт — это брошенная посреди Японского моря голая пустынная скала, около десяти миль в окружности, с отвесно утесистыми и почти неприступными берегами {Дажелет, по-японски Мату-сима, находится под 37® 30′ сев. шир. и 130® 30′ 50′ вост. долг.}. Высота его пика, возвышающегося посредине острова, определена нашими гидрографами в 2100 футов, англичане же считают его до 4.000 футов. Дажелетт совершенно безводен и потому никогда и никем не был обитаем: кто разбивается о его скалы, тот гибнет {Исключения редки, и одно из таковых имело место в 1871 году, когда на этот остров было выброшено с разбившегося судна какое-то немецкое семейство. По счастью, оно было вскоре замечено с проходившего мимо нашего корвета Витязь и снято с берега нарочно посланным туда лейтенантом А. Р. Родионовым нынешним нашим флаг-офицером, за что император Германский пожаловал ему орден.}.
Но еще более, чем Дажелетт были опасны находящиеся в окрестности его два камня, Менелай и Оливуца, некогда открытые русскими мореходами и названные по имени судов, сделавших это открытие, чем оказана мореплаванию немаловажная услуга, так как оба эти камня торчат отдельно в открытом море, далеко, на сотни миль от ближайших обитаемых островов и на самом перепутье судов, идущих к северу или к югу по Японскому морю. Не желая проходить мимо Дажелетта и этих камней, командир крейсера 15 числа вечером, в половине девятого часа, повернул судно назад и, дав машине малый ход, пошел обратным курсом NtO с таким расчетом, чтобы к рассвету опять быть на прежнем месте.
В этот день, несмотря на килевую и бортовую качку, нашему бедному адмиралу успели несколько облегчить его положение, вложив переломленную ногу в ящик, особо к тому приспособленный, несмотря на страдания, Степан Степанович был чрезвычайно бодр и не изменил даже ни единым звуком голоса своему обычному настроению духа: только лицо его стало бледнее. Он приветливо принимал посещения лиц своего штаба, приходивших навещать его, и, со всегдашним своим радушным участием, расспрашивал нас, как перенесли мы шторм, и разговаривал о разных эпизодах, случившихся на судне за время этой бури, хотя и стихшей, но далеко еще не кончившейся: в море все еще было, как говорится на языке моряков, ‘очень свежо’. С самого выхода из Владивостока мы ничего не ели и не пили, да камбуз и не топился. Только вечером 15 числа, уже после того, как судно привели против ветра и дали малый ход, собрались мы по соседству в каюту Н. П. Росселя и закусили черствою булкой с сыром и паюсной икрой, выпив предварительно по рюмке водки. О стакане чаю нечего было и думать.
Но вот с рассветом 16 числа увидели мы наконец за собою в направлении к NO остров Дажелетт, по которому и получили возможность с точностью определить свое положение в 37® 10′, северной широты и 130® 23′, восточной долготы. Слава Богу, удалось благополучно миновать его ночью. Этот день, говоря относительно, прошел уже спокойно: хотя качка все еще была неприятна и неправильна, тем не менее явилась возможность и на палубе, и на мачтах, и в каютах прибрать печальные следы наших потерь и разрушений, а ‘коки’ на кухне попытались готовить горячую пишу.
Темой большей части разговоров на первое время, разумеется были разные впечатления и эпизоды только что перенесенного шторма и замечательная черта в характере моряков: раз что буря прошла, о ней уже говорится весело и не особенно много. В кают-компании раздались веселые звуки пианино, и дети, переставшие плакать, уже совершенно спокойно заходили тут же около стола и диванов, придерживаясь за них ручонками, и гурьбой облепили нашего добрейшего Ивана Ивановича Зарубина, который ради их развлечения принялся им рисовать китайскою тушью пушки, коньков, петушков и кораблики.
— Ну что, батюшка, — весело обратился ко мне А. П. Новосильский, — помните наш разговор при уходе из Гонконга?
— Какой это? — отозвался я.
— Да по поводу тайфуна-то, когда я вам говорил, что это будет почище всякого вашего сухопутного сражения. Вы предложили тогда помириться на том, что ‘оба лучше’, а я сказал, что как увидите, то и судить будете. Ну, вот вы теперь и видели. Так как же: ‘Оба лучше’?
— Ну, нет, говоря чистосердечно, пять сухопутных сражений предпочту я одному вашему ‘хорошему’ шторму, как этот, чтоб ему пусто было!..
— То-то батюшка!.. Только не ругайтесь: ругать едва окончившийся шторм никогда не следует.
— А что, примета такая?
— Н-да, примета… Не надо этого, нехорошо. Прошел, и слава Богу, коли целы.
— Да какой же прошел, коли все еще вон как качает?
— Ну, и тем более не надо браниться… Впрочем, это что уж за качка! Этак-то и малых ребят в люльке качает. Вон они, видите, как Ивана Иваныча облепили!
На 17 ноября, ночью, в четверть второго часа, находясь у северной оконечности острова Цусима в Корейском проливе, крейсер опять сообщил машине малый ход до рассвета и взял курс S3/4W. С рассветом же, определившись по острову Цусима, мы пошли уже в виду архипелага Гото.
Тут со мной случилось плачевно-комическое приключение. Умываясь в своей каюте, я не устоял перед искушением хоть чуточку освежить в ней страшно спертый, застоявшийся за трое суток воздух, и рискнул открыть иллюминатор. Но едва повеяло на меня освежающая благодатная струя свежего воздуха, как вдруг — надо же случиться такой беде! — какая-то шальная зеленая волна ударила в наш правый борт и сильным, толстым каскадом стремительно вкатилась ко мне, обдав меня с головы до ног холодным душем и моментально затопив на целый аршин каюту. По колено в воде еле-еле успел я захлопнуть иллюминатор, и хорошо, что мне удалось повернуть замыкающий стержень на два-три оборота, раньше чем новая волна, как раз прихлынувшая опять к нашему борту, закрыла собою его стекло. А то быть бы у меня еще большему потопу!’ Спасибо, вестовые ведрами вычерпали воду и кое-как обсушили мою каюту. Сам я, безо всяких последствий для здоровья, отделался только холодною ванной, после которой, конечно, пришлось переменить и обувь, и все платье, а при выходе в кают-компанию был награжден общим веселым смехом. Вперед наука: не открывай иллюминаторов в свежую погоду!
К вечеру, в начале шестого часа, при полном штиле и совершенно прояснившемся теплом небе, наш избитый, истерзанный крейсер, без шлюпок, без парусов и с вышибленным гакка-бортом вошел в Нагасакскую бухту и бросил якорь в виду российского консульства. Здесь на рейде мы застали английский броненосный фрегат ‘Iran Duke’ и японский корвет ‘Амади’. На этом переходе крейсер ‘Европа’ находился под парами 112 1/4 часов, израсходовав 7487 1/2 пудов угля.
Адмирала в тот же вечер перевезли на берег и поместили в доме, занимаемым его супругою. На следующий день, утром, на ногу ему была наложена гипсовая повязка находящимися в Нагасаки нашими флотскими врачами, под руководством доктора Кудрина, и адмирал чувствовал себя уже настолько хорошо, что мог даже заниматься служебными делами, принимая доклады и делая соответственные распоряжения. Между прочим, о прискорбном этом происшествии одною телеграммою было сообщено в Петербург, а другою послано во Владивосток предписание контр-адмиралу барону Штакельбергу прибыть немедленно в Нагасаки.
По первоначальному предложению главного начальника нам предстояло, зайдя предварительно на короткий срок в Нагасаки, идти в Иокогаму, так как С. С. Лесовский получил через японского морского министра адмирала Еномото (бывшего посланника при питербургском Дворе) приглашение туда от имени его величества микадо. Теперь предстояло объяснить японскому Двору невозможность для нашего адмирала воспользоваться в настоящем его положении высоким приглашением императора Японии, и эту миссию должен исполнить барон Штакельберг, как старший после главного начальника флагман.

Опять в Нагасаки

Нагасакская зима. — Лестница священных тори. — Храм Сува. — Дощечки жертвователей. — Средство против зубной боли. — Храмовый двор и его древние бронзы. — Зеркало Изанами. — Религиозный культ Ками или Синто. — Общественный сад в Нагасаки. — Буддийский храм Дайондзи. — Обед в японском ресторане. — Наша собеседница. — Церемониальная встреча и обход затруднений с обувью. — Обстановка столовой комнаты, ее холод и согревательные средства — хибач и саки. — Таберо. — Японские закуски. — Сюрприз с грибком. — Порядок японского обеда и характер его блюд. — Оригинальная дань благодарности за угощение. — Черта самолюбия и гордости в слуге-японце. — Наш уход в Иокогаму.

19-го ноября.
Прелестная погода. Совершенно ясное, лазурное небо, солнце греет. В нашем консульском доме двери (они же и окна), выходящие на веранду, в сад, отворены настежь. Пальмы, лавры, камелии и многие другие деревья одеты густою свежею зеленью, румяные померанцы и бледно-золотые миканы (японский апельсин) зреют на ветках, под окнами цветут алые и белые розы и, кивая своими пышными бутонами, заглядывают к нам в комнату. И все это 19 ноября!.. Воображаю, какая теперь слякоть и мерзость в Петербурге…
Нынешний день посвятил я осмотру нагасакских храмов. Судьба на сей раз послала мне в сотоварищи господина Раковича, хорошо знакомого не только с Нагасаки, но и с японским языком, которым владеют весьма порядочно иные из наших моряков, особенно служащие в сибирской флотилии. Мы сели в дженерикши и приказали везти себя к северной части города, лежащей на взгорьях той группы холмов, коих высшею точкой является гора Компира. От нашего консульства будет туда три версты с лишком, и чтобы добраться до места, надо проехать вдоль почти весь город, тем не менее, наши курамы не более как через полчаса были уже у подножия лестницы священных тори, ведущей во храм Сува. Но прежде надо объяснить вам, что такое тори? Присутствие тори во всяком случае служит необходимым указателем близости какого-либо священного места. Это священные врата, которые должен пройти путник, желающий поклониться святыне, они всегда имеют одну и ту же строго определенную форму, разница может быть в величине, в материале, но отнюдь не в форме. Тори по большей части бывают деревянные, иногда каменные, иногда бронзовые или окованные листовою медью, смотря по значению и богатству их священного места. Они представляют два столба, поставленные несколько наклонно один к другому и связанные между собою на известной высоте двумя поперечными перекладинами, из коих нижняя, прямая и плоская продевается в оба столба насквозь, а верхняя, потолще и с несколько изогнутыми к небу концами, венчает их собою. Между перекладинами оставляется просвет шириной около двух футов или менее, смотря по величине тори, а в середине обе они связаны стоячим бруском, на котором иногда прикрепляется доска в узорчато-резной или изваянной каменной раме, где начертана пояснительная надпись или молитва. Не только каждый храм или капличка, но даже каждое сколько-нибудь красивое уединенное место вроде небольшой рощицы, древнего ветвистого дерева, источника, скалы или камня, обросшего мхом и ползучими растениями, почти обязательно имеет свое тори, так как почти с каждым подобным местом связана какая-нибудь религиозная или демонологическая легенда, в силу коей оно служит предметом или священного поклонения, или суеверного ужаса. Нередко бывает так, что ко священному месту последовательно ведет целый ряд тори, невольно напоминая европейскому страннику идею греческих пропилеев15.
Лестница, ведущая в Сува, — одно из древнейших и самых монументальных сооружений Нагасаки. Она вся сложена из правильно обтесанных гранитных брусьев и окаймлена по бокам гранитным же бордюром, имея как в основании, так и в вершине одинаковую ширину в десять аршин. Внизу, как раз перед первою ступенью, высится массивное гранитное тори на двух круглых колоннах в восемь аршин вышиной, ширина прохода между колоннами четыре аршина, а длина верхней перекладины из цельного камня более десяти аршин. Отсюда вы видите в перспективе еще несколько подобных же гранитных тори, украшающих собою каждую площадку высокой, но отлогой лестницы, где по бокам их стоят массивные оригинальной формы фонари, высеченные из камня и украшенные на пьедесталах древними надписями. Поднимаясь по лестнице, вы не видите, куда ведут вас эти японские пропилеи, так как самый храм, где-то там наверху, совершенно скрыт в кудрявой зеленой чаше могучей растительности. По обеим сторонам лестницы и ее площадок ютятся разные деревянные домики, часовни, божнички и лавочки, построенные на массивных парапетах и террасах, сложенных из дикого камня, покрытого мелкими ползучими растениями. На этих отдельных небольших террасах, расположенных без симметрии, но очень красиво, — одна выше, другая ниже, третья как-то в бок или углом, — и соединяющихся там и сям каменными лесенками, вы замечаете отдельные дворики, садики, цветники с журчащим каскадиком и небольшие кладбища с изящными каменными памятниками, под сенью полого распростертых над ними широковетвистых изогнутых сосен. А главного храма все еще не видать из-за зелени громадных деревьев, в которой как будто теряется и самая лестница. Эти великаны-деревья — сосны, кедры, криптомении и камелии, из коих каждому насчитывают не менее как по триста, а то и свыше семисот лет, составляют неизменное и лучшее украшение всех здешних храмов.
Но вот перед нами еще одна, уже последняя лестница в 86 или около того отлогих ступеней, и, наконец, мы на верхней площадке. По краям ее, примыкая с обеих сторон к лестнице, тянутся длинные каменные перила на прямых четырехсторонних столбиках, а над перилами — деревянные решетчатые галереи на колоннах. Прямо перед нами раскрывает сень своего широкого навеса узорчато-резной деревянный фронтон главных ворот храма, весь раззолоченный и расписанный по резьбе ярью, киноварью, лазурью и прочими красками. За этими вратами находится передний двор, посреди коего видна древняя бронзовая статуя священного коня в натуральную величину, того знаменитого белого коня-альбиноса, на котором по преданию были привезены в Киото свитки ‘доброго закона’ всеблагого Будды.
Мы зашли сначала посмотреть окружающие этот двор наружные галереи. Здесь в особых рамах вставлены бесконечные ряды деревянных дощечек, длиной дюймов до десяти и около двух в ширину, на каждой из них записано имя кого-либо из жертвователей в пользу храма. Дощечек этих здесь, кажись, десятки если не сотня тысяч, что далеко не свидетельствует о религиозном индифферентизме японцев, в котором хотят уверить нас некоторые из европейских писателей. И не надо также думать будто побуждением к пожертвованию служит тщеславие, ‘чтоб и мое, дескать, имя красовалось на ряду с другими’, нет, тщеславие тут ни при чем уже потому что на этих простых тесаных дощечках, безо всяких красок, лаков и орнаментаций, пишется только личное имя жертвователя (будь то мужчина или женщина), но ни титулов, ни цифры пожертвованной суммы не выставляется. Один дает тысячу долларов, другой несколько медных грошей, но имена их стоят рядом по порядку поступления жертв. Тут же по стенам висят изображения некоторых полумифических героев прославившихся преимущественно своим патриотизмом, а также картины представляющие торжественные процессии и разные эпизоды большого празднества, которое ежегодно совершается всем городом в честь Сува. Далее идут изображения мореходных фуне (род джонок) и некоторых девиц-геек, в качестве артисток угодных божеству своим пением и игрой на разных инструментах. Что же до фуне, то изображения их приносятся в Сува теми из судохозяев и мореходов которые, отправляясь в плавание, поручают свои суда покровительству Бентен, богини моря. Один благочестивый человек пожертвовал зачем-то даже пару оленьих рогов, так что если бы тут были применимы европейские понятия, то можно бы подумать что это жертва радости по случаю смерти супруги, но рога в Японии, как и на всем Востоке, являются символом силы и могущества, поэтому нередко встречаем мы их и на старых шлемах здешних самюр’е {Рыцарское дворянское сословие обязанное в прежнее дореформенное время нести военную и государственную службу.}.
Тут же в правой галерее можно найти и оригинальное целительное средство от зубной боли. Мы были очень удивлены увидев большой деревянный щит исписанный в разных местах какими-то благочестивыми изречениями и молитвами и усеянный небольшими картонажными барабанчиками в дюйм вышиной и дюйма два в диаметре. Каждый такой барабанчик оклеен с боков золотою бумагой и дном своим прилеплен к деревянному щиту над молитвою или под нею, верхний кружок его плотно обтянут белою тонкою бумагой, а внутри заключен талисман,— бумажка исписанная какими-то таинственными словами. Самое курьезное здесь то что весь щит носит на себе бесчисленные следы плевков жеваною бумагой, которая пристав к доске на вей и засыхает, Помните в ваши школьные годы известную игру ‘в жвачку’, когда школяры, изжевав во рту клочок бумажки пока он не обратится в мягкую массу, старались попадать этою жвачкой посредством плевка в черную классную доску? То же самое и тут, только школяры игрывали бывало в жвачку (а может и теперь играют) на стальное перо, на карандаш или на булку, а здесь — это магическое средство против зубной боли. Страдающий зубами приходит во храм и покупает у дежурного бонзы свернутую бумажку на которой внутри написана какая-то заклинательная молитва. Подойдя с этою бумажкой к деревянному щиту, во отнюдь не развертывая ее чтобы, Боже сохрани, не прочесть, что там написано, страдалец отрывает от нее кусочек и начинает жевать его, читая в то же время про себя по порядку начертанные на щите молитвы. Вот он трижды прочел первую, клочок во рту к этому времени уже изжеван, остается только нацелиться в барабанчик приклеенный над первою молитвой и ловко плюнуть в него жвачкой. Если удалось попасть прямо в цель и пробить верхнюю бумажную шкурку барабанчика, зубная боль проходит, а не удалось, надо отрывать новый клочок от магической бумажки и пережевывая его, трижды читать следующую молитву и затем целиться в следующий барабанчик, не удалось,— начинай с третьей и так далее пока не удастся. Но действительно ли такое средство, надо спросить, конечно, не у бонз, которые клятвенно уверяют в его несомненности.
Из правой галереи прошли мы во двор посмотреть на бронзового коня, по обе стороны коего, отступя на приличное расстояние, красуется пара громадных каменных фонарей на высоких пьедесталах. Тут же, посредине двора, за конем стоить громадная бронзовая ваза очень древней и превосходной чеканной работы, где по праздникам возжигаются жертвенные курения. Осмотрев все эти достопримечательности, мы направились к широким каменным ступеням ведущим ко главному храму, представляющему собою подобие деревянной хижины приподнятой на деревянном помосте, метра на два над землей, и окруженной со всех сторон открытою верандой, куда ведут несколько деревянных ступенек. помост, служащий для храма основанием, составлен из целой системы балок, стоек, раскосов и поперечных брусьев, которые в общем придают ему весьма красивый сквозной рисунок. Особенно же оригинальную, строго условную форму носит соломенная крыша этого храма-хижины сравнительно очень высокая и лежащая на приподнятых вкось выступах потолочных балок, так что покрывает собою всю веранду, она отличается еще тем что верхние концы ее стропил выходят из-за гребня наружу и торчат в воздухе симметричными желобковатыми развилками, в виде римской цифры V или словно ряд ижиц поставленных вдоль гребня на равном расстоянии одна от другой, а в каждом их промежутке положено поперек гребня по одному небольшому бревнушку, равномерно обточенному с обоих концов в роде веретена. Это типичнейшая форма всех храмов культа Ками или Синто, носящих общее название миа, равнозначащее слову святыня. Каждый такой храм забран с трех сторон неподвижными досчатыми переборками, а передняя сторона его остается открытою и только в случае непогоды закрывается выдвижными деревянными ширмами или ставнями. Материалом для всей постройки, как снаружи так и внутри, служит исключительно кедровое дерево. Внутренняя обстановка миа крайне проста, в силу требований культа, но за то отличается безукоризненною, даже блестящею чистотой и опрятностью. Алтарь состоит из небольшого возвышения в две или три ступеньки и не покрывается никакими пеленами, на верхней ступеньке стоит главная эмблема всего культа — зеркало Изанами (по-японски кангами), над ним ни балдахина, ни ореола из лучей, ни каких-либо изображений из мира животно-фантастического или растительного, вообще, нет ничего побочного, украшающего, что могло бы мешать сосредоточению мысли и развлекать внимание молящегося. Зеркало представляет собою металлический диск большей или меньшей величины с простою ручкой, которая вставляется в деревянный резной постамент, изображающий клубящиеся облака. Металлическая поверхность зеркала отшлифована так искусно что оно сияет резким блеском в глубине полусумрачной миа против отворенного входа, напоминая встающее из-за облаков солнце, государственную эмблему Японии. Над зеркалом, от одной стены до другой протянута тонкая веревка, сплетенная из рисовой соломы, и к ней подвешено несколько фигурно сложенных лент из белой бумаги, слагается же каждая лента таким образом чтоб из нее образовалось семь трехугольных колен, выражающих символ семи духов небесных, покровителей Японии. Эти бумажные фигурки называются дзин-дзи, {От китайского слова дзин — дух, дзин-дзи значит посвященные духам.} и число их может быть не определенное, оне безпрестанно встречаются и в разных других местах: на тори, над входами домов и в самых домах, на стенах часовен и храмов, и даже на веревках протянутых над крышами через улицу, по близости какого-нибудь священного места. Дзин-дзи, в смысле священно-символическаго знака, усвоены не только синтойским, но и буддийским культом, как и всеми вообще религиозными сектами Японии, потому что будучи посвящены семи духам-покровителям страны, имеют и патриотическое значение. Стены миа совершенно голы, не крашены, даже не наведены политурой, но за то обструганы рубанком до идеальной гладкости и это придает им своего рода большое изящество. Пол как и везде застлан циновками, но очень тонкой, дорогой работы, в чем сказывается единственная уступка в пользу некоторой роскоши. Культ нарочно бьет на простоту, что, как увидим ниже, имеет свое значение. Из прочих принадлежностей культа, находящих себе место в миа, можно упомянуть только о двух бамбуковых стаканах с букетами цветов посвященных богине Изанами, да о кропиле лежащем между ними на одной из нижних ступенек алтаря пред зеркалом. Это кропило состоит из прикрепленного к кедровой палочке пучка топко нарезанных бумажных лент (для чего бумага предварительно должна быть освящена) и служит как для окропления стен, так и для обмахиванья вокруг себя во время молитвы, ради отогнания веяний злых духов, приносимых с собою извне молельщиками. Вот и вся обстановка миа. Но чтоб она стала понятною надо рассказать легенду связанную с кангами,— зеркалом Изанами, которое мы видим на жертвенниках синтоских миа.
Когда божественная чета (седьмая в японской теогонии) Изаваги и Изавами вызвала к жизни низший мир в виде Японского архипелага, то почувствовала влечение к своему созданию и задумала спуститься на землю. Опершись на балюстраду своего небесного жилища, боги смотрели на это свое создание, взоры их остановились на грациозном бассейне Внутреннего Моря Японии, и божественная чета решила направиться к самому красивому из островов, Авадзи, который, подобно корзинке с листьями и цветами, покоился на глубоких и тихих водах защищенных с одной стороны скалами Сикока, с другой — плодоносными берегами Ниппона. Спустившись туда, боги долго ре могли насытиться прелестями этого уединенного убежища. После долгих годов наслаждения жизнью и природой на Авадзи, они произвели наконец свое потомство и имели счастие видеть как на пороге их простаго жилища играли их веселые дети. Одаакоже, по мере того как дети подростали, облако печали нередко туманило взоры родителей. Небесная чета знала непреложный закон, в силу коего все рождающееся на земле подлежит смерти. Поэтому и дети их, как рожденные на земле, должны были рано или поздно умереть. Эта ужасная мысль заставляла содрогаться кроткую Изанами, которая не в состоянии была равнодушно представить себе что настанет день когда она должна будет закрыть глаза своим детям, оставаясь сама при своем божеском бессмертии. Ей хотелось бы лучше умереть вместе с ними. Видя это, Изанаги решился положить конец такому состоянию своей супруги, тем более что с каждым днем она становилась все грустнее, и начал убеждать ее возвратиться с ним в небесное жилище прежде чем образ смерти омрачит на земле их семейное счастье. ‘Правда, сказал он ей, — дети наши не могут последовать за нами на небеса, в место вечного и ненарушимого блаженства, но расставаясь с ними я сумею облегчить им горесть разлуки таким наследием которое даст им способ приблизиться к вам, сколько это возможно для смертных.’ Итак, решив покинуть землю, Изанаги пред разлукой попросил детей отереть слезы и внимательно выслушать его последнюю волю. ‘Хотя здесь на земле, сказал он им, вы никогда не будете обладать тем блаженством какое предназначено миру высшему, но от вас будет зависеть в течение земной своей жизни иметь как бы долю его, то есть созерцать и предвкушать это блаженство, с тем конечно чтобы вы свято исполняли мои заповеди.’ С этими словами он поднял правою рукой отполированный серебряный диск, много раз отражавший в себе чистый образ его божественной супруги, с тех пор как она низошла на землю, велел детям стать на колени и торжественно продолжал: ‘Оставляю вам этот драгоценный памятник. Он будет напоминать вам благословенные черты вашей матери. Но в то же время вы в нем увидите и свой собственный образ. Правда, для вас это будет невыгодным сравнением, но не останавливайтесь над грустным разглядываньем самих себя, а старайтесь усвоить себе божественное выражение возлюбленного образа, который отныне вам придется искать только на небе. Пред этим зеркалом вы должны каждое утро становиться на колени. Оно укажет вам морщины проводимые земными заботами на вашем лице,— стирайте эти печати зла, возвращайтесь к душевной гармонии, к ясному спокойствию и затем обращайтесь с молитвой к нам, но просто и нелицемерно. Знайте, что боги читают в вашей душе так же как вы читаете на своем лице смотрясь в это зеркало. Если в течение дня вы почувствуете в душе какое-нибудь мятежное чувство, нетерпение, зависть, жадность, гнев, и не в состоянии будете побороть его в начале, приходите скорей во святилище утренних ваших молитв и повторите в нем омовение, размышления и молитвы. Наконец, каждый вечер, пред отходом ко сну, последняя мысль ваша да будет обращением к самому себе и новым стремлением к блаженству того высшего мира в который мы предшествуем вам’.
Таким образом культ Ками оставляет своим последователям надежду на будущую загробную жизнь в лучшем мире.
По преданию, смертные дети Изанаги освятили место где простились они со своими божественными родителями и воздвигли на нем первый алтарь из кедроваго дерева, по подобно хижины в какой обитали родители, безо всяких украшений, кроме зеркала Изанами и пары ее бамбуковых стаканов, где всегда стояли любимые ею цветы. Пред этим алтарем они каждодневно сходились все для утренней и вечерней молитвы, как было завещано их божественным отцом. Они жили на земле Японии в семи поколениях, в течение около двух миллионов лет и умирая, в свою очередь, соделывались бессмертными, блаженными духами ками, достойными религиозных почестей. Эти-то калии и являются национальными гениями-хранителями Японии и ее народа, как непосредственных своих потомков, и предстателями за них пред богами. Первая дщерь Изанами, блистательная и животворная Тенсэ, в виде солнца и до сих пор ежедневно приходит к своим потомкам встречать их утренние молитвы божественной чете своих создателей, а в лице последних и верховнейшему Куно-токо-тадзи, Богу- творцу вселенной.
‘Кангами’ или зеркало Изанами служит символом всевидящего ока великого божества и его полного ведения тайников души человеческой, равно как и символом абсолютной истины. Белые же семиколенчатые бумажные ленты, кроме напоминания о семи гениях-покровителях, по объяснению Кемпфера, еще напоминают верующим и о том что они должны входить в миа с сердцем чистым и телом омытым ото всякой грязи. Последнее требование удовлетворяется тем что при входе в ограду миа всегда стоит под особым навесом каменный водоем с освященною водой для омовения лица и рук, и тут же, для обтирания их, висят небольшие красные, синие и белые полотенца с набойчатыми изображениями каких-то священных изречений {Правила очищения должны охранять верующих от пяти наибольших зол, а именно: от небесного огня, от болезни, бедности, изгнания из отечества и преждевременной смерти.}.
Теперь понятен и самый тип постройки миа в их традиционной форме хижины и непременно из кедра, непременно с рядом развилок на высокой кровле и прочими подобными атрибутами: таков был первоначальный тип жилища Айнов, первобытных обитателей Японии (в буквальном переводе — первых людей) и, конечно, религия посвященная чествованию их памяти должна была сохранить его для своих последователей в полной чистоте, тем более что этот тип напоминает им о патриархальной простоте жизни древнейших предков, следовать которой повелевает и самый завет Изанаги.
До введения буддизма, культ Ками вовсе не имел особого духовного сословия: старший представитель семьи или общины был в то же время и главным молитвенником в миа, тем более что обряды культа вовсе не сложны: соблюдение духовной и физической чистоты, празднование памяти ками и предков, посещение священных мест прославленных их рождением или подвигами, вот и все. Для первого требуется только тщательно сберегать у себя огонь па очаге и чистую воду, как два очищающие начала, и ежедневно совершать утреннее и вечернее омовение {Нечистыми считаются: имевшие предосудительную связь, те у кого умерли единокровные родные, кто прикасался к трупу кто проливал кровь, опачкавшиеся кровью и евшие мясо домашнего рабочего скота. Чтобы выйти из состояния нечистоты, требуется покаяние, смотря по вине, в течение большего или меньшего срока. Очищающиеея мужчины не могут стричь себе волосы и брить бороду, женщины же должны носить белую повязку на голове, а затем и те и другие безразлично обязаны в течение всего срока покаяния вести уединенную жизнь, сидеть дома, воздерживаться от известных кушаний и всяких шумных развлечений и, наконец, отправляться на богомолье, по возвращении с которого родные, в знак радости о состоявшемся очищении, устраивают им семейное празднество, причем среди двора зажигается большой костер и весь дом окропляется, для очищения, освященною водой и обсыпается несколькими пригоршнями выпаренной морской соли.}, а для второго и третьего — участие, хотя бы раз в год, в процессии матсури, в честь великих ками, которая всегда направляется к какому-либо посвященному им месту. Но замечательно что моление пред катами в подобной миа никогда не обращается к самому калии: молящиеся только призывают его для посредничества и предстательства за них пред богами. Впрочем, как религия без жреческой касты, культ Ками не удержался во всей чистоте после введения в стране буддизма: эта последняя религия сразу пошла па компромисс и охотно ввела у себя катами Изавами, в числе прочих своих наалтарных украшений, но за то исподоволь ввела и в культ Ками разные рельефные изображения, в роде священного ‘коня закона’, корейских полульвов-полуболонок, вазы-фимиамницы, колокол или связку бубенчиков над входом в миа для пробуждения и вызывание духа, наконец ввела даже идолов, под видом якобы тех же ками, только подвергшихся по смерти закону переселения душ и перевоплотившихся во святых подвижников буддийского культа. Поэтому в современной вам Японии вы более всего встречаете храмы смешанного синто-буддийскаго характера, что в значительной мере отразилось и на нагасакском Сува. Это смешение или соединение двух исповеданий получило даже особое название Риобу-Синто, вследствие чего буддизм в Японии сделался преобладающею религией. Под влиянием буддизма же, мало-помалу образовалось и в культе Синто {Синто есть китайское название этого культа, привившееся однако в Японии, не менее, если даже не более, чем их собственное Ками.} или Ками нечто в роде привилегированного духовенства. Началось оно с того что младшие сыновья почетнейших фамилий стали назначаться для надзора и охранения миа, а затем и для священнодействия. С этого времени и были введены известного рода правила и блеск внешней обстановки для религиозных процессий, порядок священнослужения, условные молитвы и жертвоприношения. Но все-таки уважение к преданию столь сильно что кануси (синтойские жрецы) никогда не осмеливались соединиться в замкнутую касту и, облекаясь в известный костюм только для богослужения, тотчас же по окончании последнего переодеваются в свою светскую одежду. В настоящее время, как неоднократно доводилось мне видеть в последствии, синтойское богослужение на восходе солнца сопровождается особою музыкой (кагура) при участии флейтраверсов (инструмент в роде румынского нуи или флейты бога Пана), простых тростниковых флейт, барабанов и какдико (высокотонный небольшой гонг). Жрец облекается в особый костюм в роде какого-то крылатого широкорукавного киримона, надевает лаковый головной убор в виде коробки с заушными воскрылиями, и взяв в руку иногда обнаженную саблю, а чаще всего кропило или веер, производит на эстраде пред миа священную пляску, сопровождаемую усиленною мимикой и жестикуляцией, которые под конец переходят в кривлянье и коверканье. Перебрасывая кропило из руки в руку, или нервно и с треском распуская и сжимая веер или, наконец, описывая над головой разные эволюции и круги священною саблей, кануси мечется пред миа как угорелый, под завывающие, звуки флейт, и затем, почувствовав надлежащую силу ‘наития духа’, спускается с лесенки и мерно, несколько театральным шагом, проходит между рядами своих прихожан, осеняя их направо и налево кропилом или распускаемым и сжимаемым веером и бормоча какие-то молитвы, а те в это время лежат ниц, приникнув лбами к циновке, и только гортанным звуком ‘кгхе’ (что значит да, так, верно, хорошо и т. п.) выражают принятие этого духовного наития. В этом и состоит все богослужение. В обыкновенные же часы дня каждый желающий помолиться приходит к миа ударяет в колокол, или за отсутствием такового дергает за ленту привязанную к одному большому либо к связке малых бубенчиков над входом, — ‘будит духа’, затем вешает пред кангами одну или несколько бумажных дзиндзи и, склонив голову, молится про себя с минуту, причем иногда коротко втягивает в себя воздух, так что получается свистящий звук ‘их!’ а в заключение, потерев ладонь об ладонь и испустив гортанное ‘кгхе!’ отходит прочь и удаляется по своему делу, уверенный, что добрый ками за него похлопочет пред божественною четой.
Из ограды храма Сува мы спустились в городской общественный сад, разбитый на одной из высоких площадок той же горы. Цветочные клумбы с красивыми декоративными растениями, извилистые дорожки, посыпанные мелкою галькой, водоем, неумолкаемо бьющий фонтанчик, — все это очень мило и в самом опрятном виде группируется под зелеными сводами разных японских хвой, перечных и камфарных деревьев. Тут же приютились на лужайках два-три небольшие чайные домики и два тира для стрельбы в цель из лука тупоносыми стрелами. Это одно из любимейших и популярнейших упражнений у японцев, в котором постоянно принимают участие и женщины, и дети. Десять выстрелов стоят всего один цент (копейка), и, благодаря такой дешевизне, перед тирами никогда не бывает пусто: там всегда толпятся кучки любителей, терпеливо ожидающих своей очереди, если все луки заняты. Мишенью же обыкновенно служит диск медного гонга или большой плоский барабан с туго натянутою и размалеванною шкурой, при верно попавшем ударе стрелы и тот, и другой возвещают торжество победителя громким густым и продолжительным звуком, причем все зрители непременно выражают свое одобрение разными знаками и несколько рычащим горловым звуком ‘э-э-э!’. В тирах, как и в чайных домах, распоряжаются и заправляют всем делом молодые красивые девушки, очень приветливые, очень кокетливые, но вполне скромные. Из сада открывается великолепный вид на весь город, раскинувшийся внизу под ногами, и на всю Нагасакскую бухту, далеко за Папенберг, за острова Койяки и Оки, до лиловых профилей Такосимы, где в серебристо-голубом эфире едва уловимая черта морского горизонта сливается с небом.
Спускаясь из сада к нижнему тори, где нас ожидали наши дженерикши, мы переехали в противоположную храму Сува северовосточную часть города. Там, на взгорьях Гикосана, находится главный городской храм Дайондзи буддийского вероисповедания.
Миновав необходимое тори, мы очутились перед входом в главные крытые ворота, ведущие в ограду храмового двора. Здесь находятся отдельные часовенки, где за решетчатыми окнами вы видите изваянные и резные из дерева изображения Будды, сидящего в цветочной чашечке лотоса, и раскрашенные истуканы каких-то святых и героев. Тут же, рядом с одной из таких часовенок, бритоголовый старый бонза под циновочною яткой продает с прилавка амулетки и талисманы, вешаемые на шею, разные четки, символы оплодотворения, скрытые в изящной форме нежно разрисованного раздвижного яблока или абрикоса из китайского крепа, жертвенные свечи и курительные палочки, тонкие облатки из рисового теста, разные священные изображения на тонких бумажных листах, душеспасительные книжки и молитвы.
Священные врата главного входа как в синтоиском храме изобильно украшенны позолотой, красками и очень изящною резьбой по дереву: какие-то листья, цветы, гирлянды, драконы и тому подобное. Внутри ограды, на главном дворе — такие же многовековые деревья как и в Сува, между ними в особенности замечательны массивные японские сосны с искривленными стволами и прихотливо, даже как-то фантастически изогнутыми и вывернутыми ветвями. Говорят, это достигается искусственным путем, когда дерево находится еще в раннем периоде своего развития. Дорожки во дворе тщательно вымощены массивными гранитными плитами, остальное пространство двора отлично утрамбовано мелкою щебенкой. Повсюду чистота замечательная, просто идеальная. Двор и здесь, как в Сува, украшен изваянными из камня массивными фонарями и древними бронзами в виде больших, выше человеческого роста, чаш-курильниц и пары корейских львов, сидящих на каменных цоколях и охраняющих проход ко храму. Изваяния подобных львов, специально называемые кома-ину, первоначально, говорят, были вывезены из Кореи и распространены по храма Японии знаменитою покорительницей Корейского полуострова императрицей Цингу, изображение коей можно видеть на бумажных иенах, выпускаемых государственным банком в Токио.
В одной стороне двора, на высоком каменном фундаменте возвышается особый, затейливо скомпанованный и узорчато изукрашенный резьбою деревянный павильон, где на вышке под характерною, высокою и массивною кровлей висит большой бронзовый колокол, которому приписывают здесь очень большую древность: в него ударяют не внутренним языком, а снаружи деревянным билом в виде продолговатого бруса, подвешенного горизонтально к особой перекладине на двух веревках. Форма колокола не такая как у нас, а цилиндрическая с закругленною верхушкой, и на позеленелой от времени его поверхности видны какие-то чеканные орнаментации, письмена и драконы. В этот колокол, как и во все ему подобные при буддийских монастырях и храмах, в известные часы дня и ночи делают особо положенное для каждого раза число ударов. Перед колокольней храма Дайондзи, в особом постаменте, покрытом небольшим навесом, выставлены в рамах длинные ряды поминальных дощечек, точно таких же, как и в галереях синтойского Сува, и назначение их здесь то же самое, что и там: они были восприняты культом Синто от буккьйо, то есть от буддизма.
У подножия каменной лестницы, ведущей к главному порталу храма, около пары бронзовых львов, стоят под навесами двух легких павильонов два водоема, высеченные из камня в виде саркофагов четырехугольной продолговатой формы и украшенные снаружи врезными надписями, а над ними, как и в Сува, развешаны рядами небольшие разноцветные и узорчатые полотенца.
И вот мы уже перед храмом Дайондзи, со ступенек коего спустился навстречу нам дежурный бонза и, узнав, что мы желаем осмотреть эту буддийскую святыню, тотчас охотно предложил свои услуги в качестве путеводителя. Я окинул взглядом общий наружный вид храма. Корпус постройки, конечно, весь из дерева, на каменном, несколько возвышенном основании, с выступающим вперед дуговидным фронтоном, который покоится, как крыльцо, над каменною лестницей на четырех поставленных в ряд деревянных колоннах. Высокая массивная кровля из серой цилиндрической черепицы с разными украшениями, сложенная таким образом, что эти представляются непрерывными рядами коленчатых бамбучин, широко покрывает своими выгнутыми скатами и приподнятыми выступами все это здание с окружающею его галереей, но в общем отнюдь не давит его: напротив, все это одно с другим очень гармонирует, сохраняя как в целом, так и в деталях вполне самобытный тип и художественно выработанный стиль, полный своеобразной красоты, какой нигде, кроме Японии, не встретишь. У углах по обе стороны фронтальной лестницы посажены священные пальмы, а вверху из-за кровли выглядывают высокие кедры и раскидистые сосны. Хорошо, красиво, уютно, и все вместе исполнено какой-то гармонической тишины и безмятежно ясного спокойствия. Надо отдать справедливость, место для храма в этом уголке окружающей природы выбрано как нельзя поэтичнее.
Бонза-путеводитель любезно предложил нам снять и оставить у входа нашу обувь, после чего мы были введены им в одну из боковых дверей внутрь храма. Досчатый пол его, донельзя вылощенный и даже лакированный, был покрыт толстыми, эластично мягкими циновками отменной чистоты и замечательно изящной выделки. Два ряда резных деревянных лакированных колонн разделяют внутренность храма на три продольные части, из коих средняя значительно шире боковых. В каждом из этих трех отделов, с потолка, разбитого балками на квадратные раззолоченные клетки, спускается множество самых разнообразных фонарей: бумажных, шелковых, стеклянных и ажурно-бронзовых самой причудливой формы, начиная с простейшей складной цилиндрической до шарообразных, ромбовидных, шести- и восьмигранных и тюльпановых. Одни из них были громадны, другие средней величины, третьи маленькие, и все вообще ярки, но изящно расписаны разноцветными узорами и знаками японского алфавита или украшены по стеклу матовым рисунком. Фонари эти, на определенных местах, частью группируются как бы в целые люстры и со вкусом подобранные букеты, частью висят отдельно или парами, но все это с соблюдением строгой симметрии и при том необходимом условии, чтобы в общем оно представляло красивую картину.
Главный алтарь находится во глубине среднего отдела. Передний план перед алтарем занят так называемым ‘колесом закона’ и музыкальными инструментами, употребляемыми при буддийском богослужении. Здесь стоят разной величины там-тамы, металлические тарелки, как у наших военных песенников, пара гонгов и несколько барабанов, от самого маленького, издающего металлический звук, подобный колокольчику, до громадного, повсюду разрисованного золотом и красками барабанища на особой подставке, который гудит и гремит столь громоподобно, что с ним не сравнятся никакие наши литавры. Что же до ‘колеса закона’ (по-японски ринсоо), это тоже род барабана, вращающегося на внутренней вертикальной оси, на ободе его плотными рядами утверждены свернутые свитки священных книг ‘благого закона’ и весь ритуал буддизма. Это — остроумное изобретение первосвященника Фудайзи, пришедшего некогда из Китая. Каждый добрый буддист, по установлению позднейших учителей и истолкователей этой религии, обязан ежедневно прочитывать весь благой закон и в особенности богослужебные книги оного, что на их метафизическом языке обозначается выражением ‘обернуть колесо закона’. Но так как это невозможно физически, ибо для внимательного прочтения буддийских книг нужны не дни, а годы, то первосвященник Фудайзи, не желая, чтобы последователи ‘благого закона’ могли укорить его истолкователей в противоречии поставляемых ими требований со здравым смыслом, ухитрились дать их знаменитой фразе просто буквальное истолкование на самой реальной почве и притом в чисто механическом применении. С этой целью он и придумал барабанообразное колесо, которое достаточно раз обернуть вокруг, чтобы буквально исполнить требование отцов-истолкователей. Ученики Фудайзи, в награду за свое благочестие и смотря по степени последнего, получали от него разрешение обернуть ринсоо на четверть круга, на полкруга или на три четверти, и только в крайне редких, исключительных случаях, в виде особой величайшей милости, разрешалось тому или другому из них сделать полный оборот колеса. С тех пор это считается столь же важным, благочестивым делом, как прочесть громко от начала до конца все священные книги. Изобретение Фудайзи, вещь в высшей степени удобная, охотно было принято буддийскими жрецами во всей Азии и, получив самое широкое применение, оказалось для них очень выгодным делом: жрецы стали просто торговать правом верчения ринсоо, продавая его богомольцам по известной таксе за четверть круга, полкруга и так далее. В настоящее время, вследствие вообще некоторого упадка благочестия, это стоит даже очень дешево, так что богомольный любитель за какие-нибудь десять, пятнадцать центов может хоть каждый день доставлять себе такое благочестивое удовольствие, а заплатив несколько больше, вертеть сколько ему угодно.
Над главным алтарем, в таинственной и сумрачной глубине особого киота, помещается позолоченная статуя Будды, сидящего на лотосе. Размеры ее в полтора человеческого роста. Во лбу идола светится крупный алмаз, заменяющий тот небольшой клок седых волос, что в действительности, по преданию, рос у Сакья-муни на этом самом месте, и в то же время служащий символом его блистательно светлых, чистых и высоких дум.
Из главного храма нас провели небольшим коридорчиком в особый предел, посвященный памяти умерших. Здесь, у задней стены, во всю ширину этой часовни поставлен большой, длинный стол, от которого пологими ступеньками идут вверх почти до потолка такой же длины полки, сплошь заставленные снизу до верху рядами небольших двустворчатых киотиков. Эти последние сделаны все из дорогих сортов дерева, снаружи наведены черным японским лаком, а внутри вызолочены и заключают в себе разные священные изображения чрезвычайно тонкой работы из слоновой кости, бронзы, серебра, а более всего из дерева. Перед каждым киотиком на дощечках написаны имена умерших.
Деревянная лестница ведет из этого придела в верхний этаж, где находится подобная же часовня, но только посвященная памяти японских императоров. Хотя императоры, как первосвященники культа Синто или Ками, обязательно исповедуют эту государственную религию, но она с течением времени, как уже сказано, освоилась и даже переплелась с буддизмом. В силу давным-давно уже установившегося обычая, по смерти каждого микадо, его вдова или наследник обязательно присылают в Дайондзи киотик и пару скрижалей с именем покойного властителя. Почти все из императорских киотиков представляют замечательные образцы изумительно тонкой, артистической работы, где достойно спорят между собою искусства резчика, лакировщика, инкрустатора, художника-миниатюриста и каллиграфа. Это такой музей национально-религиозного японского искусства, какой вряд ли где можно еще встретить в подобном хронологическом порядке и количестве образцов.
По выходе из храма, мы расположились на одной из его галереек, выходящей во внутренний храмовый дворик, он же и садик. В своем роде это верх японского изящества. Тут, на небольшом пространстве ласкают ваш глаз искусственно нагроможденные камни, изображающие целые скалы с пещерами и гротами, и прихотливо извивающийся прудок с совершенно прозрачною ключевою водой, где плавают веселые вереницы маленьких золотых рыбок, ружеток, телескопов и всякой иной рыбешки, отливающей чуть ли не всеми цветами радуги. Дно его усеяно перламутровыми ракушками и разноцветною галькой, и поднимаются с него на поверхность воды лотос и другие водяные растения: над ними реют в воздухе пригретые солнцем блестящие мушки, жучки и голубые коромысла. В двух местах через прудок перекинуты каменные мостики, малорослые латании, сого и иные пальмы кокетливо смотрятся в его кристальные воды, причудливо искривленные карлики кедры торчат из расселин искусственных скал, а декоративным фоном всему этому дворику со стороны, противоположной нашей галерейке, служит природная громадная скала, по откосу которой взбегают вверх массы разнородных ползучих растений, роскошно опутывающих своими густыми побегами корни и стволы огромных многовековых дерев, что красят своею темною зеленью вершину скалы и склоняются ветвями, а отчасти и самыми стволами над храмовым двориком, словно охраняя его своею сенью. И везде-то, везде и во всем сказывается у этого народа присущее ему чувство изящного вместе с тонким чутьем и красотой природы!..
— Куда же мы теперь? — обратился ко мне мой сотоварищ, когда мы очутились за воротами Дайондзи, перед нашими дженерикшами.
— Да обедать, куда же больше! Осматривать кладбища уже поздно.
— И прекрасно. В таком случае, знаете что, поедемте есть настоящий японский обед. Это тут не особенно далеко, и хозяйки, кстати, мне знакомы.
Я осведомился, не в Фуку ли.
— Нет, в Джьютеи, на Мума-мачи: там совсем уж по-японски. А Фукуя что! Фукуя на европейский лад норовит.
— Ну, к Джьютеи, так к Джьютеи, мне все равно. Едем!
Оно в самом деле любопытно было на собственном опыте составить себе некоторое понятие о настоящей японской кухне, без примеси чего бы то ни было европейского.
Бойкие курамы покатили нас обычною мерною рысью. При подъеме на одну довольно крутую горку, желая облегчить им труд, мы вышли из дженерикшей, как вдруг в это самое время до нас долетает молодой женский голосок:— Гей, конни чива, Раковичи-сан! (Здравствуйте, господин Ракович!)
Оборачиваемся, — у самого подъема в горку, шагах в десяти от нас, на пороге маленького домика стоит в растворенных дверях молоденькая девушка, изящно одетая в киримон темного цвета, еще изящнее причесанная, но босая, по-домашнему. Оказалось — знакомая моему сотоварищу гейка.
— Хотите, за одно уж, для полноты японского стола, пообедаем и в японском обществе? — предложил он мне, и, получив утвердительный ответ, тотчас же пригласил свою знакомую.
Та отпросилась у своей окка-сан (то есть ‘великой госпожи’, как величают здесь дети матерей), очень кстати появившейся в дверях, чтобы процензуровать, с кем разговаривает дочка, и затем как была, только насунув на босые ножки деревянные стуканцы-сокки да кокетливо проронив нам мимоходом: ‘май-римашо-о!’ — вот и я мол! — порхнула в первую попавшуюся дженерикшу, в них же никогда нет недостатка на японских улицах, и мы, поднявшись на горку, покатили далее гуськом в трех экипажах.
Вот и Мума-мачи, одна из удаленных от городского центра, хороших и широких улиц, где вы менее всего встречаете лавочек и ремесленных заведений, которые все больше и больше уступают место укромно скрывшимся за заборы отдельным домикам с садиками. Здесь, так сказать, аристократический уголок города, где мирно и тихо, по-семейному, живут в свое удовольствие или доживают на покое век, невдалеке от нагорных храмов, люди ученые и зажиточные, старые самюре прежнего режима или нынешние местные чиновники из тех, что поважнее, или, наконец, богатые коммерсанты, уже прекратившие свои дела, либо ведущие их ‘в городе’, отдельно от своих жилищ, все те, кто может доставить себе более комфортабельное существование в более чистом воздухе и приличной обстановке, подальше от вечной базарно-ремесленной сутолоки городского центра. Тут же находится и лучшая японская гостиница для туземных постояльцев и лучший ресторан, принадлежащий фирме Джьютеи, которая, кроме Нагасаки, держит подобные же заведения еще в Осака и Киото, центральной древней столице Японии.
Вот и самый этот ресторан или, по крайней мере, вход в него, прорезанный раздвижными воротами в высоком деревянном заборе и приметный еще издали по двум качающимся в нем большим бумажным фонарям с какими-то цветами и красными надписями вместо вывески. Самый ресторан помещается в глубине закрытого двора в одноэтажном деревянном домике, к которому от уличного входа ведет каменный тротуар, через небольшой садик, наполненный по обыкновению причудливо развившимися деревцами, маленькими пальмами, пышными кустарниками и цветочными клумбами в коралловых бордюрах.
У входа, на крылечке, нас встретили три молодые девушки в роли хозяек, и первым же делом, после обычных приветствий с коленопреклонением и поклоном чуть не до земли, предложили нам скинуть обувь. Но после продолжительной прогулки по двум храмам и без того уже чувствуя, что ступни мои с непривычки просто заледенели, я наотрез отказался от повторения в третий раз этой церемонии, рискуя лучше заслужить себе название ‘иджин-сана’, сиречь ‘господина-варвара’, и предпочитая вовсе отказаться от прелестей японского обеда, если уже нельзя обойти такое требование этикета. Тогда молодые хозяйки, не желая упустить выгодных гостей (ибо с европейцев всегда берут гораздо дороже, чем с туземцев), пошли на компромисс: по их приказанию одна из незан (служанок) сейчас же явилась с какою-то тряпкой и обтерла ею мои подошвы, хотя на улицах не было ни малейшей грязи, ни пыли. После этого нас провели по галерейке в одну из боковых пристроек, долженствовавшую служить нам столовой.
Хотя любезные хозяйки, наперерыв одна перед другой, обращались к нам с любезными приглашениями садиться: ‘Доэо о каке ку да сай!’ Тем не менее исполнить это при всем желании не представлялось возможности, так как на полу здесь кроме циновок не было никакой мебели: не имелось даже приступки, ‘почетного места’, обыкновенно встречаемой в японских домах у одной из неподвижных стен, где устроены шкафчики и полки. Циновки, значит, должны были заменять нам и стол, и стулья, и диваны для послеобеденного кейфа.
Наружные стены состояли только из широких раздвижных рам с тоненьким решетчатым переплетом, на который был натянут белый клякс-папир, а между тем, с закатом солнца в воздухе вдруг значительно похолодало, и от этого в комнате, где у японцев всегда прохладнее, чем на улице, сделалось так холодно, что у нас зуб на зуб не попадал. Чтобы пособить беде, незаны притащили бронзовый хибач с горячими угольями для гретья: но, увы! это оказалось более воображаемым, чем действительным средством против холода, проникавшего сюда тонкими струями в щели рам и ставен. Просто удивительно, как эти люди могут жить зимою без печей и каминов в таких игрушечно-карточных домиках!
Вслед за хибачем внесли к нам пару толстых восковых свечей в высоких деревянных подсвечниках и несколько маленьких ватных одеялец, сложенных вдвое и даже вчетверо, чтобы класть их под локоть, но и это последнее приспособление нимало не помогло нам. Товарищ мой уже привык к японским обыкновениям и потому относился к ним с чувством достодолжной покорности, я же, не обладая искусством сидеть долгое время на корточках или с накрест поджатыми под себя ногами, без того, чтобы не почувствовать несносной боли в коленях, решительно не мог даже лежа приспособиться к мало-мальски удобному положению. Волей-неволей приходилось лежать, опираясь на локоть, который от этого вскоре затек до одервенения, и все-таки это положение изо всех прочих было наименее неудобно. Но… охота пуще неволи, говорится, и ‘местный колорит’ зато был соблюден во всей своей неприкосновенности, без малейших уступок европейским привычкам.
Пока шли все предварительные распоряжения и приготовления, захлопотавшиеся хозяйки, то и дело подбодряя незан возгласами ‘гай-яку широ!’ — скорей, торопись, ты! — беспрестанно шмыгали то из комнаты на галерейку, то обратно, что, конечно, не способствовало увеличению теплоты в нашей столовой. Но с этим обстоятельством, нечего делать, надо уже было кое-как мириться в ожидании чего-либо ‘согревательного’. Зато эти прелестные особы в своих нарядных киримонах с толстыми, подбитыми ватой шлейфами, изящно перехваченные в талии пышными оби, видимо, стремились восполнить недостаток тепла своею сугубою любезностью и, являясь поочередно на смену друг дружке, старались занимать нас приятными разговорами. При этом, присаживаясь в первый раз ко мне или к моему товарищу, каждая из них непременно считала нужным обратиться наперед к тому, около которого садилась с кокетливым вопросом: ‘Ожиги асоба суна?’ (Вы меня не прогоните?), на что, конечно, мы со всею предупредительностью должны были каждый отвечать любезным приглашением: ‘О! дозо о каке а со да сай!’ (Садитесь-де, пожалуйста), или ‘Гойенрио наку!’ (Не церемоньтесь, не стесняйтесь нимало).
Но вот наконец нам дали обедать.
Началось, по обыкновению, с японского зеленого чая, без сахара. ‘О-ча ниппон’ поставили перед нами со всем необходимым прибором на циновке и налили по крошечной чашечке, ‘чтобы погреться’, как пояснили хозяйки.
— Макаотони о-ча де су! — Ваш чай-де превосходен, делаем мы обязательный комплимент хозяйкам, — но… нет ли коньяку, джину или виски? Это, мол, будет посущественнее, в особенности прозябнув и проголодавшись.
Но увы! оказалось, что в японском ресторане есть только саки и… шампанское какой-то невозможной немецкой марки. Это единственная уступка в пользу европейских напитков, допущенная ради тех из японцев, что успели уже нюхнуть европейской ‘цивилизации’. Нечего делать, саки так саки!
Принесли расписанный цветами фарфоровый горшок с кипятком, куда был погружен по горлышко фарфоровый же флакончик. Налили нам из него тепленького саки в миниатюрные фарфоровые чашечки и с обычными вежливостями, то есть благоговейно приподнимая эти чашечки до чела, поставили по одной перед каждым из обедающих. Подогретое саки, на мой вкус, гораздо хуже холодного, но из вежливости, ради того, что хозяйки сами его налили и с такими церемониями ставили перед нами, пришлось скрепиться и до конца проглотить его. ‘Ну, думаю, для начала плохо: что-то будет потом…’
А хозяйки между тем налили по другой — и нам, и себе, и поднимая чашечки до чела, с поклоном заявляют, что пьют за наше здоровье: ‘О ме де то-о!’ Нечего делать, надо глотать вторую, с пожеланием и им того же. Две чашечки саки считаются обязательными: от третьей, слава Богу, можно отказаться, не шокируя тем любезность хозяек.
Незаны, между тем, принесли и поставили перед каждым из обедающих миниатюрные квадратные столики (таберо), вышиною в 2 1/2 вершка и шириною не более как в одну четверть. На эти игрушечные таберо поставили игрушечные мисочки, одну с отварным рисом, заменяющим хлеб, другую с ломтиками квашеной и слегка просоленой редьки, заменяющей соль, и третью с какими-то желтоватыми кореньями и грибами, как показалось мне на первый взгляд, маринованными в уксусе. Ничто же сумняся, я поспешил заесть проглоченное саки грибком, казавшимся на вид больше и вкуснее прочих, и — о, ужас! — эти грибки и коренья оказались очень сладким вареньем на сахарном сиропе. Должно быть физиономия моя изобразила при этом очень комический ужас, потому что Ракович, глядя на меня, невольно рассмеялся. Но мне-то было вовсе не до смеху, когда, опять-таки из вежливости к юным и столь любезным хозяйкам, пришлось проглотить и грибок, пропитанный сиропом.
— Что ж это такое! Помилосердствуйте! За что это они нас так притесняют!? — взываю я к моему состольнику. — Мог ожидать я всяких диковинок до акульих жабр включительно, но чтобы голодному человеку начинать свой обед прямо с десерта, да еще такого, как варенье из рыжичков, — ‘благодарю, не ожидал!’
Ракович объяснил мне, что тонкий обед у японцев принято начинать со сладкого и кончать ухою.
— Так нельзя ли начать прямо с конца и постепенно перейти к началу?
— Никак, — говорит, — невозможно: этим радикально нарушился бы весь порядок японского обеда.
— Буди воля твоя, покоряюсь!
Затем принесли маринованные в сладком соусе молодые ростки бамбука, нарезанные пластинками, и вареные бобы с водянистою подливкою, сладкую яичницу с соленою рыбой и луком, посыпанную вдобавок мелким сахаром, апельсинный мусс кусками и сладкое рисовое тесто, нарезанное правильными кубиками, в котором отдельных зерен не существовало: они были протерты сквозь мелкое сито и спрессованы в одну массу, вроде крутого горохового киселя. Принесли очищенные шейки морских рачков (шримпсов), но тоже сладкие, разварную рыбу под белым сладким соусом и со сладками потатами (род картофеля). Все эти блюда приносили на лаковых подносах отдельно, одно по окончании другого, ставили их на циновку и накладывали нам в маленькие чашечки с помощью двух палочек, которыми японки захватывают отдельные кусочки словно щипчиками, держа их между пальцами одной руки, и вообще управляются ими необыкновенно ловко. Но можете представить себе удовольствие кушать все эти прекрасные блюда под разными сиропными соусами и подливками!.. А тут еще внимательные хозяйки то и дело ухаживают за вами: ‘Наний во са щи-а-ге ма шоо ка? Наний га о-су-ки да су?’ — Чем могу-де служить? Что вам угодно? Что вы желаете?
Нам остается только благодарить на все стороны: ‘Аригато, аригато! Окине аригато! Аригато о мо-о-та-ку сан де су!’ — Бесконечно, мол, вам благодарен, не беспокойтесь, пожалуйста…
Но это только усиливает их внимательность.
— Вадон на де су? Как вы находите это блюдо? — обращается к вам то та, то другая, то третья.
— Кекко о ск су! Кекко! О-и-шу угоцай ма су! — Оно превосходно, прелестно, усладительно! — посылаете вы в ответ комплименты и направо, и налево. Хозяйки самодовольно улыбаются и подкладывают вам то того, то другого. Все эти их порции так миниатюрны, как бывают только у детей, когда те играют в ‘угощение’ со своими куклами. Но миниатюрность порций искупается количеством блюд, хотя должен заметить, что японцы вообще едят очень мало. Все, пересчитанные мною кушанья, составляли только начало или первую, вступительную часть обеда, который в дальнейшем своем меню состоял из разных рыбных и яичных блюд, причем яйца были от различных домашних и диких птиц. Но вот чего уж никак не мог ожидать я: принесли в фарфоровой лохани живую рыбу, величиной около аршина (не знаю, какой породы), сначала дали нам на нее полюбоваться, затем вынули, положили на большой лаковый поднос и стали тут же соскабливать с нее чешую, с живой-то! Рыба вся трепетала и билась хвостом, но выскользнуть из привычных рук двух ловких незан не могла, и мы видели, как они, очистив шелуху, стали вдруг резать несчастную рыбу со спинки острым, как бритва, ножом на тоненькие поперечные ломтики, посолили, посыпали перцем и, переложив на блюдо, торжественно поставили ее перед нами. Уверяют, будто это необыкновенно вкусно, — ‘самый деликатес’ — ‘мако-тони иерошии сакана де су!’ — Но, несмотря на уверения, у меня не хватило духу попробовать. Если б еще не на глазах ее резали, — ну куда ни шло: но в том-то и ‘шик’, чтобы обедающие видели всю эту процедуру, чтоб у них не могло уже быть и тени сомнения — не подали ль им вместо живой рыбы сонную.
Далее шли блюда из разной отварной зелени, причем главную роль играла цветная капуста, потом блюда из отварных устриц, каракатиц, морской капусты, опять грибов и слизняков каких-то. Нечего и говорить, что все это было пресно и, более или менее, приторно, а кто хотел подсолить или придать кушанью несколько пикантности, тот мог присоединить к нему в первом случае ломтики квашеной редьки, а во втором — японскую сою из черных бобов, подвергаемых брожению, или индийский перец — такой горлодер, что с ним едва ли и кайенский сравнится.
Разочаровавшись на самом начале, я уже с трудом решался отведывать дальнейшие блюда, а больше всего смотрел, как кушают их мои состольники. Тем не менее любезные хозяйки, укоряя меня в том, что я ничего не ем, ‘наний мо мещиаг аримасен!’, что я ‘амариго шо-о шо ку де су’, то есть очень плохой едок, — продолжали накладывать мне на блюдца каждого нового кушанья, так что они вытянулись наконец передо мною целым строем. Каждое блюдо сопровождалось глотком тепленького саки, потому что в такую маленькую чашечку, какие обыкновенно употребляют в Японии для этого напитка, более глотка и не входит, и я полагаю, что нужно употребить громадное количество этих глотков, чтобы почувствовать наконец некоторое охмеление. Хозяйки между тем зорко следили, чтобы чашечки-наперстки не оставались пустыми.
Но вот торжественно принесли целое блюдо, выше верху наполненное жареною дичью. То были какие-то болотные птички, вроде куличков, приготовленные особым способом, состоящим в том, что все кости, кроме бедровых, предварительно устраняются прочь из мяса, которое затем как-то выворачивается, получая вид котлетки, и жарится на кунжутном масле. Хозяйки при этом объявили, что так как японский обед обыкновенно кажется европейцам чересчур тощим, то это последнее блюдо приготовлено собственно для нас. — ‘Ну, думаю себе, и за то спасибо! По крайней мере, вознагражу себя за пост хотя птичками’. И попросив предварительно раздобыть для меня где-нибудь кусочек хлеба (через пять минут притащили целые десятки булок), попробовал я положить себе в рот одну птичку, но увы!.. трижды увы! — оказалось, что птички облиты сахарным сиропом. Далее этого мои попытки утолить голод уже не простирались, и я решился лучше оставаться до конца в пассивной роли постороннего наблюдателя.
Наша милая гостья-гейка первая окончила свой обед, не дожидаясь его продолжения, и при этом очень громко, что называется от всей души, икнула, присовокупив с легким поклоном: ‘Го чизо ониен оримашита’, что значит: ‘Я сделала честь вашему обеду’.
Пораженный этою неожиданностью, я невольно состроил недоумевающую физиономию, да спасибо Ракович поспешил предупредить меня.
— Ради Бога не расхохочитесь, — сказал он, — иначе вы ее обидите… Этим она выразила свой комплимент достоинствам обеда и, в некотором роде, благодарность нам за сытное угощение. Таков обычай.
Я, конечно, поспешил устроить себе самое серьезное лицо и, вместе с товарищем, в свой через воздал ей дань благодарности за компанию: ‘Аригато а мо-о-таку сан де су’.
В конце концов, выйдя из Джьютеи с легким желудком, отправился я обедать в Фукуя, к милейшей Окана-сан, которая кормит, если и не изысканно, то все же по-европейски. Там нашел я наших: М. А. Поджио, В. С. Кудрина и Новосильского, с которыми и пообедал как следует. Об этом, впрочем, нечего было бы и вспоминать, если бы не одно маленькое, но чрезвычайно характерное обстоятельство. Расплатившись за обед и выходя из отдельной столовой, мы оставили на тарелке два шиллинга ‘на чай’ прислуживавшему нам молодому лакею-японцу. Вдруг он нагоняет нас уже на дворе и почтительно докладывает на английском языке М. А. Поджио, что кто-то из обедавших русских джентльменов позабыл на столе деньги.
— Какие деньги?
— Два шиллинга, вот они.
И сам подает их на тарелке.
Ему пояснили, что это оставлено собственно ему, в его пользу, за услуги. Японец, по-видимому, сначала удивился, а затем несколько сконфузился.
— Извините, — промолвил он с наивозможною деликатностью, — за мои услуги я получаю жалованье и не считаю себя вправе принимать какие бы то ни было подарки от посетителей. Эти деньги вовсе мне не следуют и, воля ваша, я не могу принять их… Увольте, пожалуйста, и не сердитесь на меня за это.
Оно, конечно, пустяк, но какова черта народного характера, черта самолюбия и благородной гордости, сказавшаяся даже в такой мелочи! Какой бы это другой национальности трактирный слуга не принял от посетителя на водку!
— Э, господа, погодите, потрутся около европейцев еще годков с десяток и все такими же мерзавцами сделаются, как и прочие, утешил нас В. С. Кудрин.
20-го ноября.
По приглашению В. Я. Костылева, В. С. Кудрин, Поджио и я перебрались в дом нашего консульства, где много свободных помещений. Очень удобно и жить, и работать, а стол у нас общий, в складчину.
21-го ноября.
В восемь часов утра пришел из Владивостока и бросил якорь в Нагасакском рейде крейсер ‘Африка’, под флагом контр-адмирала барона Штакельберга. Переход совершен вполне благополучно.
22-го ноября.
Приказом по эскадре объявлено, что на время своей болезни С. С. Лесовский передает командование контр-адмиралу барону Олаву Романовичу Штакельбергу.
30-го ноября.
А. П. Новосильский и я назначены состоять при бароне Штакельберге. Остальные лица штаба остаются пока в Нагасаки с С. С. Лесовским. Вчера вечером перебрались мы на ‘Африку’, а сегодня, в семь часов утра, снялись с якоря. Идем в Иокогаму.

Иокогама

Ночной пожар в Иокогаме. — Американская совесть. — Иокогамские лодки и лодочники. — Вид на Иокогаму с рейда. — Bound {Набережная}. — Характер европейского квартала. — Культ всемогущего доллара. — Его международные жрецы и жрицы. — Эксплуатация японского казначейства европейцами в прежнее время. — Некрасивое поведение дипломатов. — Местоположение Иокогамы, характер улиц и построек. — Японская фотография и магазины на Ханчо-дори. — Специальность местной японской торговли и промышленности. — Как и почему возникла Иокогама. — Состав ее населения и состояние торговли. — Склад общественной жизни. — Визит в русское посольство. — Путь между Токио и Иокогамой. — Железная дорога. — Устричный промысел. — Каторжники. — Хутора и усадьбы. — Питомники фруктовых деревьев. — Полевые могилы и их значение. — Японские скирды. — Санги-яма и песня ‘Чижик’ по-японски. — Визит японским министрам. — Прогулка в окрестности Иокогамы. — Итонские похороны. — Христианское кладбище и русский памятник. — Культурный вид страны и способы хлебопашества. — Дети и птицы. — Канатава и ее ночная жизнь. — Японская полиция. — Генерал Сайго. — Обед у министра иностранных дел. — Рейдовые визиты и салюты. — Базар на палубе. — Землетрясение на море.

4-го декабря.
Вчера, в два часа ночи, крейсер ‘Африка’ бросил якорь на Иокогамском рейде. Я уже спал в это время, но случайно проснувшись в четвертом часу, с изумлением вижу, что на стене моей каюты играет красновато-огненный отблеск сильного зарева. Смотрю в иллюминатор, — над берегом значительная полоса большого пожара, отражение которой зыблется в темных водах залива. Иокогама горит и горит не на шутку. К семи часам утра двух кварталов города как не бывало. Сгорело несколько лучших европейских домов, несколько магазинов и складов. Убытки, говорят, весьма значительные. Но тут это случается довольно часто. В 1866 году, например, 20 ноября Иокогама выгорела вся, почти всплошную, а через шесть месяцев не было уже ни малейших следов пожара, все застроилось вновь и гораздо лучше прежнего. Говорят, что владельцы складов иногда и сами поджигают их, чтобы воспользоваться хорошею страховою премией, если можно обделать дело так ловко, что размеры ее превысят действительную стоимость застрахованного имущества и товара. При известном уменьи и опытности, такие дела по большой части проходят здесь безнаказанно, и если о них говорят, то даже с некоторою похвалой и завистью: ловко, мол, сделано, хорошо и чисто обработано! Тут на этот счет, что называется, ‘американская совесть’.
Утром я вышел на палубу в намерении съехать на берег. Громадный и неспокойный рейд. А встали мы довольно далеко от берега, так что надо с час времени, чтобы добраться с борта до пристани. Тем не менее, кликнул фуне, которые целою группой держались на волнах в недалеком от нас расстоянии, поджидая себе пассажиров.
Иокогамские фуне не такие, как в Нагасаки: здесь они открытые, без будочки, но с некоторым подобием палубы в носовой части, куда пассажир садится тылом вперед, то есть лицом к корме. Нос у них туповатый, обрезанный, но это, говорят, не мешает скорости хода, и на воде они очень устойчивы. Гребцы, в образе двух ‘голоштанников’, прикрытых лишь одним киримоном, вроде наших ‘затрапезных’ халатов, и перетянутых по чреслам известным полотенцем (фундаши), гребут, не иначе, как стоя, юлой, в два весла. Один из них всегда взрослый, а другой, по большей части, мальчик. Каждый полукруглый поворот весла в воде вправо и влево сопровождается у них в такт шипящим звуком ‘кшесть!.. кшесть!.. кшесть!’ Лица у них такие же добродушно беззаботные, как и у нагасакских лодочников. Поддавало нас шибко и раза два хлестнуло шальною волной через борт, но они ничего, только улыбаются, скаля свои белые зубы. Досталось от второй волны и моему пальто: все промокло насквозь. Мне досадно, а они, канальи, смеются. Глядя на них, и самому смешно стало. Это их добродушие просто заразительно и способно утихомирить в вас самое брюзгливое настроение духа.
Общий вид Иокогамы с моря не представляет ничего особенного, кроме Фудзиямы, потухшего вулкана в 12.500 футов высоты, который, поднимаясь правильным конусом изнутри страны, то открывается вдруг вдали, весь покрытый снегом, то вновь исчезает под завесой быстро проносящихся облаков. Находясь в расстоянии около ста вёрст от берега, он виден здесь с каждого открытого пункта и придает исключительную оригинальность местному пейзажу. С берега город обрамлен прекрасною набережной, откосы коей сложены из булыжника и кусков дикого гранита по японскому способу, без цемента, но очень прочно. В Иокогаме, как и во всех городах и прибрежных местечках Японии, берега каналов и рек облицованы точно таким же способом. На набережной, называемой здесь по-японски ‘Bound’, тянется вдоль прекрасного шоссе ряд двухэтажных белых домов с палисадниками и высокими консульскими флагштоками, что торчат из-за белых решетчатых заборов однообразного рисунка. В постройках преобладает все тот же скучный тип англо-колониальной архитектуры, с ее комфортабельным, но мещански пошлым однообразием. Впечатление это не изменяется и тогда, как сойдешь на берег и познакомишься с городом поближе. Это даже не город, а просто ‘европейский квартал’, такой же, как и все остальные в больших городах крайнего Востока, — квартал, если хотите, очень опрятный, очень благоустроенный: везде превосходное шоссе и узенькие неудобные тротуарчики, по сторонам коих тянутся чистенькие палисаднички в английском вкусе, везде газовые фонари, городская ратуша непременно с часами и указателем ветров на небольшой башенке, англиканская церковь условной тяжелой архитектуры, с высокою крышей и кирпичными контрфорсами, и католический костел со статуей Мадонны перед портиком, роскошно отстроенная таможня, телеграфное бюро, почтовая контора, английский госпиталь, консульская английская тюрьма, английский клуб, английские конторы и вывески, английские каптейны, английские миссионеры и католические патеры. Далее опять все то же, что и повсюду: ‘гранд-отель’ и отели ‘Колониаль’ со своею педантическою чопорностью в чисто английском вкусе, с отлично выдрессированною китайскою и японскою прислугой, английским и французским табльдотом по карте и более чем ‘солидными’ ценами, те же ‘баррумы’, попросту кабачки, сомнительные кафешки и пивные, переполненные пьяными английскими и иными матросами, те же китайские меняльные лавки с благожелательными дуй-дзи по стенам и с желтыми косоглазыми рожами за конторкой и стойками, где с утра до ночи непрерывно раздается позвякиванье доллара о доллар: все пробуют, не фальшивые ли, ибо в таковых здесь далеко нет недостатка, те же французские парикмахерские, где бреют японские ‘гарсоны’, за что француз-хозяин, с нахально-благородною физиономией, с величайшим апломбом берет с вас полдоллара (и это считается чрезвычайно дешево) за одно только довольно плохое, торопливое бритье, безо всяких других экспериментов над вашими волосами, ибо простая прическа с употреблением какой-нибудь ‘механической щетки’ или ‘афинской прически’ стоит еще полдоллара. Затем везде и повсюду — на улицах, в кафе, за табльдотом — все те же европейские международные, безукоризненно одетые джентльмены, у которых в общеприсущем им выражении лица так и просачивается ненасытная алчность к какой бы то ни было, но только скорейшей наживе. И вы видите, как в беспокойно бегающем, озабоченном их взоре скользит ищущая похоть, как бы только сорвать с кого куш, что-нибудь и где-нибудь хапнуть, жамкнуть хорошенько всеми зубами, купить, перебить, продать, передать, поднадуть, и все это с самым ‘благороднейшим’ и независимым видом истинно делового коммерческого человека. Это все народ авантюрист, прожектер, антрепренер чего угодно и когда угодно, прожженная и продувная бестия, — народ большею частью прогоревший, а то и проворовавшийся или окончательно компрометированный чем-либо у себя дома, на родине, и потому бежавший на дальний Восток, где можно еще с высоты своего европейского превосходства не только презирать и эксплуатировать этих ‘смешных и глупых варваров’ китайцев и японцев, но еще и ‘цивилизовать’ их, за хорошее, конечно, жалованье, в некотором роде ‘миссию’ свою европейскую исполнять, безнаказанно держать себя с нахальнейшим апломбом, да к тому же нередко еще и роль играть в местном европейском клоповнике. Наконец и здесь все те же ‘международные’ полублеклые и сильно подкрашенные женщины, преимущественно, впрочем, американки, с ‘шиком’ одетые по последней моде, разъезжающие по Баунду и Майн-стрит в затейливых плетеных экипажах и сами щегольски правящие, с длинным бичом в руке, парой красивых подстриженных пони. Здесь они вовсе уже не стесняются и прямо рассылают через отдельных комиссионеров всем новоприезжим, мало-мальски подозреваемым в денежных средствах джентльменам свои литографированные визитные карточки на английском языке с пояснениями, примерно, такого содержания: ‘Мисс Мери. 30 долларов. Адрес общеизвестен’ или ‘Мисс Нелли, американка, No такой-то. Принимает визиты с 19, вечера до 4 ночи. 500 долларов’. И все эти ‘мисс’, которым давно перевалило за тридцать и которым у себя на родине вся цена грош, к удивлению, здесь играют видную роль, заставляют говорить о себе не только мужчин, но и дам из общества (кажись, отчасти им завидующих), заставляют не только ‘золотую молодежь’, но иногда и солидных тузов биржевого мира добиваться ‘чести’ их знакомства и, как истые американки, не расточают зря, подобно француженкам, а систематически сколачивают себе капитал, ‘обеспечение на старость’, с цинизмом и нахальством, не останавливающимися ни перед какими препонами. В их красивых, но противных лицах и фигурах не ищите ни увлечения, ни кокетливости, ни грации, ни вообще чего бы то ни было женственного и человеческого. В этих наглых, продажных глазах и оскаленной улыбке вы сразу прочтете ту же самую, что и у здешних международных дельцов-мужчин бесшабашную и неудержимую похоть к доллару — и только к доллару, этому их всемогущему и всепокоряющему идолу, и никогда ничего больше.
Начиная от константинопольской Перы, если еще не от Одессы, и кончая пока Иокогамой, всегда и повсюду все эти международные дельцы-цивилизаторы с их благородно-подлыми, нахально-самоуверенными лицами, и все эти бездушные, противно-красивые, холоднокровные амфибии — жрицы доллара, и весь этот их ‘культ всемогущего доллара’, производят, как замечаю я по себе, и по другим, более или менее свежим еще в этой атмосфере людям, самое скверное, гадливое впечатление. И чем дальше, тем это чувство сильнее, хотя, казалось бы, присмотревшись, можно уже и привыкнуть. Не то чтобы мы не знали подобных у себя дома на родине, — нет, явление это более или менее встречается повсюду, как одно из знамений нашего времени, но, по крайней мере, у нас оно нигде не сказывается так нагло, не заявляет о себе с таким откровенным цинизмом и гордо-самодовольным сознанием своей бессовестности, словно так и нужно, словно в этом есть какая-то особая даже заслуга, дающая право на общее уважение и почет, — словом, нигде этот ‘культ доллара’ не господствует так над общим строем и складом жизни, как в европейских кварталах и ближнего и дальнего Востока, а в Шанхае и здесь, кажись, в особенности, И я понимаю теперь, почему все без исключения коренные обитатели Востока так ненавидят и презирают в душе европейцев. Ведь, за немногими исключениями, в мире коммерческом и, преимущественно, в среде лиц, отправляемых службы, сюда стремятся за неразборчивою наживой только жадная сволочь и подлое отребье всех общественных классов Европы, вышвырнутое у себя дома в помойную яму. Освобождаешься от этого противного чувства в Иокогаме только шагнув наконец из европейского участка в японскую часть города. Здесь на душе становится легко: здесь в нравственном смысле дышится свободнее.
Но то, что творится в Иокогаме теперь, это верх благородства и честности сравнительно с тем, что делалось там в начале открытия новейших сношений Японии с европейцами, с 1858 по 1866 год. Современник и очевидец этих деяний, Эме Эмбер, описывает их весьма яркими красками. Не вдаваясь в подробности, которыми изобилует его рассказ, резюмировать его сущность можно следующим образом:
Пионеры европейской торговли нахлынули сюда с авантюристами разных наций, которые выгружали в иокогамских складах ящики со всяким сбродным товаром: там сваливались в кучу съестные консервы, выдержавшие уже пробу китайского климата, спиртные напитки, сигары, мундиры, кивера и бракованные ружья, поддельные камни, дешевенькие и подержанные часы, корсеты, соломенные шляпы, эластическая обувь и даже коньки. За исключением нескольких выгодно проданных партий бумажного товара, сделки с местными маклерами велись вяло. Вообще положение дел не обещало много, но так как сделки совершались на наличные деньги, то европейцы ввели в употребление на японском рынке мексиканский доллар, главное разменное средство в торговле с Китаем. Устанавливая отношение доллара к японской монетной системе, они заметили, что монеты в этой стране имели курс условный, единственным регулятором коего было правительство. Это обстоятельство показалось им на руку для спекуляций при размене, и первое основание операций доставила им железная монета сцени, которая ходила наравне с китайскими кашами или чохами. Иностранные негоцианты принудили японскую таможню выдавать им по 4.800 сцени за один доллар, между тем как на шанхайском рынке они покупали тот же доллар за 800 или 1000 чохов или сцени, что все равно. Комбинация была недурна, но имела то неудобство, что брала много времени при пересчитывании и укладывании груд мелкой монеты. Тогда придумали более удобный и даже более прибыльный фортель с кобангами (самая значительная золотая монета у японцев). Рассказывать, в чем именно заключался фортель, я не стану, так как это потребовало бы слишком больших и специальных подробностей по сравнению веса и стоимости японской монеты с долларом, но сущность его в том, что ‘на основании трактатов’, доллар с действительною стоимость в 5 франков и 30 сантимов заставили обращаться в Японии по курсу в 15 франков и 75 сантимов. При продаже товаров иностранный продавец обыкновенно условливался с японским покупщиком, чтоб уплата производилась кобангами, и выходило так, что золото на иокогамском рынке принималось европейцами всего в четыре раза выше своего веса на серебро, вместо того, чтобы ходить в 15 и даже 15 1/2 раза выше, как везде в другом месте. Так как вследствие этого ажиотажа между рынками Шанхая и Иокогамы приносил в конце операции барыш от 60 до 90%, то каждый мелкий авантюрист, имевший не более десяти долларов в кармане, мог поселиться в Иокогаме и в первый же день выручить около тридцати долларов одним только разменом своих денег на золото, а золота на серебро, точно также самый ничтожный из торговцев мог при случае уступить свой товар на 50% ниже действительной стоимости и, несмотря на то, приобрести хороший барыш. Поэтому европейские шанхайские купцы разом завалили иокогамский рынок долларами и товарным хламом, не шедшим на китайском рынке. Все это свалилось на иокогамскую набережную и отдавалось по самой низкой цене, с целью получить вознаграждение в кобангах. По прошествии трех-четырех месяцев подобного торга, всякое понятие о нормальной и честной торговле утратилось на японском рынке. Цена всех мануфактурных товаров понизилась на 60%. Страсть к ажиотажу, жадность к барышу, опьянение игры кружили головы и господствовали в Иокогаме с бешенством калифорнийской золотой лихорадки. Можно после того понять, какое впечатление должен был произвести на правительство и народ японский подобный дебют торговых сношений, по поводу коих западные посольства надавали столько блестящих обещаний и торжественных протестаций!.. Правительство, видя с каждым днем, что число разменных требований все возрастает и возрастает, сначала платило исправно, но потом вынуждено было наконец разом запереть таможню, объявив, что у него ничего нет более в кассе. Шанхайские купцы обратились к содействию своих консулов, требуя с их стороны известного ‘давления’. Тогда казначейство объявило, что возобновит размен не иначе, как по представлении личных записок, — и англо-шанхайские торговые дома тотчас же наводнили таможню так называемыми ‘личными записками’, не только по счетам множества людей, якобы служащих в их конторах, если бы верить таким запискам, то в каждом доме находились в услужении чуть не легионы, в чем легко было убедиться, читая подписи расписок, где фигурировали остроумные имена господ Нонсенса, Джона. Джека. Робинзона. Бонн — авантюра и много других в подобном вкусе. Очутившись снова лицом к лицу с требованиями, превышавшими его ресурсы, казначейство объявило, что размен по личным требованиям будет производиться отныне только в соразмерной пропорциональности. Но тут стал выходить такой казус: трое лиц, например, предъявляют свои записки — первый на 500 долларов, второй на 1000, третий на 20 миллионов, в этом случае обладатель самой скромной разменной суммы получал золота на 12 долларов, второй товарищ его на 20, а все остальное количество драгоценной японской монеты попадало в карман господина с двадцатью фиктивными миллионами. Эта шутка, показавшаяся столь же остроумною, как и выгодною, нашла множество подражателей. Между прочим, какой-то ‘честный’ немец почтительнейше просил японскую таможню разменять ему сумму в 250 миллионов долларов. По поводу этой просьбы несчастные японские кассиры провели всю неделю в вычислениях, какие встречаются разве в астрономических трактатах. По словам английского консула Пембертона Гэджсона, официальный итог суммы, занесенный в таможенные регистры в течение лишь 2 ноября 1860 года, выведен был в 2.200.666.778.244.601.066.953 доллара!.. Таким образом, куда ни бросалось правительство, везде его поражали иностранные спекуляторы. Пожар, истребивший дворец сегуна, дал ему наконец предлог прекратить разом все разменные операции. Объявив, что не может более заниматься ничем, кроме поправок и расходов, причиненных этим бедствием, оно окончательно закрыло свои кассы. Но к довершению позора, даже самые посольства европейские не могли устоять против соблазна привилегии, предоставленной им правительством сегуна и заключавшейся в том, что они могли менять ежемесячно известную сумму по неизменной таксе — 311 ичибу за 100 долларов, между тем как обычный размен в городе колебался между 220 и 250 ичибу за 100 долларов. Не довольствуясь этим, посольства выканючили, чтобы такое же право было распространена на консульства, на офицеров иностранных отделов, на обязанности коих лежало охранение посольств и европейского квартала, на офицеров и экипажи военных судов, стоявших в японских водах. Таким образом, высшие чины и офицеры меняли, смотря по чину, от 1300 до 3.000 долларов в месяц, что, конечно, придавало некоторую прелесть пребыванию их на крайнем Востоке, хотя в то же время не способствовало увеличению к ним уважения со стороны японцев. С того времени золотая и серебряная местная монета положительно исчезла из обращения в Японии, где остаются в ходу одни лишь бумаги.

* * *

Фронт Иокогамы смотрит на северо-восток. К западу от нее или, так сказать, с левого фланга находится на берегу бухты уездный город Канагава, к правому же флангу, с востока, примыкает возвышенный холмистый кряж, называемый англичанами Bluft, а японцами Сенди-яма. На этих холмах лежит верхний город, отличающийся более дачным характером. Там находятся госпитали: английский морской, немецкий, американский и общественный городской, в зелени садов раскиданы хорошенькие домики, часто попадаются немецкие и английские бонны, мамки-китаянки и разодетые как куколки дети. Во всем складе жизни верхнего города, даже в уличных ее проявлениях, сказывается тихий, уютный, семейный характер. Весь культ доллара, магазины, склады, банки, коммерческие и пароходные конторы, кабачки и гостиницы, — все это сосредоточилось внизу, в параллелограмме, очерченном с одной продольной стороны морем, а с трех остальных обводным каналом Омура, доступным для небольших судов. Восточная половина этого параллелограмма принадлежит европейцам, западная — японцам. Он прорезан вдоль несколькими длинными и в японской части прямыми и широкими, а в европейской — большею частью узкими и ломаными улицами, которые пересекаются еще более узкими переулками. Главная улица, лежащая позади Боунда и параллельно ему, называется Мейн-стрит, а прямым продолжением ее в японской части города является Хончо-дори или, иначе, Куриоз-стрит. Границей между тою и другою служит широкий поперечный проезд, идущий от портовой пристани и упирающийся в городской общественный сад. Он обрамлен с обеих сторон красивыми палисадниками в вечно цветущей зелени и называется Портовою улицей. По левую его сторону идет ряд консульских домов, над которыми развеваются флаги: английский, русский, швейцарский и американский, а по правую — ряд казенных зданий: таможня, почта, присутственные места с домом японского градоначальника и, несколько далее уже на Хончо, высится небольшое красивое здание городской ратуши.
Хончо-дори противоположным концом своим упирается в мост на западном колене обводного канала, за которым находится довольно обширная площадка, украшенная сквером, что зеленеет перед фронтоном большого железнодорожного дебаркадера. Там, влево за каналом, виднеются из-за черепичных крыш японских домиков буро-желтые обсыпи холмов Бентен, увенчанных старорослою сосновою рощей, из которой выглядывают перекладины тори и высокая соломенная кровля синтоского храма. В японской части города улицы расположены почти в том же порядке, как и в европейской, но тут они вообще правильнее и несколько просторнее. Повсюду прекрасное шоссе и газовые фонари, по бокам улиц около домов везде проведены водосточные канавки, выложенные вглубь и снаружи брусьями тесаного камня, через них, перед входом в каждый дом и в каждую лавку настланы переносные мостки. На улицах — почти никаких запахов, потому что малейшая нечистота тотчас же убирается с них доброхотными дезинфекторами, в роли которых являются преимущественно мальчики-подростки из окрестных сельских обывателей. Их когда угодно можно встретить на любой улице с закрытою плетеною корзиной и деревянною лопаточкой в руке, целый день они бродят по городу, внимательно высматривая добычу для своего промысла, из которой в смеси с известью приготовляется пудрет для посевных полей и огородов. Постройки в японской части в большинстве своем отличаются легкостью, но между ними нередко встречаются и кирпичные, и глинобитные, облицованные или белым блестящим цементом, или же аспидно-серыми квадратными кафлями, в первом случае белила замешиваются на молоке с примесью порошка из мелко истолченных раковин, в последнем же наружная сторона стен получает вид шахматной доски, разлинованной сверху до низу в косую клетку белыми полосами. Некоторые кирпичные дома, в особенности на Хончо-дори, уже приняли европейскую наружность, но кровли у всех без исключения крыты тяжелою аспидно-серою черепицей.
После пожара живо приступают к новым постройкам: в ночь сгорело, а на утро многие подворные участки мы нашли уже обнесенными на живую руку высоким забором из длинных бамбучин и тростниковых циновок. Там, за этими заборами уже кипела работа, расчищались места, вывозился мусор, складывался новый строительный материал, стучали топоры, и японские рабочие, гурьбой вбивая для чего-то в землю какую-то сваю, сопровождали каждый приступ к ударом бабы общею песней, совершенно как наши русачки, только в ихней ‘Дубинушке’, как я ни прислушивался, не мог уловить мотива.
Хончо-дори щеголяет туземными магазинами и лавками, которые наполнены исключительно японскими изделиями. Вследствие этого она и получила еще другое свое название Куриоз-стрит. Тут встречается много лавок, где можно найти современные, а по случаю и древние вещи: разнообразные бронзы, инкрустации, резьбу из дерева, фарфор, лак, старинное оружие, разнородную утварь, акварельные картины в свитках, старинные характерные костюмы из дорогих материй, затканных шелками и золотом, и так далее. Тут же, между прочим, находится и чисто японская фотография, где начиная с хозяина до последнего мальчика на побегушках работают исключительно туземцы, и работают превосходно. Произведения их отличаются своею чистотой, отчетливостью и очень приятным тоном, в особенности хороши пейзажи, слегка пройденные специально японскими, исключительно растительными красками вроде акварели, — это чрезвычайно нежная и изящная работа. В выставленных витринах этой фотографии красуется большой и весьма разнообразный выбор окрестных видов и всевозможных местных типцев, сцен домашнего обихода и уличной жизни, а также очень красивых головок японских мусуме (девушек) и знаменитых геек. Все это сбывается почти исключительно европейским туристам, и дела фотографии идут отлично.
Из магазинов на Куриоз-стрит самыми знаменитыми считаются Шобей, Тамайя и Мусачио. Первый торгует шелковыми изделиями и вышивками собственной мастерской, но тоже исключительно для европейских потребителей и, в особенности, потребительниц. Здесь можно найти всевозможные платки, шали, шарфы, пеньюары, платья, мантильи, подушки, экраны и прочие подобные вещи, прелестно и с большим вкусом вышитые шелками: работа всегда самая тонкая, но исключительно по японским рисункам, что и составляет ее оригинальную прелесть. Тамайя славится своими лаковыми изделиями: в особенности матово-золотым лаком (так называемый сальвокат) с прелестною миниатюрною живописью золотом же разных тонов и оттенков. Вещи, вышедшие из его мастерской, ценятся знатоками очень высоко: они всегда отмечены особым шифром этого мастера. Магазин Мусачио торгует всевозможными товарами антиквариата как древними, так и новейшими, по всем родам и отраслям японского искусства. Это целая выставка, где непременно следует побывать, и неоднократно, чтоб получить понятие вообще о японском искусстве в применении его к утилитарным целям. Подобные же вещи можно найти и в европейском участке, в немецком магазине Куна, который отличается превосходным выбором и в состоянии угодить самому тонкому знатоку и любителю, но там они стоят по крайней мере в пятеро дороже, чем у Мусачио, хотя и этот последний вовсе не дешев. Вообще японская часть Иокогамы, а Хончо-дори в особенности, торгует всевозможными японскими поделками, имея в виду исключительно европейских и американских покупателей. Это даже, можно сказать, — главная специальность японской торговли в Иокогаме, поэтому из желания угодить на всевозможные вкусы здесь во множестве встречаются предметы европейского потребления, сделанные японцами на европейский лад: кофейный, чайные и столовые сервизы, лаковые столы и стулья, ящики для сигар и перчаток, портмоне, табакерки, папиросницы, бювары, крышки для альбомов, пресс-папье и так далее. Формы всего этого заимствуются у Европы, но орнаментация и рисунки на них исключительно японского характера и на японские сюжеты. Все такие изделия, если хотите, очень изящны, но не в этом истинный гений японского искусства. Подобные вещи стали выделываться сравнительно весьма недавно, — с начала 70-х годов, — исключительно для иностранных покупателей и сбываются они как туристам, так и наезжим оптовым торговцам, закупающим их для Европы, английской Индии и Америки. Предметы истинного искусства надо искать в древних буддийских храмах, во дворцах дай-мио (бывших феодальных князей) и у некоторых зажиточных горожан. Таковы, например, акварели знаменитых художников, древние храмовые бронзы в виде ваз, хибачей, курильниц и жертвенниц с их оригинальными чеканными изваяниями, или старый Садцумский фарфор, в котором нередко вы встречаете превосходное сочетание изящных форм самой вещи с тонкою орнаментацией, еще более тонкою живописью и скульптурой. Конечно, подобные вещи можно найти и в Иокогаме у Мусачио, у Куна и в двух-трех лавках, специально торгующих бронзами, но здесь как предназначенные исключительно на продажу европейцам они стоят очень дорого. Впрочем, если вы интересуетесь собственно искусством, то можете смело войти в магазин не с тем, чтобы купить, а просто полюбоваться вещами, даже не приценяясь к ним, и, будьте уверены, вам не будут мешать глядеть на них сколько угодно, потому что японцы, сами хорошо понимая чувство изящного, ценят его и в других, и если вы любуетесь произведениями их национального гения, то это им самим доставляет большое удовольствие.
Слово Иока-гама — составное: оно значит через берег. Этим именем называлась ничтожная рыбачья деревушка на косе, шедшей от подножия холмов Бетен в направлении с северо-запада к юго-востоку, между морем и материковым болотом, до подножия Сен-гиямы (Блуфф). Теперь едва ли уже остались следы тех бедных рыбачьих хижин, что ютились тут до возникновения нынешнего города. На месте прежней Иокогамы белеют теперь японские домики, но уже не рыбачьего, а торгового характера. Пята Иокогамской бухты превратилась в небольшое озеро с тех пор, как ее отрезала от моря искусственная дамба, понадобившаяся для рельсового пути, и по мере того, как возникала Иокогама европейская, разрасталась и бывшая рыбачья деревушка, подвигаясь позади европейской части все более и более к юго-востоку, пока наконец не охватила собою с трех сторон весь параллелограмм, отведенный европейцам, примкнув непосредственно к противному берегу окружающего его канала. Этому разрастанию предшествовало проведение каналов, способствовавших быстрому осушению болота. Отрезанные от моря дамбой на северо-западе японские дома, кумирни и лавки продвинулись теперь к самому морю с юго-восточной стороны, между каналом и подошвой Блуффа, а на вершине последнего они уже отчасти перемешались с европейскими постройками. Словом, теперь это целый туземный город с шоссированными улицами и переулками, соединенный с европейским параллелограммом несколькими перекинутыми через канал мостами. По переписи 1879 года японское население Иокогамы вместе с Канагавой простирается до 67.499 душ.
Возникновение европейской Иокогамы относится к 1859 году. В силу договоров, 1-го июля означенного года должны были открыться для иностранной торговли порты Нагасаки, Хакодате и Канагава. Но когда наступил назначенный срок, японское правительство неожиданно предложило европейцам вместо Канагавы другой порт, нарочно устроенный для них по соседству, двумя милями ниже. Действительно, европейцы нашли там и каменную набережную, и портовую пристань с брекватером16, и гранитные лестницы, спускающиеся в море, и канал, облицованный камнем, и обширную таможню, и даже временные бараки для контор и складов — все это возникло там, как по щучьему велению, в самый непродолжительный срок, нарочно устроенное к назначенному времени руками самих японцев, тогда как в Канагаве ровно ничего еще не было приготовлено. Сделано это было, конечно, не без задней мысли: японцы, с помощью вырытого ими канала, обратив Иокогамский параллелограмм в остров, рассчитывали, опираясь на господствующие высоты, создать из него для своих новых ‘друзей’ вторую Дециму и поэтому оставили только один проезжий мост на пути к Канагаве, заградив его, по обыкновению, рогатками, остальные мосты были все пешеходные и все без исключения охранялись военною стражей, якобы для безопасности самих европейцев, в то же время на Канганавском берегу был устроен ими новый форт, который мог анфилировать своим огнем всю Иокогаму. Причиной замены Канагавы Иокогамой они выставили то, что рейд в этом, месте лучше и глубже, чем где-либо, и в этом отношении они нисколько не солгали: промеры, сделанные несколькими европейскими судами, вполне подтвердили безусловную справедливость сего аргумента. Тем не менее, поняв истинную причину японского предложения, представитель Англии, сэр Ротерфорд Элькок, вместе с дипломатическими агентами некоторых других держав, заупрямились и стали домогаться открытия именно Канагавы, ссылаясь на букву договора. Но европейские купцы, понаехавшие сюда ко дню предполагавшегося открытия порта из Шанхая, Батавии и Сан-Франциско, нашли, что им вовсе не выгодно дожидаться с готовыми товарами решения спорного вопроса путем новых переговоров и, помимо своих дипломатов, самовольно сгрузили товары в иокогамские склады и заняли временные конторы. Таком образом ‘совершившийся факт’ и порешил сам собою вопрос о бытии Иокогамы. Но сделать из нее вторую Дециму не удалось правительству сегуна: когда выведенное из терпения наглостью европейских торгашей и их дипломатических представителей оно объявило им, что микадо приказал сегуну прекратить с ними всякие сношения и закрыть иокогамский порт, французы с англичанами, встретив это заявление смехом, в ответ на него высадили в Иокогаме свои войска, укрепили Блуфф, а военные их суда приготовились бомбардировать Иеддо и Канагаву. Японцы уступили и, в конце концов, должны были согласиться на требование дипломатов, во-первых, чтоб охранение Иокогамы было предоставлено европейским адмиралам, ‘которые примут меры предосторожности по собственному усмотрению’, во-вторых, чтоб японское правительство вывело свои войска из района ‘договорной территории’ {Договорная территория простиралась с севера на юг, от речки Лого (на половине пути между Токогамой и Иеддо) по всему полуострову Сагами за городъ Йокоску, захватив участок в длину более 50 верст, а в ширину — весь полуостров.}, и наконец, чтоб европейские военные патрули могли делать военные обходы за пределы территориальных границ, назначенных трактатами для иностранцев. Это случилось 24-го июля 1863 года, и с тех пор положение европейских эксплуататоров и плутов в Иокогаме стало уже на твердую ногу. Таким-то образом на гостеприимство сегуна, на его дружескую готовность вступить с Европой в дипломатические и торговые сношения, эта Европа ответила ему наплывом в открытые порты жадных торгашей и мазуриков и затем, защищая их права на бессовестную эксплуатацию японского казначейства, кончила насилием в виде высадки войск и занятия командующих пунктов. Это прославлялось газетами, как победа цивилизации над варварством.
Вслед за европейцами начался наплыв сюда и сынов Небесной империи, которых теперь в Иокогаме, по переписи 1879 года, считается 2305 человек, но наплыв этот продолжается чуть не ежедневно: каждый пассажирский пароход, приходящий из Шанхая и Гонконга, привозит и партию китайцев. Здесь они (как и повсюду, впрочем) сразу же стали захватывать в свои руки всю мелкую торговлю, которая со временем, по всей вероятности, и перейдет к ним всецело: они же держат и меняльные лавочки, и большую часть кабачков, опийных курилен и иных вертепов, равно как без китайца в качестве фактора или компрадора (род артельщика) не обходится ни один банкирский и торговый дом в Иокогаме, словом, здесь они играют такую же роль, как жидки в нашем Западном крае и Польше, с тою разницей, что в них неизмеримо больше чувства собственного достоинства. Китаец высок ростом и плотен, нередко даже толст, ходит с развальцем, поглядывая на всех с улыбкой самодовольства и несколько свысока, словно чувствует свое китайское превосходство надо всем остальным человечеством и, вероятно, в силу этого сознания, никогда не изменяет своему национальному костюму. Здесь китайское, почти исключительно мужское, население выделилось в особый квартал позади европейской части, в юго-восточном углу города, перенеся в него и все свои специфические запахи и грязные привычки. После китайцев большинство иокогамских обитателей европейской расы составляют англичане, затем идут американцы и немцы. Французов, голландцев, итальянцев и людей прочих национальностей здесь вообще немного {По данным 1880 года, иностранное население Иокогамы простиралось до 3.870 человек. Из них китайцев 2.505, англичан 567, американцев 250, немцев 200, французов 102, голландцев 51, португальцев из Макао 45, русских (преимущественно финляндцев и евреев) 42. Прочие национальности представляют совсем уже незначительные цифры.}, в них замечается даже, сравнительно с прежним, некоторая убыль, но зато немецкий элемент усиливается с каждым годом. Здесь уже немало немецких домов, образовался отдельный немецкий клуб, госпиталь, даже ученое общество, независимо от такового же английского. Хотя торгуют немцы сначала по большей части на английские капиталы, но, расторговавшись и нажившись, обыкновенно заводят свое собственное, независимое дело и таким-то путем начинают исподволь, мало-помалу вытеснять англичан с коммерческого поля. Здесь, стало быть, замечается то же самое характерное явление, что и в чисто английском Гонконге. Некоторые из дальновидных англичан хорошо понимают, куда клонится это дело, и мрачно морщатся, чуя в немце своего будущего врага и соперника, но… ничего с ним не поделаешь!.. Один наш знакомый моряк-француз, говоря об этом, очень удачно применил к тем и другим известную антитезу Виктора Гюго: ‘Ceci tuera cela’ {Notre Dame de Paris.}.
Тот же порядок постепенности, какой замечается в количестве иокогамских обывателей по национальностям, наблюдается по числу морских тонн и в коммерческих флагах: впереди всех идет флаг английский, за ним американский и германский, а затем уже следуют французский, голландский и прочие. Немцы пока еще мало ввозят продуктов собственно немецкой промышленности, а занимаются главнейшим образом перевозкой английских и швейцарских товаров: но зато их суда более других плавают между Иокогамой, Хиого, Нагасаки и Шанхаем, и коммерческий флаг их развевается решительно во всех ныне открытых, даже самых отдаленных и наименее посещаемых портах Китая и Японии. Впрочем, в торговых здешних сделках пока еще господствуют лондонский и ливерпульский рынки, которые в особенности устанавливают цены на шелк. По словам барона Гюбнера17 {Прогулка вокруг света, русск. изд. 1873 года, т. I, 285.}, значительная часть японских шелков, предназначаемых для французских фабрик, в первой половине семидесятых годов отправлялась на пароходах в Марсель, но оттуда проезжала через Францию в Лондон и Ливерпуль, и только там уже их покупали из английских рук лионские фабриканты. Теперь этот порядок дел уже изменился, и все наиболее крупные французские фабриканты имеют здесь своих собственных агентов по закупке шелка, этому примеру последовали и итальянцы. Япония берет пока лишь бирмингамские и манчестерские товары, американцы же ввозят из Орегона и Калифорнии строевой лес и муку, а в обмен вывозят чай, потребление которого очень распространено в Тихоокеанских штатах. Вообще торговля с Японией, вопреки блестящим надеждам пятидесятых и шестидесятых годов, идет вовсе не бойко: в ней ощущается даже некоторое угнетенное состояние, и это потому, что потребности японцев весьма ограничены. По таможенным данным 1880 года, весь ввоз в Иокогаму, играющую роль столичного порта, простирался до 26.343.108 долларов, а вывоз до 18.577.913 долларов. Главный предмет ввоза — котонады18, а вывоза — чай и шелк.
Склад жизни в Иокогаме совершенно английский, вроде гонконгского, и уличный язык ее тоже английский. К часу дня на улицах замечается некоторое оживление, так как в это время все деловое население европейского участка отправляется завтракать, либо домой, на Блуфф, либо за table d’hte в гостиницы, где обыкновенно собирается вся холостежь и молодежь торговых домов и учреждений, к двум часам они уже снова за конторками, затем все опять затихает до пятого часа, когда конторская деятельность прекращается. Около пяти часов на Баунде и на Блуффе появляются гуляющие. Одни смотрят группами на любителей в темных токах и полосатых фланелевых фуфайках на рейде, другие глазеют на разных мисс Мери и мисс Нелли, разъезжающих с грумами в вычурных экипажах по шоссе, где в то же время появляются разные джентльмены на пони и на велосипедах — это преимущественно офицеры с морских судов, которые устраивают на берегу тоже своего рода гонку, стараясь догнать и обогнать ‘этих дам’. Такие развлечения продолжаются часа два, пока не настанет время переодеваться во фраки к обеду. Затем опять водворяется на улицах тишина и пустота до одиннадцати часов ночи, когда на Мейн- и Куриоз-стритах появляется немалое количество дженерикшей, увозящих подгулявших за обедом холостых джентльменов и моряков в Кингаву, где их день заканчивается оргиями в туземных ганкиро. Семейных людей в Иокогаме немного: это преимущественно солидные представители солидных фирм, живущие, можно сказать, замкнуто для посторонних, в тиши своих семейств, в хорошеньких коттеджах на Блуффе, и не они сообщают тот несимпатичный тон иокогамской жизни, какой господствует на улицах этого города.

* * *

Сегодня (4 декабря) барон О. Р. Штакельберг и лица его штаба вместе с командиром ‘Африки’ Е. И. Алексеевым, собравшись к полудню на железнодорожном вокзале, отправились с первым отходящим поездом в Токио {Пишется То-о-кео, но выговаривается Токио, поэтому в орфографии сего слова я предпочитаю придерживаться фонетического способа.}, с целью представиться нашему посланнику К. В. Струве и его супруге. В русском посольстве мы были приняты с полным радушием и получили любезное приглашение посещать его почаще. Визит наш продолжался около часа, после чего мы немедленно же возвратились в Иокогаму. Я не стану описывать Токио, так как видел только незначительную часть его, да и то мимоездом. Зато на возвратном пути можно было вдосталь любоваться на предместья и окрестности этого города, лежащие по сторонам железной дороги, где сельские виды, один лучше другого, то и дело сменяют друг друга. Этот путь я и опишу теперь.
Дорога узкоколейная в два пути: вагоны вроде наших конок. Разницы между первым и вторым классами только в том, что в первом скамейки обиты красным сафьяном, а во втором на них натянута обыкновенная камышовая плетенка. Японская публика ездит исключительно во втором, предоставляя европейцам платить вдвое за удовольствие посидеть в течение сорока минут на красном сафьяне. Расстояние всего пути между предельными пунктами около двадцати шести верст. Вокзалы в Иокогаме и Токио обширны и отстроены по-европейски. Пассажиры двух первых классов ожидают первого звонка в одной зале, по середине которой стоит диван с сиденьем на обе стороны. Сторож, приставленный к дверям и одетый по-американски, с нумерованною плоскою шапочкой на голове, при входе европейца предупредительно указывает ему на левую сторону комнаты, а при входе японца — на правую. На стене левой половины вывеска гласит, что здесь находится ‘I класс’, и точно такая же вывеска на правой половине служит указателем ‘II класса’. Границей между тем и другим является двусторонний диван, не препятствующий, однако, публике смешиваться между собой, и японцы, таким образом, могут сколько угодно греться у пылающего камина, который составляет преимущество половины I класса.
Буфет находится в особом помещении, но там можно получить только саки, пиво и чай по-японски и разные сласти, а из закусок одни печеные яйца, которые желающим предоставляется кушать без соли и без хлеба. В главной общей зале устроены две или три лавочки, где в одной продаются японские стеганые тюфячки, одеяльца и дорожные подушки, а в других разные галантереи, шарфики, пледы, платки, перчатки, трости, табак и газеты.
Но вот по второму звонку мы садимся в вагон и по третьему тихо трогаемся с места. Миновав главную станцию с ее мастерскими, сараями и рядами всяких вагонов, поезд, следуя к югу, вступает в предместье Сиба или Шиба (выговаривается и так, и этак). Направо — канал, обложенный диким камнем, налево — взморье, с которым канал соединяется несколькими поперечными протоками: и там, и здесь стоят рыбачьи лодки и обыкновенные перевозные фуне. Над каналом тянется почти непрерывный ряд деревянных японских домиков с галерейками, где подвешены ряды красных и белых бумажных шаров-фонариков. На набережную иногда выходят поперечные, совершенно прямые, шоссированные улицы, правильно идущие в направлении к западу и обставленные точно такими же легкими деревянными домиками. За ними, на западе, над множеством крыш и садиков, развертывается на последнем плане декорация Сибайских холмов и обширного старорослого парка. Вот на взморье открывается шесть фортов, построенных среди вод на искусственно возведенных каменных фундаментах и защищающих на форватере доступы к Токио с моря.
Взморье во время прилива подходит к самому полотну железной дороги, при отливе же воды отступают далече, обнажая плоское иловатое мелкодонье, которое в эти часы завоевывается множеством сборщиков и сборщиц морских съедобных ракушек. Весь этот люд, и стар и млад, засучив повыше штаны, а то и вовсе без оных, в коротеньких синих распашонках, с плетеными корзинами в руках, торопливо и весело отправляется на свой кратковременный промысел и целыми стаями усеивает на далекое расстояние все отмелое взморье, где бродят голенастые цапли и местами беспомощно торчат повалившиеся на бок фуне и джонки. В прежнее время прибрежное население хаживало на этот промысел просто в костюме праотца Адама, но это очень шокировало леди Паркс, жену английского посланника, по настоянию которого правительство запретило ракушникам появляться на взморье без одежды. Вот Сибайские холмы подходят все ближе и ближе к дороге, вдоль которой все еще тянется облицованный камнем канал. На его набережной появились теперь премиленькие японские дачки и зеленые садики, где виднеются местами, вроде монументиков, каменные фонари и гранитные столбики. Тут же, параллельно железному пути, тянется шоссе, ведущее из Токио в Канагаву, — это часть Токаидо, великой государственной дороги, которая прорезывает весь Ниппон с юга на север. Наконец, железный путь врезывается в глубокую выемку в подошедших близко к берегу холмах, от 150 до 200 футов высоты, где на крайней вершине высится дом какого-то князя (даймио), чуть ли не Сатцумы, построенный уже в европейском стиле, — и затем наш поезд тихо приближается к станционной платформе.
Первая станция — Синагава, на самом берегу моря, которое вплоть подходит с тылу к ее строениям. Поезд стоит одну минуту. Трогаемся и, пройдя несколько сажен, опять вступаем в глубокую выемку, через которую перекинуты мосты — каменные для экипажей и деревянный для пешеходов. На верху выемки виднеются домики. Но вот с окончанием теснины выходим на открытую равнинную местность.
Тут, справа — какая-то фабрика, состоящая из нескольких красных кирпичных зданий. На нее невольно обращаешь внимание, потому что ни около Иокогамы, ни в окрестностях Токио не видать высоких фабричных труб, к которым так привык наш глаз в Европе, что без них мы даже не можем представить себе предместий большого города: здесь же это пока еще новинка, не особенно, впрочем, одобряемая японцами, так как сухая прозаичность ее архитектурных форм нарушает своим присутствием гармонию сельского пейзажа. С этой точки зрения, конечно, и железная дорога не должна им нравится.
Близ фабрики заметили мы у полотна дороги человек двадцать рабочих в неуклюжих шапках, вроде наших арестантских, и в подбитых ватою штанах и куртках. Весь костюм их был сделан из грубой крашенины кирпично-красного цвета и отличался своим, очевидно, форменным однообразием. На рукавах у них были черные нашивки, вроде унтер-офицерских, но не в равномерном количестве: у одних больше, у других меньше. С кирками и лопатами в руках они работали над исправлением пути и лишь на минуту приостановились в виду несшегося поезда. Оказалось, что это каторжники: содержат их в Токио в центральной тюрьме, устроенной по-японски, но с применением английской пенитенциарной19 системы, и употребляют на разного рода общественные работы. Количество же черных нашивок означает число лет, на какое арестант присужден к каторге.
Сельский пейзаж, открывшийся по обе стороны нашего пути, отличается простотой и миловидностью. Повсюду видите вы рисовые поля, разбитые на небольшие, правильные участки, местами попадаются озимые всходы пшеницы, правильно посаженной кустиками в узеньких грядках, словно какой огородный овощ. И куда ни глянь, все возделано самым тщательным образом, нигде ни малейшего клочка земли не пропадает втуне. Там и сям разбросаны по равнине древесные группы, рощицы сосен и кедров, камелий и бамбука, иногда попадаются пальмы-латании, миндальные, сливовые и абрикосовые деревья. Сельские домики разбросаны отдельными хуторами: при каждом из них непременно зеленеет садик с темнолистыми лаврами и золотящимися на солнце апельсинами, в саду нередко видна под деревьями домашняя божница в виде маленького храмика. Каждая усадебка обнесена либо живою изгородью, либо косым плетнем из тонких бамбуковых дранок. Ни одного хутора не заметил я здесь без того, чтобы на соломенной кровле домика или во дворе на каком-нибудь старорослом дереве не торчало гнездо аиста. Японцы, как и наши крестьяне, очень любят эту птицу и полагают, что она приносит мир и благополучие тому дому, где поселится.
Вдоль морского берега тянется почти непрерывный ряд деревень: но те живут не земледельческим, а более рыбачьим промыслом и сбором моллюсков, также толкут и мелют раковины на блестящий цемент для облицовки стен.
Вторая станция — Омори. Справа, взгорье, покрытое лесом и приветливо глядящий чайный домик, слева, рисовые поля и сельский пейзаж, подобный вышеописанному. Тут же встречается первый вишневый и грушевый питомник. Молодые деревца-подростки рассажены правильными рядами на широких грядках, между которыми вбиты в землю на известном расстоянии друг от друга деревянные колья в рост человека, соединенные между собою наверху вдоль и поперек дленными бамбучинами. Все это легкое сооружение образует род клетки, раскинутой надо всем питомником: летом на ней растягивают предохранительную сетку, с целью защитить деревца от птиц, а во время цветения, чтобы при сильных ветрах не обивался цвет, укрепляют на бамбучинах с наветренной стороны щиты, ставя сплошною стеной ряды камышовых мат или соломенных плетенок, эти же щиты во время жаров закладываются наверх, чтобы доставить деревцам благодатную тень. Правильная поливка совершается при помощи бамбуковых труб, проведенных на плантацию из ближайшей речки. Известная часть деревьев из подобных питомников обыкновенно высаживается осенью на продажу, для пересадки в сады любителей, остальная же часть постоянно остается на месте, но не для фруктов, а исключительно для цвету и для замены высаженных деревцов новыми отростками. Стволам их не дают тянуться вверх и ежегодно обрезают верхушки с тою целью, чтобы дерево шло в ветви и давало больше цветущих прутьев. Это приносит владельцам питомников хорошие барыши, так как японцы очень любят весной украшать свои покои, домашние алтари и родные могилы цветущими ветвями фруктовых деревьев, в особенности слив и вишен, ставя их в налитые водою бронзовые и фарфоровые вазы или просто в бамбуковые высокие стаканы. Хорошая, роскошно усыпанная цветами ветка стоит иногда в продаже до одного иена, и японцы не скупятся на такие покупки, с торжеством приносят их домой и забавляются ими, как дети. Первая такая ветка в доме, это истинный семейный праздник, предмет стихотворных экспромтов и поэтического созерцания для старых и малых.
Между тем наш поезд несется далее. Порой мелькают мимо маленькие тори и божнички под низко нависшими, широко-тенистыми ветвями отдельных деревьев. Вот справа идет навстречу большая прелестная роща и открывается вид на снежный, словно из серебра вылитый конус далекой Фудзиямы. Местность по обе стороны дороги опять широко покрыта рисовыми полями, между коими как живоносные артерии разветвляются оросительные канавы с перекинутыми через них кое-где гранитными и деревянными мостиками. На межах разбитых в клетку полей иногда тянется длинный ряд нарочно посаженных деревьев, иногда же там и сям торчат четырехгранные столбики, служащие полевыми пограничными знаками, а вместе с тем нередко и намогильными памятниками. Обычай хоронить на меже родного участка земли перенесен был некогда в Японию из Китая и имеет для нее, как для страны преимущественно земледельческой, чрезвычайно важное значение. Дело в том, что коль скоро под таким межевым знаком на родной земле погребен прах отца или предка нынешнего ее владельца, то этот земельный участок становится уже священною и бесспорною собственностью его рода, пока он будет арендовать ее у правительства для земледелия, и то обстоятельство, что тут лежит отчий прах, делает земледельческий труд досточтимым и как бы обязательным для всего прямого потомства данной семьи, в силу благоговейного уважения к памяти своих предков. Поэтому на таких участках, где-нибудь в углу пересечения двух межей, нередко можно встретить целое семейное кладбище, состоящего из целого ряда подобных столбиков. Чем больше памятников, тем, значит, крепче земля за семьею, и никто уже не дерзнет посягнуть на нее. Эти памятники — лучшие документы на право владения. Неподалеку от них всегда почти стоит и родовая усадьба: иногда вся она прячется в густой рощице, только крыша видна из-за зелени. На полях хранятся и запасы соломы для зимнего корма рабочих буйволов, но скирды здесь устраиваются совсем не по-нашему. Для этого обыкновенно выбирается какое-нибудь дерево, стоящее отдельно, поодаль от строений, ради безопасности от пожара: вокруг ствола его обвиваются связанные снопы рисовой соломы таким образом, что в конце концов из них выходит с виду словно цилиндрическая будочка с коническою крышей, защищенная ветвями выходящего из ее середины дерева. Оно и миловидно и практично, так как солома, не требуя для себя сарая, сохраняется всю осень и зиму совершенно сухою.
Незадолго до третьей станции, Кавасака, опять встречается питомник фруктовых деревцев, и тут же поезд проходит через реку Лого по довольно жидкому деревянному мосту, на котором обыкновенно съезжается со встречным поездом. Вопреки европейскому правилу вообще избегать встречи поездов на мостах, здесь оба поезда не только не замедляют хода, но проносятся через мост на всех парах, и если до сих пор он ни разу еще не провалился под их совокупною тяжестью, то это надо отнести к особой милости Провидения.
За Кавасаки равнина значительно расширяется: со всех сторон ее виднеется цепь селений и куда ни глянь, повсюду рисовые поля, на которых важно ходят и охорашиваются их неизменные обитатели, журавли (по-японски тсури) и еще совершенно белые, средней величины птицы из породы голенастых же, известные у японцев под именем иби или ‘рисовой птицы’. Они очень красивы в своем нежном, серебристо-белом одеянии и потому нередко служат вместе с тсури одним из любимейших сюжетов для японских художников-акварелистов. Иби довольно смелы, гуляют больше все парами и, по привычке, нисколько не пугаются бродящих тут же с ними черных буйволов, которых обыкновенно выпускают на залитые водой рисовые поля, чтоб они глубже разминали почву и тем способствовали наибольшему проникновению в нее необходимой влаги. Среди этих полей, на узеньких и несколько возвышающихся над общим уровнем почвы проселочных дорожках видны также и курума, развозящие в своих дженерикшах сельских обывателей между деревнями и усадьбами. Экипаж этот, как видно, получил большую популярность и распространение во всей Японии, так как сделался в короткое время потребностью не только городов, но и селений.
Перелетаем через одну речку, Тсуруми, берега которой укреплены сваями. Но вот и конец равнине: холмистый кряж, покрытый стройными соснами, обогнул ее справа подковой и подошел одним своим отрогом прямо к дороге.
Четвертая станция — Тсуруми. Слева, густое селение того же имени, справа же тянется вдоль самой дороги лесистый кряж, поросший, кроме сосен, еще лаврами и камелиями: иногда виднеются пальмы. Чуть лишь встретилась где в этом кряже маленькая падь или лощина, сейчас, глядишь, приютился в ней хуторок или засела маленькая деревенька: на склонах видны в зеленой листве храмик или божница. А слева опять открывается взморье, вдоль коего на самом берегу тянется длинное селение, где и каменные дома замечаются, виден рейд иокогамский, покрытый европейскими судами.
Пятая станция — Канагава. Местность слегка холмистая, и все эти холмы возделаны под ячмень и пшеницу, у некоторых из них образовались обсыпи и обрывы, где над песчано-глинистою подпочвой виден довольно значительный верхний слой чернозема. Пройдя под мостом, перекинутым через дорогу, подходим к станции, здесь находится запруда и озерко, так сказать, отвоеванное людьми у моря. С северной и западной стороны оно окружено обрывистыми возвышенностями, по гребню коих рисуются зубчатые силуэты хвойных рощ, а по берегам его тянется цепь деревянных и каменных домиков, у этих последних на фронтонах виднеются крупно начертанные черною краской не то гербовые, не то литерные знаки по одному на каждом. Вот и город Канагава. При въезде в него, на Токаидском шоссе отдельно стоит небольшой храмик или часовня, а затем пошел целый ряд ганкиро. Там на некоторых галерейках видны матерчатые вывески, на которых намалеваны веера, самурайские головные уборы, сабли и еще что-то в таком же роде, дабы указать, что это-де заведение ‘для благородных’. Дорога проходит в узкости между рядами подобных домов, подошедших к ней чуть не вплотную, так что вы из окна вагона невольно видите всю их внутреннюю обстановку благодаря раздвинутым ставням и рамам. Кое-где на галерейках стоят группы разрумяненных как куклы девушек, которые со смехом посылают поезду свои приветствия и воздушные поцелуи.
От Канагавы до Иокогамы тянется несколько в стороне почти непрерывный ряд деревянных домишек и лавочек. Рядом идущее шоссе Токаидо в этом участке довольно оживлено постоянным движением пешеходов, дженерикшей и малорослых лошадей, навьюченных какими-то товарными тюками и ящиками и обутых в соломенные башмаки. Вот и иокогамское предместье Бенкен со своим храмом ‘Владычицы моря и всех даров его’. Поезд замедляет ход, все тише и тише двигается мимо крытой станционной платформы и, наконец, — стоп, машина! Приехали. Через минуту бойкие курума уже весело везут нас гуськом в дженерикшах по оживленным улицам Иокогамы.

——

На вершине Блуффа есть одно укромное местечко, где под сенью старых дерев приютился в уединении очень милый чайный домик, носящий, по месту своего нахождения, название Сенги-ямы. Но у наших моряков он более известен под именем Ста одной ступеньки, которое дано ими же самими, вследствие того что кратчайший путь к нему из нижнего города ведет по значительной крутизне горы прямою каменною лестницей с деревянными перилами, в которой насчитывается 101 ступень. Этот скромный чайный домик — он же, в случае надобности, и ресторан — существует, кажись, исключительно для русских, которых там очень любят. По крайней мере, если на рейде стоят русские военные суда, то европейцы других национальностей туда уже и не заглядывают, разве по какой-нибудь случайности. Впрочем, молодая хозяйка Сенги-ямы, красивая, стройная и, для японки, высокая девушка с большими миндалевидными глазами, по-видимому, не имеет причины жаловаться на такую исключительность, так как постоянство русских посетителей с избытком вознаграждает ей временное отсутствие гостей других национальностей. Зовут эту прелестную особу О’Кин-сан, что по нашему значит ‘высокого качества золото-госпожа’ или проще — ‘золотая госпожа’. Она дочь весьма почтенных родителей, живущих с нею вместе внизу, под горой, в собственном домике, при собственной мастерской, специальность коей заключается в производстве из кусочков разных материй наклеенных на бумагу выпуклых кукол и в вязании разных европейских принадлежностей туалета, в роде чулок, перчаток, фуфаек и т. п. О’Кин-сан всегда одета очень изящно, но исключительно в скромные цвета темных оттенков, признак элегантности и добропорядочности. С утра она подымается на Сенги-яму, где сама заправляет всем хозяйством ресторана, а к ночи спускается домой. Помощницами у нее состоят несколько иезан из подруг и родственниц, между коими особенно выдается одна шустрая, востроглазая и ужасно смешная девчурка лет тринадцати, миловидной, ro какой-то безотчетно комической наружности, прозванная, благодаря ей, нашими моряками Мухтаркой. И сама она самым серьезным образом называет себя ‘Мухтарка-сан’, так и рекомендуется этим именем. Мухтарка-сан большая певунья и премило поет по-японски ‘Чижика’. Все они немножко болтают по-русски и стараются запоминать как можно больше русских слов. О’Кин-сан, кроме японских блюд, отлично умеет изжарить на вертеле бифштекс и курицу, делать разнообразные тартинки, изготовить на сковородке яичницу по-русски, с ветчиной и зеленым луком, и заварить байховый чай по вашему, во главное, она умеет всегда быть очень любезною хозяйкой, приветливою и внимательною ко вкусам и привычкам своих постоянных гостей и к довершению всех своих достоинств прекрасно играет на гато и сомсине.
В этом-то приютливом уголке провели мы в числе нескольких человек весь нынешний вечер, познакомились с кулинарными и артистическими талантами О’Кив-сав и слушали как Мухтарка-сан пела ‘Чижика’. А поется этот ‘Чижик’ по-японски с точным сохранением нашего мотива так:
Сузуме, сузуме, докой ита?
Сенги-Ямае саки номини,
Ному чаван, ному втац,
Сореюэ мэнга куранда
Й-иц-учи кара молиста
Со-ошите О’Кин-сан ушината.
Это сами они сделали точный перевод его с русского на японский, заменив только ради местного колорита вашу Фонтанку своею Сенги-ямой и в заключение вставив какой-то комплимент своей молодой хозяйке.
5 декабря.
Российский посланник К. В. Струве посетил сегодня барона Штакельберга на крейсере Африка, где с подобающим церемониалом был встречен начальством, офицерами и командой судна.
6-го декабря.
Командующий эскадры с лицами своего штаба сделал в Токио визиты японским министрам: иностранных дел, господину Инойе, морскому вице-адмиралу Еномото и военному — генерал-лейтенанту Ямагата, а также начальнику главного штаба, генерал-лейтенанту Ояма. Военный министр, узнав, что я сухопутный офицер, спросил меня, не будет ли мне любопытно видеть японские войска, познакомиться с их бытом и узнать организацию вооруженных сил Японии. Я, конечно, отвечал, что для меня этот предмет в высшей степени интересный, тем более у нас так мало еще знают о современной японской армии.
— О, в таком случае я постараюсь доставить вам в непродолжительном времени полную к тому возможность, — любезно сказал генерал и обещал прислать на первый случай данные, по которым я могу познакомиться с основаниями общей воинской повинности и вообще с организацией вооруженных сил Японии.
7-го декабря.
Сегодня вместе с О. Р. Штакельбергом, А. П. Новосильским и нашим иокогамским консулом А. А. Пеликаном сделали мы в открытом экипаже загородную прогулку в южные окрестности Иокогамы. Выехали в пятом часу дня и только что подъехали к мосту на восточном колене канала Омуру, как пришлось остановиться, чтобы пропустить перерезавшую нам путь похоронную процессию. Хоронили какого-то богатого японца. Хоронили какого-то богатого японца. Во главе шествия два человека несли нечто в роде коротконогого столика, покрытого белою бумажною салфеткой, на нем стояла бронзовая фимиамница, испускавшая сквозь несколько дырочек в крышке белые струйки священного курева, затем шли два герольда, несшие на бамбуковых древках белые щиты на коих черными знаками были изображены фамильный герб, звание, чины, заслуги и достоинства покойного, затем попарно следовали служители бонзерии с шестью значками, далее шли потупясь и попарно же несколько бонз в широких желтых и фиолетовых одежах из легкого японского крепа, а за ними в одиночку выступал в белой одежде со шлейфом старший бонза. Одна пара из шествовавших впереди имела в руках маленькие колокольчики, другая — медные музыкальные тарелки как у наших военных песенников, третья — маленькие гонги-какдико, четвертая — плоские барабаны, у остальных были восковые свечи и курительные палочки приготовляемые из коровьего помета в смеси с какою-то ароматическою травой, старший же бонза одною рукой опирался на длинный посох, а в другой держал священное опахало из белого конского волоса, медлительно помахивая им направо и налево, для отогнания враждебных веяний злых духов, у него у одного только была надета на голове оригинальная сквозная шапка из конской волосяной сетки, тогда как все прочие бонзы оставались с непокрытыми головами и тихо, что называется, под нос себе пели хором погребальные гимны, ro пение это более походило на жужжание шмелиного роя. За бонзами несли опять столик покрытый белою салфеткой, на нем была поставлена продолговатая скрижаль с изображением нового посмертного имени покойника, которое будет высечено и на его надгробном памятнике, пред скрижалью стояла фарфоровая чашка наполненная вареным рисом. За этими атрибутами четыре человека несли на плечах носилки с поставленным на них закрытым норимоном — род паланкина с куполом, задрапированный шелковою тканью и украшенный по четырем загнутым углам крыши известными семи коленчатыми дзиндзи из белой бумаги. Внутри норимона помещается заколоченный гроб из тесаного соснового дерева, сделанный в виде восьмигранного стакана, в котором покоится тело почившего сидя или, точнее говоря, в том положении в каком обыкновенно младенец находится в утробе матери. За норимоном следовали семейство и родственники покойного в белых костюмах и в плоских простонародных соломенных шляпах в знак траура, а за ними его друзья, знакомые, домашние слуги в обыкновенном городском платьи и наконец толпа случайных зевак, готовая, как и повсюду, глазеть на даровое зрелище.
Христианское кладбище в Иокогаме находится за каналом в лесистой лощине между холмами Сенги-Ямы. Там, среди каменных столбиков, стоячих плит со скругленным верхом и тумбообразных памятников возвышается на четырех серо-гранитных стройных колоннах мавзолей, увенчанный мавританским куполом с золотым восьмиконечным русским крестом. Под ним покоится прах мичмана Мофета и других русских моряков, изрубленных вместе с ним какими-то фанатиками-самураями на Хончо среди бела дня и безо всякого со своей стороны повода. Это были первые из иностранцев жертвы японского фанатизма, вслед за ними был убит купец, англичанин Ленокс Ричардсон. Англичане в возмездие за это сожгли бомбардировкой город Кагосиму и получили в обеспечение семейства убитого сто тысяч фунтов, мы же ограничились одним официальным ‘выражением сожаления’ о случившемся со стороны японского правительства. С тех пор японцы англичан ненавидят, но уважают, нас же, пожалуй, и любят, но уважают ли, пока еще не знаю. Сегодня мы проезжали мимо этого кладбища, местоположение коего выбрано весьма поэтично, причем темная зелень стройных сосен и кедров как нельзя более гармонирует с его элегическою тишиной и уединенностью. Русский мавзолей, никем не ремонтируемый, вполне заброшенный ‘за неимением источников’, покосился и грозит падением.
Держа путь на юг мимо европейских дач и скакового поля, выбрались мы, наконец, на сельский простор. Вид окрестных полей и лесистых холмов носит отпечаток высокой культуры: рощи расчищены как в парке и нигде ни одного невозделанного клочка земли. Даже шоссированная дорога нарочно вьется вдоль подошвы возвышенностей Блуффа, а не кратчайшим прямиком по равнине, для того чтобы не отымать лишнего места от пашен. Вся долина разбита межами на неравномерные небольшие участки, из коих одни обчерчены канавами и валиками в форме квадрата, другие в форме параллелограмма, трапеции или трехугольника, смотря по тому, как позволяет место. Все эти участки лежат, однако, не в одной, а в нескольких горизонтальных плоскостях: один на фут выше, другой ниже, третий еще ниже или еще выше, необходимое условие при этом только то, чтобы каждый участок сам по себе был безусловно горизонтален. Таким образом, все поле представляется как бы исполосованным широкими ступенями и низенькими террасами, смешавшимися в разных направлениях. Образующиеся при этом низенькие стенки по большей части выложены диким камнем. В канавках повсюду сделаны шлюзы для затопления по мере надобности каждого участка, излишек же воды спускается с него на соседний нижний участок и так далее, или может быть направлен прямо в нижележащую канавку. Подобное устройство (то есть горизонтальная плоскость и окружающая ее кайма земляных валиков) безусловно необходимо каждому участку, для того чтобы напущенная вода покрывала совершенно равномерно всю его площадь и могла быть задержана на нем подольше, все время пока ощущается в ней надобность для превращенія почвы в болотистое месиво. В этом состоянии обыкновенно пускают на поле буйволов, которым помогают месить почву ногами еще и рабочие люди, затем ее мотыжат чтобы разбить комки, и проходят поглубже сохой. Поле всех этих операций почва превращается в вязко жидкую, тестообразную массу. Тогда принимаются за дело посева ростков. Мужчины, женщины и дети целыми семьями выходят на свои межи, как на праздник и, помолясь святому Ивари, покровителю рисоводства, собственноручно бросают рисовые семена в особо отделенный рассадник, который после того разравнивается бороной. Затем излишняя вода с полей за исключением рассадников спускается в отводные канавы, для того чтобы земля успела несколько пообсохнуть и перейти из болотистого в рыхлое состояние, после чего ее разделывают на большие квадратные грядки. Тем временем рис в рассадниках уже успевает дать густые светло-зеленые всходы. Это опять новый рабочий праздник для семьи земледельца. Вся она, под водительством отца или старшего в роде, выходит с раннего утра на межу и принимается осторожно вынимать с корнем ростки из рассадника, а затем со всею тщательностию пересаживает каждый из них отдельно на гряды, наблюдая при этом чтобы кустики были посажены правильными рядами и достаточно просторно, на равном расстоянии один от другого. Посадка производится посредством заостренной палочки которую втыкают в землю чтобы сделать достаточно глубокую ямку,— гнездо для корня, и затем, посадив в него росток, приминают вокруг него землю пальцами. Из этого уже видно как кропотлива и какого труда, терпения и внимания требует такая работа, но японцы любят ее и предаются ей с увлечением. Высадив рис на грядки, оставляют его расти и созревать до времени жатвы, обыкновенно наступающей в октябре месяце. Но заботы земледельца о своем посеве далеко еще на том не кончаются. Когда рис начинает колоситься, надо тщательно полоть вокруг каждого кустика всю сорную поросль, а когда зерно наливается, необходимо оберегать посев от величайших врагов его, маленьких птичек, налетающих на рисовые поля громадными стаями. Достаточно на полчаса прозевать их появление, чтобы все поле было расхищено: низко рея над грядами и хлопая по стеблям крылышками, эти лакомки обивают все зерно на землю и затем жадно принимаются клевать его. Против таких хищников приходится не только ставить между грядами чучела и трещотки в виде крыльев ветряной мельницы, но и растягивать над целым полем предохранительную сетку и держать при ней постоянный караул, чтобы приводить ее в движение каждый раз, чуть только птички начнут на нее опускаться. Для этого обыкновенно устраивают на меже из четырех бамбучин вышку с соломенною кровлей и сажают на нее мальчугана который должен постоянно подергивать привязную к сетке веревку.
В Японии культивируются несколько сортов риса, между коими главнейшим образом различаются два: польний и горный. Последний разводится на террасах, опоясывающих в несколько ярусов склоны гор, и требует весьма сложного и тяжелого труда как по устройству самих террас, укрепляемых цементированными каменными стенами, так и по наполнению их пригодною землей и удобрением, а в особенности по устройству необходимого орошения. Для последнего на вершинах гор устраиваются особые водоемы, наполняемые частью дождями и тающим снегом, если поблизости нет естественного источника, а нередко приходится даже таскать для них воду ведрами и бочонками из долины. Затем эта вода растекается из резервуаров по террасам при помощи целой системы ирригационных бмбуковых труб и желобов, регулярно пускаемых в действие. Но при всем том горный рис считается хуже и продается дешевле.
В Японии с незапамятных времен господствует одна лишь плодопеременная система: иной там не знают. Пахотная земля никогда не оставляется под паром, и поле по снятии риса идет с будущей осени, а то и немедленно под просо или пшеницу, причем между грядами садят бобы или другие огородные овощи. Все сорта хлебных растений, даже рожь в более северных провинциях, разводят здесь не посевным, а огородным способом: садкой на грядах отдельными правильно рассаженными кустиками, и так как орошение тут искусственное, всегда в меру и в определенное время, то засухи в Японии неизвестны, а урожаи сам-сот — обычное дело. Пшеница садится в ноябре и декабре, жнется же около 9 мая, затем поле приготовляется под рис и по снятии его зачастую идет вместо пшеницы под просо, под табак или хлопчатник, пока опять не приспеет ежегодная очередь риса, культура коего во многих случаях не прекращается в течение целого года, так что нередко вы можете видеть на нескольких смежных участках почти всю последовательную процедуру его производства.
Подробностей пейзажа я не станут описывать: это все те же миловидные деревеньки, отдельные усадебки, уединенные сельские чайные домики, тори и каплицы, приютившиеся в роскошной зелени латаний, камелий, кедра, сосен и японского клена, очень красивого дерева с узкими семилопастными зубчатыми листьями. Иногда из-за зеленых холмов и рощ мелькнет на минуту вид на голубой кусочек моря с белыми парусами японских джонок, что придает картине особенную прелесть: иногда над горизонтальною чертою облаков открывается сверкающая серебром вершина Фудзиямы, и тогда пейзаж становится еще прелестнее.
Ездить в конных экипажах надо здесь с особенною осторожностью, чтобы не задавить ненароком какого-нибудь японского карапузика. Ребятишки от двух и более лет беспрестанно попадаются вблизи населенных мест, то и дело перебегают через дорогу перед самым экипажем или преспокойно располагаются на самой дороге, где они ползают, копаются в песке, строят что-то и запускают бумажного змея. Они так уже привыкли, чтоб им никто не мешал и чтобы дженерикши поэтому объезжали их сторонкой, что не обращают ни малейшего внимания на предупреждающие крики кучера ‘гай! гай!’ (берегись) и, не вставая с места, спокойно смотрят на его сердитую физиономию во все свои смеющиеся глазенки, и тот, хочешь, не хочешь, должен сдержать лошадей и тихонько с осторожностью объезжать детскую группу.
В последний час перед закатом солнца приморский сельский пейзаж в особенности оживляется разнообразными птицами, которые в эту пору как бы усиливают свою жизненную деятельность в поисках за добычей прежде, чем успокоиться в своих гнездах на ночь, голуби реют высоко в воздушной синеве, сверкая мгновениями белизной крыльев против солнца: меж ними турмана играют и кувыркаются к истинному наслаждению любителей голубиного спорта, собирающихся кучками у голубятен любоваться на их воздушные забавы, еще выше голубей описывают плавные концентрические круги орлы и ястребы, звонкий клекот которых отрывочно достигает до земли мелодическим свистом, словно трель отдаленной флейты: дикие гуси и утки вереницей тянут на ночлег над болотом, чайки и рыбалки тревожно носятся близ берегов над взморьем, несметные стаи галок и ворон с криком кружат и оседают над священными рощами, и одни только цапли как часовые сосредоточенно торчат там и сям над канавами. Румяное солнце между тем опускается все ниже, кидая косые лучи на красные верхушки сосен и на воды залива: тени растут и вытягиваются, в воздухе заметно начинает веять холодком, и весь пернатый мир постепенно затихает, оседая на гнезда, еще полчаса и глубокая синяя ночь тихо затеплится звездами над землей. Пора и нам восвояси.
9-го декабря.
Пообедав в Гранд-Отеле, мы взяли дженерикши и всею компанией отправились в Канагаву посмотреть на ее своеобразную вечернюю жизнь. Находится он в двух милях к северу от Иокогамы и лежит непосредственно на Токаидо, составляя его последнюю подорожную станцию перед Токио. Во времена сегунов24 это был цветущий город и порт, население коего промышляло рыболовством и торговлей с проходящими караванами и дорожными людьми, вследствие чего в нем преобладали всевозможные гостиницы, рыбные садки, чайные, съестные, зонтичные и соломенно-башмачные лавочки. Это отчасти остается и теперь, но, с возникновением Иокогамы, как европейской резиденции, Канагава обратилась чуть не в сплошные ганкиро для европейцев, что придало ей совсем особенный и не скажу, чтобы симпатичный характер. Там с тех пор появился целый ряд домов полуевропейского, полуяпонского характера, между которыми встречаются двух и трехэтажные, и все эти дома исключительно приюты для ночных оргий европейских моряков, матросов, клерков и приказчиков.
Подъезжая к Канагаве, еще издали увидели мы целую иллюминацию. Над входами и вдоль наружных галерей, вверху и внизу светились ряды пунцовых шаровидных и частью белых четырехугольных фонарей из промасленной бумаги, а изнутри домов доносились короткие звуки самсинов и тех особенных барабанчиков, похожих с виду на часы Сатурна, что при ударе в них пальцами издают собачий лай. Все эти звуки служили аккомпанементом тому своеобразному женскому пению сдавленным горлом, которое скорее всего напоминает кошачье мяуканье. Из этого сочетания собачьего гавканья с завыванием кошек выходило для непривычного уха нечто нелепое, ужасное по своей какофонии и в то же время смешное, потому что по характеру своему оно вполне подходило и к понятию о ночной оргии на каком-нибудь шабаше ведьм на Лысой горе, где ‘Жида с лягушкою венчают’, и к весенней кошачьей музыке на крышах.
Мы вышли из дженерикшей и направились вдоль главной Канагавской улицы. Все дома были ярко освещены внутри, и в каждом из них наиболее характерную внешнюю особенность составляла пристройка вроде закрытой эстрады или галереи, выходящая в уровень с нижним этажом прямо на улицу. Одни из этих галерей стекольчатые, другие же просто забраны деревянною решеткой. Фоном их на заднем плане обыкновенно служат широкие ширмы, ярко разрисованные по золотому полю цветами и птицами, изображениями житейских или героических сцен и пейзажами, в которых всегда фигурирует неизбежная Фудзияма. Там, за этими решетками, освещенные рефлекторами ламп и поджав под себя ноги, сидели на толстых циновках молодые девушки, одна возле другой, составляя тесно сплоченный, но довольно широкий полукруг, обращенный лицом к улице. Насчитывалось их тут, смотря по размерам галереи, от пяти до двадцати и более. Все они разряжены в богатые шелковые и парчовые киримоны самых ярких колеров, набелены, нарумянены, с окрашенными в густо-фиолетовый цвет губами, и все отличаются очень пышными прическами, в которых большую роль играют цветы и блестки, а главным образом множество больших черепаховых булавок, образующих вокруг каждой головы нечто вроде ореола. Перед каждою парой или тройкой из этой живой, гирлянды стоял бронзовый хибач для гретья рук, а рядом с ним табакобон и чайный прибор. Время от времени эти особы набивали табаком и, после двух-трех затяжек, вытряхивали свои миниатюрные металлические трубочки, принимаясь вслед за тем за чай, который прихлебывали из крошечных фарфоровых чашек. Большею частью все они пребывали в полном молчании, изредка разве перекидываясь с соседкой каким-нибудь тихим и кратким замечанием. В первое мгновение при взгляде на них у меня получилось невольное впечатление, что это куклы из кабинета восковых фигур, — такова была их неподвижность и как бы безжизненность. Выражение лица у всех какое-то апатичное, скучающее и утомленное, точно находятся они тут не по доброй охоте, а по принудительной обязанности, давно уже опостылевшей им по горло, но против которой ничего не поделаешь… Сидят они тут как на выставке, точно птицы в клетках, и это действительно выставка, так как фланирующие мужчины останавливаются на улице перед каждой галереей, нагло глазеют и рассматривают их сквозь решетку и, не стесняясь, громко полагают циническую оценку внешним качествам и предполагаемым достоинствам каждой такой фигурантки: иные обращаются к той или другой с грубыми шутками, на которые те даже и бровью не поведут, иные кидают им за решетку разные лакомства, — совсем зверинец. Да оно и точно напоминает наши зверинцы, где перед такими же решетками толчется ‘публика’, глазея на диковинных зверей заморских.
Мы побродили по улице, поглазели вместе с другими на этих живых кукол и, видя, что тут, куда ни глянь, все одно и то же, вернулись к своим дженерикшам и покатили обратно в Иокогаму. Тут с моим курамой случилась маленькая неприятность: на пути у него погасла от чего-то свеча в бумажном фонаре, который каждый курама обязан по ночам иметь в руке всегда зажженным, так как на фонаре обозначен нумер его экипажа. Не желая отставать на ходу от товарищей, мой возница продолжал бежать, но не прошло и двух минут, как был остановлен полицейским, который приказал ему зажечь при себе фонарь и тут же записал в свою книжку его нумер. Вследствие этого курама подвергнется неизбежному штрафу, который взимется либо деньгами, либо в виде запрещения на известный срок заниматься своим промыслом. Вообще, полицейские здесь исполняют все свои обязанности очень строго и вполне добросовестно: полиция, как слышно, поставлена в столь почтенное и авторитетное положение, что службою в ней не только в качестве чиновников, но просто хожалых, вроде наших городовых, не гнушаются молодые люди даже из числа окончивших курс в Токийском университете. Главный же контингент доставляют теперь полицейской службе самураи, бывшие офицеры феодальных князей (даймио), оставшиеся после переворота 1868 года без дела и средств к пропитанию. Новое правительство, видя в этих ‘людях о двух саблях’ довольно опасный для себя элемент, дало им в полицейской службе довольно сносный выход из критического положения.
12-го декабря.
Вчера барон О. Р. Штакельберг с состоящими при нем лицами был приглашен на обед к нашему посланнику К. В. Струве, а сегодня обедали мы у японского министра иностранных дел, господина Инойе. Вчера, между прочим, познакомился я в русском посольстве с германским посланником, бароном Эйзендеккером, и с одною замечательною личностью, игравшею видную роль в событиях, последовавших за переворотом 1868 года. Это генерал-лейтенант Сайта, который из простого самурая, служившего в войсках князя Сатцумы, достиг должности военного министра, лишь недавно сданной им генералу Ямагата. Это человек большого, а для японца даже громадного роста и крепкого, широкого сложения в плечах, лицо открытое, мужественное и в высшей степени симпатичное: глаза полны ума и добродушия, но движения некоторых мускулов в лице изобличают в нем присутствие громадной силы воли и характера, способного двигать за собою массы. Во время переворота, оставаясь по-прежнему простым офицером, он, однако же, сумел приобрести себе на всем острове Кюсю такое влияние на умы населения, что деятели переворота сочли нужным, для закрепления успеха своего дела, отправить к нему в поместье одного из своих выдающихся членов, Ивакуру Тотоми (ныне товарища государственного канцлера), чтобы попытаться склонить Сайго на свою сторону и заручиться через него поддержкой южных провинций. Миссия эта удалась, и Сайго вместе со своим князем примкнул к перевороту. Ему же на долю досталось впоследствии во главе императорских войск укротить известное Сатцумское восстание 1877 года. В нашем посольстве он важная персона, свой человек и, по-видимому, всею душой сочувствует русским. Сегодня за обедом у господина Инойе мы вновь с ним встретились, и уже как со старым знакомым. Обедали: К. В. Струве с супругой, наш адмирал, морской министр Японии, вице-адмирал Еномото, Сайго, первый секретарь министерства иностранных дел с женой, бывшею в японском костюме, А. П. Новосильский, Е. И. Алексеев, толмач нашего посольства господин Маленда и я. Семейство господина Инойе состоит из жены и дочери, шестнадцатилетней девушки, воспитанной по-европейски и отлично говорящей по-английски. Обе эти особы были в европейских платьях, а японцы во фраках, за исключением Сайго и Еномото, которые присутствовали в своей военной форме.
Дом-особняк, занимаемый господином Инойе при министерстве иностранных дел, в участке Тора-Номон, близ Русского посольства, не велик, но уютен и по внешности напоминает наши царскосельские дачи. Отделан он на европейский лад, при смешанной меблировке японо-европейского характера, это выходит очень оригинально и красиво. Стол сервирован был по-европейски, меню тоже европейское, но все блюда подавались и кушались на великолепном японском фарфоре, где каждая тарелка была в своем роде художественный шедевр. Посередине стола стояла большая сатцумская ваза, из которой высоко поднимались роскошнейшие ветви сливы, усеянные массой только что распустившихся бледно-розовых цветов, разливавших тонкий и нежный аромат по всей столовой зале. К фруктам, в роли коих фигурировали местные апельсины и виноград и привозные из Сингапура бананы и ананасы, поданы были мягкие бумажные салфеточки, похожие с виду на пройденные от руки бледно-водянистою акварелью, изображавшею цветы, насекомых и птичек. Эти вещи производятся, между прочим, в Токио, на казенной фабрике, устроенном тестем генерала Сайго, для изготовления и печатания государственных бумаг и ассигнаций, здесь такие салфеточки необычайно дешевы и служат для употребления только на один раз, после чего бросаются. Но что это за прелесть, в особенности рисунки!
13-го декабря.
Начиная с 6-го числа и до нынешнего дня включительно, у нас на ‘Африке’ продолжались нанесение и отдача всевозможных официальных визитов на рейде. Приезжали командиры иностранных военных судов, японские власти, некоторые посланники и все консулы. Последние в особенности любят являться на военные суда, так сказать, из внешнего честолюбия, ради семи салютационных выстрелов, полагаемых им при отплытии с судна по международному морскому уставу. Будучи гражданскими чиновниками и преимущественно из купцов, они полагают, что раздающийся в их честь гром семи пушечных выстрелов поднимает их престиж в глазах иокогамского населения. Вообще, это им ‘и лестно, и приятно’, — затем только и ездят. И что за эти дни было на рейде грому и траты пороха, так и не дай ты, Господи! То там, то здесь беспрестанные салюты.
Другим развлечением нашей команды были иокогамские торжники, ежедневно являвшиеся на судно от полудня до двух часов со своими товарами. Разложив на палубе у шкафутов всякую всячину из местных дешевых произведений, разные блестящие безделки, веера, запонки, чайники, фуляровые платки и лаковые вещицы, они устраивали пестрый базар для матросов. И любопытно было поглядеть, как без знания языка, с помощью только мимики и жеста, те и другие ухитрялись отлично понимать друг друга. В это же время другие торжники, но сортом значительно выше, открывали подобный базар изо всякой ‘японщины’ и для офицеров, в кают-компании. Соблазн велик, дешевизна тоже, ну и покупают люди каждый раз и то, что нужно, и чего не нужно, — ‘главное потому что дешево’.
Сегодня мы в первый раз испытали землетрясение на воде. Случилось оно ровно в одиннадцать часов вечера. Залив перед тем был зеркально спокоен, в воздухе полный штиль, ни малейшего дуновения. Сидели мы в кают-компании за холодною закуской и разговаривали, как вдруг чувствуем, что судно заметно шатнулось, как бы подхваченное волной. Все в недоумении переглянулись друг с другом, и вот опять подобный же толчок, только еще сильнее.
— Да это, господа, землетрясение! — догадался первым наш старший штурман, Николай Павлович Дуркин, — любопытно взглянуть на воду.
И мы высыпали все на верхнюю палубу.
В самом деле, замечательное явление: в воздухе мертвая тишина, а между тем море кипит вокруг судна словно в котле, и большая, широкая волна, гряда за грядой медлительно и плавно идет с северо-востока на берег. Еще одна минута, и все опять успокоилось, кипень стихла, и залив принял вновь зеркально-гладкую поверхность, отражая в себе длинными тонкими нитями сторожевые огоньки на мачтах судов, разбросанных там и сям по широкому рейду.
Военный министр еще третьего дня прислал мне с ординарцем обещанные материалы для ознакомления с организацией военных сил современной Японии, кроме того, в дополнение к ним, я получил, благодаря любезности К. В. Струве, несколько весьма интересных данных о том же предмете из канцелярии нашего посольства. Все это, с позволения сообщивших лиц, дает мне полную возможность познакомить с этим интересным предметом моих военных читателей.

Военное дело в Японии.

Причины политического переворота 1868 года в Японии.— Битва при Фуеими.— Первые войска микадо.— Каста самураев.— Уничтожение феодализма.— Начало регулярной армии.— Французская военная миссия.— Указ о введении всесословной воинской повинности и главные основания оной.— Призывная комиссия.— Льготы, изъятия и послабления в приеме, допускаемые законом.— Наказания за уклонение от призыва.— Выкуп и заместительство.— Право усыновления.— Причины обилия лазеек для уклонения от службы.— Распределение новобранцев в военные части.— Форма присяги.— Администрация японской армии.— Военное министерство.— Состав армии.— Строевые и гражданские военного ведомства чины. — Армейские корпуса. — Гвардейский корпус.— Состав пехоты, кавалерии, артиллерии и инженерных войск.— Полевой обоз.— Общая численность действующей армии и резервов.— Проект о поселенных казачьих войсках на Матсмае.— Обмундирование, снаряжение и вооружение японской армии. — Права по службе.— Экзаменная комиссия. — Боевые опыты и боевые качества молодой японской армии.

В исторических судьбах Японии 1868 год отмечен особо знаменательным событием: власть сёгуна {Название тайкун не совсем правильно, оно почему-то дано сёгуну американцами, но не японцами, которые его не употребляют, а потому и мы не станем употреблять слово тайкун вместо сёгуна или шогуна, как выговаривают в некоторых провинциях Японии.} была уничтожена, а вместе с нею пали и семисотлетние привилегии многочисленных владетельных князей — феодалов (даймио). Совершилось это при помощи лишь небольшой борьбы, почти без шума, не вызвав повидимому никаких резких проявлений ни pro, ни contra этого события в самом народе, за исключением, конечно, значительной части лиц из класса самураев, которые теряли выгоды своего служебного положения с переменой в стране ее государственного строя. Но и с этим противником новое правительство, как увидим ниже, управилось пока довольно благополучно.
Дело в том что власть сёгунов, в сущности, не более как полномочных и наследственных премьеров или визирей японских императоров, в течение последнего пятидесятилетия намного уже утратила в стране обаяние своего прежнего могущества, и так как эта власть, господствовавшая здесь с 1192 года нашей эры, была в сущности узурпацией коронных прав, при бездеятельном существовании в стране ее законных государей в лице наследственных императоров (микадо), то сторонникам сих последних, когда наступил час удобный для борьбы, потребовалось не особенно много усилий чтобы свалить эту власть, а с ней уничтожить и феодальную систему даймио, по-видимому, безвозвратно. К такому исходу неизбежно вела совокупность многих причин, из которых слагалось политическое, общественное и нравственное состояние страны еще задолго до переворота. Ссоры и усобицы владетельных князей, их взаимные интриги и безумно честолюбивое соперничество из-за власти, из-за блеска и роскоши или придворного значения у сёгуна, противодействие друг другу в мероприятиях общего государственного значения, эгоистическая и своекорыстная политика всех вообще и каждого в отдельности, небрежение к нуждам своих подданных и важнейшим потребностям государства, стремление выделиться из общего строя, изнеженность и развращенность нравов не знавших никакого удержу в удовлетворении своих сластолюбивых похотей, а вместе с этим бессилие и самого сёгуна, не сумевшего с достоинством и твердостию противустоять наглым требованиям иностранцев об открытии Японии для торговых сношений с ними и, наконец, его войско, давно забывшее спартанский быт и дисциплину, плохо вооруженное и преисполненное кастового тщеславия,— все это постепенно и вполне естественно вело к распадению порядка государственной жизни созданной некогда сёгунами и к уничтожению феодальной системы. В конце концов либо сама Япония должна была распасться при первом ударе на нее иностранцев и обратиться в их колонию, либо прежняя законная власть микадо должна была восстановиться в полной своей силе и значении, причем, разумеется, и феодальным князьям волей-неволей пришлось поступиться своими владельческими правами в пользу возрожденного государственного единства. Случилось, как известно, второе, и это, кажется, может служить достаточным доказательством жизненности Японского народа и задатком его дальнейшего самостоятельного развития.
Феодальные князья, за весьма немногими исключениями, погрязшие в растлевающей неге чувственных наслаждений и роскоши доставляемой им чрезмерными их богатствами, очутились в момент переворота в таком бессильном и апатическом состоянии что им поневоле только и оставалось беспрекословно подчиниться ‘совершившемуся факту’, даже и не мечтая о борьбе и самозащите, коей слабые попытки были сделаны лишь со стороны некоторых наиболее так сказать морально сохранившихся владетелей, но попытки эти только еще более обнаружили их общую немощь.
Кто же был виновником этого переворота? Кто его задумал и кому удалось совершить его?
Совершителями явились ближайшие и довереннейшие слуги этих самых феодалов.
Высшие придворные и административные чиновники владетельных князей, принадлежавшие к классу самураев, то есть дворян, еще задолго до переворота сумели исподоволь приобрести себе большую, почти неограниченную власть в областях своих владетелей, благодаря именно растленной жизни и апатии сих последних. Наиболее способные и энергичные из этих чиновников, движимые недюжинным честолюбием и патриотизмом, сгруппировались в партию действия, которая — надо отдать им справедливость — отличалась редким единодушием и полным согласием между собою своих членов как в стремлениях и целях так и в средствах к их достижению. Эта-то партия более всего способствовала падению власти японских феодалов и, по возможности, ускорила его. Не упуская из виду не только общих, но и личных интересов, члены партии очень ловко и что называется ‘умненько’ воспользовались всеобщим переполохом какой повсеместно наделало прибытие и водворение в их стране Американцев и Европейцев: в удобный момент они захватили в свои руки власть и объявили восстановление в полной силе древнего законного владычества микадо, причем, конечно, не упустили случая воспользоваться сами для себя и для своих друзей наиболее высокими, выгодными и влиятельными местами и должностями в государственном управлении.
Если трехдневная битва при Фусими (неподалеку от Киото), происходившая с 27 по 29 января 1868 года, могла быть выиграна при ничтожных сравнительно потерях малочисленными императорскими войсками, коих сражалось только 6.000 против 25.000 войск сёгуна, то это служит лучшим доказательством безсилия партии самого сёгуна, которая состояла из нестройной толпы плохо вооруженных самураев и даймио, безучастно глядевших на собственное падение. Войска же микадо, вооруженные хотя и не лучше своих противников, но одушевленные верой в божественность Тенно, то есть личности самого микадо, сражались за его священные права, которые, впрочем, в принципе всегда признавались всеми и даже самими сёгунами. Кроме того, надо заметить что этими малочисленными войсками предводили энергичные и даровитые люди, из среды помянутой выше партии действия, для которых в исходе трехдневного фусимского боя заключался роковой вопрос ‘быть или не быть’: дело шло о голове каждого в случае неуспеха.
В северных кланах война тянулась до конца 1869 года, потому что князья Дева, Мутцу, Айдзу, Сёваи Эциго и Куванаи, связанные узами родства и личными интересами с низложенным сёгуном (из рода Токугава), все еще мечтали о возстановлении его власти. Но войска микадо, при содействии южных и западных провинций, успели настолько усилиться в своем численном составе что еще в апреле 1868 года могли захватить почти без боя столицу сёгуна, Иеддо, со всеми находившимися в ней военными запасами. Когда в ноябре того же года микадо торжественно шествовал из своей бывшей столицы Киото в Иеддо, долженствовавшее отныне стать для него новою столицей и резиденцией, то его свиту составляли уже волей-неволей помирившиеся со своим новым положением князья Сатцума, Тоза, Кью-сю и другие во главе своих войск, составивших в числе 5.000 человек почетный конвой императора. Эти последние войска явились в то время единственною опорой нового правительства в самом Иеддо, потому что другие части войск преданных микадо были еще по необходимости разбросаны в разных провинциях, для поддержания там своим присутствием новосозидаемого порядка государственной жизни и императорской власти. Когда же большая часть этих разбросанных отрядов, после победоносного окончания возложенной на них миссии, возвратилась летом 1869 года в Иеддо, то численность гарнизона в этом городе возросла до 12.000 человек, во эта толпа, лишенная всякой правильной организации, не могла служить для юной власти еще неокрепшего правительства надежною опорой и залогом его прочности в будущем. Несмотря на внешнюю покорность феодальных князей, в их среде усматривались некоторые недобрые признаки которые не могли не беспокоить новое правительство. Война в северных кланах еще не вполне окончилась, а уже некоторые из ‘преданных императору’ даймио, как например Овари и Кью-сю, вернулись со своими войсками в свои провинции, и правительству, чтобы придать этому факту сколько-нибудь благовидную форму, пришлось показать вид будто это делается по его произволению. Поэтому оно поспешило опубликовать указ, что князья Овари и Кью-сю назначаются губернаторами своих провинций.
Но и помимо князей всегда можно было опасаться возникновения новых беспорядков и восстаний со стороны самураев, во множестве разбросанных по разным провинциям и оставшихся при новом правительстве так сказать не у дел, в стороне от служебной деятельности и сопряженных с нею выгод, а потому имевших много причин негодовать на ‘новые порядки’. Пренебрегать этими людьми, не принимая их ни в какой расчет, становилось для правительства не безопасно, оставлять их далее в таком положении было бы неблагоразумно. Надо было парализовать самураев, обезоружить их и в буквальном смысле, и морально как особую касту.
Все это настоятельно вызывало в правительстве мысль об учреждении регулярной армии из новых элементов, не зараженных традиционным кастовым духом прежних самурайских ополчений,— армии, которая, будучи созданием самого правительства, могла бы служить ему надежною точкой опоры и орудием для борьбы со внутренними врагами. Но при тогдашнем всеобщем всполохе, правительство могло только исподволь, медленным и осторожным путем добиться осуществления своей заветной мысли. С этою целью в 1870 году oro издало указ, в силу коего разрешалось носить оружие всем без исключения сословиям в государстве, дворянам же дозволено ходить и без оного. Одновременно с этим, некоторое число наиболее влиятельных и беспокойных самураев были призваны в Иеддо, переименованное уже к тому времени в Токио, на ‘почетную службу’ ко двору микадо. Такие призывы то из одной, то из другой провинции повторялись все чаще и чаще, но люди прежних призывов, заменяясь новыми, не отпускались в полном своем составе в места своей родины, а направлялись порознь, под разными благовидными предлогами, в другие, отдаленные от их родины провинции, где они, точно так же порознь, входили в состав полков благонадежных, то есть преданных правительству. Таким образом, удерживая на службе вдали от их родины людей беспокойных или влиятельных у себя дома и окружая их средой чуждою им по духу, стремлениям и происхождению, правительство тем самым парализовало их как вредных для него деятелей и всегда имело под своим ближайшим служебным надзором этих возможных вожаков и зачинщиков будущей смуты, пока с усилением вполне окрепшей власти не миновала наконец для крамолы по-видимому всякая возможность. Вместе с тем и таким же путем исподоволь достигалось слитие в рядах войска разных каст и противоположных друг другу элементов. Число вербуемых таким образом офицеров и ратников из класса самураев простиралось в каждый призыв от пятнадцати до двадцати тысяч человек, и результат перетасовки людей, продолжавшейся непрерывно два года, оказался в конце концов столь благоприятным для правительства что oro могло, уже не опасаясь беспорядков и противодействия, отнять у князей, во имя принципа единства государственной земли и власти, управление их провинциями и заставить их самих переселиться на безвыездное житье в Токио чтоб ‘украшать собою столицу его величества микадо’. В сущности, это обязательное проживательство в столице было своего рода пленом или почетным арестом, благодаря которому бывшие феодалы ежеминутно находились под непосредственным негласным надзором центральной власти. Самураям, состоявшим на службе у этих князей и напоминающим нам отчасти польскую ‘дробну шляхту’ былых времен, проживавшую ‘на ласкавом хлебе’ у разных магнатов, правительство запретило следовать в Токио за своими господами и проживать в этом городе. Оно расчитывало что эта мера, лишив самураев главной опоры их существования, заставит их бросить наследственное ‘ремесло двух сабель’ и предаться мирным, мещанским занятиям, и этот расчет не был ошибочен: он уже достаточно оправдался на деле.
После всех этих так сказать предварительных маневров и мероприятий, правительство уже смело могло приступить к осуществлению своей заветной мечты об учреждении регулярной армии в Японии и с этою целию обратилось к содействию Франции.
С прибытием, осенью 1872 года, второй партии французских инструкторов, {Первая партия была выписана еще в 1867 году, по инициативе последнего сёгуна.} известной тогда под названием ‘mission militaire de France’ и состоявшей из восемнадцати офицеров и унтер-офицеров разных родов оружия, началась правильная работа над организацией армии по образцу европейских держав и, главнейшим образом, самой Франции.
1873 год прошел в необходимых подготовительных работах, в состав коих входили: полная народная перепись, разбивка всей страны на призывные участки, перевод на японский язык строевых уставов, инструкций и военных законоположений, заимствованных из разных армий, для их сличения и выбора наиболее подходящих к местным условиям и пр., так что только в самом конце года (именно 28 декабря) мог быть издан императорский указ о введении в Японии всеобщей воинской повинности, который в немногих словах порешил навсегда всю феодальную систему этой страны и в особенности все древние привилегии военной касты, в которой, по переписи 1872 года, насчитывалось 318.428 человек способных к действию орудием. {Документ этот сам по себе настолько любопытен, как по своей форме так и по содержанию, что а позволю себе привести его целиком, в дословном переводе. Он гласит:
‘В древние времена все, исключая хилых стариков, были воинами, то есть всякий способный носить оружие японец, в случае надобности, был призываем под знамена своим державным вождем, тенно. По миновании же надобности, каждый воин возвращался к своим мирным занятиям, вновь становясь тем чем был до призыва: земледельцем, ремесленником, купцом и т. п. Разумеется, в оны времена не водилось у вас таких людей которые, нося две сабли и называя себя самураями, только чванятся сидя дома в бездельи да в бражничаньи и, того еще хуже, совершают разные преступления, до смертоубийства включительно, не неся за то ответственности пред законом.
‘Уже при Цинму-тевво (первый микадо Японии, 660 год до P. X.) были учреждены у нас военные братства и корпус телохранителей государя. Во время правление Цин-ки и Тен-лей (Цин-ки с 724 по 729 год, а Тен-пей с 729 по 749 год по P. X.), в царствование Сёму-тенно страна была разделена на две сип и тесть фу. (Военное разделение соответствовавшее районам двух армий, сип, и корпусным округам, фу). Со времен сёгунов Хоген и Хей-цзи (1159 года по Р.Х.), в царствование Го-Сиоа-кава-тенно, императорская власть мало-помалу ослабела и в последствии перешла в руки касты самураев. В стране образовалась тогда феодальная система и весь народ поделился на касты: воинов, земледельцев, ремесленников и купцов. Монархическая власть потеряла всякое значение, и невозможно описать всех зол происшедших вследствие этого. Но теперь настало восстановление древнего: возврат к самодержавию, уничтожение двоевластия. Пенсии наследственных бездетных самураев сокращены и дозволено им снять с себя оружиё. Это только возвратило народу, поделенному на касты, его древнюю свободу и уравняло права всех сословий. Теперь самураи и народ уже не то чем они были еще так недавно: ныне они совокупно суть граждане, подданные империи, о разница остается только в способах служение государству.
‘Во всей вселенной нет ничего, что не служило бы так или иначе общему благу, тем более должен служить ему тот кто называется человеком. Люди обязаны употреблять все свои силы для достижение общего блага своего отечества. У европейцев эта обязанность называется ‘налогом крови’, то есть это значит, что подданные государства кровь и жизнь свою отдают на защиту общей своей родины. Каждый обязан заботиться об устранении невзгод своего отечества, так как иначе эти невзгоды падут в числе прочих граждан и на его голову. Из этого следует, что если во всех странах мира существуют воинские установления, то явились таковые не произвольно или случайно, а развились вполне правильно из необходимости оных.
‘Руководясь нашими установлениями древних времен и нуждами текущих дней, мы усматриваем необходимость ввести в нашем государстве такое воинское устройство которое соответствовало бы духу настоящего времени. Географическое положение нашей страны не позволяет нам принять иностранные воинские установление всецело, посему только наиболее пригодные из них будут приняты и слиты с нашими. Вследствие всего вышеизреченного, сим установляется, во-первых, постоянная регулярная армия и флот, во-вторых, как только сынам граждан народа нашего исполнится двадцатый год от рождения, они подлежат воинской повинности и являют собою оборону государства при всех опасных положениях оного.
‘Председатели советов всех ваших областей да постигнут высоту этой цели! Да огласят они и изъяснят народу ваши установление о всеобщей воинской повинности, внушая всем, что установление сии суть основа спокойствия государства.}
Указ этот весьма характеристичен. Из тех оговорок и аксессуаров какими обставлена его главная законодательная сущность не трудно усмотреть что правительство, хотя и успевшее уже победить все существеннейшие препятствия и враждебные элементы стоявшие на пути его реформ, все еще продолжало действовать в своем направлении с крайнею осторожностию, как бы нащупывая под собою почву для каждого своего шага. В этом указе вы видите и ссылки на историю и древнейший уклад страны, с целию убедить народ и доказать ему что всесословная воинская повинность, в сущности, не представляет из себя никакого новшества, а только возврат к старине. Тут же мимоходом бросается полемический камешек в касту самураев, причем вскользь, но очень ловко инсинуируются те стороны ее быта, которые могли быть более всего антипатичны остальным классам Японского народа. Затем следуют ублажающие убеждения о возвращении народу, благодаря новому правительству, его древней свободы и гражданского равенства. Но важнее всего было провести убеждение что регулярная армия с общевоинскою повинностию отнюдь не есть учреждение всецело заимствуемое у ненавистных народу иностранцев, что только некоторые наиболее пригодные из европейских воинских установлений будут допущены и в переделке слиты с коренными японскими установлениями, — и указ весьма предупредительно и заботливо старается заранее оговорить это щекотливое обстоятельство, как бы предвидя что без этой оговорки новая правительственная мера может показаться народу плодом подражательности иноземцам и, в силу этого, с разу же сделаться для него ненавистною, а народ, как известно, легко переносит свою ненависть на учреждение и на его создателей. Правительство более всего должно было опасаться именно сего последнего результата, тем более что учреждение всесословной регулярной армии было первою и важнейшею из радикальных мер на том преобразовательном пути на который поневоле должно было выступить правительство порвавшее всякие связи с прежним режимом и прежними устоями. За исключением самураев, для коих военная карьера являлась наследственно-родовым заветом и средством к существованию, остальные классы японского народа не имели о воинском деле никакого понятия, да не хотели и знать его, как дело им совершенно чуждое и недоступное, и в течение многих веков держались совсем обособленно, в стороне от правящей касты самураев, справедливо полагая, что чем от нее дальше, тем лучше, то есть спокойнее и безопаснее для собственной шкуры. Такое отношение, к военному элементу страны, разумеется, не могло развить в народе особенных симпатий и к военному делу. Поэтому молодые люди, подлежащие воинской повинности, даже в настоящее время, при всех ее льготах, стараются по призыве проскочить в какую-нибудь законную лазейку чтоб ускользнуть из-под солдатской шапки. Правительство, разумеется, понимало все это лучше чем кто-либо, и вот отсюда-то и происходят все те напоминание о священной гражданской обязанности защищать родину и проч., какими преисполнен указ 28 декабря 1873 года.
Посмотрим теперь на те основание на которых зиждется в Японии всесословная воинская повинность.
Начальный параграф ‘Положения’ гласит что ‘все казаку, сизоку и хей-мин (земледельцы, ремесленники и купцы) обязаны служить в армии или во флоте’. Вооруженные силы страны разделяются на три отдела: постоянная регулярная армия (Узё би-гун), резерв (Ко би-гун) и ополчение (Коку мин-гун). В регулярной армии обязательно должны служить по жребию все молодые люди коим минуло двадцать лет от роду. Срок службы трехлетний. Воинские части получают от правительства определенное содержание, обмундировку, снаряжение и продовольствие. Люди выдающиеся своими способностями, достаточным образованием и крепким телосложением выбираются в гвардию. желающие быть произведенными в офицеры или в унтер-офицеры обязаны выдержать предварительный экзамен из общеобразовательных предметов, после которого они принимаются в унтер-офицерскую школу (Киодо-дан), где и производятся в унтер-офицерский чин по окончании трехлетнего курса, и даже раньше, если достигнут надлежащих успехов в военном образовании. Те же из унтер-офицеров которые окажут особенные успехи в науках и отличаются вполне безупречным поведением могут, по окончании курса в Киодо-дане, поступать в офицерское училище (Сикан-гакко), откуда, по окончании трехлетнего курса, производятся прямо в офицеры армии. Произведенные в унтер-офицеры обязаны прослужить в рядах действующих войск не менее семи лет. Рядовые, как уже сказано, отбывают трехлетний срок службы, но для тех из них которые будут признаны вполне удовлетворяющими всем статьям воинского обучение по специальности своего оружия, этот срок, смотря по обстоятельствам, иногда сокращается и до двух лет.
Резерв (Ко би-гун) подразделяется на два призыва, первый и второй. По отбытии воинской повинности в действующих частях, люди перечисляются на два года в резерв первого призыва и, в случае объявление войны, немедленно созываются для укомплектование частей действующей армии. Для практического же обучения они ежегодно собираются, сроком на один месяц, в назначаемый для сего пункт, в районе того округа к коему приписаны по месту своей оседлости. Удовлетворяющие практически требованиям военно-образовательного ценза производятся во время этих сборов, в виде награды, в унтер-офицеры. Люди принадлежащие к резерву первого призыва не имеют права переселяться на оседлое жительство, ни вообще отлучаться на продолжительное время из пределов своего округа. Последнее разрешается им окружным начальством только в крайних, безусловно уважительных случаях.
По отбытии установленного срока службы в составе первого резерва, люди оного перечисляются в резерв второго призыва, где срок службы установлен также двухлетний. В военное время они созываются не иначе как после резерва первого призыва, а в мирное, если не желают сами, могут и не являться в лагерные сборы для практических учений, и если намерены удалиться из пределов своего округа, то лишь обязаны известить о том окружное начальство, равно как и о своем возвращении в округ. Если же резерв первого призыва созывается на службу не в обычный ежегодный срок, то люди второго резерва, все без исключения, немедленно обязаны возвратиться в свой округ и проживать в нем безвыездно впредь до роспуска первого резерва.
К составу ополчения или народной рати (Коку мин-гун) принадлежат все способные носить оружие граждане от семнадцати до сорокалетнего возраста. В случае сбора людей второго резерва, все они должны быть в полной готовности к призыву, на случай необходимости, в зависимости от которой правительство оставило за собою право увеличивать, по мере надобности, сроки службы, как в действующих войсках, так и в резервах.
Операция призыва новобранцев производится в Японии таким образом, что ежегодно к 10 ноября все молодые люди коим минуло 19 лет от роду обязаны явиться к своему участковому старосте, коцё, который ведет им особые списки. Коцё в течение десятидневного срока, то есть к 20 ноября, обязан передать эти списки окружному голове, куце, который, в свою очередь, не позднее 30 ноября представляет их в окружное правление Фу или Кен, а эти последние к 20 декабря пересылают все вообще списки подлежащих жребию молодых людей своего округа в военное министерство. {В этих списках обозначаются: 1) лица наиболее подходящие к условиям того или другого рода оружия, 2) лица желающие воспользоваться правом выкупа, 3) лица представившие надлежащие письменные удостоверение в том, что находятся в обучении какому-либо специальному мастерству или состоят воспитанниками призванных правительством учебных заведений и, наконец, 4) лица по каким-либо причинам негодные для военной службы.} Списки эти служат руководством для действий особых призывных комиссий, ежегодно командируемых от военного министерства во все фу и кены. Назначение таких комиссий состоит в том, чтобы совокупно с местными представителями (имеющими право только совещательного голоса) исследовать на месте разные, могущие встретиться недоразумение и злоупотребление по части призыва и в постановке окончательных решений относительно приема лиц на службу или освобождение от оной. {Призывная комиссия состоит из председателя (полковник или майор), вице-председателя (капитан) и пяти членов: одного штабс-капитана, одного поручика, штаб-доктора и двух младших врачей, его ассистентов. Кроме того, для письмоводства к ним прикомандировывается от двух до трех писарей из нестроевых. В состав комиссии входят также местный губернатор или вице-губернатор и некоторые чиновники фу или кена, не ниже VIII класса, обыкновенно приглашаемые председателем в качестве советников. А в тех случаях когда встречается надобность в каких-либо особых разъяснениях по поводу недоразумений или претензий со стороны новобранцев, в комиссию могут быть призываемы окружные головы (куце, в роде наших волостных старшин и голов мещанских обществ) и участковые старосты (коцё, соответствующие вашим сельским старостам).} С открытием действий комиссии, каждый окружной голова обязав лично представить в ее присутствие всех подлежащих призыву молодых людей своего округа {Если в это время кто-либо из последних заболеет или лишится возможности прибыть на сдаточный пункт по уважительным семейным причинам, то обязан уведомить о том комиссию, с приложением законно удостоверенного свидетельства: в первом случае, от врача, во втором, от местного старшины или начальства,— и тогда выдается отсрочка на один год.}. Закон предоставляет комиссии право освобождать от воинской повинности лиц тринадцати категорий, перечисленных в ‘Положении’, во не иначе как на основании коллегиального решения. {На основании закона, от воинской повинности освобождаются: 1) лица ниже пяти футов роста, 2) лица неудовлетворительного телосложение и вообще видимо слабосильные, а также и имеющия какую- либо физическую уродливость (безпалость, колченожие, сухорукость и т. л.), или одержимые с детства какою-либо болезнию, препятствующею несевию военной службы, 3) чиновники всех ведомств и даже тогаги, то есть низшие канцелярские служители вне класса, 4) воспитанники военного и морского училищ, 5) преподаватели, наставники и ученики всех общественных учебных заведений, 6) студенты и техники продолжающие свое научное образование за границей, 7) Синтоское и буддийское духовенство и публичные проповедники (косякума) направляющие свое слово в интересах государства и правительства, 8) глава семейств, 9) единственный сын-наследник или единственный внук-наследник, 10) единственный сын и единственный внук, не только кровный, но и легально усыновленный, 11) все заменяющие главу семейства, вследствие постоянно болезненного состояние их отца или вообще действительного главы семейства, 12) все те, у кого родной брат уже служит в рядах постоянной армии и, наконец, 13) все вообще преступники и даже казоку и сизоку (земледельцы и ремесленники) утратившие некоторые сословные права по судебному приговору или присужденные к заключению в исправительной тюрьме на один год и более.} Из перечня этих категорий, не трудно видеть что закон, по части изъятий от службы, в избытке предоставляет гражданам весьма широкие и гуманные льготы, тем более что лица освобождаемые, в громадном большинстве своем, не несут взамен того никакой соответственной денежной подати. Вводя столь радикальную законодательную меру как общая воинская повинность, правительство всеми этими льготами, изъятиями и послаблениями, вероятно, желало ослабить суровость ее впечатление на народ, не несший до сих пор никакой рекрутчины. Нельзя не заметить тоже весьма характеристичную черту относительно седьмого разряда льготных: правом освобождение от службы пользуются только те из публичных проповедников, которые проповедуют в интересах правительства. Так как параграф этот и до сих пор остается в своей силе, то можно думать, что правительство все еще нуждается пока, хотя бы и косвенно, в нравственной поддержке частных лиц могущих влиять на общественное мнение. Затем 13-я категория освобождаемых также представляет одну характерную особенность, именно в отношении лиц подвергавшихся заключению в исправительной тюрьме. Не допуская в ряды армии людей приговоренных хотя бы только к исправительному наказанию, стало быть не теряющих своих гражданских прав безвозвратно, закон, можно сказать, впадает в некоторую, быть может чересчур уже брезгливую щепетильность, но, с другой стороны, эта самая щепетильность показывает с каким уважением смотрит он на военную службу и как заботливо старается оградить личный состав армии от примеси не только порочных, но и хотя бы только подозрительных в нравственном смысле элементов.
Предусматривая, однако, со стороны подлежащих призыву возможность ложных показаний о своих семейных отношениях и обстоятельствах или о болезнях с целью уклонение от военной службы, закон предоставил призывным комиссиям право точного исследование и основательной проверки подобных показаний, предупреждая что виновные в даче ложных о себе сведений подлежат уголовному суду как за обман. Равным образом наказывается и представитель или старшина общины (куце и коце) если будет доказано что он заведомо потворствовал обману или скрепил своею печатью документ заключающий в себе ложное показание.
Закон в Японии допускает возможность выкупа от воинской повинности. Размеры этого выкупа бывают двоякие: одни для мирного, другие для военного времени. Таким образом, люди состоятельные, коммерсанты и т. л. всегда имеют законную возможность без хлопот и излишних изворотов избежать военной службы. Это, как думают здесь некоторые, сделано преимущественно в пользу купцов, так как занятие торговлей в старые рыцарски-аристократические времена не пользовалось в Японии особенным почетом, и купцы в кастовом отношении поставлены были ниже не только земледельцев, но и ремесленников. Трудно сказать, что тут было побудительною причиной: то ли что правительство не рассчитывало встретить в сынах купеческой среды особенно храбрых воинов, или же вынуждено было почему-либо сделать косвенную уступку старым самурайски-предразсудочным взглядам на это сословие, во всяком случае оно призвало целесообразным допустить принцип выкупа. Заплативший единовременно 270 иен (337 1/2 кредитных рублей) в мирное и 600 иен (750 кред. руб.) в военное время освобождается от военной службы навсегда, и военное министерство в таком случае само представляет за него заместителя-охотника. Впрочем, надо заметить что правом выкупа, как показала практика этого дела, пользуются весьма немногие, то есть около 20—30 человек ежегодно, и это потому что ‘Положение’ открывает большинству еще другую возможность избегать военной службы. Возможность эта заключается в праве усыновления.
Обычай усыновление существует в Японии уже с давних времен, и для признание за этим актом полной законной силы достаточно чтоб усыновитель подал ближайшему представителю своей общины простое письменное заявление что он, обыватель такой-то, усыновляет такого-то, вследствие ли своей бездетности, или просто из милости, из сострадание к сиротству, из недовольства своими кровными детьми и т. п. Но если усыновленный окажется в последствии недостойным сделанного ему благодеяния, или названные родители будут просто почему-либо им недовольны, то он легко лишается прав сопряженных с усыновлением, потому что названные родители, посредством столь же простого заявление местному старшине, всегда могут отказаться от усыновления, и тогда названный сын возвращается своим родственникам, буде таковые существуют, или в общину к коей принадлежал до усыновления. По закону, единственный сын или внук, хотя бы и усыновленный, не подлежит воинской повинности. Поэтому большинство лиц не желающих откупаться от службы деньгами ищет себе усыновителей между бездетными стариками и старухами и, разумеется, находит.
Такое обилие лазеек дающих законную возможность уклоняться от военной службы на первый взгляд может показаться довольно странным и невольно вызвать вопрос: чего ради правительство, сознававшее крайнюю необходимость всесословной регулярной армии, допустило все эти лазейки, которые ведут только к ослаблению численного состава его вооруженных сил? Но дело в том что при населении страны более чем в 33 миллиона душ, когда число лиц способных носить оружие (то есть от семнадцати до сорокалетнего возраста) простирается, как например в 1875 году, до 6.762.030 душ и при постоянной армии, наличная численность коей не превышает тридцати пяти тысяч человек {Хотя по спискам и считается 41.808 человек.}, закон может довольно широко допускать разные льготные изъятия без ущерба для дела, а потому и призывные комиссии, в свою очередь, могут быть весьма снисходительными даже и к несколько сомнительным иногда правам новобранцев желающих добиться себе льготы. Японцы в этом случае рассуждают так что кто ищет возможности увильнуть от военной службы, из того никогда не будет хорошего солдата, а потому нечего и портить им ряды армии. Такой взгляд очень широк, если хотите, но применимость его на практике может быть оправдана только в одной Японии, потому что армия нужна этой стране не для нападений и завоеваний, а единственно для защиты своих островных пределов и ограждение внутреннего порядка, поэтому она и немногочисленна.
Новобранцы призванные годными к службе и назначенные в пехоту, отправляются из комиссии в штаб дивизии расположенной в их округе, а выбранные в кавалерию, артиллерию, саперы и в обоз, препровождаются в Токио, в ведение штабов сих отдельных частей, и с этого момента деятельность призывной комиссии по округу (за исключением, конечно, отчетной части) считается законченною. По окончании же общего набора со всех округов, призывные комиссии распускаются, а на следующий год назначаются новые, и не иначе как с новыми членами, рекрута же, отправленные в штабы своих частей, приступают к ознакомлению с военными уставами, начиная с дисциплинарного, после чего приносят присягу и подписывают присяжные листы следующего содержания:
‘Обязуюсь своею жизнью: стоять за свое отечество, как в мирное, так и в военное время, исполнять беспрекословно приказание моего начальства, никогда не покидать самовольно службу и не проситься, когда мне вздумается, в отпуск по болезни моих родителей. Да исполнятся надо мною все кары не только мира сего, но и загробного, если я не сдержу сего, данного мною, обещания!’
Администрация японской армии сосредоточена в военном министерстве, во главе коего стоит министр с двумя своими помощниками: начальником главного штаба и начальником технической и хозяйственной части. Должность министра полагается в ранге генерал-лейтенанта 1-го класса, вторые же могут быть генерал-майорами 2-го и 3-го классов. Центральное управление министерства, соответствующее нашей канцелярии Военного министра, состоит изо ста офицеров и чиновников гражданского чина, и за сим все ведомство подразделяется на пять отделений, {I Отделение, состоящее изо ста офицеров и около ста чиновников, ведает: а) отдел общей корреспонденции, b) рекрутскую повинность и заместительство, с) генеральный штаб, d) главный аудиториат, е) списки лиц выбывших из военной службы, а также и f) расходы на погребение военнослужащих. При первом же отделении состоят и переводчики с иностранных языков на японский и с японского на иностранные.
II Отделение, из двадцати шести офицеров и ста чиновников) ведает: а) личный состав пехоты, кавалерии и обоза, b) дела о рекрутах уже принятых на службу и с) корпус жандармов.
III Отделение, из двенадцати офицеров и двадцати пяти чиновников, представляет собою инженерное ведомство, с заведыванием личным составом инженерных войск и снабдительным техническим отделом.
IV Отделение, состоящее из такого же числа служащих как и предшедшее, ведает личный состав артиллерии, фельдцейхмейстерскую часть, вооружение всех вообще войск и снабжение их боевыми припасами.
V Отделение, изо ста восьми офицеров и ста чиновников, заведует военным хозяйством вообще. На его обязанности лежит продовольствие и обмундирование войск и все что касается распределения, устройства и снабжение казарменных помещений, госпитальная и санитарная части, инвалидный отдел (пенсии), денежное довольствие войск и военных учреждений, военная касса, ревизионный и канцелярский (то есть относительно устройства и снабжение канцелярской части в войсках) отделы.} с довольно ограниченным личным составом, так что вся военная администрация, со всеми ее специальными органами и частями, состоит из 711 служащих лиц, из коих около 300 принадлежат военному сословию.
Обратимся теперь к рассмотрению состава японской армии.
Генералы (циоку-нин) производятся в этот чин и назначаются на должности самим императором, штаб-офицеры (со-нин) представляются к производству из обер-офицерских рангов военным министром, по рассмотрении их прав в его канцелярии, но в чинах и должностях своих могут быть утверждаемы только императором, как лица имеющие право приезда ко двору, {Гражданские чиновники только с VII класса.} обер-офицеры (хан-пин) производятся в чины и утверждаются в должностях военным министром, по представлению корпусных командиров. Что касается нижних чинов, то фельдфебеля (цзюн си-кап) и унтер-офицеры (ка си-кап), из окончивших курс в унтер-офицерской школе, назначаются в должности и производятся, по представлению своих ротных и батальонных командиров, полковыми командирами, {В отдельных батальонах батальонными командирами.} но утверждаются в должностях штабом дивизии. Нестроевых чинов военного звание в японской армии нет, нестроевыми называются там лица гражданского ведомства служащие при войсках в качестве чиновников по разным отраслям военного управления, и никаких особых мундиров или военной формы для них не полагается. Сюда относятся делопроизводители, писаря, техники, фуражмейстеры, и т. п.
Во главе японской армии по строевой части стоит генерал-фельдмаршал (тай-сё), звание коего носит дядя ныне царствующего микадо, принц Арисугава. {Скончался в 1885 году.} Жалованья по должности ему полагается 4.800 иен и столовых 300 иен, что в совокупности, на наши деньги составляет 6.375 рублей кредитных. За генерал-фельдмаршалом следуют четыре генерал-лейтенанта (цу-сё), кои занимают должности корпусных командиров и начальников отдельных военно-территориальных округов (непостоянных, впрочем). Жалованья получают по 4.200 и столовых по 250 иен.
Генерал-майоров (сё-сё) во всей японской армии только 13, они командуют корпусами (иногда), дивизиями и бригадами, получая жалованья 3.000 и столовых 150 иен. С ними равняются по рангу генерал-интендант и генерал-доктор армии. Полковников (тай-са) еще меньше чем генералов, их только 9, и с ними равняются: советник интендантства, штаб-доктор и генерал-фармацевт, начальник военно-судного управления и обер-аудиторы в чине тай-са. Жалованье полковников не равномерно и градируется по роду их оружия, {Так, в пехоте полковник получает 2.245 иен, в кавалерии и обозе 2.280 иен, в артиллерии и инженерах 2.340 иен и в генеральном штабе 2.400 иен.} столовые же деньги отпускаются всем в равном количестве, по 120 иен каждому. Подполковников (цю-са) на всю армию только 35, а майоров (сё-са) 111 человек, первые командуют полками, вторые батальонами, получая жалованье, так же как и полковники, сообразно с родом своего оружия. {Так, в пехоте подполковнику идет 1.644 и майору 1.044 иене, а в генеральном штабе 1.800 и 1.200 иен, столовых же подполковнику 105 и майору 90 иен. С подполковниками равняются: младший советник интендантства 1-го класса, младший врач и фармацевт 1-го класса и казначей или ревизор 1-го класса, а с майорами те же чины 2-го класса и старший ветеринар.} Капитанов (ай-и), штабс-капитанов, ротмистров и штаб-ротмистров, разделяемых притом еще на два класса, числится 353 человека. Столовых им отпускается по 45 иен, а жалованье неравномерно и градируется не только по роду оружия, но и по классу. {Так, капитан 1-го класса получает: в пехоте 624 иен, а капитан 2-го класса 576 иен, в кавалерии, обозе, артиллерии и инженерах 720 и 672, а в генеральном штабе 810 и 780 иен. С капитанами равняются чиновники военного министерства, интендантства, военного казначейства, младшие врачи 2го класса, аптекаря и ветеринары.} Поручиков и подпоручиков (цю-и), разделяемых также на два класса, полагается 448 человек, а прапорщиков и корнетов (сё-и), на классы не делимых, 573 человека. {Столовых денег поручикам и подпоручикам 36 иен, а прапорщикам 30 иен, жалованье — для первых по классам и по роду оружия (от 384 иен в пехоте до 600 иен в генеральном штабе по 1-му классу), для последних же только по роду оружия (от 360 в пехоте до 400 в генеральном штабе). С первыми равняются младшие чиновники военного ведомства, с последними — кандидаты на должности чиновника, врача и ветеринара.} Таким образом весь строевой офицерский состав японской армии, от генерал-фельдмаршала до прапорщика включительно, состоит из 1.547 офицеров.
Что касается нижних чинов, то старший фельдфебель (изе-то-канго), с которым равняется один только вольнонаемный гражданский чин армии—капельмейстер (из Немцев), получает 373 иен жалованья. Затем идут фельдфебеля 1-го и 2-го классов (со-це), унтер — офицеры (го-сё) и сержанты (гун-со), делимые также на классы и, наконец, рядовые, коих в мирное время состоит на лицо 34.017 человек. Жалованье всем вообще нижним чинам производится, так же как и офицерам, по роду оружия и по классам. {Фельдфебель 1-го класса в пехоте получает жалованья 93 иен и столовых 80 иен и 5 центов, в кавалерии и обозе жалованья 103 иена, в артиллерии 112 иен и столовых 78 иен и 5 центов. Жалованье унтер-офицеров 1-го класса 95 иен, а 2го класса 60 иен, сержантов: в пехоте 67 и 64 иен, в кавалерии 81 и 63 иен, в артиллерии 77 и 69 иен, кроме того, столовых им идет от 57 до 35 иен. Рядовые получают жалованья: в пехоте 18 иен, в кавалерии и обозе 20 иен, в артиллерии и саперах 21 иен, столовых же отпускается равномерно, по 25 иен каждому, что составляет в совокупности до 57 руб. 50 коп. по вашему курсу.}
Принимая в расчет относительную дешевизну жизни и продуктов в Японии, неприхотливость ее обитателей и полное казенное содержание войск, нельзя не сказать что служба японского солдата оплачивается очень удовлетворительно. Нины и звание армии, от генерал-фельдмаршала до рядового включительно, как можно видеть из приведенного перечня, подразделяются на четырнадцать степеней, из коих генеральские, часть обер-офицерских и все унтер-офицерские чины градируются еще на два класса каждый. Подразделение это быть может почему-либо и нужно, но на наш взгляд кажется совершенно излишним, оно как-то скрупулезно и чересчур уже отзывается педантическим формализмом канцелярии.
Действующая армия делится на семь корпусов, из коих, впрочем, седьмой остается пока еще в проекте. {I корпус (штаб в Токио) состоит из трех полков пехоты (NoNo 1, 2 и 3), 1-го эскадрона конно-егерей, двух батарей (гвардейской и (No 1), двух рот сапер (гвардейской и No 1) и 1-го отделения полевого обоза. Численный состав сего корпуса, по мирному положению, простирается до 8.202, а по военному времени до 10.084 человек. (Гвардейская пехотная бригада и эскадрон лейб-улан в счет не входят.)
II корпус (штаб в Сендай): бригада пехоты (полки NoNo 4 и 5), 2-й эскадрон конно-егерей, 2-я полевая батарея, 2-я рота сапер и 2-е отделение полевого обоза. Численность корпуса по мирному положению 5.396, а по военному 6.629 человек.
III корпус (штаб в Нагойе): бригада пехоты (полки NoNo 6 и 7), 3-я батарея, 3-я рота сапер и 3-е отделение обоза, всего по мирному положению 5.237, по военному 6.629 человек.
IV корпус (штаб в Осаке): три полка пехоты (NoNo 8, 9 и 10), 4-я батарея, 4-я рота сапер и 4-е отделение обоза, 2-я резервная батарее и 4-я резервная саперная рота, всего по мирному времени 8.043, по военному 9.895 человек.
V корпус (штаб в Хиросиме): бригада пехоты (полки 11 и 12), 5-я батарея, 5-я рота сапер и 5-е отделение обоза, по мирному времени 5.237, по военному 6.440 человек.
VI корпус (штаб в Кумамото): бригада пехоты (полки 13 и 14), 6-я батарея, 6-я рота сапер, 6-е отделение обоза, 3-я резервная батарея и 3-я резервная рота сапер, всего по мирному положению 5.697, а по военному 7.015 человек.
VII корпус предполагается расположить на острове Кью-сю, со штабом в Нагасаки. Боевая сила этого корпуса должна простираться до 6.500 человек.}
Штаб-императорской гвардии, равно как и штаб I корпуса, в состав коего в строевом отношении входит и гвардия, находятся в Токио, где расположены и все гвардейские части. Гвардия состоит из двух полков пехоты трехбатальонного состава, эскадрона улан, составляющего особый, почетный конвой микадо, полевой батареи и роты сапер. {Каждый гвардейский полк состоит из 3 штаб, 44 обер- и 234 унтер-офицеров при 1.344 рядовых, затем в полковом унтер-штабе полагается: один штаб-доктор, два младшие врача, один ревизор и два его помощника, ведающие казначейскую и квартирмейстерскую части. Итого в гвардейской пехотной бригаде числится 3.262 человека.
В эскадроне гвардейских улан: обер-офицеров 5, унтер-офицеров 31, рядовых 150, штаб-доктор, младший врач, ветеринар и ревизор, итого 190 человек.
Гвардейская полевая батарея состоит из шести дальнобойных крупповских орудий, того же образца и калибра что и в турецкой артиллерии. Командир батареи в майорском чине, обер-офицеров числится в ней 11, унтер-офицеров 51, артиллеристов 260 человек, штаб-доктор, его помощник, ветеринар и ревизор,— итого 327 человек.
Рота гвардейских сапер: обер-офицеров 5, унтер-офицеров 26, рядовых 150, итого 184 человека.
При всех вообще гвардейских частях и в штабе оных состоят 33 чиновника (военного ведомства).} Всего в гвардейских частях, как по мирному так и по боевому положению, числится 3.994 человека и 336 лошадей.
Пехотные армейские полки четырехбатальонного состава носят название по порядку своих номеров и состоят каждый из 5 штаб-, 65 обер- и 349 унтер — офицеров, 1.920 рядовых, трех врачей, ревизора и его помощника, итого в полку по мирному времени 2.346, а по боевому положению 2.880 человек.
Вся японская кавалерия состоит только из трех эскадронов: лейб-уланского и двух конно-егерских. Численность ее столь незначительна, потому что по островному и гористому положению страны кавалерия не может играть здесь большой самостоятельной роли: назначение ее ограничивается ординарческою (рассыльною), конвоирною и отчасти побережною аванпостною службой. Сорт лошадей — местной породы, малорослый. В армейских эскадронах полагается в каждом: обер-офицеров 5, унтер-офицеров 31, рядовых 120, два врача, ветеринар и ревизор, итого 160, а в военное время 189 человек.
Артиллерия состоит из восьми полевых и двух горных батарей шестиорудийного состава. Орудия смешанных систем, начиная от старинных гладкостенных, с цампфами, до крупповских дальнобойных. Сорт лошадей такой же как и в кавалерии, запряжка — от четырех до шести коней под орудие. Горные шотландские пушки возятся в строю не на вьюке, а на уносах. Батареи делятся на полевые действующие и полевые резервные. Личный состав тех и других одинаков, а именно в каждой: майор 1, обер-офицеров 11, унтер-офицеров 51, артиллеристов 240, два врача, ветеринар, ревизор, итого по мирному положению 306, а по военному 386 человек. В Сивагаве, Йокогаме, Ниигате, Хакодате, Кавацзи (близь Осаки), Симоносаки и Нагасаки есть береговые батареи на положении крепостных, при коих имеются особые команды артиллеристов, но назначение их при этих батареях скорее для салютов в честь микадо и в ответ иностранным военным судам чем для защиты названных портов от неприятеля. В случае войны береговые батареи потребуют радикального перевооружения.
Инженерные войска состоят из десяти отдельных рот сапер, подразделяющихся, подобно артиллерии, на полевые действующие и полевые резервные. В каждой роте состоит: обер-офицеров 5, унтер-офицеров 26, рядовых 120, врач, ветеринар (для лошадей понтонного и прочего технического обоза) и ревизор. В мирное время состав каждой роты ограничивается 154 чинами, а в военное восходит до 189 человек.
Полевой обоз делится на шесть отделений, из которых в каждом состоит: 4 обер-офицера, 26 унтер-офицеров, 53 возчика, врач и ветеринар, итого по мирному и военному положению 85 человек в отделении, а во всем полевом обозе 510 чинов служащих.
Итого стало быть в действующей японской армии в настоящее время состоит: 2 гвардейские и 14 армейских полков пехоты (62 батальона), 3 эскадрона кавалерии, 8 батарей полевых и 2 батареи горные (60 орудий), 10 саперных рот, из коих четыре резервные и 6 отделений обоза, всего по спискам в мирное время 41.806 человек, а в действительности с небольшим 35 тысяч, по военному же положению 50.497 человек, а с будущим VII корпусом боевая сила армии разовьется до 57.000 человек. Для резервов 1-го и 2-го призыва в арсеналах хранится до 200.000 ружей, преимущественно систем Снайдера и Генри-Мартини.
В настоящее время все действующие войска расположены в двадцати пунктах государственной территории и размещаются все сполна в сорока одном казарменном дворе, так что обыватели вовсе избавлены от постойной повинности. Кроме ныне существующих воинских частей, на севере страны, и именно на соседнем Сахалину острове Матсмае (Иессо), учреждается новый род поселенного войска, по идее и организации своей похожий будто бы на наше казачество. Имеется в виду привлечь в это войско охотников из бывших самураев, предоставляя им землю и разные льготы, во что из этого выйдет, пока еще неизвестно.
Обмундирование японских войск принято преимущественно по французскому образцу. Люди в пехоте имеют для парадов кожаное шако с двумя козырями, в роде как у некоторых стрелковых батальонов германской армии, и с длинным белым султаном (в гвардии) опускающимся почти до плеча, а для обыкновенной службы и домашнего употребление — темно-синюю фуражку русского образца, с пятиконечною медною звездой вместо кокарды в одних и с медною розеткой астры (личный герб микадо) в других частях, с черным кожаным лакированным козырьком, с желтым околышем и желтою выпушкой. Мундир состоит из однобортной синей суконной куртки на крючках, без пуговиц, с узеньким стоячим красным или желтым воротником, шаровары синие суконные, с красным или желтым лампасом в мизинец шириной, поверх башмаков и нижнего края шаровар настегиваются белые суконные или холщовые (для летнего времени) гамаши. Патронная кожаная сумка носится спереди на кожаном ременном поясе с бляхой, на котором с левого бока имеется особое гнездо куда вкладывается штык-ятаган, носимый в черных кожаных ножнах со стальным наконечником. В числе предметов снаряжения полагается ранец из телячьей шкуры или из юфти, ремни коего пропускаются под мышки, на ранце вместо шинели кладется свернутое в трубку байковое одеяло крапового, зеленого или розового цвета, смотря по номеру батальона, унтер-офицеры с тылу отличаются в строю по особому цвету своих одеял. {Эти ранцы солдаты таскают с собою всюду: на ученье, в караул, на вести, и стоят в них на часах. В некоторых полках на ранцах носятся медные котелки в роде чашек, в других же этого приспособление я не заметил.} Для зимнего времени полагаются синие суконные шинели длиной по щиколотку, с рукавами и капюшоном, у офицеров же, кроме пальто, есть еще и короткие плащи-накидки в роде ‘кардиналок’ из черного сукна, длиной по поясницу. Мундир офицеров составляет черная суконная венгерка французского образца, с черными шнурами на груди, с таким же шитьем на рукавах и с отложным воротником, который для зимы опушается червою мерлушкой. Непременная принадлежность строевых офицеров — красные, белые или золотые аксельбанты, смотря по части войск и по чину, вооружение их — револьвер в кобуре и сабля в стальных ножнах, на двух лассиках. Вооружение пехотных солдат — скорострельные ружья системы Снайдера. Обмундировка артиллеристов и сапер сходствует с пехотною, разница только та, что у гвардейских артиллеристов околыши и мундирный приклад из красного, а у сапер из белого сукна, специальное же снаряжение последних по французскому образцу. Кроме того, у артиллеристов, вместо башмаков и гамашей, длинные сапоги кавалерийского образца из желтой неваксованной кожи, и вооружена артиллерия магазинными укороченными карабинами Альбани, с которыми и несет она караульную службу, а в строю при орудиях люди носят их на погонном ремне, за правым плечом, дулом кверху.
Кавалерия, как уже сказано, организована не полками, а отдельными эскадронами, если не ошибаюсь, трехвзводного состава. {По крайней мере на всех смотрах, парадах и ученьях, за исключением гвардейских улан имеющих четыре взвода, остальные эскадроны я видел всегда в трехвзводном составе. Может быть, впрочем, четвертый взвод оставался частию в ординарческом расходе, частию во внутреннем наряде по казармам и конюшням.} Во взводе, по боевому составу, полагается 20 рядов, но в обыкновенное время в строю бывает от девяти до двенадцати, не более. Вооружение — сабля с расширяющимися дужками для наиболее надежного прикрытия всей руки, носится она в стальных ножнах на двух пассиках, при ременном широком поясе с бляхой, затем магазинный карабин, а у офицеров и унтер-офицеров револьвер системы Смитт и Вессона. Гвардейские уланы, кроме того, вооружены (обе шеренги) довольно короткими тонко-древковыми пиками с широкими красно-белыми значками, в роде как у румынских королевских эскортеров. Седельное снаряжение, вьюк и конский убор по французскому образцу. Сапоги у людей высокие, желтой кожи, с настежными шпорами, синие суконные чахчиры в обтяжку, с лампасами по цвету воротников, мундиры тоже синие, суконные, курточного покроя, Ra крючках, против которых на груди с обеих сторон нашивается по шести широких поперечных петлиц с заостренными внешними концами, цвета одинакового с обшлагами и воротником, который выкраивается так же как и в пехоте, то есть по узкой, скругленно-скошенной форме. У гвардейских улан эти петлицы зеленого цвета (фуражки темно-синие с красным околышем), у 1-го эскадрона конво-егерей — красные, а у 2-го эскадрона лиловые, и этот последний цвет в строю производит на глаз очень приятное впечатление. Для парадов полагается тоже шако с назатыльником (двухкозырное), с белым султаном, такого же образца как в пехоте, только у гвардейских улан тулья обтянута, вместо черного, красным сафьяном, спереди на ней бронзовый герб микадо — круглая астра.
Потери убитыми и ранеными, понесенные молодыми японскими войсками в течение двух уже выдержанных ими боевых кампаний, естественно, вызвали необходимость обеспечить раненых и семейства убитых особыми пенсиями со стороны государства. Вследствие сего правительство озаботилось изысканием потребных на это средств из части государственных доходов и, учредив пенсионную кассу, обнародовало устав о пенсиях построенный на следующих основаниях. Право на пенсию приобретается для офицеров двадцатипятилетнею, а для нижних чинов пятнадцатилетью беспорочною службой {Размеры пенсий: генералу 1-го класса 1.600 иен, полковнику 800, капитану 375, прапорщику 214, унтер-офицеру 74 и рядовому 55 иен в год.}. За службу же сверх определенного законом срока делается ежегодно прибавка к жалованью: генералу 1-го класса в 20 иен, а рядовому в 50 центов, промежуточным, между сими двумя, чинам размеры прибавки производятся соответственно чину. Пенсии выдаются за боевые раны и увечья или по причине неизлечимых болезней нажитых во время прохождение службы и вследствие исполнения служебных обязанностей. За раны легкие, не препятствующие снискивать себе пропитание, выдается единовременное пособие в размере годовой низшей пенсии по чину: генералу 1.200 иен, рядовому 45 иен и 50 центов. Если воинский чин пал на поле сражения, или умер от ран, или же хотя бы и в мирное время, но при исполнении служебной обязанности, то пенсия выдается вдове его до вступления во вторичный брак или детям до двадцатилетнего возраста, причем высший размер пенсии 800 иен, низший 28 иен {В случае смерти отца выслужившего пенсию, сироты его до двадцатилетнего возраста получают таковую в размере одной трети против заслуженной их отцом,— высший размер 400, низший 14 иен.}. Если военнослужащий увольняется в отставку по болезни или вследствие других уважительных причин, прослужив не менее половины срока положенного для полной пенсии, то таковая выдается ему в половинном размере {Если же увольняется в отставку унтер-офицер или рядовой по неспособности, за болезнию, увечьем и т. л., прослужив не менее девяти лет, то пенсия выдается первому в 40, а последнему в 30 иен в год. Срок службы считается со времени принятия его в рекруты призывною комиссией, а тем которые поступили в ряды окончив предварительно курс в военных училищах Сикан-гакко и Киоо-дан,— по производстве их в офицерский или унтер-офицерский чин, прибавляется к общему сроку на выслугу пенсии также и время проведенное ими в означенных училищах, обыкновенно два года.}. В случае войны, как внутри так и вне пределов государства, год службы считается за два и начавшийся год принимается за целый. В мирное же время сокращенный срок полагается только для служащих в Хоккайдо (на острове Матсмае), где, по местным условиям жизни и службы, шесть месяцев считаются за год.
Дисциплинарные взыскания, начиная с восьмисуточного ареста, влекут за собою продление срока службы до права на пенсию. Так, вышесказанный арест отдаляет выслугу на один месяц, и так далее, смотря по степени взыскания. Преступление же влекущие за собою лишение чинов, тюремное заключение по судебному приговору или телесное наказание бамбуками (для штрафованных рядовых по суду) вовсе лишают права на пенсию, равно как лишаются его и те лица которые по какой-либо причине исключаются из японского подданства, или которые самовольно покинут отечество.
За личные долги военнослужащих, как во время службы из жалованья, так и в отставке из пенсии, вычитается 1/5 часть поступающая на удовлетворение кредиторов.
Но полагая пенсии за беспорочную службу, закон в то же время, сообразно с чином, определяет и возраст, по достижении коего служащий обязательно увольняется в отставку, с предоставлением ему как пенсии, так и всех преимуществ приобретенных службой, и такая отставка считается почетною {Таким образом, генерал-доктор армии, советник интендантства, старший ветеринар и старший фармацевт увольняются по достижении шестидесятилетнего возраста. Стало быть, принимая в расчет, что начало службы для советника интендантства совпадает с его двадцатым годом от роду, а для остальных, как специалистов медицинской науки, со временем окончание ими курса на токийском медицинском факультете, то есть приблизительно около 23-го или 25-го года от роду,— первый до обязательной отставки может прослужить 40, а последние от 35 до 37 лет.
Полковник и все чиновники равного с ним ранга, а также и полковник генерального штаба увольняются в 57 лет от роду, значит maximum службы, считая с 20го года жизни, будет 37 лет.
Подполковник и все чиновники соответственного ему чина, а равно и майор генерального штаба,— в 54 года. Maximum службы 34 года.
Майор и все равного с ним чина, и капитан генерального штаба — в 51 год. Maximum службы 31 год.
Капитан и все состоящие в соответствующих ему чинах, должностях и званиях, а также поручик и подпоручик генерального штаба — в 48 лет. Maximum службы 28 лет.
Поручик, подпоручик, прапорщик и все равных с ними чинов и званий — в 45 лет. Maximum службы 25 лет.
Унтер-офицеры — в 35 лет. Maximum службы 15 лет.}. Впрочем, рядовые служат не стесняясь возрастом, а для генералов особых постановлений в этом отношении не существует, так как и назначение их, и отставка зависят исключительно от воли микадо.
Повышение по службе всех офицерских чинов производится ежегодно, но не по линии и не за выслугу известного числа лет в чине, а исключительно по экзамену, для чего военное министерство ежегодно назначает особую экзаменационную комиссию, которая командируется последовательно во все корпуса. Результаты произведенных ею испытаний вносятся в особую книгу. Не желающие подвергать себя экзамену могут и не являться в комиссию, но в таком случае им предстоит перспектива прослужить в одном и том же чине до предельного возраста, с которым сопряжено обязательное увольнение в отставку. Эту меру, по всей вероятности, надо считать временною, пока существуют вызвавшие ее обстоятельства. Я уже упоминал, что при создании регулярной армии, правительство было вынуждено создавать одновременно и корпус офицеров, в который, по крайней необходимости, вошли на первое время элементы далеко не соответствующих офицерскому назначению качеств. Правительство, как мы видели, нередко дарило офицерское достоинство как синекуру преданным ему лицам. Понятное дело что от большинства подобных офицеров нельзя ожидать никакой существенной пользы для армии, они скорее составляют ее бремя,— и вот для того-то чтобы, по мере возможности, очистить личный состав офицерского корпуса и не дать возможности командовать частями людям несоответствующих достоинств, правительство и постановило закон о производстве в чины не иначе как по экзамену. Со временем, когда военнообразовательный ценз сделается достоянием всех без исключение офицеров армии, этот закон, без сомнения, будет отменен, как мера уже исполнившая свое временное назначение. Теперь же, кроме своей положительной стороны (то есть что право на дальнейший чин, а стало быть и на командование соответственною частью приобретается только посредством определенного военнообразовательного ценза), закон этот приносит правительству еще и ту косвенную, во весьма для него существенную выгоду что экзаменационная комиссия всегда имеет более или менее возможность так сказать процеживание и сортировки офицеров, смотря по степени их даровитости, и главное, политической благонадежности в приятном для правительства духе: офицера мало-мальски подозреваемого в симпатиях старому порядку и могущего иметь в этом смысле нравственное влияние на товарищей и подчиненных всегда можно что называется ‘срезать’ на экзамене и, таким образом, не давая ему дальнейшего хода по службе, не допускать и расширение сферы его дальнейшего влияния. Словом, экзамен ведет к тому что командование частями может доставаться только в руки людей достаточно образованных и политически безусловно преданных новому правительству.
Патентов и денежных вычетов за производство в чин, а равно и за пожалованный орден в Японии не существует.
В настоящее время внимание военного министерства направлено, главным образом, на усиление корпуса офицеров людьми достаточно образованными в военном отношении, с целью возможно скорейшей замены ими прежних, не удовлетворяющих требованиям военного образования. Дальнейшего же усиление армии — ни в настоящем, ни в ближайшем будущем, за исключением быть может учреждение VII корпуса,— не предвидится, так как для поддержание внутреннего порядка и обороны страны от покушений извне нынешний численный состав армии, по мнению правительства, считается достаточным, тем более что по географическому положению Японии не сухопутная армия, а военный флот ее всегда должен и, вероятно, будет играть важнейшую роль при всех ее политических внешних столкновениях.
Что до боевых качеств, то, несмотря на недавность своего существования, японская армия уже имела два случая показать себя в деле. В первый раз молодому японскому солдату пришлось идти в огонь в 1875 году, во время Формозской экспедиции, а во второй — при усмирении Сатцумского восстания 1876—1877 годов, причем второй опыт, как говорят, был в военном смысле посерьезнее первого. В обе эти кампании, по свидетельству посторонних очевидцев, японские солдаты в наилучшем свете показали свою выносливость в походе и храбрость в бою. Мне говорил барон Эйзендеккер, германский посланник в Японии, человек сам военный и бывший очевидцем, что они спокойно встречают и стойко выдерживают неприятельский огонь,— и это, в числе других причин, быть может и потому что японец вообще довольно равнодушен к жизни,— но сами не любят долго заниматься перестрелкой. Древний рыцарский дух, как видно, не угасший и доселе в японском народе, влечет его солдата к личному столкновению с противником, не издалека, а грудь с грудью, чтобы померяться с ним личною доблестью и ловкостью и искусством на холодном оружии. Прятаться в цепи за пни и камни, залегать в ямы и канавы и стрелять в большей безопасности из-за закрытий японцы не любят: ‘Это война трусов или разбойников, честный человек идет на противника прямо’, говорят их солдаты. Да и офицеры, в особенности принадлежащие к сословию самураев, проникнуты тем же убеждением, и оттого-то военные здесь, во-первых, не уважают огнестрельного оружия вообще, как не особенно уважают и своих европейских учителей, впервые познакомивших их с таким способом ведение современного боя, а во-вторых, в самом бою с нетерпением ожидают сигнала атаки. В значительном числе случаев бывало даже так что чуть лишь представится малейшая возможность атаковать, японские солдаты в ту же минуту, не заботясь о подготовке атаки огнем, а иногда и безо всякого приказания сами отмыкали от стволов свои штыки-ятаганы, закидывали ружья за спину и с визгом, похожим на гик нашей казачьей лавы, быстро кидались на противника в рукопашную. В этом они схожи с черногорцами, которые, как известно, атаку в ятаганы предпочитают всякому иному способу, и очевидцы свидетельствуют, что ятаган в руках японца является страшным оружием. В минуту такой атаки японец, весь проникнутый воинственным экстазом, доходит до полного самозабвения. Пренебрегая или, лучше сказать, не помня об опасности, он стремится только к одному — как бы поскорее дорваться до противника для одиночного с ним боя, и туч, говорят, надо видеть изумительные скачки этих людей, их прыжки и ловкие увертки из-под ударов, все время сопровождаемые визгом и рычанием, которыми они стараются подражать вою диких зверей и реву тигров: сущие черти. Так говорят очевидцы, и если эти качества действительно таковы, в чем, конечно, мы не имеем поводов сомневаться, то надо сказать что они составляют такой драгоценный материал для выработки истинно военного духа каким обладают далеко не все из европейских армий. Можно пожелать для японских солдат только большей выдержки, больше дисциплины и самообладания, чтоб они умели безусловно подчинять свой беззаветный азарт воле командиров до того момента пока эти последние сами не двинут их в атаку. Достигнуть этого при доброй воле не трудно, и оно без сомнения будет достигнуто со временем.
Вот почему японская армия заслуживает полного к себе внимание со стороны иностранцев, которые в виду таких ее качеств, полагаю, должны относиться к ней с достодолжным уважением и не пренебрегать изучением оной. Можно надеяться, что в случае надобности она сумеет померяться в доблести со всяким противником, и при свойственном всем вообще японцам патриотизме, до конца и достойным образом постоит за свое отечество.

Токио

Топография города. — Мосты. — Цитадель О-Сиро. — Округ Сото-Сиро. — Яски, бывшие дворцы феодалов. — Округ Мщу. — О-дори или Большая улица. — Ниппон-баси, географический центр Японии. — Улица Гинза. — Подразделения округа Мицу. — Заречные части. — Островок Ицикава. — Численность населения в Токио. — Школы и народное образование. — Национальная журналистика. — Русская духовная миссия. — Отец Павел Савабе и история его обращения ко Христу. — Школы русских миссионеров и успехи православия в Японии. — Храмовый буддийский праздник в Иокогаме. — Военная школа Сикан-гакко. — Токийский арсенал и его музей. — История перевооружения и пересоздания японской армии. — Военный бюджет. — Стремление к военно-технической самостоятельности. — Ярмарочная площадь Ямаста. — Парк Уэнна. — Идол Дай-Буддса. — Пропилеи храма Тоо-сиогу. — Пагода. — Храм Тоо-сиогу и придел Канде-миоджина. — Пруд Нетерпения. — Асакские храмы. — Праздничная толпа. — Японские ‘вербы’ и ярмарка детских игрушек. — ‘Княжеские ворота’ и их небесные стражи. — Каплицы и идолы. — Храм Кинриусан или Асакса-тера и его увеселительная ярмарка. — Отсутствие нищих и пьяных. — Лейб-уланский эскадрон, гвардейская артиллерия и пехотные войска. — Пожар в участке Суруга. — Устройство пожарной части в Токио.

14-го декабря.
С чего начать? Это дело довольно мудреное, когда приходится говорить о таком огромном и своеобразном городе. Начнем, как начинают обыкновенно в учебниках географии! Токио или То-о-кэо, бывший во времена сегунов Иедо или Эдо, ныне столичный город и резиденция микадо, лежит при заливе того же имени, в устьях реки Тоды, по обоим берегам ее правого или западного рукава и на правом берегу рукава восточного.
Представьте себе громадную площадь в 63 квадратные версты или в 42 версты по окружности, окаймленную с севера и востока широкою дугой большой многоводной реки, изрезанную в разных направлениях широкими проточными каналами и разбитую на правильные кварталы прямыми продольными и поперечными улицами, — это будет одна лишь западная половина города Токио, в состав коей входит и его центральная часть, цитадель, где помешался некогда дворец сегуна. На левом берегу реки, в дельте Тоды, лежит, хотя и не столь обширная, но сама по себе все же громадная, восточная половина города. Имя этой реки — Сумида или Сумида-гава, но чаше всего зовут ее просто Огавой, то есть большою рекой (гава, река): она составляет правый рукав реки Тоды и впадает в Токийский залив, омывающий вогнутым полукругом южные пределы обеих половин громадного города, который делится на 15 больших частей или округов, подразделяемых в свою очередь на множество меньших участков и кварталов, носящих каждый свое особое название. Чтобы соединить все части города с его центром, где помещается главное городское полицейское управление, потребовалось 200 миль (или 350 верст) телеграфной проволоки. Уже по одному этому можете судить, каковы здешние концы и расстояния. Словом, ‘дистанция огромного размера’. Шесть больших мостов на сваях соединяют западную половину города с восточною. Начиная с севера, мосты эти носят названия: Оскио, Адзума, Юмайя, Риогоку, Син-о-хаси и Иётай: к каждому имени добавляется еще слово баши или баси, что значит мост.
Займемся сначала западною половиной и постараемся понагляднее сделать ее краткий очерк. Почти в центре, но несколько ближе к устью Огавы, находится невысокий, продолговатый от юга к северу холм, до восьми верст в окружности, со всех сторон опоясанный широким проточным каналом, коего берега и внутренние высокие откосы облицованы грубо стесанным камнем. Это цитадель, внутри которой помещались два дворца: Озори, где жил сегун, и Низио, принадлежавший его наследнику. В первом из них после переворота 1868 года поселился было микадо, но оба дворца сгорели во время странного пожара 3 апреля 1872 года, когда огонь истребил в ближайшей окружности более пяти тысяч домов и не оставил в цитадели ничего, кроме каменных стен и башен {После пожара, когда императору были представлены смета и план для сооружения нового дворца, то он отказался утвердить их, сказав что сам он может легко обойтись и без дворца, деньги же, для него предназначаемые, гораздо нужнее теперь государственному казначейству на более важные потребности. Слова эти, повторяемые японцами и доселе, как лучшая характеристика микадо, доставили ему в то время громадную популярность.}. В юго-западном конце ее находится отделенный особою внутреннею стеной двор, где при сегунах помещалось Городжио, здание государственного совета. Канад Тамори-ике, в изобилии наполненный роскошными цветами лотоса, заменяет для цитадели ров, а его внутренние откосы служат ей валами, где поверх высокого каменного фундамента насыпаны земляные брустверы: скаты их облицованы вечнозеленым дерном, а на гребне и вдоль валганга красуются двойным рядом аллеи роскошных сосен, кедров, дубов и кленов, посаженных еще великим Тайко-сама (1598 год). Через канал перекинуто в разных местах несколько приспособленных к обороне мостов: углы же и выступы цитадели фланкируются четырехугольными каменными башнями японского стиля. Каждая башня строена в три яруса, один несколько меньше другого, которые отделяются друг от друга выступами черепичных крыш со вздернутыми наугольниками. Тут же, в самой цитадели, при бывших дворцах, находится императорский сад Фули-яджи, разведенный в народном вкусе тем же Тайко-сама и замечательный множеством редкостных растений. Эта цитадель со всем, что заключается внутри ее, носит название Сио (замок), коему в официальном языке всегда предшествует для пущей важности словцо О-о, то есть великий замок. Эспланаду цитадели опоясывает неправильным кругом другой большой и тоже наполненный лотосами канал по имени Чори или Канда-гава, берущий начало из Отавы, у моста Риогоку, и впадающий ниже ее устья в Токийский залив. Откосы его точно также облицованы диким камнем и дерновые валы их служат для цитадели внешнею оборонительною линией. Территория, лежащая между этими двумя каналами, называется Сото-Сиро и занимает площадь в двенадцать квадратных верст и около шестнадцати верст в окружности: средняя же ширина ее от канала до канала около полуторы версты. Во время сегунов она была наполнена яшками или ясками, то есть дворцами феодальных князей, придворных вельмож и министров, составляя самую аристократическую и в то же время военную часть Иеддо: но теперь эти яски обращены большею частью в казармы, школы и другие правительственные и общественные учреждения, так что ни одна из них, за исключением своих наружных прямоугольных оград, не дает уже понятия о вельможных жилищах времен сегунов. Ограды же эти представляют собою длинные, сомкнутые в квадратные каре, своеобразные и вовсе некрасивые с виду помещения на высоком бетонном фундаменте, с низким деревянным верхом, под тяжелою серо-черепичною кровлей. Редкие, широкие и низковатые окна, выходящие на улицу, всегда загорожены черными, прямыми решетками, чем напоминают не то тюрьму, не то кавалерийскую конюшню. И только один затейливо резной выступ фронтона над тяжелыми, с железною оковкой, воротами посредине передней стены несколько разнообразит скучную архитектурную монотонность этих построек, где обыкновенно помещались конюшни и казармы собственной надворной гвардии владетельного князя. Самые дворцы были заключены внутри этих оград и оставались невидимы снаружи для постороннего глаза, а в этих-то дворцах и сосредоточивалось все великолепие княжеской обстановки.
Восточная часть Сото-Сиро примыкает к берегу Отавы в ее нижнем течении, а также и ко взморью. Она изрезана в разных направлениях целою сетью проточных каналов, принадлежащих к системе Тамориике и впадающих частью в Огаву, частью в море. Англичане по справедливости назвали ее токийским City, так как здесь сосредоточиваются лучшие магазины, банкирские дома, конторы и вообще высшая торговля. Весь округ Сото-Сиро подразделяется на несколько участков, как то: Даймио-Кодзи, Суру-га, Бандзио, Саку-рада, Цукиджи, примыкающий непосредственно к морю, и другие.
К северу, западу и югу от Сото-Сиро, уже вне валов, залегает Ми-цу, самая обширная часть западной половины города, занимающая площадь в 50 верст квадратных, и около 42 верст в окружности. Это наиболее населенная, ремесленная и торгово-промышленная часть Токио, представляющая смесь самых оживленных и чуть не рядом с ними самых пустынных улиц то городского, то сельского характера, где вы встречаете множество храмов, парков, садов, огородов и даже рисовых полей.
Я уже упоминал о большой государственной дороге, пролегающей через весь Ниппон с юга на север. Южная половина ее от Внутреннего моря до Токио называется Токаидо (Восточная дорога), а северная, от Токио до Сунгарского пролива, Оскио или Осию-каидо (Северная дорога). Она же проходит и через самый город, прорезывая восточные части Мицу и Сото-Сиро, под общим именем О-дори, или Большой улицы, которая в свою очередь подразделяется на несколько участковых названий, как-то: Гинза, Нихом-баси-тоори, Муро-мати и Сензю. Собственно Токаидо кончается на площади, где ныне стоит здание дебаркадера железной дороги, перед Син-баси (мост на канале Канда-гава), но считается, что продолжение ее под именем Гинзы и Нихом-баси-тоори достигает до моста Нихон или Ниппон (на одном из каналов Тамори-ике, прорезывающих Сото-Сиро), который принимается за географический центр Японии {Все маршрутные расстояния в государстве исчисляются от Ниппон-баши, по каковому расчету высчитываются путевые деньги для лиц и воинских частей командируемых из Токио в разные пункты государства по делам службы.}. По ту сторону Ниппон-баши уже начинается Оскио-каидо, первый участок коей носит название Муро-мати.
Гинза — это Тверская улица или Невский проспект Токио: она достаточно широка, прекрасно шоссирована, освещена газом и отличается широкими каменными тротуарами, вдоль которых тянутся аллеи тенистых деревьев. На Гинзе теперь уже немало каменных домов европейского характера: некоторые здания устроены с арками, как у нас Гостиный двор. Здесь сосредоточены лучшие магазины и лавки, из коих многие отличаются даже роскошью своих выставок: одни из них торгуют японскими произведениями, другие европейскими и американскими товарами. На вывесках рядом с японским повсюду господствует английский язык, этот истинный волапюк21 земного шара. Тут вы встречаете японский и европейский фарфор и фаянс, причем последний подделывается под японский рисунок для лучшего сбыта, встречаете жестяную и поливчато-железную кухонную посуду со всеми ее принадлежностями, мебель и прочие предметы домашней обстановки и роскоши: магазины медных стальных, каучуковых, кожаных и чемоданных изделий, лавки ювелирных и серебряных вещей, мастерские часовщиков, магазины европейских шляп и готового платья и тому подобное. Между прочим, тут же находятся пять или шесть книжных лавок, где, сверх громадного выбора японских книг, можно найти разные издания на европейских языках и в том числе на русском. Хозяева этих лавок исключительно японцы. Вдоль всей О-дори (Большой улицы) ходят общественные дилижансы, в которых возят за баснословно дешевую цену, — что-то вроде трех центов за весь конец, но пользоваться ими могут разве очень досужие люди, потому что разбитые клячи, запряженные в эти неуклюжие желтые кареты, ползут с ними точно смоченные дождем осенние мухи. Северный конец Муро-мати вливается в ярмарочную площадь Ямаста, лежащую в северной части Мицу, перед холмами Уэнно, где находится обширный, прекрасный парк, и затем, прорезав этот парк великолепною кленовою аллеей, Большая улица, уже под именем Санаю, выходит к Северному мосту (Осикио-баши) на Сумида-гаве и далее идет на север под своим общим названием Северной дороги (Оскио-каидо),
В южной части города находятся лесистые холмы Шиба и Сиба, на которых также разведен обширный старорослый парк, вмещающий в себе, подобно парку Уэнно, разные храмы и намогильные мавзолеи сегунов.
Мицу делится на несколько частей, из коих наиболее замечательны: на северо-востоке Асакса-Окурамайя, далее к северу — Асакса-Имато и в ней знаменитый квартал куртизанок Иошивара, огражденный даже особою стеной словно отдельный город, в углу самой излучины реки лежат Инака и Сенэю, к западу от Асакс находятся Стайя и парк Уэнно, а за ними начинаются уже северозападные части: Аска-Яма, Оджи-Инари и другие, примыкающие к большой западной дороге Кисо-Кандо, иначе называемой Нака-Сендо, на западе лежат Койсикава и Усигоме, на юго-западе — Ме-гуро, Акасака, Ао-Яма и другие, и наконец на юге — Сиба, Таканава и Сингава, последние две примыкают своими восточными окраинами к морю. Кроме того, вправо от Син-Баши, между Гинзой и морем, в соседстве с устьем О-гавы, лежит совершенно отделенный и пересеченный каналами квартал Цукиджи, где с 1869 года дозволено селиться европейцам, а к юго-западу от него, в двух довольно больших очерченных каналами и морским берегом четырехугольниках, находятся морское министерство с морским училищем и летний императорский дворец Гаматоген с большим прекрасным садом.
Северные части Мицу, то есть обе Асаксы, Инака, Уэнно и Иоши-вара посвящены многочисленным храмам и разным увеселительным местам городского и сельского характера, которые в совокупности занимают площадь в 4 3/4 квадратных миль. Западная часть города заключает в себе пятьдесят храмов и значительное число дворянских домов, а южная, на пространстве 17 1/2 квадратных миль, около шестидесяти храмов. Вообще храмы в Токио надо считать сотнями.
Перейдем теперь в восточную или заречную половину города, которая лежит в дельте между двумя рукавами реки Тоды: Сумида-гавой (Огава тоже) и Нокогавой. Она делится на три главнейшие части или округа: на севере — Сумидагава-Мукостима, южнее в центре — Хонджо, еще южнее, у самого взморья — Фукагава. Все заречные части искрещены вдоль и поперек судоходными каналами, идущими большею частью параллельно друг другу, благодаря чему восточная половина Токио, а Хонджо и Фуканава в особенности, разбиваются на правильные, преимущественно прямоугольные кварталы, соединенные между собой частью новейшими, прямыми, частью горбатыми, прежней характерной постройки, мостами.
Округ Сумидагава-Мукостима отличается совершенно сельским характером. Он преимущественно снабжает столичные рынки всевозможными огородными овощами и плодами. Здесь разбросано немало весьма обширных садоводных заведений и фруктовых питомников, которые придают Мукостиме большую прелесть раннею весной, когда все эти камелии, азалии, груши, вишни, персик и слива пышно покрываются цветом со множеством нежных оттенков, от густо-пунцового до бледно-розового и снежно-белого, так что издали кажется, будто целые купы деревьев окрашены сплошь в один какой-либо колер: одни стоят точно покрытые пурпуром, другие словно снегом, и оно в особенности эффектно тем, что на фруктовых деревьях в это время почти нет еще зелени. На японских раскрашенных картинках зачастую встречаются изображения сельских видов раннею весной, где кисть рисовальщика сплошь прогулялась по целым рощам одною розовою краской, или кармином, или же оставила их совершенно нетронутыми, белыми. Не видавшим японской весны воочию, это кажется невозможным, фантастическим, или же детски наивным приемом неумелого рисовальщика: а между тем рисовальщик совершенно верен природе и точно воспроизводит общее впечатление, составляемое видом японских садов весной. Благодаря обилию садов, огородов и рисовых плантаций, в Мукостиме приютилось множество чайных домиков, разбросанных по берегам Огавы и каналов, равно как и в самих садах и бамбуковых рощах. Японец чутко любит природу и в созерцании ее прелестей ищет себе лучшего отдохновения: поэтому он идет наслаждаться ею в чайный дом, всегда построенный на избранном пункте так, чтоб у посетителя, сверх угощения, более всего удовлетворялось чувство изящного.
Второй заречный округ, Хонджо, носит совсем уже другой характер. На берегу Огавы набережная Хонджо простирается между мостами Адзума и Риогоку, и с нее открывается один из лучших токийских видов на противоположный берег Асаксы, покрытый садами, из-за которых выглядывают массивные кровли храмов и высокая, оригинальная башня буддийской пагоды. Хонджо вместе с Фукагавой имеет в окружности по четырнадцати верст, из коих около десяти приходится на долю первого. Площадь обеих этих частей равняется двенадцати квадратным верстам: из них три заняты садами, пять домами старого дворянства, полторы храмами, полторы казенными верфями и укреплениями и одна обывательскими постройками. Главный элемент населения Хонджо составляют ремесленники, снабжающие Токио лаковыми, столярными, железно-кухонными, гончарными, фарфоровыми и скульптурными изделиями. Тут же находятся несколько бумажно-ткацких и шелковых фабрик, красилен и белилен, заведений корзинного и циновочного производства и мастерских для выделки колонковых кистей, употребляемых при письме и рисовании, а также несколько черепичных и кирпичных заводов. Что до дворянских домов на Хонджо, то все они принадлежат представителям старой сегунальной аристократии. Это своего рода Сен-Жерменское предместье, где живут совершенно замкнуто, не имея ничего общего ни с нынешним двором, ни с правительством. Из сорока храмов Хонджо более всех замечателен Гойяка-Лакан или, иначе, Гойя-Рокон Канджа, храм ‘Пятисот роконов’ (святых) буддийской религии.
Фукагава, изрезанная в разных направлениях каналами, питающими множество небольших прудов, обладает преимущественно рыбачьим и вольноматросским населением. Для рыбных промышленников эти прудки служат садками, из которых продукты морского лова доставляются живьем на городские рынки. Здесь находятся большие рыбосушильные и балыковые заведения, где между прочим заготовляются впрок шримпсы, каракатицы, трепанги, а также фабрикуется рыбий жир, рыбий клей и поддельные ласточкины гнезда, вывозимые в большом количестве в Китай: материалом для сего последнего съедобного фабриката служат какие-то водоросли. Фукагава же снабжает весь город рыбьими сосисками, одним из любимейших лакомств простонародья. Кроме того, тут же главнейшим образом выделывается так называемая абураками — плотная, пропитанная маслом бумага, которая идет в лавки на обертку товаров, также как и на устройство дождевых зонтиков, больших фонарей, фордеков для дженерикшей и на многие другие поделки, до непромокаемых плащей для рабочего люда включительно. Многие мастерские занимаются выделкой из дерева щеток, зубочисток и палочек хази, употребляемых вместо наших столовых вилок, многие выделывают разные рыбачьи принадлежности, сачки и невода, лозняковые корзинки и верши, немало встречается тоже бочарных, коробочных и ящичных изделий. На улицах и площадях Фукагавы вечно толчется чернорабочий люд, так как здесь в некотором роде главная его биржа, с которой он нанимается артелями и порознь на разные поденные работы: тут и пильщики, и каменщики, и землекопы, носильщики, плотники и прочие. Промеж этого люда встречается множество всевозможных бродячих ремесленников вроде лудильщиков и медников, тряпичников и продавцов носильного платья, которые в то же время и скупщики поношенных вещей. Но всего типичнее между ними бродячие портные и башмачники, которые тут же, на улице, занимаются починкой носильного платья и исправлением соломенной и деревянной обуви прямо с плеч и с ног каждого нуждающегося в их услугах. Тут же бродят уличные рассказчики, импровизаторы, фокусники и жонглеры, между коими немало цыган.
Восточная половина Фукагавы, примыкающая к Нокогаве, левому рукаву Тоды. занята преимущественно садами и рисовыми плантациями, а на ее приморском берегу находятся склады бамбука и лесных материалов. В Фукагаве насчитывается до тридцати различных храмов синтского и буддийского исповеданий, из коих последователи первого в особенности чтут миа-Темманго и миа-Хатчимана, а буддисты — храм Санаю-санген-доо, в сущности пребезобразный, так как он имеет вид очень длинного деревянного сарая под серою кровлей, построенного на деревянных же подмостках и покрытого малиновой краской.
Между Фукагавой и кварталом Цукиджи, в самом устье Сумида-гавы, лежит небольшой островок Ицикава, около полуторы версты в окружности. Северную часть его занимает адмиралтейство, где находятся сухой док для судов до 800 тонн, мастерские и три эллинга для постройки деревянных шхун и бригов, а в южной части устроена каторжная тюрьма, отделенная со всех сторон каналом и известная под названием Иешиба, где заключенные, кроме государственно-общественных работ, занимаются еще в стенах самой тюрьмы обжиганием древесного угля и выделкой кунжутного масла.
Такова в общих чертах топография Токио. Наиболее красивые места этого города находятся в северной и западной частях его, окруженных цветущими холмами, откуда открывается превосходный вид на дальние горы Гаконе, среди которых возвышается серебряный конус Фудзиямы.
Население Токио, по переписи 1879 года, простиралось до 1.101.496 человек и в том числе 565 иностранцев, из коих 449 состояли на японской службе по договору с правительством, но с того времени число их уже значительно уменьшилось, так как правительство не возобновило с ними контрактов.
Я уже сказал, что число храмов в Токио надо считать сотнями, тоже самое относится и до школ, которых насчитывается здесь 830, а учащихся в них до 70.000 обоего пола. Народное образование в Японии реорганизовано по европейскому образцу лишь в 1870 году, и первые опыты в этом отношении были так успешны, что на Парижской выставке 1878 года Японии была присуждена за школьное дело первая премия. Уже в то время в одних приготовительных школах насчитывалось свыше 30.000 учеников: теперь же там имеется 160 гимназий и 80 учительских семинарий, а в самом Токио кроме военных училищ, гражданских гимназий и начальных школ, есть еще университет с четырьмя факультетами, медицинская и хирургическая академия, высшая нормальная школа для девиц, высшая школа иностранного языкознания, где преподаются английский, немецкий, русский и французский языки, инженерная школа при министерстве публичных работ, сельскохозяйственная школа, состоящая в ведении министерства земледелия, коммерческое училище, высшее техническое училище, школа изящных искусств и несколько ремесленных и разных профессиональных школ, состоящих под контролем министерства народного просвещения, не говоря уже о духовных школах при буддийских монастырях и храмах и об особых еще школах при христианских миссионерских учреждениях. При университете состоят 90 профессоров, из коих только 14 человек иностранцы, а студентов на всех факультетах числится 1.600 человек.
Несомненно, что в зависимости от развития народного просвещения находится и развитие национальной журналистики, которое, начавшись с 1869 года, идет здесь с необычайной быстротой так, что в настоящее время не найдется в Японии большого города, где не издавалось бы нескольких газет и журналов. В самом Токио выходит их на японском языке до сорока названий, между которыми выдающееся значение имеют четыре газеты: ‘Ници-ницы шимбун’, ‘Иоци шимбун’, ‘Чойя шимбун’ и ‘Акебоно шимбун’. Токийские артистки (певицы и балерины) основали свой журнал ‘Чочо-шимбун’ (Сообщительная Бабочка), редакция коего поручена ими балерине Декокуйя Озома. Драматическая труппа Сибайи, лучшего национального театра в столице, имеет также свой орган ‘Текие шимбун’ (Театральные Известия). Мало того, даже иошиварские и иные куртизанки завели свою специальную иллюстированную газету ‘Иери шимбун’, а журналы ‘Иоми-ури’ и ‘Канайоми шимбун’ специально заняты ‘женским вопросом’ и ведут пропаганду эмансипации женщин, хотя эти последние находятся в Японии вовсе не в угнетенном и не в бесправном положении. Немало выходит здесь и разных юмористических и сатирических листков, стрелы коих направляются частью на европейцев, частью на политических противников, в особенности на людей прежнего режима, а больше на разные общественные слабости и недостатки: но ни один из этих листков не пользуется в обществе сколько-нибудь серьезным значением. Вообще, во всем этом журнальном движении ужасно много подражательности европейцам и, как кажется, безо всякой к тому надобности. Общий недостаток японских газет заключается в том, что типографский набор их, при неудобном алфавите, требует слишком много времени, вследствие чего многие из них не успевают помещать даже телеграмм, а иногда и текущей городской хроники. Это неудобство в особенности испытывают некоторые серьезные издания, печатаемые символическими знаками, коих для большого органа требуется не менее 50.000 (разумеется, во многих экземплярах), а 30.000 из них находятся в постоянном употреблении. Такое положение заставляет журналистов склоняться в пользу замены не только символической системы, но и катаканы с гироканой просто латинским алфавитом с некоторыми дополнениями, и многие из редакторов уже усиленно пропагандируют пользу этого нововведения.

* * *

Сегодня (14 декабря), пользуясь воскресным днем и превосходной погодой, мы отправились к обедне в церковь русской духовной миссии, а по окончании литургии посетили преосвященного Николая.
Русская духовная миссия находится в северной части округа Сото-Сиро, в местности Суруга—дай (дай — гора), и занимает вершину холма, прилегающего своим северным склоном к каналу Чори (Канда-гава). В настоящее время миссия помещается в каменном двухэтажном доме, где находится и церковь. Около этого главного дома, в зелени деревьев, ютятся по склонам и под горой несколько деревянных японских построек, где помещаются разные состоящие при миссии учреждения. На площадке, близ главного дома, отведено место для постройки большого соборного храма, к которой будет приступлено как только соберется достаточное число доброхотных пожертвований из России и от местных православных христиан. Нынешняя церковь невелика: она домашняя, помещается в верхнем этаже и не может вместить всей токийской паствы. Богослужебная утварь и церковные принадлежности доставлены ей из России, вообще обстановка ее далеко не блещет роскошью, но вполне прилична: церковь чистенькая, светлая, иконостас белый с золочеными карнизами, местные иконы современного письма, без окладов. Литургию совершал на японском языке молодой иеромонах, отец Владимир Соколовский, с диаконом японцем, хор составлен из юношей, мальчиков и девочек, учащихся в нашей миссионерской школе: поют они очень стройно обыкновенным церковным напевом, без так называемого ‘нотного’ или ‘партесного’ пения, читают отчетливо, внятно, а не такою скороговоркой, как наши дьячки, лишь бы ‘отмахать’ поскорее. Церковь была полна прихожан, исключительно японцев, в их национальных костюмах. Мужчины занимали правую половину церкви, женщины левую: они чинно наполнили ее еще до начала ‘часов’, и ни один человек не опоздал, — вот что замечательно. Трогательно также было видеть общее их благоговейное отношение к самому священнодействию, их благочестивое, строго сосредоточенное на нем внимание: крестятся все они истово по правилам, а не болтают кое-как рукой по груди, кланяются не иначе как в пояс, а при малом и большом выходах, при молитве на ектении за микадо, равно во время чтения Евангелия и пения Молитвы Господней и, наконец, при явлении святых Даров причасникам, вся церковь, как один человек, опускается на колени и склоняется ниц. Перед причасным стихом вышел на амвон епископ Николай в обыкновенной рясе, и сказал проповедь без аналоя и без тетрадки, а просто, как Бог положил ему на сердце, — и чувствовалось нам, не понимая даже языка, что говорит он ото всего сердца, мирно, любовно и как человек глубоко убежденный, глубоко верующий во Христа и в дело своей миссии. Это была простая поучительная беседа как бы отца со своими детьми, а владеет он японским языком превосходно, речь его льется плавно, свободно и всецело доходит слушателям до сердца, насколько можно было судить по впечатлениям, отражавшимся на их лицах. С появлением епископа на амвоне, все они опустились на колени и слушали проповедь, сидя по-японски на пятках, как бы отдыхая от продолжительного перед тем стояния. При выносе святых Даров, в числе причасников оказалась почти вся церковь, и так бывает каждую воскресную литургию. Юная ветвь православной церкви Христовой напоминает в этом отношении времена апостольские, времена первых веков христианства с их глубокою верой, братскою любовью и единением. И как все члены этой паствы, видимо, любят своего первоучителя и просветителя! Какое искреннее, теплое и детски доверчивое чувство к нему написано на их лицах, светится в их обращеннных на него взорах!.. Видя все это, невольно проникаешься сознанием величия и благотворности принятого им на себя подвига и невольно шепчут уста: Помоги ему, Господи!
В настоящее время в самом Токио есть уже четыре православные церкви: одна при миссии, другая при русском посольстве, третья в Сиба, в улице Коодзимаци и четвертая в Ниццуме. В двух последних приходах настоятелями состоят священники-японцы, из них же в особенности замечателен отец Павел Савабе. Его личная история так поучительна и так тесно связана с историей возникновения православной церкви в Японии, что я позволю себе вкратце передать ее моему читателю.
По окончании курса в духовной академии, отец Николай был посвящен в сан иеромонаха и отправлен в Японию, на службу при русском консульстве, которое пребывало тогда в Хакодате, главном городе острова Матсмая (Иессо или Эзо). В этом же городе проживал со своим семейством жрец главной городской синтоской миа, Савабе-сан, человек старого дворянского рода, пользовавшийся по своему уму и родовитости большим почетом и влиянием в своей местности и получавший значительные доходы от их богоугодных приношений. Жизнь его была исполнена довольства и счастья: семья его радовала, молодая красивая жена любила его всею душой, шестилетний сын подавал большие надежды по своим способностям и уже отлично учился грамоте. Савабе-сан был знаком с нашим консулом И. А. Гошкевичем и посещал его довольно часто, причем встречался с ним и отец Николай, но, видя постоянно холодный взгляд и гордые манеры этого японца, не искал с ним сближения: а тот, как жрец национального культа Ками, считал себя вправе относиться свысока к представителям всех остальных ‘заблуждающихся’ религий. Но вот однажды Савабе вздумал сам вступить с отцом Николаем в разговор с нарочною целью выказать свое презрение и ненависть к христианской вере. Отец Николай спокойно принял этот вызов и еще спокойнее отвечал на все резкие замечания и насмешливые возражения своего противника, разъясняя ему основы христианского учения. Первая беседа их была довольно продолжительна, и чем дольше она длилась, тем серьезнее и задумчивее становился языческий жрец и, к удивлению отца Николая, обратился наконец к нему с просьбой продолжить и на другой день эту беседу. В следующий раз он был уже тих и мягок, видимо заинтересовавшись такими сторонами нового для него учения, каких он и не подозревал дотоле. Взяв кисть и бумагу, Савабе тщательно записывал себе все, что говорил ему отец Николай, избравший предметом второй беседы историю Ветхого Завета. Дальнейшие беседы следовали у них изо дня в день, причем Савабе все менее и менее делал возражений и все более записывал для себя заметки. Так тянулось у них это дело несколько месяцев. Перед отцом Николаем воочию совершался процесс перерождения человека к новой жизни, а в то же время начинался для этого перерождаемого и другой процесс самых тяжких испытаний. Замечательно, что как только Савабе без предубеждения и злобы стал прилежнее вникать в истину и дух христианского учения, на него одна за другою посыпались всяческие беды. Началось с того, что жена его стала обнаруживать признаки помешательства и вскоре затем сошла с ума безнадежно. В то же время и народ от него отшатнулся: прихожане начали укорять его в небрежном исполнении своих жреческих обязанностей, и в городе заговорили, что он предался врагам Японии, христианам. Не было той клеветы, какую на него не возводили бы за это время: друзья от него окончательно отвернулись, доходы от миа сильно уменьшились, началась нужда, а затем вскоре сумасшедшая жена, играя огнем, сожгла ему дом. Но он все это переносил хладнокровно и скорбел лишь о том, что, познав грубые заблуждения язычества, все еще вынужден оставаться жрецом и совершать все требы своего культа, так как в этом заключался единственный источник существования его семьи: отказаться от него значило пустить ее по миру. Он не мог даже, несмотря на свое пламенное желание, принять крещение, так как после этого ему уже нельзя было бы остаться в жреческом звании. Синотский культ допускает наследственность жреческих должностей: поэтому Савабе решился наконец сдать место своему семилетнему сыну, ради того, чтоб вся семья его могла оставаться на иждивении их миа, а сам принял крещение и отдался уже всецело на служение вере Христовой. Тут его посетило новое испытание: чтобы избавиться от преследования местных властей, он должен был, вместе с двумя обращенными им сотоварищами, переселиться временно на Ниппон, где был схвачен и посажен в тюрьму. В то время там кипела междоусобная война (в 1869 году), и Савабе был принят за шпиона противной стороны, но когда недоразумение это разъяснилось и ему удалось возвратиться в Хакодате, здесь над его семьей разразилась новая беда: новый дом, только что отстроенный синтоскими прихожанами для его жреца-сына, сгорел со всем имуществом в пожаре, причиненным артиллерийским огнем во время междоусобного сражения на Хакодатском рейде между приверженцами сегуна и сторонниками микадо. Пришлось ему с семьей поселиться в тесной и темной кладовой близ миа, но 9 октября 1871 года новый пожар в городе истребил и это помещение, причем несчастная семья едва успела выбежать в чем была, — все остальное достояние ее сделалось жертвой пламени. В буквально нищенском состоянии Савабе должен был скитаться по городу, пока наконец не нашел себе в отдельном предместье, на самой окраине города, опустелую, полуразрушенную хижину, где все его семейство разом получило сильнейшую простуду и ревматизм. ‘Я вижу, — писал о нем в то время отец Николай из Японии в Россию, — я вижу, как он страдает за участь своего сына. Исполненный ревности о Христе, напоминающей ревность апостола Павла, высокое имя которого носит, посвятивший себя безраздельно на дело призыва ко Христу других людей, он в то же время, гнетомый неисходною бедностью, находит себя вынужденным ради родного сына своего оставить его служителем языческих богов. Какое стечение обстоятельств!.. Но что я могу сделать? Оказать единовременную помощь, но это ли нужно? Что будет, если я заставлю Савабе за сына отречься от кумирни и, пропитав несколько времени всех, окажусь потом не в состоянии исполнить свое слово и оставлю семейство, как на зло состоящее из старых, малых и больных, буквально умирать голодною смертью?.. Люди за свои полезные труды получают чины, кресты, деньги, почет. Бедный Савабе трудится для Христа так, как редкие в мире трудятся. Он весь предан своему труду, весь в своем труде, и что его труды не тщетны, свидетельствуют десятки привлеченным им ко Христу. И что же он получает за свои труды? Тяжкое бремя скорбей, до того тяжкое, что редкий в мире не согнулся бы или не сломился бы под этою тяжестью! Высочайшею наградой для себя он счел бы, если бы кто выкупил его сына у языческих богов и отдал ему для посвящения Христу. Какая законная награда и какое утешение было бы труженику, которого, кроме других скорбей, постоянно гнетет мысль, что, призывая чужих ко Христу, он оставляет родное детище вдали от Него заражаться тлетворным воздухом кумирни!’
Но, несмотря на все испытания, Савабе ни на минуту не падал духом. К нему все более и более стекались с разных концов Японии алчущие новой истины, и он, до последней крайности нуждаясь сам, никому из них не отказывал ни в приюте у себя, ни в утешении и непрерывно проповедовал слово Христово. Следуя за эпопеей всех постигавших его, одно за другим, испытаний, кажется, будто языческий пандемониум вдруг восстал на него за одну лишь мысль о Христе и опрокинул на него чашу всевозможных бед и несчастий, чтоб устрашить и заставить его вернуться к прежней вере. Во время гонения на туземных христиан в феврале 1872 года, Павел Савабе снова был схвачен и посажен в подземелье, откуда редкий выходит, не утратив навсегда здоровья. Но Бог помог ему вынести и это испытание, которое, к счастью, было уже последним. Японское правительство издало акт полной веротерпимости, после чего освобожденный Павел Савабе вскоре был рукоположен преосвященным Вениамином, епископом Камчатским, во священника. В настоящее время он с семейством, обращенным ко Христу, без особенной нужды живет и священствует в Токио, непрестанно проповедуя и распространяя веру Христову.
Юная православная церковь японская мужественно выдержала все воздвигавшиеся на нее невзгоды. Во время февральских гонений 1872 года власти в провинции Сендай и в Хакодате хватали всех мало-мальски подозреваемых в сочувствии христианскому учению, причем многие чиновники-христиане лишились своих мест и многие были подвергнуты заключению в самых суровых условиях. На следствии были приводимы к допросу даже десяти- и двенадцатилетние дети, которые, как свидетельствует епископ Николай, поражали своими ответами верующих. Хотя между схваченными было еще много некрещенных, но никто из них не изменил перед угрозами властей своим убеждениям: напротив, это гонение еще более укрепляло их в вере. ‘Врагам Христа, — писал в то время отец Николай, — не было утешения слышать ни даже от жен и малых детей ни одного слова слабодушия и боязни в исповедании Христа. Гонение, видимо, послужило к славе Божией’. Во всем этом опять-таки невольно чувствуется нечто апостольское, нечто напоминающее первые века христианства с их высоким подъемом духа и готовностью на всякие жертвы во имя Христово.
В настоящее время при миссии в Токио имеются три училища: катехизаторская школа, семинария для мальчиков и женское училище. В катехизаторской школе, или школе благовестников, преподаются только богословские науки и притом исключительно на японском языке. Это — школа для взрослых, между коими есть даже седые старики: тем не менее все они безусловно подчиняются дисциплине и исправно слушают лекции. По окончании двухгодичного курса собирается в миссии сбор японских священников и старших проповедников, который производит слушателям серьезный экзамен по основному догматическому и нравственному богословию, церковной истории, каноническому праву, литургике и толкованию Священного Писания. В настоящее время, по сведениям, сообщенным нам отцом Владимиром, в катехизаторской школе находится 67 слушателей. Преподают там наш иеромонах-миссионер отец Анатолий и священник-японец отец Павел Сато, человек весьма ученый, изучивший всего Конфуция и долгое время находившийся под непосредственным образовательным влиянием отца Николая. Кроме преподавания нравственного богословия и канонического права в школе благовестииков он же преподает Закон Божий в женском училище и исправляет требы в своем приходе, распространяя в городе свет христианского учения при помощи восьми проповедников. Женское училище находится под ведением двух воспитательниц-японок и нашей русской миссионерки Марии Александровны Черкасовой, которая трудится теперь над основательным изучением японского языка и потому не может пока взять на себя преподавание. До пятидесяти учениц слушают там уроки по общеобразовательным и церковным наукам, а преподают им отец Павел Сато, несколько семинаристов старшего возраста и нанятые учителя. Обучение ведется на японском языке. Мужское училище организовано по типу наших семинарий, но без иностранных языков, за исключением коих в нем проходятся почти все науки нашего училищного и семинарского курса. Преподавание ведется двумя миссионерами на русском языке, при помощи старших воспитанников, успешно преподающих по-русски в младших классах. Исключение составляют только математика, физика, география Японии и китайский язык: учителя по этим предметам — нанятые японцы, которые поэтому и преподают лекции по-японски. Масса учеников весьма прилежна. По свидетельству отца Владимира, японцы до страсти любят учиться, особенно по-европейски: старшие весьма бойко владеют уже русским языком, часто роются в библиотеке (которая, кстати сказать, благодаря стараниям епископа Николая и его помощников-миссионеров, уже не мала и прекрасно подобрана), берут лучшие книги, упражняются в сочинениях, переводят книги религиозного содержания, и как переводы, так и оригинальные свои сочинения помещают в ‘Кеоквай Коци’, то есть ‘Церковном Вестнике’, издающемся при нашей духовной миссии для православных христиан Японии. Этому помогает раннее развитие японцев, а отчасти и вошедший во внутреннюю жизнь катехизаторской школы и семинарии обычай собираться всем по субботам в залу для совместного обсуждения богословских, научных и жизненных вопросов. Отец Владимир говорит, что умственные способности и переимчивость японцев замечательны и что в науках они пойдут далеко. Но развитию русской школы, по его словам, мешает теперь болезнь какке, свирепствующая между воспитанниками. Это страшная болезнь: начиная с оконечностей ног, опухоль и омертвление тела постепенно доходят до желудка и сердца, и человек во цвете сил умирает… Так умер недавно один ученик нашей миссионерской школы, сын японского камергера. Единственное лекарство от какке — это как можно скорее оставить Токио и переехать в горы, верст за двадцать пять от столицы, тогда болезнь сама собою проходит. Она совпадает с началом жаркого времени года, И, чтоб избежать этой страшной гостьи, ежегодно останавливающей успехи учебного дела, миссия наша озабочена теперь устройством помещения в горах Одовары, чтобы переводить туда своих воспитанников на летние месяцы, тем более, что это помещение соответствует и религиозным нуждам православной общины (168 человек) города Одовары, где необходимо бороться нашей школе и с буддизмом, и с недавно основанною католическою школой.
Число православных христиан между японцами достигает ныне уже до 9.000 человек, а через катехизаторов, из японцев же, православие с каждым годом все более распространяется и внутри страны, в провинциях, недоступных для европейцев {По последним сведениям за 1885 год, число это возросло уже до 11.275 челов. В 1885 году устроены три новые общины, а всех общин в настоящее время 184. Священнослужителей при них, кроме епископа и архимандрита, пятнадцать, из коих двенадцать японцы. Крещено в течение 1885 года Японцев 1.467. В училищах и школах миссии было до 350 учеников. Соборный храм при миссии во имя Воскресения Христова доведен уже постройкой до половины.}. Все признаки говорят за то, что Япония готова принять свет евангельской истины. Вот что по этому поводу еще в 1872 году писал отец Николай в Россию. ‘Взгляните на этот молодой, кипучий народ. Он ли не достоин быть просвященным светом Евангелия? Желание просвещаться, заимствовать от иностранцев все хорошее, проникает его до мозга костей… К вере ли одной останется равнодушен этот народ? О, нет! С каждым днем ко всем миссионерам, в том числе и к русским, приходят новые люди, любопытствующие знать о Христе. С каждым днем число обращенных растет. У католиков на юге только, говорят, оно возвысилось до восьми тысяч, у протестантов кто сочтет число обращенных, когда миссионеров так много, средств такое изобилие и когда пол-Японии учится английскому языку? И у православных было бы немало, если бы были средства рассылать катехизаторов… Вследствие приказания от центрального правительства, наши христиане, бывшие в тюрьме, выпущены на свободу, бывшие под надзором полиции, освобождены от надзора, и лишь только это состоялось, вдвое большее количество новых лиц притекло с желанием узнать Христа… Но вот и в другом месте слышно, желают иметь христианского проповедника, вот и в третьей провинции есть расположенные слушать проповедь о Христе, там и здесь народ обнаруживает впечатлительность мягкую, как воск. Не заболит ли после сего у вас сердце, видя, как другие опережают, потому что у них есть средства, а у вас их нет? Не заноет ли у вас грудь, видя, как инославные миссионеры по всем провинциям рассылают толпы своих катехизаторов, а у вас нет денег, чтоб отправить хоть в те места, где прямо желают слушать православного проповедника? Не вырвется ли у вас с глубоким стоном: ‘О, Господи!’, когда к вам приступают с просьбами со всех сторон дать или прислать православных книжек, а вы не имеете что дать и в то же время видите, как инославные книжки грудами расходятся по стране?.. Не выразишь вам всей великости нужд, гнетущих нас, не выльешь всей печали душевной… Не утешит ли чем матушка Россия? О, помогите, ради Бога!.. Не о себе молим, о деле Божием молим… юные чада наши, полные ревности о Христе, вопросительно глядят на нас. Есть и у нас кого послать на проповедь: слово одно — и десяток разойдется по всем направлениям’.
Это горячее, порывистое, с болью вырвавшееся из души слово не утратило своего веского значения и в настоящее время: наша миссия, сравнительно с другими, все так же небогата средствами, источник коих только в том, что доброхотно пришлют из России. И надо удивляться, как много сделано и сколько делается еще и теперь на эти скудные средства! Япония, повторяю, идет навстречу христианству, и она будет христианскою. Раньше или позже совершится это событие, но оно совершится наверное, И важно то, что свободный выбор самих японцев между западными исповеданиями и восточною церковью в значительном числе случаев склоняется на сторону этой последней. Они видят, что наша миссия никого не прельщает материальными выгодами и преимуществами, никого не заманивает, не насилует нравственно ничьей совести, а говорит приходящим к ней: ‘Смотрите сами, исследуйте сами, ступайте к англичанам, ступайте к католикам, к лютеранам, сравните всех между собою, и если после этого сердце ваше, дух ваш повлечет вас сюда, приходите’. Японцы, между прочим, как патриоты, очень высоко ценят в православии то, что оно никогда и ни в каком случае не мешается в политику страны, что оно не знает особого своего непогрешимого государя на Западе, в Риме, и, признавая безусловную законность власти микадо, повелевает молиться за него и чтить его. Это одно уже в большинстве случаев склоняет симпатии японцев на сторону православия. И я полагаю, что для России, как для ближайшей соседки, далеко не безразлично, будет ли Япония католическою, протестантскою или православною. В первых случаях из нее легко могут сделать нашего врага, в последнем же — она наш друг и естественный союзник. Вот почему мне кажется, что работая столько лет на пользу православия в Японии, епископ Николай совершает тем самым глубоко патриотическое дело, важность последствий коего может быть неисчислима для нас в будущем.

* * *

К вечеру мы возвратились в Иокогаму. Как хороша была сегодня Фудзияма! Озаренная лучами заката, она вся казалась лиловою. Во время пути по железной дороге, мы вдоволь любовались игрой и переливами этого отраженного света на ее серебряных ребрах. Пообедав с А. А. Пеликаном в иокогамском английском клубе, отправились мы вместе с ним на прогулку в Японский участок за каналом к одному из буддийских храмов, справлявшему свой годовой праздник. Ведущая к нему улица была в изобилии иллюминирована рядами разноцветных фонариков, подвешенных на натянутых поперек ее проволоках. Вдоль этой улицы, с обеих сторон, расположились на столах, ларях и просто на разостланных по земле циновках временные торговцы и торговки всевозможными детскими игрушками и продавцы ветвей, увешанных разными сластями и картонажами, тут же продавались искусственные цветы, домашние божнички, изделия из рога и черепахи, петушки, бумажные бабочки, сласти и прочее. Все это было иллюминировано свечами, керосиновыми лампами, шкаликами и фонарями, что производило в общем довольно недурной эффект, а около самого храма, в садике, расположился какой-то антрепренер, показывавший за несколько центов разные диковинки, вроде сирены, женщины-каракатицы и угря-черта с рогами. Все это было подделано весьма искусно.
15-го декабря.
Сегодня Мария Николаевна и Кирилл Васильевич Струве завтракали у нашего адмирала на ‘Африке’, а затем посетили броненосный фрегат ‘Князь Пожарский’ и клипер ‘Крейсер’. Я получил от них любезное приглашение переехать на время в Токио, в дом нашего посольства, чтоб удобнее работать и ближайшим образом знакомиться с японскою столицей и ее жизнью. Сердечное спасибо им за это!
16-го декабря.
Согласно вчерашнему приглашению, утром переехал в Токио. Военный министр прислал сегодня в наше посольство своего адъютанта, капитана артиллерии Гуц-Номиа и командира 13-го пехотного полка, полковника Ямазо-Сава, моего старого знакомца по задунайской кампании 1877—1878 годов, когда он, в качестве японского военного агента, состоял при главной квартире великого князя главнокомандующего. Этим двум офицерам было поручено показать мне военно-сухопутные учреждения, казармы, быт и учения войск и прочее. Капитан Гуц-Номиа провел семь лет во Франции, где обучался военному делу, и потому совершенно свободно изъяснялся по-французски. Мы начали с осмотра военной школы Сикан-гакко, находящейся в западной части Мицу за кварталами Усигоме.
Громадное двухэтажное здание этого учреждения образует своими четырьмя флигелями большой правильный четырехугольник, внутри коего устроен обширный плац для воинских упражнений. Нас провели в кабинет начальника школы, где я и был ему представлен. Это человек средних лет, с умным и симпатичным лицом, говорящий по-английски. Но английский язык, к сожалению, мне не знаком, и потому объясняться приходилось через переводчика, роль которого весьма любезно принял на себя капитан Гуц-Номиа. Начальник Сикан-гакко состоит в чине полковника генерального штаба и пользуется помещением в самом здании школы.
После предварительного и неизбежного угощения чаем нам была показана роскошно отделанная резным деревом и зелеными драпировками соседняя комната, служащая парадною приемной для микадо, когда его величество приезжает в это заведение на смотр воспитанников и торжественный акт в день выпуска. После этого осмотрели мы библиотеку, довольно богатую изданиями по военным специальностям. Издания преимущественно английские и французские, Многие из них уже имеются здесь в переводе на японский язык, а отдел учебных пособий, занимающий целую комнату и служащий для снабжения воспитанников руководствами, весь переведен и издан по-японски. В залах библиотеки, кроме книг, обращают на себя внимание чертежные и рисовальные работы воспитанников, исполненные с замечательною точностью и тщательностью. Тут были собраны образцы глазомерно-маршрутных и бусольных съемок, планы зданий, мостов, крепостей и полевых укреплений и ситуационные работы как по отдельным местностям на плане, так и по целым территориям на ландкартах. Судя по тому, что я видел, надо признать авторов всех этих работ замечательно искусными чертежниками. Это, впрочем, не мудрено, если вспомнить любовь японцев к рисованию вообще и ту кропотливую тщательность исполнения отделки мельчайших деталей, какая свойственна всем их ремесленным изделиям.
Из библиотеки мы перешли в военный музей, где собраны богатые коллекции моделей и образцов, относящихся ко всем специальностям современного военного дела. Эти модели служат для воспитанников наглядным пособием при обучении артиллерии, фортификации, инженерно-строительной части и прочему. Затем были осмотрены физический кабинет, химическая лаборатория и кабинет топографический, в особенности богатый по количеству технических предметов. Видно, что здесь занимаются топографией в обширных и серьезных размерах. Аудитории, из коих одна устроена амфитеатром, весьма просторны, светлы, отлично приспособлены в акустическом отношении и вообще заметно, что при сооружении здания на этот предмет было заранее обращено должное внимание. Точно то же надо сказать о рекреационной и репетиционных залах, где воспитанники в свободное от лекций время занимаются науками и искусствами, к чему здесь имеются все приспособления в виде отдельных широких столов с подъемными пюпитрами и планшетами.
Один из флигелей занят под помещение воспитанников. Вдоль внутреннего коридора идет ряд комнат, каждая о двух светлых окнах с одною выходящею в коридор дверью. В каждой такой комнате помещается по шести воспитанников, на каждого из них имеется особая кровать, устроенная в виде продлинноватого ящика, в котором помещается белье и вещи воспитанника. При кровати полагается довольно толстая, мягкая циновка, заменяющая тюфяк, и до четырех байковых одеял, полагается и подушка, но большинство по привычке, усвоенной с детства, предпочитают употреблять вместо подушки макуру — особый деревянный инструмент, который уже описан мною раньше. Оружие и военное снаряжение располагаются по стенам, на определенных местах и на деревянных полках, где воспитанники могут держать и лично им принадлежащие книги. Простой деревянный стол и иногда несколько табуреток довершают обстановку комнаты. В заднем флигеле помещается обширная общая столовая, устройство и обстановка коей вполне сходствует с таковыми же в европейских пансионах учебных заведений. Когда мы вошли в эту залу, ряды ее столов были уже уставлены приборами с готовыми кушаньями для обеда. На каждых двух воспитанников полагалась деревянная кубышка вареного риса, заменяющего хлеб, а затем каждому особо — чашечка с квашеною редькой, чашечка с рыбой, чашечка с какими-то вареными овощами и блюдце с десертом. Вместо напитков — свежая вода и чай в конце обеда. Японцы вообще едят мало, и потому этой, на наш взгляд, скудной порции для них совершенно достаточно.
При школе имеется просторный крытый манеж, где воспитанники обучаются на казенных лошадях верховой езде, которая обязательно требуется от выпускаемых в артиллерию и кавалерию, но будущих кавалеристов в школе много не бывает, да и не может быть по самому составу японской кавалерии. В нынешнем году число их ограничилось только пятью. Готовящихся к артиллерийской службе несколько более, человек до двадцати. Впрочем, ни те, ни другие ничем не отличаются по внешности своего обмундирования от остальных воспитанников, и прохождение общего курса пехотного образования наряду с прочими для них обязательно.
Форма воспитанников состоит из мундирной однобортной куртки с крючками вместо пуговиц, затем — панталоны навыпуск по каблук и черные кожаные ботинки, для зимы — плащ с капюшоном. Головной убор — американская плоская шапочка с прямым козырьком, представляющая один околыш с донцом безо всякой тульи, спереди на околыше герб и подборный ремешок. Как шапка, так и весь остальной костюм шьется в школьной швальной из темно-синего английского сукна. Унтер-офицеры отличаются узенькою галунною нашивкой на рукавах. Форма эта в высшей степени проста, в ней нет ничего нарядного, ничего блестящего, но она очень удобна, хотя в массе, в строю производит на глаз несколько мрачное впечатление. Вооружение составляет ружье Снайдера со штыком-ятаганом, носимым в черных кожаных ножнах на ременном черном поясе с темною стальною бляхой, на коем носится также и патронная сумка из черной лакирований кожи. Форменный ранец со скатанным на нем байковым одеялом, надеваемый на смотры, большие ученья и маневры, дополняет строевое снаряжение воспитанника. Шанцевый инструмент распределяется по взводам в задней шеренге, преимущественно между теми воспитанниками, которые готовятся к инженерной службе. Кроме того, на время специальных практических упражнений для готовящихся к выпуску в артиллерию и кавалерию полагаются чакчиры и длинные сапоги желтой кожи с настежными шпорами, а из вооружения для первых — карабин Аль-бани, для вторых — магазинка22 и кавалерийская сабля.
Все вообще воспитанники кроме стрельбы в цель из пехотных ружей обучаются еще стрельбе и из револьверов, фехтованию на штыках, палицах, рапирах и эспадронах, а также и гимнастике, в которой они по свойственной вообще поджарым японцам ловкости и верткости являются истинно молодцами. Для фехтования имеются две школы или методы: одна — общеевропейская, другая — древнеяпонская. Для этой последней обучающиеся надевают особые маски-шлемы, лакированные латы и какие-то особые юбки по щиколотку: обе руки предохраняются толстыми перчатками с высокими кожаными крагами по локоть. Древнеяпонский бой происходит на бамбуковых тростях с длинными рукоятками, за которые дерущийся берется обеими руками. Длина этих тростей различна и соответствует размерам старых японских сабель (короткой и длинной) и бердышей, или кривых ножей, которые насаживались на длинное древко. Противники перед боем делают друг другу салют в виде земного поклона и затем, быстро вскакивая на ноги, приступают попеременно к нападению и обороне. Древний бой всегда сопровождается визгом вроде нашего казачьего во время ‘лавы’ и рычанием вроде звериного. Иногда в бою одновременно принимают участие несколько противников — от шести до десяти человек, и тогда происходит очень эффектная общая свалка. Самый бой нередко варьируется состязанием различных оружий: сабли малой против большой, сабли против копья или бердыша и тому подобное. Для всего этого существуют особые приемы, жесты, позы и преимущественно увертливые скачки в сторону, совершенно иные, чем у нас, но описание их слишком отвлекло бы меня от прямой моей задачи. Скажу только, что этот бой всегда был очень популярен и пользовался большим почетом и уважением в Японии, так что фехтовальному искусству обучались там не только самураи, но нередко и совершенно мирные граждане, даже светские женщины, для которых и до сих пор имеются здесь свои особые фехтовально-гимнастические заведения.
В нашем присутствии, кроме фехтовального боя, происходило еще на плацу и строевое учение воспитанников, соединенных в одну роту боевого комплекта. Роту выстроили развернутым фронтом и заставили проделать последовательно все ружейные приемы, означенные в японском уставе, с заряжанием и прицепкой включительно, затем обучающий перешел к поворотам и ломке фронта на взводы, полувзводы, отделения и ряды, далее к движениям всеми этими частями фронта, комбинируя на ходу разные перестроения до движения развернутым фронтом включительно. Все эти приемы и построения были исполнены с замечательною отчетливостью и вниманием к делу. Учение закончилось рассыпным стрелковым строем, с движением перекатными цепями для наступления и отступления, с переменою фронта и построением кучек и каре против кавалерии и, наконец, примерною атакой в штыки, которая, между прочим, по уставу происходит у них молча. Весь порядок рассыпного строя, равно как и все предварительное ротное учение целиком заимствованы из французского устава и потому сохраняют как все его достоинства, так и недостатки. Но могу сказать только одно, что все строевые офицеры школы отличаются полным, до педантичности точным знанием и исполнением своего дела. Все они, равно как и весь состав преподавателей и начальства — исключительно японцы, получившие военное образование в школах разных европейских армий.
Из военной школы, направляясь к северу вдоль набережной канала Канда-гавы (Ячори), приехали мы в арсенал, находящийся в южной части Койсикавы, — одного из северных участков Мицу. Арсенал со всеми его зданиями и садом занимает обширную площадь почти до трех верст в окружности, примыкая своею южною стороной к набережной той же Канда-гавы. Начальником арсенала состоит полковник артиллерии, очень любезно встретивший нас в своей канцелярии и взявший на себя труд лично показать нам вверенное ему учреждение. В нескольких больших двухэтажных кирпичных корпусах помещаются обширные мастерские, хорошо снабженные всеми новейшими механическими и машинными приспособлениями к полному производству решительно всего, что нужно для вооружения армии. Тут же находятся склады готового уже оружия, запасы ружей разных систем для снабжения ими в случае надобности государственного ополчения, патронный завод, литейный отдел, отдел обозных и артиллерийских принадлежностей, переделочные мастерские для исправления попорченного оружия и, наконец, музей образцов современного и древне-японского оружия и снаряжения. В этом музее обратили мое внимание на древние пики с древками громадной длины — более двух сажен, и на образ нерукотворенного Спаса, писанный масляными красками на жестяной доске, в вышину около десяти и в ширину около восьми дюймов. Он был найден в земле несколько лет тому назад при вырытии фундамента под одно из арсенальных зданий на глубине около двух сажен, где пролежал, вероятно, более двухсот лет, так как, надо думать, что спрятали его в землю местные крестьяне во время воздвигнутого на них по всей Японии жестокого гонения в 1622—1638 годах. Несмотря на столь долгое пребывание в земле, образ хорошо сохранился, даже краски его не потеряли своей выразительности. Характер письма его западно-европейский.
При арсенале находится громадный и великолепный сад с большим прудом, ручьями и каналами, прелестными лужайками, таинственными гротами и дикими скалами, где на вершине одной из них красуется буддийская часовня. В прежнее время сад этот, вместе с бывшею при нем леки, принадлежал князю Мито, теперь же он — собственность правительства.
По сведениям сообщенным мне в арсенале, вооружение Японцев до 1853 года состояло из лука с колчаном стрел, пики, двух сабель, длинной и короткой, которые носились каждым воином, а для стрелков имелось фитильное ружье, редко, впрочем, употреблявшееся в дело. Все это было показано мне на месте в превосходных образцах и на манекенах. Более трехсот лет тому назад, именно в 1542 году, Португальцы послали из Кагосимы несколько фитильных ружей в подарок микадо, и тогда по этим образцам, по приказанию сегуна, было сделано громадное количество ружей в самой Японии и введено в войска. С тех пор, до прибытия в Японию иностранцев, фитильное ружье и фитильный пистолет были там единственным ручным огнестрельным оружием, С 1853 года японцы принялись закупать ружья и орудия европейской конструкции. В 1854 году им были подарены покойным императором Николаем Павловичем орудия с разбившегося в Симоде фрегата Диана, послужившие новым образцом для местного производства и отчасти для вооружения береговых батарей. В настоящее время эти орудия, как историческое воспоминание, хранятся частию при арсенальном музее, частию в Токийском порте и при Морском училище. Первое новое ружье, которое стало известно Японцам, было пистонное, заряжающееся с дула, затем в провинции Кью-сю приняли прусское игольчатое ружье, а с началом семидесятых годов стали делать опыты над разными системами, вводили ружья Генри Мартини, Альбани и т. д., и только в 1878 году остановились на ружье Снайдера и вооружили им почти всю армию, сдав Мартиниевские винтовки в арсеналы, как запас для резервов. Альбаниевские карабины отчасти остаются еще в артиллерии, а кавалерия перевооружена магазинками. С 1873 года Японцы, с усердием достойным лучшей доли, пустились закупать для армии и флота орудия разных систем, не решаясь окончательно остановиться ни на одной, причем, сказать мимоходом, разные англо- германо- и жидо-американские поставщики и коммиссионеры не мало погрели себе руки на разных надувательных проделках. Для флота правительство закупило орудия Круппа, Армстронга, заряжающиеся с дула, Паррота и др., так что почти на каждом военном судне у Японцев попадаются разносистемные пушки. Та же разносистемность и разнокалиберность господствуют пока и в полевой артиллерии, где правительство только недавно решилось ввести шотландскую пушку для единообразного вооружения своих горных батарей. Вообще, довольно затруднительно исчислить все роды и системы огнестрельного оружия в Японии, так как они постоянно меняются, а в последнее время там выработали даже собственную систему скорострельного ружья (в роде берданки), которое демонстрировал мне в мастерских токийского арсенала сам изобретатель, военный офицер. Предполагается заготовить некоторое количество этих ружей и вооружить ими для практического опыта какую-либо часть пехоты, с тем что если результат опыта окажется удачным, то это ружье быть может окончательно введется в армии, заменив собою все ныне там существующие иностранные системы.
Не мало приходилось правительству бороться с разными существенными затруднениями при введении регулярной армии. Одним из главнейших был недостаток знающих свое дело офицеров и в особенности унтер-офицеров. Хотя в прежние времена некоторые молодые самураи обучались военным наукам в Нагасаки, у децимских Голландцев, но обучение их оставалось только теоретическим, чисто отвлеченным, безо всяких практических упражнений как по строевой так и по тактической, артиллерийской и полевой фортификационной частям, тем более что и сами учителя были специалистами скорее по коммерческому чем по военному делу. Таким образом все децимское обучение ограничивалось заучиванием разных старинных руководств и учебников. Сознавая недостаточность этого способа, сегун в 1867 году выписал из Франции целую серию инструкторов, в числе 21 человек, к которым поступили для обучения многие молодые люди, во тут крайнее затруднение как для обучающих так и для обучаемых оказалось в обоюдном непонимании языка, тем не менее дело с наглядки пошло гораздо успешнее чем в Дециме. Некоторые, наконец, прошли школу у прусскаго фельдфебеля Коплена, которого выписал в Японию князь Кью-сю, но эта школа ограничивалась чисто фронтовою муштрой, то есть тою стороной дела которая может быть названа автоматическою. Ученики Коплена отчетливо маршировали и поворачивались по темпам, отчетливо проделывали ружейные приемы, пожалуй недурно стреляли в мишени с заранее определенных дистанций, но и только. Словом, число всех, таким порядком образованных, офицеров, считая тут и прежних децимских, было весьма недостаточно для удовлетворения потребностей даже такой незначительной армии какую заводили у себя Японцы на первое время. Но правительству поневоле приходилось тогда производить в офицерские чины таких господ которые ни по образованию, ни по общественному положению не имели на то права: других взять было негде и выбирать не из чего. Этого еще мало, из чувства признательности и справедливости, правительство должно было терпеть в армии людей хотя и невежественных в военном смысле, но преданных ему в политическом отношении, послуживших ему в тяжелую пору, в дни реставрационной революции и после нее, пока положение новой власти было еще шатко. Находя нужным пристроить и обеспечить их верным куском хлеба, правительство учредило для них даже такие места и должности какие встречаются только в японской армии и ее администрации. Пришлось создавать не только армию, но одновременно с нею и контингент офицеров и унтер-офицеров, который соответствовал бы своему назначению. С этою целию было сделано все возможное: Выписана в 1872 году из Франции вторая миссия военных инструкторов, и несколько человек из наиболее способных молодых офицеров Японцев были посланы в Европу для практического ознакомления с порядком службы и изучения военных установлений. В то же время для обучения вышеупомянутых старых офицеров была учреждена школа, известная под названием То-яма-гакко, затем основано отдельное унтер-офицерское училище, Кио-до-дан, военное училище для молодых людей, Сикав-гакко, а ныне есть уже и специально офицерская школа, нечто в роде военной академии. Что правительство не жалело материальных средств на нужды армии, доказывают те денежные суммы которые с 1873 года были отпускаемы военному министерству. Так израсходовано:
в 1873 году 8.000.000 иен
‘ 1874 ‘ 8.000.000 ‘
‘ 1875 ‘ 6.950.000 ‘
‘ 1876 ‘ 7.250.000 ‘
‘ 1877 ‘ 5.850.000 ‘
‘ 1878 ‘ 5.743.000 ‘
Итого, за шесть с половиной лет 41.793.000 иен (52.241.250 кр. руб.). В среднем, ежегодно по 6.000.000 иен (7.500.000 кр. руб.). В 1880 году израсходовано 5.000.000 иен, и правительство имеет все основания питать надежду что на будущее время расходы военного министерства не превысят этой нормы, при которой годовое содержание солдата обходится во 143 иена (178 руб. 75 коп. кред.).
Вторая французская военная миссия, бесспорно, сделала многое как для устройства военных школ так и для организации армии, что работы ее были не бесплодны, доказывает нынешнее состояние корпуса офицеров и унтер- офицеров. Результаты эти, без сомнения, были бы еще успешнее если бы военная миссия обязалась по контракту не заниматься устройством лишь технической части, но следить и за практическими занятиями войск, что на первое время было в особенности важно, так как от этого оставались бы в большем выигрыше и дисциплина, и отдельное обучение каждого солдата. Теперь эти невыгодные стороны уже устранены усилиями самих Японцев, в которых я вообще заметил очень похвальное стремление выбиваться из-под влияния иностранцев как скоро дело для коего иностранец был призван вполне усвоено ими. А усвояют они необыкновенно быстро и толково. Чуть дело ими усвоено, тотчас же происходит замена европейских инструкторов и техников своими, японскими,— и дальнейший ход его, как заведенная машина, совершается уже вполне самостоятельно, причем следят лишь за новейшими усовершенствованиями и открытиями в своей специальности, чтобы всегда стоять на высоте ее развития в Европе и Америке. Вот, например, и теперь в этом арсенале, где мне были показаны все мастерские: литейные, оружейные, патронные и прочие заведения в полном ходу их работы. Я уже сказал что все это заведено на широкую ногу, со всеми усовершенствованиями, какие принесло по данной специальности последнее слово науки, и, к крайнему моему удивлению, между многочисленным штатом мастеровых разных степеней и специальностей не нашел я ни одного мастера, ни одного инструктора, ни одного даже директора из иностранцев: от первого до последнего все они были чистокровные японцы. О скрупулезной точности, чистоте, аккуратности, прочности и прочих достоинствах работы нечего много распространяться: качества японских мастеров и их добросовестность в этом отношении достаточно известны.
17-го декабря.
Сегодня в обществе наших моряков А. А. Струве и В. Н. Бухарина, под водительством драгомана нашего посольства А. Ф. Маленда, поехал я осматривать парк Уэнно и храм Асаксы.
От посольсского дома до Уэнно будет добрых шесть верст расстояния, но по здешнему это считается недалеко. Путь наш лежал сначала мимо военного плаца, затем вдоль набережной канала Тамори-ики, отделяющего замок от Сото-Сиро, далее мы пересекли по радиусу северную часть этого округа и, переехав по мосту Иоро-зуйо, через Канда-гаву покатили по улицам Отайи, после чего выехали наконец по Муро-мати на площадь Ямаста.
Эта площадь, примыкающая северным своим концом к парку Уэнно, представляет собою постоянную праздничную ярмарку: она наполнена торговыми ларями, ятками и переносными лавочками, которые строятся наскоро из бамбуковых жердей и дешевых циновок. Продается в них всякая всячина: в одних — съестные припасы, овощи и преимущественно рыбы со всевозможными плодами моря, в других — носильное платье или обувь, бумажные материи, дешевые галантереи и так далее. Тут же пристроились разные маленькие театрики марионеток, диорамы, панорамы и китайские тени, качели и карусели, балаганы разных шутов, жонглеров и фокусников, ‘кабинеты’ редкостей, астрологов и гадателей, а также множество мелких переносных ресторанов и чайных домов. Все это кричит о себе аршинными и даже саженными афишами, размалеванными вывесками, картинами, вывесками-фонарями и пестрыми флагами. Тут вечно, что называется, нетолченая труба народу из низших и средних классов городского населения: над площадью неумолкаемо носится гомон людских голосов и возгласов, сквозь который то и дело прорываются всякие свисты, зыки и рыки, комические подражания крикам разных птиц и животных, звуки самсинов, дудок, барабанов, колокольчиков, детских трещоток и тому подобное. Миновав Ямасту, мы въехали в прелестную аллею громадных многовековых кленов и остановились против небольшого конусообразного холма, скрытого со стороны аллеи кипами высоких кустарников и раскидистых деревьев. На вершине этого холма помещается большой темно-бронзовый идол Дай-Буддса, то есть великого Будды, сидящего по обыкновению в чашечке лотоса и погруженного в самосозерцательный покой. У подножия холма, против идола, поставлены по сторонам два большие каменные канделябра и пара каменных же водоемов с освященною водой, а несколько в стороне, влево от этих предметов, восседает на каменном цоколе бронзовая статуя Кваннон-сама — одного из важнейших джинов (то есть небесных духов) буддийского пантеона, наверху же, перед истуканом Будды стоит бронзовая чаша, наполненная пеплом, в который молельщики втыкают дымящиеся курительные свечи.
Неподалеку от этого холма, при входе с кленовой аллеи в великолепную рощу, наполненную гигантскими кедрами, криптомериями, кипарисами и другими старорослыми деревьями, высится гранитное тори, из-под которого начинается священный путь в глубину этой священной рощи. Путь этот представляет широкий тротуар, выложенный в косую клетку гранитными плитами и обрамленный с обеих сторон двойными и тройными рядами выточенных из камня монументальных канделябров, где у каменных фонарей прорезаны насквозь изображения луны во всех ее фазах. Эти оригинальные канделябры вместе с несколькими встречающимися на всем пути гранитными тори являют собою наиболее полный образец японских пропилей, осеняемых к тому же с обеих сторон раскидистыми ветвями дерев-великанов, между которыми изящный японский клен (момидза) занимает по красоте своей первое место. Особенный эффект священного пути состоит в некотором изломе его линии на половине ее протяжения, вследствие чего вы не видите сначала самого храма и только приблизясь уже к последнему тори, взор ваш неожиданно открывает в глубине длинной аллеи оригинальный портик и за ним — фронтон священного здания, над которым сплошною зеленою стеной сплотились на заднем плане высокие кудрявые деревья. Все это вместе взятое выходит необычайно красиво.
Несколько в стороне от священного пути, с правой стороны среди рощи, высится над купами дерев пятиэтажная красная пагода. Каждый этаж ее окружен наружною галерейкой со сквозными перилами и отделяется от следующего китайскою кровлей с подвешенными на всех углах ее колокольчиками, на верхушке же последней остроконечной кровли торчит высокий металлический шпиль с насаженными на него бронзовыми шарами, тарелками и полумесяцами. Эти пять этажей, по объяснению местного бонзы, знаменуют собою пять степеней самоуглубления, ведущих к нирване.
Я не стану описывать портик и передний двор уэнноского храма с его массивными бронзовыми канделябрами, водоемами и фимиамницами, так как в главных чертах это все то же, что мы уже видели в нагасакском храме Дайондзи: скажу только, что храм этот известен под названием Тоо-соу и в обстановке своей носит смешанный синто-буддийский (риобусинто) характер. Он невелик и в плане своем имеет крестообразное начертание. Прежде здесь красовался обширный и великолепный храм того же имени, но, к сожалению, он сгорел во время реставрационной революции в июле 1868 года. Главную достопримечательность Тоо-соу составляют гробницы сегунов и семейный склеп фамилий Гозанге, но иностранцам почему-то не разрешается доступ в эти усыпальницы. Нам пришлось ограничиться только осмотром храма снаружи и той его внутренней части, которая благодаря раздвижным ставням передней стены доступна всем вообще посетителям. В этой-то части дежурный бонза обратил наше внимание на небольшие ширмы, где по золотому фону были изображены сцены какой-то царской охоты весьма бойкою кистью знаменитого в этом жанре художника Хана-буса-Ипио (конца XVI и начала XVII века), в особенности хороши в них так называемые иема — рисунки лошадей в разных положениях. В алтарной части храма стоит довольно много разных позолоченных идолов рядом с кангами, синтойским зеркалом Изанами и на пилястрах подпотолочным карнизом, внутри же храма развешаны, как объяснил нам бонза, портреты знаменитых японских писателей, теологов и философов.
С правой стороны при этом храме находится особый небольшой придел, где над алтарем висит в позолоченной раме полурельефное и тоже позолоченное изображение священного хлеба, на небесно-голубом фоне. Придел этот, по объяснению бонзы, посвящен памяти Канда-мио-джина {Мио значит святой, джин или, по-китайски, дзин, дух, гений.}, специального патрона города Токио. При этом бонза показал нам висящие на правой стене гигантскую саблю и секиру, а под ними на столе — две головы рогатых демонов, пребезобразные, но превосходно сделанные из папье-маше. Легенда повествует что Панда, защищая свой возлюбленный город от козней двух демонов, отрубил им головы,— одному этою самою саблей, а другому этою самою секирой, и вот, мол, какие страшные были эти демоны,— судите сами по их точным изображениям! Впрочем, А. Ф. Маленда сообщил вам что в Токио имеется еще другой храм в честь Канда-мио-джина, настоящий, большой храм, тера, где точно также показывают и головы, и саблю с секирою, уверяя что те-то и есть самые подлинные и что из того храма ежегодно совершаются по городским улицам торжественные духовные процессии в честь токийскаго патрона. Мы спросили нашего бонзу: нельзя ли видеть их богослужение, бонза даже обрадовался и тотчас же побежал предупредить о вашем желании старшего жреца этого храма. Минут через пять тот появился пред алтарем, войдя во храмину задним ходом. Облачение его состояло из белого балахона с широкими, пли так называемыми греческими рукавами, светло-зеленой креповой мантии, накинутой на плечи, и длинной, толстой ленты, вершка в два шириной, с какими-то плетешками и кистями из шелкового шнура по обоим концам, лента эта была перекинута у него поверх мантии через левое плечо и спускалась сзади до пят, а на голове жреца надето было нечто в роде кардинальской шапки из сетчатой волосяной материи, в руках держал он молитвенник, в форме обыкновенной книжки, и опахало из белого конского волоса. Опустясь на колени, лицом к алтарю, жрец сделал один удар в барабан чтобы ‘разбудить’ духа и затем стал бормотать по книжке какие-то молитвы, время от времени слегка помахивая то вправо, то влево своим опахалом. В заключение он простерся ниц и, полежав так с полминуты, поднялся чтоб еще дважды глухо стукнуть в барабан, после чего на некоторое время пристально уставился взором прямо в глаза идолу и, наконец, тихо отошел прочь, к ступеням главного портала, где помещались мы в качестве зрителей. Приличный гонорар за его богослужение был принят им от вас весьма благосклонно, но разрешения осмотреть сёгунские усыпальницы мы и после этого все же не получили, несмотря на свои обещания вторичной ‘благодарности’. Почему такой строгий запрет, не знаю.
Парк Уэнно, расположенный на невысоких плоских холмах, весьма обширен, тенист и живописен, В особенности хорош вид на прилегающее к нему озерко ‘Сино-базуно-ике’ (в переводе значит ‘пруд нетерпения’) с прелестным островком, на котором находится храмик богини Бентен. Это озерко около двух верст в окружности, широко и густо поросло у берегов роскошными лотосами и лиловым ирисом (по-японски сиобу). Облюбованное священными журавлями, оно в изобилии наполнено крабами, черепахами и разными породами диковинных рыб — от мелкой ружетки и золотой до самых крупных многолетних карпов, и так как воды его кристально прозрачны, то с набережной островка прекрасно можно наблюдать жизнь этого подводного царства. Между курьезами парка вам непременно покажут близ озерка одну сосну, называемую луною. Такое название дано ей вследствие того, что одна из неестественно искривленных ветвей ее загнута в совершенно круглое кольцо, силуэт коего, отчетливо вырезываясь на фоне неба, подал японцам повод к сравнению его с луной. В самом парке и у берегов озера вы встречаете несколько каменных террас и площадок, наполненных кумирнями, чайными домиками и тирами, на одной из них устроился один из лучших токийских ресторанов, где нам показывали особую комнату, куда обыкновенно приезжают завтракать нынешние японские министры. В глубине парка устроен зверинец, где пока ходит лишь один заморенный медвежонок с острова Матсмая.
Отведав в министерском ресторане свежих устриц, весьма мясистых, но отличающихся несколько своеобразным привкусом, что, впрочем, не вредит их съедобности, отправились мы в соседнюю часть города, известную под названием Асакса-Окурамайя, взглянуть на знаменитый тамошний храм Кинриусан, посвященный Кваннон или Каннон-сама — буддийскому божеству, играющему роль посредника между землей и небом.
От Уэнно до Асаксы, по здешнему очень близко, — не более двух верст, поэтому через четверть часа мы уже остановились перед проходом, ведущим ко главному порталу храма и, выйдя из дженерикшей, были тотчас же подхвачены потоком густой толпы, двигавшейся вперед, в то время как другой подобный же поток, о-бок с первым, следовал ему навстречу, в обратную сторону. Весь круговорот этого движения совершался чрезвычайно спокойно и чинно: не то что давки, даже толкотни было мало, и нигде ни малейшего беспорядка. А между тем полицейских почти не видно. Как хотите, это такое удивительное уважение к порядку, какого нигде в Европе не встретишь. Тут перемешиваются все слои общества, и на всех лицах вы явно читаете чувство добродушной веселости и вежливого, деликатного внимания к окружающим. Японская толпа — толпа вполне благовоспитанная.
Широкий, вымощенный плитой проход, по которому мы теперь двигались, проложен с юга на север через площадь, служащую местом постоянной продажи цветов и растений. В настоящее время по обеим сторонам его расположились временные лавочки и ятки. Здесь теперь специальная ярмарка детских игрушек, очень напомнившая мне по своему характеру наши петербургские ‘вербы’. Надо сказать, что в последние четырнадцать дней последнего месяца в году всегда происходит в Асаксе большая ярмарка, которую ежедневно посещают сотни тысяч народа не только из города и его окрестностей, но также из ближайших провинций, вход открыт с восхода солнца и до полуночи. По вечерам во всем квартале Асаксы зажигается разнообразная иллюминация, в которой, однако, преобладают красные фонари как выражение довольства и веселости, то там, то здесь беспрестанно вспыхивают бенгальские огни, а с моста Риогоку взвиваются в темное небо ракеты, рассыпаясь разноцветными звездами, в то время как на Огаве с плотов и лодок бьют огненные фонтаны, вертятся огненные колеса и спирали, и батальным огнем идет неумолкающая трескотня китайских ‘шутих’ и звездчаток. Каждая семья в эти дни непременно посетит, и даже неоднократно, асакскую ярмарку вместе со своими чадами и домочадцами. Тут специально детский праздник. Доброе божество Каннон-сама, желая усладить для смертных под конец года нелегкий жизненный путь, пройденный ими в течение одиннадцати с половиной месяцев и оставить в их душе доброе чувство примирения со всеми пережитыми за год неприятностями и невзгодами, радушно открывает весь район своего святилища для детского праздника, так как божество это знает, что для японской семьи нет большего удовольствия, как доставить радость своим детям.
Между детскими игрушками асакской ярмарки наиболее видное место принадлежит воинственным предметам вроде жестяных самурайских сабель, бердышей и самострелов. Наряду с этим очень хороши по своей натуральности куклы людей и животных с движущим или звуковым механизмом и обыкновенные, а также всевозможные коробочки и иные изделия из плетеной соломы и бамбуковых волокон, но в особенности замечательны игрушки из тесового дерева (некрашенные), которые являются скорее даже сельскохозяйственными моделями, годными хоть сейчас в любой музей. В этом последнем отделе выдаются по художественности своего исполнения модели японских домиков и храмов, мореходных фуне и разнохарактерных лодок, повозок, сельских орудий и домашней деревянной утвари. Но вот и дань современности и прогрессу: мы видим целый железнодорожный поезд с заводным механизмом в локомотиве, видим и винтовой пароходик, который при помощи такого же механизма может плавать по садовым прудам и канавам, во многих деталях этих последних игрушек преобладает тот же модельный характер, то есть стремление как можно точнее передать все, что есть в действительности. Немало тоже продается тут воздушных змеев (одна из популярнейших и самых любимых игрушек в Японии), вееров и пестрых зонтиков, воланов в виде разрисованных кипарисных лопаток, искусственных цветов, бабочек, птичек, красных фонариков и тому подобного. Не менее важную роль, конечно, играют на этой ярмарке разные фрукты и сласти. Внимание маленьких лакомок более всего привлекают торт-кастера и очень вкусные вяленые плоды какого-то фрукта вроде большой сливы, известные здесь под названием каки, тогда как взрослые лакомки, по-видимому, предпочитают обсахаренные бобы, горох и кукурузные зерна. Наряду с игрушечными и кондитерскими лавками, встречаете вы ‘под Асаксой’ и торговлю съестным как в разнос, так и под ятками. где для приманки гуляющей публики очень аппетитно выставлены жареные рисовые пирожки и шарики, облитые острою бобовою соей, жареная и сушеная рыба и дичь, куры и утки, блюда из трепангов, каракатиц и акульих жабр, разные соленья, варенья и маринады, имбирь и другие пряности. В некоторых лавочках продаются деревянные чашки, тарелки и подносики с очень искусно вырезанными рисунками вроде цветов, насекомых и птиц в сопровождении стихов и пословиц, очень бойко написанных с помощью только резца. В других лавчонках вы можете сделать большой выбор фарфоровых флакончиков и миниатюрных чайничков очень разнообразной и всегда изящной формы, вылепленных из красной, черной и серой глины, все эти вещицы тоже с надписями и рисунками. Затем идут писчебумажные лавки, щеголяющие в особенности пачками слегка разрисованных конвертов и разнообразными письменными приборами, книжные лавки с изданиями для детей и народного чтения и лавки народных и детских лубочных картинок. Тут вы находите большой и разнообразный набор сюжетов религиозных, национально-исторических, юмористических и педагогических. В особенности интересны последние, обыкновенно предлагаемые покупателю целыми сериями, из коих одна изображает, например, от начала до конца всю процедуру возделывания и дальнейшей обработки риса, другая — такую же процедуру ухода за шелковичным деревом и червем и все шелковое производство, третья — культуру хлопчатника или чайного куста и фабрикацию чая, затем идут серия замечательных мест, городов и храмов Японии, разные ремесла и промыслы в картинках, и все это с пояснительным текстом тут же, где-нибудь сбоку, на полях рисунка. Очень хороши также азбуки, где каждому знаку соответствует изображение какого-либо предмета с созвучным ему названием.
Необходимо заметить, что вся асакская ярмарка отличается просто баснословною дешевизной, так что наш брат-европеец не понимает даже, из-за чего тут стоило работать. Кажись, мы много уже перечислили всяких выставленных вещей, но этим далеко и далеко еще не исчерпано все разнообразное содержание асакской торговли. Так, например, тут в это время идет очень бойкая продажа некоторых предметов, специально предназначенных согласно древним обычаям страны для наступающих праздников, а именно, к проводам старого и встречи нового года. Вот, например, из кадушек, наполненных водой, торчат свежесрезанные, усыпанные только что распустившимися цветами ветви сливы и других фруктовых деревьев, которыми на Новый год непременно должно быть украшено жилище каждого домовитого японца даже и в том случае, если оно заключается в бедной, плавающей по каналам лодке. Вот так называемые ‘дерева счастия’, способствующие домашнему благополучию и в особенности счастью и здоровью детей, а потому обязательно долженствующие находиться в каждой семье ко встрече Нового года. Для дерева счастия срезывается пушистая ветвь плакучей ивы, на прутики которой навешиваются цветные бумажки, семиколенчатые бумажные джин-дзи и разные амулеты, из коих каждый имеет свое аллегорическое значение, тут вы видите между ними сделанные из воска или рисового теста рыбу тай, маску толстощекой Окаме — добрейшей, чадолюбивейшей и толстейшей из хрей японской мифологии, далее на прутьях болтаются игральные кости с очками и кости домино, золоченые кружки и пластинки, изображающие денежные знаки, в особенности золотые кобенги23, разные картонажи, блестящие зеркальца, стеклянные шарики и фольговые фигурки, пряники и конфеты. Эти дерева счастия дарятся родителями и домашними друзьями малолетним детям как новогоднее приветствие с пожеланием всех тех благ, которые аллегорически представляются навешанными на ветки вещицами. Вот продаются красные яйца, совершенно такие же как у нас на Святой неделе, здесь, говорят, принято блюдом таких яиц украшать новогодний семейный обед и одарять ими домашнюю прислугу и родственников, являющихся в дом с новогодним визитом. Наконец, вот большая лавка с огромным выбором самых разнообразных масок, носов, париков и фантастических костюмов, так как обычай ряжения под Новый год издревле распространен в Японии, не менее чем у нас на Святках. Эту лавку вы еще издали можете признать по громадной маске толсторожей Окаме, качающейся над толпой на конце длинной и гнутой бамбучины. И каких только нет тут рож и лиц — и людских, и скотских, и совершенно фантастических! Даже рыжеволосого, длиннозубого Джон-Буля и того найдете. Впрочем, тут же можно найти не только маски, но и превосходно вырезанные из дерева и до живости натурально разрисованные головы представителей разных японских общественных и этнографических типов для музейных манекенов. Это все произведения мастерской знаменитого токийского игрушечного мастера-резчика и лепника Бенгоры, отличающегося также своею замечательною дешевизной. Много есть тут и других лавочек, торгующих масками, но Бенгори по справедливости принадлежит пальма первенства.
Я заметил, что детский мир в особенности интересуется здесь двумя приманками. Множество живых любопытных глазенок устремлено, во-первых, на бродячего артиста, который, присев на корточки перед своим лотком, вылепливает из какой-то желтоватой, смолисто-тягучей, но быстро крепнущей мастики разных петушков, коньков, собачек и человечков. Делает он это преоригинальным образом, а именно: берет в рот соломинку с насаженным на другой конец ее комочком мастики и начинает в нее дуть, по мере того, как комочек, скатанный перед тем на соломинке в шарик, начинает раздуваться подобно мыльному пузырю, артист с помощью собственных пальцев придает ему формы того или другого животного, затем тут же раскрашивает свою фигурку и любезно подносит ее в подарок по очереди одному из окружающих его детей. Родители в оплату за такую любезность обыкновенно бросают ему на лоток какую-нибудь мелкую монету. Таких искусников я видел здесь несколько, и все они прекрасно зарабатывали себе на своих маленьких презентах.
Второе, что еще больше привлекает детей, — это обычай выпускать на волю птичек, совершенно сходный с таким же обычаем у нас. И тут, точно так же, как у нас, птицеловы выходят на базар с десятками клеток на лотке или на коромысле и предлагают малолетнему люду сделать доброе дело — подарить свободу пленникам-пичужкам. Дети с величайшею охотой окружают птицелова и сами выбирают и выторговывают у него птичек, сами отдают за них деньги и сами же растворяют клетку, приподнимая ее вверх на воздух. И когда освобожденная птичка радостно взовьется к небу, толпа маленьких анко и мусуме {Анко — мальчик, мусуме — девочка.} приветствует ее радостным кликом и долго следит за нею глазами. Все они знают, что птичка полетит к лучезарной богине Тенсе и расскажет ей, какие в Японии есть добрые дети и как какой-то маленький анко выкупил ее из неволи. Кормление голубей, живущих при асакском храме, тоже входит в круг детских обычаев данного периода. На время ярмарки голубятники запирают по несколько пар этих птиц в продолговатые плоские клетки и выносят их в ряды, выставляя на клетках блюдца с ячменем и вареным рисом. Дети покупают этот корм и собственноручно сыплют его голубям сквозь верхнюю решетку клетки. Все такие обычаи рассчитаны, видимо, на то, чтобы развивать в детском сердце добрые чувства. Вообще детей тут множество, над обоими потоками толпы так и носятся звуки радостных детских голосов, свистулек, трещоток, летают бумажные бабочки, зеленые и красные каучуковые шары, а еще выше парят нарядные змеи и бумажные человечки в виде каких-то гномиков и уродцев Джон-Булей.
Но вот течение толпы принесло нас к высокому деревянному порталу вроде триумфальных ворот, где с обеих сторон его фронта в высоких нишах стоят два идола-гиганта. Это Нио-джины — небесные стражи, оберегающие вход в священную ограду от злых духов и людей, являющихся с нечистыми намерениями. Обе фигуры, поставленные в грозных позах, очень искусно и пропорционально вырезаны из дерева, головы, лица и обнаженные части их тела сплошь покрыты кроваво-красною краской, а драпировки одежд — зеленою с золотыми узорами, лица же чрезвычайно экспрессивные отличаются грозным и даже зверским выражением, так что этих Нио-джинов скорее надо бы назвать адскими, чем небесными стражами. Но, несомненно, эта рельефная экспрессивность должна производить некоторое впечатление на суеверное чувство. Перед каждым из этих идолов на решетках и пьедесталах навешаны приношения, состоящие из нескольких десятков соломенной обуви (зори), обязательно оставляемой здешним Нио-джинам благочестивыми странниками, возвращающимися домой после трудного восхождения, по данному обету, на самую вершину священной Фудзиямы. Таков уже издревле заведенный обычай. Портал этот называется ‘Княжескими воротами’, весь он раскрашен красною, черною и зеленою краской, часть его стен покрыта резьбой из мелких шестигранников, напоминающих пчелиные соты, а в самом пролете подвешены к потолку громадные цилиндрические и шарообразные фонари с черными письменами.
Ta же толпа понесла нас отсюда и далее. Мощеный тротуар в виде прямой, широкой улицы продолжается до самого храма, будучи точно также обставлен с обеих сторон циновочными ятками, но предметы торговли здесь уже другого характера. Под навесами этих яток вы встречаете разные священные буддийские изображения, деревянные и бронзовые статуэтки идолов, восковые и курительные свечи, кадила и кропила, домашние божнички, четки, ладовки, амулетки и т. п.
Внутри храмовой ограды, от главного пути, носящего название Кинджусан Акса-тера, идут в обе стороны несколько поперечных каменных тротуаров, разбивающих двор и священную рощу на несколько участков, где вокруг главного храма разбросано более сорока капищ, молелен, божничек, небольших храмиков и монашеских келий. Все эти храмики и каплицы посвящены разным божествам и гениям (джинам) синто-буддийскаго культа, между коими предпочтительным вниманием массы поклонников пользуются каплицы богини гармонии и моря Бентев, властителя жизни человеческой Саннбо, патрона воинов Хатчимава, покровителя рисоводства Инари, покровителя моряков Уми-но-ками и, наконец, гения богатств, вислоухаго и тучного Китайца, Дайкока.
Не доходя главного храма, возвышается слева в одной из побочных аллей пятиэтажная пагода точно такой же архитектуры как и в Уэнно, а справа—второй портал с такими же Нио-джинами как в первом, открывающий проход на особую площадку, где на открытом воздухе, под сенью священных дерев, помещаются два идола крупных размеров, оба отлитые из бронзы. С ореолами вокруг голов, они благодушно возседают рядком, с жезлами в руках, на одном высоком каменном пьедестале. Жезлы их украшены наконечниками в роде сквозного пикового туза, в который продето с каждой стороны по три металлические кольца, — это обыкновенная форма священного жезла (а также и длинного посоха), придаваемого некоторым святым буддийского пантеона. Нам объяснили что эти идолы-братья имеют особое значение как исцелители ото всех недугов,— стоит только болящему прийти к ним и, помолившись, потереть рукой на их металлическом теле то место которое у него болит, а затем тою же рукой потереть его и у себя, в результате, по уверению бонз, получается полное исцеление или, по крайней мере, облегчение страданий. В правой же стороне находится круглый пруд, поросший лотосами, с островком по середине, на островке — храмик, весь в зелени, в воде плавают карпы.
Главный храм, так называемый Кинриусан или Асакса-тера, выстроен из дерева и представляет собою четырехугольное, снаружи как бы двухэтажное здание на каменном фундаменте, под двух-ярусною серо-черепичною кровлей. Первый ярус этой кровли, опоясывая храм между первым и вторым этажом, покрывает наружную широкую галерею вокруг нижней части храма и венчается легкою галерейкой второго этажа, остающейся под сенью значительно выдавшегося вперед второго яруса кровли, вышина которого равняется почти одной трети вышины всего храма, от основания до верхнего гребня. Кровля весьма массивна и как бы нахлобучена на здание, но замечательно что при этом на вид она нисколько не подавляет собою остальные его части, и в этом-то, конечно, заключается главный, так сказать, фортель архитектурного японского искусства, умеющего так гармонически сочетать легкость с массивностию, что в общем у вас получается художественное впечатление. Деревянные части здания окрашены в яркий вишнево-красный и, местами, зеленый цвет с черными кое-где каймами. Этот характер окраски вообще преобладает как в пятиэтажной пагоде, так и во всех остальных религиозных постройках Асаксы. Храм окружен великолепною, многовековою рощей, где в особенности хороши массивные, величественные кедры. Внутренность Кинриусана разделяется на три продольные части рядами массивных темно-красных колонн, амвон отделен высокою решеткой, за которою помещается против главного алтаря большой деревянный ящик со сквозною решетчатою крышей, куда молящиеся опускают денежные подаяния в пользу храма. Идол Каннон-сама, озаренный зыблющимся светом от множества горящих пред ним восковых свеч, и сияющий позолотой риз ореола, таинственно смотрит во храм из глубины своего возвышенного алтаря, из-за железной сетчатой решетки. На стенах и колоннах развешано несколько религиозных картин рисованных на золоченом фоне и вставленных в рамы, а также изречений и молитв изображенных золотыми письменами на черных лакированных скрижалях. В левом приделе храма Ra алтаре заметили мы большой рисовый хлеб, величиной около полутора фута как в вышину так и в нижнем поперечнике.
Во храме толчется множество народа: одни уходят, другие приходят, осматривают разные его достопримечательности, встречаются со знакомыми, проделывая при этом всю церемонию взаимных приветствий, болтают и развлекаются, во среди этого все же находят возможность уделить минутку и молитве, процедура которой заключается в том что желающий помолиться подходит к решетке амвона, ударяет от одного до трех раз в ладоши чтобы разбудить ‘духа’ или вызвать его внимание, и затем приняв сосредоточенное выражение, на коленях или стоя, со сложенными молитвенно руками и потирая время от времени ладонь об ладонь, произносит про себя свою краткую молитву, прося у Каннон-сама посредничества в исполнении желаемого. После этого, положив земной поклон, молельщик бросает в ящик какую-нибудь монету, либо покупает свечу, а не то курительную палочку у особо приставленного к тому бонзы, предоставляя ему же употребить ее по назначению, и отходит прочь уверенный что Каннон-сама исполнит все о чем он молился, если только это ‘все’ не заключает в себе чего-либо греховного или направленного ко вреду другого человека.
С северной стороны храм окружен всевозможными увеселительными балаганчиками: здесь и чайные, и ресторанчики, и тиры, и панорамы, и выставка фотографических произведений, и балаган курьезов, где показывают ученых черепах и безрукую девицу стреляющую из пистолета, вышивающую шелками, пишущую письма и рисующую акварелью целые пейзажи посредством ножных пальцев. Здесь, наконец, есть обширный кабинет восковых фигур в натуральную величину, содержатель которого, с помощью все того же знаменитого артиста Бенгары, поставил себе задачей иллюстрировать своими манекенами каждое крупное происшествие в Токио, каждый выдающийся случай в общественной жизни этого города. Фигуры его очень хорошо исполнены, совершенно натуральны и отличаются замечательною экспрессивностию своих поз и физиономий, каждая группа показывается не иначе как при соответственной декорации и во всей должной обстановке. Тут же в северной части ограды находятся на выставке собачки и обезьяны разных пород, которых желающие могут кормить морковью и репой разложенною по порциям на блюдцах, заплатив за это ничтожную монету в роде одного сцены. По соседству с обезьянами целый птичный ряд, наполненный чуть ли не всеми представителями пернатого мира Японии, в особенности хороши голубовато-зеленые горлицы, снежно-белые петухи и роскошно оперенные ‘царские’ фазаны. Тут очень сходно можно купить артистически сделанные клетки в виде домиков и самых затейливых киосков, иные из них разбиты на несколько отделений с гнездами, где в каждом посажено по паре птичек различных пород. Это очень изящные и грациозные игрушки. Далее находите вы конюшню, где содержатся на иждивении храма два коня-альбиноса, которых кормят не иначе как освященным горохом и поят освященною водой. Делается это в память того, что книги ‘благого закона’ были привезены в Японию именно на белом коне, поэтому при некоторых храмах из поколения в поколение всегда содержатся лошади-альбиносы. Но всех диковинок здешних и не перечтешь…
Замечательно еще вот что: во всей этой громадной толпе не встретили мы решительно ни одного пьяного, нищих тоже не попадалось. Единственный вид этих последних составляют слепые певцы и певицы, которые распевают какие-то песни, сидя на циновке где-нибудь под деревом и аккомпанируя себе на самсине {Род гитары описанной мною в главе XVIII.}. Прохожие кидают им мелкие деньги в стоящую перед ними деревянную чашку. Но попрошайства, которое так назойливо преследует нас в Турции и в Египте, здесь ни малейшего.
18-го декабря.
Сегодня утром опять приехали ко мне в посольский дом полковник Ямазо-Сава с капитаном Гуц-Номиа и пригласили меня осмотреть помещение эскадрона гвардейских улан, расположенного в особых казармах, которые находятся в бывшем военном квартале Бандзио против высоких стен цитадели Сиро (бывшего замка сегуна). Они построены на набережной канала Тамори-ики, служащего широким крепостным рвом, почти как раз против высокого моста, ведущего к главным замковым воротам, и представляют длинное четырехстороннее здание на высоком бетонном фундаменте. Верх его, где находятся жилые помещения, деревянный, с решетчатыми окнами, которые фуга на полтора выдаются из стены вперед на улицу ящиком, словно выставленные клетки курятников. Посредине стены, выходящей на набережную канала, находятся массивные, окованные бронзовыми скобами ворота с двумя по сторонам их калитками, под общим узорчатым и красиво изогнутым навесом, какие мы нередко видим здесь на фронтонах некоторых храмов и дворцов (яски) бывших владетельных князей (даймио). Перед воротами у будки стоял на часах пеший улан при сабле, с пикой в руках, которую он, когда мы подъехали, взял ‘на-караул’, как обыкновенно берут в пехоте ружья.
Направо из-под ворот помешается гауптвахта и дежурная офицерская комната. Здесь в ожидании эскадронного командира нам показали вновь проектируемую саблю, которая посредством особой защелки в рукоятке может надежно прикрепляться к дулу магазинки и служить штыком для спешенного строя. В соседней комнате, попивая чаек, сидели на корточках и грелись над жаровней караульные уланы, и тут же два писаря строчили что-то кисточками на длинных тонких листах японской бумаги. Дежурство, караул и канцелярия соединяются здесь в одном довольно тесном помещении, но, видно, по надобностям эскадрона иного и не требуется, так как весь канцелярский штаб его ограничивается только этими двумя писарями.
Эскадронный командир не заставил ожидать себя долго. Мы были представлены друг другу, и он немедленно пригласил нас к осмотру. Прежде всего мы прошли обширным внутренним двором на конюшни, помещающиеся вдоль заднего фаса казарменного четырехугольника. Устройство конюшен в гигиеническом отношении вполне удовлетворительно. Зимой они вентилируются открытыми окнами, прорезанными на высоте около полутора сажен от пола, а для летнего времени, кроме окон служат еще особо устроенные в верхней части продольных стен под крышей длинные досчатые ставни на петлях и с подпорками, благодаря которым каждую ставню можно поднять выше или приспустить, сколько потребуется для наибольшей прохлады. Кроме того, свободный ток воздуха проходит вдоль всей конюшни из ворот в ворота, остающиеся в течение дня открытыми настежь. Стойла устроены только с одной продольной стороны, оставляя за собою широкий проход до другой стены, вдоль которой против каждого стойла помещаются на полках седельный убор и все вещи, относящиеся к хозяйству каждой лошади. Устройство стойл довольно оригинально. Они достаточно просторны и шире наших, пожалуй, в полтора раза, так что малорослая короткотелая японская лошадь свободно может встать и лечь как вдоль, так и поперек самого помещения. Каждое стойло отделяется от соседнего не глухою переборкой, а висячим досчатым барьером, который нагляднее всего можно сравнить с дверью, подвешенною во всю длину стойла в горизонтальном положении, для чего в обоих концах ее верхнего ребра имеются железные петли, надеваемые на особые крючки, из коих один вбит в стену около ясель, а другой в деревянный столб, находящийся у входа в стойло. Этот барьер подвешивается на высоте около 4 1/2 футов и может совершенно свободно качаться и вправо, и влево на своих петлях. Такое приспособление, как объяснили мне, вызвано тем обстоятельством, что здешние лошади поступают в воинские части совсем почти ‘сырые’, в полудиком состоянии и, обладая горячим темпераментом, часто бьются и любят драться с соседними лошадьми. Удар копытом или иною частью тела в качающийся барьер менее чувствителен для лошади, чем удар в глухую неподвижную переборку, которая от его силы может иногда и треснуть или расщепиться и поранить ногу лошади, так как с качающимся барьером этого уже никак не случится. Я, впрочем, не думаю, чтоб удар самим барьером был менее чувствителен для той лошади, в которую он направлен копытом ее соседки, но на это мне возразили, что для того-то стойла и делаются более просторными в ширину, чтобы соседняя лошадь всегда могла свободно уклониться в сторону. Во всяком случае, приспособление это мне кажется довольно сложным и не на всяком месте удобоприменимым, так, например, при бивачном расположении в коновязях лошади ровно уже ничем не могут быть обеспечены от злонравия своих соседей, поэтому целесообразнее было бы в самом начале отучать их от дурных привычек и приводить ремонт24 в воинские части не прямо с дикой воли, а выдержав его предварительно в конюшнях, ремонтных депо, где подобные приспособления были бы, пожалуй, вполне уместны. Но настоятельнее всего следовало бы рекомендовать японским кавалеристам более правильную и обстоятельную выездку их молодых лошадей, которые все, сколько я впоследствии мог заметить, страдают отсутствием хорошей школы. Вредная привычка прикуски, по-видимому, тоже довольно распространена между ними, если судить по тому, что борты многих ясель и верхние ребра качающихся барьеров обиты жестью. Полы в стойлах устроены несколько покато ко входу и выстланы в одних конюшнях досками, в других — асфальтовою массой (макадам). Вдоль всей линии стойл непосредственно перед их входами проведен цементированный желоб для стока нечистот, по которому всегда струится в небольшом количестве проточная свежая вода из водокачального резервуара. Поэтому в конюшне всегда поддерживается опрятность и не слышно никаких запахов. Соломенная подстилка меняется гораздо реже, чем у нас (средним числом раз в шесть дней), но зато и употребляется она экономнее нашего: ее вносят в стойло только на ночь, после вечерней уборки лошадей, а с рассветом, перед началом утренней уборки, выносят вон и раскидывают позади конюшен для просушки, после чего стойло тщательно подметается. Летом здесь это в особенности полезно, так как голый асфальтовый пол доставляет лошадям более прохлады.
Японские лошади довольно красивы, но жидковаты, видимо, слабосильны, хотя и с огоньком, и малорослы настолько, что самые крупные не превышают двух аршин и двух вершков. Поэтому можно заметить, что весь конский убор и особенности седла и мундштуки слишком тяжелы и громоздки для таких мелких лошадок. К утренней уборке люди являются в конюшню в особом костюме, состоящем из белой холщовой куртки, такого же головного колпака, таких же панталон и простонародных плетеных туфель на босую ногу, а наряжаемые на дневальство и прочую службу по конюшням, кроме дежурного унтер-офицера, остаются в этом костюме все время. Фуражная дача лошадям отпускается по французскому положению, для водопоя устроены прекрасные колодцы с цистернами. Вообще все хозяйственные приспособления, как то: фуражные сараи, постоянные коновязи, кузницу, кухню, ванны, карцер и прочее нельзя не признать вполне удовлетворительными. То же должно сказать о лазаретах людском и конском и об аптеке. Люди обязательно каждое утро берут теплую или холодную ванну, смотря по времени года или по тому, что кому более нравится. Желающие могут брать ванну и вечером, и в таковых не бывает недостатка, так как японцы вообще очень тщательно заботятся о поддержании чистоты тела.
Что касается карцера, то помещение его сообразно степеням дисциплинарных взысканий подразделяются на три отделения. Первое — общая арестантская — представляет просторную светлую комнату с голым полом, подстилочные циновки выдаются арестованным только на ночь, а утром запираются в кладовую. Второе отделение тоже светлое, разбито на несколько тесных номеров одиночного заключения с циновками, отпускаемыми только для ночи. А третье — строгий арест — состоит из нескольких узких, донельзя тесных и совершенно темных конурок, в которых можно стоять не иначе как согнувшись и где не полагается уже никаких подстилок. Пища арестанта градируется также по степеням взыскания: в первом отделении она почти обыкновенная, во втором тоже, но выдается раз в сутки, а в третьем заключенный пользуется только одною чашкой риса, да кружкой воды. Заключение в арестантской, хотя бы и в общем отделении, считается у японских солдат наказанием позорным, поэтому они предпочитают временное лишение права отпусков со двора, продолжительные наряды не в очередь на службу или на самые тяжелые черные работы по казармам и тому подобное, лишь бы товарищи не говорили, что такой-то сидел в арестантской под караулом. Они считают, что это заключение как бы приравнивает их к общеуголовным преступникам, содержимым в государственных тюрьмах, а я говорил уже, что бытность японца хотя бы и в исправительной только тюрьме является уже по закону обстоятельством, навсегда лишающим его права быть воином, защитником своего отечества. Нельзя не сознаться, что такой дух и взгляд на карцерное заключение, усвоенный солдатскою средой, есть явление, которому могли бы позавидовать многие из образцовых европейских армий.
Казарменное помещение людей устроено по отделениям, которые идут по обе стороны широкого срединного прохода и отгораживаются одно от другого деревянными переборками, сторона же, выходящая на проход, остается открытою. Каждое такое отделение полагается на шесть человек, где у них имеется свой особый стол для письма и разных занятий, свой хибач (жаровня) для согревания воды к чаю и свой табакобон — особый прибор для курения. На каждого человека полагается отдельная койка вроде ящика, служащая ему и сундуком для белья и одежды, при койке — подушка, матрац и три байковые одеяла. Место для револьвера и сабли в головах, а для парадной шапки и фуражки — на полке, помещаемой над постелью, где солдат может кроме того держать священное изображение Будды или своего небесного патрона, а также свой столовый прибор, чашку, чайник, табак и книги. Магазинки и пики собраны повзводно и установлены в особые деревянные стойки пирамидами. Сигнальные трубы вешаются у трубачей рядом с их револьвером и саблей, а сами трубачи располагаются каждый при своем взводе. Офицеры, кроме эскадронного командира и ревизора (заведующего хозяйственною частью), живут по соседству отдельно, на вольных квартирах, и являются на эскадронный двор или в дежурную комнату только ко времени служебных занятий.
После осмотра эскадрона отправились мы в казармы гвардейской артиллерии, расположенные к северу от замка в непосредственном соседстве с его бастионами. Люди помещаются в трех параллельно идущих двухэтажных каменных флигелях, украшенных на боковых своих фронтонах позолоченною императорскою астрой. Казарменный двор обнесен каменною стеной с воротами, при которых находится гауптвахта и стоят парные часовые в ранцах и полном боевом снаряжении, вооруженные карабинами Альбани. Среди обширного двора были вытянуты в линию мортиры и гладкостенные бронзовые полевые пушки, за ними во второй линии стояли передки, а в третьей — зарядные ящики. Крупповская же батарея (шесть орудий) была убрана под особый навес, по-видимому, она бережется более остальных и содержится в образцовом порядке. Эти бронзовые старинные орудия служат памятником надувательства англоамериканских благодетелей Японии, продавших их заглазно, на честное слово, за орудия новой конструкции, случилось это еще на первых порах в самое горячее время, когда неприученные еще опытом японцы заботились только об одном, чтобы накупить себе поскорее и побольше нового оружия. Казармы и конюшни устроены очень просторно и удовлетворяют всем требованиям гигиены. Внутреннее расположение жилых помещений такое же, как и в уланском эскадроне, положение то же, а что до сорта и качеств лошадей, то они такие же, как в кавалерии, только выезжены еще хуже, часто дурят, артачатся, крутятся на месте, бьют задом и заносят {При мне не проходило в Токио ни одного смотра без того чтобы несколько лошадей, в особенности во 2-й горной батарее, не разбивали фронт и не заносили.}. За исключением горных батарей вся артиллерия в Японии ездящая. При естественной ловкости, вообще свойственной японцам, они умеют на ходу очень быстро соскакивать и вскакивать на свои места и действуют при орудиях с похвальною расторопностью, но без малейшей суеты. Вообще во время учений видна хорошая школа и твердое отчетливое знание каждым человеком своих обязанностей {К сожалению, я не имел случая видеть стрельбу боевыми снарядами и потому ничего не могу сказать о ее достоинствах или недостатках.}.
Из артиллерийских казарм переехали мы в расположенные в соседстве с ними казармы гвардейской пехотной бригады. Помещение этих двух полков можно назвать даже роскошным. Высокий земляной вал с бруствером и наружным рвом окружает обширный двор или луг, на котором там и сям красуются отдельно стоящие древние деревья. Луг этот образован, очевидно, искусственным образом: все неровности его почвы святы, и вся площадь нивелирована, что ясно видно по этим самым деревьям, которые стоят как бы на больших земляных тумбах. В одном конце этого луга находятся разные образцы полевых укреплений и следы земляных работ, в которых упражняют здесь не одних сапер, но и всю пехоту. По аккуратности и чистоте отделки этих работ, производимых с помощию туров, дерна, фашинника и проч., их можно назвать вполне японскими, но при этом надо заметить что главное внимание обучающих обращается на сущность дела, а вовсе не на эти щегольские мелочи, которые у Японцев являются как бы сами собою, между прочим, как необходимый аксессуар их труда и даже просто как свойство самой их артистической природы: они уж так созданы и так любят чтобы все что выходит из-под их рабочей руки было прочно и красиво, даже изящно. Я потому-то и остановился на этих деталях что они служат характеристикой работ японского солдата.
Посреди луга возвышается четырехугольник двухэтажных кирпичных казарм, коих внутренний квадратный двор занят обширным учебным плацом, где мы застали утренний смотр дежурного батальона, производимый ежедневно по очереди. Это нечто в роде наших разводов. К девяти часам утра, или смотря по приказу и раньше, люди дежурного батальона в полном своем составе, по сигналу ‘сбор’ становятся в ружье и выстраиваются на дворе, с горнистами на правом фланге. {Барабанщиков в японских войсках не полагается.} К этому же времени обязательно являются на плац все офицеры и чиновники полка, из коих ненаходящиеся во фронте выстраиваются по старшинству в линию против середины батальона лицом ко фронту. С прибытием полкового командира, по отдании ему воинской почести, происходит прием рапортов от батальонных и ротных командиров и осмотр людей каждой роты или одной из них, смотря по желанию полкового командира, затем поверяется дневной наряд на разные случаи и службы, тут же читается адъютантом приказ и разные относящиеся к делу распоряжения высших военных властей, в случае надобности, делаются полковым командиром замечания и выговоры или отдаются благодарности, затем следует отдача разных распоряжений по строевой, канцелярской и хозяйственной частям, и в заключение делается людям небольшое учение или церемониальный марш, после коего части назначенные в наряд разводятся по своему назначению, а остальные люди распускаются по казармам. Выход команд с казарменного двора в город и возвращение их в казармы всегда сопровождается музыкой: впереди идет горнист и наигрывает не то марш, не то сигнал какой-то. Вообще я заметил что японский устав чрезмерно пристрастен к трубным сигналам, здесь, кажись, все и чуть ли даже не простейшие естественные отправления в домашней жизни солдата совершаются не иначе как по сигналу. В последствии, сколько ни случалось мне проезжать мимо тех или других казарм в разное время дня, и ранним утром, и довольно поздним вечером (в начале одиннадцатого часа), ни разу не обошлось без того чтобы со двора не доносились звуки каких-то сигналов. Встают по сигналу, моются по сигналу, одеваются по сигналу, молятся по сигналу, едят, чай пьют, курят, отдыхают, словом, решительно все по сигналу… Говорят будто это способствует наибольшему поддержанию дисциплины. Не знаю, так ли? Мне кажется что вмешательство командных слов и сигнала во всякое жизненное отправление и домашнее действие солдата, которое могло бы быть исполнено или само по себе или просто по словесному приказанию фельдфебеля и даже отделенного унтер-офицера, вносит во внутренний быт солдата какую-то автоматичность и чересчур уже много скучной мелочной регуляции и формализма, переходящего в ненужное педантство. Мне кажется, что в конце концов это должно только стеснять людей безо всякой нужды и надоедать им донельзя, а потому едва ли способствует развитию истинной дисциплины. Говорят будто в этом отразилось французское влияние. Очень может быть что и так: такое же неумеренное пристрастие к трубным сигналам отличало в 1877 году турецкую и румынскую армии, для которых французский устав тоже служил некогда образцом и идеалом.
Способ ношения ружей также не кажется мне особенно удобным: здесь часто берут их ‘под курок’ вытягивая левую ладонь поперек правой стороны груди, а на ходу носят на правом плече дулом книзу, с небольшим уклоном ружья назад, упираясь курком в плечо и держась пальцами правой руки за пятку приклада. Думаю что наш прием ‘ружья вольно’ гораздо проще, легче и удобнее для солдата.
По окончании смотра полковой командир предложил вам осмотреть казармы, поручив одному из батальонных командиров и полковому адъютанту показать все достойное внимания. В этих казармах, как уже сказано, расположены оба полка гвардейской пехоты, и так как условия помещения и жизни каждого из них совершенно тождественны, то для меня было достаточно ознакомиться с помещением одного какого-нибудь батальона чтобы получить понятие и об остальном.
Обширные сени, с широкою железною лестницей во второй этаж, делят каждый флигель казарм на две равные части. Каждая из этих последних имеет по четыре большие продольные залы, две в нижнем этаже и две в верхнем. Каждая из зал служит помещением для одной роты. Ряд окон европейского устройства дает этим помещениям достаточно света и воздуха, в одной из зал окна выходят на внутренний двор, а в смежной с нею на наружный плац, внутренняя стена глухая. Для отопления служат переносные чугунные печи с коленчатыми железными трубами, выходящими наружу чрез отверстия в окнах, откуда они подымаются вертикально до уровня крыши. Каждая зала, равно как и лестница, освещается в достаточном количестве газовыми рожками. Водопроводные трубы проведены в центральное помещение каждого флигеля, где устроены резервуары для литья и металлические умывальники отдельно для каждой роты, тут же хранятся и длинные каучуковые рукава на случай пожара. Пол асфальтовый. Над дверями каждой залы вывешена доска с нумером и названием роты. При входе в роту, посетителей встречает ее внутренняя дежурная часть — унтер-офицер и двое дневальных, причем первый кричит людям ‘встать!’, но не рапортует старшему из вошедших начальников. По приглашению последнего вставшие люди, если были пред тем заняты каким-либо делом в роде чтения, письма, шитья и т. л., могут опять сесть и продолжать свои занятия, не стесняясь присутствием офицеров. Снова подымается с места и отвечает стоя, руки по швам, только тот к кому офицер обратится с каким-либо личным вопросом.
Вдоль обеих продольных стен залы идет ряд таких же коек как и в уланском эскадроне. В остающемся по середине длинном и широком проходе поставлен ряд длинных столов со скамейками, где люди обедают, читают, пишут, занимаются каким-либо рукомеслом и проч. Ружья собраны в обоих концах залы повзводно и содержатся пирамидами в стойках: остальная же амуниция находится при своих хозяевах и хранится на полках, над постелями. При самом входе в залу вывешена черная доска с поименным списком всех людей роты. Имена пишутся на гладких узеньких дощечках, которые вставляются по порядку ротного расчета в особые пазы сделанные на черной доске. Кто, например, отпущен в город того имя вынимается со своего места и переносится на другую доску, то же самое и в отношении больных и арестованных, для которых также имеются особые рамки под соответственными рубриками. По средине залы на видных местах ее стен висят большие черные доски, на которых начертаны белилами наиболее важные и необходимые солдату правила из дисциплинарного устава, военной гигиены и о порядке жизни в казармах. Для фельдфебеля устроена тут же при роте особая комната, а унтер-офицеры помещаются в общей зале, каждый при своем отделении, но если желают, то могут завести на собственный счет складные ширмы, которыми иногда и отделяют себе на ночь особый уголок. Впрочем, этим правом редко кто из них пользуется. На взгляд все эти фельдфебеля и унтера — совсем белогубая молодежь, так что нравственное влияние их на рядового солдата если и есть, то может поддерживаться только значением их чина, но ужь никак не опытностью и солидностью возраста. Впрочем, в такой молодой, вновь испеченной армии иначе и быть не может на первое время, пока продолжительные годы доброхотной службы не создадут для нее староопытных унтер-офицеров.
Кухни устроены отдельно. Они достаточно просторны, светлы и содержатся чисто. При нас накладывали солдатский обед. От каждого взвода на кухню являлось по два человека с бамбуковыми носилками, причем помощник ревизора, справляясь в заранее сообщенной ему записке о наличном числе людей в каждой роте и ее взводах, приказывал поварам отпустить на носилки такого-то взвода, такой-то роты столько-то обеденных порций и отмечал их число у себя в книжке. Обед на каждого человека состоял из коробочки вареного риса, чашки с вареными овощами, грибами и кусками морской каракатицы политыми японскою острою соей, и из блюдечка с квашеною редькой (взамен соли) и четырьмя жареными рыбками в роде нашей салакушки. Бдят люди три раза в сутки: утром в 6 1/2 часов им полагается завтрак, в полдень обед и в шесть часов вечера—ужин. Кроме того, от казны отпускается на каждого человека ежедневная порция чая, для заварки коего в каждом отделении взвода имеются свои приспособления: хибач и металлический чайник. Продовольствие как в гвардейских так и в армейских частях одинаково и состоит преимущественно из рису, овощей и рыбы, до которой Японцы вообще большие охотники. По два раза в неделю отпускается также мясо и пшеничный хлеб, но последний по неумению выпекается дурно, и потому люди его не любят и едят мало. Вообще, вопреки ожиданиям правительства, которое ввело хлеб по совету французских инструкторов, он не заменил, да и не может заменить для людей риса, составляющего издревле их народную пищу.
Вооружение гвардейской пехоты состоит из ружья Снайдера со штыком-ятаганом. Качество мундирного сукна показалось мне несколько выше чем у армейцев, и шьются здесь мундиры заметно щеголеватее. Форма одежды гвардейского пехотинца состоит из синей суконной фуражки с желтым околышем и кантом, синего мундира с воротником, шестью нагрудными широкими петлицами и обшлагами красного цвета, и синих штанов с красным узеньким лампасом, обувь — башмаки с гамашами, парадный головной убор — черное кожаное шако с белым буйволовым султаном, украшенное спереди бронзовою розеткой императорской гербовой астры. Форма эта довольно благообразна, только люди никак не умеют справиться с пуговками переднего брючного разреза и держать его в порядке, что производит несколько комическое впечатление, в особенности если случается в строю во время учений и церемониального марша.
Вообще мне кажется, что военное министерство относительно формы одежды поступило бы вполне благоразумно если бы возвратилось к более национальному ее характеру, какой имел место в зарождавшемся подобии регулярных войск еще при последнем сёгуне в последние годы его Правления. По словам Эме Эмбера, мундирная одежда тогдашних солдат делалась из плотной синей бумажной материи, какую и доныне употребляет простой народ, и состояла из рубашки, похожей на ту что носили гарибальдийские волонтеры, и узких панталон в обтяжку, ноги были обуты в бумажные носки и сандалии, на поясе большая сабля в лакированных ножнах, а патронташ вместе со штыком поддерживался с правой стороны портупеей, остроконечная шапка из лакированного картона с отвороченными на висках к верху полями дополняла форму сёгуновых гвардейцев. Читая это описание у Эмбера, видишь что тогдашняя форма была почти вполне тождественна с национальным костюмом какой искони и по настоящее время носит простой рабочий люд в Японии. Все эти курамы, носильщики, плотники, погонщики, рыбаки и проч., если не ходят нагишом (в жаркую пору года), то носят именно такой костюм, прибавляя к нему иногда в зимнее время широкий темно-синий плащ из бумажной же материи, подбитый ватой. Очевидно, что этот костюм наиболее привычен именно для того класса населения который поставляет большинство солдат, и надо видеть как ловко действует одетый таким образом японец своим топором или иным инструментом и как легко и шибко бегает куража в своих соломенных сандалиях (зори). Положим, эти последние могли бы быть заменены в войсках более прочною обувью, но панталоны в обтяжку и бумажную сорочку, мне кажется, следовало бы водворить в армии по-прежнему, тем более что не говоря уже о привычности этот костюм гораздо изящнее нынешних quasi-европейских мундиров, в которых японский солдат видимо чувствует себя не совсем-то ловко. Он стеснен этою неуклюжею курткой, этими шароварами, которые надо еще застегивать спереди, этими нелепыми гамашами, безо всякой нужды отягчающими его ступню и голени, большую часть года при здешних жарах он изнывает и преет в своем тяжелом суконном костюме. И к чему все это? Регулярная японская армия не перестала бы быть таковою и в более национальном костюме. Старая и не раз доказанная истина что самый пригодный для армии костюм есть тот в каком ходит ее народ, могла бы найти себе в Японии наилучшее применение и по климату, и по дешевизне, и по красоте костюма. Перемена формы, в смысле замены сукна бумагой, была бы невыгодна только для английских фабрикантов, которые за отсутствием суконных фабрик в Японии являются теперь чуть ли не монопольными поставщиками сукон на всю японскую армию. С сукном японский народ до последнего времени знаком совсем почти не был, да и не имел в нем нужды, так как его плотные, теплые и прочные бумажные ткани едва ли где имеют себе подобные, их носит рабочий японец и лето, и зиму, не жалуясь ни на зной, ни на холод, он совершенно привык к ним еще издревле, и конечно не из среды солдат раздались бы жалобы если б эти бумажные ткани опять были введены в армии.
За исключением огнестрельного оружия и сукон, вся амуниция и предметы вещевого снабжения, как-то: сабли, седла, удила, ременные и кожаные вещи, обозные принадлежности, словом, решительно все потребное для войск и относящееся до их специальностей выделывается на месте своими внутренними силами и средствами, а в последнее время начинают фабриковаться даже и ружья. За невозможностью, по естественно географическим причинам, развития в обширных размерах овцеводства, только фабрикация сукон никогда не может сделаться предметом местного производства, и потому доколе армия будет одеваться в сукно, Япония останется по этой статье веозной торговли невознаградимою данницей английских фабрикантов.
После осмотра помещений гвардейской бригады, посетили мы армейские казармы в Токио, где расположен один батальон 13-го пехотного полка. Мы приехали туда вместе с командиром сего полка, полковником Ямазо-Сава. По общему типу всех японских казарм, эти расположены также четырехугольником, обрамляя собою большой квадратный двор или внутренний плац, но самые постройки здесь носят уже барачный характер, и я далеко не нашел того комфорта в помещении каким окружен солдат гвардейский. Впрочем, Японец, благодаря счастливому климату своей страны, а еще более своей выносливости и безразличной привычке к летнему зною и зимнему холоду, не требует строений особой прочности и не претендует, если из щелей и бумажных окон его обвевает струями довольно резкого, холодного ветра. Здесь сохраняется тот же характер размещения людей, по шести человек в отделении, со всеми приспособлениями, какие мы уже видели раньше: те же надпостельные полки, те же настенные доски с поименными списками людей и выписками из дисциплинарного устава и проч. Разница та, что вместо газа горит керосин в подвешенных под потолок лампах, а чугунные печи заменяются сложенными из кирпича хибачами, которые устроены в полу, на срединном проходе, между столами, с таким расчетом чтоб один хибач приходился на середине против четырех отделений. В хибачах постоянно тлеют уголья, но так как между оконными рамами всегда есть достаточно щелей, то людям не грозит опасность серьезного угара, а к маленькому они привыкли еще с детства. Вообще Японцы не знают иного способа согревать свои жилища как посредством хибача, который в одинаковом употреблении у них и зимой, и летом. Но так как зимний ночной холод становится порой весьма чувствителен, то они обыкновенно покрываются, вместо одеяла, длинными и широкими халатами, подбитыми очень толстым слоем ваты, в войсках же необходимость таких ночных халатов заменяется тремя и даже четырьмя байковыми одеялами, из коих четвертое, как выслужившее свой срок, поступает в полную собственность солдата. Одеяло No 1, как смотровое, не употребляется в дело в течение известного срока и настегивается в скатанном виде на ранец только для смотров и парадов, одеяло No 2 носится на ранце в карауле и на простых ученьях, так что для покрыванья ночью служат собственно номера 3-й и 4-й, из коих No 3 поступает на ранец во время маневров, при бивуачном расположении, а No 2 развертывается для покрывания на казарменных постелях только при значительном холоде.
При каждой роте имеется особое помещение для фельдфебеля, и рядом с ним отгораживается небольшой светлый уголок для ротной канцелярии, при батальоне же полагается дежурная комната для офицера, куда, между прочим, сходятся все служащие в батальоне офицеры для бесед за чашкой чая и разных занятий, касающихся их службы. В дежурной же комнате производятся разбирательства по разным жалобам, происходит суд и налагаются на виновных дисциплинарные взыскания.
Ружья в этом батальоне не все еще заменены новыми системы Снайдера, рядом с последними я заметил не мало старых игольчатых, прусских.
Кухня, ванны и карцер таковы же, как и в прочих казармах. Вообще же казарменная служба и даже, по возможности, самая жизнь устроена по образцу французской. Из офицеров, только один заведующий хозяйством, да иногда командир части обязательно живет в казармах, остальные помещаются вне их, на вольных квартирах, и от того зачастую в помещении целого полка не встретишь, за исключением дежурного, ни одного офицера. Понятно, что это должно чувствительным образом отзываться на внутреннем порядке и дисциплине казарменной жизни, особенно при составе фельдфебелей и унтер-офицеров слишком юных годами и служебною опытностью. Хотя недостаток этот отчасти искупается тем, что в Японском народе вообще развито чувство долга, нередко переходящее даже в нечто рыцарское, ro все же мне кажется что внутренняя, домашняя дисциплина оставалась бы здесь в значительном выигрыше если бы батальонные и ротные командиры обязательно жили в казармах.

* * *

Сегодня (18-го декабря), около полудня вспыхнул пожар в квартале Суруга, лежащем к северу от замка, в округе Сото-Сиро, а к двум часам дня двух тысяч домов как не бывало… Но это здесь считается еще пустячным, маленьким пожаром. Каковы же большие!
Мы были во дворе артиллерийских казарм, когда вдруг раздались звуки набата. Со всех сторон несся тревожно-учащенный звон колоколов, возвещавший начало народного бедствия, которое, впрочем, повторяется здесь так часто, что уже и не считается особенным бедствием, а служит скорее грандиозным бесплатным спектаклем для многого множества токийских обывателей.
Пожарная часть организована в японской столице далеко не удовлетворительно. По всему городу разбросано несколько десятков легких каланчей с вышками, откуда дежурные полицейские сторожа постоянно наблюдают, не загорелось ли где в окрестности, и чуть кто из них заметит подозрительный дым, тотчас же дает с вышки сигнал своей пожарной части. Кроме этих каланчей, каждый квартал имеет еще свой собственный набатный пункт и пожарный пост, а иногда и два, и три, смотря по величине квартала. Следуя по любой из несколько значительных улиц, вы непременно заметите на каком-нибудь перекрестке высокий мачтовый столб со ступеньками, представляющий вертикальную гимнастическую лестницу, прикрытую двускатной кровелькой, под которою висит бронзовый колокол в форме римской тиары. Чуть только кто из жителей заслышит сигнальный звон с каланчи или заметит выставленный на вышке красный флаг, тотчас же кидается к ближайшему набатному пункту и, вскарабкавшись по ступенькам на вершину столба, принимается что есть мочи учащенно звонить, высматривая в то же время, где загорелось. Звуки набата в ту же минуту перенимаются от него на соседних пунктах, и не пройдет двух, трех минут, как призывный звон уже стоит над целым городом.
Каждый квартал обязательно имеет свою пожарную команду, формируемую из охотников на жалованье от правительства. Но команды эти вовсе не имеют своего обоза, они пешие как в Константинополе, и потому часто поневоле запаздывают своим появлением. Каждая из них вооружена известным количеством багров, топоров и прочим и одним небольшим брандспойтом, который украшен для чего-то медным вызолоченным шаром и таскается на плечах четырьмя носильщиками. Каждой команде присвоен особый флаг с изображением ее отличительного знака и имени квартала. По первой тревоге вся корпорация пожарных в каждом квартале сбегается к своему депо и, забрав инструменты, поспешно следует рысцой за своим вожаком-флагоносцем, выкрикивая по пути имя того участка, где загорелось. Пока пожарные пробегают по улицам, к ним присоединяется масса празднолюбопытного люда, жадного до всяких зрелищ, и таким образом каждая команда является на пожар окруженная и сопровождаемая громадною толпой, из-за которой ей часто невозможно даже продраться к месту действия иначе, как прокладывая себе дорогу кулаками. Но еще до прибытия пожарных, первыми кидаются тушить огонь все ближайшие соседи и все прохожие, случайно очутившиеся на месте. Для подаяния этой первой помощи по всем улицам Токио (да и не одного Токио, а всех вообще японских городов и даже большинства селений), по распоряжению правительства, стоят впереди тротуаров, на известном расстоянии друг от друга, большие кадки и четырехугольные ящики всегда наполненные водой и покрытые доской, на которой устанавливаются несколько ведер в виде пирамидки с двускатным досчатым навесцем. Многие домовладельцы и хозяева магазинов устраивают еще и на собственный счет такие же приспособления перед входом в свои дома и торговые заведения. А кроме того на галереях верхних этажей и на крышах домов обязательно имеются тоже баки и кадки с водой, ведрами и швабрами для смачивания стен и деревянных частей крыши, в каждом доме со двора непременно приставлена к карнизу кровли пожарная лестница. Но увы! — все эти приспособления оказываются почти бессильными против здешних пожаров. Огонь работает тут с такою быстротой и всепожирающею силой, о каких в европейских городах не имеют даже и приблизительного понятия.
Еще не успел прекратиться набатный трезвон, при первых звуках которого мы поспешили подняться на вал, окружающий казармы, чтобы посмотреть, где горит, как несколько десятков домов уже были охвачены пламенем. Огонь со свистом и треском не только бежал полосой, гонимый на восток западным ветром, но как бы прыгал и швырялся в разные стороны: поминутно загоралось то тут, то там в таких местах, где казалось бы рано еще ожидать пожара. Это была уже работа массы искр и головешек, сыпавшихся во дворы и на крыши домов, расположенных далеко еще впереди линии пожара. Не прошло и получаса, как весь участок Суруга, до восьми верст в окружности, представлял одно сплошное бушующее море пламени. Множество народа стояло на валу канала Тамори-ики и любовалось этою чудовищно-грандиозной картиной, в то время как жители объятых пожаром кварталов точно муравьи бежали из пылавших улиц к воде, таща за плечами детей, а в руках разные пожитки. Мы видели, как на крышу одного из ближайших домов двое каких-то людей вынесли на веревке изображение Фудоо, вставленное в блестящую звездообразную раму. Фудоо — это дух огня, пользующийся особым почитанием у буддистов, по верованию коих он и насылает и прекращает пожары, как и вообще всякое несчастье. Фудоо изображается со страшно суровым лицом, весь окруженный ореолом пламени, держа в правой руке поднятый кверху меч. а в левой — аркан, свернутый кольцом. Люди на крыше загоревшегося дома, высоко подняв свою звезду, старались держать его изображение навстречу огню и с замечательною настойчивостью исполняли это среди жестокого жара, пока наконец и сам их Фудоо не загорелся. Тогда его поспешно потушили и еще поспешнее убрались вместе с ним с крыши, после чего через какую-нибудь минуту дом вспыхнул и сгорел дотла. Но замечательно и даже непонятно, каким образом уцелел соседний с ним деревянный домишко, на самом берегу канала, тогда как непосредственно вокруг него кипело огненное море.
Пожар между тем надвигался все вперед и вперед, к востоку, на торговые кварталы Сото-Сиро, этого токийского Сити. Там на всех крышах стояли люди и окачивали их водой, но все усилия их были тщетны. Оставаясь на своих постах до последней возможности, они едва успевали спасаться сами, уже в то время, как дым и пламя начинали пробиваться наружу из-под кровель. К счастью, ветер стих, и в начале третьего часа дня дальнейшее распространение огня было прекращено.
По окончании осмотра казарм 13-го полка, я проехал на пожарище. На берегу канала валялись груды спасенного имущества, но в них, к удивлению, преобладал всякий домашний хлам, вроде циновок, одеял, узлов носильного платья и кое-какой самой обыкновенной утвари, да и той-то было немного, ценных же вещей я решительно ни одной не заметил. По всем видимым признакам казалось, что сюда сволочено лишь то, что случайно попало под руку, а между тем участок Суруга один из самых богатых в Токио. Но недоразумение это разрешилось для меня в самом непродолжительном времени, как только я осмотрелся на самом месте еще догоравшего пожара.
Громадная площадь в несколько квадратных верст представляла лишь черные квадраты да параллелограммы подворных участков, покрытые грудами битой черепицы и тлеющих углей и разграниченные между собою более светлыми полосами бывших улиц и переулков. На этих пустырях одиноко торчали только потрескавшиеся от пожара и почерневшие от копоти несгораемые магазины или так называемые годоуны. Каждый зажиточный домовладелец, а тем более купец и магазинщик непременно строит годоуну у себя на дворе или рядом с лавкой, чтобы в случае пожара сохранить в ней наиболее ценные вещи и товары. На вид годоуна представляется узковато-высоким домиком или башенкой на квадратном основании, об одном окне под двускатною, укороченною кровлей из аспидно-серой черепицы, строится она из обожженного, но чаще из сырцового кирпича, штукатурится как внутри, так и извне толстым слоем белого или темно-серого цемента и снабжается железною дверью и железным наоконным ставнем, которые пригоняются на своих петлях так, чтобы можно было затворить их наглухо и совершенно вплотную к их железным вмурованным в стену рамам. Во многих случаях такие двери и ставни покрываются снаружи слоем черного цемента, толщиной вершка в четыре, а там, где этого нет, над окном и дверью вбивается по паре железных крючков, на которые в случае возможности навешиваются сильно пропитанные водой циновки или холщовые брезенты, чтобы железо не раскалялось от жару. Дальнейшая поливка этих завес в том случае, когда пожар окружающих построек уже заставил бежать прочь всех обывателей, лежит на обязанности пожарных, и эти последние, как уверяют, настолько добросовестны, что, заливая горящие дома, никогда не забывают направить, между прочим, струю воды и на соседние годоуны. Говорят также, что не было еще примера, чтобы годоуна, оставленная на попечение пожарных, оказалась потом разграбленною, поэтому сложив все ценное в годоуну, хозяева преспокойно удаляются с пожара и присоединяются к толпе зрителей, предоставляя свои жилища в жертву пламени. Вот почему и на канале не встретил я в груде сложенных пожитков ни одной ценной вещи, там было свалено лишь имущество бедняков, которым, в сущности, кроме своих циновок и носильного платья и спасать-то нечего. За исключением этих годоун и помянутого домишка на берегу канала, да еще построек нашей духовной миссии на Суругадае, не уцелело на всем пространстве решительно ни одной постройки. Сгорели, между прочим, знаменитые магазины шелковых материй купца Матсуйи, на улице Ооден-маци, где погибло много ценных товаров, которых не успели сложить в годоуны.
Но замечательное дело: огонь еще тлел на пожарище в грудах углей и головней, и даже самый пожар еще не кончился в восточном конце Суруга, а многие погорельцы уже принялись строиться вновь на том же самом месте. Одни из них расчищали себе площадки, другие таскали бревна, бамбучины, циновки и доски, третьи ставили временные шалашики и ятки, так что к вечеру на расчищенных площадках было сколочено немало животрепещущих балаганчиков, где уже шла торговля уцелевшими от огня вещами.
Еще одна удивительно характерная черта в японцах: ни во время самого пожара, ни тотчас же по окончании его, я не заметил ни одного погорельца, у которого на лице выражалось бы горе, печаль или хотя бы только сожаление о погибшем имуществе, напротив, все они живо, энергично работали над возведением новых своих временных построек и делали это по наименьшей мере с равнодушными, если даже не с веселыми физиономиями, то там, то здесь мелькали приветливые улыбки, слышался порой добродушный смех и неизменно соблюдались обычные вежливости.
Казалось бы, после такого пожара, массы людей должны остаться окончательно без крова, но нет — не остаются. Здесь на этот счет чуть ли не с незапамятных времен выработана своя превосходная практика. Погорельцы уходят прямо к родным и знакомым в уцелевшие кварталы, а если у кого нет подобного пристанища, то на помощь погорельцу приходит само правительство. Полицейские власти тотчас же во всех концах города вывешивают объявления и возвещают во всеуслышание через особых глашатаев о том, какие кварталы, по распоряжению губернатора, назначены под временное помещение погорельцев и сколько семейств в каждом из этих кварталов могут разместиться у обывателей. Каждому погорельцу они тут же на месте выдают заранее уже заготовленный на подобные случаи бланк, служащий ему свидетельством, и направляют его в один из назначенных кварталов, а там уже местные полицейские чиновники лично наблюдают за правильным распределением постояльцев. В каждый квартал попадает их ровно сколько назначено, отнюдь не более, чтобы не обременять излишком обывателей. И никто из домохозяев никогда и никому не отказывает в гостеприимстве этого рода, ибо каждый знает, что завтра же сам легче легкого может очутиться с семьей в таком же положении. Погорельцы могут проживать в отведенных им помещениях пока не обстроятся, на что в Японии требуется очень немного времени: какая-нибудь неделя, много полторы, и новый домик готов. Правительство же заботится и о пропитании на первое время тех, кто решительно все потерял в пожаре и даже ссужает их строительным материалом. Для этого здесь и имеются казенные рисовые магазины и лесные склады.
Замечателен, между прочим, вот какой обычай: на другой же день после пожара все родные, друзья и даже просто знакомые являются к погорельцу с изъявлением своего соболезнования, причем каждый из них непременно приносит ему в дар какую-либо из необходимых в хозяйстве вещей: один несет циновку, другой связку бамбучин, третий ведро, четвертый миску, чайник, одеяло и так далее. Таким образом из этих дружеских приношений у погорельца на первое, самое трудное время, составляется более или менее все необходимое для первоначального обзаведения. Прекрасная черта взаимопомощи.
Мне сообщили, что эта же самая часть города шесть лет тому назад выгорела вся дотла, точно также же, как и сегодня. Вообще, местные статистики вычислили самым обстоятельным образом, что в течение семилетнего периода обыкновенно выгорает и вновь отстраивается весь город. Таким образом, пожары совершают здесь как бы правильный круговорот, и это уже, так сказать, свой предопределенный порядок, его же не прейдеши.

‘Благополучный месяц веселостей’

Сиба, усыпальница сегунов и ее художественные достопримечательности. — Канун Нового года у японцев. — Народные обычаи: мистификации, ряженье и гаданья. — Поверья и предрассудки. — Празднование первого дня Нового года. — Талисманы благополучия. — Общие бани. — Как японцы проводят новогодний день. — Праздник на пожарище. — Вакханалия винокуров. — Праздник в большом купеческом доме. — Гулянье в Асаксе. — Обедня в посольской церкви. — Прогулка в предместье Оджи-Инари. — Улица Нака-сен или Кисо-каидо. — Холмистый кряж Аскаяма и речка Такиногава. — Фабричная слобода и ее обитатели. — Легенды о святом Инвари и его лисице. — Сельские лавочки.— Слепая путница. — Храм Оджи-Инари. — Бонза-художник. — Японские миниатюры. — Часовня Кинце. — Землекопные работы и задельная плата. — Характер подгородных селений и их культуры. — Высокочтимость крестьянского сословия в Ятонии. — Гета, японские парии. — Основы пользования земельною собственностью. — Оригинальное соперничество сельских хозяев из-за удобрения. — Места религиозного и мистического значения. — Новогодняя процессия ряженых. — Аристократическое кладбище Теннози. — Торжественный новогодний обед у микадо. — Праздник Рождества Христова на русских военных судах. — Посещение Иокогамского рейда императором. — Большой парад войск Токийского гарнизона. — Военные агенты и воинственные консулы. — Китайское посольство. — Императорский конь. — Порядок и особенности церемониального марша, его достоинства и недостатки. — Обед на ‘Африке’ принцу Генуэзскому.— Елка в русском посольстве. — Благая политика. — Обед с м-ром Самюэлем Беккером. — Японская кавалерия.

19-го декабря.
Отправились мы сегодня вместе с бароном О. Р. Штакельбергом в Сиба осматривать гробницы сегунов. Я уже говорил, что Сиба расположена на холмах в юго-западной части города. Это целый парк роскошнейших деревьев преимущественно хвойных пород, насаженный в конце XVI столетия знаменитым сегуном Тайко-сама. Под сенью этих почтенных великанов разбросано несколько синтоских и буддийских храмов и часовен. Здесь господствует смешанный культ, Риобу-Синто, но чисто буддийские постройки все же преобладают: их насчитывается тут более семидесяти зданий, больших и малых. Еще лет десять тому назад в Сиба находилась одна из самых больших Бонзерий, которая всегда пользовалась особым покровительством сегунов, поэтому новое правительство сочло нужным уничтожить ее, как опасное гнездо приверженцев старого порядка. Монахам было предложено возвратиться в светское состояние, а помещения их обращены в военные казармы. Правительство покушалось было в 1872 году снести с лица земли и самые храмы Сиба, но сильный ропот, возникший по этому поводу между всеми буддистами, газетные протесты и ходатайства, сделанные частным образом со стороны некоторых европейских представителей, успели вовремя остановить правительство от разрушения этих лучших и совершеннейших памятников национального японского искусства.
Обширный парк Сиба окружен каменною стеной с дерновым бруствером, на котором местами разросся ряд сосен. Главный вход в него находится с восточной стороны, откуда вы вступаете в прелестную аллею. Вправо находится синтоский храм Синмей, представляющий наиболее совершенный тип миа по сочетанию простоты и художественного вкуса как в общем контуре, так и в деталях. Далее, пятиэтажная пагода и несколько разбросанных там и сям часовен, посвященных Хатчиману, Бейтен и прочим. Но описывать их в подробности я не стану, так как мой читатель уже мог составить о них достаточное понятие из прежних моих описаний, скажу только, что они отличаются богатым разнообразием в деталях своей орнаментовки, поскольку в нее входят бронзовый чекан и резьба по дереву.
Аллея приводит к новой стене с узорнорешетчатыми окнами в виде овальных медальонов. Портал, выступающий из этой стены против аллеи, вполне великолепен: он весь резной работы и весь позолочен необыкновенно искусным и прочным образом. Вверху, на золоченом плафоне его находится живописное изображение женщины, летящей по небу и играющей на свирели. Говорят, будто то лучезарная богиня Тенсе, олицетворяющая солнце. Из-под этого портала вы входите в первый внутренний двор храма Зоозиози (иначе Сойости), окруженный резною деревянною галереей. Тут вы невольно изумляетесь гармоническому сочетанию ярких красок и позолоты, коими покрыты резные затейливые арабески искуснейшей работы. Вдоль всей этой галереи, огибающей двор с четырех сторон, подвешен к потолку на цепочках ряд бронзовых фонарей, исполненных в сквозную прорезь разнообразными и мелкими узорами. Против каждого фонаря приходится в наружной стене окно, как уже сказано, в виде широкого медальона, рама которого представляет своего рода японское рококо. Эти окна — верх совершенства по своей необычно тонкой резной работе. Высокорельефная резьба их изображает в натуральную величину разных птиц, свойственных японской фауне, они расположены особыми группами, по породам, среди свойственной им обстановки. В каждом медальоне особая группа. Тут вы видите куропаток под сенью лесных цветов и растений, уток и диких гусей на струйках воды, куликов и бекасов среди болотной растительности, журавлей, летящих под облаками, горлиц, павлинов и фазанов на ветвях сосны и цветущего персика. Но надо видеть, как все это сделано! Сколько силы и живого движения, сколько художественного вкуса и тонко подмеченной натуры в каждом изображении!.. Барон Гюберн {Автор Прогулки вокруг света, см. его издание в русском переводе, 1873 года, ч. I, стр. 360.} усматривает в них очевидное, но необъяснимое влияние итальянского бароккизма, словно все эти произведения вышли из мастерских Борромини и Бернена. ‘Пусть кто может, объяснит эту странность’, — говорит он, но мне кажется, объяснение тут может быть только одно: эти произведения несомненно составляют совершенно самостоятельные плоды самостоятельного японского искусства, ибо положительно известно, что итальянское барокко не проникало, да и не могло проникнуть в Японию. И притом, хотя в этих произведениях фантазия резчика-художника позволяет себе совершенно свободные приемы, отрешаясь от условных форм скульптуры священных предметов, тем не менее в них нет ничего странного и причудливо своевольного, что именно свойственно барокко, напротив, они полны жизненной правды и естественности: это их существенное отличие от барокко, и европейским художникам стоило бы изучать их.
Ввутри двора, усыпанного мелкою галькой, находятся каменный водоем под сквозным киоском и двойные ряды высоких канделябров из гранита и массивной бронзы. Самый храм Зоо-зиози стоит под разъемчатым деревянным футляром черного цвета чтобы предохранить от порчи его наружные стены, в изобилии покрытые изящною резьбой, лаком и позолотой. Внутри его тоже все резьба и позолота таких же, если еще не больших, достоинств. Пол наведен дивным черным лаком с темно-красными каймами и покрыт тонкими, нежными циновками просто артистической выделки. По стенам, на пилястрах, под верхним карнизом висят парчовые знамена в довольно большом количестве. На роскошно обставленном алтаре помещаются рядом золоченые статуи Будды и Авани. Чтобы полюбоваться всем этим вблизи необходимо надо было подчиниться условиям религиозных требований японцев и снять обувь, так как иначе в храм не пустят, но мы охотно исполнили это, рискуя схватить себе грипп, если не что-нибудь хуже: день был очень холодный, хотя и ясный. Впрочем, это самоотвержение наше было вознаграждено высоким эстетическим удовольствием.
Позади храма особая дверь в ограде первого внутреннего двора ведет во второй двор, столь же обширный, украшенный цветниками, священными деревцами и такими же бронзовыми канделябрами как и в первом, но совершенно безлюдный. По другую его сторону красуется небольшой портал в виде раззолоченной кумирни, где в особенности хороша резьба золоченных колонн, по которым спиралью вьются высокорельефные священные драконы. Самые двери покрыты лаком и украшены резными букетами цветов и бронзовыми медальонами превосходного чекана. Проходить через портал надо тоже с разутыми ногами, чтобы не попортить лаковый пол. Отсюда выходишь на третий узкий двор, окруженный высокими каменными стенами, над которыми свешиваются из-за ограды роскошные ветви гигантских деревьев. Поперек двора возвышается против входа терраса, на которую ведут две неширокие каменные лестницы. Каждая из них приводит нас в особую небольшую площадку, где воздвигнуто по одному каменному мавзолею в виде желобковатой колонны с примыкающими к ней двумя крупными тумбами с резьбой, на коих высечены надписи. По бокам мавзолеев бронзовые канделябры. Это могилы двух сегунов, всегда украшенные цветами и вечнозелеными растениями, посаженными в клумбах. Вся предшествовавшая обстановка святилища, со всею ее тишиной и таинственностью, уже заранее подготовляет и настраивает посетителя к серьезному, сосредоточенному и почтительному чувству, которое невольно охватывает его при виде этой строгой и величавой простоты усыпальницы двух властелинов, некогда столь всемогущих.

* * *

Сегодня у японцев канун Нового года. Прежде Новый год обыкновенно справлялся ими в седьмой день февраля, но несколько лет тому назад правительство приказало праздновать его одновременно с Европой по Григорианскому календарю. Народ поморщился, пороптал, но подчинился и теперь справляет свой Новый год ‘по новому’ с прежним весельем и прежними обычаями.
По пути в Сиба и обратно, внимание наше невольно останавливалось на суетливых приготовлениях к встрече Нового года. Повсюду шла уборка, мытье и чищенье домов, которое во многих семействах начинается еще за десять дней до наступающего праздника. За это время, в силу обычая, обязательно должны быть обметены от паутины и пыли все уголки, даже на чердаках, а внутренние стены тщательно вычищены от накопившейся в ней копоти и кухонной сажи (дымовые трубы в Японии не употребляются) и заново выбелены блестящим цементом. Все это необходимо, потому что ‘Нечистая сила’, по народному поверью (весьма мудрому и не в одном гигиеническом отношении), любит всякую нечистоту и охотнее всего заводится в нечисто содержимых домах, насылая на их обитателей дурное расположение духа и разные болезни. Оттого-то чистота жилищ, одежды и тела является одною из самых характеристичных черт японской жизни. В улицах, по которым лежал наш путь, мы повсюду видели, как прислуга и хозяйки выносят на двор своих домов разные домашние вещи и рухлядь, перетирают их, выколачивают циновки, перемывают всю утварь и посуду, — и все это делалось очень весело, с радостными улыбками, смехом и веселыми возгласами. На улицах беспрестанно попадались нам рабочие лошади в соломенных башмаках, грузно навьюченные срубленными под корень молодыми бамбуковыми деревцами, сосенками или елками, хозяева-сельчане, ведя их под узцы, громко выкрикивали свой ‘зеленый товар’ и бойко распродавали его по пути выбегавшей на их клич прислуге и хозяйкам, которые спешат запастись заранее нужным количеством елок и бамбуков, необходимых к завтрашнему дню в каждом доме, начиная с императорского дворца и до последней убогой хижины. И мы видим, как домашняя прислуга втыкает купленные елки перед воротами и входными лесенками, а бамбуки вдоль тротуара. Повсюду бродят продавцы пунцовых шарообразных фонариков, нанизанных группами на высокую гнутую бамбучину. Фонарики тоже раскупаются очень бойко и вешаются на карнизы, на ворота и ради украшения на елки, перевитые лентами из серебряной и золотой бумаги. Это очень живо напомнило нам и наши рождественские елки… На каждом шагу встречаются женщины и дети, возвращающиеся домой ‘из-под Асаксы’ с только что купленными ‘деревами счастья’ и ветвями цветущей сливы, многие из них несут в вазончиках и поддельные сливовые деревца и другие цветы на стебельках, сделанные очень искусно из бумаги, что опять-таки напомнило мне отчасти наши гостинодворские ‘вербы’ с их искусственными розанами в горшочках. Раньше я говорил уже, что под Новый год каждый дом непременно украшается внутри цветами и ветками цветущих фруктовых деревьев, садовники к этому дню даже нарочно выращивают в фарфоровых вазонах сливовые и иные деревца-карлики, пышно усеянные цветом. Хозяйки, кроме хлопот с уборкой дома, заняты еще крашением яиц и печением рисовых пирогов с соленою и свежею рыбой, подаваемых к столу и раздаваемых в день Нового года родным и прислуге. Крашеные красные яйца являются наравне с пирогами необходимою принадлежностью и украшением новогоднего семейного стола, в этот день хозяева также и их раздают в знак привета всем домочадцам, друзьям и слугам, являющимся с новогодними поздравлениями. Готовят хозяйки еще и приношения всем домашним духам-покровителям, в виде рисового хлеба, куска сушеной рыбы, бутылочки саки и ящичка с коконами шелковичного червя. Мужчины же хозяева заняты в это время сведением всех своих счетов. Последнее число двенадцатого месяца, это уже издревле обычаем установленный день для расчетов со всеми кредиторами, приказчиками, рабочими и прочими, чтобы ни одна копейка старого долга не перешла на Новый год, потому что иначе это будет дурная примета: долги одолеют.
Новогодний канун, подобно нашему первому апреля, посвящен у японцев разным шуточным мистификациям, выдумкам, балагурству и считается, как и самый день Нового года, наиболее веселым временем, в силу поверья, что старый год необходимо проводить, а новый встретить полным весельем, потому что как проведешь первый день года, так будешь проводить и все остальные дни его. Но такое поверье не чуждо и нам, да, кажись, и всей европейской расе. Вообще новогодний канун отмечен у японцев некоторыми обрядами и обычаями, из коих иные просто удивляют своим сходством и даже тождеством с нашими. Так, например, в этот день у них в большом ходу ряженье и гадания. Толпы геек, украшенных алыми шарфами и венками из папоротника, с пунцовыми фонариками в руках, а вслед за гейками домашние слуги, мастеровые, мелкие мещане, коскеисы разных бонзерий и тому подобный люд наряжаются в разные фантастические костюмы и маски и расхаживают гурьбой по улицам, или же небольшими компаниями переходят в своем околотке из дома в дом, распевая под окнами особые соответственные празднику песни и поздравительные вирши. Хозяева их угощают и одаривают рисовыми лепешками и деньгами. Выручка делится поровну между ряжеными и тратится на праздничные удовольствия. Это очень напоминает нашу малороссийскую коляду. Что до гаданий, коим отдаются последние часы вечера и которыми наиболее интересуются молодые девушки и женщины, то здесь в ходу несколько способов узнавать свое будущее: жгут бумагу, льют воск и олово, выпускают в воду сырое яйцо или, став посреди двора и глядя на крышу, наблюдают за струйками выбивающегося из-под черепицы дыма. В саму же полночь хозяйки домов, преимущественно из мещанского и сельского сословий, выходят на порог своих жилищ и зажигают в руке пук сосновой лучины, окропленной предварительно освященной водой. В этом последнем гадании имеют у них особое значение продолжительность горения, сила блеска, направление пламени, треск, величина и количество искр, так как по всем этим приметам хозяйки предугадывают, что ожидает их семьи в наступающем году: хорошее или дурное, прибыль в доме или убыток, урожай, приращение семейства, замужество взрослой дочери, болезнь, смерть и тому подобное. Ложась спать, кладут под макуру {Приспособление заменяющее подушку и уже описанное мною ранее.} изображение чудовища баку, украшенного вместо носа слоновьим хоботом (обстоятельство, явно указывающее на его китайское происхождение) и имеющего свойство отгонять дурные сны и показывать молодым девушкам во сне их суженого. Это много напоминает наш святочный обычай, преимущественно у купеческих дочек, класть под подушку бубнового короля с тою же самой целью. В этот же день происходит изгнание из дома злых духов, и церемония эта разделяется на утреннюю и полночную. Утром у выходной двери ставят колючее лилейное растение, юкку, на верхушку которого насаживается соленая рыбья голова, до которой злые духи очень лакомы: почуяв ее запах, они слетаются к ней изо всех углов и подполий, но, наколовшись от жадности на листья юкки, в ужасе разбегаются на все стороны. Но это еще не вполне достаточное очищение, так как иной дух все же может забиться в какую-нибудь щель и опять войти в дом на старое свое гнездище. Поэтому незадолго до полуночи старший член семьи, нарядясь в лучший свой киримон и взяв в руки полный ящик жареных бобов, обходит все комнаты, весь двор и сарайчики и чуланчики, все углы и закоулки своего дома и повсюду пригоршнями рассыпает бобы по полу и пускает ими в стены, в потолки, на крышу, приговаривая: ‘Да исчезнут бесы, да водворится довольство!’ или ‘Счастье в дом, нечист из дому!’ Дети подбирают бобы и тут же съедают их. Это тоже отчасти напоминает украинский обряд обсыпания хаты житом, совершаемый хозяином в Крещенский сочельник, тем более, что и там тоже происходит своего рода изгнание бесов, когда хозяева накапчивают зажженною ‘крещенскою’ свечой кресты на печи, на всех притолоках, дверях и оконницах и окропляют весь дом крещенскою водой, сохраненною в бутылочке с прошлогоднего водосвятия. По совершении обряда изгнания бесов, вся семья садится за ужин встречать Новый год, который в эту минуту входит в растворенную дверь дома. Самый же момент его встречи называется ‘дуван-сан’, то есть момент трех начал, подразумевая под сим начало года, дня и часа. Все поздравляют друг друга, опускаясь на колени и земно кланяясь, причем произносят слово ‘джу’, равносильное пожеланию долгой жизни. Поэтому и за семейным ужином в новогоднюю ночь непрерывно подается блюдо лапши в силу того, что ее длинные тесьмы из теста служат символом долголетия. При поздравлении каждым испивается чашка саки. Избегают только садиться за стол вчетвером, почитая это число несчастным, как у нас тринадцать, на том основании, что по-японски ‘четыре’ и ‘смерть’ произносятся одинаково: ‘ши’. По этой же причине, чтоб избежать даже косвенного намека на все, что так или иначе соединяется понятием о четырех, за новогодним ужином никогда не подается мясо четвероногих животных. Не только первые новогодние дни, но и весь первый месяц посвящается у японцев различным увеселениям и домашним радостям, имеющим основною своею темой культ благополучия и семейного счастья, поэтому его называют здесь ‘благополучным месяцем веселостей’.
20-го декабря.
Желая посмотреть, как празднуют японцы свой Новый год, мы целою компанией взяли несколько дженерикшей и поехали в наиболее оживленные части города. На улицах массы гуляющих людей и разряженных женщин с ‘деревами счастия’ в руках, а еще более детей. Это у японцев преимущественно детский праздник, как у нас Рождество. Дети запускают множество разноцветных бумажных змеев, из которых многие снабжены трещотками, дудочками и свистульками, отчего с воздушных высот доносятся на землю слабые музыкальные звуки вроде эоловой арфы, пускают и особые фигурки летающих людей, классических героев и героинь японской древности и мифологии, а также и уродцев в образе ‘Гишпанцев’ и англичан с рыжими бакенбардами. Девочки играют в волан, почти из каждого дома несутся звуки самсинов или гото с аккомпанементом там-тама. На улицах, в лавках и чайных домах беспрестанно раздается приветственное ‘джу’, обязательно произносимое при встрече со знакомыми и даже с незнакомыми. Между мужчинами частенько попадаются пьяненькие, но не буйного или безобразного вида. Все дома, тори и храмы украшены национальными флагами (алый диск на белом поле) и гирляндами из рисовой соломы в виде жгута, в который вплетены семиколенчатые дзиндзи и ленты из пунцовой, золотой и серебряной бумаги, а также висячие соломенные кисточки, составляющие бахромку. Вдоль тротуаров перед домами зеленеют бесконечные ряды молодых бамбуков, соединенных между собою такими же соломенными гирляндами. Между ними нередко вы видите воткнутые в землю и срезанные вкось более старые бамбучины, служащие стаканами для пышных букетов из свежих цветов. Перед каждым входом в дом, в магазин или в поперечный переулок стоят бамбуки и изукрашенные елки, а, кроме того, перед дверью красуются цветочные арки из разных листьев, преимущественно лавра и апельсина, среди которых видны золотые миканы25, мандарины, померанцы, какие-то желтые цветы и кисти красных ягод вроде барбариса. Иногда арка составляется просто из двух бамбуков, соединенных своими зелеными верхушками посредством символического жгута из рисовой соломы. В том и другом случае арка означает те счастливые врата, через которые Новый год входит в дом японского обывателя, и потому необходимо должна быть готова к полуночи. Над самою же входною дверью прибивается еще гирлянда, сплетенная из рисового жгута и листьев померанца, лавра и папоротника, с особым украшением посредине, в состав которого входят пара миканов, древесный уголь, ветвь одной из съедобных водорослей и в самом центре — вареный омар или краб с длинными клешнями. Обыкновенно выбирают омара с наиболее выпуклою и округлою спинкой, которая означает счастливую старость, в жгуте же этой гирлянды изгиб и торчок каждой соломинки в ту или другую сторону имеет свое значение по особым приметам, жгут этот служит талисманом благополучия и бережется целый год, а чтоб усилить его благодетельное влияние, к нему еще привешиваются названные выше предметы. В каждом доме на особом столике, преимущественно перед божницей, ставится рисовый хлеб особенной формы в виде большой просфоры, украшенной лентами. На вопрос, какое это имеет значение, один из наших курам, спрошенный через переводчика, объяснил, что это священный хлеб, побывавший в храме, где за несколько дней до Нового года совершается бонзами особый обряд освящения хлебов, обеспечивающий урожай, и что та семья, которая озаботилась принести свой хлеб для освящения, не будет голодать в течение года.
В Новый год японцы поднимаются рано, уделив для сна не более трех-четырех часов. К этому времени в каждом доме уже готова горячая ванна, а кто таковой не имеет, тот отправляется в общественную баню, где, сказать кстати, оба пола моются вместе, не позволяя себе, однако, никаких неприличных поползновений и шуток и не обращая друг на друга никакого внимания. Нарушение приличий в общественной бане сочлось бы здесь величайшим оскорблением семейной чести и общественной нравственности, и совместное мытье происходит у японцев самым обыкновенным и серьезным образом, как и всякое другое повседневное, обиходное действие. Такая совместность не возбуждает в их помыслах никакой скабрезности, свойственной взглядам европейцев, и они даже понять не могут, что европейцы находят тут скандалезного. Помывшись самым основательным образом, японская семья облекается в лучшие свои платья (люди зажиточные стараются даже одеться в Новый год во все новое, ни разу еще не надеванное) и отправляется в храм к общественному богослужению. В некоторых местностях соблюдается при этом замечательный обычай. Отправляясь в храм еще до рассвета, жители высказывают по дороге один другому не только все свои злые и грешные деяния за прошлый год, но и все свои нечистые помыслы и тайные желания, точно исповедуясь друг перед другом, и такая исповедь ведет иной раз к весьма крупным перебранкам. Отстояв в храме службу и получив от бонзы амулет в виде простой бумажки с какими-то знаками, имеющий свойство превращать дурное в хорошее, японские обыватели прибивают его к перекладине своих ворот или к притолоке дверей, и затем отправляются с поздравительными визитами сначала к старшим родным, потом к близким друзьям и почетным знакомым, далее к просто знакомым и дальним родственникам, а по возвращении домой сами принимают подобные же визиты. В каждом доме в течение всего дня с циновок не сходят таберо и блюда, в изобилии наполненные разными новогодними кушаньями и угощениями, без которых не отпускается ни один из входящих в дом. Саки и чай, конечно, составляют необходимую приправу всех угощений и отказаться от них значило бы обидеть хозяев и показать себя величайшим невежей. Надо заметить, что соблюдая относительно визитов и поздравлений самую утонченную вежливость, японцы умеют в то же время соблюдать и самые тонкие оттенки в степенях ее изъявления. Одним они делают визиты сами, другим только посылают свои карточки, которые притом бывают различных размеров: есть, например, карточки вершков в десять длиной и в пять шириной на пунцовой бумаге, прямо заимствованные у Китая, есть в половину и в три четверти меньше этой величины, с различными украшениями сообразно званию и положению лица, которому эта или другая карточка предназначается. Существенное значение имеет также и то обстоятельство, сам ли визитер завезет свою карточку или отправит ее со своим слугой, или просто отошлет по городской почте. Если карточка отправляется со слугой, то и здесь есть свои различия, смотря по тому, положена ли она в лакированный ящик, перевязанный пунцовым шелковым шнурком с кистями, или в пакет, перевязанный шелковою лентой того же цвета, или же в конверт обыкновенных размеров, но с разными украшениями, значение коих тоже не безразлично. Слуги разносят все эти карточки из дома в дом не иначе как на лакированных подносах и получают за это соответственные подарки.
Мы проехали, между прочим, в Суруга, на место позавчерашнего пожара. Там кишит истинно муравьиная деятельность: что уцелело, как например, годоуны, то быстро реставрируется, новые дома строятся, а многие уже и совсем отстроились и в них открылась торговля, тогда как рядом еще тлеют под пеплом и курятся из-под мусора остатки погибших построек. У отстроенных домиков и наскоро сколоченных балаганчиков торчат бамбуки и елки, — тоже значит, и здесь Новый год справляется. Да и почему бы ему не справляться, если погорельцы, как видно по их лицам, не унывают, не вешают апатично рук, а, напротив, бодро, с энергичную заботливостью хлопочут над устройством себе жилищ. Японец верит, что Новый год так или иначе принесет ему счастье, а этого с него совершенно довольно для ясного спокойствия духа. Счастливый характер и счастливая страна, где такие характеры могут вырабатываться условиями неприхотливой жизни!
С пожарища поехали к Ниппон или Нихом-баши, поблизости которого находятся винные заводы, где приготовляется саки. Там рабочие винокуры справляли еще остатки своего вчерашнего празднества, которое ежегодно устраивается ими в последний вечер истекающего года по получении от хозяев расчета… К сожалению, вчера мы не видели его, а, говорят, оно очень интересно своею шутовскою вакхической процессией, с плясками и гимнастическими играми в честь бога-изобретателя саки, изображаемого в виде нагого человека в рыжем длинноволосом парике, перепоясанного вокруг чресл дубовою гирляндой.
Наши курама устроили нам некоторый сюрприз, завезя нас в какой-то богатый купеческий дом. Входя туда, я было думал, что кому-нибудь из моих сотоварищей, вероятно, понадобилось что-нибудь купить в магазине, но оказалось, что мы попали в гости. Курама захотели сами передохнуть и выпить, да заодно уж и нам показать, как веселятся в Новый год в зажиточных домах добрые люди. Мы вошли в громадную залу нижнего этажа, служащую в обыкновенное время магазином бумажных и шелковых материй, но теперь в ней все полки были завешаны синими бумажными полотнищами, а прилавки куда-то вынесены. Зала была разгорожена ширмами на две половины, в задней нарядные девочки играли в волан, а в передней толпилось множество мальчиков и молодых людей, так что можно было даже подумать, что это смешанный пансион какого-нибудь учебного заведения. Едва мы вошли в залу, как к нам подошел какой-то средних лет японец и, отрекомендовавшись сыном хозяина дома, радушно пригласил нас следовать за собою. Мы уже принялись было ради японского этикета снимать свою обувь, но он любезно предупредил, что можно этого и не делать, так как имея частые сношения с европейцами, его оттот-сан, то есть отец, давно уже освоился с их обычаями и знает, насколько это им стеснительно. Тем не менее, не желая нарушать обычаи страны и в особенности в незнакомом доме, где нас так любезно приняли, мы скинули ботинки, что доставило всем видимое удовольствие, и в одних чулках были препровождены через жилые комнаты в обширную кухню, помещающуюся внутри дома. Там, у большого каменного очага, на особой почетной циновке, сидел почтенный старик-хозяин, окруженный самыми почетными своими гостями. Мы были представлены ему его сыном, и он, радушно пожав нам руки, пригласил нас садиться в общий круг. Тотчас же домашние слуги поставили перед нами бронзовые хибачи с тлеющими углями для гретья рук, а две дамы, вероятно, дочери или близкие родственницы хозяина, собственноручно набили для нас табаком миниатюрные трубочки. Не успели мы закурить их, как один слуга поставил перед хозяином лакированный поднос с несколькими чашками средней величины, а другой подал ему фарфоровую бутылку. Старик сам наливал из нее теплое саки и сам из рук в руки передавал каждому из нас по чашке, приподняв ее предварительно до высоты собственной склоненной головы, наконец он налил чашку и себе и, приподнимая ее таким же манером, проговорил нам какое-то приветствие. В ответ на это мы сказали ему ‘джу’, что весьма понравилось всем окружающим, вызвав у них добродушно-довольный поощрительный смех, и выпили вместе с хозяином за его здоровье. Затем его сын повел нас в верхний этаж, где мы очутились в довольно низкой, но очень длинной зале. На противоположном конце ее был поставлен большой круглый щит из толстого пергамента, натянутый как тамбурин на обруч. То была мишень для стрельбы из лука. Тут мы нашли множество мальчиков и взрослых людей, от души предававшихся этой любимейшей у японцев забаве. Между стрелками находился и бритоголовый бонза в легком подпитии, который предложил и нам поупражняться в ‘благородном искусстве’. На взгляд оно, кажись, дело нехитрое, и мы, ничтоже сумняся, взяли по небольшому луку и наложили на них стрелы с тупыми наконечниками, но увы! — ни одна из них не долетела до цели. А между тем, что касается до стрельбы из ружей, то все мы, как военные и охотники, более или менее мастера этого дела. Неудачи наши вызывали у японцев добродушный смех, они нам что-то объясняли, учили, как держать лук и стрелу, как натягивать тетиву, как целится, но ничего из этого не выходило, стрелы наши то не долетали, то перелетали или ложились вкось, и мы на собственном опыте изведали, что дело это вовсе не так просто, как кажется. Тут нужна не только безусловная твердость левой руки, держащей лук, не только особая сноровка, как и в какой круг целиться, но, главное, нужно знать или, вернее, почувствовать, с какой силой и насколько именно следует натянуть тетиву в зависимости от расстояния между стрелком и целью, чтобы попасть в последнюю. Искусство это требует больших и долгих упражнений, и недаром японцы начинают обучаться ему с трехлетнего возраста. Бонза оказался превосходным стрелком. Он проделал перед нами разные способы стрельбы, даже с некоторыми фокусами и в самых разнообразных положениях, — стоя, сидя, лежа, с колена, из-под руки и в обратном положении, то есть став к мишени спиной, но повернув к ней голову и часть корпуса, как бы отступая от преследующего врага, — и ни одна его стрела не минула цели. Пока таким образом показывал он свое искусство, нам опять было подано угощение, состоявшее из саки и вареной каракатицы. Подгулявшие японцы угощали и развлекали нас с необычайным, даже можно сказать, с наивно детским радушием, — и, право же, никакой затаенной неприязни к иностранцам, о которой так часто говорят здешние англичане, не заметили мы в них и тени. Впрочем, быть может, это потому, что они знали от наших кумара о нашей национальности, а русских здесь пока еще любят, считая их за добрых и честных соседей. Наконец мы спустились вниз поблагодарить почтенного хозяина за радушный прием и проститься. Тут пошли взаимные поклоны, рукопожатия и опять саки — непременно саки, в некотором роде наш ‘посошок’, без которого в такой день здесь не отпустят гостя из дома.
Отсюда проехали мы в Асаксу, ко храму Каннон-сама. Там по-прежнему все та же ярмарка и массы народа и гуляющего, и молящегося. Посреди храма стоит большая бронзовая ваза, наполненная пушистыми прутьями только что зацветшей вербы, переплетенными веточками мирты. Детей сегодня множество, — кажись, даже больше, чем в последний раз, когда мы здесь были. Встречается много мальчиков с маленькими колчанами и луками, украшенными сосновыми веточками, и немало тоже ходит их в бумажных колпаках, наподобие бывшего головного убора даймиосов26. Из девочек же почти каждая несет либо волан, либо куклу и вазончик из искусственных цветов. Радость у всех этих ребятишек сегодня просто неописуемая. В балагане восковых фигур картины и группы уже переменены и есть даже изображение нескольких эпизодов позавчерашнего пожара.
Пробыли мы ‘под Асаксой’, толкаясь в народе, до заката солнца и почти не заметили, как прошло время, до такой степени полна жизни и типичного разнообразия вся эта оригинальная картина. Общая радость и веселье так подкупают и так заразительны, что вы и сами вчуже невольно поддаетесь светлому настроению этой толпы, невольно разделяете с ней ее чувства. Пока мы ехали домой, сумерки совсем уже спустились, и бесконечные прямые улицы громадного города осветились бесчисленным множеством разноцветных фонариков, которые висели целыми гирляндами вдоль домовых галерей и карнизов, непрерывными матово-огненными нитями перспективно уходили во мглистую даль и светящимися точками мигали и блуждали посреди улиц. Все дома внутри были освещены, и темные силуэты их обитателей фантастически вырисовывались на белой бумаге оконных рам, как китайские тени в театре марионеток. В мириадах огнистых точек и линий этой своеобразной иллюминации было что-то волшебное, что-то переносившее вас в забытый сказочный мир далеких детских фантазий и мечтаний. В темном небе беспрестанно шипели ракеты и рассыпались букетами разноцветных звезд. Улицы все еще были полны народа, предававшегося шумному веселью, и навстречу нам поминутно попадались компании ряженых во всевозможных фантастических масках. Весь этот люд поет, кривляется, подплясывает и лакомится с лотков уличных продавцов разными фруктами, сластями и снедями. Иногда знакомые врываются целою толпою в дом новобрачных и в шутку вымазывают им физиономии мукой или сажей: но на это не обижаются, потому таков уже обычай. Чаще же всего ряженые подкарауливают проходящих молодых женщин, чтобы слегка ударить их по спине лакированной тросточкой, и на это тоже нет обиды: напротив, это даже в некотором роде комплимент, так как подобное прикосновение знаменует, что у молодухи в текущем году непременно родится ребенок. И замечательно: в такой огромной толпе за целый день мы решительно нигде не видели никакой ссоры или драки, никакого буйства, ни малейшего безобразия, хотя весь народ ходил более менее подгулявши.
21-го декабря.
Сегодня, по случаю воскресного дня, отстояли мы обедню в домовой церкви нашего посольства. Пели японские певчие, ученики нашей духовной миссии, в своих национальных киримонах. Голоса очень хорошие, и замечательно чистый выговор по-русски, без малейшего акцента. Служил миссионер отец Димитрий с русским диаконом. На большом выходе и на ектениях после нашего императорского дома упоминается император Японии (микадо) и весь дом его.
После завтрака сделал я в обществе наших моряков большую прогулку в Оджи-Инари, северо-западное предместье города. Длиннейшая улица Нака-сен или, иначе, Кисо-каидо, по которой мы ехали все в прямолинейном направлении верст шесть, по крайней мере, вдруг изменила в половине своего протяжения промышленно-городской характер на чисто дачную внешность. Справа и слева замелькали небольшие отдельные и нередко очень красивые домики, приветливо и просто глядевшие из-за деревянных решетчатых заборов, бамбуковых плетней или из-за живой подстриженной изгороди. Все они окружены небольшими, но очень изящными садиками и цветочными палисадниками. Мелочная, съестная или табачная лавочка встречается здесь уже как довольно редкое исключение. В этой половине улицы проживают, как нам сказывали, преимущественно разные гражданские чиновники, служащие в разных правительственных и общественных учреждениях, и чиновники не маленькие, а так, вроде наших коллежских и статских советников. В палисадниках и над входом развеваются по случаю праздника национальные флаги, да и самые садики прибраны и разукрашены по-праздничному: в них то и дело красуются большие фарфоровые и каменные вазы, искусственные гроты и бассейны, наполненные рыбками, деревца преимущественно из мелкоиглистых хвои, которым причудливо приданы формы журавлей, фазанов, тигров и лисиц, и разные фигуры, устроенные с помощью бамбуковых жердочек и проволок, вокруг которых сплошь обвиваются густою зарослью павой и какие-то другие ползучие растения. Во многих садиках встречались очень нарядные девушки и дети, занятые игрой в воланы. Девочки моложе десяти лет все набелены и нарумянены, волоса их оригинально подбриты и подстрижены, костюмы все яркоцветные и нередко затканы золотом. Несколько далее дачный характер улицы изменяется почти в сельский: позади домиков, а то и между отдельными дворами стали встречаться огороды, бамбуковые рощицы, рисовые поля, хлопковые и чайные плантации. Впереди виднелась большая старорослая роща гигантских кленов и других лиственных деревьев, из-за которых выглядывала верхушка пагоды, освящавшая своим присутствием разбросанные вокруг нее могилы старого кладбища. На окраине этой рощи дженерикши наши вдруг повернули в сторону, мимо чайных плантаций, где несколько гулявших девушек сделали нам неожиданную любезность: заметив, что мы остановились посмотреть поближе на чайные кустики и способ их рассадки, они сорвали с них несколько веточек и предложили нам на память. Мы засунули их в бутоньерки и, поблагодарив любезных девушек, покатили далее. Вскоре поднялись на хребет длинного холма, тянувшегося вдаль в виде широкого вала, который известен под именем Аска-ямы. По хребту рассеянно немало старых широковетвистых дерев, образующих иногда очень красивые группы, под одною из коих мы нашли большой каменный осколок вроде аспидной плиты, врытый в землю стоймя как намогильный памятник и покрытый высеченною надписью. Курама говорят, будто здесь когда-то происходило какое-то сражение, о чем-де и свидетельствует этот камень. Не зная в подробности японской истории, приходится верить на слово.
С Аска-ямы открывается широкий вид на северо-западную окрестность столицы. Обширная равнина, кое-где покрытая зелеными пятнами небольших рощиц как на ситуационном плане, была вся сплошь исчерчена полосами огородов, пашен и плантаций. На всем ее громадном пространстве глаз не усматривает буквально ни единого клочечка праздно лежащей земли. Как и всегда и повсюду в Японии, все это возделано самым тщательным образом, все засеяно, засажено и все приносит свой плод сторицей. Шоссейная дорога, по которой мы ехали до Аска-ямы, пролегает у подошвы хребта и направляется к речке Такино (по-японски Такино-гава), которая пробила себе русло в ущелье, через расселину кряжа и шумно прыгает в нем каскадами по большим замшившимся камням. Берега этой речки покрыты дубовыми и кленовыми рощами вперемежку с разнообразными фруктовыми садами, есть на ней и водопад, низвергавшийся одним уступом во всю ее ширину, а в другом месте падает в нее серебряною лентой с прямого обрыва гранитной скалы струя родниковой воды, почитаемой чудотворною. Перед самым ущельем берега Такино-гавы сплошь выложены диким камнем и гранитными брусьями. На левом берегу, перед самою рекой, под сенью громадных деревьев очень уютно и красиво расположились три легкие домика с разными надстройками, образующие общую группу, благодаря соединяющим их наружным галерейкам и верандам, в которых вы можете смотреться в самую воду. Здесь, говорят, некогда стоял охотничий дворец сегунов, теперь же в этих домиках помещается один из лучших токийских ресторанов, щеголяющий не только своею кухней, но и замечательною чистотой и лоском всей своей обстановки. При нем на противоположном берегу разбит цветочный садик со всеми затеями и причудами национального японского вкуса. Два-три легкие мостика, переброшенные через поток в недалеком друг от друга расстоянии, довершают прелесть общей картинки этого красивого уголочка. По выходе из ущелья Такино-гава удаляется от холмов и плавными изгибами спокойно течет по равнинам до впадения своего в Сумида-гаву. Здесь, в ее первом изгибе, неподалеку от Аска-ямы приютилась одна из чистеньких пригородных деревушек, населенная преимущественно рабочими с находящейся тут же обширной бумажной фабрики. Звуки самсинов неслись с разных сторон из-за решетчатых окон этих домиков. Группы принарядившихся ради праздника женщин, девушек и детей прогуливались по улице, щелкая кедровые орешки, или сидели на порогах своих жилищ, украшенных новогодними елками, бамбуками и гирляндами. Удивительный, право, народ! Говорят, что сравнительно с прежними временами он теперь крайне обеднел, так как европейские нововведения обходятся правительству очень дорого и требуют усиленных налогов, а рыночные цены стали в несколько раз выше против прежнего, но между тем нищеты с ее лохмотьями, язвами и грязью, какою она представляется нам в Европе и на мусульманском Востоке, вовсе нет. Здесь и бедность как будто пообчищена, приглажена, приумыта, словом, это трезво-трудовая, опрятная честная бедность, при которой народ не опускает рук, не попрошайничает, не пьянствует, а только трудится больше, чем прежде, перенося с бодрым духом свой тяжелый экономический кризис.
В праздничный день вы встречаете на всех лицах светлые, довольные, истинно праздничные улыбки, костюмы опрятны, у женщин и девушек сказывается даже некоторое щегольство в поясах (оби) и в украшениях прически, состоящих их шелковых цветов и бабочек, неизбежные бумажные змеи вьются и прядают из стороны в сторону в воздушной синеве, и замечательно, что курама никогда не пойдет со своею дженерикшей прямо на нитку змея, а всегда постарается как-нибудь обойти или отвести ее в сторону, чтобы не разорвать и тем не причинить огорчения какому-нибудь трех-четырехлетнему анко. Эта ласковость к детям — прекрасная черта в народном характере.
Миновав фабричную слободку, мы, прогулки ради, направились далее пешком. Целью нашею был храм святого Инари — специального покровителя земледелия и рисоводства в особенности. Несколько дней тому назад мы вычитали у Эме-Эмбера, что храм Оджи-Инари славился своими комическими представлениями, в которых будто бы случаются такие сцены, что не подлежат и описанию. Грешный человек, должен сознаться, что соблазн посмотреть такое представление входил, между прочим, в программу нашей сегодняшней экскурсии. Мифическая легенда говорит, что Инари некогда был спутником луны под видом лисицы (кицне). На этом основании, с тех пор, как он явился людям в образе маститого старца, несущего в каждой руке по снопу риса, ему придают лисицу как необходимей атрибут, играющий роль его служебного духа. По народному поверью кицне имеют способность становиться оборотнем, принимая по собственному желанию те или другие человеческие формы во всевозможных образах. По словам же Эмбера у японцев есть целая поэма о лисице, в некотором роде своя Рейнике-Фукс, в которой кицне является то священною, то шуточною, то коварною и даже дьявольскою личностью. Народ потешается над героем поэмы, но и боится его: по утрам ему поклоняются, по вечерам над ним смеются.
Дорога наша шла мимо сельских хижин, чайных домиков и мелочных лавочек, где на прилавках разложены были в ящиках и на блюдах крупные кедровые орешки, вяленые плоды каки, сладкая рисовая пастила и тому подобное. В большей части лавочек сидели за продавщиц молодые девушки, почти каждая из них в отсутствие покупателей развлекала себя игрой на самсине, который очевидно является самым популярным музыкальным инструментом в Японии. Тем же занимались в свободные минуты и незаны (девушки-прислужницы) всех этих сельских чайных домиков. На пути нас догнала и даже перегнала какая-то молодая женщина, совершенно слепая. Несмотря, однако же, на слепоту, она шла довольно бойкою и быстрою поступью без посторонней помощи и без палки, только в несколько приподнятой и слегка склоненной набок голове сказывалось напряжение чуткого внимания, вообще свойственного слепцам. Дойдя до одного домика, она остановилась перед калиткой, выкликнула каких-то своих знакомых, перекинулась с ними несколькими словами и, вежливо распрощавшись троекратными приседаниями, отправилась далее словно зрячая. По счету ли шагов или по какому-то чутью угадывает она расстояние и местность, — не знаю, но точность, с какою была угадана ею эта калитка, просто удивительна.
Храм Оджи-Инари расположен в полугорье на одной из площадок, образуемой уступом вышесказанного кряжа, коего склон, обращенный к северо-востоку, покрыт густыми зарослями кедров, кипарисов и иных хвойных и лиственных пород вперемешку с непроходимыми чащами всякого кустарника и бамбука, достигающего гигантских размеров. Самый храм сокрыт от взоров за зеленою массой кудрявых и переплетшихся между собою ветвей, так что глядя вверх от подошвы кряжа, вы видите только гранитную лестницу, верхние ступени которой теряются где-то в зелени. Тут повторяется почти тот же эффект, что и в лестнице нагасакского Сува и, как видно, это не простая случайность, а нарочный расчет с целью произвести на вас впечатление несколько таинственною неизвестностью. Бока этой лестницы украшены двумя рядами каменных изваяний кицне. Все эти лисицы представлены одинаково, в сидячем положении, с прямо поставленною мордочкой и вертикально поднятым вверх хвостом. Прежде всего, на путь ко святилищу указует, конечно, священное тори, за которым тотчас же направо открывается маленький бассейн, куда звонко падает тонкою струйкой вода, вытекающая из скважины большой гранитной глыбы. Говорят, что этот подземный ключ бьет с перемежающеюся силой, иногда струя его очень изобильна, иногда же едва сочится, но никогда не иссякает окончательно. Воде его токийские обыватели приписывают целебные свойства, я же могу сказать только, что она обладает хорошим пресным вкусом, холодна и на вид кристально прозрачна. Пройдя под священным тори, мы поднялись по гранитным ступеням наверх, и только тут открылся вдруг перед нами затейливо узорчатый резной фронтон храма Инари, в наружной окраске коего преобладал густо-малиновый цвет. На все его завитушки, позолоту и краски время давно уже успело наложить свой несколько блеклый и тусклый колорит, но это придало ему такой почтенный и поэтический характер, что у нас невольно вырвалось восклицание восторга от неожиданности такого зрелища, оно открылось перед нами вдруг и все сразу словно волшебная декорация. Некоторые кустарники и фруктовые деревца стояли еще без листьев, но уже усеянные мелкими и тесно насаженными одна к другой чашечками распускавшихся цветов, одни белыми, другие желтоватыми, третьи розовыми. Темная лоснящаяся листва лавром осеняла сверху эти низенькие корявые деревца, точь-в-точь такие, какими видите вы их на японских картинках. Дежурный бонза сидел на наружной галерее храма перед низеньким столиком, на котором были разложены рисовальные кисти и ящик с жидкими красками в маленьких фарфоровых чашечках. Он старательно, с сосредоточенным вниманием разрисовывал одну из виньеток небольшого молитвенника, сброшюрованного как обыкновенные наши книжки. Мы тихо подошли посмотреть на его работу, чему он нимало не воспрепятствовал, и остались приятно удивлены его замечательным искусством. И действительно, тут было чем полюбоваться. Это была тончайшая миниатюра, блистающая разнообразием ярких и нежных красок в сочетании с золотом, человеческие фигуры, птички, цветы и весь орнамент в виде самых затейливых завитков и арабесок, — все это было в своем роде верх совершенства и, что всего изумительнее, в общей концепции своей, в характере рисунка и в самой манере письма чрезвычайно напоминала работы средневековых миниатюристов на латинских и немецких молитвенниках. Бонза-художник охотно показал нам несколько вполне уже оконченных виньеток, заголовков, начальных букв и заставок, одна другой лучше, одна другой разнообразнее, и объяснил, что этот стиль называется у них киотским и что лучшие образцы его находятся во дворцах и храмах Киото.
С нами за переводчика был на этот раз Коля, русский мальчик-сирота, лет тринадцати, призреваемый в нашей духовной миссии. Он прекрасно владеет разговорным японским языком и даже одевается по-японски. Когда мы предложили ему спросить дежурного бонзу, нельзя ли нам заказать комическое представление, Коля даже смутился.
— Полноте, господа, какие здесь представления! Это ведь храм ихний…
— А ты все-таки спроси его, — предложил кто-то из наших.
— Нет, уж воля ваша, боюсь даже и спрашивать… Как это можно — представления!..
Ему растолковали, что наверное есть представления, и именно комические, смешные, мы-де точно знаем, потому что об этом пишет в одной книге бывший здешний швейцарский посланник, — не врет же он!
— Ну, уж не знаю, право, — замялся, пожимая плечами, Коля. — Пожалуй, я спрошу, только… не обиделся бы бонза-то.
И мальчик со всею японскою деликатностью, даже не без робости, обратился к бонзе с данным вопросом.
Тот отвел глаза от своего рисования, и с недоумением, как бы не понимая, о чем ему говорят, переспросил переводчика.
Коля повторил ему обстоятельнее нашу просьбу, прибавив, что за представление мы заплатим, сколько потребуется.
Бонза нахмурил брови, помолчал немного, как бы собираясь с мыслями, и затем, окинув нас не совсем-то приязненным взглядом, принялся что-то внушать и растолковывать Коле сухим, определительным тоном, после чего, не обращая на нас уже ни малейшего внимания, снова принялся за свое рисование.
Коля наш окончательно смутился.
— Что он сказал тебе? В чем дело? — приступили мы к мальчику.
— Да ведь вот, говорил же я, а вы не верили! — укорил нас Коля.
— Он говорит, что я ошибаюсь, что здесь не сибайя (театр), а тера (храм). В положенное время, говорит, здесь бывает служба и иногда представления, только не смешные, а божественные, но теперь не время, а вот, говорит, приезжайте семнадцатого числа этого месяца, тогда и увидите божественное представление, а смеяться, говорит, грех, тем более, что вы гости в Японии.
Вот как попались благодаря Эмберу! Ни за что ни про что обидели человека, быть может, очень хорошего. Впрочем, вероятно, и сам Эмбер сделался жертвой чьей-нибудь мистификации, хотя он вообще сильно не благоволит к японскому духовенству. После такой отповеди, разумеется, оставалось только раскаяться в своей легкомысленной доверчивости и удалиться, поручив Коле передать бонзе наше извинение и объяснить ему, что мы сами в этом случае были обмануты.
По узенькой каменной лестнице поднялись мы на верхнюю площадку, лежащую над храмом, на самом горбе лесистого кряжа. По бокам этой лестницы стоят все такие же лисички с поднятыми хвостами как и внизу, но только тут они, видимо, сбродные, вероятно, пожертвованные в разное время разными лицами, — одни большие, другие маленькие, одни отличаются изящною отделкой, другие, напротив, самой грубой, что называется топорной работы, красивые и наивно безобразные, древние и новые, — словом, всякие. По площадке разбросано под соснами несколько деревянных часовенок и божничек, в каждой из них находится маленький алтарик с изображением Инвари и двух лисичек по бокам его: одни из этих изображений выточены из камня, другие вылеплены из глины. Одна из часовенок, надо полагать, почитаема более всех остальных, потому что к ней ведет целая аллея, составленная из древних и новых тори в высоту человеческого роста, следующих в начале одно за другим на расстоянии около двух аршин, а потом все более сближающихся и наконец примыкающих друг к другу столь тесно, что из них образуется почти закрытый коридорчик, вокруг которого снаружи перепутались между собою корни и ветви лесной чащи. Перед часовенкой стоят, словно парные часовые, две каменные лисицы, а внутри ее помещается сосуд с освященною водой из чудотворного источника. Бросив несколько медных монеток в деревянную копилку, поставленную перед часовней на особом столбике, мы спустились вниз, к нашим дженерикшам и приказали везти себя в парк Уэнно.
Дженерикши покатили узкою шоссированною дорожкой, что пролегает с северной стороны кряжа, вдоль его подошвы. Глядя на этот длинный, ровный, тянущийся все в одном направлении кряж, можно подумать, что он насыпан искусственно, в качестве городского вала, и мудреного в этом ничего бы не было, так как в Японии нередко и срываются, и насыпаются целые горы. В Иокогаме, например, еще полтора года тому назад, сказывают, стояла в южной стороне города большая, обрывисто крутая гора, от которой теперь нет и следа, потому что на ее месте уже все сплошь застроено. Труд человеческий здесь упорен и пока еще дешев до такой степени, что почти ни во что не ценится не только предпринимателями, но и самим трудящимся людом. Лишь был бы ему обеспечен коробок рису для дневного пропитания, а за большим, в особенности при нынешнем кризисе, работник почти и не гонится. Все труднейшие работы производятся главным образом людьми, приходящими сюда на заработки изнутри страны и это самые дешевые рабочие, там же, где местное население уже соприкасается с европейским элементом и успело около него потереться, работник начинает понимать стоимость труда и размера задельной платы, даже и сам не прочь порой поприжать предпринимателя-идзин-сана, сиречь господина варвара-иностранца. Идзин-саны, конечно, на это жалуются и негодуют, но таково уже необходимое следствие всякой ‘цивилизации’, хотя идзин-санам и хотелось бы соединить приятность своей цивилизаторской миссии с выгодами своекорыстной эксплуатации этого добродушного и пока еще честного народа.
Миновав фабричную слободку, мы покатили вдоль одной из подгорных деревушек. По сторонам все те же, можно сказать, игрушечные домики, крытые только вместо черепицы соломой, но зато очень тщательно, аккуратно, так что выходит в своем роде даже изящно. У каждой хижинки непременно свой садик, окруженный живою подстриженною изгородью или бамбуковым плетнем, в котором проделана меж двух столбов калитка с соломенным навесом вроде крыши. В садике всегда имеется особый цветник и несколько прекрасно разделанных огородных грядок, а близ забора посажены две-три пальмы-латании, простирающие из-за него свои лапчатые, веерообразные листья на узенькую, но прекрасно содержимую дорогу. По бокам дороги идут две канавы, полные проточной водой, которой они снабжают другие, меньшие канавки, целой сетью расходящиеся по окрестным полям для их орошения. Каждый клочок земли, это истинный образец самой тщательной и высокой культуры. Я никогда не был в Западной Европе, но судя потому, что доводилось читать о ней в этом отношении, смею думать, что Япония не только потягается с самыми возделанными местностями Германии и Франции, но, пожалуй, и превзойдет их в значительной мере. Если только малейший клочок почвы представляет хоть какую-нибудь возможность к обработке, он уже не пустует. В Японии крайне дорожат землей и уважают земледельческое дело. Недаром же крестьянское сословие поставлено в ней вслед за дворянским, выше ремесленно-мещанского и купеческого, которое занимает лишь предпоследнюю, четвертую ступень с сословно-общественной жизни страны Восходящего Солнца. Ниже купеческого сословия идут уже гета или иета, нечто вроде парий, которым разрешено селиться лишь на окраине города, в особо отведенном месте. Кстати о гета: говорят, будто это потомки прокаженных, и замечательно, что они так же как и цейлонские парии обречены на занятия, почитаемые грязными. Например, все живодеры, кожевники, дубильщики и уборщики падали принадлежат исключительно к сословию гета, к коему относятся также и палачи. Женщины их могут выходить замуж только за своих односословцев, и промысел развратом не считается для них зазорным средством к жизни, они, впрочем, нередко отличаются красотой и бродят по городу в виде уличных музыкантш и певиц: но не гейки, и их никогда не приглашают петь в дома, а кидают лишь монету в окно в виде подаяния.
Что касается владения земельною собственностью, то оно зиждется в Японии на следующих основаниях:
1) Земля составляет непререкаемую и неотчуждаемую собственность государства.
2) Право на пользование землей имеет каждый японский подданный, но
3) Земля принадлежит тому, кто ее обрабатывает и до тех пор, пока он ее обрабатывает.
Таким образом, составляя государственную собственность, земли в Японии не могут быть ни продаваемы, ни покупаемы, а сдаются лишь, так сказать, в арендное пользование. Кадастр существует здесь уже давно, и в случае государственной надобности чрез известный период лет делается переоценка земель правительственными агентами совместно с членами сельских общин для более правильной раскладки поземельной подати с каждого участка. Поземельная подать уплачивается в норме определенной правительством или деньгами, или натурой. В последнем случае взимается одна из трех годовых жатв, или просто третья часть урожая {В последние годы с возрастанием государственных нужд и долгов, говорят, взимается половина всего сбора, но правительство, сознавая тягость такой подати для земледельцев, учредило ее только как временную меру.}. Земля уступается земледельцу в пользование без ограничения сроком, как бы на вечные времена, с правом наследования оной в нисходящем потомстве, во с тем лишь необходимым условием чтоб она постоянно была обрабатываема. В случае же несоблюдения сего последнего условия, без уважительных причин засвидетельствованных местным коцэ и однообщественниками, земля отбирается и передается желающему взять ее, причем однакоже преимущество отдается безземельным земледельцам, то есть, например, если у отца два сына, то старший из них есть прямой наследник отцовского участка, а младший, в случае выдела его в особую семью, считается уже безземельным и получает право очередной кандидатуры на открывающиеся свободные участки. Таким образом, Япония вполне гарантирована от развития в ней крестьянского пролетариата. Кто уходит из крестьянского сословия в городское (хотя такие примеры чрезвычайно редки), тот само собою теряет и право на свою сельскую землю, во за то он может требовать под свою оседлость участок из свободных земель города в коем намерен поселиться, каковой участок ему и уступается без срока, с условием вносить за него ежегодно известную поземельную городскую подать. Там где есть еще свободные земли, как, например, на Матсмае, каждый имеет право обрабатывать их в том количестве в каком пожелает, но непременно обрабатывать в противном же случае пустующая часть земель у него отбирается. Каждый земледелец имеет право переуступать свой участок сполна или враздробь другому лицу, но с тем, что это последнее принимает на себя в соответственной части все его податные и другие поземельные обязательства пред правительством. Взыскания по частным долгам обращаются не на землю, а лишь на известную часть святого с нее урожая, остающегося за отчислением правительственной доли, причем однако закон блюдет и за тем чтобы семья земледельца-должника, за удовлетворением кредиторов, не осталась вовсе без хлеба и без семян для следующего посева. Заботливость закона предусмотрительно простирается даже на многие мелочи сельского быта: так например, не дозволяется строить дом среди пшеничных и рисовых полей, дабы тень от дома или деревьев не лишала окружающую землю необходимых лучей солнца и не делала ее чрез то менее производительною. Если же кто осмелится строить вопреки этому закону, то строение его сносится, а сам он подвергается стодневному тюремному заключению. Или еще: ‘если большое дерево осеняет соседний дом пли соседнюю сушильню так что мешает просушке хлебных зерен, то ветви его должны быть обрезаны’ {Букай Хяк Каджо, (то есть сто постановлений для властей) из завещания сёгуна Гиейяса (1593—1606 года).}. При прежнем сёгунальном правительстве основания земельного пользования оставались те же что и теперь, с тою только разницей что в феодальных княжествах роль нынешнего правительства по отношению к местным земледельцам играли даймио (князья), вносившие известную государственную подать в казначейство сёгуна. Рассматривая беспристрастно все эти постановления, нельзя не признать что в главных своих основаниях аграрный вопрос в Японии разрешен гораздо лучше чем в ‘просвещенной’ Западной Европе, изнемогающей от крестьянского пролетариата.
На каждом полевом участке, принадлежащем отдельному хозяину, вы непременно заметите одну, а чаще две бочки рядом, врытые в землю до верхнего края и покрытые соломенными колпаками, которые на взгляд кажутся миниатюрными шалашиками. Здесь хранятся удобрение, тщательно собираемое со всех дворов, дорог и улиц и подвергаемое химической переработке. С тою же целию на многих полях около дороги устраиваются землевладельцами особые ретирадные павильончики, иногда построенные даже не без изящества и не редко снабженные особыми надписями, заключающими в себе обращение к прохожим. Некоторые из надписей мне перевели, и я могу привести их как пример очень характеристичный и в то же время простодушно наивный. ‘Прохожий, гласит одна из них,— воспользуйся предлагаемым тебе удобством и оставь моему полю то что тебе излишне!’ Другая надпись несколько самохвальна, но за то лаконичнее: ‘У меня лучше чем у соседей’, а третья еще кратче: ‘Остановись!… Здесь!’ Дорожа каждым клочком удобной земли, Японцы, понятное дело, дорожат и ея удобрением. Здесь все утилизовано, и если что-либо встречается не распаханным и не засеянным, то это лишь те небольшие клочки которые так или иначе могут удовлетворять чувству изящного. Таковыми бывают склоны лесистого кряжа, или какая-нибудь группа отдельно стоящих деревьев на небольшом пригорке, либо вокруг студеного родника. Эти поэтически красивые, уединенные места посвящены исключительно религии. При каждом из них вы непременно увидите небольшое тори, за которым, под сенью ветвистых сосен, дубов или кленов, прислонилась к их корявым стволам деревянная капличка, а то и просто открытая статуэтка Будды, Инари, либо иного какого кажи, на каменном пьедестале. Вообще все подобного рода уголки и местечки чрезвычайно красивы и так и манят к себе путника своею несколько мистическою прелестью.
Часа полтора везли нас вдоль подошвы лесистого склона, мимо этих возделанных полей, пока наконец не представился вам направо проезд прорезанный в кряже. Здесь опять приветливо глядит на вас маленькая деревенька, а за кряжем пошел уже город, то есть одно из его северных предместий: пагода какая-то, кладбище и облицованные камнем террасы с изящною чугунною решеткой которая ограждает собою целый квартал, где среди садов и цветников расположены какие-то бараки, по-видимому, военно-госпитального характера. Здесь повстречали мы процессию ряженых, которые с песнями и кликами везли на себе в лямках целую колесницу наполненную цибикообразными тюками и украшенную флагами, бумажными лентами, елками, папоротником и бамбуковыми ветвями. Дети тоже принимали участие в этой процессии, из них два мальчугана, в даймиоских колпаках из золотой бумаги, преважно восседали поверх всех тюков, на драпировке кубового цвета, держа нити бумажных змеев, как бы сопровождавших в воздухе своим полетом это оригинальное шествие. Говорят что это новогодние подарки, торжественно отправляемые богатыми людьми, а в особенности купцами (не редко в совокупности с целого квартала) каким-нибудь своим важным и влиятельным друзьям, благотворительным учреждениям или же монастырским бонзам. Мы еще давеча днем, равно как и в самый Новый Год, и накануне его, неоднократно встречали на улицах подобные процессии. Говорят, что к ним не редко также прибегают крупные коммерсанты просто как к одному из средств ходячей рекламы для изделий своей фирмы.
Дорога шла мимо кладбища. Мы завернули и туда. Это было одно из больших городских кладбищ, Теннози. В центре его возвышается башня-пагода, к которой сходятся крестообразно четыре большие, широкие аллеи, разбивающие все кладбище на четыре участка. Каждый из последних разбивается на меньшие участки продольными и поперечными дорожками, следующими параллельно одна другой на одинаковых расстояниях. Теннози считается одним из самых аристократических кладбищ. У многих родовитых и зажиточных людей здесь откуплены места семейные, огражденные каменными цоколями, чугунными решетками и деревянными палисадами, — совершенно так же, как и в Европе. Могилы украшаются каменными памятниками, нередко очень красивыми, или просто стоячими аспидными плитами с высеченным именем покойника в сопровождении приличной эпитафии в стихах какого-нибудь священного текста, философского изречения и тому подобного. На недавних же могилах, где памятников еще нет, водружается в возглавии четырехгранный тесовый столб, на котором пишется имя и прочее. Нередко перед памятником ставится точеный каменный канделябр, служащий вместилищем для лампады, а иногда вместилище это делают и в самом памятнике. Лампады теплятся повсюду и, вероятно, за этим наблюдают служители местной бонзерии. Кроме того, каждая свежая могила украшается двумя-тремя бумажными цветными фонарями и цветами. Последние на этом кладбище служат непременным украшением вообще всякой могилы. Целые рощи елей, кедров, латаний, камелий и лавров, между которыми есть деревья глубокой древности, осеняют своими темными ветвями все эти памятники и цветники, образуя на каждом шагу прелестные уединенные уголки, полные серьезной тишины и мечтательной грусти. У главного кладбищенского входа возвышается священное тори, от которого и начинается первая широкая аллея, прямым продолжением коей по внешнюю сторону ограды служит городская улица, где совершенно так же, как и у нас, несколько лавочек выставляют на продажу намогильные плиты, столбы, цветы, венки и памятники. Тут же находятся и монументные мастерские. Кладбище Теннози расположено в соседстве с парком Уэнно и с северо-западной стороны примыкает к обширным уэнноским бонзериям. Солнце почти уже село, а мы за время нашей продолжительной прогулки успели-таки достаточно проголодаться и потому решили сообща пообедать в ‘министерском’ ресторане, благо он тут под рукой, и на том закончить все сегодняшние планы.
23-го декабря.
В городе опять большой пожар. Начался он на закате солнца, и вот теперь уж близко полночь, а страшное содрогающееся зарево, охватив половину неба, нисколько еще не уменьшается.
Войска токийского гарнизона готовятся к большому параду. Сегодня все утро кавалерия была занята ездой и церемониальным маршем на соседним с нашим посольством плацу… Я провел там около двух часов времени, и мне кажется… но нет, воздержусь пока от скороспелых заключений, тем более, что ведь не в последний же раз я ее вижу.
24-го декабря.
Сегодня у микадо парадный обед в большой зале его дворца. Приглашены все посланники. Продолговатые столы, украшенные цветущими сливами в роскошных фарфоровых и бронзовых вазах, стоят рядами один за другим, за крайним из них приготовлен один только прибор — для его величества, микадо.
Все приглашенные рассаживаются на обозначенных билетами местах лишь по одну сторону столов, другая же остается свободною, дабы не сидеть к императору спиной, что ни в коем случае не допускается придворным этикетом. За первым ближайшим к микадо столом заняли места принцы императорского дома, имея в центре против особы государя дядю его, принца Арисугава как старшего. Братья императора разместились по старшинству, по обе стороны сего принца, а после них за тем же столом сидели государственный канцлер Санджио, министры и некоторые посланники, в числе коих и наш, К. В. Струве. Гости за остальными столами градировались по своему служебному и общественному положению. Перед каждым прибором стояли судки, в числе четырех деревянных коробок, наполненных кушаньями. Все ожидали выхода императора, стоя на своих местах. Вскоре раздались звуки традиционной музыки, возвестившей его появление. Он был в полном генеральском мундире, имея через плечо ленту своего семейного ордена. Присутствующие отдали глубокий поклон, а после того, как микадо, заняв место, сделал знак садиться, все тихо опустились на свои стулья, явившиеся уже несколько лет назад уступкой европейскому обычаю. Обед в присутствии повелителя страны происходил в совершенном молчании. На верхней крышке каждого судка лежало по два рисовых пирожка с сельдереем, затем в первой коробке находились сладкие лепешки, сделанные и уложенные очень красиво, с тисненным на тесте узором и гербом микадо, во второй коробке тоже разные сласти и пастила, расположенная с неменьшим искусством, в третьей и четвертой — рыбные кушанья, вязига из ласточкиных гнезд, грибы, омары, трепанги, маринованные ростки молодого бамбука и прочее. Тут же находились фаршированные рыбки или так называемая рыбная колбаса, зашитая в блестящую рыбью шкурку, которой придана радужная окраска. Вместо хлеба прекрасно разваренный снежно-белый рис, отборные зерна коего свободно отделяются одно от другого. Все эти кушанья окрашены в разные цвета (малиновый, желтый и зеленый) и уложены в коробках так красиво, что с виду походят более на затейливо изукрашенные кондитерские торты, чем на рыбные и овощные снеди. Самые коробки были сделаны из тонких планочек соснового теса и оставлены в своем натуральном виде, потому что традиционный придворный этикет не допускает употребления лака. На крышке верхней коробки было нарисовано акварелью только изображение императорского герба (астра), а на боках легким водянистым эскизом выведены веточки цветущей сливы, но в очень умеренном количестве, и также на основании традиции, не допускающей пышной разрисовки, ибо прародительская простота, как руководящее начало, должна сказываться и в этом. Судки были перетянуты пунцовым шелковым шнурком с кистями, завязанном на крышке в очень красивый бант, что придавало им вид простой, но необыкновенно изящной бонбоньерки. Говорят, в придворном штате числятся особые мастера, исключительно занятые приготовлением подобных судков для императорских обедов, и на долю их достается далеко не маленькая работа, так как в силу этикета одна и та же коробка не может быть употреблена в дело более одного раза.
Вместо вина за обедом подавали саки, и микадо, во изъявление особого своего благоволения, посылал некоторым из гостей (впрочем, весьма немногим) саки с собственного своего стола в очень изящных и тончайших фарфоровых чашках. Такое отличие было оказано и К. В. Струве, и притом одному из первых. Во все время обеда играла придворная национальная музыка, состоявшая исключительно из одних флейт, и плясали придворные танцоры. Но гостям не удалось их видеть, так как плясали они позади всех столов, на особой эстраде, выходящей в сад, который и служил для этой сцены живой декорацией. Оборачиваться же назад, хотя бы и слегка, чтобы видеть пляску, нельзя, потому что и это было бы нарушением этикета, таким образом любоваться классическим балетом, какой всегда представляется в этот день, мог один только микадо.
Вечером в наше посольство доставили от его величества на имя К. В. Струве судки, заключавшие в себе давешний обед, с присоединением той самой чашки, в которой микадо послал ему своего саки. Это уж такой обычай, чтобы все приглашенные сверх обеда, скушанного ими во дворце, получали еще у себя на дому другие, такие же точно судки с такими же кушаньями, дабы и семейства их могли иметь свою долю участия в императорском угощении.
Обед, подобный нынешнему, в силу традиционного обычая, всегда дается императором Японии на пятый день Нового года.
25-го декабря.
День Рождества Христова. После обедни и обычного в сей день молебствия в посольской церкви, приехал в посольство наше преосвященный Николай с праздничным визитом к семейству К. В. Струве. После завтрака у посланника, узнав, что я имею надобность быть сегодня на Иокогамском рейде, преосвященный предложил мне, не хочу ли я быть его спутником, так как ему желательно сделать нынче ответные визиты посетившим его морякам нашим. Мы отправились с первым же отходящим поездом в Иокогаму, и в исходе четвертого часа дня пристали уже на утлой фуне к массивному борту броненосного фрегата ‘Князь Пожарский’. Там, на верхней палубе, под растянутым тентом, стояла разукрашенная цветными фонарями, фруктами и сластями рождественская елка, и матросы, в присутствии своего командира П. П. Тыртова и всех ‘пожарских’ офицеров, вынимали билеты беспроигрышной лотереи, в которой для каждого из них был приготовлен свой практически полезный подарок: кому доставались теплые чулки, кому пара носовых платков, кому теплая фуфайка, фунт табаку, пачка сигар, фунт колотого сахару, чаю и тому подобного. Сверх того, каждый получал свою долю праздничных лакомств. После ‘Пожарского’ мы посетили клипер ‘Крейсер’, а затем наше флагманское судно ‘Африку’. Везде для судовых команд были приготовлены подобные праздничные подарки. Около шести часов преосвященный Николай отбыл с ‘Африки’ на военной шлюпке на берег, я же остался на судне, так как заранее был приглашен на сегодня, в числе лиц адмиральского штаба, в кают-компанию, к семейному офицерскому обеду, на котором присутствовали командующий эскадрой, барон О. Р. Штакельберг и командир ‘Африки’ Е. И. Алексеев. В шесть часов вечера состоялась на ‘Африке’ матросская елка, такая же как на ‘Пожарском’ и на ‘Крейсере’, с беспроигрышною лотереей. Праздник окончился матросским спектаклем в жилой палубе. Разыграны были две пьесы: ‘Разбойники’ и ‘Представление о непокорном сыне Адольфе и прекрасной Героиде’. Все роли распределяли между собою сами матросы, причем Героиду досталось изображать молодому безусому парню. Костюмы и украшения тоже мастерили они сами из разных кусков ситца, фольги и золотой бумаги. В ‘Разбойниках’ изображается плывущий по Волге ‘стружок’, который зрители должны представлять себе мысленно: двенадцать человек садятся попарно в два ряда на пол и представляют гребцов, атаман в картонной казачьей шапке и в бумажных генеральских эполетах, с фольговыми орденами на груди, стоит у руля, а его есаул, украшенный несколько скромнее, помещается впереди, на воображаемом носу, и пристально смотрит вдаль в картонную ‘подозрительную’ трубку. Гребцы, раскачиваясь с боку на бок и медленно ударяя в такт в ладоши, хором поют ‘Вниз по матушке по Волге’. После стиха ‘погодушка волновая, верховая’ атаман трагическим голосом вопрошает есаула: ‘Не видать ли чего впереди?’ Оказывается, что ничего в волнах не видно, и песня продолжается далее. На следующий подобный же вопрос есаул сообщает, что видно судно купецкое, везет оно дорогие товары заморские, но дороже всех товаров на нем — молодая прекрасная королевишна, что сидит в своем ясном терему на капитанской рубке. Раздается ‘сарынь на кичку!’. Разбойники бросаются на абордаж и похищают прекрасную королевишну, в которую атаман тут же влюбляется, но для доказательства ропщущим товарищам, что из-за любви к полонянке он не забыл ни их, ни удалых дел, атаман решается бросить ее в волны. Как видите, это в лицах известная поволжская былина о Стеньке Разине. Что до ‘Непокорного сына Адольфа’, то тут дело уже несколько сложнее. Царь-отец, с пеньковою бородою и в фольговой короне, приказывает позвать к себе своего непокорного сына Адольфа и отправляет его на войну покорять какое-то царство. Адольф покоряет и влюбляется в Героиду прекрасную, но затем начинает вдруг супротивничать своему родителю. Негодующий родитель требует опять позвать к себе непокорного сына Адольфа. Воины и ‘министеры’ отправляются за ослушником и представляют его перед царские очи. Начинается объяснение между отцом и сыном, которое приводит к тому, что родитель велит ввергнуть непокорного в темницу и затем приказывает ‘министерам’ и воинам сказнить его. Героида прекрасная, обливаясь слезами, бросается к ногам царя и молит простить непокорного. В конце концов родитель примиряется с непокорным сыном Адольфом, и сей последний, к общему удовольствию, женится на Героиде прекрасной. Декламация в обеих пьесах идет не иначе, как в возвышенном и трагическом тоне, причем актеры, делая в каждой реплике ударение на каком-либо важнейшем слове или выражении, для пущей экспрессии еще и топают ногой. Матросская публика с живейшим интересом следит за всеми перипетиями борьбы ‘прынца’ Адольфа с родителем и награждает действующих лиц рукоплесканиями. Вообще история о непокорном сыне Адольфе с давних лет пользуется у нас во флоте большою популярностью и является у матросов самым любимым их представлением.
Рождественский вечер мирно закончили мы в небольшом обществе наших моряков в кают-компании ‘Африки’.
26-го декабря.
Рейд с утра принял праздничный вид. На некоторых иностранных судах, кроме множества развешанных по снастям флагов, торчат еще на самых верхушках мачт большие букеты и разукрашенные елки. Сегодня, на одном из итальянских военных судов, поднял свой флаг принц Генуэзский, брат короля Италии, прибывший за несколько дней перед сим в Японию. Флаг его был встречен салютами со всех военных судов и с Канагавской береговой батареи. В полдень показался на рейде японский императорский штандарт.
Микадо сделал ответный визит принцу Генуэзскому и завтракал вместе с ним в его адмиральской каюте. Встреча и проводы императора сопровождались со всех военных судов установленными салютами.
27-го декабря.
Сегодня, в девять часов утра, происходил в присутствии микадо большой парад войскам токийского гарнизона. На том же, соседнем с русским посольством плацу, который по обширности почти равен нашему Семеновскому, придворные служители, за час до прибытия микадо, разбили неподалеку от въезда две большие цветные палатки, где внутри были разостланы богатые ковры и поставлены столы, покрытые парчовыми скатертями, а вокруг несколько стульев и кресел, узорчато расшитых разноцветными шелками и золотом. На столах красовались богатые металлические хибачи и табакобоны, между которыми были разложены сигары и лафермовские папиросы. Одна из палаток предназначалась для микадо и его гостя, принца Генуэзского, а также для принцев императорского японского дома, другая для высших государственных сановников и членов дипломатического корпуса, которые присутствовали на параде в присвоенных им мундирах и в полном составе своих миссий, усиленных еще морскими офицерами, нарочно прибывшими, ради этого случая, с Иокогамского рейда. Тут виднелись группы моряков английских, французских, итальянских, германских, русских и прочих. В среде некоторых дипломатических свит находились даже и католические патеры в иезуитских шляпах, как у дона Базилио в ‘Севильском цирюльнике’, и в длинных черных сутанах. Кроме русского в составе всех остальных первоклассных европейских посольств присутствовали их военные чины, которые не всегда носят здесь звание военных агентов, а состоят в качестве разных атташе, вторых секретарей и тому подобного, но под рукой исполняют и обязанности военных агентов. Русская миссия, как известно, таковых не имеет. Все они также были в своих военных мундирах, в полной парадной форме. Долгогривый шлем драгуна французского и золотой шишак драгуна немецкого как бы спорили между собою в степени воинственности и красовались на первом плане, затирая своим блеском не только скромные шако, кепи и трехуголки пехотинцев и моряков, но даже красный мундир широкоспинного англичанина, обладающий свойством приводить в смятение и ярость всех встречных быков и буйволов на улицах Токио и Иокогамы, как о том еще в прошлом году написали в японских газетах. Но наибольшее внимание по своей внешности обращали на себя в среде дипломатов американский консул и китайское посольство. Первый, будучи только торговым, но вовсе не военным человеком, украсил себя импровизированною формой, в состав которой между прочим входила плюшевая квакерская шляпа с необычайно широкими полями. Точь-в-точь такие шляпы у нас, бывало, в старину надевали при похоронных процессиях погребальные факельщики, так что народ по старой памяти и до сих пор зовет их ‘пакольшицкими шляпами’. Эта ‘пакольшицкая’ шляпа, призванная играть роль военного головного убора, была обвита золотым этишкетным шнуром с длинными, ниспадающими на спину золотыми кистями. Гражданского покроя сюртук был просто залит золотым шитьем и позументами, громадные генеральские эполеты сияли на плечах, громадный и толстейший аксельбант, громадный шарф с болтающимися кистями, распушенная на длинных пассиках и громыхающая сабля и, наконец, громадные шпоры на лакированных башмаках довершали картинный костюм американского дипломата, который являл собою разительный контраст с обыкновенным черным фраком американского посланника, присутствовавшего тут же. Впрочем, он был не один такой: на одном из коммерческих консулов тоже красовались почему-то русские генеральские эполеты несомненно Скосфревской фабрики, выписанные, вероятно, из Владивостока. Все это немножко напоминало оффенбаховских адмиралов, и я заметил, что многим было очень весело любоваться ими.
Китайское посольство тоже блистало, но совсем в другом роде. Костюмы его, состоявшие из известных шапочек вроде кокошников, цветных юбок, кофт и курмы, были своеобразны и роскошны, но били на эффект не мишурным блеском. В этих костюмах дебелые, гладкобритые, длиннокосые китайцы походили более на наших старозаконных галицких или суздальских купчих, чем на мужчин вообще и дипломатов в особенности. Их бархатные или плотно-шелковые курмы27, отороченные дорогими соболями, были расшиты на спине разноцветными шелками, серебром и золотом, унизаны жемчугом и самоцветными камнями, и все это в совокупности изображало какой-то затейливый узор, окружавший у одного вышитую курицу, у другого — павлина, у третьего еще что-то в таком роде и заключенный в квадратную рамку. Китайцы держали себя с большим достоинством и независимостью, любезно, но важно, как подобает великим мандаринам, знающим себе цену, и — не знаю, может быть, мне только так показалось, — относились к некоторым из второстепенных европейских дипломатов в несколько ‘доминирующем’ тоне, а относительно представителей крупных могуществ, видимо, старались показать, что держат себя с ними, по малой мере, на равную ногу.
В качестве ‘знатного иностранца’ присутствовал тут и известный путешественник по Африке Самуил Бекер, — как говорят, брат не менее известного, но не со столь почетной стороны, Бекер-паши турецкого. Бекер-путешественник тоже имеет честь быть пашой, только не турецким, а египетским, и потому явился на парад в вишнево-красной феске и египетском генеральском мундире, с кривою саблей на боку.
Вообще картина около палаток в ожидании приезда микадо была очень пестрая, оживленная и оригинальная, чему немало способствовал также и персонал японского генералитета, генерального штаба, военного министерства, адъютантов, свитских офицеров, ординарцев и целый штат придворных конюхов, державших под уздцы красивеньких коньков, покрытых богатыми цветными и парчевыми попонами. Впереди всех в этой последней группе стояла маленькая, смирная, буланая лошадка под зеленою шелковою попоной, с вышитыми на ней большими золотыми астрами. Это был конь, приготовленный для микадо. Фронт новобранцев, не участвовавших в церемониальном марше, стоял в фуражках позади и в обе стороны от палаток, а над ним, на земляном валу, окружающем плац, колыхались пестрые оживленные массы весело болтавшего и громко смеявшегося народа, который составлял задний план этой своеобразной картины, ярко залитой солнечным светом.
Ровно в десять часов на плацу показались две парадные кареты цугом, в английских шорах и обитые внутри драгоценною парчой. В первой сидел микадо, во второй принц Генуэзский. Оба экипажа были окружены густым конвоем скачущих улан, один взвод которых следовал в авангарде, а другой в замке, имея по сторонам боковые патрули с опущенными и обращенными назад пиками. Назначение патрульных состояло в том, чтоб отгонять чересчур любопытных подданных его величества и ребятишек, неразумно в ослепленном своем любопытстве кидавшихся чуть не под копыта конвоя. А может некоторая предосторожность была не излишнею и в отношении иных фанатиков сегунского режима, все еще не только существующих в стране, но и заявляющих время от времени о своем существовании разными мелкими вспышками. Впереди императорской кареты скакал улан со штандартом его величества, на котором в пунцовом море изображена большая шитая золотом астра. Приближаясь к плацу, уланские трубачи что-то такое трубили. Вся военная свита, ожидавшая у палаток с принцем Арисугава и прочими принцами, прибывшими ранее, а также с военным министром и начальником генерального штаба во главе, мигом сели на коней и выстроились по правую сторону от палаток. Принц Арисугава, как главнокомандующий японской армией, поскакал со своим штабом к войскам и принял командование над парадом. По его команде полки взяли ‘на караул’ и знамена преклонились, а оркестр музыки заиграл японский гимн, очень своеобразное произведение какого-то капельмейстера из немцев.
Выйдя из экипажей, микадо, одетый в общегенеральский японский мундир, с принцем Генуэзским, присутствовавшим в итальянской морской форме, вошли в первую палатку и сели с двух сторон у стола, в креслах. Здесь его величеству были представлены министром двора Бекер-паша и я, в числе нескольких офицеров, не имевших ранее случая удостоиться этой чести. Во время сего представления присутствовали и дипломатические представители тех держав, в подданстве коих состояли представлявшиеся лица. Тотчас после этого микадо сел на подведенного ему коня и начал объезд войск с правого фланга, где стоял отдельно хор пеших музыкантов, одетых в голубые гусарки, красные шаровары и красные сафьяновые шако с белыми султанами. Этот хор был единственный на весь парад, если не считать команд горнистов, стоявших на правом фланге каждой отдельной власти.
Войска были построены на три фаса, широким покоем28, лицом к центру плаца, пехота по-батальонно, в ротных колоннах, а кавалерия и артиллерия развернутым фронтом. Интервалы между частями были несоразмерно велики, вероятно для того, чтобы протяжение фронта заняло большее пространство плаца, так как иначе он оказался бы слишком громадным для того количества войск. Левый (считая от палаток) фас занимала военная школа и гвардия всех родов оружия, средний фас был занят бригадой армейской пехоты и артиллерией, а правый — армейским саперным полубатальоном (сводным), горными батареями и двумя эскадронами кавалерии.
Объезд делался шагом. Впереди всех, предшествуя шагах в тридцати самому микадо, ехал его знаменосец улан с императорским штандартом. Рядом с его величеством следовал принц Генуэзский, а несколько позади принц Арисугава и далее — смешанная и пестрая толпа свиты. Оркестр все время играл японский гимн, а горнисты каждого батальона и трубачи артиллерии и конницы при приближении к их частям императора начинали играть ему ‘встречу’, звуки которой отчасти походят на наш кавалерийский ‘гвардейский поход’. Верховые офицеры салютовали, опуская саблю не вниз по отвесу, а держа ее несколько вкось от себя наотмашь. Объезд совершался в полном молчании. Микадо, проезжая мимо частей, не здоровался с ними, и войска не провожали его никакими кликами вроде нашего перекатного ‘ура’, и не скрою, мне было как-то странно не слышать могучих радостных кликов войска, в такую минуту, при таком военном торжестве, при виде своего царственного повелителя, когда, казалось бы, крик, как выражение внутреннего чувства, невольно, неудержимо просится из груди солдата.
Объехав войска, микадо рысью вернулся к палаткам, и тогда, по знаку командующего парадом, части с правого фланга левого фаса двинулись церемониальным маршем.
Впереди всех выступал оркестр музыкантов, которые, поравнявшись с императором, зашли правым плечом и стали против его величества. За музыкантами пропарадировал командующий парадом с небольшою свитой, но заезд сделал не к императору, а в противоположную сторону и стал правее музыкантов. Затем, на непомерно удлиненном интервале, марш собственно войск открывала военная школа, а за нею гвардейские саперы — обе части развернутым фронтом. Затем — опять громадный интервал, прежде чем на линии прохождения показалась голова гвардейской пехоты. Порядок марша пехотных полков был следующий: впереди каждого полка шла саперная команда, составленная из людей того же полка, и в ее первой шеренге — люди с топорами, которые они несли на правом плече, имея ружья на ремне за спиной. За саперною командой — полковые горнисты, в две шеренги, за горнистами — командиры: полковой и батальонный (1-го батальона) с их штабами, затем знамя с ассистентами и знаменными рядами и, наконец, 1-й батальон 1-го полка, по-ротно, развернутым фронтом, на полных дистанциях. Подходя к императору, горнисты начинают трубить марш и, пройдя шагов на десять мимо, заходят правым плечом в противную сторону, примыкая к левому флангу оркестра, который с началом их игры умолкает, так что при прохождении полка играют одни лишь его горнисты. Понятно, что при инструментах, которые вообще бедны звуками, их игра не может быть особенно гармонична и красива, и действительно, она производит довольно жалостное впечатление, в особенности тотчас же после стройных звуков полного оркестра. Вообще в японском параде музыки было далеко недостаточно, и играла она не всегда марши, а так, что вздумается. Когда, например, проходила шагом артиллерия во взводных колоннах, музыканты оркестра наигрывали какую-то польку, а когда парадировала рысью кавалерия, то они принялись наигрывать совсем не в такт, нечто вроде галопа или вальса.
Проходя мимо императора, командиры и даже субалтерн-офицеры, находящиеся в рядах, салютуют саблями, способ держания коих ‘на плечо’ нельзя назвать особенно удобным: они слишком сгибают руку в локте, так что кисть руки приходится даже несколько выше пояса, и при этом чересчур уже много относят локоть назад, — понятно, что при таком способе кисть должна чрезмерно напрягаться и скоро уставать. При салюте на ходу, клинок сабли опускается вниз, острием вперед, как было у нас в старину при приеме ‘на перевес’. Знамена, дефилируя мимо микадо, тоже салютуют. Форма знамен отчасти напоминает французскую: полотнище прибивается к довольно короткому древку, которое поэтому носится в бушмате, на панталеосе: верхний конец древка украшается, в виде булавы, трехстороннею золоченою астрой, под которою навязывается длинный золотой шнур с кистями. Полотнище белое, шелковое и нем выткан пунцовым шелком солнечный диск с расходящимися до краев полотнища пунцовыми лучами, — эмблема ‘Восходящего Солнца’, как известно, государственный герб Японии. На ходу, при церемониальном марше знамя, оставаясь в бушмате, наклоняется несколько вперед, причем, для того, чтобы нижний конец полотнища и кисти не волочились по земле, знаменщик, как я заметил, слегка прихватывает полотнище зубами, а кисти поддерживаются ассистентами.
Не знаю, на этот ли только раз, или всегда оно так бывает, но церемониальный марш показался мне как-то вял. Шаг пехоты был замедленный, узкий, безо всякого намека на ту энергию и лихость, какие русский военный глаз привык встречать в нашем строевом шаге. Интервалы между частями, как уже сказано, были громадные, ротные дистанции тоже чрезмерно велики. Во время прохождения горной артиллерии, как раз против микадо, ящичные вьючные лошади стали артачиться, а пара, тащившая одно орудие (запряжка гусем), при этом и совсем было взбесилась в сторону и поволокла за собою человека, державшего переднюю лошадь под уздцы. Хорошо, что пару эту успели перенять, но фронт все-таки был расстроен и не обошлось в нем без каши.
Равнение пехоты большею частью было недурно, некоторые роты выдерживали его даже блистательно. К сожалению, нельзя того же сказать о кавалерии, где почти нет никакого равнения. Люди не держатся стремени товарища, не умеют уравномеривать ход своих лошадей и висят на поводу, вследствие этого в шеренгах постоянно происходят разрывы с очень широкими промежутками, а то случается иногда и так, что на одном фланге всадники разорвутся, а на другом, или в середине, сожмутся до такой степени, что отдельных людей совсем выпирает вперед из фронта. В артиллерии лучше прочих парадировала гвардейская Крупповская батарея, а в коннице — лиловый эскадрон, проходивший последним.
Микадо, сидевший все время несколько согнувшись корпусом на переднюю луку, ни одной из парадировавших частей не выразил словами своего одобрения: вероятно, здесь это не принято, и быть может именно вследствие этого японские парады проходят безо всякого оживления, вяло, монотонно.
По окончании церемониального марша, все войска выстроились в колонны на среднем фасе своего начального расположения и двинулись вперед всем фронтом. По команде принца Арисугава они были остановлены шагов за триста не доходя до императора и взяли ‘на караул’, причем оркестр опять заиграл национальный гимн. Прослушав его, микадо сошел с коня, сел в поданную ему карету, подождал пока принц Генуэзский уселся в свою, и затем оба они уехали с плаца таким же порядком, как и приехали сюда, под конвоем улан, которые на этот раз принимали участие в церемониальном марше только одним полуэскадроном, другой же оставался в конвое микадо позади свиты при императорском экипаже. Этим все и кончилось. Весь парад с момента прибытия микадо и до минуты его отъезда продолжался около часу.
Хотя о достоинстве войск еще никак нельзя судить по их церемониальному маршу, но все-таки можно желать, чтоб и этот марш оставлял в военном зрителе удовлетворительное впечатление. Жизни, энергии не было в нем вовсе, и потому порой казалось, будто перед вами проходят не молодцы-солдаты регулярного войска, а какие-то когорты ‘цивильной гвардии’, составленные из мирных лавочников и подмастерьев, переодетых в военные мундиры. В этом, впрочем, вина не японцев, а, скорее, той школы, какую они усвоили себе от их инструкторов-иностранцев, японский же солдат по самой природе своей и ловок, и энергичен. Полковник Иямазо-Сава мог бы, например, порассказать и показать им, как ходят русские солдаты, которых ему не раз доводилось видеть и на походе, и в делах, и на парадах, и как они встречают своего государя. Франция, Англия и Америка, куда преимущественно были до сих пор отправляемы японские офицеры для изучения военного дела и быта, разумеется, никак не могут служить поучительными образцами и истинными идеалами военного устройства, хотя бы потому, что оно у них чересчур уже как-то ‘цивильно’. Эти страны несомненно приносят громадную пользу для изучающих какую-либо научно-техническую, приспособительную сторону военного дела и хозяйства, в особенности по артиллерийской, инженерной и арсенальной специальностям, но для изучения собственно строевой части, мне кажется, военное министерство было бы в большем выигрыше, если бы стало направлять молодых офицеров не столько во Францию и еще менее в Англию, сколько в Германию и, смею прибавить, — в Россию.

* * *

После парада, переодевшись в партикулярное платье и позавтракав, надо было спешить в Иокогаму. Сегодня барон О. Р. Штакельберг дает у себя на ‘Африке’ обед принцу Генуэзскому и командирам военных судов всех наций, находящихся на рейде.
Обед состоялся в семь часов вечера. Присутствовали на нем также и оба морских министра Японии: бывший вице-адмирал Кава-мура и нынешний — недавно назначенный вице-адмирал Еномато.
Вечером по возвращении в Токио я застал семейство К. В. Струве вместе с членами нашего посольства за обряжением на завтрашний день большой елки и, по любезному приглашению Марии Николаевны, присоединился к этим приятным хлопотам, столь напоминающим и далекую родину в эти самые дни, и свое собственное давным-давно уплывшее детство.
28-го декабря.
В половине пятого пополудни к маленьким хозяйкам, дочерям Марии Николаевны Струве, начался съезд гостей малюток, приглашенных на елку. Тут были дети японских сановников и европейских дипломатов, явившиеся, конечно, в сопровождении своих родителей, бонн и гувернанток. Как уморительно хороши были эти японские девочки в своих ярких киримонах и оригинальных прическах — точно ходячие фарфоровые куколки! Мальчишки тоже прелестны, в особенности маленький шестилетний Юро, единственный сын генерала Сайго, и еще другой, под пару ему, мальчуган в лейб-гусарской красной венгерке, отороченной соболями. Почем знать, быть может, это все будущие государственные деятели Японии… В доме нашего посольства все это подрастающее поколение, видимо, чувствует себя как дома, — легко, свободно, не дичась нимало. Правда, они все здесь более или менее старые знакомые. Юро, например, раза три-четыре в неделю уж непременно побывает в семействе нашего посланника, приедет с утра, иногда верхом на маленьком пони, в сопровождении своего дядьки-японца, и остается до вечера в веселом детском обществе под присмотром почтенной русской няньки, уже около двадцати лет живущей в Японии и отлично говорящей на языке этой страны. Юро уже со слуха кое-как болтает по-русски и начинает слегка учиться.
Но вот в пять часов дня растворились двери гостиной, и дети гурьбой хлынули к блестящей, нарядной и поразительно эффектной елке. Сколько радостных восклицаний! Сколько восторга!.. И какое живейшее удовольствие вместе с некоторым недоумением и любопытством написано было на всех этих миловидных, улыбающихся личиках!.. Живые детские глазенки разбегались на множество самых разнообразных игрушек. Все, что было лучшего по этой части в иокогамских магазинах из вещей, нарочно привезенных к Рождественским праздникам из Европы, — все это нашло себе место под елкой Марии Николаевны. Началась раздача подарков. Кому и что предназначить, чтобы было кстати и никому не завидно, все это требовало немало предварительных соображений, много вкуса и такта, тем более, что подарки получали здесь не одни дети, но и взрослые: японцам и японским дамам предназначались европейские вещи, европейцам — японские, но и те, и другие были совершенно изящны и роскошны — последние, например, вроде старинных бронз, сальвокатовых лаков Томайя и драгоценного сатцумского фарфора. Словом, все это было сделано на широкую ногу, вполне по-барски, вполне соответственно высокому достоинству представителя России, тем более, что изо всех здешних посольств елка была устроена только в русском. И должно прибавить, что всему этому вполне отвечало истинно русское хлебосольное радушие хозяев. Любовь к детям вообще, это, как я говорил уже, одна из самых выдающихся симпатичных черт японского характера, и надо было видеть, сколько счастия и благодарности теплилось во взорах и разливалось в улыбках этих отцов и матерей, любовавшихся на радостные восторги и довольство своих малюток, счастливых и зрелищем этой сверкающей елки, и полученными подарками. Глядя на всех этих раскрасневшихся от удовольствия анко и мусуме, мне думалось, — вот истинно благая и разумная политика, основанная на мирном завоевании симпатий отцов и их подрастающего поколения!.. Вырастут со временем все эти дети и явятся деятелями на государственном и разных общественных поприщах своей родины, многое они забудут, многому научатся, быть может, много теней положит на их характеры жизнь, и много горечи и всяких разочарований принесет им суровая школа действительности, но ярко светлые моменты и образы из жизни радостных впечатлений детства останутся и невольным образом будут порой оживать в их памяти. А вместе с такими впечатлениями невольно, почти бессознательно сохранятся в душе и те симпатии, которые некогда они в ней породили. И с этими-то симпатиями будет у них связано воспоминание о доброй русской семье, служившей когда-то среди их отцов представительницей великого соседнего народа — того народа, который в отношении к их родине пока еще не запятнал себя ни одним несправедливым и неблаговидным поступком.
30-го декабря.
В одиннадцать часов утра принц Генуэзский сделал прощальный визит барону О. Р. Штакельбергу на ‘Африке’. Послезавтра он уходит с Иокогамского рейда.
Несколько наших офицеров, и в том числе я, были приглашены сегодня на обед к К. В. Струве. У него нынче обедали с нами Бекер с женой, разделявшую с ним все трудности африканского путешествия, и несколько англичан, из посольства. Мистрисс Бекер еще довольно молодая особа, темная блондинка высокого роста и крупного сложения, с симпатичным и здоровым краснощеким лицом. Сам же Бекер — коренастый, краснолицый и уже достаточно седоватый мужчина с наклонностью к тучности, держится несколько сутуловато и просто, без английской чопорности, говорит мало, о путешествиях своих упоминает лишь общими местами и то, когда спросят, смеется добродушно, кушает с аппетитом, — вот и все, что я могу сообщить о знаменитом английском путешественнике.
31-го декабря.
Все нынешнее утро присутствовал на учениях кавалерии, экзерцировавшей на соседнем плацу. Учились все эскадроны, выделив сначала молодых солдат в особые команды. Тут же шла и выездка молодых лошадей. Проделана была школа езды на дистанциях и разомкнутыми рядами, затем ломка сомкнутого фронта и наконец движения церемониальным маршем.
В полночь мы скромно встречали с бокалами наш Новый год в русском посольстве, за семейным ужином у К. В. Струве.

Общественные зрелища и развлечения

Наш русский Новый год в Токио. — Общий вид города с высоты. Магазин Микавай и его художественные бронзы и ницки (японские брелоки) — Сибайя, национальной театр в Токио. — Общественное положение актеров. — Театральный оркестр. — Хораги и их обязанности. — Суфлеры и осветители актеров. — Драма ‘Жертва школьного учителя’. — Как выражает публика свое одобрение актерам. — Достоинства и недостатки их игры. — Пути, задачи и мотивы японской драмы. — Ее воспитательное значение. — ‘Верный Союз’ или ‘История о сорока семи ронинах’, как образчик японской драмы и беллетристики — Прогулка на Атага-яму. — Пляска корейского льва, уличное представление. — Идеальные залпы и ученье яюнской пехоты. — Раут у токийского губернатора во дворце Энро-Кван. — Домашний спектакль и его программа. — Европа в даровом буфете. — Танцы для европейской публики. — Иокогамские кавалеры и дамы. — Японские дамы из общества. — Порядок танцев по-английски.

1-го января 1881 года.
Сегодня за обедней в посольской церкви стоял, вместе с детьми К. В. Струве, маленький Юро Сайго. С каким серьезным вниманием и сдержанным любопытством приглядывался этот мальчик к ходу богослужения и как усердно становился на колени и клал земные поклоны, в то время, когда и остальные дети делали то же! Отец думает отправить его со временем учиться в Россию и весьма возможно, что в лице этого мальчика мы видим будущего христианина. За обедней присутствовали все живущие в Токио русские и несколько моряков, нарочно приехавших из Иокогамы, а из японцев, кроме Юро и одной живущей в посольстве девушки-служанки, был еще господин Ицикава, бывший секретарь японского посольства в Петербурге, где он и принял православную веру. Это человек лет тридцати с небольшим, довольно высокого для японца роста и с очень симпатичным, умным лицом, одет безукоризненно в черный фрак с белым галстуком и орденом Святого Станислава на шее. После обедни приехали с поздравлениями преосвященный Николай и члены духовной миссии, наш адмирал барон О. Р. Штакельберг, А. П. Новосильский и командиры русских судов, так что собралось довольно большое общество соотечественников. Все русские гости были радушно приглашены к завтраку, после которого начался приезд японской знати, министров и разных сановников, а также европейских представителей. Члены китайского посольства лично завезли свои карточки на длинных листках красной бумаги. Весь день до обеда прошел в приемах, а к обеду приехали посланники: германский барон Эйзендеккер и австрийский барон Гофер.
Вечером опять стояло над городом в северной стороне зарево пожара.
2-го января.
Утром, вместе с А. А. Струве и В. Н. Бухариным, сделал я поздравительные визиты преосвященному Николаю и членам нашей духовной миссии. Владыка показал нам библиотеку и разные, состоящие при миссии, учреждения, а вместе с тем доставил возможность полюбоваться с вышки миссионерского дома единственным в своем роде видом на японскую столицу. Об этом виде стоит сказать несколько слов. Представьте себе необозримое пространство, как бы море серо-черепичных крыш с белыми каймами, меж коих узкими полосками и даже просто линиями обозначаются в разных направлениях, как на паутине, большие и малые улицы, набережные, переулки… И это бессчетное множество крыш сливается вдали в один серый тон, который, чем отдаленнее, тем становится все бледнее, пока, наконец, не исчезнет где-то там, на краю горизонта, в воздушной перспективе. Там и сям, среди этого моря, как островки, вырезываются купы деревьев и торчат маяками сторожевые пожарные вышки, да кое-где выглядывают из рощиц шпили буддийских пагод и затем — кроме стен и башен цитадели до высокой кровли храма Монзеки в Цукиджи — глаз ваш не встречает среди этого раздолья однообразных крыш ни одного капитального, выдающегося над общим уровнем здания. Далеко на юге видна сверкающая, как сталь, полоса моря с черными горизонтальными черточками шести фортов и белыми точками парусов, во множестве рассеянных по всему заливу, а на западе, из-за длинной черты растянувшихся сизых точек выглядывает снежный конус Фудзиямы. Священные рощи Сиба стоят, окутанные синеватою дымкой. Но вот что оригинально: надо всем этим необозримым городом, доколе только хватает глаз, вы видите бесчисленное множество бумажных змеев, высоко-высоко парящих в голубом эфире. При этом вас невольно поражает какая-то странная, необычайная тишина. Ухо ваше положительно не улавливает ни одного из тех звуков и шумов городской жизни, к каким оно привыкло в Европе. Тут не слыхать ни грохота экипажей, ни топота копыт, ни машинного гула фабрик и заводов, сливающихся в один общий неопределенный шум, который в европейских городах всегда производит впечатление чего-то напряженного, лихорадочного. Здесь, напротив, за навесами крыш вы не видите даже уличного движения пешеходов и вам, наконец, начинает казаться среди этой, несколько даже таинственной тишины, будто это не город, а какой-то очарованный, застывший мир без определенных границ и очертаний, вся жизнь которого ушла в воздушные сферы и движется только в образе всех этих плавно парящих и прядающих из стороны в сторону змеев. Оригинальнее этой картины я ничего еще не видывал.
Из миссии проехали мы к господину Ицикава. Он живет совершенным философом в небольшом собственном домике, в одной из отдаленных тихих улиц, с парой прекрасных собак датской породы, среди своей библиотеки, в которой мы нашли у него множество русских книг и изданий. Он превосходно говорит и пишет по-русски, и все симпатии его, после Японии, принадлежат России. Дома ходит он в своем национальном костюме, в котором мы его и застали, и вся обстановка его квартиры совершенно японская, исключение составляют только книжные шкафы да рабочий письменный стол, в силу привычки работать сидя, усвоенной еще в России.
От господина Ицикава заехали мы в известный токийский магазин Микавайя, торгующий бронзовыми галантерейными вещами исключительно японского производства. Находится он на Канда-Хайяго чо-ичоме, No 10, в округе Сото. Нам рекомендовали заглянуть туда, чтобы посмотреть, до какой необычайной тонкости доходят ювелирные японские работы. Микавайя в особенности щеголяет своими миниатюрными вещицами и принадлежностями женских уборов. Броши, букли и пряжки для кушаков, ожерелья, браслеты и серьги, запонки, кольца и булавки для шарфов, шпильки для женских причесок, отдельные шарики, а также четки и целые ожерелья из граненого горного хрусталя, черенки для ножей и поддужки сабель, бронзы более крупных размеров, как например, пресс-папье, курильницы, шандалы, вазы и прочее и наконец ницки, все это в обширном и самом разнообразном выборе составляет специальность магазина Микавайя. Во всех изделиях этого рода замечательно сочетание граверного и чеканного дела с совершенно особенною металлургическою техникой: все они сделаны из разнообразных бронз в соединении со сталью, платиной, серебром и золота с помощью инкрустации и спайки различных металлов между собой. В результате получаются превосходные вещицы тончайшей работы, где изображаются нередко целые пейзажи на выпуклой или плоской поверхности, окружность коей не более франка или пятиалтынного. Предметами изображений на таких конгломерированных изделиях, кроме миниатюрных пейзажей с неизменною Фудзиямой, парусами, хижинами и бамбуками, являются еще сцены охоты, скачек и речных гонок, драконы, человечки и затем весь разнообразный мир растительного и животного царства, причем животные нередко изображаются в юмористических сценах из национального животного эпоса. Особенно любят японские мастера представлять в комическом виде котов, мышей и лягушек. Из крупных бронзовых вещей в особенности хороши два рода ваз: одни из них отличаются рельефною литою и чеканною орнаментовкой, в которой вы встречаете, например, драконов или букеты разнообразных цветов и растений японской флоры, как бы воспроизведенных гальванопластикой прямо с натуры и припаянных к стенкам сосуда, другого же рода вазы имеют вид темной стали или оксидированного серебра, и на них изображения подобных же сюжетов сделаны посредством инкрустации из различных металлов, причем необыкновенно искусные сплавы дают им много оттенков в намеках на разные цвета, которые еще усиливаются с помощью мата в одних и полировки в других местах рисунка.
Не менее хороши также и ницки. Это маленькие, очень изящные фигурки токарной и резной работы из разных сортов плотного дерева и в особенности из слоновой и обыкновенной кости, встречаются также нефритовые и янтарные, но реже. Ницки обыкновенно изображают человечков, взятых преимущественно из характерных народных типов своих и китайских, а также ‘божков семейного счастия’, вроде вислоухого брюхана Дайкока (японский Плутус) и большелобого Шиу-Ро (гений долгоденствия) или наконец животных: слонов, обезьян, зайчиков, мышей, черепах и прочих. Все такие изображения непременно отмечены весьма своеобразным, но отнюдь не злобным юмором. Ницки носятся как брелоки на шелковых шнурках, служащих вздержками табачных кисетов, денежных кошельков и тому подобному и заменяют костыльки для стягивания и завязывания вздержек, для чего на исподней их части всегда просверливается маленький сквозной каналец. Между ницками у Мика-вайя в особенности две остановили наше внимание. Обе были выточены из слоновой кости и изображали черепа величиной от полутора до двух дюймрв, исполненные артистически. Все черепные выпуклости и углубления, швы и бороздки, — все это было сделано прямо с натуры и притом с поразительною точностью. Вокруг одного черепа обвивается выползающая из него змея. На другом — подобная же змея, расположившись на темени, поймала за лапку лягушку и жадно тянет ее к себе с затылочной кости, в то время как лягушка, с несколько комическим выражением отчаянного ужаса, изо всех сил старается вырваться. Но до чего живо, до чего верно природе все это сделано! На змей даже смотреть неприятно, — так они натуральны. И потом, возьмите самый сюжет: какое капризное сочетание своеобразного юмора со своеобразно философскою идеей борьбы за жизнь на эмблеме смерти, и борются-то притом за существование две противные гадины!.. Что это, грустная ли насмешка над жизнию, или чисто буддийское презрение к ней?..
Я приобрел себе здесь бронзовое пресс-папье с не менее своеобразным, но более приятным и веселым сюжетом. На раковине гигантской садовой улитки, выпустившей рожки, едет наивно улыбающийся вам китаец, как бы погоняя ее простертыми вперед руками, а сбоку, к вытянутой шее слизняка и сзади, к самой его ракушке присосались две такие же улитки, только обыкновенной величины. В общем вся группа исполнена движения и самого веселого, добродушного юмора. Таков вообще характер народного творческого гения японцев.
3-го января.
Сегодня, в час дня, барон О. Р. Штакельберг принимал у себя на ‘Африке’ министра иностранных дел, господина Мнойе, с супругой и дочерью. После осмотра крейсера им был предложен в адмиральской каюте роскошный завтрак, причем присутствовали все лица штаба, командиры русских судов и свободные от службы офицеры крейсера.
В десять часов утра в Токио, близ станции железной дороги вспыхнул значительный пожар. Тут, говорят, работали паровые помпы, принадлежащие железнодорожному управлению, и так как по близости масса воды, то с помощью их и удалось прекратить в непродолжительном времени дальнейшее распространение пламени, жертвой коего сделалось лишь несколько десятков домов и складочных сараев.
4-го января.
Вместе с А. А. Струве, В. Н. Бухариным и А. С. Малендой отправились мы сегодня с утра в Сибайю, национальный японский театр, славящийся лучшей драматической сценой в столице. Представления в Сибайе обыкновенно начинаются около полудня и длятся часов до девяти вечера, но нынче по случаю новогодних празднеств, начало их отнесено к десяти часам утра, а конец нередко протягивается за полночь и так будет продолжаться в течение всего ‘благополучного месяца веселостей’. Сибайя находится в пределах большого квартала Асакса-Окурамайя, близ знаменитого асакского храма и неподалеку от Иошивары, известного квартала куртизанок. Улица, ведущая к театру, была полна народу, так что наши джене-рикши не без труда могли пробираться шажком между гуляющими и стоящими группами. Снаружи Сибайя несколько напоминает наши большие и масленичные балаганы. Вдоль карнизов крыши и верхней галереи подвешаны ряды шарообразных пунцовых фонарей, которыми унизан также и карниз нижней галереи. Между галерейными колонками, на баллюстраде, стоят громадные фонари-тюльпаны, а при главном входе — большие, длинные цилиндрические фонари изображением герба (трилистник внутри круга), специально присвоенного этому театру. Тот же самый герб красуется на флагах, развевающихся на очень высоких шестах над самым зданием и на кровельке особой четырехугольной вышки, венчающей крышу Сибайи, вышка тоже украшена фонарями и транспарантами, с цветными изображениями трилистника. Над карнизом крыши, во всю длину его, непрерывно тянется сплошной ряд транспарантных щитов, на которых намалеваны красками герои и наиболее важные сцены даваемых сегодня пьес. Кроме того, названия этих пьес, начертанные большими черными знаками, вывешены на длинных холстах, прикрепленных рядом тесемчатых петель к высоким мачтовым шестам, имеющим форму глаголей. Противоположная сторона улицы занята целым рядом театральных чайных домов и ресторанов, между которыми наибольшей популярностью пользуются рестораны ‘Восходящее Солнце’ и ‘Фудзияма’. Над ними выставлены и предметные изображения их названий, нарисованные красками на вывесках.
Мы подъехали к Сибайе как раз в тот момент, когда в антракте между двумя пьесами часть закостюмированной труппы, в сопровождении нескольких музыкантов с гонгами, дудками, флейтами и барабаном, совершала свой торжественный выход на балкон наружной галереи для наибольшего возбуждения любопытства в уличной толпе. Под звуки пронзительной музыки, актеры, смотря по своему амплуа, принимали грозно-трагические, сентиментальные или комические позы, размахивали саблями и веерами, сильно жестикулировали, кривлялись и буффонили, пока наконец один из них не обратился к публике с речью, дав предварительно музыкантам знак замолчать. Он высокопарным декламаторским тоном излагал перед уличными слушателями все достоинства и заманчивые прелести предстоящей пьесы, зазывая их в театр и советуя поскорее запасаться немногими еще остающимися местами. Кто-нибудь из толпы иногда прерывал его каким-либо вопросом или замечанием, на которые оратор тотчас же давал ответ, отличавшийся, вероятно, известным юмором, потому что публика тотчас после этого разражалась гогочущим смехом, и затем, как ни в чем не бывало, возвращался к высокопарному тону, продолжая свою прерванную декламацию. Эти актерские выходы совершенно напоминают подобные же появления на балконах наших балаганных комедиантов ‘под качелями’ на Масленице и Святой неделе, с тою лишь разницей, что у нас речи традиционного ‘деда’ с кудельной бородой, изобилующие народным юмором, не отличаются высокопарностью.
Мы взяли ложу и вошли в театр. Нас провели по особой деревянной лестнице на верх, в бельэтаж, и указали наш номер, куда немедленно были принесены коскеи-сами (театральная прислуга) хибач с тлеющими угольями для гретья рук, табакобон с маленькими трубочками (ки-зеру), прибор с горячим чаем и разные закуски. Все эти угощения не требуют особой платы, так как право на них приобретается вместе с покупкой в кассе билета, вы вольны кушать их или отправить назад, но они обязательно будут вам поданы, в силу обычая. Японцы, наслаждаясь театральным зрелищем, любят соединять это с полным комфортом, чтоб одновременно тешить не только свой ум, зрение и слух, ro и вкус вместе с обонянием, доставляя в то же время приятное ощущение теплоты своим членам. Сцена была задернута голубою шелковою завесой, на которой нашиты какие-то китайские знаки из черного атласа с белыми каймами, а пред завесою, на выступающей вперед авансцене, под шум невидимой музыки, шло одновременно представление нескольких фокусников, гимнастов и жонглеров, всегда разнообразящих своим появлением антракты японских и китайских спектаклей. Пока они забавляли таким образом публику, я занялся обозрением театральной залы, отличающейся совершенно своеобразным устройством. Она имеет в плане форму правильного продолговатого четырехугольника. Часть соответствующая нашему партеру разбита на квадратные клетки, отгороженные одна от другой досчатыми переборками, вышиной около четырех с половиной футов. Каждая клетка рассчитана на восемь зрителей, помещающихся на циновке, сидя на пятках. Никаких сходней или иных приспособлений для спуска в клетку не имеется, надо просто прыгать в нее сверху, и для того чтобы добраться до своего места зритель должен предварительно совершить эквилибристическое хождение по узким доскам положенным плашмя вдоль и поперек надо всеми клеточными переборками. Это требует некоторого искусства или навыка, без которого легко можно свалиться на головы какого-нибудь почтенного семейства и произвести среди его, кроме переполоха, еще и крушение дамских причесок, закусок и чайного прибора. Партерные клетки предназначаются преимущественно для семейных зрителей среднего круга, являющихся со чады и домочадцы, да еще приводящих с собою и своих знакомых. Поэтому там всегда битком набито. Многие из этих почтенных семейств абонируются помесячно или на известный ряд представлений, причем можно брать или целую клетку, или одно, два, три места в ней, смотря по желанию. В последнем случае, оплатив свой купон, зритель уже не в праве претендовать если его непосредственным соседом окажется личность почему-либо для него неприятная или неудобная, которая будет вместе с ним и курить, и закусывать, и греться, ибо все эти угощения полагаются не на отдельную особу, а на всю клетку. Купоны можно брать на одно или на несколько представлений, и стоят они, как и все вообще места в театре, очень дешево. В этом отношении Сибайя является вполне общедоступным национальным театром. Места соответствующие вашему бенуару заняты галереей с уступчатыми скамьями, в роде амфитеатра, и посещаются исключительно мужскою публикой, принадлежащею к низшим классам населения. Это самые дешевые места в Сабайе. Над ними, в верхнем ярусе, соответствующем вашему бельэтажу, находятся только ложи, отделенные друг от друга низкими досчатыми стенками. Позади лож идет общий коридор, на который выходят их дверцы. Здесь самые дорогие места, и купоны на них уже не выдаются, а надо брать всю ложу, посещаются они более состоятельною, ‘чистою’ публикой, и в особенности дамами, которые находясь тут более на виду чем в партерных клетках, считают необходимым нарядиться в самые щегольские свои киримоны и уборы. Желающие могут иметь в ложах даже и европейские гнутые стулья, за особую незначительную плату коскеису, чем, конечно, мы и не замедлили воспользоваться, Выше бельэтажа уже нет более ярусов. Потолок зрительной залы совершенно плоский, досчатый, на балках, люстры на нем нет, освещается же театр кое-где лампами, а более всего бумажными белыми фонарями, которые развешаны рядами на карнизах и колонках поддерживающих галереи. Сцена не отделяется от партера ни рампой, ни особым барьером, а примыкает непосредственно к первому поперечному ряду клеток, вровень с верхним краем их стенок. С обеих сторон сцены, отступя на одну клетку от барьера нижних галлерей, идут вдоль всего партера, на одном уровне со сценой, длинные мостки или панели, из коих правая вдвое уже левой и тянется до самого наружного входа в залу, к которому ведет с нее лесенка, тогда как левая панель, шириной в четыре доски, доходит лишь до конца левой галереи, где заворачивает мимо ее края углом налево и скрывается под синим драпри, спускающимся в этом месте из-под карниза верхнего яруса. Правая панель служит для прохода театральной прислуги и зрителей помещающихся в клетках, а левая предназначена исключительно для актеров, то есть собственно для действующих в пиесе лиц, если, например, требуется изобразить какую-нибудь торжественную процессию, вступающую на сцену, или выход особо важного героя, находящегося в пути. Точно также по этой панели шествуют целым хороводом на сцену и особы кордебалета. Удаление же действующих лиц совершается либо по тем же мосткам, либо непосредственно со сцены, за боковые драпри, заменяющие наши кулисы, за которыми помещаются уборные артистов. Есть в Сибайе еще особые ложи, в роде наших литерных, которые выходят на авансцену сбоку и отгораживаются от остальной публики мелкорешетчатыми ширмами, оне предназначаются исключительно для людей высшего японского общества, где принято посещать театр не иначе как инкогнито.
Вскоре удары большого зычного гонга с наружного балкона возвестили об окончании антракта всем удалившимся на это время в театральные рестораны зрителям, которые вскоре вслед за тем торопливо стали наполнять места во всех отделениях залы. Вместе с тем жонглеры и фокусники удалились с авансцены за занавес и шумная музыка смолкла. Коскеис, по требованию А. С. Маленды, принес нам афишу предстоящей пьесы. Между прочим, стоит сказать несколько слов и о здешних афишах. Они печатаются на тонкой желтоватой бумаге, вроде той пропускной, в какую у нас обертываются китайские чаи, и брошюруются в небольшие тетрадки, прошнурованные шелковою ниткой. На переднем (то есть по-нашему заднем) листке, служащим оберткой, находится в черном фоне, среди разных украшений, собственный герб Сибайя. На обороте следует название пьесы, отпечатанное вязью крупным жирным шрифтом, вокруг него более мелкими шрифтами, представляющими в общем красивую, пеструю вязь, обозначены характер пьесы, имя ее автора, время и место действия и прочее. Далее идут перечни действующих лиц и исполнителей, затем названия актов и картин, после чего на нескольких листках следует ряд картинок, изображающих лиц в наиболее важных сценах и моментах пьесы. А чтобы читатель не затруднялся догадками насчет значения этих изображений, в заголовке каждого из них обозначено, к какой именно сцене оно относится и, кроме того, на широком рукаве одежды каждого героя и героини помешены в белом кружке их имена и титулы. В конце помещаются разные относящиеся к театру сведения, цены местам, краткие извещения о следующих спектаклях, иногда особо лестные отзывы газет о каком-либо из предрекших исполнение даваемой пьесы, иногда какой-нибудь стихотворный мадригал по адресу благосклонного зрителя, шарада, загадка, анекдот и тому подобное, и наконец, несколько странных объявлений, преимущественно о чайных домах, ресторанах и вновь вышедших драматических и литературных произведениях. Таким образом, эти афиши составляют нечто вроде литературно-театрального листка, издаваемого артистами Сибайи под именем ‘Текие шимбун’ (Театральные известия).
Но вот опять раздались резкие звуки трещоток, гонгов и удары об пол особых деревяшек, в виде кирпичей, — и сцена открылась. Занавес не поднимается здесь кверху, а отдергивается в сторону. Представление началось. Но, прежде чем говорить о пьесе, мне хотелось бы познакомить читателя с устройством японской сцены, ее декоративною частью и прочим. Посреди сцены, вровень с ее полом и почти во всю ее ширину, находится большое, круглое плато с встроенными в нем люками для провалов и извержения адского пламени. Досчатые сдвижные стенки делят плато, смотря по надобности, на два, на три и на четыре отделения, из которых в каждом прилажены особые декоративные приспособления, требуемые тем или другим действием пьесы. Так, например, в одном случае является угол комнаты, образуемый двумя стенами, составленными из ширм, с достодолжною обстановкой, в виде половых циновок, лакового шкафчика и некоторой утвари, в другом — лес из натуральных елок и бамбуков, прикрепленных к сдвижным стенкам, в третьем — сад с натуральными цветами и деревцами в фарфоровых вазах, искусственною скалой из ноздреватого известняка и горбатым деревянным мостиком и тому подобным. Плато свободно вращается на подпольном стержне, весь механизм которого помещается под сценическими подмостками, и таким образом перемена декораций, посредством поворота стержня на четверть или на полкруга, происходит очень быстро, в одну, две секунды. Понятно, что всеми необходимыми вещами декорации эти обставляются заблаговременно, до начала пьесы, поэтому и антракты в японском театре не часты, и случается, что какая-нибудь комедия в три-четыре акта идет вовсе без антрактов. Костюмерная часть, можно сказать, роскошная, в особенности в исторических костюмах, которые, как уверяют люди сведущие, вполне верны своему времени. Что же до современных или, так называемых, ‘городских’ костюмов, то они таковы, какие носятся ныне в обыкновенном быту японцами и всегда строго соответствуют роли, то есть общественному положению изображаемого лица. Парики весьма разнообразны и сделаны очень хорошо, в особенности женские прически. Гримировка вообще хороша, хотя в кое-каких мужских, преимущественно трагических ролях, грешит некоторою утрировкою, в особенности заметно злоупотребление красною охрой и синькой (для оттенения пробриваемых мест темени, щек и подбородка), без чего, например, не обходятся роли палача и классических злодеев. Труппа состоит исключительно из мужчин, как и везде на Востоке, но состав ее весьма разнообразен и хорошо укомплектован. Женские роли исполняются преимущественно молодыми людьми, хотя мы видели в роли женщины средних лет одного актера-старика (к сожалению, забыл его имя), который играл ее превосходно, совершенно по-женски, доводя свою игру до такой полной иллюзии, что не знай мы условий японского театра, можно бы было пари подержать, что это женщина. Если же когда и появляются на японской сцене действительные женщины, то это только в качестве танцовщиц, когда нужно изобразить строго классические позы и танцы в не менее классическом балете. Актеры в Японии составляют как бы особую касту, пользующуюся большою популярностью и симпатиями публики, которая нередко в воздание за хорошую игру делает им денежные подарки и иные приношения, о чем всегда пропечатывается в ‘Текие шимбун’ и выставляется даже в особых объявлениях на стенах театра с обозначением имен жертвователей, тем не менее, поступление в актеры из порядочного общества считается делом весьма зазорным, и на такого человека смотрят уже как на погибшего. Предрассудок этот был так велик, что еще несколько лет тому назад многие авторы драматических произведений считали нужным скрывать свои имена, чтобы не могли сказать, что они якшаются с актерами. Теперь, под давлением европейских идей, это все уже значительно изменилось.
Театральный оркестр состоит из самсинов, дудок, флейт, флажолетов29, большого и малого барабанов, гонга и трещоток, что в совокупности являет музыку для европейского уха совершенно невозможную. Уловить во всем этом какую-нибудь мелодию нечего и думать, и я скажу, что на мой слух китайская музыка куда мелодичнее! Там, когда прекращается порой шум и грохот и наступает очередь одних струнных инструментов, вы слышите своеобразную гамму и вполне различаете мотив, здесь же в редкие моменты затишья варварских ‘мусикийских орудий’, мелодия флейт и самсинов обращается в какое-то полутонное завывание. Музыканты помещаются сбоку, с правой стороны под литерною ложей, и прикрыты от публики решеткой. Впереди их сидят двое капельмейстеров или хорагов. Впрочем, должен сознаться, что это название не совсем-то подходит к разнообразному роду их обязанностей, но как назвать их иначе, я, право, не знаю. Обязанности их состоят, во-первых, в том, чтобы возвещать публике выход на сцену наиболее важных действующих лиц. Для этого в их распоряжении имеются деревянные кирпичи с кожаною перемычкой для продевания руки, которыми они с силой ударяют от двух до трех раз об пол. Во-вторых, они же во время самой сценической игры поясняют иногда зрителям то, что не выражается игрой или подразумевается автором, как, например, время или место действия, обстоятельства, при каких оно происходит, или что в данный момент должно происходить вне сцены и тому подобное. Также если герой, произнеся монолог, удаляется с подмосток, они иногда выражают о нем вкратце какое-либо подходящее мнение или рассуждение, вроде, например: ‘Бедный рыцарь Кисоноске! Как он жестоко страдает!’ или ‘Великодушная мать! Какой пример геройского самоотвержения являет нам она собою!’ В этом случае роль их отчасти напоминает роль хора древнегреческих трагедий, но все эти их сценарные вставки произносятся ровным монотонным голосом, как бы читая по книге. В-третьих, они же должны обращать внимание зрителя на особо важные или выдающиеся места диалогов, монологов и немых сцен, указывая на них сдавленно-гортанными возгласами ‘О!’, ‘Ого!’, ‘Гэ-э!’ и тому подобное. Но не могу не заметить, что на наш взгляд все это только мешает слушать и нарушает цельность впечатления. Наконец, они же подают музыкантам знак, когда начинать и когда прекращать музыку. Суфлерской будки нет, но суфлеры имеются, и нередко у каждого из крупных действующих лиц есть свой особый суфлер. Так, например, когда на сцену выступает какой-либо герой для произнесения длинного, но не совсем-то заученного монолога, позади его прокрадывается, согнувшись, и его суфлер, одетый непременно во все черное, имея на лице черный креповый вуаль. Этот вуаль и цвет одежды должны обозначать, что его, собственно, нет на сцене ни в качестве действующего лица, ни в смысле суфлера, а потому-де зритель не должен вовсе обращать на него внимания как на нечто несуществующее. Суфлер приседает на корточки несколько позади актера, повернувшись к публике спиной, что также обозначает его сценическое небытие, и, откинув несколько вуаль, следит по вынутой из рукава тетрадки за монологом героя, подсказывая ему только в том месте, где нужно. С окончанием своей обязанности он, точно так же согнувшись, поспешно убегает со сцены, пока вновь не окажется в нем надобность. Во время диалогов и сцен появляются таким же образом по двое и более суфлеров, что на непривычного зрителя производит несколько странное и отчасти комическое впечатление. Театральные коскеисы, имеющие надобность появляться зачем-либо на сцене во время самого представления, например, убрать что-нибудь или осветить актера, одеваются так же как суфлеры, с такими же вуалями на лице и всегда стараются справить свое дело как можно поспешнее и незаметнее для публики. Я сказал ‘осветить актера’: это тоже совершенно оригинальное обыкновение японского театра, находящееся в прямой зависимости от отсутствия рампы. Если нужно обратить внимание зрителя на какую-нибудь особенность костюма, прически и гримировки актера, на его позу или мимику, то к нему подбегают с обеих сторон два коскеиса с длинными палками, на конце которых перпендикулярно насажено по восковой свече. Появление свеч у лица, у головы, снизу или сбоку служит публике указателем, на что именно следует смотреть в данную минуту.
Драма, которой предстояло нам любоваться, называется ‘Жертва школьного учителя’.
Как только занавес был отдернут, музыка сразу замолкла, и на открывшейся сцене перед нами предстала детская школа. Около десятка мальчуганов сидели за низенькими пюпитрами, одни упражнялись в письме, другие громко зубрили свои уроки. Между ними находился и один великовозрастный балбес, лентяй и лакомка, но зато великий мастер на всякие школьничества и проделки над своим почтенным учителем. Эта комическая личность между учениками. Следует ряд комических сцен, заключающихся в разных проделках, с одной стороны, и выговорах с угрозами, с другой. Учитель — человек семейный, у него молодая жена и сынок лет пяти-шести, которого оба они страстно любят. Жена уговаривает мужа не горячиться и простить неразумных школьников, а пока что отдохнуть, выкурить одну-другую кизеру, освежиться чаем. В это время вдали на левых мостках показывается средних лет дама-горожанка, ведущая за руку шестилетнего мальчика. Она входит в школу и объясняет, что желала бы сдать своего сына в ученье, но предварительно ей нужно-де переговорить с почтенным педагогом об условиях с глазу на глаз. Учитель объявляет школьникам рекреацию, с тем, чтоб они убирались пока вон, и удаляет жену с сыном из комнаты. Оставшись с ним наедине, дама объясняет ему, что она супруга дайнио — владетельного князя (позабыл имя, но, положим, пусть будет хоть Овари, — да простят мне японские историки и драматурги эту вольность!). Учитель принадлежит к числу подданных этого феодала, который к тому же оказал ему когда-то какое-то благодеяние. Княгиня Овари, явившаяся инкогнито в костюме простой горожанки, берет с него клятву, что он сохранит в тайне то, что она имеет сообщить ему. Учитель дает слово. Тогда она открывает ему, что ее семейству угрожает страшная опасность, что сегун (опять-таки не помню имени), с которым они находится в родстве, принадлежа к одной из ветвей того же рода Такун-гавы из Гозанке, благодаря ложным наветам врагов, заподозрил князя Овари в замыслах на присвоение себе сегунальной власти, чтоб укрепить ее за своим родом. Поэтому мстительный сегун, как узнала она из тайного, но самого верного источника, не рискуя действовать в открытую, решил себе получить каким бы то ни было путем голову их единственного сына и наследника и тем пресечь в корне их мнимые замыслы. Наемные убийцы уже готовы и только ждут случая, а между тем муж ее в отсутствии, в дальнем походе, и сын их таким образом беззащитен. Она умоляет учителя принять мальчика в число своих учеников под другим именем и скрыть его у себя, пока не пройдет вся эта страшная опасность, она убеждена, что, возвратившись, ее невинный муж сумеет оправдаться перед своим властным и подозрительным родственником: она уже отправила к нему с письмом надежных гонцов, но теперь прежде всего должно спасти жизнь сына и сделать это, не теряя ни минуты. Учитель почтительно и твердо объявляет княгине, что готов исполнить ее волю чего бы то ему ни стоило, и что за безопасность мальчика он ей ручается своею головой. Растроганная, умиленная и обрадованная мать не знает как благодарить его и передает ему сына. Ей тяжко и страшно разлучаться со своим ребенком, но благоразумие повелевает это, в ней происходит борьба нескольких чувств, а малютка меж тем не хочет расставаться с нею, надо его уговорить, успокоить и в то же время надо спешить отсюда, потому что, как знать! быть может, шпионы сегуна не дремлют, быть может, они уже следят за каждым ее шагом. Учитель ради безопасности выпроваживает ее другим ходом, и она удаляется, кидая последний взгляд на своего малютку, улыбаясь ему сквозь слезы и утешая, что скоро вернется. На этом первый акт кончается.
Плато мгновенно поворачивается на четверть круга, и перед нами цветочный сад загородного чайного дома. Второй акт посвящен деятельности шпионов сегуна, которые сбились с ног в своих усердных розысках исчезнувшего маленького князя и сошлись на совет в условленном месте загородного сада. Здесь опять проходят перед зрителем в живых и не лишенных юмора сценах несколько буржуазных и сельских типов мужчин и женщин, которых шпионы стараются ловким манером и так, и этак зондировать насчет предмета своих поисков. Появляется, между прочим, великовозрастный придурковатый балбес, падкий на лакомства, которого с помощью сладких пирожков и нескольких чашек саки шпионам удается поддеть на свою удочку. Не ведая сам, что творит, он выбалтывает им, как надоела ему школа и как он предпочел бы всякой науке должность бето, конюха, тем более, что и сам великий сегун Фиде-Оси, Тайко-сама, первоначально был конюхом, далее рассказывает он, какие проделки учиняет каждодневно над своим учителем, как уважают его, балбеса, все остальные школьники и как он не дает им спуску, но сегодня-де учитель задал ему знатную трепку за то, что он отнял сладкий пирог у новичка, только вчера приведенного к ним в школу, и что за этим-де маленьким щенком больно уж ухаживает учителева хозяйка, для того что, надо быть, богатый или знатный: у них-де в доме и проживает. Эта болтовня вдруг дает шпионам нить, и они снова принимаются за розыски, составляют целый план действий, который в конце концов венчается полным успехом: убежище исчезнувшего мальчика открыто, остается только получить обещанную сегуном награду.
В третьем действии перед нами опять школьная комната того же учителя, только уже без учеников. Классные занятия кончились, наступил вечер. Семья учителя только что поужинала и мирно наслаждается вечерним отдыхом. Двое деток — сын этой семьи и его погодок, маленький князь, — играют между собой на циновке. Муж с женой любуются на их забавы и сами принимают в них участие, то рассказывая побасенки, то вырезывая из бумаги коньков и человечков. Но время уже и на покой. Жена уводит мальчиков спать и остается пока с ними укладывать их в постели, а муж тем часом берется за какую-то книгу. Но вот в глубине зрительной залы на левых мостках появляются три личности. Двое из них закутаны в темные киримоны с низко надвинутыми на глаза головными повязками, а третий — здоровенный атлет в коротком одеянии с наплечными накрахмаленными воскрыльями, оголенными мускулистыми руками и туго стянутым брюхом шествует за ними сзади. У каждого из них торчат за поясом по две сабли, — знак их чиновного достоинства. Лица исполнены мрачного и грозного выражения, а у заднего просто какая-то зверская отвратительная морда, на которую гример не пожалел ни красной и синей краски, ни сажи для выписки изогнутых и круто, сверху вниз мыском сведенных бровей. Они приближаются медленным, традиционно-трагическим шагом и, подойдя к ширме, изображающей на сцене входную дверь, один из передних тихим ударом в нее предупреждает о приходе нежданных гостей. Учитель отворяет дверь и отшатывается в немом ужасе. Таинственные незнакомцы тем же журавлиным размеренным шагом входят один за другим в комнату и тихо опускаются друг против друга на циновку, а третий останавливается у двери, приняв грозную позу со скрещенными на груди руками. Смущенный учитель с недоумением смотрит то на тех двух, то на третьего гостя. Ему делают знак приблизиться и указывают место. Учитель опускается на колени между ними, отступя несколько в глубь сцены. Тогда один из таинственных незнакомцев возвещает ему, что они Якунины (чиновники), прибывшие к нему по повелению великого сегуна, именем которого спрашивают его: он ли учитель такой-то. Тот отвечает утвердительно. Тогда приближается третий и, развернув сверток, читает данное ему повеление взять от учителя такого-то скрывающегося у него малолетнего сына князя Овари и в присутствии назначенных якунинов совершить над ним действие высшей справедливости. Учитель не сомневается на счет рокового значения этих слов: он по внешнему традиционному виду чтеца узнал в нем ‘меч правосудия’, то есть собственного палача его высокой светлости. В удостоверение подлинности приказа ему показывают на свертке печать сегуна. Ни запирательства, ни сопротивления быть не может, и надо исполнить повеление немедленно. ‘Вы хотите взять его сейчас же?’ — с полным самообладанием, по-видимому, равнодушно спрашивает учитель. — ‘Живого или мертвого!’ — отвечает ему ‘меч правосудия’. — ‘Сегуну нужна голова его’. — ‘Голова?.. Да будет исполнена высокая воля!’ И учитель поднимается с места, чтоб удалиться. ‘Куда?’ — останавливают его Якунины. Он объясняет им, что дети спят уже, что надо взять мальчика так, чтобы не потревожить его собственного ребенка, который нездоров и, наверное, перепугается, увидя посторонних, что он-де сам сделает все осторожно, тихо и через несколько минут передаст им драгоценную ношу, а потому во имя уважения к святости семейного очага просит не следовать за ним и позволить ему удалиться. На его зов является жена, которой он приказывает остаться с якунинами и быть любезной хозяйкой, а сам с их позволения уходит. Через несколько минут учитель появляется из-за драпировки, неся в руках блюдо под шелковым покрывалом и прежде, чем вступить на сцену, приказывает жене удалиться на двор и не входить в дом, пока он ей не скажет. Та, конечно, не смеет ослушаться воли своего мужа и властелина, и в ту же минуту беспрекословно, с надлежащими почтениями удаляется. Тогда учитель медленными шагами приближается к авансцене, медленно опускается на колени на своем прежнем месте перед якунинами и сдергивает покрывало. Палач и якунины смотрят на него глазами полными недоумения. Он страшно бледен, но сохраняет кажущееся спокойствие, только чуть заметное дрожание рук выдает его внутренние ощущения. Недоумение якунинов понятно: вместо ожидаемого ребенка они видят перед собой блюдо, покрытое цилиндрическим картонным колпаком вроде опрокитнутой коробки. С минуту длится немая сцена. ‘Высокая воля сегуна исполнена’, — произносит наконец учитель глухим упавшим голосом и снимает обеими руками колпак. На блюде лежит мертвая голова ребенка. На этом третий акт кончается.
В следующем действии перед сегуном случайно раскрываются все козни врагов отсутствующего князя Овари. Подслушав их разговор, он убеждается в полной невиновности своего оклеветанного родича, но увы! уже поздно: к нему приносят отрубленную голову ребенка. Конечно, он отдаст приказ казнить клеветников самыми лютыми, мучительными казнями, он предоставит князю Овари наслаждаться зрелищем их мучений, но разве это удовлетворит его за потерю единственного, страстно любимого сына. Надо наконец объявить об этом несчастной матери, надо отправить к ней тело и голову для почетного погребения, но как сделать все это, как объявить ей такую ужасную истину?.. А между тем молва о мучительной смерти невинного ребенка уже распространилась по городу.
В последнем акте перед зрителями опять та же классная комната в доме учителя. Сам он сидит удрученный глубоким горем, не будучи в состоянии следить за занятиями своих учеников, ничего не видя, ни о чем не думая, кроме одной гнетущей его мысли. Вдруг порывисто входит на сцену княгиня Овари и останавливается перед учителем, пронзая его взглядом, полным укора, горя и негодования. Задыхающимся от волнения голосом она бросает ему в лицо укоризны и проклятия: зачем он так гнусно обманул ее доверие, зачем сам собственноручно отрубил голову ее сыну, когда Якунины требовали только его выдачи? Если б он выдал им его живого, ребенок остался бы жив, потому что сегун убедился в клевете! — ‘Где мой сын! Отдай мне моего сына!’ — Кричит она ему в исступлении. Под градом ее проклятий учитель на минуту удаляется со сцены и затем со словами: ‘Вот он! Возьмите его!’ выводит за руку маленького князя и передает его матери. Одно мгновение она стоит неподвижно как остолбенелая, не веря собственным глазам, и вдруг с невыразимым криком радости и счастия кидается к своему ребенку, прячет его в своих объятиях, целует, ощупывает его голову и плечи, смеется и плачет и снова начинает покрывать его поцелуями. Счастие ее беспредельно. А между тем отвернувшийся в сторону учитель стоит в глухой борьбе с самим собой, ломая руки, и, видимо, стараясь подавить в себе подступающие к горлу рыдания. Но наконец счастливая мать опомнилась от первого внезапно нахлынувшего прилива радости и бросается к учителю благодарить его. — ‘Но что ж это значит? — приступает она к нему с расспросами, — чья же голова была принесена к сегуну?’ — ‘Голова моего собственного сына, государыня! Я сдержал свое слово’, — почтительно отвечает ей учитель, и с этими последними словами надвигающаяся занавесь кладет конец немой картине, где мы видим княгиню-мать, как громом пораженную этой безмерной жертвой, и всю школу, как бы застывшую в одном чувстве ужаса и благоговейного почтения к своему наставнику.
На этом пьеса кончается. Время действия ее относится к XVII веку нашей эры, и сюжет, говорят, основан на историческом факте. Публика проводила последнюю картину знаками общего одобрения, которое здесь выражается далеко не так шумно, как в Европе, возгласов было слышно немного, да и то в обыкновенный голос, но зато со всех концов залы дружно раздавался сухой треск сложенных вееров, которыми зрители ударяли о ладонь левой руки. И действительно, как самая пьеса, так и ее исполнение вполне заслуживали похвалы. Это была мастерская игра, в особенности в двух выдающихся ролях учителя и княгини. Последнюю изображал старик-актер, о котором упомянуто выше. Я уже сказал, что его гримировка, манеры, походка, голос, — все это вполне женское, но, кроме того, сколько таланта и теплоты в самой игре его! Как тонко была разыграна им сцена прощания с сыном в первом акте и как превосходно выдержан весь последний акт! Достаточно сказать, что не зная языка и довольствуясь порой только краткими пояснениями А. С. Маленды, мы понимали весь ход пьесы и с живейшим интересом следили за нею от начала до конца, и это только благодаря самой игре актеров. Эта полная реальной и психической правды игра достигала порой до степени высокой художественности, что и делало ее, помимо языка, понятной каждому человеческому сердцу. К числу же недостатков игры вообще японских актеров, за исключением, впрочем, срух вышесказанных исполнителей, надо отнести стремление их к чересчур усиленной мимике: желая придать наибольшую экспрессивность выражению своего лица, в особенности в трагические и патетические моменты, они, что называется, пересаливают, и вследствие этого вместо улыбки или достодолжностной мины нередко получается утрированная гримаса.
Я не стану особенно распространяться об оригинальной концепции виденной нами драмы, в одно и то же время, если хотите, варварской, но и хватающей вас за самые чувствительные струны сердда. Уже из моего далеко не полного пересказа, затронувшего только самый скелет этой вещи, читатель легко может заметить, что японская драма прокладывает себе совершенно особенные своеобразные пути, не имеющие ничего общего с выработанным шаблоном европейских драматических произведений, и в то же время эта драма остается вполне на житейской, строго реальной почве, она воспринимает в себя все элементы жизни, перемешивая, быть может и не без умысла, трагическое с комическим, как то нередко бывает и в самой действительности, и воспроизводя вполне человеческие образы и житейские типы. В данном случае, например, вся драма завязывается и разыгрывается на глубоком чувстве родительской любви и на величайшей жертве, какую только могло принести это чувство во имя долга, обязательного в силу данного слова. Я уже говорил однажды, что любовь к детям составляет одну из самых выдающихся черт национального характера японцев, и поэтому вы легко можете понять, насколько жизненна и как близка сердцу каждого зрителя драма, построенная именно на этом мотиве. И потом, без сомнения, японская драма затрагивает и пробуждает в зрителе самые возвышенные, рыцарские и патриотические чувства, что всегда более или менее имеет здесь в виду каждый драматический автор, и в этом заключается ее прямое воспитательное значение для общества. Кроме того, вы никогда ни в одной японской пьесе не встретите интриги, которая была бы построена на нарушении замужней женщиной супружеской верности, на чем, напротив, в Европе строится чуть ли не девять десятых всех современных драм и комедий. Охотно допуская на сцену похождения дам Иошивары и вообще типы различного сорта куртизанок, иногда даже в чересчур реальных положениях, японский театр никогда не выводит незаконной связи замужней женщины, хотя вовсе не скрывает всех других ее недостатков и пороков. Некоторые европейские наблюдатели японской жизни и нравов находят в этом большой пробел, упущение или предрассудок, будто бы мешающий свободному всестороннему развитию драматической литературы, из круга которой таким образом изъемлется целая область особых житейских отношений, служащих всегда и везде самым обильным и благодатным материалом для романиста и драматурга. Но люди, более основательно знакомые со складом японской жизни и семейных отношений, не видят тут никакого пробела и объясняют это обстоятельство очень просто. Дело в том, как я и говорил уже прежде, что нарушение супружеской верности со стороны японских жен есть такое редкое, исключительное явление, что оно стоит совершенно вне характера и склада здешней жизни, а потому подобные вопросы отнюдь не могут служить темой для литературных и сценических произведений, всегда стоящих у японцев на реальной, жизненной основе. Просто сама жизнь не дает им для этого достаточной темы. Если же литература и касается иногда вопросов этого рода, то ее отношение к ним лучше всего выяснится нам на нижеследующем примере, который в то же время представляет и лучший образчик того, как понимаются здесь в народном сознании вопросы чести и нравственного долга. Я говорю о самой популярной новелле, передаваемой из поколения в поколение у семейного очага и служащей также одной из любимых тем для профессиональных уличных рассказчиков и импровизаторов. Новелла эта перешла также в письменную литературу в виде целого романа, очень богатого разными бытовыми подробностями, и наконец она же послужила сюжетом для сценической драмы, нередко представляемой в японских театрах. В литературе она известна под названием ‘Верный Союз’, а в народном пересказе под именем ‘Истории о сорока семи ронинах’. Основанием для нее послужило истинное, исторически достоверное происшествие, случившееся в прошлом веке, а именно, в 1727 году. Но, прежде, два слова о том, что такое ронин. Ронин значит павший или потерявший свое положение человек. Этим именем обыкновенно назывались самураи, то есть чиновники и люди придворной гвардии феодальных владельцев (даймио), утратившие своего патрона или лишившиеся его покровительства, вследствие ли постигшей их опалы, или же вследствие его разорения. По своему общественному положению эти даймиоские самураи, как я объяснял уже раньше, подходили ближе всего к бывшей ‘дробной шляхте’, проживавшей ‘на ласковом хлебе’, в качестве разных ‘официалов’, при старопольских магнатах. Предпослав это необходимое объяснение, я должен еще заметить, что мой пересказ истории о сорока ронинах будет заключаться в одном только кратком изложении ее сущности, так как иначе пришлось бы дать перевод целого романа, состоящего из сплетения самых разнородных эпизодов и событий, проследить которые шаг за шагом было бы слишком утомительно для читателя, хотя бы уже по одной необходимости запоминать собственные имена множества действующих лиц и различных местностей. Итак, вот в чем заключается сущность этой любопытной истории:
В двадцатых годах прошлого века, при киотском дворце, в числе приближенных лиц микадо, находился некто Иенео Такумино-Ками, богатый и знатный даймио, владевший значительными землями и содержавший при своем дворе сорок семь самураев, в качестве чиновников, вассалов и телохранителей. Иенео Такуми был женат на знаменитой красавице Кавайо, по которой многие из придворных кавалеров сходили с ума и воспевали ее в нежных стансах и мадригалах. Но, принимая эту дань поклонения своей красоте, Кавайо оставалась всегда на недоступной высоте любящей и верной супруги.
Однажды Иенео Такуми был послан от микадо с важным поручением к сегуну в Иедо. Отправляясь из Киото с полным великолепием, как надлежит знатному феодалу и посланнику микадо, и зная, что ему придется пробыть в Иеддо довольно долгое время, Иенео взял с собой и супругу. Молва о поразительной красоте, изяществе, грации и талантах Кавайо предшествовала ей в Иеддо еще ранее появления ее в этой второй столице Японии. И вот на несчастие встретился с нею однажды при дворе сегуна один из самых могущественных вельмож этого двора некто Кацуке-но-Суке, князь Моро-наго, человек уже пожилой и притом самой почтенной наружности, что не помешало ему, однако, воспылать к Кавайо нежною страстью, со всем пылом, приличным разве семнадцатилетнему юноше. Он не упускал ни малейшего случая выказывать ей эту страсть и наконец однажды прямо оскорбил ее бесчестным предложением. Кавайо вынуждена была пожаловаться своему мужу и просила оградить ее от наглых и назойливых преследований старого сластолюбца. Встретясь после этого с князем Мороного во дворце сегуна, возмущенный Иенео схватился за свою саблю, с намерением изрубить его, но князю удалось убежать и донести о поступке Иенео сегуну. Поступок же этот составлял важнейшее нарушение придворного этикета, безусловно воспрещающего обнажать во дворце оружие. По закону Иенео Такуми должен был подлежать за это смертной казни и конфискации всего своего имущества. Понимая степень павшей на него ответственности, Иенео решается умереть по крайней мере недаром и во что бы то ни стало отомстить оскорбителю достоинства своей супруги. Узнав, что князь Мороного удалился в один из своих загородных домов, он инкогнито отправляется за ним на поиски, в сопровождении одного только верного своего самурая Кампео, обязанность коего состояла в том, чтобы принимать участие во всех приключениях своего господина. Молодой Кампео был его оруженосцем и подручником.
Выйдя за город, усталые от продолжительной ходьбы, они завернули отдохнуть в один из попутных чайных домов и расположились на его веранде. Кампео нарочно склонил своего господина зайти именно в этот чайный дом, имея про себя в виду, что тут живет его возлюбленная, молодая хорошенькая Кара, с которою ему очень хотелось повидаться. С появлением Иенео, он отлучается с нею на свиданье в соседнюю рощу, располагая возвратиться к тому часу, как господин его отдохнет и напьется чаю. Между тем, во время его отсутствия появляется на дороге князь Моронаго, вышедший на прогулку пешком, в сопровождении нескольких своих самураев, следовавших за ним издали. Завидя своего врага, Иенео бросается к нему навстречу и, обнажив саблю, вызывает его на немедленный поединок. Коцуке хотел было уклониться, но Иенео заградил ему путь отступления и принудил драться. Сабли их скрестились, и князь был слегка ранен одним из первых выпадов противника, как вдруг в эту самую минуту бегом подоспели на место его самураи и, налетев сзади на Иенео, схватили его, обезоружили и, связав по рукам и ногам, сдали полицейским чиновникам сегуна, как человека, совершившего разбойническое нападение среди дороги на их патрона. Это обстоятельство еще отяготило прежнюю вину несчастного Иенео. По повелению сегуна, он был отвезен под арестом в свое имение, где ему вменялось в обязанность ожидать приговора и наказания. Верный его оруженосец Кампео, вернувшись после свидания с Карой из рощи, уже не нашел своего господина на месте и, узнав в чайном доме обо всем, что произошло в его отсутствии, хотел было лишить себя жизни с отчаяния, что не мог охранить Иенео, но Кара силой любви своей умолила его не налагать на себя руку и увела с собою в дальнюю деревню, к своим родителям земледельцам. В деревне Кампео вскоре женился на Каре.
Между тем приговор членов верховного совета сегуна, постановляемый именем микадо, не заставил долго ждать себя. Иенео, сидя у себя в поместье, бестрепетно ждет казни и, чтобы показать своим домашним полное спокойствие духа, сочиняет стихи. В роковой день ожидаемой смерти, в то время как он сидел, погруженный в свои думы, за ним тихонько раздвинулась ширма и в комнату вошла его супруга Кавайо. На лице ее отражалась душевная мука. Она подошла к нему и, склонясь перед ним на колени, коснулась челом циновки.
— Надеюсь, что мой повелитель бодр и здоров, — сказала она взволнованным голосом.
— Я здоров, Кавайо, но ты почему так грустна?
Княгиня сдержала свою горесть и отвечала.
— Моему господину угрожает опасность, как же могу я быть счастлива?
Иенео был тронут этими словами, но не показал виду. Бросив на жену взгляд, полный нежности, он постарался ободрить ее и, когда она несколько успокоилась, довел ее до дверей своей половины дома, говоря:
— Дорогая моя, я пришлю за тобою, когда настанет час… Мы еще увидимся… Я вижу, ты провела бессонную ночь, приляг и постарайся заснуть.
Она, шатаясь, вышла в коридор и, бросившись на пол, разразилась рыданиями. Сердце у нее разрывалось.
Несколько минут спустя, два Якунина прибыли в дом Иенео Такуми и вручили ему приказ, чтоб он, в силу японского обычая, как благородный человек, сам лишил себя жизни. Такуми, согласно нравам страны, подчиняется этому повелению беспрекословно, но хочет только передать свою последнюю волю главному своему самураю, советнику и любимцу Юраносуко, который, к сожалению, в данную минуту находится в отлучке из дому. Четверо из приближенных самураев, узнав, что их даймио должен сейчас умереть, стали просить якунинов, чтоб им дозволено было видеть его перед смертью. Когда Якунины доложили Иенео об этом желании его вассалов, он ответил, что примет их только тогда, как возвратится Юреносуко. Между тем, осужденному был принесен короткий меч, как бритва отточенный предварительно с обеих сторон, и положен на низенький столик в углу комнаты. Иенео приготовился и занял свое место у столика.
— Теперь, милостивые государи, — обратился он к якунинам, — будьте свидетелями моего повиновения императорскому приказу.
И он взял в руки меч и благоговейно поднес его к своему челу, но тут как бы вдруг вспомнил что-то и стал звать одного из самураев: — Рикио! Рикио!
— Я здесь, господин.
— Юраносуко еще не воротился?
— Нет, господин.
— Увы!.. А я так желал увидеть его еще раз!.. Мне так нужно было поговорить с ним… Но что делать, не судьба.
И после этих слов осужденный крепко обеими руками ухватился за рукоять меча и навалившись на его острие, мгновенно распорол себе утробу, успев, однако, проговорить, что этот меч он завещает Юраносуко.
Возвратившийся несколько минут спустя Юраносуко нашел уже Иенео мертвым и благоговейно принял меч, послуживший орудием казни его патрона. На этом мече он произнес клятву отомстить за смерть своего даймио и скрыл его на себе, как величайшее сокровище и святыню.
Следующий эпизод новеллы чрезвычайно характерен, рисуя нам, насколько женское самопожертвование во имя исполнения какой-либо действительной или даже только воображаемой священной обязанности входит в японские нравы. Престарелая мать Юраносуко была когда-то кормилицей князя Иенео. Узнав о постигшем его несчастии, она поспешила приехать из деревни к нему в дом, но опоздала несколькими минутами и нашла своего вскормленника уже мертвым. Это зрелище чуть не свело ее с ума. Сын увел ее к себе, и слова его мало-помалу как будто ее успокоили, по крайней мере, к ней вернулось самообладание. Когда после похорон Иенео все члены семьи Юраносуко возвратились домой, он объявил им, что все они вместе с матерью отправятся завтра в деревню, в дом его брата. После вечерней трапезы в память покойного Иенео, старушка, по-видимому, спокойно, почти с веселым видом сказала сыну:
— Нам недолго уже оставаться здесь, а мне нужно еще кое-что написать. Я пойду в свою комнату.
Все слуги почтительно ей поклонились, и Юраносуко сказал ей:
— Уважаемая матушка, надеюсь, ты будешь хорошо почивать.
Немного позже, удаляясь тоже на покой, Юраносуко видел, что у матери все еще есть огонь и что, стало быть, она еще не започивала. На утро вся семья поднялась еще до свету, чтоб уложить вещи, а в комнате матери была тишина. Юраносуко, думая, что она еще не выспалась, так как легла очень поздно, не велел ее беспокоить. Но время шло, а мать все не выходит. С некоторым беспокойством постучал он тихонько к ней в дверь и сказал:
— Уважаемая матушка, прошу тебя поторопиться. Носильщики уже ждут на дворе. Извини, что я так настойчиво тебя бужу, но уже время… День на дворе.
Ожидая ответа, Юраносуко прислушался. Тихо. Тогда, встревоженный, он отворил дверь и вошел в комнату.
— Уважаемая матушка, — произнес он вполголоса, отодвигая ширмы, и вдруг с ужасом увидел, что лицо ее бело, как бумага, а на покрывале кровь. С горькими слезами опустился Юраносуко перед ней на колени и, приподняв рукой ее голову, смотрел на величаво спокойное лицо матери. Около нее лежал окровавленный кинжал, и вид этого оружия ясно показал ему всю волю и мужество, одушевлявшее в последнюю минуту, — мужество, достойное матери дворянина. Рядом, на низеньком столике, лежало письмо с надписью ‘последнее слово’. Вот что писала она твердою рукой:
‘Сын мой, оставляю тебе эти несколько слов. Ужасное бедствие обрушилось на нашего даймио, и я почти обезумела от него. Когда Иенео родился на свет, я приняла его своими собственными руками. Я научила его лепетать слово ‘уба’ (кормилица). Я блюла за его детскими шагами, и сердце мое исполнилось гордости, когда он впервые прошелся от одного конца циновки до другого. Я видела, как расцветало его детство и развивалась славная юность. Я стояла за ширмами, когда он впервые принимал в торжественной аудиенции людей своего класса, и его удивительный такт, его достоинство и мужественная осанка вызвали тогда на моих старческих глазах слезы радостного умиления. Он был сын, которого я вскормила, мой глава и мой повелитель. Поэтому, когда мои глаза увидели его бездыханное тело, я решила себе, что он не совершит неведомый нам путь без спутника. Я кончаю свою жизнь для того, чтобы дух мой сопровождал его в этом странствии. Когда он опять услышит за собою стук моих сокки (деревянные сандалии), то приободрится, так как будет знать, что старуха-кормилица и по смерти окружает его своими попечениями. Сын мой, сердце мое стремится к тебе, хотя я могу лишь слабо выразить мои мысли и чувства. Прочитав это, схватись за рукоять твоей сабли и поклянись отомстить как можно скорее за своего даймио. Эта месть заставит тебя последовать за мною так скоро, что я буду слышать за собою звук твоих сокки и увижусь с тобою в загробном царстве в самом непродолжительном времени’.
По смерти Иенео Такуми, имения его были конфискованы и семья доведена до нищеты. Прекрасная Кавайо решилась вести жизнь отшельницы и поселилась в бедном домике на уединенной горе, окруженная несколькими бывшими своими прислужницами, которые захотели разделить с ней ее горькую долю и труд ради насущного хлеба. Единственною поддержкой ее была надежда, что смерть ее дорогого супруга не останется не отмщенною.
Между тем, верные самураи Иенео сделались ронинами. Выгнанные из бывших его поместий солдатами сегуна, они в числе сорока шести человек ушли в горы и там доброхотно поклялись перед Юраносуко на том же мече отомстить за смерть Иенео.
Затем новелла возвращается к Кампео и жене его Каре и рассказывает, как они проводят жизнь в сельском доме тестя и ходят охотиться на медведей. Кампео, однако ж, не может вспомнить без горя и упреков самому себе, что любовь к женщине отвлекла его от исполнения своего долга по отношению к Иенео, — и вот, однажды встретясь на охоте в горах с одним из бывших своих сотоварищей и узнав от него, что все сорок шесть ронинов поклялись отомстить, Кампео просит его передать Юраносуко, что и он также желает принять участие в общей их клятве. Тот исполнил его просьбу, и спустя несколько времени принес ему ответ бывших товарищей, что желание его может быть исполнено, если он даст денег в общую их складчину на сооружение памятника покойному господину, и что только под этим условием Кампео может возвратить себе право на звание самурая Иенео Такуми-но-ками и на честь принять участие в мести за его смерть. К несчастию, у Кампео не было на это средств, и он в величайшем горе возвратился домой, к тестю. Но тут жена его, узнав, в чем дело, решается на величайшее самопожертвование, лишь бы только доставить мужу необходимые деньги: она закабаляется на пять лет в служанки в один из домов терпимости, так как иначе никто не соглашался выдать ей вперед сполна всю нужную сумму. Но мужу не суждено было воспользоваться деньгами, полученными за Кару. Когда старик, его тесть, шел с этими деньгами домой, на него напали в одной глухой местности разбойники, ограбили его и убили. По неосновательному подозрению в убийстве этом был обвинен сам же Кампео, которому после того, во избежание позорной казни, не оставалось ничего, как только покончить с собою обычным харакири (вспарыванием себе живота). Так погиб сорок седьмой из числа ронинов Иенео.
Между тем, продавшаяся Кара уже должна была в силу условия оставаться на своем новом месте, где однажды она случайно встретилась со своим братом, находившимся в числе поклявшихся сотоварищей Юраносуко. Разговор его с сестрой представляет, между прочим, одну из оригинальнейших черт японских нравов. ‘Позволь мне убить тебя, — говорит он Каре, — этот поступок мой возвысит меня в глазах нашего вожака Юраносуко, когда он узнает, что сестра моя приняла на себя позор самопродажи в служанки такого дома и что я очистил ее от этого позора, предав смерти. Это будет служить ему доказательством, что я не заурядный подлец, а человек, для которого чувства чести выше всего в мире’. Но Кара не соглашается на предложение брата.
— Мне не к чему дольше жить на свете, я это знаю, — говорит она ему, — но я не хочу умирать от твоей руки, потому что это навлекло бы на тебя гнев и проклятие нашей матери. Лучше же я убью себя сама, а ты потом можешь взять мою голову или хотя бы и все тело и показать кому тебе нужно, в доказательство твоей верности и чести.
Но Юраносуко не дал погибнуть Каре. Узнав о ее положении и о том, что заставило ее принести такую страшную жертву, последствием которой у нее явилось сознание о необходимости самоубийства, он тотчас же выкупил ее из этого дома и, будучи вдовцом, взял к себе в жены. Таким образом Юраносуко возвратил ей имя честной женщины.
Намерение сорока шести ронинов мстить за своего даймио не удержалось в строгой тайне и дошло по слухам до князя Моронаго, который вследствие этого окружил себя самою надежною стражей. Чтоб усыпить его подозрительность, ронинам пришлось на время отказаться от мести. Зная, что княжеские шпионы наблюдают за ними, они разделились и решились принять на себя, для виду, разные обязанности: кто сделался плотником, кто поденщиком, кто мелким торговцем, а главный вожак, Юраносуко, прикинулся пьяницей, показывая вид, будто предался всяким порокам. Его встречали только в кабаках, да в игорных и других притонах. Однажды, притворяясь мертвецки пьяным, он валялся в уличной канаве, и в это время какой-то прохожий, родом из княжества Сатцумы, глядя на него, воскликнул на весь народ:
— Глядите! Ведь это Юраносуко, бывший советник несчастного Такуми. Вместо того, чтобы мстить за своего господина и благодетеля, он вот что делает! Вот негодяй-то, недостойный честного звания самурая!
И, пихнув его ногой, прохожий с презрением плюнул в лицо Юраносуко.
Случай этот был доведен шпионами до сведения князя Мороного и показался ему признаком весьма успокоительным. Но мало этого: Юраносуко в своем притворстве дошел даже до жестокости. Играя постоянно роль развратника, он нарочно оскорблял свою жену на глазах у соседей и выгнал наконец ее из дому со всеми своими детьми от первого брака, за исключением старшего шестнадцатилетнего сына по имени Шикаро. Известие о последнем скандале дошло до князя Моронаго, который после этого совсем уже успокоился и, признав, что всякая опасность для него миновала, распустил большую часть своей стражи. Этого только и ждал Юраносуко. Тайным образом оставил он Киото и пробрался в Иеддо, где уже поджидали его товарищи, собравшиеся в этот город поодиночке, под видом разных ремесленников и рабочих.
С прибытием вожака, было тотчас же приступлено к делу. Ронины условились не проливать ничьей невинной крови и щадить княжеских слуг, если они не станут сопротивляться, убив же князя Моронаго, голову его отнести на могилу своего патрона, похороненное го в предместье Таканава, в ограде храма Сенгакуджи, затем заявить властям о своем деянии и спокойно ждать себе смертного приговора. А чтоб никто из соседних мещан не вздумал прийти к князю на помощь в решительную минуту, Юраносуко, перед самым началом расправы, оповестил всех их через своих людей запиской следующего содержания: ‘Мы, ронины, бывшие некогда на службе у Иенео Такуми-но-Ками, проникаем в эту ночь во дворец Коцуке-но-Суке, князя Моронаго, чтоб отомстить за смерть нашего господина. Мы не воры, не разбойники и никакого вреда соседним домам не сделаем. Успокойтесь’. Получив такое извещение, соседи не спешили на помощь к человеку, не пользовавшемуся общественным расположением в их квартале и оставались дома, предоставив ронинам действовать на свободе.
Это было зимой. Стояла мрачная, холодная ночь и завывала снежная вьюга, когда ронины, разделясь на две партии, молча направились к яски Моронаго. Тайком перелезли они через высокую ограду дворца и ударами двух молотов высадили внутреннюю дверь дома. Проснувшиеся самураи Мороного бросились на них с оружием в руках, и между теми и другими сразу завязалась кровавая борьба. Вскоре защитники князя валялись на полу израненные или убитые, из ронинов же не погиб ни один человек. Шестнадцатилетний Шикаро, сын Юраносуко, показал тут чудеса храбрости.
Порешив с телохранителями, ронины стали искать по всем углам дома самого князя, но нигде не находили и уже готовы были с отчаяния распороть себе животы, когда Юраносуко, ощупав его постель, нашел, что она еще теплая, — стало быть Коцуке где-нибудь тут, недалеко. Стали опять искать, и наконец-то юный Шикаро открыл в одном из чуланов пожилого человека почтенной наружности, одетого в белый шелковый ночной халат. То был Коцуке-но-Суке, князь Моронаго, которого тотчас же все узнали. Тогда Юраносуко опустился перед ним на колени и, исполнив все, что требовалось законами уважения к высокому сану и почтенным летам Коцуке, стал держать к нему слово.
— Господин! — сказал он, не изменяя своей почтительной позы, — мы люди Иенео Такуми-но-Ками. Ваша светлость имели с ним в прошлом году ссору, вследствие которой он должен был умереть, и теперь высокоуважаемое семейство его разорено и повергнуто в неисходное горе. Как добрые и верные самураи нашего даймио, мы пришли отомстить за него вашей светлости. Вы, конечно, сознаете всю справедливость нашего священного долга и потому мы почтительнейше умоляем вас сделать себе харакири. С вашего позволения, я буду вам помощником {Обязанность помощника состояла в том, чтобы перерубить осужденному шейные позвонки, если он не совсем верно вонзит себе кинжал в утробу. Делалось это из человеколюбия, ради сокращения предсмертных мучений, и потому обязанность помощника, по личной просьбе осужденного дворянина, обыкновенно брал на себя один из его родственников или ближайший друг. Впрочем, каждый самурай еще с детства знает, где находится место, куда надо вонзить острие, чтобы получить смертельный удар и вслед затем почти немедленно испустить дух. Когда осужденный приглашал ‘помощника’, он обыкновенно просил его ‘сделать ему честь и оказать последнюю дружескую услугу’. В настоящее время харакири, как акт заменяющий для дворянина смертную казнь, уже отменен законом.}, и затем, когда вы покончите с собою, я почтительно отделю голову вашей светлости от туловища и положу ее как жертвоприношение на могилу покойного Такуми. Этим вы поможете нам восстановить нарушенную справедливость.
Коцуке весь дрожал и не отвечал ни слова.
— Умоляем вашу светлость не медлить, нам время очень дорого, — настойчиво сказал ему вожак. — Чтобы не трудиться искать, позвольте вам предложить тот самый меч, которым совершил себе харакири наш господин: он вполне благонадежен.
Но князь Мороного впал в постыдное малодушие и не мог решиться умереть смертию дворянина, в то время, как на него с доверием были обращены взоры сорока шести дворян, стоявших перед ним в почтительном ожидании, с полным чувством уважения к его высокому сану и летам. И несмотря на это, князь все-таки не решался.
Тогда Юраносуко с одного маху ловким и сильным ударом отсек ему голову тем самым мечом, который только что предлагал к его услугам. И так как в доме из числа живущих в нем оставались теперь одни мертвецы, то ронины, во избежание возможности пожара, заботливо потушили во всем доме огонь в очагах и свечи. Затем, положив отрубленную голову в плетеную корзину, они вышли в порядке через открытые ими главные ворота яски и направились к предместью Таканава.
Уже начинало светать, и весть о ночном происшествии в яски Моронаго, из уст ближайших соседей, начала быстро распространяться по проснувшемуся городу. Народ сбегался толпами и приветствовал торжественную процессию окровавленных, израненных ронинов, в изорванной среди борьбы одежде.
— Мы так счастливы! — с восторгом и увлечением восклицали ронины, — так счастливы, как если бы нашли цветок, который расцветает один раз в три тысячи лет!
Можно было опасаться, как бы они не подверглись по пути нападению со стороны самураев одного из родственников князя Моронаго, поэтому один из восемнадцати главнейших князей японских, друг и родственник покойного Иенео, поспешно выслал к ним на защиту всех своих воинов. Когда ронины проходили мимо яски князя Сендай, их с почетом пригласили зайти во двор и угостили рисом и теплым саки. Прибыв ко храму Сенгакуджи, где покоится прах Иенео, они обмыли свою кровавую добычу в фонтане, который и до наших дней журчит на том же самом месте и в том же самом виде {При этом фонтане находится надпись гласящая об этом обстоятельстве.}, и затем следующим образом совершили ‘обряд примирения’.
Юраносуко вынул из бокового кармана маленькую заупокойную скрижаль, на которой было начертано имя их усопшего господина, и поставил ее на столик, нарочно принесенный для этого на могилу Иенео, перед скрижалью он положил обмытую голову князя Моронаго, затем взял фимиамницу, наполненную ароматным куревом, обкурил ею со всех сторон могилу и поставил на столик рядом со скрижалью. Остальные ронины, окружив могилу, опустились на колени и все время пребывали в благоговейном молчании. Исполнив обряд, Юраносуко положил перед могилой три земные поклона и воскликнул растроганным голосом:
— Дух моего господина! С глубоким чувством уважения предстают твои самураи перед тобою. Ты, господин, близок ныне к тому, кто родился на свет из цветка лотоса и достиг славы и величия, превышающих человеческий разум (Будда). Дрожащею рукой кладу перед скрижалью, на коей начертано твое незабвенное имя, голову твоего врага, отрубленную мною тем самым мечом, который в час твоей кончины ты завещал верному слуге своему. О, господин наш, обитающий ныне под сенью райских дерев и среди цветущих лотосов. Воззри оттуда благосклонно на дар, приносимый тебе твоими самураями!
Все присутствующие поклонились в землю и заплакали. Заплакал и местный бонза, бывший очевидцем этого торжественного обряда. Юраносуко заранее вручил ему все находившиеся у него деньги ронинов на расходы для будущего их погребения, так как всем им предстояла теперь казнь, и просил похоронить всех их рядом, подле могилы их даймио. После этого, они расположились тут же на отдых, спокойно ожидая своей участи.
Вскоре явились якунины со стражей и объявили ронинам, что арестуют их по повелению сегуна. Ронины с подобающим уважением выслушали волю высокой власти и беспрекословно ей подчинились. Вскоре их потребовали из тюрьмы на суд в городжио (верховный совет), где и было им объявлено, что так как они преступили долг уважения, подобающего столице сегуна и его правительству, самовольно присвоив себе суд и расправу над японским гражданином, то и присуждаются за это к смертной казни.
— Мы ели хлеб Иенео, — заявили они суду в свое оправдание, — и потому мы не могли поступить иначе. Конфуцзы говорит: ‘Ты не должен жить под одним небом или ходить по одной земле со врагом отца твоего или господина’. Каким же образом могли бы мы читать этот стих, не краснея. Мы верные слуги и честные самураи, мы поступили по долгу нашей совести, и спокойно, с благодарностью принимаем ваше осуждение.
Тогда члены городжио объявили им, что, принимая во внимание высокие побуждения их поступка, а равно и сочувствие к ним общественного мнения, единодушно одобряющего их верность памяти своего господина, верховный совет именем микадо постановляет не лишать их чести дворянского звания и потому разрешает им вместо публичной казни самим сделать себе харакири.
Ронины поклонились и с почтительною благодарностью приняли этот дар особой к ним милости. Тогда разделили их на четыре отделения и передали под надзор четырем даймио, которые препроводили их к себе в дома, угостили как почетных гостей и приказали слугам сделать все необходимые приготовления к предстоящей операции. В тот же день все сорок шесть ронинов, в присутствии особо назначенных чиновников сегуна, с мужественным спокойствием собственноручно исполнили над собою приговор городжио. Тела их были перенесены в Сенгакуджи и похоронены с честью, в ряд, подле ими же воздвигнутой роскошной гробницы Иенео Такуми. Бок-о-бок с господином покоится Юраносуко, затем его сын Шикаро и далее, по порядку, вдоль ограды, все остальные. Надо всеми ними воздвигнуты из доброхотных народных пожертвований одинаковые каменные памятники, которые с тех пор служат предметом народного почтения. Нет того дня, чтобы в ограду Сенгакуджи не являлись посетители поклониться праху сорока семи мучеников и украсить их могилы свежими цветами и ветвями. Отцы приводят сюда сыновей поучиться примеру беззаветной преданности своему долгу. Предание говорит, что вслед за погребением ронинов, одним из первых явился к ним на поклонение человек из Сатцумы, оскорбивший некогда Юраносуко, когда тот притворялся пьяным в канаве. Опустясь на колени перед его могилой, он заявил всем присутствующим, что пришел дать почетное удовлетворение мученику и искупить свою вину за нанесенное ему оскорбление. С этими словами человек из Сатцумы вынул нож и вспорол себе утробу. Его похоронили тут же, с ронинами, могила его последняя с краю. В храме Сенгакуджи и до сих пор сохраняются одежды и оружие сорока шести ронинов, а равно и найденный на груди каждого из них записки, где они излагают причины и нравственные побуждения своего поступка. Там же, вокруг алтаря стоят прекрасно вырезанные из дерева и раскрашенные статуи Иенео и всех его ронинов, представленных во всеоружии в момент битвы. Общественное мнение и до сих пор одобряет поступок ‘сорока семи’, приводя его каждый раз, когда нужно указать на героический пример верности своему долгу. Барон Гюбнер в своих записках рассказывает, между прочим, что в 1868 году один молодой японец, помолившись на могиле Шикаро, сына Юраносуко, тут же вспорол себе брюхо. Рана, однако ж, оказалась не смертельною, и потому он докончил себя, перерезав горло. Записка, найденная при нем, гласила, что он, ронин, желал поступить в число самураев князя Хоизу, но просьбу его отвергли, а так как он не хотел служить никому другому, той пришел в Сенгакуджи умереть близ могилы храбрых. ‘Каким же образом, — заключает свой рассказ приводимый автор, — после таких неоспоримых фактов хотят нас уверить, что исторический государственный строй, сложившийся в течение столетий, мог разрушиться ни с того, ни с сего так внезапно, что чувства и понятия, служившие ему основанием, исчезли вдруг сами собой и что с помощью указов на рисовой бумаге on a change tout cela, как говорит Мольеровский доктор?’
5-го января.
Сегодня вечером мы посетили Иошивару, знаменитый квартал куртизанок, о котором я упоминал уже раньше. Наблюдая Японию, было любопытно взглянуть, между прочим, и на эту отрицательную сторону ее социальной жизни, поставленную здесь в совершенно особые условия. Иошивара, это в некотором роде токийские трущобы. Лежит она к северо-западу от храмов Асаксы, среди довольно пустынной местности, почти за городом. Миновав Асаксу и Сибайю и оставив позади себя населенные улицы, мы ехали по низменной, болотистой равнине совершенно сельского характера и вскоре поднялись на высокую земляную дамбу, длиной около двух верст, проложенную напрямик через болото, в направлении с юго-востока на северо-запад. Эта местность, равно как и самая дамба, называется Ниппон-Цуцуми. С правой стороны, вдоль края дамбы, тянется внизу канал, с которым в одном месте сливается небольшое озеро, обсаженное ветлами и поросшее местами камышом, далее рисовые поля и кое-где вдали редкие огоньки в каких-то жилищах. Не знаю, как днем, а вечером вся эта местность производит довольно унылое впечатление. Тут, говорят, поблизости где-то на обширной низменности, находится эшафот, на котором совершаются публичные казни, таких эшафотов в городе два: один для южных, другой для северных кварталов. Дамба, по которой мы ехали, довольно широка, местами на ней попадаются с боков наскоро сбитые, животрепещущие балаганчики из тростниковых мат и рогожек, где помещаются самые непритязательные чайные, распивочные и идет какая-то мелочная торговля, преимущественно табаком, закусками и дешевыми лакомствами. Проехав с версту по дамбе, мы увидали вдруг на ней с левого бока высокие ворота под широким кровельным навесом, освещенные двумя фонарями. По бокам их были наклеены какие-то большие афиши и полицейские объявления. Дженерикши повернули в эти ворота и съехали по крутому спуску в довольно грязную улицу, обстроенную с обеих сторон бедными лавчонками и убогими домишками, где живет разный чернорабочий и сомнительный люд. Здесь, перед освещенными харчевнями и кабачками, стояло множество дженерикшей и несколько закрытых паланкинов с их носильщиками. Эти последние, вместе с курама, в ожидании своих седоков, сидели на корточках или дремали, развалясь на ступеньках и галерейках харчевень, курили и грелись над жаровнями, играли в кости и в мурру {Игра пальцами, которая состоит в том, что один быстро выкидывает, по произволу, один, два, три и более пальцев, сочетая их между собою различнымъ образом, а другой должен тотчас же отвечать ему теми же пальцами и тем же количеством их. Малейший промах считается за проигрыш, и проигравший обязан ставить противнику чашечку саки. Игра требует большой сметки, проворства и гибкости пальцев.} и вообще представляли собою очень разнообразные, говорливо оживленные группы. Присутствие паланкинов объясняется тем, что ни один сколько-нибудь уважающий себя человек не только из ‘порядочного’, но и просто буржуазного общества не является в Иошивару иначе как под самым строгим инкогнито, многие, кроме закрытых носилок, прибегают еще к перемене костюма, окутыванию лица и даже к помощи гримировочных средств, вроде накладных усов, носов, бород и тому подобного. Говорят даже, что если бы чиновник, состоящий на государственной службе, позволил себе открыто появиться в домах Иошивары, то был бы уволен в отставку на другой же день безо всяких разговоров, — так строго относится правительство к нарушителям условий своего служебно-официального положения и общественной нравственности, и это не только теперь, но и всегда так было.
Вскоре, миновав улицу жалких домишек, мы переехали по деревянному мосту через канал, окружающий Иошивару с наружной стороны и очутились прямо перед ее воротами.
Весь квартал представляет собою правильный четырехугольник, почти квадрат, две стороны коего имеют по 180 и две по 170 сажен длины. Он сплошь обнесен высокою стеной, как бы совершенно отдельный город с одними только воротами на северо-восточном фронте, которые служат единственным путем для входа и выхода. С внутренней стороны ограды непосредственно к воротам примыкают, друг против друга, две караулки, где помещаются чины полицейского надзора, так что помимо непосредственного их наблюдения, никто не может проскользнуть ни сюда, ни отсюда. Эти чины командируются в Иошивару на постоянную, службу, и между ними есть несколько очень ловких сыщиков, так что, вследствие их бессменности, им очень хорошо знакомы в лицо все более или менее обычные посетители квартала, служащего как бы главным сборным пунктом всех дурных элементов громадного города.
Чуть только мы миновали ворота, как двое полицейских с короткими толстыми жезлами в руках приказали нашим курма остановиться и подошли к ним для объяснений. Надо сказать, что Иошивара для европейцев почти закрыта, и на это есть двоякие причины. Во-первых, японское правительство не желает выставлять напоказ перед чужими язвы своего общественного строя, — оно и от своих-то прячет их за глухими высокими стенами, а во-вторых, трудно было бы отвечать за личную безопасность иностранцев в этих вертепах, среди подгулявшего и далеко не дружелюбного к ним сброда.
Наши курама и находившийся при нас переводчик объяснили полицейским, что мы в некотором роде ‘знатные путешественники’ из русского посольства, которые явились сюда вовсе не кутить, а только взглянуть, и просили не делать нам в этом препятствий. Перемолвясь между собою, полицейские любезно согласились на пропуск, но предложили нам оставить дженерикши за воротами и идти пешком. Мы, конечно, беспрекословно согласились на это, и тогда один из них отправился вместе с нами, следуя в нескольких шагах позади, для охраны и наблюдения.
Прямо перед нами, начиная от ворот, тянулась широкая шоссированная улица, вдоль которой был устроен посредине бульвар с деревцами и цветниками. На половине своего протяжения она пересекалась другою такою же точно бульварною улицей. В пункте их пересечения находится центр Иошивары. Здесь один из домов принадлежит казне, и в нем помещается со своею канцелярией так называемый ‘начальник Ганкиро’, на обязанности коего, сверх наблюдения за чистотой, порядком и благочинием квартала лежит еще ведение регистровых списков всех обитательниц Иошивары, нотариальное свидетельство заключаемых ими договоров с их антрепренерами, санитарный надзор при помощи особо назначенных врачей и судебно-административное разбирательство всех возникающих в пределах квартала историй, жалоб и претензий. Весь квартал разбивается четырьмя продольными и тремя поперечными прямыми улицами на совершенно правильные участки. Но насколько центральные улицы широки и опрятны, настолько же крайние, ближайшие к наружной стене, узки, мрачны и представляют чисто трущобные проходы с темными и грязными конурами и чуланчиками вместо жилищ, где гнездятся последние отребья проституции.
В Иошиваре, как в одном фокусе, сгруппированы все степени падения ‘жертв общественного темперамента’, от отребьев до самых блестящих куртизанок, которые помещаются на лучших местах и в лучших домах иошиварского центра. Эти последние получают от своих антрепренеров целые отдельные квартиры, имеют свой особый штат прислуги, поваров, паланкинщиков и роскошные салоны, уставленные цветами и освещенные в giorno, где они принимают своих поклонников и нередко задают им блестящие празднества. Ганкиро средней руки все без исключения снабжены стекольчатыми или просто решетчатыми павильонами, за которыми, как птицы в клетке, сидят полукругом на выставке ярко разряженные девушки. Это совершенно то же, что мы видели уже в Канагаве, и таких здесь огромное большинство.
Все улицы, сверх обыкновенного городского освещения, были еще иллюминированы рядами шарообразных красных и продлинноватых белых четырехугольных фонарей, с нумером и особым ‘гербом’ или девизом дома, обязательно выставляемых над каждою входною дверью. В самом конце улицы высится пожарная каланча, около которой прислонилась к стене буддийская часовня, По случаю праздничного времени, на улицах сновало множество всякого народа, между которым мы заметили немало ‘инкогнито’, закутанных креповыми шарфами, из-под которых виднелись только глаза. У центрального перекрестка прогуливались вдоль аллей некоторые из перворазрядных куртизанок в богатых зимних киримонах (на вате), со множеством черепаховых шпилек в волосах, торчавших во все стороны вроде ореола. Каждая гуляла в сопровождении одной или двух своих прислужниц, обязанность которых нести фонарь, иногда собачку или какие-либо туалетные вещи их госпожи. Встречаясь одна с другой, эти дамы не без грации отдавали друг дружке церемонный поклон, словно настоящие гранд-дамы японского общества, и иногда останавливались на минуту перекинуться несколькими любезными словами. Прохожие мужчины вежливо сторонились перед ними, уступая дорогу или обходя их группы, и замечательно, что ни один из них не позволил себе на их счет никакой резкой или фривольной выходки, точно это и в самом деле были вполне порядочные женщины. Выходит, что даже и в подобном месте японская ‘улица’ куда приличнее и благовоспитаннее европейской! А между тем не думайте, чтоб общественная нравственность относилась к женщинам этого разряда поощрительно или даже индифферентно. Путешественники, утверждающие противное, положительно ошибаются или судят слишком поверхностно. У Эме Эмбера, который в этом отношении тоже далеко не непогрешим, приведена, между прочим, одна народная песня, где для куртизанки нет других слов, кроме проклятия. Вот что поется в ней про куртизанку, которой ее возлюбленный из мести отсек голову:
‘Вот она, распростертая на земле, без головы, эта бессердечная женщина, которая любила всех и никого не любила!
Она привыкла играть людьми как фальшивый игрок, умеющий, бросая кости, повернуть их в свою пользу.
Не ее следует жалеть, — надо плакать о ее многочисленных жертвах.
Женщина, которая подрезала ноги {То еcть погубила общественную и домашнюю жизнь.} стольким мужчинам во цвете лет, не заслуживает доли, лучшей той, что предназначена убийцам из-за угла’.
Я говорил уже раньше об обычае, в силу которого женщина, решающая поступить в ганкиро, обязана съесть перед коце (местный старшина) горсть рису с ложки, что считается в высшей степени позорным и служит символом ее разрыва навеки со всем честным миром. Поэтому все рассказы о том, будто многие буржуазные семейства отдают своих дочерей еще в детском возрасте на воспитание в ганкиро — не что иное, как самый вздорный вымысел. Мы, по крайней мере, не видали здесь ни одной малолетней девочки, да и не слыхали ни о чем подобном от людей, более нас знающих японскую жизнь. Точно также круглый вздор и то, будто многие порядочные люди ищут себе жен между иошиварками. Если и случаются такие факты, то это не более как исключение, возможное в Японии столько же, как и во всем остальном мире. Напротив, люди, знающие японскую жизнь, положительно удостоверяют нас, что здесь ремесло куртизанки презирается гораздо более, чем в Европе. Доказательство тому — эта самая Иошивара: правительство еще с древних времен нашло благопотребным совершенно выделить проституцию из круга общегородской жизни и замкнуть ее, как в тюрьму, в особый квартал, да еще окружить ее там высокими стенами и самым бдительным надзором, подобно тому, как в некоторых городах Востока изолируют прокаженных. Иошиварка до недавнего еще времени не смела даже появиться за чертой своего квартала иначе, как в совершенно закрытом паланкине. Теперь, под давлением европейской ‘цивилизации’, начинают уже смотреть на это несколько легче, но все-таки нравственное и общественное положение иошиварки таково, что многие из них, под гнетом сознания своей безысходной отверженности, кончают самоубийством.
6-го января.
Выдался нынче день, чрезвычайно обильный разнообразными впечатлениями. Утром — обедня в посольской церкви, с водосвятием. После завтрака — визиты германскому и австрийскому посланникам. Помещения того и другого прекрасны, но дом нашего посольства все же лучше и представительнее всех, кроме разве китайского, который щеголяет своеобразною архитектурой и роскошью, напоминающею богатые буддийские храмы. Но у китайцев свое, а у нас устроено хорошо и комфортабельно по-европейски, с присоединением таких чисто русских удобств, как печи и двойные рамы, что в зимнее время и здесь является далеко не лишним. Архитектурная же внешность и местоположение нашего посольства лучше всех остальных.
Окончив визиты, пошел я с В. Н. Бухариным прогуляться. Мы обогнули посольский квартал с западной стороны, держа направление к югу, на верхушки темных рощ, покрывающих холмы Сиба и, перейдя мост на Канда-гаве, очутились в округе Мицу, где участок Мегуро отделяется от участка Атакоста. Тихие улицы, редкие прохожие, редкие лавочки и то больше все съестные или зеленные. На берегу проточной канавки заголившиеся ребятишки спускают кораблики, в другом месте налаживают ими смастеренную ветрянку, далее, задрав вверх хохлатые головы, следят за полетом бумажного змея. Вообще на улицах попадаются преимущественно дети. Изредка раздаются из какого-нибудь домика звуки самсина и голосок молодой певицы. Сравнительно с другими частями города, жизни тут очень мало. Тишина в воздухе, тишина на земле, — деревней и весной пахнет, петухи поют… Дорога спускается под гору, в лощинку между двумя возвышенностями. В садиках по обеим сторонам ее много деревьев, не теряющих листа, несмотря на январь месяц. Склоны и вершины холмов покрыты облиственными деревьями и кустарниками, — совсем будто и не зима.
Замечаем впереди высокое гранитное тори с парою каменных канделябров по бокам его на мощенной плитами площадке, от которой две расходящиеся лестницы ведут широкими гранитными ступенями на вершину лесистого холма, обнимая с двух противоположных сторон его склоны. На этих лестницах вечная тень благодаря простирающимся над ними широким и густым ветвям высоких старорослых деревьев. Как должно быть хорошо тут весною!..
Легко взобравшись наверх по одной из этих отлогих лестниц во сто ступеней, мы очутились перед старым храмом. Он не богат, но что за мастера японцы выбирать места для своих святилищ! И как сильно сказывается в этих случаях прирожденное им чувство изящного!..
Храм окружен великолепною рощей вековых криптомерий и разных других деревьев, среди которых таинственно выглядывает его резной фронтон. Здесь искусство и природа взаимно дополняют друг друга, представляя своим сочетанием прелестнейшую декоративную группу. Вокруг полная тишина и безлюдье, — ни души живой, словно храм этот покинут и забыт. Даже не верится как-то, чтобы среди столь обширного, многолюдного города могло вдруг выдаться уединенное, поэтически заглохшее место. Выйдя из рощи, мы очутились в виду скромного чайного домика на большой расчищенной площадке, по обрывистому краю которой тянулись на деревянных подпорках две галереи с перилами, открытые спереди и унизанные вдоль по карнизу рядами пунцовых фонариков. Над одной из них торчала деревянная вышка с платформой и флагштоком. С этого пункта открывается превосходный вид на значительную часть города, в особенности на его южные кварталы и на широкое взморье, но так как в общем характере своем эта обширная картина вполне напоминает ту, которой несколько дней назад я любовался с балкона русской духовной миссии, то описывать ее нет надобности. Сойдя вниз, мы узнали, что этот холм называется Атага-Яма.
Отсюда повернули мы в обратный путь к Тора-Номону, то есть тигриным воротам, у моста того имени на Кандагаве, в соседстве с коими находится русское посольство. Путь лежал по улице Кубоцио. где в одном месте явился нам совершенно неожиданный сюрприз в виде вывески с русскою надписью, составленною, можно сказать, руссее русского. Она находилась над входом в какую-то скромную японскую цирюльню и рядом с местными литерными знаками гласила по-русски: ‘Брильня’. Поезжайте от Архангельска до Баку или от Калиша до Владивостока, и можно хоть какое угодно пари держать, что на всем великом пространстве Российской Империи вы не увидите на брадобрейных заведениях иного названия как ‘цирюльня’ или ‘парикмахерская’, в губернских же городах встретите и ‘куафера из Парижа’, а тут вдруг ‘брильня’! Совершенно русское слово, как нельзя более в духе нашего языка придуманное, странно сказать, японцем. Это первая русская вывеска, какую мы встретили в Токио, в Иокогаме есть их несколько.
На той же улице Кубоцио наткнулись мы на представление пляски корейского льва, так называемого комаину, изображение коего в виде бронзовых или каменных статуй нередко приходится встречать во дворах некоторых храмов. Подобно тому, как смеются здесь над Кицне, лисичкою святого Инари, так, очевидно, потешаются и над корейским комаину, что не мешает, однако же, суеверному почитанию обоих этих символов, в память того, что некогда, в своем натуральном виде, тот и другой служили вместилищем или земною оболочкой двум служебным (то есть низшего порядка) духам. Вокруг двух комедиантов собралась большая толпа, в которой преобладали женщины и дети. Один играл на барабане, другой изображал льва. На этом последнем был надет на застежках желтый мешок с четырьмя рукавами, для рук и ног, испещренный поперечными черными полосами, в виде тигровой шкуры, сзади торчал хвост, увенчанный пучком волос из пакли, которым комедиант мог вертеть во все стороны, а спереди была приделана к мешку фантастическая львиная голова с длинною и пышною гривой из пакли же и разноцветных бумажных лент, завитых в букольки. Эта маска из папье-маше обладала таким устройством, что комедиант, с помощью скрытых шнурков, протянутых к пальцам, мог по произволу вращать ее глазами, раскрывать пасть, вертеть языком и щелкать зубами. Кроме того, становясь с четверенек на ноги, он мог на целый аршин вытягивать кверху морщинистую бумажную шею, устроенную на спиральной пружине, и тогда перед толпой являлось чудовище-великан, от которого с визгом и смехом рассыпались в стороны юные зрители. Физиономия у льва, что называется, ‘страшенная’, но в то же время и пресмешная. Он зычно рычит и гогочет с помощью какого-то духового инструмента, который комедиант держит во рту, должно быть вроде того, как делают наши ‘петрушки’. Под непрерывные звуки барабана, сопровождаемые каким-то речитативным напевом барабанщика, лев начинает сначала спокойно прохаживаться на четвереньках, помахивая время от времени хвостом и ударяя им себя по бедрам. По временам он останавливается и озирает собравшуюся публику. Пользуясь этою минутой, кто-нибудь из мальчишек непременно подкрадется сзади и дернет его за хвост. Лев быстрым прыжком оборачивается назад, и вся стоящая там гурьба с испугом отшатывается от него в сторону. Он поднимает переднюю лапу и преуморительно грозит ей пальцем, толпа встречает этот комический жест взрывом веселого смеха. Но иногда он отвечает ей и своеобразным презрением, не оборачиваясь, а только поднимая по-собачьи заднюю ногу, и тут опять неудержимый хохот. После этих предварительных штук, лев становится с ревом на задние лапы и начинает подплясывать, переминаясь с ноги на ногу и выкидывая порой разные коленца до трепака включительно, шея его то вытягивается, то сокращается, голова вертится и качается со стороны на сторону, пощелкивая в такт зубами, хвост тоже не остается в бездействии: то вдруг поднимется он кверху торчком как палка, то подожмется как у прибитой собаки, то начнет вилять по-собачьи, выражая чувство удовольствия и признательности, когда кто-нибудь из публики кинет к ногам фигляра мелкую монету. Между тем мальчишки задирчиво, хотя и с опаской, норовят дернуть его за хвост или ущипнуть за ногу. Лев с яростью кидается на них и преследует отхлынувших шалунов неуклюжими прыжками, брыкаясь порой по-ослиному против тех, которые теребят его сзади. Над толпой стоит веселый гам, и смех, и визг ребячьего испуга. Но вот в самый патетический момент, когда, настигнув преследуемых, лев уже готов схватить одного из них, он неожиданно вдруг останавливается, озабоченно принимает полулежачую позу и с аппетитом начинает зубами у себя искать блох и чесать заднею лапой за ухом, глупая морда его в это время закатывает глаза и выражает верх сибаритского наслаждения. И надо отдать справедливость фигляру, — все эти его движения и ухватки очень верно подражают натуре то собаки, то кошки, и преисполнены большого, хотя и грубого комизма. В заключение, усевшись по-собачьи, лев вытаскивает из рукава веер и пресерьезно начинает обмахиваться вокруг морды и сзади, около хвоста, а затем обходит с ним публику как немецкие артистки с ‘тарелочкой’ и благодарит за каждую подачу характерным японским поклоном, к которому непременно присоединяется радостное виляние хвостом. Пляска корейского льва составляет одно из любимейших публичных зрелищ и развлечений японского простонародья и пользуется широкою популярностью на всех островах Великого Ниппона.
Вдосталь наглядевшись на это оригинальное представление, мы отправились далее по своему пути и, уже подходя к дому русского посольства, увидели, что на соседний военный плац выведены для ученья три батальона пехоты. В. Н. Бухарин предложил было отправиться на плац, но я, чувствуя некоторую усталость, отказался и, придя домой, принялся проглядывать вновь полученные русские газеты, как вдруг слышу сильный отрывистый гром, который в первое мгновенье заставил меня подумать — уж не взрыв ли это случился на пороховом заводе или в арсенале. Я поднялся с дивана, чтобы посмотреть в окно, не увижу ли где грибообразный столб дыма (характернейший признак порохового взрыва), как в это самое мгновение раздался второй точно такой же громкий и отрывистый звук. Окно одной из моих комнат выходило в сторону военного плаца, так что мне всегда прекрасно было видно все, что там происходит. Вижу — по плацу стелется дым и думаю себе, верно, японцы делают артиллерийское учение. Но, когда дым отнесло ветром, то к удивлению передо мною открылись не полевые орудия, а развернутый фронт двух батальонов, третий стоял в двухвзводной колонне в резерве. То, что так обмануло мой слух, была пальба залпами целым батальоном. Потом пошли залпы плутонгами30 и опять батальоном, которыми оставалось только восхищаться. Я не выдержал и побежал на плац, где ученье все еще продолжалось. С особенным удовольствием и не без некоторого чувства зависти должен сказать, что мне очень и очень редко доводилось видеть и слышать такие — позволю себе выразиться,— идеальные залпы, идеальные по их чистоте и моментальности. Залп вообще, даже в наилучше обученных войсках, редко бывает моментален, а всегда раздается с некоторою оттяжкой вроде короткой барабанной дроби, а здесь же был выпущен целый ряд залпов и каждый из них был вполне безусловно моментален, как произнесенное слово ‘раз!’ или звук единичного выстрела. Что это не случайность, доказывается целым рядом повторительных залпов, из которых ни один ни на йоту не был хуже другого. Оставалось, повторяю, только безусловно восхищаться вниманием, сноровкой и выучкой людей этих двух батальонов {Вообще, внимание к команде у японцев изумительное, свидетелем чего 4 июня 1881 года был сам С. С. Лесовский и все лица его штаба в батарее Морского училища, когда воспитанники исполняли в их присутствии полное артиллерийское учение с боевыми снарядами. При этом случае, между прочим, тоже происходила стрельба залпами из восьми громадных Армстронговых орудий в цель, которою служила оснащенная лодка, укрепленная на якорях, в расстоянии около двух морских миль (3 1/-2 версты) от батареи. Всего было сделано восемь залпов, из коих пять холостыми зарядами и три последние разрывными гранатами. Все эти залпы точно также были безусловно моментальны, так что эта их особенность была тут же замечена и оценена по достоинству О. С. Лесовским. ‘Это идеально хорошо!’ было первое его слово, с которым он обратился к окружавшим его лицам, после последнего залпа разнесшего в щепья мишенную лодку:— ‘лучше этого ни требовать, ни желать невозможно’. Действительно, пред такою образцовою выработкой внимания и сноровки военному человеку остается только преклониться и, пожалуй, позавидовать…}.
После залпов последовало несколько перестроений и движений, соединенных с переменой фронта направо. Исполнив построение, батальоны открыли всем фронтом беглый огонь, а потом сделали захождение повзводно в обратную сторону и перестроились в ротные каре в шахматном порядке, после чего опять открыли беглый огонь из каре со всех фасов. При стрельбе развернутым фронтом как залпами, так и беглым огнем, люди передней шеренги становились на одно колено, из каре же обе шеренги стреляли стоя. Но беглый огонь был уже далеко не так блестяще хорош, как залпы. К новому удивлению моему он оказался чересчур уже редок, медлителен и как-то вял, даже без малейшего намека на ту энергию, к которой привыкло русское военное ухо, и по характеру промежутков между выстрелами скорее напоминал нерешительный огонь цепи в только что завязывающемся деле или заурядную аванпостную перестрелку. Впрочем, эта медлительность, как узнал я потом, имеет свою причину: здесь требуется, чтобы при беглом огне каждый солдат непременно целился по определенному предмету. Нет худа без добра, значит. Но, во всяком случае, думаю, что при подобном беглом огне, да еще из каре, стало быть, против кавалерии, когда именно залпы-то и требуются, хорошая кавалерия всегда до такого каре доскачет.
Учение продолжалось менее часа. Японские начальники, надо отдать им справедливость, не утомляют излишне людей чрезмерною продолжительностью учений и никогда не заставляют фронт долго ожидать себя перед началом оных. Но зато, с другой стороны, они никогда и не одобряют людей за хорошее ученье, никогда не благодарят их. Это здесь не в обычае, и, мне кажется, совершенно напрасно, потому что японцы вообще, насколько я заметил, очень самолюбивы и чувствительны к открыто выраженной им похвале, которая всегда подстрекает их к новым усилиям и усердию. Стоит лишь пройти по выставке базара Кванкуба, где сгруппированы удостоенные премий и почетных отзывов предметы художественного, мануфактурного и кустарного производств, чтобы воочию убедиться в этом, но еще нагляднее сказывается оно на работниках и курамах: при похвале, заметив, что труд его оценен, японец старается еще более отличиться.

* * *

По заранее полученным официальным приглашениям, мы отправились в десятом часу вечера на большой раут, который давал губернатор города Токио, господин Матсуда, во дворце Энрио-Кван.
Видеть в полном сборе все высшее японское и местное европейское общество с их дамами было очень интересно. Число всех приглашенных простиралось до полутора тысяч. Узорчатые массивные ворота, ведущие в обширный двор Энрио-Квана, равно как и самый этот двор, украшенный газонами и цветниками, были ярко иллюминированы. Ряды разноцветных бумажных фонарей-баллонов образовали вдоль и поперек двора большие аллеи и украсили собою какую-то пирамидальную беседку несколько в стороне от главного проезда. Масса экипажей и дженерикшей наполняла двор вместе с толпами любопытного народа. На главном подъезде встречала гостей толпа домашних слуг в черных фраках и белых перчатках, а старший из них раздавал программы домашнего спектакля, напечатанные по-английски на прекрасной бумаге. Оставив свое верхнее платье в коляске, так как никаких иных приспособлений для него здесь не имелось, мы направились налево, вдоль по открытой веранде, и не без замедлений прошли в толпе гостей широкий коридор, наполненный рядами фрачных слуг и цветущими растениями, испытывая при этом лихорадочный озноб от проникающей насквозь ночной моросящей сырости и сквозного ветра. Декольтированные дамы дрожали и ежились от холода, не имея чем прикрыть свои шеи и плечи, так как все эти их принадлежности бала и накидки по необходимости пришлось оставить в экипажах. Но, слава Богу, наконец-то добрались мы до приемной комнаты красного цвета, наполненной по углам экзотическими растениями и ярко освещенной хрустальными бра и лампами. В переднем углу ее был устроен род алтаря, на котором между цветами и вазами стояли две статуи каких-то божков, а перед ними, на листьях папортника помещались золотистые миканы, красный омар, буддийская просфора, священные бумажные дзинди и еще что-то, но что именно — я не успел заметить. В двух шагах направо от входной двери стояли хозяин с хозяйкой, встречая и приветствуя гостей английскими рукопожатиями. А. С. Маленда, в качестве драгомана нашего посольства, поочередно представил им всех русских, не принадлежавших к составу дипломатической миссии. Сам губернатор, худощавый мужчина лет сорока, во фраке, с орденом ‘Восходящего Солнца’ на шее, супруга же его, госпожа Матсуда — молодая особа, в богатом национально-японском наряде, скромные цвета которого были подобраны с большим вкусом. Представясь хозяевам, мы прошли в следующие комнаты, где не так уже было холодно. То был ряд гостиных с пылающими каминами. Углы высоких стен повсюду украшались до потолка группами растений и деревьев, самые же стены были обтянуты очень дорогими японскими обоями, где по золотому фону рассыпались букеты цветов с порхающими над ними птицами и насекомыми, зияли яркой пастью мифические драконы и другие животные, а также изображались целые пейзажи: хижины, паруса, леса бамбуков и сосен, воздушные облака и непременная Фудзияма со своей усеченно-конической снежной вершиной. Кое-где висели в черных лаковых рамах с золотым багетом большие акварельные картины на шелку, изображавшие красивые виды разных мест Японии, народно-религиозные и житейские сцены, фрукты, плоды и цветы, птиц и тому подобное. Все это были прекрасные, очень тонкие произведения национальной живописи. Лампы и бра, прикрепленные к стенам, были украшены ветвями цветущих камелий, слив и вишен. Убранство комнат являло смесь японского с европейским: в одних гостиных — сплошные французские ковры, в других — превосходные, тончайшей работы циновки, на окнах тяжелые европейские драпировки, мебели вообще немного, но вся она роскошна и по фасонам своим принадлежит исключительно Европе, хотя некоторые стулья, кресла и канапе имели на деревянных частях спинок японские перламутровые инкрустации и сальвокатовые узоры. По бокам каминов и в некоторых углах красовались высокие массивные вазы из темной бронзы и фарфора, а на мраморных накаминных досках стояли бронзово-эмалевые сосуды и блюда, так называемые cloisonne. Одни из комнат были освещены giorno, другие же оставались в мягком, как бы таинственном полусвете. Словом, общее впечатление, производимое внешностью и обстановкой этого дворца, помимо роскоши, било на своеобразный эффект смеси японского с европейским. Что до меня, то не скрою, — я предпочел бы видеть здесь исключительно японскую обстановку, самую роскошную, конечно, но без примеси этих опошлевших форм и принадлежностей европейского индустриального люкса, за исключением разве диванов и стульев, каковых в истинно японских домах не бывает. Это, по-моему, единственная уступка, какую могли бы допустить японцы в обстановке подобного рода, в угоду привычкам своих европейских и китайских гостей, все же остальные, как французские ковры, портьеры, европейские накаминные бронзы и новейший европейский фарфор — вполне излишне: оно только нарушает целостность впечатления и режет глаз своим кричащим контрастом с чисто японскими вещами. Да и зачем все это, если в Японии есть свои собственные и такие прелестные ткани, фарфор и бронзы!
Множество гостей наполняло все ряды комнат, коридоры и даже холодную наружную веранду. Здесь были собраны все представители и несколько десятков представительниц высшего японского общества, начиная с принцесс императорского дома и придворных дам, отличавшихся широчайшими бандо и шиньонами своих роскошнейших причесок, до супруг министров, сановников, генералов и крупнейших торговцев. Без последних этот раут не мог обойтись, потому что господин Матсуда давал его как градоначальник для представителей не только администрации, но и города. Подобный праздник обязательно дается раз в год токийским губернатором, в один из дней ‘благополучного месяца веселостей’. Городские дамы отличались от придворных не столь пышными, хотя и очень изящными прическами и более скромными цветами своих нарядов, придворные же были одеты в очень пышные и цветистые платья с широчайшими рукавами и распашными полами. Надо заметить, что все вообще приглашенные японские дамы, за исключением двух, были в национальных костюмах, которые при всей своей оригинальности очень изящны и отлично, хотя и вполне скромно, обрисовывают женскую фигуру. Исключение составляли только супруга и дочь министра иностранных дел, господина Инойе, одетые совершенно по-европейски, но это потому, что они долго жили в Англии и вполне усвоили себе все европейские приемы, мадемуазель Инойе даже там и воспитывалась, так что кроме японского типа очень миловидного личика в ней все европейское.
Что касается мужского элемента, то тут наряду с японцами были сгруппированы почти все европейские представители дипломатии, флота и иокогамской индустрии: последние даже со своими супругами и дщерями. Японцы, понятное дело, составляли главную массу гостей, среди которых был собран весь цвет и вся сила современного правительства, начиная с министров, членов государственного совета, высших чинов армии и флота, синтоских кануси (жрецов) и буддийских старшин бонз и кончая массой всякого чиновничества и офицерства более мелких рангов. Военные и моряки были в мундирах, при орденах, а бонзы в парадных своих облачениях, в парчевых набедренниках и надзадниках (не придумаю, как назвать их иначе, тем более, что употребленное слово совершенно точно определяет то, что следует), остальная же вся невоенная масса, за исключением пяти-шести престарелых крупных и почтенных ученых, оставшихся верными национальному костюму, была в черных фраках и белых галстуках.
Ах, эти ужасные, убийственные фраки! И зачем только понадобились они японцам, имеющим свой, веками выработанный костюм, в котором есть что-то солидное, сановитое. Представьте себе какого-нибудь даймио, каких теперь мы знаем, увы! только по картинкам: ведь он был просто величествен в своем одеянии, которое сидело на нем так красиво и так гармонировало с этой типичной прической, с этими двумя саблями за поясом. Точно таков же был и самурай в шелковом киримоне с гербами и накрахмаленными воскрыльями. Представьте же себе теперь того же самурая в куцом фраке с жалостными фалдочками, в белом галстуке из японского крепа, с туго накрахмаленным пластроном, который с непривычки к нему упрямо топорщится и лезет вон из жилета, с шапокляком под мышкой, с английским пробором на затылке, — о, этот бедный самурай кажется мне еще жалостней своих фалдочек! Известно, что японцы самый вежливый народ в мире. При каких-либо взаимных светских отношениях, а в особенности при встречных приветствиях эта утонченная вежливость такова, что с ней не могла бы сравниться даже пресловутая галантная вежливость французских придворных маркизов и петиметров прошлого столетия. И когда вы видите на улице двух японцев хорошего тона, отдающих друг другу при встрече свои приветствия, то несмотря на то, что все эти их утрированные учтивости покажутся вам с непривычки, быть может, несколько странными, вы все-таки невольно сознаетесь себе, что они вполне идут к этим своеобразным фигурам и к их национальному костюму. Но когда те же самые японцы облекутся во фраки и начнут свои глубокопочтительные взаимные сгибания спины, преклонения головы и троекратные приседания друг перед другом, упираясь руками в согнутые коленки, причем концы их фалд касаются земли, воля ваша, на них жалко смотреть в такую минуту, до того не гармонируют их манеры с европейским фраком. Со временем, конечно, все это сгладится, ибо раз уже ступив со своей почвы на покатую плоскость европейской ‘цивилизации’, они силой обстоятельств невольно воспримут все ее формы и все недостатки. Некоторые из них, особенно из числа потершихся в Европе, уже и теперь вполне умеют носить фрак и держать себя внешним образом по-европейски, и они-то без сомнения служат предметом некоторой зависти и образцом для подражания всем остальным представителям ‘прогрессирующей Японии’, стремящимся к тому же идеалу. Что до военных офицеров, то они более или менее уже успели освоиться с мундиром и носят его недурно, а некоторые, как например, бывший посланник в России, вице-адмирал Еномото, умеют носить его даже блестяще ловким образом. Но все же, глядя на все эти ‘плоды европеизма’, мне становится жаль эту покидаемую, вполне самобытную, долгими веками выработанную цивилизацию Великого Ниппона, которая во многом может потягаться с цивилизацией Европы, жаль этих самобытных черт и красок жизни, которые невольным образом должны будут стираться перед нивелирующим все и вся европеизмом.
В половине десятого часа начался домашний спектакль, для участия в коем были приглашены лучшие из профессиональных актеров Сибайи. Представление давалось в одной из зал небольших размеров и вдобавок довольно узкой, которая поэтому вся как есть служила сценой, а зрители помешались в двух прилегающих к ней комнатах и в соседнем коридоре, любуясь спектаклем в растворенные двери и сквозь арку, ведущую в эту залу из одной смежной гостиной. Первые ряды кресел и стульев, поставленных в этой арке, были заняты исключительно принцессами императорского дома, придворными дамами и несколькими из европейских дам дипломатического корпуса. Остальные зрители теснились позади их и в трех других дверях стоя. Большая часть приглашенных, конечно, не добралась до этих мест и довольствовалась только тем, что могла слышать долетавшие до нее урывками звуки флейт и барабана, да изредка взвизги и возгласы некоторых актеров. В зале не было устроено никаких подмостков, ни кулис, ни занавеса, вообще ничего такого, что напоминает не только европейскую, но и японскую сцену. Декорацией служила стена, закрытая живыми растениями, преимущественно хвойных пород, а действие происходило прямо на циновочном полу. Здесь же на сцене, у боковой стены помещалось несколько музыкантов с флейтами, самсинами и маленьким тамтамом. Актеры, исполнив то или другое явление, отходили несколько в сторону и приседали на пятки отдохнуть, обмахиваясь веером в ожидании следующего выхода на сцену, когда таковой потребуется по ходу действия. Представление заключалось в пантомиме, которая все время сопровождалась аккомпанементом упомянутых музыкальных инструментов и ударами в громадный барабан, помещавшийся не в зале, а на веранде, и звуки этого барабана-монстра раздавались время от времени подобно раскатам грома или выстрелам из пушки. Один из музыкантов все время напевал гортанным, как бы сдавленным голосом (вероятно, это так следует) что-то тягучее, длинное, надо думать, эпопею тех действий, какие происходили на сцене.
Чтобы познакомить читателя с характером и содержанием этого представления, я представляю здесь в переводе с английского языка программу полученную мною при входе.
‘Программа домашняго спектакля. Энрио-Кван. Вторник, 18 января 1881 года. В 9 час. 80 мин. вечера.
‘Акт первый: ‘Сбор сосновых веток’. Время действия 1467—1469 годы.

Действующия лица:

Йози-Маса, сёгун — г. Накамура Созо.
Фуджи-но-Ката, его супруга — г. Иваи Нанширо.
Умец Камон — г. Онойе Кикугоро.
вассалы Иошимаса
Вашиваги Иемон — г. Ичикава Саданджи.
‘Объяснение: Сосна, благодаря ее зеленому виду и крепости, долгое время служила в Японии символом долговечности и постоянного счастия. Поэтому ее всегда употребляют как украшение праздника по случаю каких-либо поздравлений, а в особенности на Новый Год, когда привозят ее массами и выставляют на продажу в городах и в каждой деревне. Но свежей сосновой ветви сорванной собственноручно для посвящения ее богам семейного счастия, придается более важное значение чем тем ветвям которые уже осквернены предварительным нахождением их в руках лавочников. Поэтому посещение лесистых гор и долин для собственноручной добычи сосновых ветвей зачастую входило в обычай новогодних празднеств. Сцена представляет резиденцию Йози-Маса, восьмого сёгуна из рода Ашикага, который был одним из знаменитейших почитателей изящных искусств и в последние свои годы в особенности покровительствовал развитию Ча-но-йу, то есть празднествам в честь чая. Йози-Маса со своею первою женой Фуджи-но-Ката и с пажами Умецом и Кашиваги заняты церемониальным обычаем собственноручного сбора сосновых ветвей и приношения их богам в Новый Год. Происходит все это при звуках поздравительной музыки, танцах и других приветственных обычаях принятых на подобные случаи этикетом сёгунального двора.
‘Акт второй: ‘Новогодняя декорация из сосновых ветвей и злоумышленники’. Время действия — в первой половине XVII века, от 1624 до 1644 года.

Действующие лица:

Фуку-Томи-Хойя, представитель или бочок счастия (фуку и богатства (томи) — г. Накамура Наказо.
Манзай Тайю, предводитель злоумышленников — г. Бандо Какиц.
Сайцо, шут — г. Ичикава Каданджи.
‘Объяснение: В прежние времена, во время новогодних празднеств нередко замаскировывались и бродили из дому в дом злоумышленники, называемые манзай. Обыкновенно это были уроженцы провинций Микава или Овари.— Здесь на сцене их двое: Тайю, или главный, и Сайцо, шут. Бродя от одного дома к другому, первый произносит приветствия и известные поздравительные вирши, под аккомпанемент маленького барабана, носимого шутом Сайцо, затем они представляют разные штуки пантомимой и в диалогах. Сцена представляет резиденцию Фуку-Томи-Хойя со всеми новогодними украшениями. Входят два манзая, уроженцы Микава, и дают свои представления.
‘Акт третий: ‘Старая сосна у горной тропинки’. Время действия в конце XVII века, от 1688 до 1704 года.

Действующия лица:

Кинокунья Бунцайямон, иеддойский купец — г. Ичикава Данджуро.
Кикаку, поэт — г. Онойе Кикугоро.
Бунцан, Живописец — г. Ичикава Саданджи.
‘Объяснение: во второй половине XVII века жил в городе Иеддо богатейший лесоторговец Кинокунья Бунцайямон. Его дом, службы и склады занимали третью часть квартала Ховхатчо бори. Многочисленные циновочники постоянно были заняты у него изготовлением новых татами (половых циновок) для перемены в его приемных покоях, дабы каждый гость его ступал не иначе как на девственный пол. Вместо бобов, обыкновенно рассыпаемых под Новый Год для изгнания злых духов, он, как говорит предание, рассыпал пригоршни золота народу. Подобного рода легенды сделали из него народного Креза, и в тот день имя лесоторговца Ки-бун (сокращенное Кинокувья Бунцайямон) является и доныне синонимом благоденствия и щедрости. Бунцайямон последние годы своей жизни провел в крайней бедности и умер в 1735 году в лачуге, неподалеку от главных ворот храма Хатчимана, в квартале Фукагава. Во дни его богатства, в числе его лучших друзей был поэт Кикаку и знаменитый художник Бунцан. Сцена представляет новогодний ужин в доме Кинокунья Бунцайямона. Хозяин со своими друзьями Кикаку и Бувцаном смотрят на представление пиесы, сюжетом коей является случай из жизни китайского богдыхана Шин-Во. Дело в том, что последний, переходя однажды через гору, был застигнут ураганом с проливным дождем, от которого нашел себе убежище под ветвями старой сосны, при горной тропинке. В благодарность за это Шин-Во предназначил сосне первое место между деревьями, то есть поставил ее выше всех остальных произрастений.’ Как видит читатель, каждый акт заключает в себе совершенно отдельную, самостоятельную пиеску с самым незамысловатым сюжетом. Общего между ними только то что все они приноровлены к чествованию Нового Года и вообще ‘благополучного месяца веселостей’ и все имеют главною своею задачей, по возможности, разнообразный дивертисмент состоящий из танцев, декламации, мимики и народной юмористики. Понятно, что если во всем этом участвовали лучшие артистические силы Сибайи, то исполнение, в своем роде, было не только безукоризненно, но и прекрасно, вполне удовлетворяя требованиям и законам японской высококлассической школы.
Во время спектакля был открыт буфет, и так как большинство приглашенных не могло быть по тесноте в числе зрителей, то все оно ринулось туда. Перед буфетом была просто давка и сумятица, в которой главную активную роль приняли на себя вовсе не японцы, а их ‘цивилизаторы’ европейцы. И жалко, и смешно, и наконец даже отвратительно было глядеть на ту чисто животную алчность и жадность, с какою все эти, с виду совершенно приличные, джентльмены набросились на блюда с разными кушаньями и в особенности на бутылки шампанского. Мы были самоличными свидетелями, как многие из этих безукоризненно одетых джентльменов, не успев раздобыть себе ни ножа с вилкой, ни хлеба, рвали мясо куропаток и фазанов и целые куски кровавого ростбифа просто зубами и руками, освободив их от перчаток, и как они с жадностью накидывались на первое блюдо, какое с бою попадало им под руку, был ли то ванильный крем с бисквитами или майонез из рыбы. И то, и другое валили они сразу на одну и ту же тарелку, присоединяя туда же и конфекты и фрукты, кусок ростбифа или дичи и поглощали все это стоя, за недостатком мест у столов, и стараясь только защитить в этой тесной толпе свою собственную тарелку от чьей-нибудь спины или неосторожного локтя и держать ее ближе ко рту, из опасения как бы не закапать свой снежно-белый, туго накрахмаленный пластрон. Некоторые из завладевших бутылками шампанского тянули его прямо из горлышка. Словом сказать, что воистину было генеральное кормление зверей, и я полагаю, что японцы, у которых выработаны для еды особые весьма деликатные приемы, не могли не чувствовать внутреннего омерзения при виде столь бесстыдно проявляемой алчности и жадности своих ‘цивилизаторов’, благодаря коим не более как через полчаса пришлось уже закрыть буфет, потому что он весь был истреблен и расхищен. Лишь очень немногие из японцев успели воспользоваться каким-нибудь сладким пирожком, который они тщательно завертывали в заранее припасенную у себя бумажку и опускали в задний карман фрака, вероятно, для того, чтобы принести маленький гостинец своим домашним.
По окончании спектакля, в той же зале, что служила сценой, открылись танцы под звуки военного японского оркестра, поместившегося на веранде. Завывания флейт и пиццикато самсинов сменились мотивами Штрауса и рабби Оффенбаха, которые вообще исполнялись японскими музыкантами очень недурно. Танцы были устроены, конечно, более для европейцев, так как из среды японского общества в них приняли участие только м-ль Инойе и один чиновник, не особенно впрочем ловкий. Из европейцев же танцевали исключительно иокогамские англичане с англичанками, да две или три немки. Началось с вальса медлительного, вялого, в три темпа. Вертящиеся пары не танцевали, а толклись почти все на одном и том же месте, подпрыгивая и переминаясь с ноги на ногу, причем кавалеры очень некрасиво сгибали и выставляли все как-то вперед свои колени, отчего нередко толкали ими свою даму. Джентльмены эти с чопорно самодовольными физиономиями и с выпяченною вперед грудью держались так прямо, что казалось, будто они деревянные или, по крайней мере, что каждый из них проглотил по аршину. Но главное, что в них замечательно, это их красномясистые, истинно воловьи затылки с тщательно расчесанным и прилизанным пробором. Что же касается их достопочтенных леди и прелестных мисс, то смею думать, что обладая такою грацией и в особенности такими основательно созданными ступнями, они много выиграли бы, если бы вовсе воздержались от танцев. Что сказать вам о бальных туалетах и вообще о бальном характере этих дам? Быть может, как домашние хозяйки и добродетельные жены, они заслуживают всякого уважения но, быть может, именно вследствие того, что они прекрасные хозяйки, здесь они кажутся полукухарками. Некоторые из них могли бы назваться даже хорошенькими, если бы не этот характерно английский лошадиный оскал их губ, всегда позволяющий видеть некрасиво длинные передние зубы. Японские дамы оставались зрительницами, и сказать по правде, сравнение их с присутствовавшими здесь иокогамскими европеянками оказывалось вовсе не в пользу последних. У японок есть своя прирожденная грация, которая естественно сказывается и в манерах, и в обращении, как с мужчинами, так и между собою, а здесь, на этом вечере, мы могли заметить их умение держать себя безукоризненно прилично и с замечательным тактом.
Как характерную особенность программы танцев, следует заметить, что кадрили были из нее вовсе исключены. Из десяти нумеров, значившихся в этой программе, была сделана уступка в пользу только одной польки, в остальном же, согласно английскому обычаю, вальсы чередовались с lanciers и закончилось все это галопом, которого, впрочем, мы не дождались и уехали домой при сквернейшей погоде: шел дождь, смешанный со снежною завирухой.

Среди высокопоставленных

Токио под снегом. — В гостях у морского министра. — Государственный канцлер Санджио и вице-канцлер Ивакура. — Инзецу-Киоку, упреждения для заготовления государственных бумаг. — Дайгакко Игакубу, медицинская академия и клинический госпиталь. — Одержимая духом кицне. — Кака-дори, улица старых вещей. — Яюнский фарфор старых фабрик. — Тома-но-яма или Новая-Сатцума. — Кважуба, постоянная выставка и базар кустарных и мануфактурных изделий. — Наша аудиешия у микадо во дворце Гошо. — Микадо и его наружность. — Визит высших чинов яюнского флота и армии на нашу эскадру. — Посещение нашей эскадры императорскими принцами. — Обед в русском посольстве, — Наружность императорских принцесс и их особенный ‘придворный’ костюм. — Нечто о реформах правительства и консерватизме японских женщин. — Исторически знаменитые женщины Японии. — Поэтесса Ононо-Комач. — Семейное и общественное положение японской женщины. — Торжественное открытие всеяпонской выставки произведений искусств и промышленности. — Русский праздник 19-го февраля на Иокогамском рейде. — Приезд короля Гавайского и дантист Гулик. — Наружность короля Калакауа I. Прощальные визиты. — Мы уходим их Иокогамы.

7-го января.
На утро мы проснулись с неожиданным сюрпризом: все крыши, улицы и сады Токио очутились под снегом, навалило его за ночь больше, чем на четверть. Даже странно как-то видеть все эти зеленеющие лавры, пальмы, померанцы и деревья камелий, уже начинающие расцветать, на почве, покрытой снежною пеленой, под большими пушистыми хлопьями снега, тяжело насевшего на их темнозеленые ветви, на пунцовые цветы и бутоны камелий и на вееро-лапчатые листы латаний. Оригинальная картина тропической флоры под снегом представляется воображению северного жителя чем-то сказочным, поражающим своими контрастами. Нынче снег выпал здесь очень рано, сравнительно с прошлым годом, когда он в первый раз пошел только 3 марта. Но зато и навалило же его тогда, как сказывают нам, сразу чуть не на поларшина. Эта внезапная зима явилась для японских ребятишек источником новых забав и радостей. По всем дворам и на менее людных улицах они гурьбами играют в снежки, устраивают между собою веселые сражения и бомбардировки, накатывают из снега огромные шары и лепят бабу.
К семи часам вечера О. Р. Штакельберг со штабом и командирами русских судов отправился на званый обед к бывшему морскому министру, вице-адмиралу Кавамура. Живет Кавамура далеко, на окраине южных кварталов, почти за городом. Небольшой дом его, отстроенный и убранный по-европейски, стоит на горе, и ведет к нему длинная аллея, освещенная на сей раз двумя рядами красных бумажных фонарей. Во время стола играл на дворе военно-морской японский оркестр, который, между прочим, очень недурно исполнил ‘Арагонскую хоту’ Глинки и вполне хорошо русский народный гимн при провозглашении хозяином тоста за здоровье Государя Императора. Из дам присутствовали за столом только хозяйка дома и ее дочь, девочка лет десяти. Гостей из японцев было всего только три человека: государственный канцлер Санджио, вице-канцлер Ивакура-Тотоми (оба во фраках) и генерал Сайго. С последним мы уже знакомы, о первых же двух необходимо сказать несколько слов, так как оба они играли выдающиеся политические роли во время реставрационного переворота 1868 года и продолжают играть их по сие время. Санджио — худощавый, или точнее, как говорят Поляки, ‘щуплый’, болезненного вида и невысокого роста человек, с лицом по которому никак нельзя определить — молод он или стар. Впрочем, говорят, ему нет еще и сорока лет. По происхождению, он принадлежит к кунгайям, то есть к числу древнейших фамилий киотской аристократии, а влияние фамилии Санджио на среду знатнейших и родовитейших столицы, нарочно став для этого во главе чрезвычайного посольства. В результате его поездки явилось большое сочинение, в нескольких томах, со многочисленными рисунками, где Ивакура, как говорят, не без юмора излагает все свои европейские впечатления и делает очень много метких замечаний и характеристик, обнаруживающих в нем далеко не дюжинный ум государственного человека и тонкое понимание вещей и отношений. Вместе с европейским костюмом и прической, он усвоил себе вполне европейские манеры и держит себя совершенно просто, с виду даже добродушно, а говорит отрывисто, определенно отчеканенными, большею частию короткими фразами, в чем быть может невольно сказывается его энергический и твердый характер.
Что до генерала Сайго, то к сказанному о нем прежде могу лишь прибавить что этот человек с каждым разом кажется нам все симпатичнее.
После обеда хозяева пригласили нас спуститься по внутренней лестнице в нижний этаж, на домашнюю половину. Там, в одной из комнат, была устроена небольшая сцена с занавесью, декорированная на заднем плане роскошными ширмами, расписанными акварелью по темно-золотому фону. Нас усадили в мягкие, покойные кресла и на эластические диваны, причем гостям были предложены гавайские сигары и мартиникские ликеры. Вскоре на домашней сцене появились в богатых театральных костюмах маленькая дочь хозяина и одна из ее сверстниц. Обе они исполнили классический танец или, вернее, целую балетно-пантомимную сцену, сопровождавшуюся аккомпанементом самсина и пением из-за боковой ширмы какой-то певицы, которая по японскому обыкновению рассказывала речитативом, в певучих стихах эпопею того, что происходит на сцене.
Около десяти часов вечера мы простились с нашими любезными хозяевами. Был ясный вечер с легким морозцем в неподвижном воздухе, и полная луна осеребряла деревья и крыши, покрытые девственно чистым снегом.
8-го января.
Снег все еще держится, хотя светит яркое солнце и погода очень мягкая. Тепло, ни малейшего ветра. На плацу, в снегу какая-то пехотная рота занята ученьем, практикует рассыпной строй и движение вперед двумя перекатными цепями.
В час дня мы поехали осматривать Инзецу-Киоку — государственную бумажную фабрику, соединенную с обширным учреждением для заготовления государственных бумаг вообще и кредитных билетов в особенности. Все это учреждение устроено лично почтенным тестем генерала Сайго, который в качестве директора встретил нас в приемной своей канцелярии.
Здание этого учреждения занимает огромный квартал. Я не возьму на себя труда перечислять все, что тут помещается, упомяну только главнейшие части. Так, кроме собственной бумажной фабрики, приспособленной к выделке многих различных сортов сего фабриката, здесь находятся обширные типография, литографное заведение, граверное, рисовальное, химическая лаборатория, фотография, механические мастерские, словолитня, линовочная, переплетная, обойная и даже почему-то мыльная фабрика. Во всем учреждении работают 1.066 человек, из коих 350 женщин. Все рабочие получают сверх жалованья еще и довольствие от казны, и для них особо устроена громадная столовая зала. Для детей их тут же имеются две прекрасные школы — мужская и женская. Детский фабричный труд хотя и не допускается, но подросткам обоего пола дозволено в особо назначенные часы вне классных занятий присутствовать в мастерских, где мастера обязательно показывают и объясняют им ход дела и где они исподволь могут приглядываться к характеру и способам работы, готовясь таким образом впоследствии занять место рабочих в учреждении по той или другой специальности. Замечательно, что все машины этого учреждения сделаны в самой Японии и что в составе его мастеров и рабочих теперь нет ни одного иностранца. Это явление мне приходится отмечать уже вторично, говоря о правительственных технических учреждениях, что японцы по справедливости могут им гордиться, это я вполне понимаю, особенно когда для контраста не без горечи вспомнишь, что у нас в Петербурге вся Экспедиция заготовления государственных бумаг, существующая, кажется, более полустолетия, до сих пор еще систематически переполнена германскими рабочими и работницами до такой степени, что знающему и способному русскому человеку между ними почти нет места…
В некоторых отделениях работают исключительно женщины. Так, например, по отделу заготовления кредитных денежных знаков вся счетная, штамповая, сортировальная и упаковочные части находятся в руках женщин. Счетчицы считают, точно живые машинки, быстро и сноровисто, без малейшей ошибки, отбирая по пяти бумажек за раз, а штамповщицы работают, кажись, еще быстрее. У работниц есть своего рода форменная одежда: все они в белых халатах, а их старшины (тоже женщины) и начальницы отделений — в синих суконных кофтах и юбках. Последние носят на груди еще особые знаки отличия в виде бронзовых медалей, работники же и работницы отличаются по классам известным количеством красных нарукавных нашивок.
В числе прочего нам показали разницу между японскими ассигнациями у себя дома. По внешности ни те, ни другие решительно ничем не различались, но первые, будучи опущены в щелочный раствор, тотчас теряют все свои краски, вторые же выдерживают такое испытание безукоризненно. Поэтому бумажки германской работы пришлось изъять из употребления, хотя заказ их стоил немалых денег. Правительство поступило в данном случае тем основательнее, что в стране, как сказывают, почти вслед за выпуском этих бумажек появились откуда-то фальшивые кредитки. Оставайся они в обращении, это для разных гешефтмахеров было бы отличным поводом наполнять японский денежный рынок фальшивыми знаками, тайно привозимыми из-за границы. Но в предвидении такой возможности японцы догадались изобрести для распознания их особый химический бесцветный раствор: стоит лишь погрузить в него стеклянную палочку и провести ею по бумажке черту, — на фальшивой, все равно как и на немецкой, получается бледный, едва заметный след, на действительной же он имеет сильную окраску чернильного цвета.
Что касается выделки разных сортов бумаги, то в этом искусстве японцы совершенно самостоятельно достигли высокой степени совершенства, о чем свидетельствует целый ряд почетных отзывов и медалей, полученных ими на промышленных выставках всего мира, где только появлялись их изделия этого рода: Бумага в Инзецу-Киоку фабрикуется из лыка и волокна некоторых принадлежащих исключительно японской флоре деревьев и растений. На вид она атласисто-гладка и блестит как полированная слоновая кость, отличаясь в то же время несколько перламутровым отсветом. А что до прочности, то она положительно прочнее пергамента и почти неразрываема. Масса, идущая на выделку такой бумаги, подвергается предварительно самой тщательной очистке и обрабатывается так, чтобы представляла собою совершенно однообразное тесто без малейших комков, волокон и соринок. Толщина такой бумаги весьма разнообразна: нам показывали множество образцов, начиная от толстейших вроде бристольского картона, и до тончайших, совершенно воздушных листков необыкновенной нежности. Эти-то качества и делают здешнюю бумагу пригодною для всевозможных родов печатания, литографских, калькографских и прочих работ, требующих наиболее тонкого воспроизведения рисунка. По ее плотности и замечательной гибкости она равно годится для роскошнейших типографских изданий, альбомов, кредитных бумажек, патентов и грамот, географических карт и планов, словом, для всякого употребления, где лишь требуется бумага наибольшей прочности. Превосходны также ватман для рисования кистью и особые сорта бумаги, имеющие вид шелковой материи, известной под названием крепдешина, и вид суровой холщовой пряжи, из которых на этой же фабрике делаются разного рода и величины платки, салфетки и скатерти необычайной плотности, всегда разрисованные водянистою акварелью и легкою тушью или сепией в японско-эскизном жанре. Из обоев поразительно хороши по красоте и замечательной прочности сорта вроде шагреневой и тисненной узорами кожи с темно-цветными рисунками по темно-бронзовому и темно-золотому фону. На вид они не отличаются от лучших тисненных кож средневековой Европы и вполне годятся не только для стен, но и для обивки мебели. Притом все эти изделия замечательно дешевы в сравнении с подобными же европейскими.
Вся администрация Инзецу-Киоку состоит из ста пятидесяти чиновников, считая в том числе старших мастеров и художников, как-никак они тоже числятся на государственной службе. Устройство всего этого учреждения хотя и стоило правительству значительных расходов, но затраченные на него суммы уже сполна возвращены самим учреждением государственному казначейству, и теперь Инзецу-Киоку поддерживает себя в полном порядке исключительно правительственными и частными заказами и сбытом своих ‘вспомогательных’ произведений, каковы обои, бумага, скатерти, мыло и тому подобное. За покрытием всех своих ежегодных расходов оно приносит правительству даже некоторый дивиденд.
10-го января.
Сегодня мы посетили клинический госпиталь Токийской медицинской академии, японское название коей — Токио Дайгакко Ига-кубу. Расположен этот госпиталь близ парка Уэнно, в прекрасной местности, откуда открывается красивый вид на озеро Синабазуну-ике. Устройство госпиталя совершенно европейское, а потому распространяться о нем нечего. Студенты и фельдшерицы (для последних тут же учреждена особая школа) обучаются в клинических палатах практике своего дела под непосредственным наблюдением и руководством профессоров, между которыми есть и несколько японцев. Директор госпиталя д-р Бельц показал нам в женском отделении душевнобольных преинтересную пациентку, страдающую своего рода кликушеством. Она уверяет, что чувствует внутри себя кицне, то есть лисицу, в которой олицетворяется ‘служебный’ дух, состоящий при святом Инари. Чтобы понять такое странное помешательство, надо вспомнить, что кицне, как я говорил уже раньше, является в народных мифологических повериях иногда священною, а иногда шуточною или же дьявольскою личностью, и что она обладает способностью делаться оборотнем. Эме Эмбер, между прочим, приводит на этот счет одно летописное сказание, повествующее, что когда царствовавший в 1150 году микадо принужден был вследствие горькой необходимости отпустить свою фаворитку, чтобы спасти финансы империи от совершенного разорения, эта прекрасная дама выскочила из его покоев в виде белой лисицы, украшенной шестью хвостами наподобие веера. В окрестностях Оджи-Инари, вдали на болоте, виднеется большое одинокое дерево, вокруг которого, по народному поверью, ежегодно празднуется шабаш лисиц, и когда они бегут туда, перед каждою из них несется блуждающий огонек. По окончании шабаша лисица может опять обернуться во что угодно и чаще всего — в женщину. Таким образом, вы видите, что тут есть нечто общее с нашими старыми знакомками — европейскими и русскими ведьмами. По мнению японцев, кицне вмешивается или может вмешиваться решительно во все: удача, случай, хорошее или дурное, счастье или несчастье, — все это зависит от влияния кицне, от ее каприза, благоволения или мстительности. Теперь понятна идея лежащая в основании мании показанной нам пациентки. Это сильно худощавая, пожилая особа, почти старушка. В спокойном состоянии она тиха, говорит немного и несколько вяло, но совершенно логично, взгляд ее глаз ясен и осмыслен, как у нормального человека, выражение лица спокойное и кроткое, словом, ничто, провидимому, не указывает что вы имеете дело с умопомешанным субъектом. Но когда на нее что называется ‘находит’, картина совершенно изменяется. Физически она остается так же спокойна, в том самом положении как захватило ее наитие, обыкновенно сидя или лежа, но лицо ее мгновенно изменяется, оно как-то темнеет, принимая синеватые и землистые оттенки, а глаза как бы изнутри загораются глубоким тревожным огнем, но это не огонь безумия, потому что взгляд ее не бегает, не мечется лихорадочно во все стороны, а остается упорно сосредоточенным в какой-нибудь одной точке, и в нем тогда чуть заметно легкое, как бы электрическое трепетанье. В такие минуты становится неприятно, тяжело смотреть в глаза этой женщины, которая тотчас же вслед за первыми симптомами начинает говорить чрезвычайно быстро и как-то текуче, точно читая по книге. Говорит она долго, без перерыва, без малейшей запинки и передышки, и, странное дело, звук ее голоса при этом совершенно изменяется: он делается рокочуще глух и как-то утробен, как у чревовещателя, словом, это совсем чужой голос, не имеющий ничего общего с естественным голосом больной, когда она в нормальном состоянии. Нам было интересно знать что говорит она в это время. Оказалось что разное, как случится, но больше все угрожает кому-то, проклинает и пророчествует, вообще, склад ее мысли в эти моменты приобретает мрачно возвышенный полет и, так сказать, демоническое настроение. И вот что замечательно: будучи вообще не словоохотлива и выражаясь, соответственно своему происхождению, простонародным языком, она во время припадка получает вдруг дар какого-то особенного красноречия, не похожего на ее обыкновенный язык ни по силе выражений, ни по характеру оборотов речи. Она становится очень словообильна и сыплет словами как бисером. Приближение припадка она обыкновенно чувствует за несколько секунд, но конец его приходит внезапно, точно он обрывается, и тогда больная сейчас же начинает говорить своим обыкновенным языком и голосом. Она только чувствует после этого утомление и жалуется что кицне ужасно ее измучил, просит избавить ее от него каким бы то ни было образом, говорит что она ощущает его у себя внутри и показывает место где он сидит, именно под ложечкой. ‘Вот опять хочет начать… Вот-вот сейчас начинает… О, какое несчастие…’ восклицает она слабым, угнетенным голосом, и вслед затем все явления припадка начинаются снова. Иногда это повторение бывает слабее, иногда сильнее, по временам приступы наития повторяются по нескольку раз в сутки, в иную же пору ограничиваются одним разом, и тогда больная говорит что кицне сжалился над нею и решил дать ей на сегодня отдых. В этих последних случаях состояние ее духа несколько просветляется, она чувствует себя здоровою и просит даже дать ей что-нибудь поработать. Нравственные причины ее болезни совершенно неизвестны, так как в семейной жизни этой женщины не было никаких особенных обстоятельств которые могли бы повлиять на нее, но болезнь очень упорна и до сих пор не поддается никакому допускаемому современною наукой способу лечения.
11-го января.
Сегодня отправились мы с М. Н. Струве в Нака-дори, что в переводе значит улица старья или старых вещей. Она находится в торговых кварталах восточной части Сото-Сиро и вся сплошь занята разнокалиберными лавочками brc—brac, начиная с торгующих всяким хламом и ломом, никому и ни для чего не годным, до таких, где можно найти истинные драгоценности японской старины и перлы японского искусства. Те и другие лавочки на первый взгляд мало отличаются друг от друга по внешности, но стоит пройтись раз-другой по Нака-дори и присмотреться к ним повнимательнее, чтобы понять или, вернее, почувствовать, где находится своего рода клад для любителя. Иногда какое-нибудь сокровище этого рода случайно скрывается и в самой невзрачной лавчонке, затерявшись между хламом или частицей, выглядывая из-за него на свет Божий, но чтобы найти его там, нужны именно своего рода нюх и глаз, известная сноровка и привычка к обыкновенной обстановке подобного рода лавчонок, а это, кроме артистического чутья, дается только опытом. Но у меня уже есть на этот счет хорошая школа. Марья Николаевна Струве обладает одною из разнообразнейших и, можно сказать, лучших в мире частных коллекций старых японских бронз и фарфора, так что знакомясь изо дня в день с предметами этой коллекции, приобретаешь с наглядки, не говоря уже об изощрении вкуса к истинно хорошему, еще и опытное знакомство с лучшими и характернейшими образцами японского искусства, получаешь возможность сравнивать их между собою, изучать особенности их стилей, сноровку распознавать и отличать по некоторым признаком произведения одного мастера или фабрики от других и так далее. Я помню, как при первых шагах моих в Японии я накидывался зря на все, что казалось мне истинно японским, оригинальным, замечательным, и стремился без толку приобретать и то, и другое, и третье, и как А. П. Новосильский предостерегал и удерживал меня, говоря, что все это дрянь, пакость, ‘рынок’, и что впоследствии, когда познакомлюсь с ‘настоящими’ вещами, я пожалею о деньгах, истраченных на подобные покупки и выброшу их за борт. Он был совершенно прав, и я хорошо сделал, что послушался его в то время. У японского торговца ‘редкостями и древностями’ почти всегда есть в лавчонке два помещения — одно для обыкновенного покупателя, другое для знатока и любителя. Первое всегда на показе у всех: это передняя часть, то, что называется собственно лавкой, второе же либо в задней комнатке, либо наверху, на антресолях или во втором этаже. В первом собирается всякая всячина, все, что попадает к нему в руки по случаю, во втором — действительно ценные вещи по своей ли редкости или по искусству и достоинствам артистического исполнения. Таким образом, в этом отношении японский купец поступает совсем обратно европейскому: он не выставляет лучшее на показ, а тщательно прячет его. Японский купец очень сообразителен и чуток насчет покупателя. Он сразу видит, какого сорта этот покупатель — смыслящий или ровно ничего не понимающий в деле, видит, чего собственно ищет покупатель и что ему нравится, а сообразуясь с этим, подсовывает его вниманию и подходящие вещи. С первого раза он редко когда пригласит незнакомого покупателя наверх или в заднюю комнату, разве уж заметит, что покупатель знаток, — ну тогда ему и честь, и место, и чашка чаю в виде угощения. С профаном же он будет очень вежливо и любезно торговаться в передней лавочке и выхвалять ему всякий ‘рынок’ и пакотиль. После двух-трех посещений у вас уже завязывается с купцом так сказать личное знакомство, он очень радушно встречает вас как знакомого, предлагает кизеру и о-ча-ниппон (трубку и чай), осведомляется о вашем здоровье и благополучии, а затем ставит перед вами те вещи, какие вы торговали, но не купили у него в прошлый раз, — дескать, полюбуйся еще и соблазнись наконец. Он не так упорен, как китаец, и если вы предлагаете ему мало-мальски подходящую цену, он тотчас же разочтет в уме или сделает на бумажке надлежащую выкладку, чтобы не промахнуться себе в убыток, после чего тут же с удовольствием соглашается, — и вещь ваша. Если же согласиться нельзя, то после такой арифметической выкладки он честно объявляет вам свою последнюю, крайнюю цену, и тогда уже ваше дело купить или нет, но от дальнейшего торга с вами он отказывается, выказывая вам при этом все внешние знаки деликатнейшей вежливости, как бы извиняясь, что и рад бы, мол, душевно, да никак невозможно. Еще одна замечательная черта купеческой честности: вам, например, нравится эта фарфоровая ваза, вы ее осматриваете и не замечаете в ней решительно никаких недостатков, вы хотите приобресть ее и спрашиваете цену, японский купец, прежде чем назначить последнюю, объявляет вам, что эта вещь с изъяном, что она склеена (а надо заметить, что японцы удивительные мастера насчет спайки бронз и склейки фарфора, и нужен очень опытный глаз, чтобы заметить в вещи сразу то или другое), а потому-де и цена ей такая-то, обыкновенно значительно ниже того, что стоит такая же вещь цельная. Он легко мог бы воспользоваться вашею неопытностью или доверчивостью и понадуть вас, продав склеенный фарфор за цельный и, не объяви он сам об этом заранее, вы может быть никогда бы и не догадались, что в вашей покупке есть какой-либо изъян, но японский купец никогда и ни в коем случае не сделает этого: он слишком добросовестен и слишком дорожит своею репутацией. А это черта такая, что если он прямо объявляет вам свою крайнюю цену, вы можете верить ему безусловно.
Знакомого или не совсем безвкусного покупателя после нескольких посещений купец приглашает наконец в заднюю комнатку, обещая, не без некоторой таинственности, показать ‘вещь на знатока’, ‘истинную редкость’, причем расскажет вам и историю этой вещи, ее происхождение, имя, мастера, и то, кому она принадлежала и каким образом попала к нему в лавку. Судя по его тону, вы нередко ожидаете при этом увидеть что-нибудь грандиозное, поразительное, роскошно блестящее, а он вдруг осторожно вынимает из ящичка и бережно развертывает перед вами из желтой серпянки и нескольких бумажек какую-нибудь маленькую лаковую коробочку, ницку или чашечку. Но эти вещицы в своем роде действительно верх совершенства и по исполнению, и по достоинству материала: лак этой коробочки, например, знаменитый древний лак, на который не действует ни вода, ни огонь и секреты которого, как уверяют, ныне уже потерян, эта чашечка не более не менее как древняя сатцума, артистическое произведение старой Сатцумской фабрики, не существующей уже, как говорят, около двухсот пятидесяти лет, и ценность чашечки тем значительнее, что секрет композиции фарфоровой массы древней сатцумы теперь уже неизвестен. Чтобы показать вам разницу между старою и новою сатцумой купец поставит перед вами какое-нибудь изящное произведение последней, — смотрите и сравнивайте. И тут, если в вас есть артистическое и архаическое чутье, вы воочию почувствуете разницу между тою и другою, хотя последняя стремится подражать стилю первой и в своем роде тоже прекрасна. Часто бывает так, что японец ценит в вещи то, что для европейца безразлично, и они в таком случае почти не понимают друг друга. В этом древнем лаке, например, кроме художественного исполнения вещицы, японец ценит именно то, что на него ни вода, ни огонь не действуют, а европеец говорит, что это мне все равно, потому что ни жечь его, ни лить кипятком на него я не стану и по мне, мол, новейшие вещи Томайя гораздо эффектнее для этажерки. Такого суждения совершенно достаточно, чтобы японец принял своего европейского покупателя за круглого невежду и пожалел бы в душе, что метал перед ним бисер.
В лавке, куда мы заехали с М. Н. Струве, обрадованный хозяин встретил ее со всеми знаками удвоенного почтения: и как супругу российского посланника, и как истинного знатока и ценителя, и старую свою покупательницу. Здесь я имел случай полюбоваться на превосходные старые образцы нескольких знаменитых фарфоровых фабрик, каковы: Сатцума, Имари, Канга-Кудани, а также на разные киотские и токийские изделия. Я не стану вдаваться в особенные подробности характера и рисунка всех этих фарфоров, коими отличаются произведения одной фабрики от другой, так как это потребовало бы целой специальной монографии, ограничусь лишь указанием на наиболее существенные их черты и отличия.
Древняя Сатцума отличается, во-первых, легкостью веса своей фарфоровой массы, сравнительно с фарфорами других старинных и новых фабрик, во-вторых, она всегда имеет один и тот же основной, ничем не подсвеченный, естественный ее желтовато-белый цвет оттенка крема, который служил и фоном для живописной росписи. Глазурь ее большею частью истрескана, но трещинки эти не поддельные: они образовались сами, естественным путем, от времени и покрывают всю вещь мелкою неправильною сеткой, — признак, по которому все подобные вещи у европейских знатоков носят общее, присвоенное им название ‘кракле’. Живопись и орнамент древней Сатцумы всего более и менее представляет миниатюру и вообще отличается тонким и легким штрихом даже и в крупных рисунках. В особенности хорош и совершенно своеобразен орнамент поясков и бордюров, представляющий сочетание либо мелкокудрявых завитков и выпуклых точек, либо точек и угольчатых арабесок (черточками). Контуры сатцумского орнамента всегда выводятся бледным, но не тусклым золотом, с умеренным аккомпанементом кармина, темной киновари, сепии, бирюзово-голубой и зеленой краски, бледных же колеров. В иллюминовании фигурок участвуют те же краски и бледное золото, коим проходятся одежды и некоторые предметы. Иногда рисунок сопровождается там и сям неправильною вереницей мелких золотых плоских точек в воздухе, как бы в виде тучек или снежинок, такие же точки употребляются и для изображения осыпающихся лепестков сливы и прочих. Рисунок по большей части носит эскизный характер, и сюжетами его обыкновенно служат цветы, дети в своих играх и забавах, духи-покровители Японии и божки семейного счастья, или их атрибуты, вроде журавля, черепахи и прочих, иногда святые отшельники буддийского культа с золотыми нимбами вокруг головы, составленными из нескольких тесных рядов мелких, выпуклых точек, иногда птицы и рыбы. В некоторых вещах живопись соединяется с горельефною скульптурой. Так, например, в некоторых вазах делается снаружи как бы дупло или глубокая ниша, осененная по краю изваянною ветвью цветущей сливы или букетом каких-либо цветов, и в ней помешается гнездышко, с несколькими яичками и птичкой-самкой, а над ним — вспорхнувший или уцепившийся за ветку самец с какою-нибудь мушкой в клюве. На донце одной чашки я видел скалы и сидящего под ними длиннобородого пустынника. В моей сатцумской коллекции есть две старые вазы, из которых на одной изображен Фьютен, дух бурь и ветров, а на другой Райден, дух грозы и грома, низвергающие на землю вихри, град и молнии. Один держит на плечах мешок, наполненный ветрами, другой перебрасывает семь окружающих его тамбуринов, оба они несутся на фоне темных туч, в которых мятутся золотые капли дождя, града и листья, оторванные от веток. Фантастические, сильные рельефом изваянные фигуры и вся окружающая их сумятица стихийных сил исполнены замечательной выразительности, силы, напряженного движения. Все вообще скульптуры древней Сатцумы раскрашены, но подбор колеров на них никогда не бывает ярок: напротив, он несколько бледен и всегда очень мягок и гармоничен в общем, так что кажется, будто сатцумские краски имеют несколько выцветший характер, и это придает им особенную прелесть.
Фарфор Имари уже гораздо тяжеловеснее Сатцумы, но масса его обладает большими достоинствами: она очень плотна и отличается своею ровностью и совершенною белизной, в изломе имеет вид рафинированного сахара высшего сорта. Благодаря таким качествам массы, вещи этой фабрики отличаются наибольшей прочностью и более крупными размерами, это преимущественно блюда, маски, цилиндрические длинные вазы с раструбом и пузатые вазы-кубышки с полусферическими крышками, форма коих заимствована от Китая. Раскраска Имари более груба или так сказать реальна, кисть широкая, быстрая, сюжет ее — преимущественно фантастические сочетания цветов и листьев, не стесняясь особенно точным воспроизведением натуры, иногда драконы, иногда эмблематическая птица фоо и сосновые ветви, рисунок вообще спешный, без особенной отделки. Отличительный характер раскраски Имари это сочетание на белом фоне двух основных цветов: синего и темно-красного, сургучного, к которым присоединяется местами в отделке грязновато-тусклое золото (желто-медного оттенка), иногда допускается кое-где и зеленый цвет, как например, в бамбуках и сосновых ветках и даже немного в орнаменте, но редко.
Фарфор Канга-Кудани таких же достоинств, как Имари, но тоньше, и потому фабрика эта занимается также и более мелкими вещами, каковы разнокалиберные чашечки, блюдца и флаконы. В последнее время с успехом стали там выделывать и европейские сервизы, отличающиеся наибольшею тонкостью фарфора. Вещей особенно крупных размеров эта фабрика вообще не работает: ее блюда и вазы по большей части менее средней величины, то есть первые около 13—15 дюймов в поперечнике, а вторые около 24 дюймов в охвате и 14—15 дюймов вышины. Основной тон раскраски сургучно-красный, по которому пускается частый как бы сетчатый узор из мелких разветвляющихся кудрявых завитков с горошинками, наведенный ярким полированным золотом. В более простых вещах и завитковый узор, и бордюрный орнамент, и самый рисунок выводятся по белому, иногда по желтоватому фону одною и тою же сургучно-красною краской, изредка блекуемой кое-где тонкими золотыми штришками, но часто дело обходится и вовсе без золота. Сюжетами для рисунка служат цветы, местные пейзажи, дёди (порознь и группами) и разные житейские сцены, преимущественно из сельского быта. Рисунок Канга-Кудани всегда более или менее эскизен, без особенной выписки и без законченности. Характер кисти смешанный: то чересчур уже тонкий, волосковый, то грубоватый, но смелый. Есть целый отдел произведений старой Канга-Кудани, к которому относится всякая утварь, где неизменно повторяются в рисунке одни и те же сюжеты на тему принесения новогодних поздравлений и на тему собора буддийских мудрецов, разбирающих свитки закона. Рисунок этот охватывает собою венцом борта блюд и тарелок и опоясывает главную толщу ваз, флаконов, чайников и чашек. В первом сюжете он состоит из непрерывного ряда тесно сгруппированных людей (исключительно мужчин) разных сословий, начиная с даймио и ученых бонз и кончая рыбаками и простонародными странниками-богомольцами с Фудзиямы. Все они изображаются в зимних праздничных одеждах и в почтительных позах, приветствуя или друг друга, или сегуна, одни подносят ему сосновые ветви, другие — ветвь распустившейся сливы, третьи углублены в совместное с друзьями чтение поздравительных виршей на длинных лентах бумаги и в разбирании надписей визитных карточек, но все вообще по возможности кутают свои руки в толстые ватные рукава широких киримонов, в раскраске коих допускается некоторое разнообразие колеров, а именно: черный (тушь), желтый, светло-синий и светло-зеленый. Во втором сюжете тоже исключительно мужчины, более китайского, чем японского типа, в длинных широких одеждах. Они представляют собою также непрерывный ряд стоящих и тесно сгруппированных людей, погруженных в исследование длинных, ходящих у них по рукам, свитков закона: лица и позы представляются в различных положениях: анфас и в профиль, и тылом, но больше всего согнувшись над рукописями. Замечательно, что оба эти сюжета изображаются не иначе как на золотом (блестящем или матовом) фоне, что на первый взгляд придает всему рисунку как будто несколько византийский характер. Старинные произведения Канга-Кудани, в особенности с этим рисунком, очень ценятся японскими знатоками.
Есть и еще один сорт фарфора Кудани — преимущественно блюда и тарелки. Основной тон его массы желтоватый, оттенка крема. Плато разбивается кривыми и ломаными линиями на несколько отделений, из коих каждое служит рамкой для отдельного рисунка. Одни из отделений имеют очертания овала или круга (медальоном), другие — распущенного веера, третьи — параллелограмма или треугольника, а в общем все это представляется как бы отдельными, в беспорядке набросанными одна на другую картинками. Просветы между ними всегда заполняются совершенно так же, как и в Канга, густым сургучно-красным фоном с пущенными по нему такими же точно золотыми завитками, в рисунках же фон остается естественный, кремовый. Сюжетами рисунка служат цветы и плоды (розы, астры, земляника, гранаты) и птицы, преимущественно петухи, иногда женские фигурки в житейских сценах, в особенности из прежней придворной жизни. И надо заметить, что за исключением известной условной и так сказать традиционно-японской манеры в изображении женских лиц, рисунок этого сорта Кудани во всем остальном, что касается цветов и птиц, стремится с точностью копировать природу. Контуры рисунка очень тщательно и подробно выведены тонкими чертами густою тушью и вообще каждый рисунок всегда отличается полною законченностью в пределах своей рамки. Наружные стенки блюд и мисок расписываются обыкновенно гирляндами из виноградных листьев и гроздей. В раскраске рисунков допускаются наиболее разнообразные и смешанные цвета: густой кармин, бело-розовый, голубой и светло-синий, темно- и светло-желтый, зеленый разных оттенков, сепия, белила и тушь. При этом краски прозрачные всегда накладываются так, чтоб из-под них совершенно ясно сквозили черты контура, а на непрозрачный контур вторично начертывается золотом, которому большая роль отводится также в мелком штриховании петушьих перьев. Облака и тучки тоже наводятся золотом. Для бордюров и для фона в некоторых медальонах меньшей величины употребляется золотой мат, а на штриховку контуров блестящее золото. Несмотря на некоторую пестроту, рисунок не делает на глаз кричащего впечатления, потому что в нем все-таки преобладают скромные колера и темные оттенки, в общем он очень соразмерен, а основной тон кремовый в особенности сообщает ему умеряющую тепловатую мягкость.
Кроме перечисленных главных родов японского фарфора, представляющих собой как бы школы этого производства, выработавшие каждая свой особый стиль и строго следующие известным традициям, существует в стране еще множество разных фарфоровых фабрик, между которыми наибольшей известностью пользуются Киото, Овари и Новая Сатцума, или собственно Тамонояма в городе Кагосима. Последняя стремится, и не без успеха, подражать во внешности своему древнему прототипу, но у художников миниатюристов нет уже той чистоты и скрупулезности в усидчивой отделке мельчайших деталей орнамента, вещи работаются более спешно, на продажу, да и потерянный секрет фарфора уже не может быть восстановлен. Впрочем, кагосимские изделия нередко сбываются плохим знатокам за ‘настоящую’ древнюю Сатцуму.
13-го января.
Сегодня мы почти целый день провели в Кванкубе. Так называется постоянная выставка или базар, устроенные городом по инициативе правительства в участке Даймио-Коодзи (центральный округ Сото), для чего был уступлен целый квартал, принадлежавший до переворота 1868 года одному из феодалов. Кванкуба, это целый лабиринт деревянных зданий, зал, крытых светлых галерей и переходов, где сосредоточены по отделам всевозможные произведения местной кустарной и мануфактурной промышленности, перечислить которые нет никакой возможности, кроме как в длинном каталоге. Тут чего хочешь, то и просишь. Тут все есть, решительно все, что требуется в обиходе японской жизни, за исключением лишь съестных продуктов, если они не в консервах. Вы находите здесь и предметы роскоши, и предметы первой необходимости, пищу для ума и образования, пищу для развлечения и комфорта, инструменты и пособия для всевозможных работ, искусств и ремесел. Тут и мебель, и утварь, ткани и одежда, книги, табак, цветы, духи и прочее, и прочее. Но замечательно вот что: допускаются в Кванкубу изделия не иначе как премированные, получившие медали и почетные отзывы на разных конкурсах и местных провинциальных выставках, так что превосходные качества всех этих произведений вполне гарантированы, — покупайте смело, вы не рискуете ошибиться и быть обманутым. Кроме того, еще величайшее удобство в том, что здесь вам совсем не надо торговаться: каждой вещи назначена своя цена, утвержденная комитетом Кванкубы. Здесь всегда, что называется, нетолченная труба народа, одни покупают, другие глазеют и прогуливаются. Да и как не поглазеть, если на каждом шагу вы встречаете прелестные, красивые вещи! Поневоле соблазнишься и купишь чего даже и не думал, тем более, что все стоит такие пустяки, сравнительно с европейскими ценами.
21-го января.
Вчера барону О. Р. Штакельбергу, как временно командующему эскадрой Восточного океана, было сообщено официальным путем желание его величества микадо принять его сегодня, 21 января, в парадной аудиенции, с командирами русских судов, находящихся на Иокогамском рейде, и чинам его штаба. Поэтому к двум часам дня во дворец Гоию собрались: наш посланник К. В. Струве с секретарем посольства бароном Розеном и драгоманом господином Малендой, контр-адмирал барон Штакельберг, командиры судов, капитаны 1-го ранга: Назимов 1-й (фрегат ‘Минин’), Тыртов (фрегат ‘Князь Пожарский’), капитан-лейтенанты: Назимов 2-й (клипер ‘Крейсер’) и Алексеев (крейсер ‘Африка’), по одному старшему лейтенанту с судов ‘Минин’, ‘Князь Пожарский’ и ‘Африка’, лица штаба командующего эскадрой: флаг-капитан капитан 1-го ранга Новосильский, секретарь штабс-ротмистр Крестовский и флаг-офицеры мичманы: Наумов и Перелешин. К этому же времени съехались во дворец высшие чины двора и министерства иностранных дел, назначенные присутствовать при церемонии.
В два с четвертью часа дня присутствующие были приглашены в аудиенц-залу. Это обширная комната, с трех сторон коей идут стекольчатые раздвижные стены, за которыми видны стекольчатые же галереи, украшенные большими японскими вазами с букетами ярких камелий и иных цветов, свойственных этому времени года. Пол аудиенц-залы сплошь затянут мягким ковром, а у задней стены, в особой нише, висит акварельная картина, а под нею, на роскошном резном столике, помещается массивная группа журавлей в натуральную величину, сделанная из серебра и золота. Несколько отступя от задней стены, посреди залы, стояло высокое кресло, обтянутое лиловою шелковою материей с затканными на ней серебряными астрами.
Войдя в аудиенц-залу, мы уже застали там микадо, одетого в генеральский японский мундир, с форменным кепи в левой руке. Император стоял впереди лилового кресла, а два принца императорского дома помещались несколько впереди микадо, по обе стороны его величества, лицом друг к другу. На вид государю Японии около тридцати лет, он несколько выше среднего роста и сложен стройно, лицо бледное, небольшие черные усы, волосы носит по-европейски, по-военному, выражение лица, соответственно требованиям местного придворного этикета, совершенно бесстрастное, неопределенное. Имя его Муцугито, но в народе, равно как и при дворе, не принято называть государя собственным именем, которое становится достоянием истории лишь после его смерти, при жизни же государя титулуют одним лишь словом микадо, что значит досточтимый.
Приблизясь на подобающее расстояние к императору, барон Штакельберг отдал почтительный поклон и произнес следующие слова:
— Я счастлив, что имея случай представиться ныне вашему величеству, могу снова выразить благодарность за гостеприимство, оказываемое русским военным судам соседнею с нами Японией, к которой русские моряки издавна питали и всегда питают дружбу и уважение. Генерал-адъютант Лесовский, как только состояние здоровья ему позволит, рассчитывает прибыть сюда, чтобы лично представиться вашему величеству и также выразить чувства признательности за гостеприимство вашей страны, оказываемое нашему флоту.
Эта речь была тотчас же на словах переведена придворным переводчиком его величеству. Выслушав ее с видимою благосклонностью, император Японии очень тихим голосом произнес свой ответ в следующих выражениях, тут же переданных барону Штакельбергу через посредство того же переводчика:
— Я очень доволен видеть вас здесь. Надеюсь, что вы, адмирал, офицеры и судовые команды находитесь в добром здравии. Я буду рад принять адмирала Лесовского, если состояние его здоровья позволит ему сюда прибыть после совершенного его излечения.
Этими словами аудиенция была закончена. Откланявшись его величеству, адмирал со свитой возвратился в приемную комнату, где всем тотчас же был предложен чай, после чего все разъехались в исходе третьего часа.
29-го января.
Сегодня, в полдень, нашу эскадру на Иокогамском рейде посетили высшие чины японского флота и армии: морской министр, вице-адмирал Еномото, бывший министр того же ведомства, ныне член верховного совета, вице-адмирал Кавамура, военный министр генерал-лейтенант Ямагата, начальник главного штаба генерал-лейтенант Ояма, члены верховного совета, бывшие министры — военный генерал-лейтенант Сайго и публичных работ генерал-лейтенант Ямада, генерал-лейтенанты Миура и Тани, из коих последний приобрел громадную известность на крайнем Востоке тем, что доблестно выдержал в 1877 году тесную девятимесячную осаду в крепости Кумамото со стороны инсургентов, приверженцев старого порядка, чему обязан своим спасением нынешний государственный строй Японии, и наконец, вице-адмирал Накамута, главный командир Иокогамского порта. Этих почетных посетителей сопровождали: адъютант военного министра артиллерии капитан Гуц-Номиа и чиновник министерства иностранных дел господин Ицика-ва, оба наши хорошие знакомца, служившие в данном случае переводчиками.
Русские военные катера, ожидавшие наших почтенных гостей у портовой пристани, перевезли их сперва на броненосный фрегат ‘Князь Пожарский’, где были показаны им общая тревога и все судно, в полном его устройстве, затем они переправились на ‘Минин’, где смотрели артиллерийское ученье и также сделали осмотр всего судна и крюйт-камеры. Удаление их с обоих броненосцев сопровождалось положенным по уставу артиллерийским салютом. По осмотре ‘Минина’, наши гости переехали на флагманское судно, крейсер ‘Африку’, где были встречены почетным караулом и звуками японского национального гимна. За роскошным завтраком, который был дан бароном Штакельбергом, наш хозяин-адмирал предложил первый тост за здоровье его величества микадо, сопровождавшийся опять же японским гимном. Ответный тост за Государя Императора был предложен генерал-лейтенантом Ямагата, военным министром. Далее следовали тосты за японскую армию и флот в лице наших гостей, представителей вооруженных сил Японии, и ответный — за хозяина, присутствующих русских моряков, русский флот и армию и наконец за дружбу и доброе соседство Японии и России.
После завтрака гости вышли на верхнюю палубу, причем миноносный паровой катер с ‘Африки’, под командой лейтенанта Тарасова, произвел минное ученье со взрывом двух учебных мин, а на клипере ‘Крейсер’ по сигналу сделано парусное ученье, отличавшееся замечательною быстротой, расторопностью и порядком. Все вообще учения на всех судах были произведены, можно сказать, образцово. На верхней палубе ‘Африки’ наши гости с особенным внимание осматривали механизм десантного (оно же и горное) орудия системы Барановского31, после чего, в половине пятого часа дня, простились с бароном Штакельбергом и русскими офицерами. Отъезд их сопровождался народным японским гимном и артиллерийским салютом.
Здешняя иностранная печать, особенно ревниво и подозрительно следящая за отношениями между членами японского правительства и представителями нашей дипломатии и флота и ставящая им, что называется, всякое лыко в строку, конечно, не примнет и из этого простого дружеского посещения сделать свои ‘глубокомысленные’ умозаключения, отличающиеся, впрочем, не столько знанием дела, сколько слепым недоброжелательством к России.
30-го января.
Сильный ветер. На рейде буря. В шестом часу вечера вспыхнул в Токио большой пожар. Сгорело слишком 8.000 домов.
3-го февраля.
Принцы императорского японского дома оказали сегодня очень любезное внимание судам нашей эскадры. Выехав из Токио с утренним девятичасовым поездом, они через час прибыли в Иокогаму и в открытых экипажах проехали во двор военного порта, где у пристани их уже ожидали наши крейсерные катера, устланные коврами и дорогими покрывалами на сиденьях. Императорских принцев было пятеро: Арисугава-но-миа, бывший главнокомандующий императорской армией во время сатцумского восстания в 1877 году, затем президент Генроина (сената), а ныне, в звании фельдмаршала, занимающий должность сайдай-дзина, то есть первого вице-канцлера империи, Хигаси-Фусима-но-миа, генерал-лейтенант, бывший начальник стрелковых и гимнастических школ армии, а ныне главный инспектор этих отделов образования в войсках, Катасиракава-но-мия, подполковник, проведший несколько лет в Германии для военного образования и владеющий немецким языком, Фусими-но-миа, капитан, и Ямасина-но-миа, кадет морского училища. Все они приходятся двоюродными братьями императора, у которого родных братьев нет. Их высочеств сопровождали посланник К. В. Струве, морской министр Еномото, министр иностранных дел Инойе, товарищ министра двора Сути, начальник Иокогамского порта Накаму-та, дежурный адъютант фельдмаршала и драгоман Ицикава, а из русских, кроме посланника, секретарь посольства барон Розен, драгоман Маленда и я.
В три четверти одиннадцатого часа утра императорские принцы прибыли на фрегат ‘Князь Пожарский’, где были встречены начальствующим эскадрой, контр-адмиралом бароном Штакельбергом, флаг-капитаном А. П. Новосильским и командиром фрегата П. П. Тыртовым. Офицеры, гардемарины, кондукторы и команда судна были выстроены на верхней палубе. Пройдя в нижнюю палубу, где помещается батарея, их высочества пожелали видеть артиллерийское ученье. Тотчас же была устроена тревога, и через 2 1/4 минуты массивные орудия фрегата были уже вполне готовы к бою. Сделано было несколько поворотов батареи под значительными углами для стрельбы в разных направлениях, менялась наводка, показан был прием пальбы залпами, и все это производилось быстро, отчетливо, в полном порядке, как и следовало, впрочем, ожидать от такой молодецкой команды. После кратковременного отдыха в помещении командира судна, принцы отправились на фрегат ‘Минин’. Когда катера отвалили от борта на должное расстояние, на грот-мачте ‘Князя Пожарского’ был поднят японский флаг, а люди, посланные по реям, троекратно прокричали ‘ура’, после чего был отдан салют двадцатью одним выстрелом.
На ‘Минине’ командир судна, капитан 1-го ранга Назимов 1-й, показал высоким посетителям все внутреннее устройство фрегата, после чего на верхней палубе было произведено крюйт-камерное ученье. Отъезд принцев с фрегата сопровождался отданием тех же почестей, что и на ‘Князе Пожарском’.
На крейсере ‘Африка’, куда высокие гости прибыли в полдень, их встретил наш флотский оркестр звуками японского национального гимна, и затем командир судна показал на верхней палубе все минные приспособления и объяснил способ выбрасывания посредством сжатого воздуха уайтхедовских мин из особо приспособленных пушек. Взрыв боевой мины, произведенный с парового катера ‘Саратова’, был очень удачен и доставил гостям великолепное зрелище, когда водяной столб поднялся на значительную высоту, в виде гигантского фонтана, и с грохочущим шумом низвергся в волны. На ‘Африке’ барон Штакельберг предложил гостям завтрак, к которому были приглашены и командиры наших судов. После обычных тостов за микадо и Государя Императора, хозяин, предложив тост за своих высоких гостей, высказал, что русские моряки исполнены признательности правительству и народу Японии за все доброе внимание и истинно дружеское гостеприимство, какое русские встречали в этой стране, как в прежние годы, так и в настоящих обстоятельствах. Принц Арисугава в ответ на это выразил, что Япония ценит дружеское расположение к ней России и что поэтому остается только пожелать, чтоб и на будущие времена узы дружбы между этими странами скреплялись ко взаимному благополучию обоих народов.
В начале третьего часа дня их высочества простились с бароном Штакельбергом и русскими моряками, и наши катера, при обычной в таких случаях церемонии, отвезли их к портовой пристани.
14 февраля.
В семь часов вечера императорские принцы: Арисугава, Хигаси-Фусими, Катасиракава и Фусими с их супругами обедали у нашего посланника. К столу были приглашены: морской министр Еномото с супругой, супруга министра иностранных дел, г-жа Инойе с дочерью, и г. Сузуки, бывший секретарь японской миссии в Лондоне, говорящий по-английски, а из Русских, кроме членов посольства, барон Штакельберг, Новосильский, командиры судов и я. Обед этот, впрочем, не отличался строго официальным характером, в том смысле что не было предлагаемо никаких официальных тостов. Супруги принцев были одеты в придворные японские костюмы, которых роскошь и яркие цвета очень усиливали эффект красиво сервированного стола. В особенности замечательна их официально придворная прическа: это — высоко приподнятое широкое бандо, уходящее за уши и обрамляющее собою лоб и обе стороны лица. Нечто подобное, но только в уменьшенных размерах, носили дамы в Европе во второй половине пятидесятых годов текущего столетия. У иных из придворных дам эта куафюра заканчивается узлом кос на затылке, у других же варьируется тем что будучи на затылке перехвачена какою-то узорчатою перевязкой, свободно падает на спину распущенными, волнистыми волосами. У Японок вообще волосы можно назвать роскошными, и нельзя сказать чтоб эта пышная прическа была не к лицу придворным дамам. Нижний костюм их состоит из очень широких шальвар шелковой материи пунцового цвета, ступни обеих ног продеваются в особые отверстия плотно охватывающие щиколотки, пышные складки падают с талии до полу, совершенно прикрывая собою всю обувь и даже ее носки, а длинные концы шальвар волочатся сзади по земле, что на взгляд представляет подобие наших юбок со шлейфами, но в общем, стоит ли придворная дама на месте, идет ли плавно переступая невидимыми ножками, вам кажется что она и то и другое делает на коленях,— таков именно эффект этого своеобразного нижнего костюма, который, как говорят, для того и предназначен чтобы производить подобное впечатление. Объяснение в том что придворные дамы удостоенные чести являться пред лицом микадо должны показывать вид будто приближаются к нему на коленях. Это требование стародавнего этикета, существующее без малейших изменений со дня его установления еще в глубокой древности. Таким образом, и самый костюм придворных дам составляет точнейшее воспроизведение киотской моды, пережившей, быть может, целое тысячелетие. Верхний костюм их из драгоценных парчовых материй ярких цветов и очень изящного рисунка кроен в роде короткополого кафтана, по колено, с широкими рукавами известными у нас под именем греческих. Грудь и отчасти шея прикрываются бортами легких шелковых киримонов-сорочек (род халатика), и борты эти очень изящно расшиты тонкими узорами. Широкий и пышный придворный костюм не имеет, за исключением киримона-сорочки, ничего общего с костюмами горожанок, у которых верхние киримоны очень изящно обрисовывают женские формы, и горожанки, надо отдать им справедливость, умеют с большим, хотя и чисто японским ‘шиком’ (простите это выражение.) носить свои платья, которые отнюдь не мешают проявлению природной грации Японок, ни в их походке, ни в манерах, вам кажется только будто они несколько гнутся корпусом наперед, но это не портит рисунка их фигурок, и обусловливается более всего роскошным турнюром из большого и широкого банта, в какой с особенным искусством завязывается сзади на талии их пояс (оби). Должно заметить что туалет женщин высшего сословия не только обозначает их звание и положение в свете, но узорами и вышивками на платьях, а равно и цветом материя должен совпадать со временем года, погодой и флорой различных месяцев. Таково требование национальной моды. В прежние, сравнительно еще весьма недавние годы, этикет требовал чтобы придворные дамы начисто сбривали себе брови и заменяли их двумя короткими и толстыми мазками китайской туши на лбу, пальца на три над глазами, но теперь эта стародавняя мода совершенно оставлена, благодаря чему естественная красота виденных нами принцесс конечно выиграла весьма много. В городском японском костюме присутствовала за обедом одна только гжа Еномото, а в европейских платьях — обе гжи Инойе. В этом отношении, они первые из Японок являются в своей стране нововводительницами европейской моды. Несколько лет тому назад издан был императорский указ повелевавший всем вообще носить европейское платье и за одно уже уничтожавший ремесло женских куаферов, на том де основании что каждая женщина должна сама убирать себе волосы. Гражданские чиновники и вообще служащие на жалованьи от правительства, конечно, должны были безусловно подчиниться этому повелению, но со стороны женщин оно встретило хотя и пассивную, тем не менее упорную и едва ли одолимую оппозицию: они остались верны своему национальному костюму. Единственная уступка европеизму, какая была сделана дамами высшего общества, состояла лишь в том что они решились заменять в некоторых случаях свои сокки и зори французскими туфлями и американскими ботинками, иные даже употребляют теперь парижские перчатки, но и только. Что же до куаферов, то уничтожение их отнюдь не повлияло на изменение характера женской прически: дамы стали только пользоваться для этого услугами женщин-специалисток, которые хотя и не держат куаферных заведений, но ходят из дома в дом по знакомым клиенткам и не имеют пока причин жаловаться на недостаток или убыточность своей практики. Простой народ и большинство горожан точно также не подчинились радикальному указу, и правительство кажется догадалось что действовать в этом случае насильственными мерами не следует, а лучше предоставить разрешение вопроса самому времени. И действительно, говорят что европейский костюм с каждым годом приобретает в городской среде все большее и большее число добровольных сторонников.
С реформою мужских причесок дело у правительства шло гораздо ладнее, потому что европейская прическа не только несравненно удобнее, но и не требует для себя столько времени и стараний и теперь остаются верны традиционным менго только старики, да поселяне. Тут не помогли делу старины даже и женские протесты в его пользу. Самюэль Мосман рассказывает по этому поводу в своей книге The Land of the Rising Sun (Страна Восходящего Солнца) об одной Японке, муж которой после долгого отсутствия по делам явился к ней в новой прическе, она сначала смеялась, потом стала сердиться и браниться за это нововведение и наконец поклялась бросить мужа если он не вернется к менго. Тот остался непреклонен, и она пошла к своему брату, в надежде вызвать в нем своими жалобами сочувствие к себе и думая что авось-либо хоть ему удастся повлиять на мужа, но увы — и в брате увидела она ту же самую перемену, пошла к старику дяде, и этот подчинился новой моде. Бедняжка бросилась во храм, где принял ее бонза, сохранивший еще по старому обычаю бритую голову, но и он, повздыхав вместе с нею и боясь истории с мужем, убедил беглянку возвратиться домой с миром. Женщины здесь, очевидно, консервативнее мужчин и их костюм, выработанный тысячелетним опытом и климатическими условиями, сам по себе так удобен и так красиво ими носится, что я совершенно понимаю почему они не желают с ним расставаться. Но… как ни как, а вскоре, кажись, придется принести эту жертву международному Молоху европейской ‘цивилизации’, по крайней мере дамам высшего общества. Здесь уже поговаривают будто сама кизаки (микадесса) намерена покончить с традиционною прической и надеть туалет от Ворта, причем будет де возвещено особым указом что впредь ко двору будут допускаться дамы только в европейских костюмах. {Эта мера уже обнародована осенью 1886 гола.} Правительству во что бы то ни стало хочется оевропеить японскую женщину, и это до известной степени понятно если оно видит в женском элементе своей страны один из сильных оплотов тех консервативных начал с которыми само непрестанно борется. С этою целью не только японским посланникам при европейских дворах было приказано взять с собой и своих жен, но и отправлено в Америку из хороших семей несколько молодых девушек, от пятнадцати до восьмилетнего возраста, под верным надзором одной пожилой женщины. По этому поводу был даже издан несколько лет тому назад особый указ, где говорится что недостаток образованности происходит у Японцев от их отчужденности от других народов. ‘Вследствие этого, говорит микадо, все наши женщины отстали в своем развитии. Воспитание детей идет рука об руку с воспитанием матерей и составляет предмет первой важности. Поэтому я не препятствую нашим посланникам брать с собой жен, дочерей, сестер, которые в чужих землях узнают много полезного и познакомятся с правильною системой воспитания детей. Если вы все займетесь этим вопросом и вооружитесь терпением и постоянством, то нам будет легко двигаться вперед по пути цивилизации, положить основание могуществу и благосостоянию и идти наравне с другими народами. Последуйте нашему желанию, сделайте все возможное и помогите нам достичь корня наших недугов’. Указ этот был принят почти всеми японскими женщинами как незаслуженная обида или, по меньшей мере, несправедливость. Если им недостает ‘развития’ в европейском смысле, то уже никак нельзя упрекнуть их в недостатке образованности в смысле японском: каждая из них прекрасно знает светскую литературу и поэзию, справедливым считают они упрек в неумении правильно воспитывать детей, и я думаю что в этом отношении они совершенно правы. Высокопреданные своему супружескому долгу, японские матери давали до сих пор стране сынов исполненных рыцарской чести и честности, людей с высокоразвитым чувством национальности и патриотизма, людей воспитанных в благоговейном почтении к памяти предков, в верности своему слову и долгу и в то же время неприхотливых, простодушных, трудолюбивых. Ну, а что будут давать матери и жены прошедшие курс ‘развития’ в международной школе европейской и американской ‘цивилизации’ — это еще вопрос… До сих пор известно только что Японка, как высшего, так и среднего круга, отлично управляет домом, сама или с помощью двух-трех служанок, живет уединенно, почти никогда не выходит без мужа, разве только к близким своим родным, и, не мудрствуя лукаво, прекрасно ведет воспитание детей. Девушки всех сословий посещают школу и рано приучаются к тишине и порядку, а дома учатся хозяйству, шитью и иным полезным рукоделиям, и ни одна из них до сих пор на судьбу свою не жаловалась. Закон японский считает женщину по происхождению ‘равною’ мужчине и вполне правоспособною, доказательство: восемь Женщин сидели на императорском престоле и самостоятельно правили государством. По закону, жена повинуется мужу во всем что хорошо и справедливо, но не находится у него в подчинении, не раба его. Китайский обычай многоженства хотя и был допущен, но никогда не прививался в Японии, кроме как у даймио (да и то далеко не у всех) и при дворе микадо, где в силу этикета императору полагалось иметь двенадцать побочных жен, но теперь и этого уже нет. Обыкновенный же смертный, в силу установившегося старого обычая, мог незазорно ввести к себе в дом вторую жену в том только случае если первая оказывалась окончательно неплодною, да и это делалось не иначе как с ее собственного согласия. А теперь вдруг в Токио появились дамские журналы, где редакторши кладут в основу своей мифологию и историю своей страны, каждая владеет искусством живописи или музыки, декламации или хореографии, а нередко и всеми вместе. В свое оправдание они ссылаются на историю Японии, которая знает не одну знаменитую женщину, в ней говорится о восьми императрицах прославившихся мудрым и долгим царствованием и о многих микадессах стоявших по характеру отнюдь не ниже своих доблестных супругов. Они указывают на императрицу Цингу (201 г. по Р. Х.), мудрую законодательницу и насадительницу просвещения, которая, снарядив целый флот, переплыла Японское море и сама, во главе отборных войск, покорила Корею, они говорят что нередко и простые Японки отличались храбростию и героизмом в защите своих очагов и крепостей от неприятеля, а между замечательными поэтами прошлого и нового времени выставляют многих японских Сафо известных своим талантом, в особенности знаменитую Ононо-Комач. {Об этой последней поэтессе Эме Эмбер передает, по японским источникам, очень трогательную историю. Это была благорожденная девушка, жившая при дворе в Киото, которая довела страсть к поэзии до высокого героизма. Красавица Ононо-Комач изображается всегда на коленях пред умывальником, над коим смывает написанное ею. Она не знала другой страсти кроме обрабатывания и усовершенствования стиля. Прославляемая за свой талант, но беззащитная против зависти и против злобы фатов которых искательство отвергла, она впала в немилость при дворе и дошла до крайней бедности, до полной нищеты. В течение многих лет в окрестностях Киото встречали бродившую из деревни в деревню одинокую женщину, босую, опиравшуюся на страннический посох, с корзинкой в левой руке, где связка рукописей прикрывала скудное дневное пропитание. Пряли седых волос выбивались из-под широкой соломенной шляпы, защищавшей от солнца худое и морщинистое лицо. Когда несчастная старуха салилась на пороге соседних храмов, дети толпами сбегались к ней, привлекаемые ее кроткою улыбкой и блеском глаз. Она учила их стихам, в которых прославлялось величие природы, и невольно приковывала их внимание к красотам Божьяго мира. Порой подходил к ней с уважением какой-нибудь ученый монах и просил позволения снять копию с того или другого из поэтических произведений, которые бесприютная горемыка носила в корзине. В Японии и по настоящее время свято хранится память об Ононо-Комач, этой необыкновенной женщине, вдохновенной деве, строгой к самой себе и скромной во дни богатства, кроткой, терпеливой и горячо преданной идеалу до преклонной старости и среди самых жестоких испытаний судьбы. Это самая популярная фигура в поэтическом пантеоне древней империи микадо.} Еще менее программы требование конституции и женской эмансипации. Это, без сомнения, первый фрукт заморского ‘развития’ вынесенного ими из пребывания в Америке.
Однако я слишком уклонился в сторону от нашего обеда, и потому возвращаюсь к первоначальной теме. Наши моряки присутствовали в форменных вицмундирах, при орденах, а на посланнике была надета под фраком лента Восходящего Солнца. Звезда этого ордена, одного из самых красивых, сияла и на груди барона Штакельберга. Принцы были одеты в военные костюмы (французского образца гусарки черного цвета с черным суташем), за исключением принца Арисугава, который присутствовал во фраке. Особое внимание высоких гостей останавливалось на множестве красивых и разнообразных японских фарфоровых блюд, которыми очень эффектно украшены стены столовой залы нашего посольства. Коллекция действительно замечательная и редкая, которую удалось собрать супруге нашего посланника. После обеда, принцессы с особенным удовольствием осматривали замечательную коллекцию древних японских бронз, тоже собранную Марьей Николаевной, о чем я упоминал уже раньше, и одна из них выразилась что эта коллекция единственная во всей Японии по достоинству, разнообразию и количеству собранных в ней экземпляров, а принц Катасиракава заметил при этом что по тем образцам которые доходят в Европу индустриальным путем и наводняют собою магазины Парижа, Лондона и других европейских столиц далеко еще нельзя составить себе полного представления об истинном японском искусстве. В Европу идут почти исключительно новейшие изделия и притом изделия приноровленные к европейскому вкусу и представлению о Японии, истинные же сокровища японского искусства в Европе почти неизвестны, и надо пожить в Японии чтобы научиться понимать и ценить их по достоинству. Замечание совершенно-верное, в чем я успел уже отчасти убедиться и на собственном опыте.
17 февраля.
Сегодня, в девять часов утра, в присутствии императора Японии, открыта в парке Уэнно выставка произведений японской промышленности, мануфактуры и искусств. Председатель комитета по устройству выставки — принц Катасиракава. День был пасмурный. Часто перепадавший дождь сменялся неприятною изморозью, и это много помешало торжеству открытия. По дороге ко главному входу выставки были расставлены войска в полной парадной форме, для встречи императора и придания торжеству большего блеска. Вместо залы, на одной из площадок был построен большой павильон под парусинным тентом с лиловыми полами и подзорами на подхватах. В этом павильоне были устроены с двух сторон ложи и несколько рядов скамеек для почетной публики и экспонентов. Посередине возвышалась покрытая коврами эстрада и на ней стол и императорское кресло. При торжестве присутствовали весь дипломатический корпус, европейские дамы и наши моряки. Но увы, дамы не могли щегольнуть своими туалетами, так как должны были кутаться от холода и сырости в теплые накидки, шали и шубки, а посинелые мужчины в мундирах и фраках дрожали как в лихорадке, отогревая дыханием закоченевшие пальцы и рискуя на пронзительном сквозном ветре схватить себе жестокую простуду. Хорошо что микадо не замедлил своим прибытием и что самая церемония открытия была не особенно продолжительна. Церемония эта состояла в том что чуть только пронесся сдержанный, шепотливый гул голосов, передававших из уст в уста о прибытии микадо, как вдруг раздались какие-то странные завывающие и свистящие звуки, которые напоминали и громкий вой ветра в трубе, и тонкий скрип несмазанной двери. На лицах большинства Европейцев выразилось полное недоумение — откуда это и что могло бы значить, а один, стоявший рядом с нами, веселый Француз-путешественник выразил даже шутливую догадку: уж не сегунальная ли оппозиция устроила экспромтом кошачий концерт? Но оказалось что это кагура, священная синтоская музыка, состоящая из флейт и флажолетов, коей ‘небесные звуки’, в силу традиционного установления, всегда приветствуют торжественное появление Тенно. {Тенно — божественный. Титул этот придается императору, как первосвященнику древнего культа Ками.} С появлением императора в павильоне, все почтительно встали с мест, обнажив головы, и кагура смолкла. Микадо взошел на эстраду и сел за стол. Тогда на середину золы выступил государственный канцлер Санджио и прочел императорский указ об открытии выставки. На смену ему вышел принц Катасиракава, в полной генеральской форме, и обратясь к микадо, высказал ему приветствие и благодарность от лица Японскаго народа, экспонентов и комиссии за то высокое покровительство национальной промышленности, торговле и искусствам, которое так наглядно выразилось в осуществлении этой первой всеяпонской выставки. После этой речи, принц прочел краткий отчет о выставке, стоимости ее устройства, предварительных работах и пр., и этим актом церемониальная часть торжества была закончена. На газоне раздались звуки военного оркестра, смешавшиеся с шумом только что пущенных фонтанов, — и микадо отправился обозревать выставку в сопровождении членов ее комитета, императорских принцев, министров, дипломатов в залитых золотом мундирах и целой вереницы дам, почетных гостей и экспонентов.
Выставка занимает обширную площадь, в виде продлинноватаго четырехугольника, на котором, среди цветников и газонов, расположено более тридцати больших и малых павильонов, где сосредоточены по отделам все отрасли японской промышленности, перечислять которые было бы слишком долго и бесполезно, так как не имея в виду посвящать им специальной монографии, мне пришлось бы ограничиться сухою номенклатурой. Скажу только одно что в общем эта выставка поражает европейского наблюдателя совершенно оригинальными чертами японского творческого гения, который вырабатывал и прокладывал совершенно самостоятельные приемы и пути для своего развития. Нет сомнения что это гений в высшей степени практический, утилитарный, но в то же время всегда и во всем изящный. Даже на свои заимствования от Европы он умеет налагать печать японской индивидуальности, перерабатывать и применять их к своим потребностям и вкусам. Это гений весьма переимчивый, но переимчивый по своему, он всегда старается пересоздать, никогда не копирует рабски, и в этом невольно и ярко сказывается черта самостоятельности народного японского характера, обещающая ему широкую и блестящую будущность.
В центральном каменном здании красивой европейской архитектуры сосредоточены все отделы изящных искусств, к которым отнесены также роскошные произведения фарфоровых и фаланевым фабрик и некоторые лаковые вещи. В отделе живописи выставлено несколько пастелей и масляных работ учеников и учениц школы живописи, исполненных в европейском стиле и европейскими приемами. Между ними есть несколько хорошеньких местных сцен и пейзажей, но в особенности замечателен один портрет японской девушки в полный рост и в натуральную величину, написанный с чисто французским ‘шиком’, смелыми и бойкими мазками, и отличающийся необыкновенно приятным и мягким тоном. Мне кажется что опыты подобного рода обещают со временем дать миру совершенно самостоятельную школу японской живописи на общеустановившихся, так сказать цивилизованных началах этого искусства. Скульптура обещает еще более. До сих пор она шла в Японии совсем в другом направлении чем древнеэллинская, из которой преемственно вытекла современно-европейская. У нас исключительное внимание обращено на формы человеческого тела, и только новейшие скульпторы стали иногда увлекаться отклонениями от традиционного идеала, доводя до изумительного совершенства аксессуары, преимущественно в покровах, где нередко вы встречаете газ, батист, кружева, бархат и шелк, изваянные так что не будь это мрамор, то комиссия жюри на какой-нибудь выставке лионских, валансиенских и прочих мануфактурных изделий, конечно, увенчала бы подобное производство большою золотою медалью. Но направляя свое искусство на воспроизведение форм человеческого тела и его современных покровов, западные и наши скульпторы, за весьма немногими исключениями, оставляют без внимания весь остальной мир животного и растительного царства, да едва ли даже и сумеют воспроизвести его как следует. У Японцев же это дело шло совсем наоборот. В изображении форм человеческого тела, вне известной условности чисто религиозных изваяний, желая придать фигуре и выражению лица более экспрессивности, их старые художники нередко доводили напряженность поз и мускулов до утрировки, так что вместо позы являлись иногда чуть не корчи, вместо улыбки гримаса. Так было у них в скульптурном и резном искусстве, так остается еще и до наших дней для известных ролей в сценической гримировке и отчасти в лубочной и вывесочной живописи, когда она изображает какие-нибудь театральные сцены. Но зато в изображениях рельефом предметов мира животного и растительного, в особенности птиц, амфибий и насекомых, у Японцев нет соперников. Так уж у них сложилось и в таком направлении испокон веку шло и развивалось это искусство, вызываемое потребностями украшения храмов, дворцов, замков, бронзы и фарфора. Но в настоящее время, под влиянием европейских классических образцов, японская скульптура выбирается на новую дорогу. На выставке есть несколько таких работ из гипса и терракоты, которые могли бы украсить собою любой европейский академический салон. В хорош по безукоризненности своей техники и повороту головы один терракотовый бюст молодой Японки. То же самое и в отношении бронзы. В одной из смежных зал находится, например, большая бронзовая группа в две фигуры, изображающая какой-то, к сожалению, не известный мне исторический эпизод: представитель побежденного народа подносит воину-победителю державу (из большого горного хрусталя), действие происходит во время сильной бури, и художнику удалось чрезвычайно Живо изобразить складки одежд, которые треплет порывистый ветер. Выражение лиц и характер поз выдержаны в совершенстве. В подобных образцах скульптуры сказывается заметный шаг вперед: в них сохранилось все, что составляло традиции старой школы, то есть экспрессия и сила, но утрировка уже исчезла, уступая место чувству меры и естественности. Как о курьезном образце миниатюрной резьбы из дерева, следует упомянуть об одной вещице, приобретенной с выставки бароном О. Р. Штакельбергом. Вещица эта представляет собою веточку рисовых колосьев в натуральную величину. Каждое зерно имеет две раскрывающиеся на шарнирах створки, сложит киотиком, в котором помещается особый божок буддийского пантеона. Рассматривать этих божков надо не иначе как в лупу, чтоб увидеть все их подробности и оценить скрупулезность работы и трудолюбие ее исполнителя. Назябшись и проголодавшись, но за то насмотревшись вдоволь на достопримечательности Всеяпонской выставки, добрались мы наконец по грязи и под дождем до наших оставленных в парке дженерикшей и покатили в длинный путь по бесконечным прямым улицам восвояси.
19 февраля.
День восшествия на престол Государя Императора наша морская семья в Иокогаме отпраздновала молебствием на судах. С утра, в честь нашего праздника, не только русские, но и все иностранные суда расцветились множеством флагов, а ровно в полдень со всех морских и береговых батарей загремели выстрелы торжественного салюта. Все суда окутались пороховым дымом, так что легко можно было вообразить себе морское сражение. Затем была у нас гонка гребных судов, на призы, собранные по подписке офицеров, а вечером на русских военных судах зажглась блестящая иллюминация с применением электрического освещения. Играла музыка, пели хоры матросских песенников, и хотя погода была пасмурная, но на рейде мелькало много фуне с любопытными, преимущественно японскими, пассажирами. В особенности сочувственно отнеслись к нашему празднику офицеры французского военного корвета.
20 февраля.
Сегодня на Иокогамском рейде и в самой Иокогаме опять праздник, да не только в Иокогаме, а и в Токио все дома, по крайней мере, на главных улицах, разукрасились флагами. Пошел узнать, что за причина такого торжества. Оказывается, Гавайский король приехал, король Калакауа I. Иокогамский дантист Гулик, бывший у него когда-то первым министром, встречал его на токийском дебаркадере, в своем отставном министерском мундире с плюмажем, а затем ехал в дженерикше впереди его кареты, и в заключение говорил ему в кирке приветственное слово.
21-го февраля.
День восшествия на престол Государя Императора наша морская семья в Иокогаме отпраздновала молебствием на судах. С утра, в честь нашего праздника, не только русские, но и все иностранные суда расцветились множеством флагов, а ровно в полдень со всех морских и береговых батарей загремели выстрелы торжественного салюта. Все суда окутались пороховым дымом, так что легко можно было вообразить себе морское сражение. Затем была у нас гонка гребных судов на призы, собранные по подписке офицеров, а вечером на русских военных судах зажглась блестящая иллюминация с применением электрического освещения. Играла музыка, пели хоры матросских песенников, и хотя погода была пасмурная, но на рейде мелькало много фуне с любопытными, преимущественно японскими, пассажирами. И особенно сочувственно отнеслись к нашему празднику офицеры французского военного корвета.
22-го февраля.
Сегодня на Иокогамском рейде и в самой Иокогаме опять праздник, да и не только в Иокогаме, а и в Токио все дома, по крайней мере на главных улицах, разукрасились флагами. Пошел узнать, что за причина такого торжества. Оказывается, Гавайский король приехал, король Калакауа I. Иокогамский дантист Гулик, бывший у него когда-то первым министром, встречал его на токийском дебаркадере, в своем отставном министерском мундире с и плюмажем, и затем ехал в дженерикше впереди его кареты и в заключение говорил ему в кирке приветственные слова.
24-го февраля.
Большой парад войск в честь короля Калакауа. Присутствовал сам микадо. При этом королю были представлены все чины дипломатического корпуса. Самый парад ничем не отличался от предшедшего, уже описанного мною, все шло как следует, и даже лошади в горной батарее под вторым орудием, по обыкновению, стали бить и разносить фронт. ‘Кажинный раз на эфтом самом месте!’ невольно вспомнились мне при этом слова одного из типичных рассказов И. Ф. Горбунова. Нового было тут разве один дантист Гулик, необыкновенно довольный своей ролью ‘близкого к королю человека’ и своим плюмажем, который, однако, все ж-таки не мог перещеголять ‘пакольшицкой шляпы’ американского консула.
Король Калавауа, на вид, человек лет тридцати двух или около того, среднего роста и хорошего сложения. Лицо бронзово-смуглое, борода, усы и волосы на голове совершенно черные и курчавые, большие выразительно-добрые глаза, приветливая улыбка, костюм военный, черный мундир с золотыми французскими эполетами, на груди звезда гавайского ордена. В общем, наружность и манеры его производят довольно симпатичное впечатление. Говорят, что беседуя на днях с микадо, он горячо и убедительно доказывал ему необходимость для Японии принятия христианства, коль скоро она уже бесповоротно решилась вступить на путь европейской цивилизации.
27-го февраля.
Вчера я простился с Токио и с семейством К. В. Струве, от всей души поблагодарив его за то радушное гостеприимство и доброе расположение, которыми пользовался столько времени в доме русского посольства. Вчера приезжали на ‘Африку’ проститься с бароном Штакельбергом и офицерами адмиралы Еномото, Кавамута и Накамута и посланники германский и австрийский, а сегодня с тою же целью посетил нас К. В. Струве с бароном Розеном и А. А. Пеликан, наш иокогамский консул. Завтра утром уходим, да оно, пожалуй, и хорошо, потому что здесь уже третьи сутки идет непрерывный холодный дождь, и зарядил он, кажется, надолго…

Нагойе

Уход с Иокогамского рейда. — В океане. — Залив в Овари. — Обедница на крейсере. — В бухте Мия. — Гидротехнические сооружения. — Пристань. — В ожидании дженерикшей, — Город в Нагойе. — Улица Хон-чо. — Кустарно-промышленный характер города. — Яги-бабы. — Английские влияния. — Отель ‘Прогресс’ и его устройство. — Дворик и садик. — Столовая зала. — Визит местных властей. — Тип новых японских чиновников. — Замок Оариджо и его исторические и художественные достопримечательности. — Башня Теней. — Вид с нее на город и окрестности. — Учительский институт и мужская гимназия. — Ткацкая школа для девушек. — Ткацкие и фарфоровые фабрики. — Рисовальщики и процесс разрисовки фарфора. — Киотская и Гоксаевская традиции живописи. — Сигаси-Хонгандзи. — Аачи-Хаку-Бупукан, музей Оварийской провинции. — Обед, данный нам местными властями. — Нагойские гейки. — Концерт на барабанах. — Проводы. — Отплытие из Нагойе и Тоба. — Роковая телеграмма.

28-го февраля.
В девять часов утра крейсер ‘Африка’, под флагом контр-адмирала барона Штакельберга, снялся с якоря на Иокогамском рейде и пошел в залив Овари, с целью посетить еще не открытые для европейцев японские внутренние порты Нагойе и Тоба, на что адмиралу было дано от японского правительства особое разрешение.
День серенький, почти безветренный, и погода сырая. Но в начале первого часа дня, когда мы уже миновали маяк Тсуруга-саки, над горами покидаемых берегов несколько прояснело, так что их силуэты открылись перед нами довольно отчетливо и засверкали под лучами незримого для нас солнца. Особенно красиво выступали на этих горах излучистые жилы снега, который лежал только на кряжах и ребрах вершин, оставляя по сторонам темные, буровато-синие пятна падей и расселин. Горы от контраста этих затененных пятен с белыми сверкающими жилами казались нам как бы прозрачными, насквозь светящимися массами горного хрусталя и опала. Классическая Фудзияма на некоторое время тоже показала из-за дымки легкого тумана свою серебряную вершину, подавляя своею высотой и громадностью все остальные горы.
В семь часов вечера, обогнув в двух милях маяк ‘Rock island’, взяли курс на SW 80®, а в половине десятого открылся в 8 1/2 милях от нас маяк Омаи-саки. Было довольно прохладно, но со вступлением в океан вдруг значительно потеплело. Это мы пошли теплым потоком Куро-Сиво, японским Гольфстримом, и наслаждались мягкостью и теплотой воздуха, каких давно уже не испытывали. Ветер был нам попутный. Небо прояснилось. Полная луна серебрила океанские волны и тускло озаряла очертания неровных берегов, тянувшихся справа. Хорошо быть в море в такую погоду. Тихо в воздухе, тихо на водах, тихо на палубе… Команда после вчерашней молитвы, пропетой хором, отпущена на покой. Стекольчатые рамы широкого люка кают-компании приподняты, там, внутри, ярко освещено, и несутся оттуда по морю звуки пианино, пение и говор…
С рассветом нам предстоит проходить узкий вход в залив Овари, между скалистыми островками и камнями, и так как описи этих внутренних японских берегов еще не существует, то у нас заблаговременно озаботились пригласить двух сведущих лоцманов, японца Сайкиси и американца Флетчера, специально знающих эту местность. Оба они еще в Иокогаме явились на крейсер вместе с переводчиком Нарсэ, молодым человеком, который, не выезжая из Японии, очень порядочно изучил русский язык и письмо, благодаря Токийской школе языкознания. Дед этого молодого человека, при правительстве сегунов, был министром финансов, отец — начальником артиллерии, а сам он теперь только бедный трудящийся юноша, так как при перемене правительства состояние его отца было конфисковано. Впрочем, он ни на что не ропщет, никого не порицает и вполне мирится со своею скромною долей. Американец Флетчер — типичная, коренастая, закаленная в океанских штормах фигура с целою шапкой серебряно-седых кудрей, нависшими бровями и усами, что придает ему некоторое сходство с головой Ермолова32. Рука у него тоже типичная: большая, мускулисто-жилистая, волосатая, твердая рука. Человек этот и вырос и состарился в море. Японец Сайкичи — самый обыкновенный, ходячий тип этих стран — вечно на палубе и вечно с непокрытою головой, в легоньком киримончике, какая бы ни была тут погода, с добрым и вдумчивым взглядом, заботливо устремленным в горизонт моря. Такова на сей раз наша ‘посторонняя публика’, наши случайные, но вполне необходимые спутники.
1-го марта.
Перед рассветом, в 40 минут шестого открылся маяк Мороко-саки (тоба), вследствие чего взят курс на NW 24®, на мыс Ирокосаки. С переменой курса, засвежевший ветер задул нам в борт, что сразу же вызвало на некоторое время порядочную качку. Посыпались с полок тетрадки, книги, щетки, гребенки, разные вещи, захлопали незапертые двери, закачались фотографии на каютных ‘переборках’, то есть стенках, раздался зычный распорядительный голос старшего офицера, задребезжали туалетные скляночки, графины и стаканы, а в буфете посуда. Но это все явления, давно уже знакомые, ничего особенного в себе не заключающие, кроме того разве, что имеют свойство раньше срока будить офицеров и задавать экстренный ‘аврал’ (общую работу) вестовым, которые тотчас же кидаются водворять в каютах внезапно нарушенный порядок. В половине восьмого, пройдя узкое место входа, мимо нескольких скалистых, кое-где с реденьким лесом и вполне пустынных островков, мы вступили в залив Овари, и качка вдруг прекратилась. Как началась она внезапно, так внезапно и кончилась, безо всякой постепенности.
К семи часам уже вполне рассвело, но даль была покрыта белесоватою мглою, сквозь которую лишь кое-где, местами, различал глаз, да и то с трудом, неясные очертания каких-то вершин и горных кряжей. Небо сплошь заволоклось одноцветною серою тучей, обещавшею нам долгий и скучный, совсем осенний дождик. Широкий залив был покоен и слегка подернут самою незначительною рябью, среди которой, впереди и несколько влево от нас, резко выделялось из общего серо-стального фона воды особое водное пространство, совершенно гладкое, как стекло, определенно очерченное и матово серебристое. В разных направлениях растекались из него такие же гладкие серебристые жилы. Совсем будто озеро с ручейками. Это, говорят, особые течения в Оварийском заливе.
Справа, в расстоянии около двух миль, довольно явственно выступал берег, местами бело-песчаный, местами буро-красноватый и лесистый, и серело на нем несколько рыбачьих деревушек. Под этим берегом, в одном направлении с нами, дымил японский пассажирский пароходик. Там и сям, вразброд по всему пространству залива, виделись паруса рыбачьих лодок и мелькали ряды движущихся крестиков и точек: то были стаи диких уток, тянувших в разных направлениях над водой. На первый взгляд вся эта местность и ее природа, благодаря ненастному туману, не обещали ничего привлекательного и казались вполне под стать господствовавшей над нею серенькой осенней погоде.
День был воскресный: поэтому в десять часов утра подняли молитвенный флаг (красный крест на белом поле) и ударили сбор на молитву. На ‘Африке’ богослужение отправляется без священника перед судовою иконой Спаса Нерукотворного, которая помещается в жилой матросской палубе. Артиллерийский ‘содержатель’ читает по Требнику за дьячка, а несколько офицеров и гардемаринов составляют стройный, хорошо спевшийся хор, и все богослужение ограничивается одною, так называемою, обедницей, при которой присутствуют вся свободная от вахты команда и офицеры в вицмундирной форме. Через полчаса обедница наша кончилась, а двадцать минут спустя, крейсер взял курс в бухту Мия (NOTN) и уменьшил ход до 48 оборотов. С обоих бортов начали бросать лоты, и в одиннадцать часов дали машине самый тихий ход. Между тем команде просвистали ‘к вину’, роздали по чарке и затем спустили ее в жилую палубу обедать. В половине первого, придя в бухту Мия, остановили машину и отдали правый якорь на глубине пяти сажень, при жидко-илистом грунте. Впрочем, лоцман сказывал, что можно было бы свободно пройти вперед еще мили на две, хотя киль и касался бы под конец глубокого слоя жидкого ила, но мы предпочли остановиться на чистой глубине, в шести милях от берега. Весь переход в 223 3/4 мили совершен в 27 часов, шли неполными парами, делая средним числом по девяти узлов {Maximum 9 1/3, minimum ночью 6 узлов.}.
Едва стали на якорь, как пошел мелкий, частый, холодный дождь. Окрестности окончательно скрылись из виду, и даже ближайшие к нам паруса японских лодок пропали за дождевым пряслом. Но вельбот для адмирала и паровой катер для офицеров были уже спущены. Мы спешно изготовились к съезду на берег и переоделись в статское платье. Вернемся не ранее как послезавтра, поэтому берем с собою белье, сигары, хлеб — из опасения, что последнего может и не найтись в чисто-японском городе, берем и несколько бутылок вина, в предположении, что в Нагойе по части напитков, кроме саки, ничего не имеется, берем, наконец, и адмиральского повара японца Федора, маракующего кое-что по-русски, ибо, хотя японский стол и очень гастрономичен по-своему, но — увы! — не по нашему вкусу. Заботит только одно: каково-то и на чем-то спать придется, так как в японском заурядном обиходе нет ни кроватей, ни кушеток, ни чего-либо иного, пригодного в европейском смысле для сна, вовсе не существует. Впрочем, старый Флетчер уверяет, что мы найдем в Нагойе гостиницу очень удобную, где даже готовят по-европейски. Это очень утешительно: тем не менее, японец Федор все-таки сочтен человеком далеко не лишним в предстоящей нам экспедиции. Город, говорят, славится своим фарфором, фаланью и красивыми женщинами. Посмотрим.
Паровой катер взял адмиральский вельбот на буксир, и мы отвалили от борта. Старый Флетчер забрался в носовую часть катера, стал во весь рост на банк и, не взглянув даже на компас, безмолвным жестом указал должное направление рулевому. Во все продолжение этого переезда его коренастая, своеобразно-красивая фигура, с расставленными ногами, с сигарой в зубах и время от времени указующим жестом высилась на носу катера.
Не успели мы отвалить, как досадный дождик припустил еще сильнее. Впереди ничего не видно: поверхность залива, берег и небо, все это слилось в неопределенной массе дождя и тумана. На расстоянии одной мили ‘Африка’ уже стала казаться нам бледным призраком судна, а спустя еще несколько времени и вовсе исчезла. Плавание наше длилось около полутора часов. Подходя к устью реки, увидели две японские шхуны и семнадцать мореходных фуне (вроде джонок), довольно широко расположившихся на рейде, и в то же время с обеих сторон обозначились берега. Левый берег на несколько верст шел совершенно ровной полосой, возвышаясь сажени на три над водною поверхностью, из-за верхней его черты в трех-четырех местах торчало несколько кровель, правильность этой как бы нивелированной черты невольно остановила на себе мое внимание. Флетчер объяснил, что это плотина, сооруженная для защиты низменного побережья от наводнений, и полоса земли, находящаяся за нею, прямо, отвоевана жителями у моря: она употреблена ими под рисовые поля.
— Японцы, — прибавил он, — не останавливаются ни перед какими трудностями работы, сколь бы ни была она громадна, лишь бы видели в том пользу.
С правой стороны, начиная от рейда, где стояли фуне, и вплоть до берега шел длинный ряд высоких шестов, и вдоль его виднелась из-под воды искусственно сложенная гряда камней, ограждающая фарватер от наносных мелей. Порт сам по себе, казалось бы, совсем ничтожный, мелкий, неудобный, но какую заботливость о всяком государственном и общественном добре выказывают все эти сооружения! То ли у нас?.. Японцы не оставляют втуне ничего, что может приносить им какую-либо пользу и удобства, и это вы замечаете как принцип, практически проводимый в жизнь везде и во всем, начиная с мелких единоличных нужд поселянина и до государственных потребностей первостепенного значения. Эта-то знаменательная черта и заставляет верить в великую будущность Японии, нужды нет, что теперь ее чуть не до банкротства довели реформы и европейские цивилизаторы. Крепкая народная закваска в конце концов ее выручит.
Наконец мы подошли к пристани, очень прочно сложенной из дикого камня. Здесь уже разгружался пассажирский пароход, усмотренный во время пути в Оварийском заливе. Каменная набережная окаймляла берег и ковш, устроенный по правую сторону от пристани, выдающейся в виде широкого мола, десятка на три саженей вперед, в устье. Вдоль набережной стоял ряд деревянных, большею частью двухэтажных домиков японского характера. Нижние этажи, как всегда, заняты открытыми снаружи харчевнями, чайными и лавочками с качающимися по ветру деревянными вывесками и большими бумажными фонарями, а в верхних, из-за решетчатых балкончиков, галереек и раздвижных стен виднелись женские головки, с видимым любопытством наблюдавшие неожиданный приезд неведомых им иностранцев. Несколько флагов, испещренных японскими литерами, по обыкновению качались на длинных бамбуковых шестах над кровлями, и несколько пестрых бумажных змеев, тоже по обыкновению, высоко взвивались и плавали в воздухе. При повороте с пристани на набережную, на самом берегу сложен из камня, в виде усеченной четырехсторонней пирамиды, небольшой, но возвышенный фундамент с каменною же лесенкой, и на нем стоит старенькая деревянная часовня с каким-то разным деревянным истуканом внутри, за решеткой, похоже как и у нас в России и Польше, где тоже у пристаней и на паромных переправах через большие реки можно встретить деревянные часовенки, и мотаются на них такие же лоскутки и тряпочки, выцветшие от дождей, пыли и солнца, и такие же прибиты у дверей деревянные копилки со скважинкой в крышке для опускания доброхотной копейки.
Чуть сошли мы на берег, как пристань наполнилась любопытным людом, который, словно тараканы, из разных закоулков, щелей и лавчонок повысыпал сюда, привлеченный нашим приездом. Тут были рыбаки и лодочники в соломенных бурках, носильщики и поденщики почти голые, торгаши с какими-то съедобными товарами на лотках, бабы, ребятишки и даже несколько разряженных девушек, большая часть этой публики, защищаясь от дождя, распустила над собою широкие зонтики из непромокаемой, промасленной бумаги. Здесь же адмирала встретили двое полицейских в своей новой ‘американской форме’. У одного из них болталась при бедре сабля в стальных ножнах, что указывало на его чиновничье достоинство, другой же, околоточный-хожалый, держал в руке за ремешок коротенький толстый жезл, попросту сказать скалку, как знак своей должности. Оба они препроводили нас в один из ближайших чайных домов, прося обождать под его навесом, пока хожалый побежит распорядиться насчет дженерикшей. Едва вступили мы под гостеприимный навес чайной, как услужливые незаны не замедлили предстать перед нами с обычными приседаниями и поклонами, держа в руках круглые лакированные подносики с миниатюрными чашечками, до половины налитыми слабым, бледно-зеленоватым настоем японского чая. От такого приветственного угощения, как известно, нельзя отказаться, и мы выпили по глотку, положив на поднос сколько-то мелких денег. Через пять минут полицейский нагнал к нам более десятка дженерикшей, причем между курамами поднялся неизбежный гам переговоров, толков и споров, кому везти и кто имеет на это более права, как ранее прибежавший. Но в конце концов все они остались довольны, потому что если кому не хватило пассажира, тому наложили вещей, и вот мы тронулись целою вереницей, один вслед за другим, образовав длинный поезд, которому предшествовала дженерикша, вмещавшая в себе полицейского чиновника с саблей, а в замке следовала другая, в которой восседал околоточный-хожалый с жезлом.
С набережной мы свернули налево и поехали по длинной-предлинной улице, которой, казалось, и конца не будет. Везли нас по ней не менее полутора часов, и хорошо еще, что она шоссирована. Ряд телеграфных столбов с восьмью проволоками терялся в бесконечной перспективе этой улицы, называемой Хончо, она здесь главная. Сначала по бокам ее тянулся непрерывный ряд низеньких домишек крытых соломой, иногда обмазанных глиной, иногда просто дощатых и населенных бедным людом составляющим обычный контингент всех предместий в Японии, как и во всем мире, но здесь каждый такой домишко непременно является и лавочкой, где идет торговля свежею и вяленою рыбой, седобными ракушками, каракатицами и акульим мясом, которым не брезгают японские бедняки. В других лавчонках продают фрукты и овощи, какую-нибудь чудовищно раздувшуюся тыкву или белую редьку в целый аршин длиною, в третьих — циновки, веревки, дождевые плащи из листьев бамбука или рисовой соломы, деревянную и соломенную обувь, далее — свечи из растительного воска, бумажные фонари и зонтики, старое платье, домашнюю утварь, далее — какой-то хлам, а какой именно и не разберешь в наваленной куче. Вперемежку с подобными лавчонками ютятся разные ремесленные, увеселительные и торговые заведения. Вот, например, цирюльня, которую сразу узнаешь по увеличенным вдесятеро против натуральной величины картонным подкладкам под дамские придворные шиньоны, да по пучкам волос и женских кос развевающихся по ветру над входом, вместо вывески. Вот харчевни и чайные с пунцовыми и белыми фонарями разной формы, которые гласят своими надписями о прелестях и дешевизне этих гостеприимных заведений. Вот меняльные лавки, над которыми болтается на бамбучине деревянный кружок с квадратною дырочкой в середине, изображающий в огромном виде мельчайшую монетку рин. Вот маленький убогий театрик, всего в три шага шириной, где пляшут марионетки и разыгрывают жестокие драмы вырезанные из картона и раскрашенные герои, а по вечерам иногда показываются китайские тени. Зрители толпятся на улице и платят за зрелище по грошам, сколько кому вздумается. Тут же, в ряду с названными заведениями, теснятся столярные, жестяноиздельные, бронзовые, токарные, портняжные и разные иные мастерские. Все это торгует, работает, ест, пьет, курит и отдыхает, словом, живет — на улице, на глазах у всех, нараспашку.
Иногда однообразная линия этих черных и серых домишек прерывалась священным тори, за которым в перспективе, среди палисадника, виднелся фронтон маленькой кумирни или синтоской миа. Иногда узкий переулок уходил в ту или другую сторону, открывая ряды таких же убогих домишек и садиков, где пальма-латания, фантастически искривленная, суковатая японская сосна или затейливо подрезанная туя, нарядная камелия в цвету да гибкий бамбук — эти вечно зеленыя дети Японии — красиво разнообразят собою серый тон построек, который без них был бы уже слишком скучен.
Версты три тянулось вдоль Хончо это предместье, но затем дома и лавки пошли побогаче, понаряднее, и чем дальше тем лучше. Между домами стали попадаться каменные и глинобитные с темно-серыми кафельными стенами, выложенными в косую клетку между выпуклыми узкими полосами белой штукатурки. Солома на крышах заменилась гонтом или серою черепицей, с узорчатыми карнизами, гребнем и наугольниками. Из-за дощатых забориков выглядывали опять-таки затейливо подстриженные туи, шарообразно округленные померанцы с дозревающими плодами и иные деревья. Но и здесь точно также в нижних этажах исключительно господствует торгово-промышленный характер. Между ремесленными заведениями преобладают столярные, токарно-резные и бондарные мастерские, где производится всевозможная общеупотребительная в Японии мебель и домашняя деревянная утварь: низенькие столики и шкафчики, поставцы и этажерки, миски, подносики, бадейки и ведра, помпы, насосы, дженерикши, домашние алтари и божницы, последних в особенности много и, вероятно, здешние токари и резчики снабжают ими не один лишь город Нагойе. Резная и токарная работа этих божниц, замечательно тонкая и тщательная, нередко поражает своею артистичностью и виртуозностью в отделке мельчайших деталей. Каждая божница — это в своем роде очень красивое, цельное, законченно-художественное произведение. Тут же режутся из дерева и выставляются для продажи позолоченные статуэтки Будды восседающего на лотосе, Авани попирающей главу дракона и прочих святых буддийского пантеона.
Ни фарфоровых изделий, ни фалани, ни красивых женщин, ни вообще всего о чем нам наговорили заранее мы на первый раз здесь не встретили. Напротив, женщины, например, попадались все пребезобразные, с гладко выбритыми бровями, вычерненными зубами и выкрашенными в какую-то бурую краску губами, вследствие чего рот у них казался просто черною дырой, и все лицо принимало старушечье выражение, словно бы наша мифическая баба-яга или ведьма выступает вам на встречу. Таким образом уродуют себя женщины замужние, и я уже раньше говорил что это делается из принципа, освященного древним обычаем, в доказательство своей любви к мужу и решимости посвятить всю жизнь только домашним семейным обязанностям. В провинции обычай этот пока еще держится крепко, и даже некоторые девушки, уже не знаю в силу чего, нередко покрывают зубы чернетью.
Добрых верст пять, а, пожалуй, и больше отмахали наши курума по Хончо, прежде чем добрались до широкого перекрестка, образуемого поперечной улицей. Здесь уже пахнуло европейщиной, но не так, как в Европе, а той особенной, своеобразной европейщиной, которая, вместе с английскими вывесками, верандами, баррумами, оффисами и прочим, составляет неизбежную принадлежность всех городов Востока, где лишь завелся ‘на расплод’ хоть один англичанин. В Нагойе англичан пока еще нет и духу, но английское влияние уже заметно сказывается: на зданиях телеграфной станции, почты, полиции, школ и прочих официальных учреждений ‘прогрессивного’ характера непременно тычутся в глаза над главными входами англо-японские вывески и притом так, что английская надпись занимает первое место, кидается вам в глаза прежде всего остального, сама, так сказать, кричит о себе, а надпись японская скромно ютится под ней, начертанная мелкими литерами, да еще в горизонтальном порядке вместо вертикального. Все официальные здания в Нагойе построены уже на европейский или, точнее, англо-колониальный лад, и таких зданий на поперечной улице несколько. Я не добился, как ее название, но это, бесспорно, лучшая улица в Нагойе. Это даже не улица, а целый проспект, весьма широкий, отлично шоссированный, обсаженный с обоих тротуаров рядами деревьев, образующих бульвары и замыкаемый с одного конца затейливым зданием губернских присутственных мест и губернаторского дома, тоже в англо-колониальном стиле.
Перед зданием полиции мы на минуту остановились. Адмирал, желая сделать визит губернатору, просил указать, где он живет, но вышедший чиновник объяснил, что губернатора в настоящее время в городе нет, — уехал-де по служебным надобностям внутри своей провинции, а что вице-губернатор сейчас сам прибудет с визитом к адмиралу.
Снова сели мы в свои дженерикши и свернули с бульварного проспекта в одну из боковых улиц, параллельных Хончо, где опять пахнуло на нас японским миром, не подкрашенным никакой европейщиной.
Но нет, она уже проникла отчасти и в этот закоулок.
Останавливаются наши курума перед раздвижной дверью одного японского домика, которого и не отличишь от длинного ряда остальных, точно таких же, домишек, — и соскочивший с дженерикши полицейский объявляет через переводчика: ‘Здесь!’
— Что такое ‘здесь’?
— Приехали.
— Куда приехали?
— В гостиницу.
Слава Богу, наконец-то!.. Любопытно, что за гостиницы в Японии. Выхожу из дженерикши, поднимаю глаза на вход, и что же? — Над входом вывеска, на вывеске, разумеется, надпись, но не по-японски, а латинскими литерами, хотя кроме японцев здесь никто не бывает, если не считать редкостных гостей чужестранцев, какими, например, были мы в ту минуту, а года за два до нас американцы. Читаю: ‘Отель ‘Прогресс’. — Тьфу ты прах! Только этого не доставало. — ‘Отель ‘Прогресс’ в Японии, в Нагойе, в провинциальной глуши, рядом с телеграфным офисом, ‘Почтофисом’ и прочим. Но курьезным показалось мне не столько самое содержание надписи, сколько то, что она сделана по-французски. Французский язык, сравнительно с английским, немецким и даже русским, составляет в Японии такую редкость, что недавно в Иокогаме учредилось общество с целью распространения французского языка между японцами, причем бельгийский посланник, на торжественном обеде по случаю открытия этого общества, произнес целый спич в стихах, где выразил, что французский язык с успехом служит Богу, отечеству, народу, свободе, прогрессу, науке, поэзии и прекрасным женщинам (последним в особенности), а потому должен служить и Японии.
Посмотрим, однако, что это за ‘Отель ‘Прогресс’.
Переступили порог и входим в нечто вроде сеней или сарайчика с земляным полом. Прямо против входа стенка, которая направо заворачивает в узкий коридор, в этой стенке квадратное окно с матовым стеклом. Стекло, да еще матовое, да еще с узором — это действительно прогресс для Японии, где вместо стекол употребляют в окнах тонкую пропускную бумагу. Перед этим окошком, на вделанном в стенку узеньким постаментиком, утверждены резные деревянные фигурки домашних божков и духов покровителей странствующих и путешествующих. Один божок изображается едущим на кляче, другой подгоняет клячу веткой, а третий путешествует сзади пешком, с посохом в руке, согнувшись под тяжестью своей котомки. Перед этой группой, в виде жертвенного приношения, положена свежая веточка цветущей камелии. Налево от входа сделана приступка, а над нею большой и широкий досчатый помост, который фута на два возвышается над земляным полом и сплошь затянут сверху мягкими и, как всегда замечательно чистыми, циновками. Около приступки, на земле, валялось более десятка разных туфель, башмаков, сандалий и вообще деревянной и соломенной обуви, между которою я обратил внимание на невиданные еще мною калоши (гета) в форме башмачного носка из промасленного и потому непромокаемого картона, приколоченного к деревянной сандалии. Хотим всходить на помост. — ‘Нет, — говорят, — нельзя: снимайте прежде сапоги’.
— Но как же, однако, и где? Неужели в этих мокрых сенях?
— Здесь, — говорят, — на то и приступка.
— Но здесь грязно, сыро, холодно…
— Как угодно, а в сапогах нельзя.
Делать нечего. Вспомнив пословицу, что в чужой монастырь со своим уставом не входят, уселись мы на досчатый помост и кое-как стянули с себя сапоги, насырелые от дождя и уличной слякоти. Предлагают надеть чистые, новенькие соломенные сандалии (зори) на выбор, какие угодно, объясняя, что в них будет мягче ходить. Я попытался было сделать это, но не тут-то было! Носить их не так легко, как кажется. Наши европейские чулки к такой обуви не подходят, тут нужны японские, у которых большой палец, как в наших рукавицах, отделяется от прочих. Но кроме особых чулок, нужен еще и особый навык, а то с непривычки мне стало так жестоко жать и натирать плетешками пальцы, что через пять минут пришлось бросить зори и ходить в одних тонких чулках по холодным доскам наружных галереек.
Из сеней гостиницы один вход ведет в комнату, где устроен общий склад всякого хозяйственного скарба, кроме кухонных принадлежностей. Тут в одном углу сложены толстые ватные одеяла, заменяющие постели, в другом — какие-то сундучки, шкатулки и корзинки, в третьем — комнатные фонари, ночники и длинные деревянные подсвечники со шпильками, на которые насаживаются свечи из растительного воска. На полках расставлены подушки. Да, именно расставлены, а не разложены, потому что в Японии вместо подушки, как я уже говорил однажды, употребляется макура, особый деревянный прибор, с виду похожий на стереоскоп. Но здесь и макуры отличалась особенною народностью: один из них были покрыты красным или черным лаком, другие расписаны золотыми узорами и картинками, а сбоку от них имелся даже выдвижной ящичек, куда, если угодно, можно прятать на ночь кольца, деньги, часы или излишние принадлежности женского головного убора, вроде черепаховых шпилек и гребенок.
Другой проход из сеней, мимо этой кладовой или скарбовой, ведет в отдельные комнатки для приезжающих и в верхний этаж, а с третьей стороны находится проход в кухню, закрытый кубово-синей холщевой занавеской, на которой белой нитью вытканы какие-то слова и символические знаки. Занавесь эта не сплошная, как у нас, а разделена на четыре отдельные полотнища, шириной каждое не более полуаршина.
Кухня — чуть ли не самая интересная часть японского дома. Это обширная комната с земляным полом. Приподнятый досчатый помост проложен только вдоль двух смежных стен и притом с одной стороны значительно шире, чем с другой. У остальных двух стен помещаются очаги, сложенные из кирпичей, иногда из диких камней, иногда из того и другого вместе. На одном из очагов жарят, пекут и варят, на другом всегда кипит в большом бронзовом чайнике или котле вода для заварки чая. Но в ‘гостинице Прогресса’ прогресс сказался и в кухне. Здесь первобытные очаги уже заменены обыкновенными европейскими чугунными плитами, более удобными, чтобы варить суп и жарить бифштексы. А бифштекс, надо заметить, принадлежит к проявлениям прогресса, так как японцы, ценя в рогатом скоте рабочую силу, необходимую им и для разминания рисовых полей, и до сих пор еще в большинстве не употребляют в пишу мяса, хотя на это нет прямого запрещения ни в их гражданских, ни в духовных законах. Посредине кухни стоит на высоких ножках (высокие ножки тоже прогресс) довольно большой круглый стол, на котором обыкновенно производятся все подготовительные действия японской стряпни: здесь крошится зелень, шелушится лук, чистится рыба, ощипываются куры. В той части кухни, где находится дощатый помост, от пола и почти до потолка установлены деревянные полки с боковыми стенками, совершенно такие же, какие бывают у нас для книг, только немного глубже. Здесь хранятся все кухонные и столовые принадлежности, котелки, сковороды, деревянные лаковые чашки и миски, фаянсовые и расписные блюда, фарфоровые бутылочки для саки и чашечки для чая, маленькие, почти игрушечные столики-коротконожки (таборо), лаковые подносы и прочее. Фарфоровые вещи преимущественно с синим, а лаковые с золотым рисунком. Кроме большого складного фонаря из рыбьих пузырей, который по вечерам подвешивается к потолку по середине комнаты, висит еще над очагом на стене светец с гнотиком вроде малороссийского каганца, наливаемый маслом. Впрочем, в последнее время керосин сильно начинает входить в Японии во всеобщее употребление и, вследствие неосторожности и неуменья обращаться с ним, служит причиной большей части пожаров, которые, при здешних удобосгораемых постройках, и без того были часты, а с введением керосина еще значительно усилились. Поэтому, ночуя в японском доме, никогда нельзя быть уверенным, что проснешься утром таким же, как и лег, а не сгоришь как-нибудь во время сна ночью.
Из кухни есть выход на крытую сверху деревянную галерейку, окружающую небольшой внутренний дворик, который, как я уже говорил, является необходимою принадлежностью каждого японского дома, от дворца до хижины. Эти дворики — одно из самых характерных произведений японского домостроительства, хотя первоначально они и были заимствованы из Китая. На устройстве внутреннего дворика сосредоточиваются весь вкус, все заботы и попечения об изящной стороне домашней жизни. Тут, иногда на пространстве одной сажени, а то и меньше, сосредоточено все, что может тешить глаз и ласкать чувство прекрасного. В каждом внутреннем дворике вы непременно найдете маленький бассейн, выложенный цементом или диким камнем, из расселин которого наползают на поверхность кристально чистой воды красивые водяные растения, лилии и лотос. Прелестно уродливые, радужные и золотые рыбки разгуливают в этом своеобразном аквариуме. Иногда маленький краб выглядывает из-под камней, иногда черепашка взберется на карниз погреться на солнышке, а цикада-кузнечик, посаженный в миниатюрную клеточку подвешенную к какой-нибудь ветке, каждый вечер, когда вокруг зажгутся пунцовые фонари, оглашает весь дворик своим неумолкаемым стрекотаньем. Нередко ему вторят, на ветках же, маленькие стеклянные колокольчики, к языкам которых подвязаны бумажные ленты: ветерок колеблет эти ленты, и колокольчики начинают тихий мелодический перезвон. Через бассейн, из одной половины дома в другую, перекинут, в виде полукруглой арки, легкий мостик из палочек бамбука или другого красивого дерева, украшенный иногда очень изящно точеными, либо резными перильцами. Все остальное пространство дворика засажено камелиями и азалиями, латаниями и саговыми пальмочками, померанцевыми, сливовыми и другими фруктовыми и хвойными деревцами и кустарниками дающими или красивый, или ароматичный цвет. Там и сям по этому садику расставлены фарфоровые вазоны с более редкими и почему-либо замечательными растениями. Тут же, между кустами, где-нибудь из углов непременно торчит несколько диких камней опутанных побегами разных вьюнков и один или два фонарика высеченные из камня же в виде грибков или небольших монументов. Иногда в тени из-под вечно зеленых ветвей таинственно выглядывает маленькая деревянная кумирня, и в ней прячется изображение домашнего божества, избранного хозяином в покровители дома и семейства. Тут же, неподалеку от кухни, стоит гранитная тумба в виде естественной глыбы, у которой верхушка сточена, и в ней выдолблен водоем всегда наполненный свежею водой для питья, ради чего на тумбу кладется и бамбуковый ковшичек с длинною ручкой, а для поддержания свежести и для некоторой красоты, в воду обыкновенно опускается несколько веточек цветущих камелий, которые меняются ежедневно вместе с водой. Но во многих случаях подобные водоемы или чаши наполняются проточною водой, проводимою к ним посредством бамбуковых труб из какого-нибудь родника. Вода изливается в чашу либо по желобку, либо особо устроенным фонтанчиком, а чтобы чаша не переполнялась, из нее проведены бамбуковые желоба к бассейну аквариуму, или же к оросительным садовым канавкам. Все это, в общем, носит какой-то игрушечный характер, словно бы все, это устроили очень милые, умные и способные дети.
Для умыванья и выливанья грязной воды имеется во внутреннем же дворике, но несколько поодаль (обыкновенно по другую сторону соединительной галерейки), бассейн, напоминающий своим видом древнегреческие саркофаги. Он высекается из цельного камня, а иногда бывает и бронзовый, или же делается наподобие камня искусственно, из особого цемента, который имеет свойство крепнуть со временем до степени плотности плитняка. Такие бассейны обыкновенно украшаются резными, рельефно высеченными надписями, а сделанные из цемента, кроме того, еще и вмуравленными в их наружные стенки фарфоровыми кафлями, на которых изображены разные синие рисунки. На дне бассейна всегда есть отверстие, соединенное с подземною сточною трубой. А чтобы вид нечистот не оскорблял глаз по природе чистоплотного японца, в бассейн обыкновенно вкладывается на два, на три вершка ниже верхнего края особая покрышка из бамбуковых равной величины палочек, пронизанных для связи между собою, с обоих концов тонкими прутьями. Мыльная вода стекает в узкие скважины, остающиеся между палочками и таким образом покрышка бассейна всегда остается в безукоризненно чистом виде. Для вытирания лица и рук тут же, около, на особой жердочке вешается цветное полотенце, большею частью голубое с каким-то белым литерным знаком посредине.
Кроме внутреннего дворика, при ‘Гостинице Прогресса’, как и при многих других домах, имеется еще особый сад. Подобные сады бывают разной величины, и в них соединено в больших размерах все, что вы можете встретить во внутреннем дворике, за исключением разве сточного саркофага. Одним из самых популярных садовых украшений, кроме диких, красиво навороченных камней и гранитных фонарей-монументов, являются подстриженные деревья и миниатюрная Фудзияма. В одном из наиболее любимых уголков сада насыпается конический курганчик, которому придают сходство с контурами знаменитой горы. Узенькая тропинка зигзагами или спиралью вьется по бокам кургана к его вершине, где обыкновенно помещается каменное изваяние какого-нибудь божка, или торчмя поставленная плита с высеченною надписью, то и другое непременно украшено зеленью разных цветущих кустарников. Деревянная или каменная скамья поставленная против изваяния служит обычным дополнением макушки кургана, скаты которого украшены дикими камнями, а иногда, кроме того, глыбами кораллов и большими раковинами. Из их расщелин вырываются на простор воздуха и света побеги всевозможных вьюнков, тюльпаны, лилии, пионы, растущие рядом с несколькими сортами хвойных кустарников. Фудзияма обыкновенно служит бельведером и любимейшим местом семейных отдохновений во время солнечного заката. Деревья в садах обыкновенно подстригаются, но не все, а лишь некоторых известных сортов. Так, например, ильм, клен, камфарное дерево, камелия, орех, оставляются на произвол природы и нередко достигают громадных размеров, бамбук же, акация и боярышник в изгородях, а померанцы, кипарисы и туи внутри садов, всегда подстригаются, причем кипарисам и туям придается форма цилиндров, усеченных конусов и башен, а померанцам — яйцеобразная, шаровидная и кубическая. Операция подстрижки производится с большим искусством, так что дерево с безукоризненною правильностью получает именно ту форму какую задумала придать ему фантазия садовника. Глядя на эти произведения японской культуры, можно предполагать что идея стриженых аллей и газонов французских садов XVIII века перешла в Европу если не из Японии, то вероятно из Китая, но все же европейским садоводам далеко в этом отношении до японских искусников. Впрочем, верх этого искусства вы познаете лишь когда увидите, что Японцы проделывают со своими соснами. Подпирая иные ветви шестами и распорками, а другие притягивая книзу железными цепями, они придают соснам самые прихотливые, причудливые, иногда фантастические формы, вследствие чего и получаются те искривленные, змеевидные, иногда в бараний рог завитые стволы, сучья и ветви, изображения которых мы встречаем на японских рисунках. Садовники переплетают и связывают между собою молодые веточки сосны, причем иные подстригут, иные вовсе обрежут, и глядишь, вся кривая сосенка усеяна у них отдельными зелеными шапками хвойных щепоточек, то в виде грибков, то в форме зонтиков, вееров, обручей и т. п. Тем же способом, с применением подстрижки, они придают можжевеловым кустам форму камней, столов и иногда употребляют их в качестве бордюра для садовых бассейнов, клумб и дорожек. Попадаются иногда хвойные кустарники в форме птиц (в особенности журавлей и уток) и иных животных, но это уже есть принадлежность более богатых садов, да и вообще с подобными формами встречаешься чаще в Китае чем в Японии. Кроме исчисленных диковинок, японские сады всегда бывают наполнены разными сортами таких (преимущественно фруктовых) деревьев которые дают пышный цвет ранее появления листьев. К таковым относятся японская вишня и японская слива, начинающие цвести еще в декабре, затем абрикос, персик, миндаль и другие, названия коих я не знаю и которые встретил здесь в первый раз в жизни. Еще задолго до непосредственного знакомства с Японией мне случалось читать и неоднократно слышать порицания китайским и японским садоводам за практикуемое ими насилие природы растений и за стремление совокупить на ничтожном клочке земли миниатюрные и потому якобы уродливые подражания природе в образе потоков, скал, озер и т. п. Что сказать на это? Разумеется, природа ненасилованная лучше, и я даже думаю что вряд ли какой народ во всей своей массе способен более Японцев чувствовать ее красоты: самая природа этой живописной страны невольно учит их понимать ее прекрасные стороны, невольно, так сказать, воспитывает в них чувство изящного. Но может быть именно потому-то Японец и стремится соединить окрест себя, в своем уголке, даже внутри своего дома, все что может сколько-нибудь, хотя в миниатюре, напоминать ему прелестную природу его родины. Не выражается ли скорее в этой миниатюрности его кропотливый, усидчиво-трудолюбивый и страстный к культуре характер? Японец так любит вид зелени, цветов и деревьев что не только изображает их на своих чашках и шкатулках, но не оставляет и в доме своем решительно ни одного клочка земли не занятой строениями без того чтобы не посадить на нем хотя веточку, из которой со временем вырастет целое дерево. Мы часто встречаем в японских домах какой-нибудь захолустный, второй или третий дворик, совсем глухой, не более как в полтора квадратные аршина величиной, и что же? На таком дворике, продравшись между деревянных крыш на свет Божий, вырастает целое дерево лавра или камелии, апельсинное или камфарное, а под ним, у корня, еще и маленький цветничок устроен, и проведена для орошения выложенная кирпичом канавка. Японец страстно любит зелень, тень, воду, и это понятно в таком климате. Относительно здешних садов скажу только что они в своем роде очень и очень красивы со всеми этими камнями, маленькими скалами, бассейнами, кумирнями и прочими своими украшениями. Все это очень оригинально, пожалуй очень курьезно, в особенности когда вы вдруг видите дуб или кедр как бы из страны Лилипутов или можжевельник свернутый в фигуру священного журавля, но в то же время это ‘уродство’ полно такой своеобразной прелести что смотришь-смотришь на него, и глаз оторвать не хочется.
Весь повседневный обиход домашней жизни совершается в трех, описанных выше, комнатах, то есть в кухне, скарбовой, которая почти всегда служит и семейною спальней, и в прихожей, заменяющей собою приемную и гостиную. Есть еще комната, посвященная домашнему алтарю, но она существует не для посторонних, это как бы святая святых домашнего очага, которую даже сами хозяева посещают только в случаях богомоления, потому-то и находится она всегда где-нибудь в стороне не на проходе. Так как прихожая служит и гостиной, то посреди нее на циновке всегда стоят: бронзовый хибач с тлеющими в золе углями, лаковый поднос с чайником и чашками и табакобон со всеми курительными принадлежностями. Вокруг хибача обыкновенно собираются все домашние, если не заняты каким-либо делом, а также посторонние посетители-гости. Опускаясь на колени, они садятся на пятки в общий кружок, греют над хибачем руки, пьют чай и саки, закусывают рисовыми сластями, болтают и курят, беспрестанно набивая табаком свои крохотные кизеру и после одной или двух затяжек, вытряхивая из них золу, так что в японском кружке только и слышишь пощелкивание чубучков о края пепельницы. Курят все, и мужчины, и женщины, а нередко и маленькие дети.
Все описанные принадлежности японского обихода сполна имелись и в занятом нами ‘отеле Прогресса’. Но наибольший прогресс его выразился в обстановке столовой залы, помещающейся в верхнем этаже. Это собственно не комната, а большая с двух сторон открытая веранда с видом на соседние крыши и в особый сад, принадлежащий тому же дому. На зиму две смежные открытые стороны веранды закрываются раздвижными рамами, в переплеты которых вставлены стекла (большой прогресс), а снаружи, в виде балкончика их огибает особая крытая галерейка. В этой столовой пол застлан уже не циновками, а ковром, и стоит посредине ее большой стол под коленкоровою скатертью, вокруг него дюжина европейских стульев, а на столе фарфоровые вазы с цветущими прутьями персика и ветвями камелий. С потолка спускается европейская лампа, на стенах какие-то литографии с английскими подписями, в углу прибита вешалка с кабаньими клыками вместо деревянных колышков. Столовый прибор устроен также на европейский лад, даже салфетки есть, хотя и коленкоровые и притом очень маленькие. Стаканы и шкалики (вместо рюмок) хотя и несуразные, но стеклянные, ножи и вилки, хотя и не совсем такие, как у нас, неудобные, но по нужде годные к употреблению. Тарелки. Вот уж чего не ожидали! — Представьте себе, в этой стране великолепного фарфора тарелки вдруг английские, фаянсовые, с какими-то узорами, подделанными под японский стиль. И это в Нагойе, в Оварийской провинции, которая на всю Японию славится именно своими фарфоровыми и фаянсовыми изделиями для повседневного употребления!.. Оказывается, что английский фаянс уже во многих местах начинает мало-помалу вытеснять свой родной фарфор, и причина тому вовсе не в его дешевизне, а единственно в увлечении новизной и в ложном убеждении, будто европейское лучше своего японского. Значит, тоже ‘прогресс’ в своем роде. Но как бы ни было, а сервировка стола все же несколько нас утешила: уже одно удобство сидеть привычным манером на стуле и есть ложкой и вилкой чего стоит! А то не угодно ли кушать на корточках, по-японски? Без привычки к такой позе, не пройдет и пяти минут, как у вас невыносимо заломит коленки.
Вскоре хозяин гостиницы, господин Синациу, или Синациу-сан, со множеством наипочтительнейших согбений, приседаний и преклонений, с шипением втягивая и выдыхая из себя воздух, — все это чтоб усилить видимые проявления и знаки своей почтительности, — отчасти торжественно, отчасти как-то таинственно доложил адмиралу, что сам-де губернатор, господин Номура, в сопровождении секретаря, экзекутора, переводчика и нескольких городских депутатов, приехал к гостинице, чтобы почтить его превосходительство своим визитом, и желает знать, угодно ли будет принять его. Адмирал приказал просить и сделал несколько шагов навстречу, как требует того здешний официальный этикет. Минуту спустя они явились. Сам господин Намура и секретарь с экзекутором были во фраках, остальные в обычных японских костюмах. Вошли они все неслышною походкой, так как обувь свою оставили внизу в сенях, и надо сказать, что эти официальные черные фраки с орденскими знаками, в соединении с белыми носками вместо сапог, производят на непривычный глаз довольно своеобразный эффект немножко комического свойства. Впрочем, и мы, со своей стороны тоже обретались в бессапожии. Произошли, разумеется, достодолжные взаимные представления, рекомендации, поклоны с втягиванием в себя воздуха и с покряхтыванием, рукопожатия и опять поклоны, приглашения садиться, курить, и снова поклоны, и снова покряхтыванья, и наконец, при помощи переводчиков, кое-как разговор завязался.
Не в первый уже раз приходится мне видеть японских чиновников нового покроя, и в большей части их замечал я одно характеристическое сходство, которое, наверно, покажется вам очень курьезным, они ужасно похожи на наших, — знаете, тех гладко выбритых, прилично причесанных коллежских асессоров и советников с приятно-солидным выражением и несколько геморроидальным цветом лица, каких вы, конечно, не раз встречали, особенно в провинции, где тот тип держится крепче в разных губернских правлениях, канцеляриях, казначействах и тому подобном. Нагасакский вице-губернатор, например, это типичнейший молодой прокурор из правоведов, с солидностью тона и манер, с выхоленным подбородком, оказывающим наклонность к образованию второго этажа и вообще с основательными видами на будущую служебную карьеру. Так точно и здесь, в Нагойе: экзекутор, сопровождавший господина Намура, ни дать, ни взять гоголевский почтмейстер Иван Кузьмич Шпекин. И манера, и ухватка у него совершенно те же. Все мы так и прозвали его сразу почтмейстером. Отчего, в самом деле, такое сходство? Казалось бы, что общего между нашим и японским чиновником, а между тем типичные черты один и тот же. Как это случилось, я уже не знаю, отмечаю лишь факт, насчет которого все самовидцы, надеюсь, будут согласны со мной.
Номура-сан просидел у адмирала довольно долго, ведя разговор, в котором со стороны японцев принимали некоторое участие только пожилой, сивоголовый экзекутор и молодой, но уже вполне чиновничьи-солидный секретарь. Остальные пребывали в упорном молчании, покуривая предложенные им папироски. Их шеи были вытянуты и головы слегка нагнуты вперед, очевидно ради изображения официальной почтительности и благоговейного внимания к речам старших, которым они иногда все в раз поддакивали сдержанными кивками и покачиваньем корпуса в виде полупоклонов. Объяснения происходили через посредство нашего Нарсэ и ихнего переводчика, владевшего английским языком. Между прочим, разговор коснулся фарфорового и фаянсового производства, которыми славится их провинция, и господин Номура, желая тут же показать нам образец последнего, послал одного из депутатов к себе домой за медною эмалированною вазой. Вещь действительно оказалась произведением замечательной работы: краски эмали, их подбор, рисунок и шлифовка наружной стороны сосуда, все это вполне изящно и оригинально, цена же, сравнительно с работой, пустячная, что-то около 28 или 30 иен. Вице-губернатор предложил нам осмотреть на другой день местные фабрики ткацких и фаланевых изделий, а также школы и некоторые другие достопримечательности города, за что мы, конечно, от души его поблагодарили. Город, по его словам, не из больших, имеет только 120.000 душ населения, но довольно производителен в промышленном отношении, хотя по части вывоза и не ведет непосредственно заграничной торговли. Произведения Нагойе сполна расходятся внутри страны, и только фарфоровые да фаланевые изделия попадают отчасти к иокогамским и токийским купцам, которые уже от себя перепродают их европейцам и американцам.
При прощании адмирал и мы все получили приглашение к обеду, который предположено устроить для нас завтра в здании местного музея.
2-го марта.
Часов около девяти утра, мы сидели за чаем, когда Синациу-сан со вчерашними вывертами и придыханиями доложил о приезде бригадного генерала Иби-сана. Через минуту в столовую вошел в сопровождении адъютанта с аксельбантами высокий статный мужчина лет около сорока, с очень умным и симпатичным японским лицом, в черной гусарке, белых лосиных рейтузах и высоких ботфортах, при сабле. Он просто, по-европейски, поклонился, назвал себя по имени и объяснил, что будучи начальником расположенных в округе войск и комендантом замка получил от вице-губернатора извещение о желании русских гостей осмотреть Нагойский замок, а потому поспешил познакомиться с адмиралом лично и предложить ему для этого осмотра свои услуги. Посидев минут около десяти, генерал Иби откланялся, а вслед за его уходом на пороге появился наш милейший и почтеннейший Иван Кузьмич Шпекин, — на этот раз уже не во фраке, а в черном сюртуке, но все-таки без сапог, в одних носках, и любезнейшим образом, потирая свои ручки и покряхтывая, объявил, что если адмиралу угодно начать осмотр нагойских достопримечательностей, то дженерикши уже ожидают нас перед дверью гостиницы, а он, Шпекин, будет нашим путеводителем.
Прежде всего поехали мы в замок Оариджо опять таким же как вчера длинным поездом в предшествии и сопровождении полицейских чиновников, Шпекина, секретаря и двух переводчиков. Пришлось ехать на самый конец города, вглубь, то есть в сторону, противоположную пристани Миа, и мы не могли не заметить сразу, что в этих кварталах город уже значительно утратил свой исключительно промышленный характер: здесь довольно часто попадаются прехорошенькие домики с садиками и палисадниками, но без лавочек в нижних этажах, и живут в них, все равно как и в Нагасаки на Мумамачи, семейства богатых горожан, купцов и фабрикантов, имеющих свои заведения особо, самураи, бывшие и настоящие чиновники и офицеры, последние — поблизости к своим казармам. В этой же части города расположены и войска, размещенные в особых казармах, которые очень чистенько и весело выглядывают из-за подстриженных аллей и газонов.
Замок окружен двумя стенами — внешнею и внутреннею, обе сложены из дикого камня и по массивности являют собою сооружения чуть не циклопического характера. Первая из них окружена широким и местами довольно глубоким рвом, который, в случае надобности, наполняется водой. Все углы снабжены выступами, дающими каждому фронту фланговую оборону, и сверху стены защищены толщей земляного, облицованного дерном бруствера, на котором в разных местах успели вырасти и состариться целые аллеи толстых, искусственно искривленных сосен. По деревянному мосту, лежащему на прочных каменных устоях, переехали мы через ров и очутились под массивными глубокими воротами, при которых слева помещается гауптвахта. Пехотный караул стал в ружье и отдал адмиралу честь по японскому уставу, причем горнист на правом фланге, не трубя, но как бы собираясь трубить, все время держал свой инструмент перед губами. Отсюда, едва сделав несколько шагов, мы повернули направо, в другие такие же точно ворота во внутренней стене, за которою находится второй двор замка, и здесь адмирала встретил другой пехотный караул с такою же почестью. Против этой последней гауптвахты стояло под узеньким навесом несколько заседланных ординарческих лошадей, которые, в скучном ожидании разгона, уныло и покорно предоставляли дождю мочить свои хвосты и челки. Сделав еще один заворот, вступили мы, наконец, под сень высокого и широкого портала, фронтон которого украшен резьбой. На крыльце встретили нас адъютант и ординарцы генерала, держа в руках свои кепи расшитые позументом, и пригласили следовать за собою. Видя что они не надевают шапок, мы поневоле, из вежливости, несмотря на холод и сырость, тоже обнажили головы (почем знать, думалось, может оно так нужно по каком-нибудь их этикету) и направились вдоль по широкой галерее, которая с одной стороны смотрела в замковый сад, а с другой на нее выходили окна разных канцелярий военно-окружного управления, где корпело над европейскими столами десятка три писарей, одни в форме, другие в гражданских киримонах, усердно выводя кистями какие-то каракульки на длинных свитках тончайшей бумаги, а чиновники, так же как и у нас порой, читали тем часом газеты, болтали, покуривали и вообще благодушествовали. Пройдя один или два заворота по длинной галерее, мы очутились на пороге приемной залы, где встретил нас генерал Иби со своим начальником штаба, в чине полковника. Здесь, посредине обширной комнаты, стоял большой круглый стол под зеленою скатертью и вокруг него около дюжины узеньких кресел, на которых мы и разместились ‘отдохнуть’ по приглашению любезного хозяина. Служители из нижних чинов в форменных куртках тотчас же стали разносить обычное угощение чаем, табак же и японские папиросы с табакобоном уже раньше стояли на столе к нашим услугам. Эта приемная комната и служащая как бы ее продолжением смежная с нею веранда с выходом в сад — это в своем роде chef d’oevre японской орнаментации: их потолки и верхняя половина стен украшены резными из дерева горельефами, какие до сих пор довелось мне видеть только в Сиба: тот же стиль, то же совершенство артистической работы и, быть может, один и тот же мастер-художник. Точнее всего, эти произведения можно назвать древо-скульптурными фресками, главным сюжетом коих являются мифические драконы, цветы и разные птицы. Адъютант достал из шкафа вделанного в стену приемной комнаты целую серию фотографических снимков с разных зданий и частей Нагойского замка, его комнаты, резных потолков, расписных плафонов, стенных фресок, ширмовых картин и отдельных орнаментов. Каждый снимок уложен под стекло, в особый плоский ящичек с выдвижною крышкой. Полюбовавшись на эти изображения и отдав в душе Японцам полную дань уважения за их уменье беречь и ценить свою художественную старину, мы, по приглашению генерала Иби, отправились осматривать замок.
Нам объяснили, что замок Оариджо построен без малого триста лет назад при сегуне Минамото-но-гийеясу по прозванию Гогензама {Правил с 1593 по 1606 год.}, а реставрирован впоследствии известным народным героем Коно. Знаменитый живописец Ханабуса-Ицио расписывал стенные ширмы этого дворца, которые сохранились до сих пор в том же виде, как вышли из мастерской художника, почти не утратив первоначальной свежести красок — тайна, которою владел этот мастер, за что произведения его и ценятся теперь очень дорого. Картины эти изображают сцены охоты, скачек, гимнастических упражнений, воинских лагерей, духовных процессий и придворных выходов и приемов удельных князей сегунами. Все вообще залы дворца Оариджо щеголяют своими многочисленными и разнообразными ширмами. Продольные и поперечные столбы, а также балясины и балки в иных комнатах покрыты черным лаком, а в других сохраняют натуральный цвет дерева, которое, впрочем, от времени приняло почтенную потемнелость. Скрепления между этими деревянными частями украшены бронзовыми наконечниками и розетками, тоже успевшими от времени подернуться зеленоватым налетом яри. Жаль только, что за отсутствием мебели, которая не свойственна японской домашней обстановке, эти залы при всем их великолепии производят впечатление какой-то грустной пустынности, невольно все кажется, что здесь не достает чего-то. Задаешь себе вопрос: чего именно? — и чувствуешь, что не достает жизни — той жизни, которая самой последней бедной хижине придает привлекательный вид домовитости благодаря разным предметам домашней обстановки. В одной из зал стоит в углу довольно объемистая деревянная модель большой башни этого замка, известной под именем Теней, и это единственный предмет, на котором, за исключением стенных ширм и орнаментов, вы можете остановить свое внимание. Впрочем, любезный комендант замка предложил вместо модели осмотреть настоящую башню и полюбоваться из окон ее верхнего этажа видом на окрестности.
Мы спустились во внутренний двор, к одноэтажному приземистому зданию массивной постройки, с большими железными воротами, и войдя в них, очутились в каком-то темном сарае, из которого вышли в другие такие же ворота и направились по узенькому, открытому сверху проходу, мимо двух каменных стенок снабженных стрельницами. В конце прохода высились третьи железные ворота, устроенные в фундаменте самой башни Тенси. Этот четырехсторонний фундамент, в виде усеченной пирамиды, сложен из громадных необделанных камней и высотой своею почти на одну треть превышает высоту крепостных стен этого замка. На таком-то массивном основании высится четырехсторонняя белая башня с бойницами и стрельницами. Четыре яруса крыш обыкновенного японо-китайского типа, с широкими и несколько загнутыми кверху полями и наугольниками, делят башню на четыре пропорционально суживающиеся этажа, из коих нижний имеет в основании своем тысячу, а верхний только сто татами (циновок). {Я уже говорил раньше что циновки выделываются в Японии всегда одинаковых размеров, а именно — 6′ 3» в длину, 3′ 2» в ширину и 4» в толщину, и что поэтому циновка служит условною мерой при определении на плане размеров всех вообще построек.} Гребень высокой кровли покрывающий верхний этаж украшен с обоих своих концов двумя литыми из бронзы и позолоченными рыбами тай, значительных размеров, с загнутыми кверху хвостами, что издали очень напоминает бронзовых дельфинов, нередко украшающих фонтаны и бассейны в европейских садах и парках. Эти рыбы находились на Венской всемирной выставке 1873 года. Высота всей башни от основания до гребня равняется двадцати пяти саженям. При строгом соблюдении пропорциональности во всех частях постройки, как в общем, так и в деталях, башня Тенси производит своим видом впечатление вполне стройное, художественное и может служить лучшим образцом японского вкуса и стиля.
Через калитку массивных железных ворот вступили мы в башню и очутились внутри циклопических стен фундамента в полутемном громадном погребе. Здесь находится обширная глубокая цистерна, над которой устроены два или три водоподъемные колеса. Она имеет назначение снабжать замок водой во время осады. В первом и втором этажах помещаются вещевые склады и арсенал, ныне, впрочем, разоруженный, в третьем — казарма, предназначенная под помещение команды, а в четвертом — склад металлических патронов. В этом последнем этаже нельзя не обратить внимания на прекрасные решетчато-резные квадратные паркетки потолка и бронзовые болты, скрепляющие различные части деревянных устоев и балок. Гайки болтов сделаны розетками с позолоченным узором чрезвычайно изящной работы, вроде тех, что мы видели в парадных залах этого замка.
Когда раздвинули створчатые щиты окон, служащих и бойницами, среди нас невольно раздались восклицания: ‘Какая прелесть!.. Какая широта кругозора!.. Смотрите, как хорошо все это!..’
И действительно, вид был великолепен.
Как с птичьего полета со всех сторон открылись перед нами город Нагойе и Оварийский залив, и вся окрестная страна, подковообразно огибаемая от одной части берега до другой отдаленными горами, которые, постепенно понижаясь к морю, переходят в пологие холмы волнистого рисунка. Наша ‘Африка’ чуть-чуть виднелась вдали на громадном пустынном пространстве залива и казалась совсем миниатюрным суденышком, точно черное пятнышко или муха на огромном зеркале. Весь город, изрезанный правильными четырехугольниками улиц и пронизанный вдоль бесконечною Хончо, лежал под нашими взорами со своими аспидно-серыми черепичными крышами, флагами, садами, священными рощами, массивными кровлями храмов и суставчатыми башнями остроконечных пагод. Но любопытнее всего было зрелище окружающей его обширной равнины: докуда мог лишь хватить глаз, вооруженный биноклем, вся она сплошь представлялась изрезанною оросительными каналами и межами рисовых полей, огородами, плантациями, рощами и садами, между которыми виднелись отдельно разбросанные в близком расстоянии друг от друга хутора, хижины и деревни. Судя по их количеству, население этой равнины должно быть очень значительно. Узенькие дороги, служащие в то же время плотинами и вьющиеся между полями от жилья к жилью, большею частью обсажаны аллеями деревьев, а по сторонам их, куда ни глянь, все сплошь обработано и засеяно самым тщательным образом. Представьте себе, что на всем этом громаднейшем пространстве решительно ни одного невозделанного клочка!.. Люди сведующие свидетельствуют, что точно таким же высококультурным образом возделана и вся Япония, за некоторым исключением северных частей острова Матсмая и островов Курильских, где условия сырого климата не вполне вознаграждают земледельческий труд. Не говоря уже о России, вряд ли найдется что-либо подобное в самых культурных странах Европы, и опять-таки невольно приходишь к заключению, что не японцам у европейцам, а этим последним не мешало бы научиться у японцев, как обращаться с землей и разумно извлекать из нее всю возможную пользу.
Простившись с любезным генералом и его офицерами, мы, по предложению нашего чичероне-экзекутора, поехали осматривать учительский институт и мужскую гимназию. Оба эти заведения помещаются в отдельных зданиях колониальной архитектуры с примесью японского характера в разных деталях и отчасти во внутреннем устройстве. Директор учительского института — небольшой сухощавый мужчина с очень интеллигентною физиономией, в японском костюме — встретил нас очень любезно, но, к сожалению, не мог показать ничего кроме стен, так как в этот час занятий не было, и студенты распущены в город, стены же представляли собой мало любопытного, если не считать большой географической карты итальянского издания, на которой границы Японии, Кореи, Сахалина, Уссурийского края и даже Камчатки обведены одной краской.
Посещение гимназии было несколько удачнее. На дворе и в коридорах раздавался шум детских голосов, мы попали как раз в промежуточную рекреацию между двумя уроками. Директор — еще молодой человек в европейском костюме и, по-видимому, большой франт — пригласил нас в конференц-залу, где, по обыкновению, тотчас же были предложены нам миниатюрные чашечки с чаем и японские папиросы. Стены этой комнаты были увешаны географическими картами и иными пособиями для наглядного обучения исключительно на английском языке, а книжные шкафы наполнены исключительно английскими изданиями. Мы не встретили на полках не только французской или немецкой, но даже ни одной японской книжки. Говорят, будто в новейших японских школах все усилия направлены к тому, чтобы как можно скорее и успешнее обангличанить учеников и порвать в них нравственные связи и традиции с прошлого Японией. Насколько в этом правды, я, конечно, не знаю, но сталкиваться с такими мнениями приходилось не однажды. Впрочем, быть может, они принадлежат людям не сочувствующим вообще политическому направлению современного правительства Японии.
Директор-японец, прекрасно говорящий по-английски, объяснил нам, что в гимназии у него обучаются 190 мальчиков. Первоначальное образование заключается главнейшим образом в изучении английского языка, на котором поэтому и преподается большая часть предметов гимназического курса. Прежняя классическая система, заключавшаяся в изучении китайского языка и литературы, ныне отставлена и заменена изучением языка английского, как наиболее необходимого японцам при сношениях с европейцами. Контингент учителей гимназии с самого ее основания состоит исключительно из одних японцев, получивших образование в Токийской школе языкознания. Вообще учителей из европейцев, так же как и инструкторов в войсках и техников, приглашают только в случае первоначальной необходимости, на время, пока они не подготовят и к учительской должности японцев, которые и заменяют их повсюду при первой возможности. Это и обходится намного дешевле правительству, и дает ему возможность замещать служебные должности своими людьми. Курс учения в гимназии четырехлетний, но классов восемь, так что ученику приходится быть в каждом классе по полугоду, а за вычетом праздников и каникул, на ученье остается по пяти с небольшим месяцев. Перевод в следующий класс допускается не иначе, как по экзамену.
Между тем рекреация кончилась, и директор предложил нам осмотреть некоторые классы. Поднявшись во второй этаж, он ввел нас в просторную аудиторию с обыкновенною школьною обстановкой и объяснил, что это младший, начальный класс, где практикуется обучение английской азбуке и чтению. Мальчуганы, одетые кто в европейском, а большею частью в японском костюме, по знаку учителя, все разом поднялись с мест и затем, по его команде, разом отвесили посетителям поясной поклон, низко сгибаясь над столами, после чего, по команде же, разом опустились на свои места. Директор предложил учителю продолжать занятия. Тогда этот последний, вооружась длинным бамбуковым кием, повернулся к стене, в которую была вделана громадная аспидная доска с крупно написанными мелом английскими складами, и, указывая кием на первый слог, отчетливо выкрикнул ‘бе!’ (английское ‘ва’).
— Бе-е-е! — целым хором и все враз прокричали ученики с большим усердием и единодушием.
— Бе! — возгласил снова учитель с тем же приемом.
— Бе-е-е!! — еще громче ответили мальчуганы.
И таким образом это ‘бе’ повторилось с обеих сторон раз десять, прежде чем перешли к следующему слогу. Но потом оно стало варьироваться: учитель произносил по несколько слогов то подряд, то вразбивку, тыча в каждой слог своим кием, а ученики повторяли за ним эти вариации речитативом, так что выходило нечто вроде пения, только чересчур уже громкого вследствие усердия.
Поблагодарив преподавателя, мы перешли во второй класс, где десятка два учеников упражнялись в английском чтении. При нашем появлении повторилась та же церемония с поклоном по команде и то же предложение со стороны директора продолжать занятия. Учитель приказал мальчикам раскрыть на известной странице хрестоматию, и затем по его знаку весь класс разом поднялся с мест и, стоя, разом же принялся в полный голос читать какое-то английское стихотворение. Манера этого чтения напомнила мне наши учебные команды, где обучают солдатиков точно так же мерно и враз отчеканивать: ‘Здравия, желаем, вашему, высоко, прево, сходитель, ству!!!
В третьем классе, где шел урок географии, всех учеников было только двенадцать. Некто из наших спутников предложил одному из них какой-то вопрос насчет Египта, но живой мальчуган только посмотрел на неожиданного экзаменатора недоумелыми глазами и ничего не ответил вероятнее всего потому, что не понял того японского языка, на каком к нему обратились.
Показ методы преподавания, конечно, не ограничился бы тремя начальными классами, если бы нам не предстояло еще многое осмотреть в городе, тогда как времени на это имелось только один день, да и тот прескверный, благодаря снежно-дождливой погоде, поэтому мы поспешили поблагодарить директора за его любезность.
Показ методы преподавания, конечно, не ограничился бы тремя начальными классами, если бы нам не предстояло еще многое осмотреть в городе, тогда как времени на это имелось только один день, да и тот прескверный, благодаря снежно-дождливой погоде, поэтому мы поспешили поблагодарить директора за его любезность и, откланявшись, поехали в ткацкую школу.
Это последнее заведение учреждено специально для молодых девушек, и все обучение в нем ограничивается одним только ткацким делом. В очень чистеньком японском домике устроены контора и выставка школы, где всегда можно видеть образцы ученических работ по которым какой-нибудь фабрикант-наниматель, имеющий надобность в ученой мастерице, наглядно может судить о степени знания и искусности каждой из учениц кончающих курс обучения в этой школе. Открытая галерея ведет из конторы в двухэтажный длинный барак, в помещении которого сосредоточены все отделы обучения, начиная с сортировки и чески хлопка, сученья ниток, их окраски и проч. Мы застали в бараке до пятидесяти молодых девушек (ученицы все приходящие), которые пряли на деревянных станках, под руководством двух учительниц и мастеров, из коих один руководил отделом пряжи. Хотя школа легко могла бы обзавестись усовершенствованными станками американской конструкции и паровиком для приводов, но работа в ней производится исключительно на деревянных японских станках, приводимых в действие нажатием ноги, и это потому что школа преследует не индустриальные цели, а имеет задачей только научить небогатых девушек прясть и ткать тем хозяйственным способом каким придется им работать у себя дома, удовлетворяя потребностям своего семейства. Поэтому в школьной мастерской производятся преимущественно бумажные материи, обыкновенно употребляемые людьми небогатыми и простонародием, искусство же выделывать дорогие шелковые и парчовые ткани преподается только желающим посвятить себя специально этому ремеслу, и такие ученицы обыкновенно поступают потом мастерицами на частные ткацкие фабрики, которыми, между прочим, славится Нагойе. Мы видели здесь два такие заведения,— одно на 150, другое на 170 станков занятых исключительно женщинами, и второе из этих заведений выпускает одних лишь бумажных материй на 30.000 иен ежегодно.
Обе ткацкие фабрики помещаются в нескольких длинных холодных бараках или, вернее сказать, сараях с земляным полом. В пасмурные зимние дни, чтобы дать более света необходимого при работе, раздвигают створчатые ширмы, заменяющие с одной стороны наружную стену, и таким образом мастерицам приходится работать на открытом воздухе, несмотря на зимний холод. Но Японцы этим не смущаются: они все очень привычны к холоду и переносят его куда лучше нас, северных жителей. Наши крестьянки при такой температуре, полагаю, едва ли были бы в состоянии заниматься подобною работой. Но это еще что! При тканье работница все же имеет некоторый моцион, производя механически непрерывное движение ногой и руками, что в известной мере поддерживает внутреннюю температуру тела на той высоте при которой внешний холод менее ощутителен, а вот, например, работа эмальера или живописца по фарфору при таких условиях является просто изумительным делом. С особенным любопытством посетили мы два заведения этого рода, и вот что видел я в мастерской где занимались разрисовкой фарфора. Привезли нас в довольно поместительный домик зажиточного горожанина, ничем по наружности не отличающийся от множества ему подобных. Входим в прихожую. Здесь, расположась в углу на циновке, сидел на корточках старичок, буддийский монах, с бритою головой, окруженный несколькими фарфоровыми ступками и мисками, и растирал в мельчайший порошок различные краски при помощи длинного, толстого пестика. Старичок с таким сосредоточенным вниманием и так усердно предавался своему делу что, казалось, будто сам обратился в какую-то растирательную машину. В следующей комнате, которую вернее будет назвать просторным и светлым сараем, где температура едва ли отличается от наружного воздуха, сидели за делом человек десять рисовальщиков. Сидят они на циновке на корточках или поджав под себя скрещенные ноги как наши портные. Пред каждым на полу же стоит несколько маленьких фарфоровых чашек с особо приготовленными составами разных красок и лежат различной величины кисти. Одною рукой рисовальщик держит у себя на колене белый фарфоровый сосуд, а другою, безо всякой поддержки и упора, выводит по фарфору тончайшие рисунки. Глядя как работают эти люди в самой по-видимому неудобной обстановке, в холодном сарае, где наш брат и пяти минут не высидит без пальто, поневоле удивляешься как это возможно работать при таких условиях! А работают. Затечет нога, рисовальщик переложит ее на другую ногу или пересядет на корточки, закоченеет рука от холода, он подержит ее минуту над хибачем, ухитрясь при этом затянуться два раза из микроскопической кизеру и выпить миниатюрную чашечку чая, и снова за работу. В особенности была замечательна работа одного юноши лет семнадцати, который выводил арабески золотого орнамента по бордюру великолепной темно-синей (ultramarine fonc) вазы. Эта работа требует такой математической точности и симметричности в малейших деталях весьма затейливого рисунка что на европейских фабриках ее не нашли бы возможным исполнить иначе как по трафарету, здесь же этот юноша выписывал кистью сложнейший рисунок на память и просто от руки, не опирая даже ребро ладони на орнаментируемый сосуд. Пред ним не лежало оригинала с которого можно было бы срисовывать, как делали некоторые его товарищи, рисовавшие цветы и пейзажи. Эта твердость руки, это отчетливое знание рисунка и самый способ рисовки поистине изумительны. Казалось бы, при таких условиях так естественно дрогнуть руке и провести какую-нибудь неверную черточку, так легко позабыть какой-нибудь маленький кудрявый завиток, пропустить невзначай какую-нибудь мельчайшую деталь, а между тем у него ничто не забыто, ничто не пропущено. В первую минуту, пока мы не пригляделись к его работе, просто глазам не верилось чтобы возможно было сделать это подобным способом. Выписывал он рисунок каким-то густым и долго несохнущим лаком цвета темной охры, а потом сухою кистью наводил на него золотой порошок, после чего лак почти мгновенно высыхал, принимая такую плотность что позолоту уже невозможно ни стереть, ни смыть, ни иным способом снять с фарфора. Не знаю, сам ли рисовальщик компоновал этот орнамент, что называется ‘из головы’, или же воспроизводил его на память с какого-либо существующего оригинала, во всяком случае такой талант и такая память замечательны. И не думайте что этот юноша является каким-нибудь феноменальным исключением из общего уровня, нет, он просто хороший рисовальщик, какие непременно найдутся в каждой здешней мастерской, и эти люди вовсе не считают себя художниками: они простые ремесленники работающие за поденную плату. И ведь за какие ничтожные гроши (если ценить на европейскую мерку) все это делается! Лучший рисовальщик, как мне сказывали, получает за свой труд не более одного иена в день, а средняя плата от 30 до 50 бумажных центов. Но при скромных потребностях и неприхотливости этих людей, они считают такую плату вполне достаточною, а 30 иен в месяц это уже для них чуть не верх благополучия.
Рисовальщики пейзажей, цветов, животных, бытовых сцен, а также исторических и религиозных сюжетов заимствуют большую часть своих рисунков из пятнадцатитомного собрания эскизов знаменитого японского художника Гохсая или Гоксая, который и не для одних Японцев может служить достойным изучения образцом легкости, изящества и благородства рисунка. Притом же Гоксай просто изумительно разнообразен. Те украшения которые мы встречаем на рукоятках ножей и сабель, на футлярах курительных трубок (кизеру), на лучших лакированных шкатулках, на дорогих материях женских киримонов, равно как и рисунки украшающие фарфоровую и бронзовую утварь,— все это принадлежит неистощимой фантазии Гоксая, или непосредственно им навеяно. И замечательно что этот художник во всю свою жизнь не создал ничего кроме маленьких эскизов в самых легких контурах, но за то какая их масса, и что это за эскизы, что за контуры, полные жизни и художественной правды!
Чем более я приглядываюсь к разным сторонам японского творческого гения, тем более убеждаюсь как справедлив был данный мне совет не судить о японском искусстве и в особенности о живописи по тем аляповатым образцам какие попадают в Европу чрез руки разных промышленников. Действительно, произведения этого сорта та же рыночная работа и делаются нарочно для сбыта в Европу, применяясь к давно уже известным вкусам и требованиям оптовых заказчиков Жидов-Немцев и Американцев (самых безвкусных людей в мире), благодаря которым в Европе и установился совершенно фальшивый взгляд на ‘японщину’. Для себя Японцы рисуют совсем иначе. Так, например, всем известны фарфоровые чашечки оплетенные снаружи тончайшею сеткой из бамбуковых волокон, а внутри украшенные изображением женских головок. Надо отдать этим головкам справедливость, они пребезобразны: длинный вытянутый по птичьему нос, какого в действительности у Японок никогда не бывает, две косые щелочки вместо глаз, какие если и встречаются, то довольно редко, какая-то пупочка обозначающая якобы губы и наконец, чрезмерно растянутое лицо — все это дает весьма ложное понятие как о красоте японских женщин, так и о степени уменья японских рисовальщиков воспроизводить человеческия лица. Эме Эмбер говорит, что касаясь сферы человеческой жизни, японские художники представляют типы лишенные всякой реальности, фигуры совершенно вымышленные, и что это делается по традиции вследствие известной условности и рутины, под влиянием официальной регламентации и по недостатку высшей пищи против той какую художники встречали в придворных потребностях и модах. Замечание Эмбера, если хотите, верно, но требует маленькой оговорки. Это действительно так было в прежние времена, отчасти есть и теперь, но рядом с искусством придворным, процветавшим в Киото, шло искусство так сказать мещанское, удовлетворявшее потребностям частных лиц и потому более свободное от условных форм. Образцы этого последнего искусства не составляют здесь никакой редкости, напротив, оно развивается все более и более. Японцы умеют прекрасно и вполне верно природе предмета рисовать что угодно, но умеют и утрировать, смотря по тому, чего от них требуют. Разумеется, традиция и некоторая условность, как в том, так и в другом случае играют свою роль, потому что именно они-то и дают всем японским произведениям такую своеобразность, но здесь существуют как бы две традиции или два течения: одно то, о котором говорит Эмбер (придворно-киотское), другое более свободное и более естественное, представителем которого служит Гоксай и которое, за неимением вполне подходящего слова, я не совсем точно называю мещанским (но только не в смысле европейской буржуазности). Традиция киотская проявлялась, да и доселе еще проявляется, в очень разнообразных изделиях, начиная от роскошнейших фарфоровых ваз до детских игрушек и лубочных картинок распространяемых за гроши в среде простонародья. Европейцы наиболее знакомы с рисунком киотской традиции, и считая его исключительным выражением ‘японского жанра’, разумеется, более всего на него и кидаются, платя хорошие деньги. Удовлетворение вкусам и потребностям европейских покупщиков и оптовых заказчиков вызвало у Японцев, можно сказать, целую отрасль промышленности: они стали нарочно изготовлять в весьма почтенных количествах лубочно-рыночные вещи с киотским характером рисунка специально для вывоза в Европу. Но как в скульптуре (фрески Сиба и Оариджо), так и в живописи существует еще и другое течение, другое искусство, и искусство весьма высокое, хотя тоже не без традиции, то есть в том смысле что художественные изображения, как я сказал уже, заимствуются с известных образцов, в роде эскизов Гоксая, и почти всегда на известные темы, как, например, цветы, Фудзияма, рыбы, птицы и насекомые или бытовые сцены и типы. Эти образцы служат прототипом для различных вариаций и школой для дальнейшего самостоятельного творчества. У меня, например, есть несколько больших рисунков исполненных акварелью на тонкой, прозрачной шелковой материи, одни из них изображают бытовые сцены, другие цветы и птиц, третьи — женщин. И что это за прелестные лица, сколько красоты, сколько изящества и благородного вкуса в контурах, в подборе цветов и красок! Я не сомневаюсь что увидя произведения этого рода никто не задумается отнести их к числу оригинальных chef-d’oevr’ов, над которыми можно кое-чему и поучиться, например мастерскому уменью необычайно живо и верно схватывать моменты различных движений в полете птиц и в ходе рыбы, нередко в самых смелых ракурсах. То же самое должно сказать как относительно живописи на фарфоре, так и самой формы ваз и прочих сосудов. Тут есть тоже своя ‘европейская японщина’, блестящая пакотилья, специально фабрикуемая для Европы, тогда как действительно хороший и в особенности старый японский фарфор является у нас большою редкостью, составляя или достояние дворцов или украшение кабинетов немногих ценителей, знающих толк в этом деле.
Нам сообщили следующие сведения о состоянии нагойского фарфорового производства: фарфоровая посуда, служащая для повседневного хозяйственного употребления, обыкновенно называется у Японцев Сето-моно, то есть предмет из Сето, селения находящегося в шести верстах к востоку от города Нагойе. В Сето-мура {Мура значит деревня.} считается домохозяев 87, но из них только 17 занимаются земледелием, остальные же заняты исключительно фарфоровым производством. Более полутораста мастерских имеют отдельные обжигательные печи, так называемые ката-мота, то есть главные, не считая множества печей малых, второстепенных. Производство это идет в Сето-мура издревле, но в древности там фабриковались только глиняные изделия, так как жирная глина очень хорошего качества добывается на месте, в самой деревне. Для разрисовки употребляется у них исключительно синяя краска, добывается в Отоме-яма, местечке Оварийской провинции. В прежние времена эта краска была обложена высокою пошлиной, но с 1868 года, после реставрационной революции, пошлину значительно понизили, и с тех пор производство фарфоровой посуды и предметов роскоши приняло такие размеры что ощутилась потребность даже в иностранной краске, за недостатком своей. До 1868 года торговля фарфоровыми изделиями находилась в заведывании полицейских чиновников князя Овари, и купцы должны были предварительно получать разрешение от самого князя на право закупки фарфора из его складов. Оварийские фарфоровые изделия были на европейских выставках 1872 и 1873 годов, что еще более способствовало их славе и распространению вне пределов Японии. В Сето-мура существует специальная школа для изучения фарфорового дела, которая дала уже стране много замечательных мастеров совершенствующих как технику так и вкус в этих изделиях.
Не менее фарфорового дела в Нагойе достойно внимания производство фаланевых изделий, фабрику которых мы тоже посетили. В Европе эти изделия известны под французским названием ‘closionnes’ (перегородчатые), что собственно означает способ работы при положении эмали посредством металлических перегородок. По-японски они называются сци-хоо, или сокращено схо, в буквальном переводе — семь сокровищ, по числу составных частей и искусств входящих в производство вещей этого рода, у нас же, в России, название их заимствовано от Китайцев, у которых как производство так и самые продукты оного называются фалань.
Фабрикация фалани, насколько мы успели видеть ее в показанном нам заведении Кайо-оша, заключается в следующих процессах работы. Художник составляет в рисунке проект предполагаемой вещи и обыкновенно делает свой рисунок в двух экземплярах: на одном начерчены во всех подробностях только черные контуры вещи со всеми ее предполагаемыми украшениями, на другом эта вещь нарисована красками в своем окончательном виде. Сообразно данному проекту, отливается или выковывается из меди (все равно желтой или красной, но последняя в большем употреблении) какой-нибудь сосуд, например: ваза, чашка, блюдо или тарелка, а то и просто дощечка, или пластинка. {Из дощечек иногда составляют коробки, шкатулки и т. п., а иногда они идут на украшение разных деревянных поделок, драгоценных шкафчиков, шифоньеров и столиков.} Сосуду придается некоторая шлифовка, после чего художник, сообразно составленному им проекту, делает на нем черный рисунок одними контурами, но со всеми подробностями и с большою тщательностью. От художника сосуд переходит к резчику, который врезает данный рисунок в металл и затирает его черным порошком. После этого вещь поступает к проволочнику, на долю которого выпадает самая кропотливая часть работы. Для этой последней предварительно тянется из меди (иногда из золота) длинная плоская проволока тесьма, в роде нашей канители, только тверже, толще и несколько шире. Сообразуясь с рисунком врезанным в наружные стенки сосуда, проволочник приспособляет к каждой частице контура кусочек проволоки, придавая этому кусочку, посредством шильца и щипчиков, соответственную форму и вкрапливает его ребром в желобок контура таким образом чтоб он плотно прилегал к соседнему кусочку и держался в желобке совершено прямо, ровно и прочно. Понятно, какого глазомера, точности и кропотливости требует эта работа, по окончании которой рисунок является уже как бы сделанным из проволоки и рельефирует над плоскостью сосуда, смотря по размерам оного, от одной до двух десятых сантиметра. После этого, поверхность сосуда покрывается у Японцев каким-то красноватым, а у Китайцев серебряным порошком и обжигается, дабы проволочная тесьма прочнее припаялась к стенкам желобков. По окончании этой последней процедуры, сосуд уже готов для эмалировки и поступает в новые руки, к эмальеру. Эмаль приготовляется здесь же, на месте, посредством разных химических соединений подвергаемых действию огня, после чего разноцветные сплавы толкутся, перетираются в мельчайший порошок, приводится в жидкое состояние и обращается в краски. Весь процесс производства эмали происходит при помощи самых нехитрых, почти первобытных приспособлении. Когда краски готовы, сосуд утверждают в горизонтальном положении на особого рода верстаке, где он имеет свободное вращательное вокруг своей оси движение, которое, по мере надобности, может быть придано ему мастером. Этот последний, имея пред глазами акварельный проект, заполняет проволочные перегородки рисунка жидкою эмалью соответственных цветов и оттенков, эмаль вскоре застывает и плотнеет, и тогда, не боясь уже что она вытечет из своих полостей, мастер поворачивает насколько ему нужно горизонтальную ось верстака, на которой укреплен сосуд, и продолжает свою работу при помощи обыкновенной колонковой кисточки, употребляемой для рисования акварелью. Когда сосуд уже весь пройден эмалью, его оставляют суток на двое, иногда и больше, без дальнейшей обделки, чтобы дат окончательно оплотнеть всей эмалевой массе. Последний процесс которому подвергается эмальированный сосуд — это шлифовка, производимая довольно примитивным способом: сосуд просто кладут в корыто наполненное водой и начинают тереть его пемзой, потом каким-то другим камнем, кажется, агатом,— но в конце концов, после нескольких приемов разнообразной шлифовки, выходит такая чистенькая, гладкая как стекло, сияющая прелестная вещица что глядя на нее остается только восхищаться.
Фаланевыя изделия довольно разнообразны, начиная от больших ваз двухаршинной величины до маленьких запонок. Тут вы встретите и громадные блюда с изображением цветов или священных журавлей по голубому фону, {Хорошая голубая эмаль ровного тона очень ценится.} и бутылки на подобие тыквы, и графины разнообразных форм, стаканы, чары и бокалы, блюдца, тарелки, чайные сервизы, пепельницы, шкатулки, словом, всевозможные предметы домашней утвари и убранства, но более всего, разумеется, найдется ваз и вазочек для цветов, букетов или под лампы, и все это можно приобресть за очень невысокую цену. Так например, за большую вазу около двух аршин вышины и три четверти аршина в диаметре, к которой приценился один из наших спутников, на фабрике по первому слову запросили только полтораста иен (на наши деньги, менее двухсот бумажных рублей), а если бы начать торговаться, то наверное иен двадцать еще уступили бы. По-европейски просто не понимаешь из-за чего эти люди трудятся! Нагойе своими фаланевыми изделиями конкурирует с фабриками Осака (черная эмаль) и в особенности Киото, которые разделяют с ним в этом отношении свою славу. Лучшие изделия нагойских, осакских и киотских фабрик находятся на большой всеяпонской выставке в Токио.
Покончив с осмотром ремесленных заведений, путеводители наши повезли нас осматривать знаменитый в Японии храм Сигаси-Хонгандзи, находящийся при буддийском монастыре того же имени, но я описывать его не стану, так как читатель уже имеет о нем общее понятие из прежних моих описаний подобных монастырей и храмов. Скажу разве несколько слов об оригинальном орнаменте главных ‘священных’ ворот, ведущих из первого двора во второй, внутренний. Орнамент карнизов и рисунок боковых решетчатых стен этих ворот и их часовен представляют ряды ажурно вырезанных круглых медальонов, в середине коих вставлены равноконечные кресты совершенно такой же формы какая нередко встречается на византийских мозаиках и памятниках первых веков христианства или, пожалуй, чтоб уяснить вам еще нагляднее,— какая дана была нашим ополченским крестам, сохранившимся и доселе на шапках стрелков Императорской Фамилии. Здесь эти кресты, разумеется, не имеют того религиозного значения как у христиан, но замечательно что на многих индусских храмах и памятниках, сохранившихся от времен глубочайшей древности, как передавали мне самовидцы, встречается иногда точно такой же орнамент: без сомнения, он занесен в Японию из Индии через Китай, вместе с буддизмом, как и тот древнейший орнамент что известен в искусстве под именем меандры, или под более вульгарным названием la gresque, или как те ручки и ножки в виде слоновых голов с хоботами, что встречаются на некоторых древних бронзовых вазах и священных фимиамницах Китая и Японии.
После осмотра монастыря нас повезли в музей, называемый Аичи-Хаку-Буцукан, где кстати предстояло нам и пообедать. Музей с принадлежащими к нему постройками и садом занимает довольно обширный квартал. Широкий проезд, обсаженный деревцами и обставленный фонарными столбами довольно изящного рисунка, ведет мимо широких газонов к подъезду главного здания. На газонах разбиты отдельные клумбы и грядки ботанического сада, который пока еще в зародыше и поддерживается в большом порядке. Каждая группа растений, преимущественно лекарственного или фабрично-промышленного свойства, занимает отдельную клумбу, при которой на тычинке воткнута деревяшка с обозначением названия растения на языках латинском, английском и японском. Позади главного здания разбит японский сад с горками, скалами, озерками и мостиками. Здесь построены две сельские хижины местного типа, снабженные всеми орудиями и принадлежностями сельского домашнего быта, а сад наполнен деревцами и растениями исключительно свойственными Оварийской провинции.
Нас попросили наверх, в приемную. Это была небольшая комната, окруженная наружною галереей, в виде сплошного балкона облегающего ее с трех сторон. В приемной, равно как и на этой галерейке построенной из желтой акации, первое что не может не кидаться в глаза — это изумительная чистота и изящество в соединении с полною простотой отделки. Вся внутренняя отделка исполнена здесь из теса, без красок и лака. Левый угол комнаты представляет как бы особое отделение, величиной в квадратную сажень. Эта площадка приподнята на одну ступень над уровнем пола и ограждена по углам четырьмя деревянными четырехгранными колонками, соединенными вверху, у потолка, резными планками, в виде карниза. Это альков предназначенный дня отдохновения Микадо, который действительно отдыхал в нем во время своего приезда в Нагойе. Альков с двух открытых сторон завешивается деревянными шторами, собранными из тончайших бамбуковых спиц и украшенными шелковыми украшенными шелковыми шнурами и кистями лилового цвета, который, в соединении с планшевым цветом теса, производит на глаз очень приятное впечатление. Одна из наружных стенок алькова выходит на галерейку в виде небольшого фонарика, и на ее верхней планке, заменяющей карниз, сделаны в сплошную прорезь контуры летящих голубей. Чтобы более пояснить как это сделано, я попрошу вас представить себе черные сплошь силуэты хотя бы тех же голубей нарисованные на белом картоне, вырежьте все черное прочь, и вы получите лист картона с теми же, но уже сквозными силуэтами. То же самое сделано в дереве, и выходит очень оригинально и изящно. Подле алькова устроена ниша, и в ней вделаны в стену очень затейливые этажерки с раздвижными створками, украшенными очень тонкою акварельною живописью. Над входом в приемную со внутренней стороны прибита, в несколько наклонном положении, продолговатая рама, и в ней, под стеклом, вложен большой лист бумаги, украшенный бойкою каллиграфическою надписью на золотом фоне, смысл которой — какой-то приветственный стих или изречение. Северная и южная стены этого павильона выведены из кирпича и покрыты дорогим цементом, жемчужно-сероватого цвета с легкою блесткой, а восточная и западная составлены из раздвижных решетчатых рам в прямую клетку, затянутых протекучною белою бумагой.
Дело и здесь, разумеется, не обошлось без отдохновения, курения и чаепития, а между тем солнце должно было уже скоро садиться. Со всей окрестности, из ближних и дальних бонзерий, молелен и храмов — отовсюду неслись в воздухе смешанные звуки больших и маленьких колоколов, призывавших своим мерным, протяжным звоном к вечернему богослужению. Надо было торопиться осмотреть музей пока не стемнеет, и потому мы попросили нельзя ли приступить к осмотру немедленно. Директор музея, встретивший нас еще в минуту нашего прибытия, тотчас же согласился на это с величайшею готовностию: видно, этикет-то этот насчет отдохновений и чаепитий и самому ему казался скучною церемонией, а у нас от невольного злоупотребления зеленым чаем давно уже словно кол торчал в горле, и мы были рады-радехоньки хоть на сей раз от него отделаться.
Директор счел нужным предварить нас что так как музей учреждение еще новое и даже, можно сказать, новейшее, то он далеко еще не устроен должным образом во всех своих частях и подробностях. Так, например, отделы археологический, исторический и изящных искусств совсем еще не расположены в должном порядке, и вещи их находятся пока в общем складе, за то отделы естественноисторический, сельскохозяйственный, промышленный и мануфактурный могут дать нам довольно полное понятие об естественной и культурной производительности Оварийской провинции.
Мы спустились вниз, во двор, по обеим сторонам которого тянулись четыре каменные барака, предназначенные под помещение некоторых отделов, и по приглашению директора, вошли в барак или залу No 1. Здесь вся длинная стена налево была сплошь занята собранием местной флоры. Растения разобраны, высушены и демонстрированы образцовым образом не только в научном, но и в художественном отношении, потому что в положении каждого из них соблюдены условия красивого рисунка, все они выставлены в рамках под стеклом, строго классифицированы и снабжены подробными объяснениями их естественных свойств, с указанием местностей где наиболее водятся и где собраны. Вся флора Оварийской провинции сполна имеет здесь своих представителей. В витринах занимающих середину залы собраны представители местной фауны. Здесь помещены чучела зверей, птиц и рыб, коллекции насекомых во всех фазах их последовательного развития, земноводные в спирту и в засушенном состоянии, местные раковины и кораллы. Затем идет отдел семян, плодов и орехов. Плоды консервированы замечательно искусным образом, равно как и грибы, заключенные с губчатыми наростами в особую витрину. Далее идет отдел местных минералов и образцы медных руд которыми в особенности богата провинция Овари. Тут же помещены курьезные экземпляры ископаемых животного царства, окаменелости, песчаники с оттисками крабов, рыб, растений и т. п. Рядом — отдел шелководства во всех его подробностях, отдел культурных семян: рис, пшеница, ячмень, просо и т. д. Отдел табаководства во всех подробностях культуры этого рода, а также и фабрикаты оного. Затем идут морские питательные продукты в сушеном виде: капуста, трепанчи, устрицы, каракатицы, морской клей, заменяющий так называемые ласточкины гнезда и т. д. Затем — садоводство и огородничество, с отлично консервированными образцами плодов и овощей, между коими в особенности замечательна редька, белый корень который достигает до полутора аршина длины и трех с половиной вершков в поперечнике, а редька, как известно, один из самых употребительных овощей в японском простонародьи. Далее — отдел хлопчатобумажной культуры и производства, с семенами всех местных сортов и ватой в сыром и обработанном виде. Здесь в особенности обращает на себя внимание особый вид ваты рыжего цвета, на ощупь очень похожий на овечью волну. Затем идет отдел лыкового производства: рогожи, обувь, плетенья, разные мелкие поделки и проч. Далее восковое дерево и его продукты: восковая масса и свечи, засим — образцы сорока семи различных местных сортов строевого и столярного дерева, в обрубках, досках и полированных пластинках, и наконец, полная коллекция местных земледельческих орудий и образцы почвы.
Второй барак или зала No 2-й посвящены домоводству и мануфактурным изделиям. Здесь собраны образцы местной деревянной утвари и гончарного производства, кровельные кафли и гонт, местный фаянс и фарфор известной фабрики Инояма и других, бронза и фалань и в pendant к ним — целый отдел образцов европейской индустриальной скульптуры (статуэтки, спичечницы и т. п. из фарфора, бисквиты и алебастра), коллекция французского, английского и немецкого столового и сервизного фарфора, хрусталя и мельхиора, а также и европейские подделки под японский стиль, в особенности под знаменитые произведения фарфоровой фабрики Имари. Затем в этом же бараке следуют: отдел циновочного производства и плетеных произведений из бамбука, токарное, лаковое и столярное производства, в числе образцов последнего замечательны вещи с художественно исполненными инкрустациями из разноцветного дерева. Далее, писчебумажное производство, веера и письменные принадлежности, шелковые и бумажные материи и бумажно-гарусные плетенья и вязанья в роде шарфов, шалей, платков и т. п., наконец красильные вещества.
Вся эта выставка содержится в замечательном, образцовом порядке, везде на каждом предмете вы встречаете ярлык с указанием местности к которой относится продукт, а также фабрики, имени мастера и стоимости произведения. И ведь нельзя сказать чтобы все это устраивалось из тщеславия, на показ, или ради пускания пыли в глаза каким-нибудь Европейцам, для вящего доказательства пред ними своего ‘прогресса’ и ‘цивилизации’,— нет, и далеко нет: ведь Нагойе — это в своем роде совсем захолустье, глушь, город вовсе не открытый для Европейцев, которые случаются тут в качестве крайне редких гостей, да и то каждый раз не иначе как с особого разрешения правительства, стало быть не ради хвастовства пред ними заведено в этом замкнутом провинциальном уголке такое учреждение как музей Аичи-Хаку-Буцукан. Это сделано для себя, для своего собственного народа, для обитателей города Нагойе и Оварийской провинции, и сделано потому что в таком учреждении явилась общесознанная народная потребность, удовлетворить которой и взяло на себя правительство. Нам сказывали что в те дни когда музей открыт, в нем постоянно толпятся посетители, в числе которых по крайней мере на половину насчитывают простых поселян не только из ближайших окрестностей, но и из более отдаленных мест провинции. Ходят они себе тут, разсматривают, сравнивают и заимствуются разными улучшениями и приспособлениями для своих собственных промысловых производств и домашнего обихода. Словом сказать, музей этот не праздная административная затея, не мертворожденное дело и вовсе не составляет собою какого-либо особого исключения: подобные же музеи, как нам сказывали, частию уже существуют, а частию еще заводятся во всех более или менее значительных и промышленных городах Японии.
Но окончании осмотра музея, вице-губернатор, г. Номура, пригласил нас перейти в нижнюю залу главного корпуса, где уже был готов обеденный стол. Здесь предполагается разместить археологический отдел, но пока в углу стоит только один бронзовый колокол, случайно вырытый из земли где-то в окрестностях. Он носит на себе буддийский характер и покрыт рельефными узорами и фигурами, но до того уже стар и проеден зеленою ярью, что подробности его рисунков во многих местах как кора слились в неопределенную массу.
Обеденный стол был накрыт по-европейски, для чего устроителям пришлось позаимствоваться из ‘Гостиницы Прогресса’ посудой, стеклом и прочими принадлежностями, до коленкоровых салфеток и скатерти включительно, ибо кроме ‘Прогресса’, во всем Нагойе сих принадлежностей не имеется. На столе красовались большие фарфоровые вазы с цветами. И еще особенность: между каждыми двумя стульями было поставлено на пол по табурету с бронзовым хибачем, наполненным тлеющими угольями, — это для того чтоб обедающим удобнее было греть себе руки и закуривать табак, да и вообще несколько хибачей нагревали всю эту комнату даже с некоторым избытком, что в особенности почувствовалось во второй половине обеда, когда стало просто жарко.
Наступила та почти неизбежная на каждом званом обеде минута когда, казалось бы, все уже готово, только садись за стол, но хозяева как будто мнутся и ожидают еще чего-то прежде чем взяться за спинку стула и сделать гостям последнее приглашение. Гости обыкновенно в это время с тоскливо любезными улыбками переминаются с ноги на ногу. Переминались и мы, вопрошая во глубине души ‘скоро ли?’ — как вдруг из каких-то внутренних раздвижных дверей неожиданно появилось несколько Японцев в черных и серых шелковых киримонах. Выступая друг за другом, в роде известных ‘conspirateurs’ в оперетке Лекока, они неторопливо, совершенно неслышною, но солидно-мерною поступью приблизились к адмиралу, молча поклонились ему в пояс, уперев ладони в свои коленки и с легким шипом потянув в себя воздух, отчего получился придыхательный звук хие, и затем молча подали ему свои визитные карточки. Оказалось что это приглашенные на обед почетные горожане, в числе которых были и хозяева ремесленных заведений посещенных нами давеча утром. Несколько приглашенных чиновников в черных сюртуках находились тут еще раньше нашего прибытия и почтительно окружили, несколько сзади, своего принципала вице-губернатора.
Наконец г. Номура пригласил нас садиться и занял сам хозяйское место, посадив по правую руку от себя адмирала, а по левую А. П. Новосильского. Разговоры происходили чрез переводчиков, которые поэтому и сели рядом с почетными гостями. Такое ‘вольнодумство’ в Японии надо считать большим прогрессом. так как в прежние, относительно весьма еще недавние времена переводчики, почитаемые в служебной иерархии за чинов очень мелких не смели пребывать в присутствии старших чинов иначе как распростершись на коленях ниц и уткнувшись носом в землю. Так их описывает и И. А. Гончаров в своей книге Фрегат Паллада.
Едва прислужники и прислужницы из ‘Гостиницы Прогресса’ успели обнести бульон с пирожками, причем, разумеется, с непривычки не обошлось без купания пальцев, как в залу вошли гуськом, одна вслед за другой, около дюжины прелестных молоденьких девушек, в нарядных ярких киримонах из шелкового газа, с золотыми прошивками на груди и с пышными бантами широких поясов (аби), завязанных сзади очень высоко, почти под самыми лопатками. Это, как нам объяснили, специальная мода и отличительный признак нагойского девичьего костюма, так что надеть таким образом аби значит надеть его понагойски. Девушки, как-то склоняясь в сторону, немножко набок, отдали общий, весьма грациозный поклон, отчасти похожий на европейский реверанс, и разошлись вокруг стола с таким расчетом что между каждыми двумя гостями очутилось по одной девушке. Это были гейси или гейки, профессиональные артистки, певицы и танцовщицы, назначение которых — услаждать своими искусствами вечерние досуги чиновных и зажиточных Японцев, а также и ‘золотой’ японской молодежи. {Но не думайте, чтобы в этом было что-нибудь зазорное. Я говорил уже, что в гейки нередко идут девушки очень почтенных мещанских семейств желающих дать им светское образование и лоск. В больших городах, как Киото, Токио и в некоторых других, при аристократических чайных домах существуют иногда целы пансионы, куда недостаточные родители отдают маленьких девочек, начиная с восьми и девятилетнего возраста, там, под надзором особых гувернанток и учительниц, нередко очень почтенного возраста, этим детям преподаются гиракана, особая система азбуки и скорописи, составляющая специальную принадлежность женского образования, затем — отечественная мифология и история, литература и поэзия вместе с ‘языком цветов и иною символикой, а главнейшим образом изящныя искусства: рисование и вышивание по шелку и по кисее, танцы состоящие из пластически красивых поз, условной игры веером, мимики и классических балетных па, батманов и прочей хореографической премудрости, музыка, то есть умение играть на самсине (японская гитара), гото (род гуслей или цимбал), кокиу (род виолончели со смычком), бива (род мандолины или торбана) и на разнообразных барабанах, наконец, пение, в предмет которого входят исторические и героические баллады, нежные романсы и юмористические песенки, сопровождаемые по большей части соответствующим танцем и мимическою игрой. Ученицы, смотря по своим наклонностям и способностям, в последствии избирают себе одно из этих искусств как специальность и стараются в нем усовершенствоваться. Вместе с этим в чайных школах усваивается навыком изящество манер, грация движений и умение поддерживать светские разговоры. Японские гейки по преимуществу славятся своим остроумием — это, так сказать, Француженки крайнего Востока. Но кроме подобных чайных школ высшего разбора, существуют еще особые учительницы, из бывших же воспитанниц этих самых школ. Иногда они принимают девочек на воспитание к себе на дом, а чаще всего сами, за известную плату, ходят в семейные дома и преподают там дочерям-подросткам все свои знания и искусства. Девушки этих последних семейств, разумеется, не поступают в профессиональные гейки: они хранят свои знания про себя, и нередко, когда в домашнем кругу соберутся гости, выступают пред ними с самсином и веером, занимая дружеский кружок мимическими танцами и пением, какой-нибудь молодой человек в это время пленяется молодою искусницей и — глядь — через несколько времени обоюдная судьба их, к общему удовольствию, разрешается законным браком. Впрочем и профессиональные гейки в большинстве своем далеко не принадлежат к числу особ легко доступных. Прежде чем подарить своею благосклонностию, гейка любит всласть помучить человека, как московская Цыганка былых времен, влюбить его в себя, заставить ухаживать за собой, и когда влюбленный, по-видимому, готов уже на всякие глупости, пред ним нередко поставляется вдруг самым деликатным образом крутая дилемма: либо сочетайся законным браком, либо ищи себе утешения в другом месте. Но если гейка влюбится сама, она в большей части случаев очертя голову приносит в жертву своему чувству, все, не заботясь о последствиях, тем более что по японским взглядам, увлечение не поставляется в особый грех девушке, пока она свободна располагать своею судьбой, то есть пока не связана с кем-нибудь обещанием замужества. Но если гейка и увлеклась однажды до серьезного шага, то это вовсе еще не значит что, разочаровавшись рано или поздно в предмете своего увлечения, она тем самым открывает себе на будущее время широкую дорогу для дальнейших увлечений легкого свойства, вовсе нет: гейки, как и московские Цыганки, любят что называется ‘соблюдать себя’, а этом их престиж, их магнитная сила. Вообще, они не легко сдаются на предложения своих поклонников. Есть, конечно, исключения, как везде и во всем, но большинство их, при всей развязности языка и жеста, неизбежной в вечерних собраниях чайных домов, держит себя очень осторожно. Так-то в мире геек бывает обманчива наружность, и с новичками-европейцами, и в особенности с Англичанами, выходя иногда из-за этого презабавные истории.}
Разместясь между нашими стульями, около хибачей, наши гейки приняли на себя роль Геб и очень усердно подливали нам в стаканы. Чуть отвернешься или перекинешься с кем-нибудь словом, глядь — стакан уже дополнен доверху, и гейка с лукаво-кокетливою улыбкой подносит его вам, приговаривая своим певуче свежим голоском: ‘Дозо аната!.. Дозо!’ {Прошу покорно, пожалуйста.}. А сколько было потрачено ими болтовни похожей на птичье щебетанье, и болтовни, судя по тону и улыбкам, вероятно очень любезной, очень занимательной, очень остроумной, но — увы!— все сие потрачено было втуне, ибо мы по-японски понимаем мало, а обращаться за всяким словом к переводчику и долго, и скучно. Но помимо языка, остается понятен взгляд, интонация, мина, жест, благодаря чему мы не только кое-что понимали, но даже и болтали с гейками: они по-японски, мы по-русски, они смеялись, мы тоже, и выходило это превесело. Спросил их кто-то: как они полагают, кто мы такие, какой нации?— ‘О, без сомнения, Китайцы!’ отвечала бойкая девушка, желая этим сделать наибольший комплимент варварам-иностранцам. Вот когда воочию оправдалось сказанное нам еще в Иокогаме что Нагойе славится красивыми женщинами и щеголяет искусными гейками. В самом деле, эти девушки вполне прелестны и даже изящны. В особенности выдавалась между ними одна, лет пятнадцати, обладавшая длинными бархатными ресницами, маленьким горбатым носиком и маленькими, словно вишенки, пунсовыми губками. Ее глубокий томный взгляд, ее нежная белая кожа, и эта пышная прическа из своих волос, с живыми цветами и блестками, и этот прозрачно-легкий креповый киримон, расшитый шелками и золотом, гибкая продолговатая шейка, маленькая, изящно выточенная ручка, маленькая ножка,— все это делало ее похожею на прелестную фарфоровую куколку очень тонкой, изящной работы. Есть однако у всех у них одна маленькая привычка, с европейской точки зрения не совсем-то красивая: каждая из них, нет-нет, да вдруг и шморгнет в себя носиком, вместо того чтобы высморкаться. Впрочем, эту привычку замечали мы безразлично у всех Японцев и Японок, и — что же делать!— к таким маленьким недостаткам можно быть пока снисходительным.
В конце обеда…. Кстати, что сказать об обеде? Скажу одно: все его блюда по своему характеру, составу и вкусу оказались нам очень знакомы. Оно и не мудрено, так как готовить обед был приглашен распорядителями адмиральский повар Японец Федор, а Федор повар очень хороший. Тайну сию он и поведал нам в тот же вечер… Итак, в конце обеда заметили мы сквозь бумажную оклейку решетчатой стены, выходившей во двор музея, что там, за стеной, все вдруг осветилось красным заревом. ‘Уж не пожар ли?’ подумалось нам, тем более что пожары в японских городах так часты, но не успели мы передать свои тревожные сомнения нашему переводчику, как рамы составлявшие эту стену моментально раздвинулись в обе стороны, и нам осталось только ахнуть от неожиданного сюрприза. За стеною находилась еще довольно широкая наружная галерея, она вся была освещена теперь рядами пунцовых фонарей-баллонов, а пол ее затянули сплошным ковром. К счастию, в это время погода совсем переменилась, ветер упал, и воздух стал мягок. Звездное синее небо и пальмы-латании, посаженные во дворе около галереи, составили фон и декорации этой импровизированной театральной сцены.
Вдруг раздались звуки самсинов, бивы и там-тама, и наши гейки, которые успели как-то незаметно выскользнуть пред тем из столовой, вдруг показались в одном конце освещенной галереи. Вооруженные веерами, они плавно выступали одна вслед за другою, в такт своей музыки, выделывая легкие па и медленно, но свободно и грациозно откидывая руки то в правую, то в левую сторону, в роде того как это делается в ‘лезгинке’. Выстроясь в ряд, лицом к зрителям, на средине галереи, они отдали общий глубокий реверанс, и стройно перегнувшись несколько назад в стане, с запрокинутыми над головой руками, начали медлительно-плавный балет по всем правилам классического японского искусства. Танец сопровождался игрой на инструментах и пением какой-то героической баллады. Музыкантши и певицы были одеты в более темные цвета, и между ними не находилось ни одного артиста-мужчины.
Что сказать вам о классическом японском балете? Он так же оригинален как и все в Японии. Есть позы, движения и группы исполненные такой своеобразной красоты, такой изящной, плавной грации, а иногда и драматизма, каким, без сомнения, позавидовала бы любая европейская балерина и нашла бы чем позаимствоваться у японских геек. Но в то же время есть другие движения и позы которые просто оскорбляют европейский глаз и эстетическое чувство своею резкостью, угловатостью и вообще некрасивостью. Одна из таковых, например, заключается в том что танцовщица прыгнет как-то по лягушечьи, быстро перевернется задом наперед, и сильно стукнув об пол пятками, широко расставит ступни, согнет и выставит вперед коленки, и как-то полуприсядет на воздухе, да так и останется на минуту,— ну, совсем противно, хоть не гляди!… Точно так же и во втором танце, который весь исполнялся в быстром темпе, под оживленное allgro музыкального аккомпанемента. Все было шло хорошо: работали у геек искристые глазки и живые улыбки, работали распущенными веерами обнаженные руки, работали ножки, выделывая дробные, замысловатые и красивые па, сгибались лебединые шейки, ходили трепетно плечи и торс, и стан и бедра эластически проделывали сладострастно шаловливые движения, свойственные танцам решительно всего Востока, как вдруг финал…. О, этот ужасный финал! Никогда я его не забуду. Это была чисто ложка дегтя испортившая бочку меду. Представьте себе что они сделали: быстро подобрав и закрутив вокруг ног, по щиколотку, свои киримоны, все враз опустились на колени, враз поклонились до земли зрителям и вдруг стали все кверху ногами!…. Этою неожиданною, экстравагантною позой и закончился отдел танцев. Я не понимаю каким образом Японцы, люди вообще одаренные в значительной степени очень чутким чувством изящного, могли находить это безобразие милым, смеяться и аплодировать. Что до меня, то могу только сказать что это было ужасно некрасиво, неженственно, грубо, и скверное, коробящее впечатление усиливалось еще оттого что под этими по-клоунски поднятыми ногами лежали, прижавшись к полу щекой, такие прелестные, свежие личики.
Вслед за балетом начался концерт, напомнивший мне по какой-то аналогии старую оперетку Зуппа Zehn Mdchen und kein Mann: там задается молодыми девушками концерт на девяти деревянно-соломенных инструментах, здесь нам преподнесли его тоже молодые девушки на девяти… барабанах. Ей-Богу, не сочиняю! Так-таки на девяти несомненнейших, настоящих барабанах. Вышли девять артисток и расселись рядышком на галерее, поджав под себя ноги. У каждой был барабан, отличавшийся от остальных своих сородичей какою-нибудь особенностью устройства и звука. Артистки-барабанщицы начали с того что стали настраивать в какой-то, им одним известный тон свои инструменты,— нельзя же без настройки. Одни из этих инструментов гудели как турецкие барабаны, другие рычали как китайские гонги, третьи рассыпались рокочущим звуком дроби просыпанной на металлическое блюдо, четвертые издавали короткий и глухой звук, подобный сжатому в руке колокольчику, пятые, похожие с виду на песочные часы Сатурна, как-то гавкали и лаяли совсем по-собачьи, шестые… Но довольно, всего уже не упомню. Знаю только что не без некоторого внутреннего ужаса и опасения за свои уши ожидал я начала этого soi-distant ‘музыкального’ удовольствия. Девицы наконец состроились, приняли надлежащие позы предписанные правилами этого искусства (а именно, руки вооруженные барабанными палками и скрещенные к плечам) и, в ожидании момента, уставились глазами на среднюю барабанщицу, по знаку которой и началась наконец пиеса.
Игра на барабане составляет здесь такое же искусство как и танцы, как пение или игра на гото и самсине, она тоже входит в цикл предметов женского всестороннего образования. Для игры на барабане существуют свои законы, строго выработанные правила, свои условные жесты, позы, манера как когда держать палки, как ударять ими от плеча, от сердца или прямо вперед от груди, как бить — pianissimo или fortissimo, словом сказать, это целая наука. Чудно и странно, разумеется, с непривычки слушать такую жестокую музыку, но прислушавшись, пообвыкнув немного, начинаешь находить в ней что-то смешное, какую-то комическую, хотя и довольно нелепую веселость, тем более что гейки действительно ловко владеют своими инструментами и умеют извлекать из них порою самые тихие, можно сказать почти музыкальные звуки, похожие на рокот журчащего ручейка и перезвон капель льющейся воды. Но за то когда пойдут crescendo громоподобные раскаты, китайское рычанье и собачий лай,— тут уже требуется сугубое самоотвержение чтобы не заткнуть себе уши и не бежать без оглядки из комнаты. И как это право такие маленькие пальчики могут наносить такие жестоко-сильные удары по барабанной шкуре, а такие нежные ушки безвредно выдерживать столь оглушительную пытку!..
Не знаю, знакомо ли этим артисткам мудрое правило гласящее что ‘хорошенького — понемножку’, но на наше счастье, на сей раз они, как будто руководствуясь оным, окончили свой концерт довольно скоро и удалились со сцены, провожаемые рукоплесканиями своих соотечественников, от которых не отставали и мы из понятного чувства учтивости и благодарности за кратковременность доставленного нам барабанного наслаждения. А то ведь ‘в большом количестве’ это, как и семинарские канчуки у Гоголя, была бы ‘вещь нестерпимая’.
Пользуясь минутой ухода геек, мы стали прощаться с нашими любезными хозяевами и отправились на крыльцо — надевать на нижней ступеньке сапоги оставленные на дворе. Процедура эта скучная, утомительная, крайне неудобная, потому что сапоги за целый день под дождем порядочно-таки насырели, но ничего не поделаешь: таков уж обычаи правило вежливости и приличия, и хорошо еще что в ту минуту дождя не было.
В тот момент когда, распростившись окончательно (церемонность требует чтобы гости откланивались по крайней мере три раза), мы съезжали в дженерикшах со двора, у ворот раздались вдруг женские крики, сопровождавшиеся маханием пунцовых фонарей. Оказалось что это все те же гейки и музыкантши делают в нашу честь прощальную манифестацию, а пунцовый цвет фонарей, как нам объяснили, означает выражение приветствия и почести. Так закончился у нас этот оригинально проведенный день в оригинальном японском городе.
3-го марта.
Около трех часов пополудни мы распростились на пристани Мия с господином Номура, секретарями и нашим милейшим почтмейстером Шпекиным и пустились в море на паровом баркасе, присланном с ‘Африки’. День был хотя и солнечный, но сильный порывистый ветер налетел шквалами и доходил до степени шторма. Нас-таки сильно покачивало и обдавало солеными брызгами. Волнение было, что называется, ‘здоровое’, так что за гребнями волн нашей ‘Африки’ сначала почти вовсе не было видно, потом через полчаса плавания показались из-за горизонта ее мачты, а через полчаса и вся она вырисовалась наконец вдали перед нами. После двухчасового бурного плавания баркас благополучно пристал к ее борту. Судно стояло так далеко от берега, что даже при ясной солнечной погоде лишь с трудом можно было отыскать невооруженным глазом место, где раскинулся город, да и то в этом случае служила указателем башня Теней, белые стены которой сверкали под солнечными лучами.
5-го марта.
Утром 4 числа крейсер снялся с якоря и пошел в бухту Тоба, тоже не открытую для европейцев. Нам предстояло сделать оттуда сухопутное путешествие верст на пятнадцать в глубь страны, к знаменитому синтоскому храму, который почитается одною из величайших святынь древнеяпонской национальной религии. Но этому плану не суждено было исполнится. Пришли мы в Тоба в тот же день к вечеру. Местный окружной начальник со своим помощником тотчас же посетили нашего адмирала на ‘Африке’ и очень обязательно взялись доставить на утро потребное число дженерикшей, которые должны были ожидать нас на пристани. И вот сегодня утром мы совсем уже было собрались съезжать на берег, как вдруг адмиралу подают только что полученную в Тоба на его имя секретную телеграмму, вследствие которой тотчас же было отдано приказание немедленно сниматься с якоря и идти в Иокогаму. То было извещение от нашего посланника из Токио о роковом событии 1 марта33.

Кообе и Хиого

Наш маршрут. Путь до залива Оосака. Коленчатый мост Минатогава-баси. Европейский городок Кообе. Городок Хиого, его значение и достопримечательности. Могила Тайра-но-Кийомори и несколько исторических о нем воспоминаний. Храм Минатогава-но-миа. Надгробный мавзолей Ксуноки Масасиге и его сына. Легенды об этих народных героях. Храм Искута-но-миа. Образчик японской поэзии и версификации. Трехколесный экипаж. Храм Суваяма-но-миа. Талисманы плодородия. Верное средство выйти замуж. Астрономическая площадка и вид с нее на окрестность. Яюнские самовары. Девочка-проводница и ее русская песенка. Нуно-бики, хиогские водопады. Базар Киосинг-ван и местные кустарные изделия. Завтрак в отеле ‘Хиого’. Черта международных нравов. Отплытие из Хиого.

11-го марта.
Вследствие полученного вчера по телеграфу приказа С. С. Лесовского, крейсер ‘Африка’ снялся с Иокогамского рейда в девять часов утра и пошел в Нагасаки. На этот раз мы не будем огибать океаном восточные и южные берега островов Сикока и Кю-Сю, а пойдем Внутренним или Средиземным Японским морем, отделяющим северные берега двух названных островов от южных побережий Ниппона.
По выходе из Токийского залива в океан (под 35® северной широты) крейсер взял курс прямо на S, следуя мимо группы маленьких островков и отдельных скал, разбросанных цепью на протяжении около сорока миль. Некоторые из этих скал торчат из воды или четырехстороннею глыбой, или черепашьею спиной, или, наконец, в виде сахарной головы и достигают, как например, скала Утоне, без малого семисот футов высоты.
Проходили мимо двух вулканов, находящихся в этой же островной группе. Один из них, в 2556 футов высоты, чернеется скалистою грудой на ближайшем к Токийскому заливу острове Вриес (по-японски Ойо-сима), а другой на Косу-сима, верстах в сорока южнее. Оба вулкана находятся в действии, и над вершинами их вечно клубятся густые облака белого дыма. По ночам их зарева служат для мореходов естественными маяками, но мы проходили днем, и нам не удалось видеть этой, как говорят, довольно красивой картины. Зато очень эффектна была влево от нас высокая и широкая вершина острова Миаки, покрытая вечными снегами. Миаки лежит почти напротив Кокосима, и канал между ними, кажется, не превышает в ширину десяти миль.
12-го марта.
С шести часов утра встретили в океане сильный ветер, который задул нам в левую щеку от SO. Мы уже рассчитывали иметь дело с форменным штормом, но, к общему удовольствию, после полудня ветер стих. Зато в воздухе стало вдруг холодно, несмотря даже на теплое течение Куро-Сиво, в области коего мы в это время находились. Говорят, что глубина океана в этих местах достигает 4.655 сажень (9 верст и 155 сажень). Даже как-то жутко становится, как подумаешь, какая страшная глубь под тобою…
13-го марта.
Сегодня, вступив на рассвете в один из бассейнов Внутреннего моря, называемый Идсуди-нада или заливом Оосака, мы бросили якорь в восемь часов утра на рейде Кообе в обширной и безопасной гавани Хиого, которая до 1868 года служила центром всей морской и каботажной торговли Японии. Здесь застали мы наши военные клипера ‘Наездник’, ‘Джигит’ и шхуну ‘Восток’ (Сибирской флотилии), пришедшую сюда чиниться. К девяти часам утра размен салютов и представление адмиралу командиров названных судов с рапортами, а равно и визит немецкого консула, исполняющего заодно и обязанности русского консульского агента, словом, все неизбежные портовые церемонии были окончены, и мы получили возможность съехать на берег.
Хиого и Кообе лежат рядом на низменном берегу Ниппона, отделяемые один от другого речкой Минато (Минато-гава), через которую перекинут преоригинальный пешеходный мост, построенный на сваях прямоугольными зигзагами, идея которых заимствована у Китая, где она служит символом извивов змеи, а по сродству со змеей также и символом священного дракона. Настилка на мосту досчатая, а легкими перилами служат длинные бамбучины. Вся эта с виду очень затейливая постройка проста, легка и изящна.
Кообе, в сущности, не более как европейский квартал города Хиого. Он представляет собою небольшой, но очень чистенький городок, разбитый на правильные участки с широкими, превосходно шоссированными улицами, аллеями вдоль тротуаров и очень красивыми домиками, которые, к нашему удивлению, вовсе не носят исключительно индустриального и тем более англо-колониального характера, а напоминают миловидные и несколько капризные дачные постройки. Тем не менее, мы нашли в Кообе много прекрасных и обширных магазинов, между которыми первенствует фирма торгового товарищества ‘Хиропа’. Тут же находятся: банк японского общества ‘Мицуй’, учительский японский институт, телеграфная и железнодорожная станции, почта, здание губернского правления (Хиого-Кен) и здание постоянной выставки местных произведений — базар ‘Кио-сингван’, вроде токийского ‘Кванкуба’, только в гораздо меньших размерах. Консульские дома по обыкновению заняли лучшие места на набережной. В поперечных улицах стоят две небольшие церкви — англиканская и католическая при коих живут миссионеры. Словом, Кообе процветает и с каждым годом растет больше и больше. Барон Гюбнер, посетивший его в 1872 году, нашел там от двухсот до трехсот жителей, считая в том числе и подвижное временное население, а в 1879 году народная перепись, предпринятая японским правительством, насчитала в Кообе уже 13.295 оседлых обывателей. В Хиого по той же переписи считается 36.896 жителей, что для японского города очень и очень немного.
Наружное знакомство с Кообе заняло у нас не более получаса времени, и так как в нашем распоряжении оставалось лишь несколько свободных часов для отплытия в дальнейший путь, то и надо было поторопиться осмотром местных достопримечательностей, которые частью сосредоточены в самом Хиого, частью же разбросаны в его ближайших загородных окрестностях. К нам присоединился командир ‘Наездника’, капитан-лейтенант Кологерас, с несколькими из офицеров, успевшими уже за время своей стоянки на здешнем рейде достаточно ознакомиться со всем, что могло представить какой-либо интерес для любознательности путешественников, и таким образом мы получили в лице их прекрасных руководителей нашей экспедиции. Они же добыли нам и ‘языка’ — молодого японца, хорошо объясняющегося по-русски. Заручившись таким важным подспорьем, мы взяли себе надежных курама и покатили целою вереницей в легких дженерикшах осматривать Хиого и его достопримечательности.
Хиога по-японски значит арсенал. Предполагается, что некогда здесь находилось какое-либо хранилище оружия, исторически же известно только, что в XII веке христианской эры один из героев японской истории Тайра-но-Кийомори переместил сюда (на короткое, впрочем, время) императорскую столицу из Киото, и что тогдашнее название этого места было Хукухара. Это последнее имя сохранилось и до сих пор в названии одной из местных улиц, которая служит центром квартала куртизанок. Я уже упомянул, что до сношений с европейцами Хиога считался первым из трех первоклассных японских портов. С ним соперничали: Симоносеки, на юго-западной оконечности Ниппона при выходе из Внутреннего моря в Корейский пролив, и западный порт Ниигата, на Ниппоне же, в Японском море против острова Садо (или Сандо). Но в настоящее время с открытием нескольких портов для европейской торговли и, в особенности, с освоением Японией коммерческих пароходов, порт Хиого уже утратил прежнее свое значение безусловной первоклассности для всего государства, сохранив его лишь для южных провинций острова Ниппона и для Киото.
Наши курама прежде всего привезли нас к могиле Тайра-но-Кийомори, находящейся в ограде одной бонзерии. Это местная историческая знаменитость. Надгробный памятник высечен весь из серого гранита и представляет собою башню наподобие буддийской двенадцатиярусной башни со шпилем, воздвигнутую на высоком четырехстороннем цоколе. Высота всего мавзолея около пятнадцати аршин. Он стоит под сенью высоких сосен и обнесен в квадрат массивною каменною оградой, состоящею из ряда четырехгранных столбиков, поставленных на равном друг от друга расстоянии между двумя длинными каменными брусьями, из коих один на каждой стороне положен в основание, на землю, а другой — в венец, на головке столбиков. Перед оградой спереди — пара высоких канделябров, и между ними наполненная белою золой жертвенница, где курятся благовония и тлеют заупокойные курительные свечи. Все это высечено из гранита и стоит на каменных цоколях. Дежурный бонза, вышедший к нам навстречу, предложил мне фотографический снимок мавзолея и маленькую брошюрку на рисовой бумаге. В брошюрах изложено вот что:
Киоймори из рода Тайра был любимцем юного микадо Боаойе (иначе Кононие), царствовавшего в XII веке. {Вступил на престол в 1142 году, трех лет от роду, и умер в 1155 году, шестнадцатилетним юношей.} Отец Кийомори, в награду за свою верную службу государю, был пожалован им придворною дамой, которая в ту пору была уже беременна от самого микадо. Обычай жаловать любимцев императорскими фрейлинами существовал в Японии в древние времена. Микадо, жалуя отцу Кийомори свою даму, не скрыл от него ее тайну и поставил даже условием что если у нее родится дочь, то он, микадо, возьмет ее к себе на правах принцессы императорского дома, а если сын, то нареченный отец обязан усыновить его и дать ему фамилию Тайра. Родился мальчик, которому нарекли имя Кийомори. Микадо осыпал его милостями и не оставлял до самой своей смерти, которая последовала когда Киомори уже достиг совершеннолетия. В это время сильно соперничали между собою из-за властной должности первого министра две знаменитые фамилии: Тайра и Минамото. Та и другая представляли собою две боковые ветви царственного рода. Кийомори был честолюбив, хитер и склонен к интриганству, фамилия же Минамото издревле отличалась доблестями и насчитывала в своих рядах не мало знаменитых деятелей на разных поприщах государственной и общественной жизни. Ловкому Кийомори удалось посредством интриг перессорить между собой членов этой фамилии до такой степени что дело дошло у них до междоусобицы, которою Кийомори и воспользовался чтобы захватить себе власть первого министра. Разрозненные Минамото, увидев этот результат, поняли наконец коварный план Кийомори и соединились чтобы напасть на него и низложить с должности. Последний ожидал этого и, зорко следя за своими врагами, успел как раз вовремя накрыть их заговор. Это дало ему повод истребить почти весь род Минамото: одних он приказал казнить, других заточил на всю жизнь в казематы, третьих отправил в отдаленнейшие ссылки. Но Провидение уже готовило ему будущую кару. Он влюбился в красавицу Токива-го-сен, вдову своего главного соперника Тамейоши-Минамото, которого убил собственною рукой. Вдова сдалась на его горячие мольбы и клятвы под тем лишь условием чтоб он пощадил жизнь трех ее сыновей от покойного мужа, приговоренных им к казни. Кийомори согласился и даже оставил их при матери. Но в последствии, когда любовь его к ней стала остывать, а подозрительность возвращаться, он удалил старшего ее сына, в последствии знаменитого Йоритомо, в отдаленную ссылку, на остров Хируга, а двух младших приказал постричь в монахи и отправил в дальние буддийские монастыри.
Овладев должностию первого министра, Кийомори удерживал ее за собою при пяти последующих императорах {Го-Сиракава (1155—1158,, Нижо (1158—1165), Року-жо (1165—1168), Така-кура (1168-1181) и Атоку (1181—1185).} и систематически заместил все государственные должности членами усыновившей его фамилии Тайра: одним роздал сановные места при дворе и в государственном совете, других поставил над государственным ополчением, третьих назначил губернаторами провинций, а всех вообще друзей и сторонников своей фамилии рассадил на прочие подначальные должности при дворе г’ ло администраций. С помощью такой системы, которой неуклонно держался всю свою жизнь, Тайра-но-Кийомори сделался наконец всемогущим и даже женил на своей дочери наследника Японского престола, принца Така-кура, сына императора Року-жо, и под конец своей жизни видел на троне собственного внука, четырехлетнего Атоку. Но подозрительность его относительно действительных или только мнимых своих недоброжелателей и приверженцев рода Мияамото не засыпала в нем ни на минуту. Шпионство и сыскная часть работали у него неутомимо, причем были в ходу самые жестокие пытки и казни, до сожжения живьем на костре включительно. Террор и непотизм господствовали во всей Японии до такой степени что у современников сложилась даже пословица: в наше де время кто не из Тайра, тот не человек. Бесконечные и часто нелепые капризы Кийомори, его притворство, коварное интриганство, нервная раздражительность и бесконечные жестокости надоели наконец императору Така-кура, и даже более того: они надоели самим родичам и приверженцам тирана, не говоря уже о большинстве феодальных князей (даймио), гордость коих беспрестанно оскорблялась его высокомерием, и которые ежечасно должны были ожидать себе всякого зла от его вздорной подозрительности и мимолетного, случайного каприза. Такой порядок вещей тянулся однако же долгие годы, когда наконец, уже на закате жизни Кийомори, вдруг вспыхнуло на севере Ниппона восстание, поднятое старшим из трех сосланных им братьев Минамото, энергичным и даровитым Йоритомо. Придворная знать, кунгайи и даймио, выведенные из последнего терпения, обратились к Йоритомо от имени Го-Сиракава, отрекшегося от престола деда Атоку, с мольбой освободить их от Кийомори. Йоритомо согласился. Тогда оба его брата, насильственно постриженные некогда в монахи, бежали из своих монастырей, и соединясь с Йоритомо, приняли начальство над двумя отрядами восставших дворян и поселян и двинулись с ними к югу. Кийомори выслал против них собранное им ополчение, но оно было разбито в нескольких сражениях и рассеяно. Такая же участь постигла и второй призыв ополченцев, из коих многие перешли даже на сторону братьев Минамото. Видя что Йоритомо уже занял Камакуру и угрожает оттуда непосредственно самой столице, Тайра-но-Киомори насильно забрал с собою старика Го-Сиракава и младенца-императора Атоку и отступил в Хиого, чтобы быть поближе к морю на случай дальнейшего бегства. В это же время он перенес сюда из Киото все государственные регалии и реликвии, казну и все центральное управление. Таким образом Хиого, или тогдашний Хукухара, сделался временною столицей. Мучась бессильною злобой на успехи восстания и страшась личной мести Йоритомо за убитого некогда отца, за поруганную честь матери и за весь род Минамото, обессиленный Кийомори заболел нервною горячкой’ Но и умирая, он не смирил своей злобы, и за час до смерти кричал еще: ‘Не надо мне заупокойных молитв, не надо никаких религиозных церемоний, но принесите, непременно принесите на мою могилу голову Йоритомо!’ Это были его последние слова и единственное оставленное им завещание, которое, однако же, осталось без исполнения. Тайра-но-Кийомори умер в 1181 году и был погребен в Хиого. Его сородичи воздвигли ему надгробный мавзолей, столь же тяжелый как и сам он был при жизни. По смерти его, Йоритомо освободил Го-Сиракава, и основавшись в Камакуре, предпринимал несколько счастливых экспедиций против членов и сторонников рода Тайра. В этих военных предприятиях в особенности отличался младший брат его Йосицуне, как даровитый полководец. Благодаря ему, Йоритомо, спокойно оставаясь у себя в Камакуре, мог в течение четырех лет изгнать всех самураев Тайра и истребить их в нескольких сухопутных и морских битвах при Хиого и на Внутреннем море. Впрочем, это было и не особенно трудно, так как самураи Тайра, воспитанные среди придворной роскоши и привыкшие к утонченно изнеженной и распутной жизни, были не особенно стойкими воинами. Император отрок Атоку, вместе со своею матерью (дочь Кийомори), должен был в 1185 году бежать на остров Кью-сю, но переплывая через пролив Симоносеки, нечаянно упал с борта в воду и утонул. Трагический конец жизни и похождений рода Тайра не раз уже служил, да и до сих пор еще служит неисчерпаемою темой для романов, театральных пиес и народных песен, известных под именем ‘цикла о последней судьбе самурайев рода Тайра’.
Истребив таким образом в честном бою всех врагов рода Мивамото, Йоритомо возвел на престол Готова, брата утонувшего Атоку, под регентством старца Го-Сиракава, а сам сделался первым министром и избрал Камакуру постоянною своею резиденцией. Он первый основал в 1186 году, по смерти Го-Сиракава, систему сёгунальского управления и принял от микадо Готова ложалование высоким титулом сёгуна (сей-тай сегун). Правление его продолжалось семнадцать лет (с 1185 по 1202 год), и должность его, вместе с титулом, унаследовал по нем старший сын его Юрийё.
Замечательна также и судьба Йосицуне, младшего брата Йоритомо. Несмотря на то что был ему обязан главною долей своих политических успехов, Йоритомо в последствии стал завидовать его военным талантам. Он не мог совладать с этим своим нехорошим чувством и, мало-по-малу охладевая к брату, начал даже его преследовать. Тогда, перерядившись в костюм странствующего бонзы, Йосицуне тайно бежал из Камакуры на остров Езо (Матсмай), а оттуда переплыл на азиятский материк, в Манчжурию, и никогда уже более не возвратился в страну Восходящего Солнца. По мнению некоторых ученых, не только японских, во и китайских, Йосицуне есть ни кто иной как знаменитый Чингисхан, герой всемирной истории XIII века. По крайней мере, Йосицуне по-китайски произносится как Ченгикэй, и в этом названии ученые видят созвучие с Чингисханом.

* * *

От мавзолея Тайра-но-Кийоморе повезли нас к другому историческому памятнику, — могиле народного героя Ксуноки Масасиге, который погребен в ограде синтоского храма Минатогава-но-миа. Путь к этому храму лежит по длинной прямой улице Тамон-тоори, часть которой идет над срезом почвы по возвышенной насыпи вровень с крышами стоящих внизу домов. Название свое улица эта получила в честь того же Ксуноки Масасиге, который в детстве носил имя Тамон.
Храм Минатогава-но-миа называется по имени протекающей подле него речки. Я не стану описывать его, так как в общем это все то же, что уже известно читателю из прежних моих описаний. В ограде его мы нашли постоянную ярмарку, в том же роде как под Асаксой в Токио. Как в Асаксе, и здесь тоже показывают коня-альбиноса, только здешний конь молодой и лучше содержится. Он прекрасно защищен, и белая шерсть его для придачи ей большей серебристости слегка подкрашивается синькой. Благочестивым посетителям предоставляется вволю кормить его бобами, которые тут же выставлены порциями на тарелочках, причем дежурный коскеис-конюх из братства ‘Кануси’ предупредительно объясняет, что это — таберо (обед) для коня, — не угодно ли, мол, покормить его ради доброго дела? Охотников на это всегда находится в избытке, и таким образом содержание коня не только ничего не стоит местным жрецам-кануси, но еще приносит им некоторый доходец. Другим подобным же источником дохода служат два маленькие прудика, выложенные камнем и украшенные водяными растениями. В одном из них плавает множество прелестных редкостных рыбок, так называемых ‘Телескопов’, пучеглазых ‘Вишен’, бахромчатых тупоносых ‘Креолов’, ‘Рубинок’, ‘Золотых’ и ‘Ружеток’, а в другом ползают красивые черепашки, для которых на искусственном каменном островке устроено жилище в виде высеченного из камня храмика. Рыбок и черепашек посетители кормят розовыми рисовыми лепешками, покупая их у нарочно приставленного коскеиса. Из художественных произведений замечательны здесь громадные бронзовые и фарфоровые, с синим рисунком, канделябры, украшающие священный двор. Показывают также как редкость большой кусок окаменелого дерева и группу саговых пальм, окруженною каменною решеткой, но какое значение имеет то и другое, мне не удалось добиться.
Намогильный мавзолей Ксуноки Масасиге и его сына Масацуры приютился под сенью нескольких японских сосен, и он представляет собою высокий четырехсторонний цоколь, на котором воздвигнута круглая колонка. Памятник прикрывается сверху четырехскатною кровлей деревянного навеса, окружают его несколько каменных канделябров, в которых теплятся лампады. Здесь, как и у гробницы Кийомори, нам предложили брошюрку посвященную памяти героя Ксуноки. Приводу ее содержание:
Ксуноки Масасиге — крупная личность в истории борьбы императоров с сёгунами. Его отличительные черты — честность, храбрость и верность своему законному государю. В первой половине XIV века (нашей эры), 96-й микадо, по имени Го-Дайго, втайне готовился окончательно уничтожать невыгодную для императоров власть сёгунального управления. Но, к сожалению, замысел его преждевременно открылся тогдашнему сёгуну из рода Ходжио. Так как династия Ходжио вообще отличалась не только грубостью, но а жестокостью в обращении с предшествовавшими императорами, из коих трое были даже сосланы на дальние острова, то Го-Дайго, опасаясь и для себя такой же участи, поспешил бежать на юг. Там очутился он в совершенно беспомощном положении, не имея на кого опереться, потому что все боялись грозного сёгуна. И вот, однажды увидел он знаменательный сон. Приснилось ему будто в южном саду его киотского дворца выросло большое дерево, под тенью которого играли два мальчика. Видя что микадо так опечален, мальчики с участием сказали ему: ‘Тебе, государь, негде жить как только под этим деревом.’ Проснувшись, Го-Дайго стал думать о значении своего сна, и наконец разгадал аллегорический смысл его: если соединить два слова—‘дерево’ и ‘юг’, то выйдет (по-японски) ису-поки. ‘Значит надо обратиться к кому-нибудь из фамилии Ксуноки’, решил микадо, и пошел за советом к местным бонзам. Те сообщили ему что между окрестными жителями действительно есть некто Ксуноки, по имени Масасиге, который еще в молодости сумел укротить одно туземное восстание и получил за то награду от правительства. Микадо пошел к нему, и когда обратился к нему за советом, то Ксуноки Масасиге сказал: ‘Камакурския войска (то есть войска сёгуна, резиденцией коего была в то время Камакура) действительно отличаются храбростью, так что едва ли даже соединенныя силы мирных жителей всей остальной Японии могут иметь против них какой-либо успех. Тем не менее, государь, не отчаивайтесь: пока жив Масасиге, сёгун ничего не поделает, так как мы поведем с ним борьбу не столько кулаком, сколько умом,— ну, а восточные варвары (то есть сёгунальные войска) на счет последнего пока еще слабы.’ После этого Ксуноки хотел было тотчас же объявить себя сторонником микадо и выпустить воззвание к народу, чтобы все верноподданные стекалась под его знамена, но рассудил что сначала лучше обделывать это предприятие без огласки, и занялся укреплением своего замка и набором войск. Деятельность Ксуноки не укрылась от внимания сёгуна. По повелению последнего, тайно высланный отряд войск сделал внезапное нападение на жилище императора и похитил Го-Дайго. После этой удачи, армии сёгуна осадила замок Ксуноки, где у Масасиге была в ту пору собрана только с небольшим тысяча человек защитников. Но недостаток численности Ксуноки восполнил смелостью и находчивостью, которые и до сих пор служат предметом военно-народных расказов. Еще ранее подступа неприятельских войск, ему удалось облицовать наружные стены замка подвижными деревянными щитами, которые, подобно крышке от шкатулки, могли свободно ходит на нижних петлях, укрепленных во рву, вследствие чего верхние концы их, с помощью рычагов и цепей, получали, смотря по надобности, вертикальное и наклонное в ту и другую сторону положение. Снаружи щиты были окрашены под цвет каменных стен замка, так что издали невозможно было заметить обмана. Когда войска сёгуна, обложив замок, пошли было на приступ и, спустившись в ров, полезли ‘как муравьи’ на стены, защитники, допустив их до известной высоты, вдруг привели рычаги в движение, вследствие чего щиты тотчас же приняли наклонное к неприятелю положение, и атакующие сверглись в ров, а затем щиты моментально пришли в прежний порядок. Осажденные, пользуясь эффектом этой неожиданности, произведшей большое смятение среди нападающих, стали забрасывать их во рву бревнами и камнями и пускали в них множество стрел. Таким образом, приступ был отбит, и неприятель поспешно отступил с большим уроном.
В другой раз, пользуясь предрассветным туманом, Ксуноки приказал выставить на контрэскарпе, над гласисом, чучела одетые воинами, после чего осажденные громкими и задорными криками стали вызывать неприятеля к бою. Неприятель, предполагая вылазку, стремительно ударил на чучела, приняв их в тумане за живых людей, и с разбегу очутился во рву, причем задние, не зная еще в чем дело, напирали на передних, толкали их вперед и таким обрядом вскоре наполнили собою весь ров. Тогда осажденные стали поливать их сверху кипятком и забрасывать бревнами, камнями и пылающими головнями. Неприятель опять потерпел полную неудачу.
Зная по какой дороге обыкновенно идет к осаждающему подвоз продовольствия, Ксуноки несколько раз тайно высылал на нее небольшие отряды, которые нападали из засады на неприятельские транспорты и отбивали их. Когда противник уже несколько привык к подобным нападениям, Ксуноки нашел что можно извлечь из этого и большую пользу чем простой захват продовольствия. Однажды ночью он снарядил на ту же дорогу более значительный отряд, приказав одной отборной части оного разоружиться и вложить свои сабли в хлебные мешки навьюченные частию на лошадей, частию на спины самих же этих воинов. Как только забрежжилась утренняя заря, люди с метками направились из назначенного пункта к окопам неприятельского стана, а другая часть их товарищей шумно сделала на них фальшивое нападение из засады и погнала пред собою мнимый транспорт в сторону неприятеля. Сторожевые части сёгунальных войск, думая что это простые погонщики и носильщики, свободно пропустили их за окопы, в тыл своего стана, и тотчас же ударили в гонги боевую тревогу, чтобы дать отпор преследующему отряду. На передовой линии завязалось дело, в котором вскоре приняли участие и остальные войска сёгуна, дружно напиравшие на отряд Ксуноки. Тем временем мнимые погонщики, оставленные в тылу без внимания, спешно вынули из хлебных мешков свое оружие, развьючили лошадей, обратив их под верх, и пользуясь общею суматохой, пешие и конные дружно ударили на неприятеля с тылу, оглашая его стан победными кликами. Ошеломленные внезапностью этого нападения и поставленные между двух атак, войска сёгуна поддались общей панике и на этот раз потерпели сильное поражение.
С помощью подобных маневров, Ксуноки долго держался в осажденном замке, но наконец продовольственные запасы его стали истощаться. В виду этого обстоятельства, он пришел к необходимости нанести неприятелю решительный удар, с тем, чтобы победить, или доблестно погибнуть. Однажды, воспользовавшись темною, бурною ночью, он покинул замок с большею частию своих воинов и незаметно пробрался окольными путями в тыл неприятеля. В замке было оставлено лишь несколько преданных ему самурайев и ратников, которые на следующий день утром выступили из ворот его торжественною погребальною процессией, неся несколько норимонов с заколоченными гробами, и направились к одному из соседних кладбищ. На неприятельских аванпостах, конечно, тотчас же заметили эту процессию и отправили ко кладбищу небольшой отрядец разузнать в чем дело. Отрядец вступил в ограду, не встретив со стороны погребающих никакого сопротивления, и враги мирно сошлись над свежими могилами. На вопрос офицеров сёгуна, кого это погребают? — удрученные печалью самураи объяснили, что геройский вождь их Ксуноки Масасиге со всеми своими военачальниками, убедись в невозможности дальнейшего сопротивления, так как в осажденном замке наступил уже голод, решили вчера на военном совете распустить в ту же ночь всех своим ратников, а сами покончили с собою посредством харакири и вот, теперь предаются земле их бренные останки. Сёгунальные офицеры тотчас же принесли эту весть в свой лагерь, где поднялось великое ликование и торжество по случаю мнимого успеха сёгуна. Решено было снять осаду и на утро идти обратно в Камакуру, а пока да похода военачальники устроили войскам большое пиршества с изобильными возлияниями. Весь день и весь вечер, да самой полночи, длилась гульба в сёгунальном стане, пока все не перепились наконец до такой степени что не стояли уже на ногах и заснули как убитые где лопало. На этом-то и строился весь расчет Ксуноки. Вскоре после полуночи, тихо и незаметно приблизился он со всеми своими людьми к неприятельскому стану и внезапно ударил на него с двух сторон, оглашая ночную тишину громкими победными кликами. В паническом ужасе, неприятель не мог оказать ему почти никакого сопротивления, так что в эту знаменитую ночь было истреблено более половины сёгунальных войск, а остальные рассеялись. Весть об этом новом успехе страшно поразила сёгуна, остававшегося в Камакуре, тем более что она дошла туда вслед за радостным известием о мнимом харакири Ксуноки. Но главное значение этой победы заключалось в том, что она необыкновенно подняла монархическое чувство во всем населении, и многие даймио, усомнясь в силе сёгуна, открыто перешли на сторону микадо. Один из этих князей даже прямо капал на Камакуру, и притом с таким успехом что сёгун (Нари-йози, 1335—1338), потерявший войска и столицу, с отчаяния сделал себе харакири. Таким образом, благодаря Ксуноки, борьба кончилась в пользу микадо Хо-Дайго, который тотчас же был возвращен из ссылки, где находился по воле сёгуна со времени своего плена.
Но тут явился вскоре новый похититель власти, некто Асикага, который провозгласил себя сёгуном и поставил нового микадо, так что в Японии возникло двоецарствие, или, как говорили тогда, ‘южный и северный (новый) двор’. Ксуноки, однако, не терял надежды справиться и с этим противником. Несколько нападений сделанных им на узурпатора были очень удачны, а в последнем из них Асикага был даже разбит на голову и бежал на остров Кью-сю. Ксуноки хотел было преследовать его и там, но, к несчастию, недальновидные вельможи окружавшие трон Го-Дайго воспротивились этому намерению, полагая что Асикага уже не опасен, а главное не желая чтобы сам Ксуноки еще более возвысился в глазах микадо своими дальнейшими успехами. Такая своекорыстная политика царедворцев не замедлила принести достойные ее плоды. Оставленный в покое, Асикага употребил все свои средства и энергию на то чтобы взволновать южные острова и, спустя несколько месяцев, высадился на Ниппон в Хиого, во главе многочисленной, прекрасно организованной и сильно вооруженной армии. В виду такой напасти, царедворцам пришлось обратиться к тому же Ксуноки, но этот последний сознавал что теперь борьба для него будет далеко не равная. В лице Асикаги он имел противника не менее энергичного и столь же даровитого как и он сам, но с тем еще преимуществом что за Аси какой стояла теперь громадная армия фанатически преданных ему приверженцев, видевших в успехе его дела свое собственное возвышение и благополучие, ряды же приверженцев Хо-Дайго, благодаря политике его царедворцев, значительно поредели. Тем не менее, Ксуноки решился драться. Собрав войска, он подступил с ними к Хиого, с целью дать тут решительное сражение, дабы, в случае удачи, сбросить противника в море. Но тайное предвидение уже заранее говорило ему что дело его проиграно. Предчувствуя, что будет убит, Ксуноки накануне битвы призвал к себе своего десятилетняго сына, и прощаясь с ним, объявил что сегодня же отправляет его домой, к матери. Масацура (сын его), заявил желание сражаться и умирать вместе с отцом. Но Ксуноки решительно воспротивился этому, говоря: — ‘Ты еще слишком юн, чтобы воевать. Подожди несколько лет, и из тебя выйдет молодец, я уверен в этом. Теперь же оставляю тебе на память кинжал подаренный мне императором при первом его свидании со мною. Смотри же, милый, когда вырастешь, не жалей себя за своего государя’. Обливаясь слезами, простился Масацура с отцом и в сопровождении дядьки отправился в родное поместье к матери’
Предчувствие не обмануло Ксуноки. На другой день произошла отчаянная битва, в которой он был убит вместе со своим родным братом. Асикага торжествовал, зная, что теперь Го-Дайго лишился последней своей опоры.
Спустя несколько дней известие о смерти отца дошло до Масацуры, и бедный мальчик пришел в такое отчаяние что решился с горя на самоубийство. Умная мать едва могла удержать его от харакири.
— Тебя назовут трусом если ты при таких обстоятельствах покончишь с собой, говорила она.— Не сам ли ты рассказывал мне как отец пред последним сражением наставлял тебя каким образом должен ты вести себя после его смерти? Неужели же ты позабыл его завещание?? Нет, мой милый, так нельзя: надо наперед исполнить отцовскую волю!
Ободренный этими словами матери, Ксуноки Масацура весь предался одной мысли, одному стремлению — быть достойным своего отца. Даже в детских играх со сверстниками он всегда представлял себя полководцем и самою любимою его забавой было упражнение в сабельной рубке, причем Масацура всегда воображал себе будто он отсекает голову узурпатору Асикаге. С четырнадцатилетняго возраста он поступил в военную службу, где имел несколько случаев геройски отличиться, так что на восемнадцатом году от роду у же командовал императорскими войсками и почитался главною опорой ‘южного двора’. К сожалению, малочисленность и равнодушие приверженцев Го-Дайго, равно как и недостаток войск, не давали свободно развернуться его военному таланту и действовать как хотелось. Но согласно отцовскому завету, он до конца остался предан своему законному государю и геройски умер за него в одном сражении, на двадцать втором году жизни. Похоронили его рядом с отцом в Хиого, а спустя несколько сот лет князь Мито, родственник сёгуна Току-гавы, поставил над ними мавзолей с надписью: ‘Верным слугам Ксуноки’.

* * *

От Минатогава-но-миа повезли нас к третьей местной достопримечательности религиозного характера. Это храм Икута-но-миа, построенный в честь божественной проматери Изанами. Название свое он носит от имени ручейка, текущего поблизости. Ко храму ведет прекрасное шоссе, на котором мы нашли развалины массивного гранитного тори, разрушенного недавним землетрясением. Храм стоит среди небольшой рощи, где роскошно развивались на свободе кипарисы, камелии и великаны-тики, которым насчитывают уже не одно столетие.
День был ярко-солнечный, совсем весенний, а к одиннадцати часам утра сделалось даже жарко, так что мы с особенным удовольствием вступили под прохладную, вечно зеленую сень священной рощи. Там встретили мы ‘божьего коня’, по обыкновению белого, которого коскеисы выпустили поразмяться на свободе из его ‘священной’ конюшни, находящейся тут же при храме. Добрая кляча сосредоточено дремала, расставив ноги и свесив ленивые уши, словно бы она глубоко погрузилась в какую-то свою лошадиную думу. При нашем приближении ‘божий конь’ не обнаружил ни малейшего беспокойства и даже внимания на нас не обратил, хотя мы были одеты в непривычные для него европейские костюмы, которых и до сих пор еще нередко пугаются японские животные. Около коня прыгал по травке ручной ‘священный’ кролик чернопегой масти, для него нарочно поставлен под древесными, приподнявшимися от старости корнями низенький столик таберо, а под столиком блюдце с водой для питья. Кролик часто вскакивает на таберо, чтобы полакомиться капустною рассадой, принесенною ему в дар от чьего-то усердия.
Храм принадлежит синтоскому культу и окружен всеми обычными принадлежностями оного, начиная с центральной открытой эстрады среди двора, с которой жрецы-кануси в высокоторжественные дни начинают свое шествие ко главному храму через священные внутренние ворота и до открытой театральной сцены, где в известные праздники дается кагура, то есть священные представления и танцы под звуки священной музыки. Самый храм очень невелик и тесен, вроде каплички, лишь было бы где укрыться ‘духу’, но над ним возвышается грандиозная соломенная кровля, украшенная по гребню шестью горизонтальными поперечными вальками вертенообразной формы, а на обоих концах высокими деревянными развилами в виде римской цифры V. На деревянных, резной работы, мастях храма везде медночеканные скрепы, гайки и наконечники. Дверь заперта на ключ, и перед замком висят пучки семиколенчатых дзиндзи из белой бумаги. Вокруг главного храма разбросаны каменные канделябры и часовенки, посвященные разным ками. В одной из них стоит большой белый конь, вырезанный из дерева, а в другой помешается за сетчатою решеткой, в особом киотике, зеркало Изанами. Далее храмовая сокровищница, в которой, однако, напрасно было бы искать каких-либо вещественных богатств: в ней собрано несколько шлемов, кинжалов, наконечники копий и стрелы, полный рыцарский доспех, надвратные доски с надписями, оленьи рога и китовое перо-плавник. Все это вещи, принадлежавшие частью герою-воину Кадживара, частью древним ‘южным микадо’. Стены сокровищницы увешаны свитками с разными благочестивыми изречениями и надписями, а в нише на боковой стене выставлена зачем-то гипсовая раскрашенная маска с длинным, горизонтально торчащим носом. Тут же во дворце показали нам древнее, но еще цветущее сливовое дерево, обнесенное такою же каменною оградой, как и на могиле Кийомори. Оно-то и составляет главную достопримечательность храма Икута. Легенда говорит, что в XII веке на этом самом месте происходило однажды раннею весной большое сражение между самураями двух исторических здешних фамилий, Тайра и Минамото, о которых мы уже говорили. В этом сражении особенною храбростью отличился рыцарь Кадживара. Чтоб обратить внимание всех сражавшихся на свою храбрость, он в разгаре битвы срубил ветвь цветущей сливы и укрепил ее у себя на спиной, на колчане. Где видна была сливовая ветвь, там враги ложились как снопы на ниве.
По преданию, это старое дерево, ветви и ствол которого уже с давних времен поддерживаются разными деревянными подпорками и подушками, есть та самая слива от которой Кадживара отрубил себе ветку. Оно так и называется ‘деревом Кадживары’. Против него, на правой стороне двора, находится ключевой колодезь, обнесенный такою же каменною оградой, из которого, по преданию, тот же Кадживара утолил после битвы жажду. Коскеис показывавший нам достопримечательности Икута предложил мне изображение этого храма в плане, довольно лубочно отпечатанное на листе тонкой желтоватой протекучки. На плане этом приписано сбоку несколько японских стихов сочиненных 84-м императором Джунтоком. В японских стихах обыкновенно соблюдается не рифма, которая может быть и не быть, а лишь определенное количество слогов, и именно тридцать один. Поэтому мысль выражается в них крайне сжато, а сущность стихотворения состоит чаще всего из игры каких-нибудь, слов и понятий. Кстати, чтобы познакомить вас, с японскою версификацией, я приведу означенное произведение императора Джунтока:
Аку казе ни
Мата косо товаме
Цу но кунино
Икута но мори но
Хару но акебоно.
В переводе это значит: ‘Если ты посетишь священную рощу Икута когда веет теплый осенний ветер, ты непременно захочешь побывать там и весной, чтобы любоваться закатом. Но если увидишь как хорош здесь весенний закат, непременно захочешь побывать и осенью, чтобы наслаждаться прогулкой среди теплого ветра’. — Вот сколько слов нужно по-русски чтобы выразить мысль, которая по-японски выражается всего лишь 31 слогом!

* * *

Из Икута повезли нас на Сува-яму, где тоже находится храм ситоского культа. По дороге, в загородной местности, попался нам оригинальный экипаж в не менее оригинальной запряжке, каких до того нигде еще не встречали мы в Японии. Это была трехколесная повозка, основанием которой служит деревянный равнобедренный треугольник. Одно колесо, маленькое, находится впереди, в вершине треугольника, а два большие — на задней оси, в углах его базы. Переднее колесо движется на маленькой оси между двух вертикально опущенных щек, прилаженных своими верхними концами к шкворневому кружку, дающему возможность легко поворачивать повозку в стороны. На треугольнике утвержден род корзины или ящика из деревянных планок с бамбуковою плетенкой, служащий вместилищем экипажа. Ни дышла, ни оглобель не имеется, а есть впереди, на короткой цепи, один только деревянный валек, к которому прикрепляются две веревочные постромки. В эти-то постромки был впряжен сильный черный буйвол, которого шея, рога и хомут были украшены большими и длинными шелковыми кистями ярко пунцового цвета. В повозке было насажено штук восемь ребятишек и молоденьких девушек, отправлявшихся, судя по их веселому смеху и восклицаниям, вероятно, на какую-нибудь увеселительную прогулку. Голоногий погонщик шел впереди, рядом с буйволом, ведя его за шелковый пунцовый повод. До сего раза мы никогда еще не встречали в Японии буйвола в качестве упряжного, а не вьючного животного, а это тем более замечательно, что еще недавно (до самого переворота 1868 года) право ездить в повозке, запряженной одним буйволом, предоставлялось только одному микадо, который и катался таким образом в уединенных садах своего дворца в Киото. Теперь же, как видно, этим правом свободно могут пользоваться и обывательские ребятишки.
Вскоре нас подвезли к высокому тори у подножия горы Сува, за которым в нескольких саженях далее начинается подъем по широкой гранитной лестнице на первую площадку. Далее путь идет в гору зигзагами, где просто садовою дорожкой, а где каменными ступенями. Нигде еще не встречали мы столько разнокалиберных священных тори как на этом пути: внизу, у подошвы, их насчитывают 45, да по горе 139, и все они, говорят, воздвигнуты усердием частных лиц, по какому-либо обету. Тут же, на подъеме, заметили мы еще одну особенность: местами попадались нам вырезанные из бумаги маленькие двуязычные флаги, приклеенные к тоненьким бамбуковым тростинкам или к соломинкам. На каждом флаге непременно написана какая-то молитва. Одни из них были воткнуты в землю, по краям дорожки, другие привязаны к сучьям и веткам попутных деревьев. Нам объяснили что это талисманы плодородия, которые с давних времен существуют в синтоском культе и были восприняты из него буддизмом. Каждый год, в семнадцатое число первого месяца, когда чествуется святой Инари, покровитель агрикультуры, в посвященных ему храмах происходит, между прочим, обряд торжественного освящения талисманов способствующих плодородию, после чего они продаются всем желающим по одному сцени (самая мелкая монетка). Земледельцы обыкновенно покупают их по нескольку штук, из коих часть оставляют на месте, в жертву святому, по краям дороги, а другую уносят с собой и втыкают в землю на межах и по всем углам своего поля и огорода, или привязывают к ветвям фруктовых и тутовых деревьев. В первом случае талисманы способствуют урожаю хлеба и огородных овощей, а во втором изобилию разных фруктов и тутовых листьев, необходимых для питания шелковичного червя.
Храм Сува-ямы посвящен святому Инари, но в нем господствует смешанный культ, риобу-синто. Мы нашли в нем пару больших гипсовых лисичек (кицне), вазы, фонари, каменные канделябры, жертвенные рисунки лошадей (иела), священных журавлей (о-тсури) и изображения множества тори, а также множество связок бумажных семиколенчатых дзиндзи и, наконец, даже женские волосы, целые безжалостно срезанные косы, богатству и красоте которых позавидовал бы любой парижский парикмахер. Это жертва женщин, и преимущественно вдов, которые по какому-либо обету, или же в знак своей неутешности, решаются расстаться с лучшим своим украшением. Перед храмом, у входа выставлены по бокам две пунцовые хоругви, а в глубине его — магическое зеркало Изанами и молитвенный барабан. Во дворе разбросано несколько маленьких и даже миниатюрных часовенок, и у каждой непременно привешен над входом бубенчик с лентой, чтобы ‘будит духа’, по требованию молящихся. Тут же курятся жертвенные свечи в бронзовых и каменных хибанах, наполненных чистейшею бедою золой, и воткнуты в землю ‘дерева счастия’, украшенные множеством мелких изящных вещиц, картонажей, конфет и фигурок из рисового теста, в виде жертвенных приношений, преимущественно от детей и женщин. У одной из лисичек левая передняя лапа была плотно перевязана тоненькою тесьмой, скрученною из мягкой бумаги. По объяснению нашего проводника, это — дело девушек. Особа желающая выйти замуж за кого ей хочется, должна собственноручно скрутить себе тесьму из освященной бонзами протекушки (Claks-Papier) и завязать ее в узел вокруг левой лапы кицне, не иначе как одною левою рукой. Если это удастся, желание девушки наверно исполнится, и бывают счастливицы которые достигают такого искусства после долгих предварительных упражнений у себя дома. Бонза с самым серьезным видом уверяет нас будто не бывало еще примера чтобы такая искусница долго засиделась в девках или вышла за нелюбого. Такие же тесемки, не зная их значения, встречали мы и на лапах кома-ину (корейского льва-собаки), к которому японские девушки также прибегают за покровительством. Это у них смотря по тому кто во что верит: одни в кицне, другия в кома-ину, но бонза уверяет что кома-ину больно уж прост и прямодушен, кицне же куда хитрее, и потому гораздо лучше собаки может сообразить как помочь горю девушки и устроить ее супружеское счастье.
Храм Сува расположен на самой вершине горы, откуда открываются великолепные виды. Что ни шаг, то новая картина. Здесь, на одной из площадок, 9 декабря 1874 года было наблюдаемо астрономическою комиссией Парижской Академии прохождение Венеры мимо Солнца, в память чего на месте наблюдений поставлен каменный столб с французскою надписью, объясняющей это событие. С площадки открывается великолепный вид на весь рейд, миль на тридцать в окружности, виден вход в залив Оосака и даже далее, за него, в самый океан, где глаз захватывает синюю черту водного горизонта. Залив как бы окаймлен полого-волнистыми и синеющими вдали горами. Вдали, к востоку, виднеется на берегу город Оосака с высоким круглым куполом городской управы, а ближе — поля, изрезанные ирригационными канавами, канал и засыпанное для ирригационных же целей устье какой-то речки. Внизу же, под горой — как на ладони вся священная роща Икута, чайные плантации и капустные огороды, где кочны стоят рядами словно курчавые деревца на высоких ножках. Я никогда еще не видал у капусты таких длинных стержней, как здесь. На астрономической площадке, позади каменного столба, построены животрепещущие галерейки с навесами, и при них — мелочная лавочка, она же и чайный дом, конечно. В лавочке, для удовольствия любителей, находится большая зрительная труба на треноге, и тут же продаются деревянные самовары совершенно особого устройства. Внутрь кадушки, служащей вместилищем для воды и снабженной снаружи тремя ножками, деревянным краном и плотно надевающейся крышкой, вставляется глиняный полый цилиндр, куда накладываются горячие угли. В исподней части его устроено поддувало, выходящее наружу сквозь круглое отверстие в донце кадушки, которое по краям замазано снаружи цементом, чтобы не вытекала вода, равно выходит наружу и устье цилиндра сквозь отверстие в деревянной крышке, плотно прилегающее к его стенкам. Таково устройство японского самовара, совершенно обходящееся безо всякого металла, и говорят, что вода вскипает в нем нисколько не медленнее, чем в наших.
Вдосталь налюбовавшись видом с астрономической площадки, мы отправились пешком к знаменитым Хиогским водопадам Нуно-бики-но-таки. Находятся они в горах, и путь к ним идет по тропинкам, проложенным зигзагами на горных лесных склонах, мимо множества уединенных беседочек, веранд и чайных домиков. Услужливые курама, покинув внизу свои дженерикши, в полной уверенности, что их никто не утащит, сопровождают нас веселой гурьбой и облегчают нам путь, подпирая и подпихивая нас сзади на более крутых подъемах. Они весело и без умолку болтают, добродушно посмеиваются и перекликаются между собою или вдруг принимаются повторять какое-нибудь русское слово, подхваченное налету из нашего разговора.
Вызвалась к нам проводницей шустрая, востороглазая девчурочка лет семи, из самоварной лавки. Начала она с того, что стала срывать по пути цветы колокольчиков и шиповника и дарить каждому из нас по букетику, а потом взяла меня за руку и пошла рядом, болтая и напевая что-то. Что за знакомые звуки?.. Прислушиваюсь, и вдруг — представьте себе наше общее удивление — в устах маленькой японской девочки слышим мы русскую песенку:
Гуляй, гуляй, Оленька,
Пока ты здоровенька.
Оказывается, от наших матросов выучилась. Значения слов, конечно, не понимает, но что за изумительная способность верно запоминать и произносить слова и звуки совершенно чужого ей языка и чуждой песни! Вот мы так ни одной еще ихней песни не выучились, а если наши даже со словами поют. Этою своею ‘Оленькой’ она нас так утешила, что мы все с удовольствием подарили ей несколько серебряной мелочи.
Нуно-бики значит разостланное полотно. Такое название произошло оттого, что издали водопады имеют вид как бы полотняных ряден, развернутых и спущенных вниз. От них и самая гора получила то же название — Нунобики-яма. Водопады находятся в соседстве между собою, один из них называется самцом, другой самкой. Высота падения первого 158 футов, второго 73 фута, ширина же у обоих одинаковая, 12 футов. Первый из них падает совершенно прямо, второй же делает незначительный уступ и в одном месте свертывается винтообразным оборотом. Дорога к водопадам чрезвычайно красива. Каменные скалы покрыты разнообразною и красивою растительностью, повсюду множество цветов и цветущих кустарников. В скалах высечены ниши, и в них поставлены каменные изваяния некоторых святых японо-буддийского пантеона. В одном месте идолы иссечены прямо в толще утеса, они поставлены в ряд, с опушенными вниз большими крестообразными мечами в левой руке, тогда как правая рука у всех поднята для благословения, вокруг головы у каждого нимб, в виде стоячего кольца, выточенный из гранита. Вообще все окрестные скалы усеяны буддийскими божничками, часовенками и синтоскими маленькими миа, с неизбежными тори, флагами, дзиндзями и лоскутками. Наконец, по берме отвесной скалы добрались мы до водопада, о близости коего заранее и притом давно уже давал нам знать шум воды, заглушающий своим рокотом всякий разговор. Вверху находится ‘самец’, падающий из седловины, окутанною кустарниковою и вьющеюся зарослью. Под ним образуется на горной площадке небольшой бассейн, из которого вода по ступенчатым уступам каскадами стекает вниз, пока не попадает в узкую щель между двумя сближенными скалами, откуда она уже винтом прядает вниз, получая название ‘самки’. Как раз над серединным бассейном, против водопада-самца, перекинут со скалы на скалу животрепещущий мостик, и на нем устроена веранда, где вы можете отдохнуть под сенью циновочного навеса и наслаждаться сколько угодно видом и шумом водопада и освежающею прохладой водяной пыли. Там и сям, по соседству, перекинуто между скалами несколько легких бамбуковых мостиков и висят над пропастью, как балконы на косых подпорках, две-три беседки. При главной веранде, конечно, неизбежный чайный дом, и тут же, сбоку, красивенькая буддийская часовня с сияющим внутри за решеткой идолом, с цветущими ветками камелий, полевыми букетами, неугасимою лампадой и курительными свечами.
Отдохнув на веранде над пропастью и заплатив неизбежную дань за угощение чаем, мы пошли далее. И опять, что ни шаг, то новые дивные картины. Сейчас все было сжато дикими скалами, но сделали маленький поворот в сторону, и вдруг перед нашими взорами открывается широчайший простор с очаровательным видом на глубоко лежащую внизу долину, на город, изрезанный правильными рядами серых черепичных крыш, на блещущее под солнцем море и дальние голубые горы… Еще несколько шагов, и снова все сузилось, сжалось, и вашему глазу поневоле приходится опять переходить к уголкам и деталям, но зато какие это славные уголки, какие прелестные группы скал и диких мшистых камней, какие художественные детали в сочетании и тонах пробивающейся между ними и спутавшейся между собою разнообразной растительности!.. Все это прелесть как хорошо, и простор, и теснина, не знаешь даже, что лучше, чему отдать предпочтение. Подвигаясь зигзагами по уступам и тропинкам, мы обошли всю громадную гору и вышли опять к тому же водопаду, только с другой стороны. И опять висящий над пропастью чайный домик принял нас под свою радушную сень на отдых. Во время прогулки по горе, мы в разных местах встречали пещеры, нарочно высеченные в скалах для обжигания углей, чем занимаются местные лесники как своим обычным промыслом. Обратили также внимание и на водопроводные трубы из бамбука, проложенные под почвой и ведущие от естественных водяных резервуаров к разным полям и огородам.
На возвратном пути в Кообе посетили мы базар Киосинкван, расположенный особняком в просторном двухэтажном доме европейской архитектуры. Специальность местных кустарей составляют очень изящные и тонкие плетенья и вообще различные поделки из бамбуковых волокон и дранок, а также изделия из окрашенной во всевозможные цвета рисовой соломы, которые всего ближе можно бы назвать соломенною мозаикой. Составляется эта мозаика из отдельных маленьких кусочков и пластинок соломы, которые, при искусном подборе, наклеиваются на тонкие гладкие дощечки, образуя в целом очень красивый и нередко весьма сложный узор геометрического характера. Это все разные коробочки, баулы, бонбоньерки, сигарочницы, подносики, шифоньеры, комодики, шкатулки и тому подобные веши небольших размеров, но всегда сделанные с большим вкусом и притом замечательно дешевые. Они-то и составляют главный предмет выставки и торговли Киосинквана.
Был уже в исходе первый час дня, и аппетит наш очень настойчиво напоминал о необходимости завтрака. Поэтому мы приказали нашим курама везти себя прямо в гостиницу. Через несколько минут они подкатили нас к установленному цветами крыльцу одного дома на набережной, над которым сияла золотая по черному фону надпись ‘Отель Хиого’. Мы нашли там роскошную бильярдную залу, совершенно приличную столовую, английский стол и, верх неожиданности, в числе прислуги японца, говорящего по-русски. Он, конечно, и прислуживал нам за завтраком.
Маленькая черта международных нравов: в столовой мы заняли один конец большого стола. Вошли американцы, сели за тот же стол рядом с нами, узнали, что мы русские, и тотчас же познакомились самым простым и любезным образом. Вошли три француза и сделали тоже самое. Но сколько ни входило англичан и немцев, ни один не присел за этот стол, хотя свободных приборов на нем было еще достаточно. Холодно, а иногда и недружелюбно покосясь в нашу сторону, они с достоинством проходили мимо и усаживались за другие столы — англичане к англичанам, немцы к немцам, но вместе тоже не смешивались. Таким-то образом, даже в нейтральной и, так сказать, международной почве трактира совершенно неожиданно и, пожалуй, даже инстинктивно, по одному чутью, сказываются национальные симпатии и антипатии и происходит безмолвное, но безошибочно верное разделение на ‘своих’ и ‘чужих’, на друзей и неприятелей.
В четыре часа дня мы были на борту ‘Африки’, а полчаса спустя наш крейсер уже снялся с якоря и пошел по назначению, в Нагасаки, куда прибыл 14-го числа к ночи.

В окрестностях Нагасаки

Народный праздник в честь Компира-сама. — Характер праздничной толпы. — Ярмарочный путь к месту праздника. — Монастырь Компира-сама и нищие. — Английские миссионеры и японская веротерпимость. — Наши судовые поставщики из японцев. — Пикники под национальными флагами. — Концерт геек и японская публика. — Восхождение на гору Компира. — Вид с ее вершины. — Часовня в гранитном монолите. — Состязание бумажных змеев. — Спуск большого змея — Вечернее возвращение с праздника. — Прогулка в местечко Тогицу. — Скала Дайбудс. — Встреча с театральным герольдом. — Тогицу. — Сельский театр. — Одноактная пьеса ‘Гроза’ и ее содержание. — Прогулка в местечко Моги. — Нагасакское предместье Гунцони. — Каго, носилки для горных путешествий. — Хоровод сельских девушек. — Горный путь. — Праздник сбора пшеницы и способы молотьбы. — Вьючные животные в дороге — Смешение полярных и тропических форм растительности. — Всепобеждающая сила труда. — Местечко Моги. — Дети-няньки. — Обед в сельской гостинице. — Висячая декоративная растительность. — Носильщики и их труд. — Обратный путь при факелах.— Жабы и светляки.

27-го марта.
Еще со вчерашнего дня по городу были расклеены большие японские объявления на разноцветной бумаге о том, что сегодня в 12-й день IV месяца, соответствующий нашему 27 марта (8 апреля) имеет быть на горе Компира большой праздник в честь святого Комипира-сама, причем будут происходить состязания между бумажными змеями и предстоит спуск большого змея, пожертвованного от города. Начало народного праздника ровно в полдень. Нас известили об этом наши постоянные судовые поставщики Усакич и Кихе, оба из туземных обывателей, от долголетней практики кое-как маракующие по-русски. Оба явились к нам на крейсер и с почтительно-любезными поклонами и приседаньями пригласили, всех офицеров на завтрашний праздник. Мы, конечно, обещали быть, да и как было не поглядеть на такое любопытное зрелище!
Ровно в полдень, большою компанией съехали мы на берег и отправились в дженерикшах в северные предместья Нагасаки.
Компира-яма, как я уже говорил, находится совсем за городом, в северной стороне, против самой пяты Нагасакской бухты. Дорога к ней идет с холма на холм, подымаясь все выше и выше в гору. Оставя дженерикши внизу, у подошвы первого холма, мы отправились далее пешком, вместе с вереницами японского люда, разодетого по-праздничному. Одно течение толпы поднималось в гору, другое, меньшее, шло навстречу ему с горы. То были богомольцы, возвращавшиеся после раннего служения в монастыре Компира-сама. В толпе множество красивых нарядных девушек и маленьких девочек. Последние, согласно японской моде, набелены и разодеты в самые яркоцветные костюмы. Многие из них несут нарядные куклы или букеты из веток камелий и других цветов. Мальчишки несут бумажные змеи и оглашают окрестности звуками разных трещоток и свистулек. Веселый праздничный гул стоит над массами движущегося народа. По пути, на поворотах и на некоторых наиболее удобных площадках, устроены под ятками временные трактирчики и чайные, где полным-полно народу, завернувшего под их навесы под предлогом легкого отдыха. Мы тоже сделали маленький привал у одного из них, чтобы утолить сельтерскою водой жажду, возбужденную ходьбой под двадцатиградусным солнечным жаром. Повсюду продаются с лотков всевозможные национальные сласти и печенья, каленые бобы и семечки. Дутые и раскрашенные рыбки из рисового теста, такие же маски доброй толстухи Окама и другие рожи из того же материала качаются на ивовых ветвях, выставленные на продажу. Тут же и цветочницы продают из корзин букетики разных весенних полевых и садовых цветов, а цветочники несут на коромыслах бадейки с водой, наполненные большими пучками ветвистых камелий в полном цвету, всех оттенков, от снежно-белого до густо-пунцового. Но более всего встречается продавцов бумажных змеев разной величины и формы, при самой затейливой и пестрой раскраске, тут мы видим наших старых токийских знакомых, этих смешных гномиков в образе энглишменов и гишпанцев, затем орла и сокола с распростертыми крыльями, рыбу тай и птицу фоо, и зияющего дракона, и большелобого божка Шиуро, и исторических древних героев и дам Японии, — все это уже вполне приспособленное к спуску на воздух, предлагается охочим покупателям по самой дешевой цене, не превышающей нескольких центов.
Но вот и монастырек, окруженный возвышенным парапетом из дикого камня. Здесь приютился ряд нищих с чашками и посохами в руках, вымаливающих себе подаяние обыкновенным ноющим речитативом, который, кажется, совершено одинаков подо всеми широтами земного шара. Но замечательно, что их тут было вообще немного, и притом исключительно такие калеки, которые уже окончательно не способны ни к какой работе. Говорят, они преимущественно привитают около разных бонзерий, питаясь от монашеских щедрот, кроме того, как я заметил, японцы охотно подают им, в той уверенности, что в Японии никто не станет протягивать руку кроме уже действительно ни к чему не способного калеки.
Гранитная лестница позади священного тори ведет к храму Компира-сама. Там, на алтаре, стоят ряды пшеничных хлебцев в форме просфоры и горят перед ним множество свечей из растительного воска. У входа, за особою стойкой, бонзы продают желающим такие хлебцы и свечи, а богомольцы собственноручно ставят их перед чествуемым изображением Компира-сама и кидают деньги в большой деревянный ящик. Бритоголовый бонза сидит на корточках по ту сторону ящика и, выбирая из него монету за монетой, тщательно сортирует их по достоинству в столбики, которые длинными и тесными рядами аккуратно располагаются у него на особом продолговатом низеньком столике. Позади храма, тут же, в монастырской ограде, какой-то английский миссионер раздает народу Библии и душеспасительные брошюрки, а двое английских катехизаторов, из обращенных японцев, громко проповедуют собравшейся толпе. И никто из бонз не гонит их отсюда, никто в толпе не негодует и не глумится над ними: напротив, все слушают очень спокойно, добродушно, хотя и с несколько рассеянным вниманием. Что это, полное ли равнодушие религиозного индифферентизма, или же спокойное презрение к проповедникам? Пускай-де болтают, что хотят, нас от этого не убудет. Во всяком случае, явление такой терпимости очень замечательно, когда вспомнишь, что еще не далее как в 1870 году японцы, исповедующие христианство, подвергались большим гонениям.
Поднимаемся еще выше в гору. Там наверху, среди разбросанных повсюду походных трактирчиков, торговых яток, циновочных закут, шалашей и навесцев, видны в трех различных пунктах национальные флаги: русский, французский и английский, поднятые на высоких шестах. Любопытствуя узнать, что это значит, мы направились к русскому флагу и вскоре заметили, что оттуда навстречу к нам спускается с горы Цунитаро, приказчик нашего поставщика Усаки-на, прозванный, по созвучию, ‘санитаром’. Он еще издали кланяется, машет нам рукой, указывая на русский флаг, и кричит по-русски: ‘Здесь! здесь!.. Сюда!..’ Мы пришли вместе с ним к большой циновочной ятке, перед которой, в виде закуты, было отгорожено с боков и спереди некоторое пространство, завешанное сшитыми полотнищами синей и лиловой крашенины. Цунитаро приподнял край завесы, и мы очутились внутри закуты. Там радушно встретили нас рукопожатиями и радостными улыбками трое наших поставщиков-компаньонов: Усакич, Кихе и Цинитаро Накамура. На земле были разостланы мягкие циновки, и на них наставлены маленькие таберо со всякими угощениями. Тут фигурировали вперемежку разные деликатесы японской кухни с жестянками европейских сардин, страсбургских паштетов, русской икры и бисквита Альбера, саки и пиво, а разные вина до шампанского включительно. Что же касается трех национальных флагов, то оказалось, что нагасакские судовые поставщики, пользуясь народным праздником, устроили пикники для своих постоянных потребителей — русские для русских, французские для французов и так далее. Они радушно объяснили нам, что здесь, у них в гостях и под русским флагом, мы должны быть совершенно как дома, есть, пить и развлекаться как нам вздумается безо всякого стеснения. Началось, конечно, с неизбежного о-ча-ниппон и приветственных двух кизеру, а затем, разумеется, по две чашечки теплого саки за здоровье гостей и хозяев. Этим и была закончена обрядная или официальная часть угощательной церемонии, после которой под руками расторопного ‘санитара’ живо залетали пробки и ловко вскрывались консервные жестянки. Тут же пошло угощение нараспашку. Минут десять спустя тот же неутомимый ‘санитар’, исчезнув куда-то на короткое время, с торжественным видом приподнял снаружи полу завесы и впустил к нам в закуту целый хор геек, разместившихся против нас полукругом. Начался концерт с пением, пляской и пантомимой, но тут вскоре раздались по ту сторону закуты чьи-то голоса, вызывавшие одного из наших амфитрионов: ‘Кихе-сан! Кихе-сан!’ Тот вышел на зов. Сказалось, что публика просит позволения посмотреть на танцы геек и спрашивает хозяев и нас, не будем ли мы иметь чего против? ‘Против’ мы, разумеется, ничего иметь не могли, будучи сами в гостях. Тогда ‘санитар’ снял часть завесы, и публика приветствовала его за это возгласами похвалы и удовольствия, а хозяевам и нам посылали издали благодарственные поклоны. Трое или четверо из числа знакомых Кихе и Усакича были приглашены хозяевами войти под ятку, остальная же публика осталась глядеть издали без шума, не суетясь и не толкаясь вперед, она отдалась удовольствию зрелища с несколько наивным, чисто детским наслаждением, но в то же время совершенно спокойно и не без достоинства. Так именно смотрят благовоспитанные дети, сознающие, что им доставили удовольствие, которым из благодарности следует пользоваться скромно и прилично, не докучая собою любезным хозяевам. Отмечаю эту черту к характеристике японской толпы и ее общественных нравов.
А наш Кихе радуется или, как говорится, ‘задает шику’, перед своими японскими гостями и публикой тем, что понимает русский язык и даже сам может говорить по-русски. Часто, даже не понимая, о чем идет у нас разговор, он делает такой вид и улыбку, как будто понимает все отличнейшим образом, и кстати и не кстати вставляет время от времени в разговор такие восклицания и фразы, как например ‘о, да!’, ‘хорошо!’, ‘черт возьми’ и тому подобное. Ему очень нравится, если к нему обращаются с каким-нибудь вопросом по-русски. При этом он часто невпопад отвечает ‘черт возьми’, там где надо сказать ‘благодарю вас’, или ‘о, да!’, где следовало бы по смыслу ‘нет’, но все-таки отчего же не потешить немножко его невинное самолюбие?
Послушав немного геек, я сделал прогулку на самую вершину Компира-ямы. Чтобы подняться туда, надо было одолеть еще две горы, взбираясь местами на крутизны по диким каменным ступеням. Это изрядный-таки моцион особенно в такую жару. От усиленного движения, а может отчасти и вследствие несколько разреженного воздуха, я чувствовал некоторое стеснение в груди, точно бы нечем было дышать, но это вскоре прошло, после небольшого отдыха. Зато добравшись наконец до вершины, я был вознагражден таким дивным видом, какого никогда не видал и никогда не забуду. Не только вся бухта и весь город с его предместьями и террасовидными кладбищами очутился передо мною внизу как нарисованный на плане, но весь извилистый юго-западный край острова Кю-Сю, лежащий между Китайским морем и глубоко врезавшимися и разветвившимися в глубь материка заливами Омуру и Симабара, со всеми причудливыми очертаниями своих берегов, со всеми окрестными, ближними и дальними островами, мысами и скалами, обрисовался вдруг, почти в одно мгновенье ока в такой восхитительной панораме, подобной которой я не знаю в мире. Лазурно-зеркальные заливы, темно-серые и красноватые скалы, острове темно-зеленые вблизи и синевато-лиловые в воздушной перспективе, горы, покрытые на вершинах зубчатыми соснами и кедрами, а на склонах самою разнообразною растительностью, долины, изрезанные изумрудно-зелеными нивами, среди которых там и сям разбросаны соломенные кровли хуторов, селений и храмов, роскошные сады и священные рощи, и змеевидно вьющиеся серебристые ленты ручьев и речек, веселенькие городки и местечки, как бы вкрапленные по морским берегам и бухточкам, — вот подробности этой своеобразной картины. Но в особенности дивно хороши заливы — Омуру на севере и Симбара на востоке и юге, представляющие как бы отдельные замкнутые бассейны, усеянные множеством японских парусов, сверкающих издали на солнце ярко-белыми точками и черточками. Хорошо и это серебристо-голубое море с его корабликами и дымящимися пароходами и с этою розовато-лиловой цепью архиц пелага Гото на дальнем западном горизонте. На северо-востоке, в глубине страны декорация замыкается воздушно-легкими контурами высоких гор, среди которых широким шатром выделяется одна господствующая вершина какого-то вулкана, покрытая вечными снегами. А над головой широко раскинулось лазурное небо с тающими перистыми облачками, и в нем высоко, высоко парят морские орлы и коршуны, описывая плавные круги. Во всей этой могуче-широкой и разнообразной картине, разом охватывающей изумленного зрителя со всех сторон, есть что-то обаятельное, чисто волшебное. Смотришь, смотришь и оторваться не можешь, и дух захватывает от волнения. До какой степени все это хорошо и сильно своим впечатлением поэтической красоты и спокойного величия, словами и передать невозможно.
На вершине Компиро-яма дул свежий и довольно сильный ветер, который сразу освежил меня. Отдышавшись после усиленной ходьбы и успокоившись от душевного волнения, я осмотрелся вокруг себя и только тут заметил, что стою подле часовни, высеченной прямо в толще большого, торчащего из-под земли камня. Перед нею находится гранитная галерейка вроде открытого коридорчика, слаженная из массивных, грубо отесаных плит циклопического характера, к которой ведут две, три ступени из необделанных плоских камней. В глубине часовни, равно как и на ее фронтоне, выбито изображение солнечного диска, покрытое позолотой. Никаких идолов на алтаре нет, но перед изображением солнца стоит пара фарфоровых ваз со свежесрезанными ветвями персика и камелий. У входа поставлен деревянный ящик, а за ним сидит бонза и, мерно покачиваясь сзаду наперед, бормочет по книжке, вероятно, какие-то молитвы. Посетителей нашел я здесь очень немного. По очереди входя узким проходом в часовню, они опускались там на колени, причем непременно прихлопывали раза два в ладоши и, помолясь минутку с потиранием рук перед лучезарным, жизнедеятельным духом великой богини Тенсе (олицетворение солнца), клали земной поклон и при выходе молча кидали в ящик свою посильную лепту. Бонза каждый раз отвечал на это поклоном, не прерывая своего благочестивого бормотания.
Спустившись около пяти часов вечера к ятке наших поставщиков, я нашел состязание змеев в полном разгаре. Народу к этому времени привалило из города и окрестностей пропасть, втрое если не впятеро больше, чем давеча в полдень. Гул и праздничные клики толпы мешались со звуками свистулек, трещоток и там-тамов. Отовсюду неслись струнные звуки самсинов, бивы, гото и голоса геек. В самом воздухе как-то пахло праздником и весельем. Но главное внимание всей толпы было приковано к воздушным сферам, где в голубом эфире высоко плавало, взвивалось и прядало из стороны в сторону многое множество бумажных змеев всевозможных форм, цветов и величины, хвостатых и бесхвостых, с трещотками, свистульками, лентами и прочим. Спусканием и полетом их равно были заняты и заинтересованы дети и взрослые, старики и юноши, мужчины и женщины, и тут только воочию можно было убедиться, насколько в самом деле популярен в Японии спорт воздушных змеев. Он является действительно национальной забавой. При состязании змеев, любители обыкновенно бьются об заклад за того или другого, во всех концах поля держатся многочисленные пари, причем нередко на ставку идут даже немалые деньги. Горожане и сельчане входят в большой азарт, особенно когда состязание идет между городским и сельским змеями: тут уже заинтриговано даже корпоративное самолюбие. Иногда из уст в уста по всему полю передается: ‘Глядите, змей такой-то школы’, ‘змей такого-то квартала’, ‘змей такого-то торгового дома’ и тому подобное. В этих случаях тоже задеты те или другие самолюбия, но все это самым мирным образом, азарт игроков никогда не переходит в ссору, не говоря уже о драке, которая была бы тут явлением совершенно немыслимым. Проигравшие ставку обыкновенно расплачиваются с любезной улыбкой, а взявшие приз рассыпаются в вежливости и комплиментах своим противникам. Страсти тут, конечно, разыгрываются, но это, так сказать, благовоспитанные страсти, не выходящие из известных границ доброй обшежительности, что опять-таки составляет характерную черту народных нравов. Самое же состязание состоит в том чтоб один змей перетер шнурок другого: в этом случае побежденный, беспомощно швыряясь и кружась в воздухе, быстро падает на землю, а победитель еще гордее взвивается в высь, причемъ вся толпа встречаетъ его победу кликами живейшего восторга. На состязание обыкновенно выбираются змеи значительной величины, от четырех до шести и более аршин в окружности, и спускаются они не на суровой нитке, а на прочной тонкой бечеве, требующей предварительной подготовки. На том конце своем который прикрепляется к змею, бечевка эта еще накануне смазывается на протяжении нескольких футов густымъ столярным клеем и обсыпается мелко истолченным стеклом, затемъ ей даютъ вполне просохнуть, и смотрятъ достаточно ли плотно и прочно пристал ко клею стеклянный порошок. Когда ‘боевая’ бечева готова, остаётся только приладить ее к четырем угловым шнуркам змея и пускать его на поединок. Надо пустить змея такимъ образом, чтобы бечева его встретилась высоко в воздухе с бечевой соперника, в этом и состоитъ искусство. Раз они встретились, тут уже дело пускальщиковъ смотреть нужно ли припустить или убавить бечевы, и насколько именно, чтоб оба клеевые конца пришли между собой в непосредственное соприкосновение. Тогда, вследствие действия воздушныхъ теченй на поверхность змеев, бечевы начинаютъ тереться одна о другую, и в воздухе происходит настоящая борьба между соперниками, сопровождаемая у обоих судорожными движениями, порывистыми отклонениями в стороны, преследованием и взаимным кружением, пока наконец одна бечева не будет перерезана другою. После этого наступаетъ быстрый финал, и проигравшая сторона платит приз своим счастливым противникам. Бывает, однако, что оба змея падают вместе — тогда это уже полное торжество, змеи объявляются героями, а игра разыгранною въ ничью, все самолюбия удовлетворены, и ставки остаются въ карманах спорщиков.
Около шести часов вечера в публике обнаружилось особенное движение: вся она как бы насторожилась и частью хлынула в одну сторону, навстречу большому городскому змею, которого не без торжественности несли двое служителей в сопровождении нескольких полицейских и целой толпы детей и взрослых. Городской змей имел около шести аршин в окружности и был окрашен в лиловый цвет, столь любимый японцами, в центре его красовалась эмблема города — золотой трилистник в серебряном кольце. Вслед за змеем, на месте состязаний появились муниципальные и административные власти в европейских костюмах, окруженные свитой разных чиновников, секретарей и городских представителей. Вся попадавшаяся им публика встречала их по японскому обычаю очень почтительными поклонами, в которых, однако, я не заметил ничего раболепного. Все эти власти и нотабли34 расположились отдельной группой в центре огромного живого круга, образовавшегося из нахлынувшей со всех сторон публики. Несколько полицейских распорядителей указывали границу, за которую не следовало переступать, чтоб не мешать операции спуска. Внутри этого круга несколько уполномоченных любителей из числа самых известных искусников занялись на просторе приготовлением муниципального змея к полету, и через несколько минут, ловко поставленный против ветра, он торжественно взлетел на воздух, при радостных кликах толпы, и стал плавно подниматься выше и выше, сверкая против садящегося солнца своим золотым трилистником. Вскоре он оставил далеко ниже себя всех остальных змеев и парил над ними, как бы не признавая никаких соперников. В этом оригинальном зрелище действительно было нечто, не лишенное своего рода величественности, впечатление которой отражалось и на лицах зрителей. Одни следили за полетом совершенно серьезно, как за делом необычайной важности, другие любовались им с артистическим наслаждением истинных знатоков и любителей, третьи с чисто детским, наивным восторгом. Сдержанные восклицания: ‘О-е!’, ‘Ого!’, ‘Ойо’ и тому подобные, выражавшие в общем своем значении чувство, внушаемое видом величия, беспрестанно раздавались в толпе при каждом красивом движении змея, при каждом новом взмыве его кверху. Для большинства этой толпы он как бы олицетворял собой мифического царственного дракона Дежа, древнейшего охранителя счастливого Ниппона.
Но как быстры переход в настроении толпы, и как мало нужно для этого. В то самое время, когда вся она с таким живейшим и серьезным вниманием следила за гордым полетом лилового змея, не замечая остальных, вдруг откуда ни возьмись какой-то жалкий, небольшой змеишка, — не знаю уж, нарочно или случайно подпущенный к первому… Бечевки их скрестились, и вдруг вся толпа тревожно загомонила, заволновалась, задвигалась и, как порыв ветра по лесу, шумно побежало в ней общее чувство опасения, досады и даже обиды, словно самое приближение этого плюгавого змеишки к великолепному гордому Дежа казалось ей величайшею дерзостью. В то же время живо, с лихорадочною поспешностью стали повсюду составляться пари за обоих неожиданных соперников, но не успели еще спорщики уговориться между собой о ставках и закладах, как змеишка ловко скользнул кверху вдоль по бечевке городского змея, и этот последний, дрогнув, беспорядочно завертелся, мчась из стороны в сторону, и вдруг, как подстреленная птица, бессильно и быстро стал падать в косом направлении на землю. Бечева его была перерезана. Взрыв общего смеха толпы был ответом на его неожиданное поражение. От прежнего настроения не осталось в ней и следа. Тысячи насмешек, бранных возгласов, укоризны и тривиальных замечаний полетели во след его падению, и все это было делом одного момента. ‘Так проходит слава’, невольно подумалось при этом. Восторг толпы, ее похвалы и гул одобрений всецело обратились теперь на счастливого победителя хозяином которого оказался какой-то голоштанный молодец лет шестнадцати, и муниципальные представители беспрекословно вручили ему первый приз за состязание нынешнего года.
Наступали прохладные сумерки, и мы простились с нашими радушными афмитронами35. Главный интерес дня был уже исчерпан, хотя народный праздник все еще продолжался, и множество разнообразных змеев по-прежнему плавало в вечернем воздухе. Говорят, что многие останутся тут пировать и гулять до рассвета, но многие направлялись уже восвояси. Мы спускались вниз по каменным сходням среди потока оживленной японской толпы, и когда достигли наконец главной городской пристани, на дворе совсем уже стемнело. Здесь, слегка покачиваясь на воде, ожидали нас всегдашние наши фуне, прозванные кем-то ‘морскими извозчиками’.
Вся бухта сегодня была особенно полна яркого фосфорического свечения. Золотые брызги падали с юлящего весла, и зеленовато-огненный след далеко оставался за кормой. Светящиеся медузы целыми вереницами плавали почти на поверхности воды, так что можно было бы ловить их руками, если бы они не так чувствительно обжигали ладони. Но что за прелесть представлял собою теперь вид на Кампиру-яму!.. По всей горе, черненвшейся вдали во всех направлениях тысячи засвеченных бумажных фонариков, казавшихся не то блуждающими огнями, не то светляками огромных размеров. Целый поток этих огоньков, словно бы горный каскад, стекал волнистою лентой вниз по узкой дороге к городу. Людей не было видно, одни только огоньки, и веяло на душу ото всей этой картины чем-то фантастическим, невольно переносящим чувство и мысль в чудесный, сказочный мир, особенно когда с нагорья плавно понеслись вдоль по воде протяжные, густые звуки буддийского колокола, медленным звоном, возвещавшего с монастырской колокольни о таинственном часе первой ночной молитвы.
29-го марта.
Сегодня у нас состоялась очень приятная прогулка в местечко Тогицу, лежащее верстах в десяти к северу от Нагасаки, на берегу залива Омуру. Путь идет по долине северной Нагасакской речки, впадающей в бухту близ Иносы, или так называемой ‘Русской деревни’. Весь этот путь представляет ряд прелестных сельских картин. С обеих сторон тянется цепь не особенно высоких гор, отличающихся мягкими очертаниями и возведенных до самой вершины. Стены пашен, опоясывающие в виде террас все горные скаты и отделяющие участок от участка даже внизу, в самой долине, замечательны циклопическим характером своей постройки. Дорога все время идет в виде возвышенной набережной, откосы которой, равно как и берега речки и впадающих в нее ручьев, выложены камнями, представляя собою одну сплошную, непрерывную стенку. Надо видеть самому все эти основательные, прочные сооружения, чтоб убедиться, какая масса упорного и долгого, почти сверхчеловеческого труда требуется для защиты пашен и дорог от разливов и для приспособления горных склонов к земледельческим целям. Такие постройки (а ведь ими наполнена вся Япония!) может возводить только народ высокоцивилизованный, хотя его цивилизация и не походит на европейскую. Тем не менее, это несомненно цивилизация, и каждый раз как только приходится мне сталкиваться с нею лицом к лицу, я затрудняюсь, которой из двух отдать предпочтение. Японская агрикультура кажется мне положительно выше европейской. По дороге нам часто встречались высокие каменные парапеты, похожие с виду на стену какого-нибудь форта и сооруженные единственно затем, чтобы построить на их площадках эти легкие, просто ‘карточные’ домики японских поселян, но не будь таких парапетов, домики каждый раз сносило бы наводнением во время разлива горных речонок. Выходит, что и здесь, в этой счастливой стране с ее благодатным климатом и плодородною почвой, человек ведет борьбу с природой за собственное существование, быть может, более упорную, чем под другими, более северными и даже суровыми широтами, но здесь в этой борьбе он, по-видимому, всегда остается победителем, по крайней мере он делает все, чтоб оградить себя от неблагоприятных стихийных влияний и не только обессилить их, но заставить даже служить себе же на пользу.
Замечательны скалы окаймляющие в некоторых местах дорогу. В их обнаженных пластах встречаются в большом количестве громадные валуны как бы вплавленные в массу известняковых и песчаниковых наслоений. Надо думать что будучи сами по себе аллювиального происхождения, они были выдвинуты некогда на нынешнюю высоту вулканическим подъемом почвы, о чем свидетельствует общий вулканический характер страны, особенно резко сражающийся в очертаниях ее побережий. На скалах, едва прикрытых сверху наземом, высится густейшая растительность, деревья обвиты павоями, между ними встречается много пальм-латаний, камелий и фруктовых деревьев в диком состоянии, последния стоят еще без листьев, но уже роскошно осыпанные белым, розоватым и розовым цветом. Одно скалистое ущелье с крутыми склонами особенно замечательно своею картинностию, которую придает ему густейшая и разнообразнейшая растительность. Могучие сосны порой тянутся рядами вдоль дороги. В одном месте высокий осколок скалы выдался вверх вертикально торчащим монолитом, который общим своим видом напоминает человеческий торс. На него взгроможден огромный овальный камень, грубо обсеченный в форме головы с глазами, носом и губами. Все это уже значительно выщербилось и выветрилось от времена, но лицо сохраняет еще некоторый намек на безмятежно улыбающийся, благоволиный лик Будды, в честь которого и самый камень этот зовут Дай-Буддсом. Нас уверяют будто все это сделано самою природой и будто голова на торсе вовсе не приставная, а естественная, нераздельная часть того же монолита и что именно в этом-то обстоятельстве вся окрестная страна видит чудесный знак наивысшего благоволения к ней самого Будды, но мне все-таки думается что это скорее грандиозный остаток древнейшей местной скульптуры, современный, быть может, эпохе первого появления буддизма в Японии (в половине V века нашей эры). Дай-Буддсу этому предшествует значительный, но хорошо разработанный и шоссированный спуск с перевала, где, по просьбе наших курама, нам пришлось выйти из дженерикшей и пройтись пешком до ровного места. Дорога вся вообще шоссирована и содержится в величайшем порядке, равно как и все мосты на ней, деревянные и каменные, те и другие отличаются весьма солидною постройкой.
Местечко Тогицу расположено на самом берегу одной из обширных и прекрасных внутренних бухт Омурского залива. В небольшом расстоянии от берега стояли на якоре три пароходика поддерживающие сообщение местечка с городком Уресино и другими побережными пунктами того же залива, четвертый пароходик лежал на боку у пристани и чинился домашними средствами. Тут же на пристани видели мы как работники таскают с мелководья громадные валуны для циклопических аграрных сооружений. Они обвязывают избранный камень прочною толстою веревкой, а сами хватаются за оба длинные конца ее, как наши бурлаки за бечеву, становясь гусем, человека по три, по четыре на каждый конец, и ждут когда в камень ударит сильная волна прибоя, которая сдвинет его несколько с места и таким образом облегчит им роботу. С каждым ударом набегающего вала, они дружно, все враз подвигаются на несколько шагов к берегу, пока наконец не вытащат камень совсем из воды. На берегу лещади для продажи целые груды таких валунов, составляющих собственность этой артели рабочих. Чтобы работа шла наиболее успешно, надо ждать благоприятного ветра, который гнал бы к берегу сильную волну, более же мелкие камни, луда в три, в четыре весом, выбираются во всякую погоду просто руками, или выкатываются при помощи деревянных кольев. Промысел этот, говорят, довольно выгоден, так как на валуны постоянный спрос и для построек, и для шоссейной щебенки.
В местечке есть довольно большая и приличная японская гостиница, где мы застали какую-то шумную компанию немецких пивопийц с двумя одутловатыми дамами в амазонках, а рядом, в соседней комнате,— наших морских офицеров приехавших сюда верхами. Немцы, как всегда и везде, не обошлись, конечно, без ‘Hoch!’ в честь Бисмарка и прочих, и проорали полупьяными голосами весь репертуар своих воинственно-патриотических лесен, а в заключение затеяли ссору с хозяевами гостиницы из-за грошового счета, не знаю чем у них кончилось, потому что мы предпочли удалиться чтобы не отравлять себе удовольствия видом этих господ с их пивным, назойливым восторгом.
Местечко не велико, но, как и все японские местечки, разбито, по возможности, на правильные кварталы, улицы в нем достаточно широки, вытянуты в линию, отлично шоссированы, снабжены дренажными канавками, даже освещаются европейскими фонарями и вообще содержатся в полном порядке. Попадается довольно много двухэтажных каменных и начисто выбеленных домов, в каждом домике непременно какая-нибудь лавочка. Пред чайными и съестными заведениями много дженерикшей,— даже слишком много для такого маленького местечка. На склонах холмов окружающих Тогицу виднеются кладбища с гранитными монументами. Чтобы познакомиться с местечком достаточно проехаться по любой из его улиц, совершенно похожих одна на другую. Больше в нем делать нечего, и мы решительно не знали бы как убить время пока не отдохнут курама, еслибы на наше счастье не узнали что здесь, по случаю недельного праздничного дня (рейбис), дается сегодня большое театральное представление какою-то труппой странствующих актеров.
Еще на пути сюда мы нагнала по дороге театрального герольда, заменяющего собственною особой печатные афиши. Он был одет в узкие обтяжные штаны и в какую-то красную, расшитую золотом накидку, очевидно из числа театральных костюмов, наброшенную на голые плечи. На голове его красовалась фантастически убранная перьями и лентами широкополая шляпа, а к поясу был прицеплен барабан. Подходя к жилым местам, герольд начинал выколачивать на нем дробь чтоб обратить на себя внимание, и затем во всеуслышание провозглашал декламаторским тоном широковещательное объявление о всех подробностях предстоящего спектакля. Это здесь обычный у бродячих провинциальных артистов способ оповещать сельскую публику о времени, месте и характере представления.
Мы не имели еще понятия об японских сельских театрах, и потому с удовольствием воспользовались случаем посмотреть что это такое. Нам указали дорогу к одному храмику на окраине местечка, где среди зеленой лужайки наскоро была сооружена продолговатая четырехугольная загородка из тростниковых мат и легких циновок прикрепленных к бамбуковым устоям и перекладинам. Партер располагался прямо на земле, где для удобства зрителей было разостлано несколько дешевых циновок, а с обоих боков имелись даже ложи и под ними — галлереи. Ложи состояли из приподнятого на высоту трех аршин дощатого помоста, окруженного спереди бамбуковыми перилами и поделенного внутри бамбуковыми же барьерчиками на отдельные, довольно тесные помещения. К ним веди две приставные лестницы. Театр был открытый, без кровли, но над ложами поделаны циновочные навесы для защиты от дождя и солнца. Галлерейные зрители, как занимающие самые дешевые места, должны были смотреть на представление стоя. Устройство сцены в роде того какое в токийской Сибайе, но без ее механических приспособлений, за исключением двух люков, необходимых для провалов и изрыгания адского пламени. Приподнятый дощатый помост сцены отделялся от партера циновочными ширмами, скрывавшими от зрителей подполье, где, подоходному, были устроены уборные и располагалась вся бутафорская часть. Внешние боковые кулисы тоже цивовочные. Раздвижной занавес — из сшивных полотнищ лиловой крашенины, на которых нашиты белые китайские знаки. Над ним, по середине верхней перекладины, прибит размалеванный картонный дракон, грозно осклабившийся на зрителей. Вот и все. Театр был переполнен сельскою публикой, относившеюся к зрелищу с детски простодушным восторгом. Иные во время самого представления очень наивно вступали в объяснения и разговоры с действующими лицами, и вся публика вообще принимала самое живое участие в пиесе, громко выражая свое сочувствие добродетели и негодование пороку, причем выражение этих чувств относилось непосредственно к самим исполнителям. Чем лучше играл какой-либо актер порочного злодее, тем больше ругала его публика, и чем громче плакала угнетенная невинность, тем сердечнее было сожаление о ней зрителей, из коих некоторые пытались даже раскрывать ей истину, объясняя всю суть направленной против нее злодейской интриги и указывая виновников оной. Здесь порицали или хвалили не самую игру, а те идеи и положения какие представляла зрителю пиеса. Такое непосредственное отношение к делу и это детски-наивное простосердечие было даже умилительно, хотя и не лишено своей доли комизма. Мы заплатили за вход по пятнадцати центов, и за это нам были предоставлены лучшия места в партере, впереди прочей публики, куда принесли нарочно для нас даже буковые стулья, но именно поэтому самому, чтобы не заслонять собою сцены от ниже сидящих зрителей, мы предпочли расположиться позади их, неподалеку от входа. Попали мы сюда к концу пиесы, и потому я не могу рассказать ее содержание, но следующая затем одноактная комедия была высижена нами до конца, и сюжет ее, при помощи переводчика и собственных глаз, усвоен нами настолько обстоятельно что я могу довольно подробно передать его сущность.
Называется эта пиеса Гроза. Действие, по объяснению специального сценического пояснителя или хорега, происходит на какой-то горе, около водопада, где подвизается некий буддийский бонза-отшельник, по имени Наруками. Некогда он занимал почетное место при императорском дворе, но микадо прогнал его за какую-то неблаговидную проделку. Оставив двор, Наруками удалился на пустынную гору и построил себе келью близь водопада, где еще раньше находилась старая буддийская часовня. Поселился он в этой пустыне, не столько ради спасения души и приготовления ее к нирване, сколько для того чтобы мстить императору за свою обиду. Средством этого мщения он выбрал бездождие, которое должно было породить засуху во всей империи. Таким образом, за обиду нанесенную государем страны должны были платиться все его подданные. Но каким образом вызвать бездождие? На этот счет японская космология не затрудняется ответом. Все дело в драконе Татс-маки, так как дождь зависит исключительно от его произволения, и не только дождь, но и все соединенные с ним атмосферическия явления. Татс-маки обыкновенно скрывается на дне моря, в пещерах, но иногда ему вдруг приходит фантазия подняться на поверхность воды, — тогда идет дождь. Если же что-нибудь рассердит дракона, или он просто захочет поразмять свои крылья и вздумает поэтому взлететь к небесам, то полет его производит в воздухе такое смятение, соединенное с вихрем, бурей и грозой, что на все живущее в природе нападает ужас. Явление тайфуна (циклон), равно как и явление морских смерчей—это прямые последствия его полета. Впрочем, мудрейшие и ученейшие из бонз имеют с Татс-маки таинственные сношения и могут даже посредством известных им заклинаний подчинять его своей власти. Наруками был из числа этих мудрейших. Задумав мстить императору бездождием, он вызвал к себе Татс-маки. Это было ему тем легче что дракон, соскучась в своих морских пещерах, любил иногда переселяться, как на дачу, в бассейн пустынного водопада, где по соседству обитал и Наруками. Вызвав его на сушу, мудрый бонза завлек страшилище в старую часовню, под предлогом приятного отдыха, и во время сна заточил его в ней. Делается это тоже очень просто: достаточно пред запертою дверью протянуть снаружи освященную веревку из рисовой соломы, украшенную дзиндзями и соломенными кистями-подвесками, привязав оба конца ее к двум передним колонкам чтобы дракон уже никак не мог выйти из заточения. Проделав с Татс-маки такую коварную штуку, Наруками самолично стал караулить его день и ночь подле часовни. Главное, надо было смотреть чтобы кто-нибудь не развязал или не перерезал магическую веревку, так как в этом случае дракон от скуки тотчас же взлетит на небо, и тогда конец бездождию. И вот мудрейший Наруками подвизается дни и ночи на ступенях часовни, проводя все время в отрогом посте, молитвах и священных омовениях. Между тем микадо дознался о причине засухи и, удрученный заботами о бедствующем народе, совещался не только с министрами и жрецами, но и с простыми смертными о том как избавиться от такого необычайного несчастия. Тогда одна из придворных фрейлин, молодая и красивая Таема, самоотверженно вызвалась сласти государя и страну от бедствия. Зритель узнает обо всех этих событиях из декламаторского рассказа хорега, который сидит на корточках позади правой кулисы, пред музыкантами. Сцена представляет горные утесы. На левой стороне намалеван ниспадающий со скалы водопад, а над ним стоит часовня запечатленная священною веревкой. С правой стороны, на поверхности утеса находится площадка, где поставлен столик на котором горит священный огонь, а пред ним — жаровня (хибач) наполненная углями для поддержания этого огня.
Действие начинается с того, что на сцену являются четверо бритоголовых учеников мудрого Наруками и не без комизма изображают как они, тайно от учителя, приносят сюда под полой кувшины с саки и закуски из рыбьего мяса, употребление которого строжайше воспрещено бонзам по их духовным законам. Испивая и закусывая с оглядкой, они жалуются на Наруками за то что из-за его каприза приходится им теперь жить на безлюдии и пропадать в такой противной трущобе. Но вот раздается приближающийся звук маленького ручного колокольчика, и послушники спешат запрятать в кусты свои запретные угощения. Является Наруками с великопостною миной сурового подвижника, в полном облачении своего духовного сана, с посохом и колокольчиком в руках. Весь проникнутый собственною важностью и святостью своего сана, он сначала любуется красотой природы, изливает свои чувства в высокопарных стихах, а затем величественно всходит на правую скалу, садится на свое место у столика, пред священным огнем, и погружается в созерцательное состояние религиозного самоуглубления.
Но вдруг звон колокольчика, означающий приближение постороннего человека, пробуждает его ид этого состояния. Ученики докладывают ему что идет какая-то молодая девушка. Она подходит к скале и почтительно кланяется отшельнику, который, с подобающим его сану благочестивым смирением, но в то же время и с достодолжною строгостию аскета, вопрошает путницу какая необходимость понудила ее прийти в эти пустынные и страшные места? Та отвечает с печальным видом что пришла пополоскать одежды своего недавно умершего молодого мужа. ‘Но почему же именно сюда?’ — ‘Потому, объясняет она, — что больше негде, все источники иссякли от засухи’. Наруками сжалился над нею и из любопытства начинает расспрашивать кто был ее муж и как они жили? Мнимая вдова (фрейлина Таема) начинает рассказ о своем романе, как впервые встретилась она со своим покойным мужем, как почувствовала к нему первое влечение, как страдала от сомнений разделяет ли он ее чувство, и как наконец добилась своей цели что он полюбил ее и сделал своею женой. Рассказ ее часто прерывается комическими выходками учеников-послушников, задающих ей разные якобы наивные вопросы. Соль, конечно, заключается в их двусмысленности, возбуждающей веселый смех зрителей. Разказ ее, между прочим, так увлекает отшельника что он, оступившись, нечаянно падает со скамьи и теряет сознание. Таема, пользуясь этим случаем, кидается к нему и начинает за ним ухаживать, стараясь привести его в чувство. Ради этого она даже отчасти переходит за предел, японских приличий, особенно в отношении такого лица как монашествующий бонза. Так, она набирает себе в рот холодной воды чтобы при поцелуе перелить ее в рот Наруками, и согревает его грудь приникая к ней своею обнаженною грудью. Когда бонза, придя в сознание, узнает кто и каким образом за ним ухаживал, он вспыхивает краской благочестивого стыда и в смущении начинает подозревать что эта особа пришла сюда с не совсем-то благою целью. Он обращается к ней с укоризнами, напоминает о грехе, о небесной каре для смутителей монашеского целомудрия. Таема делает вид будто она изумлена и поражена его недостойными подозрениями и высказывает что ей и так постыла жизнь без любимого мужа, что если, к довершению всех ударов судьбы, ее теперь подозревают еще в недостойном умысле, то лучше ей покончить с собой, лучше сейчас же броситься в этот водопад и найти себе смерть в его кипящих волнах,— и она с видом отчаяния бежит к потоку. Такая решимость испугала и тронула Наруками, Он бежит вслед за девушкой, настигает и удерживает ее у же на краю пропасти. Наруками начинает убеждать ее что самоубийство самый нелепый и самый греховный исход из жизненных затруднений, и что если ужь ей так надоела мирская жизнь, то простейшее средство — отречься от нее, для этого стоит лишь поступить в монахини, и он красноречиво принимается доказывать ей все преимущества монашеской жизни и пользу созерцательного существования для спасения души. Таема делает вид будто мало-помалу поддается его убеждениям и наконец заявляет что готова на это, что во глубине души у нее давно уже мелькала мысль о монастыре, но только до сих пор случай не сводил ее с достойным бонзой который взялся бы постричь ее. Она кидается на колени и с увлечением просит Наруками постричь ее сейчас же. Бонза изъявляет свое согласие. Но тут является маленькое затруднение: для пострига необходимы ножницы и бритва {В Японии буддийский обряд пострижения в монашество лиц обоих подов состоит в том что после известного предварительного искуса, мужчинам обрезывают менго (косицу на темени), а женщинам все волосы, после чего тем и другим бреют на голо всю голову и окропляют священною водой, затем ново постриженных облекают в монашеский костюм и вручают им посох и четки, как знак их духовного чина.}, а их нет у Наруками. Как быть? Таема подаст мысль, нельзя ли послать за тем и другим в ближайшую деревню? Прекрасно. Наруками отдает одному из послушников соответственное приказание, но тот трусоват и боится идти один, ссылаясь на пустынность местности, посещаемой порой злыми духами, и на то, что уже смеркается. Чтоб ободрить его, бонза командирует вместе с ним другого ученика, но и этот отговаривается, приводя те же причины. Тогда Нарукама приказывает идти с ними и третьему, а четвертого, который похрабрее остальных, посылает в соседний монастырь за четками. Таким образом все ученики расходятся. Таема, оставшись наедине с Наруками, возвращается к своему рассказу о покойном муже и сквозь слезы описывает его предсмертные страдания. Воспоминание об этом производит на нее столь сильное впечатление что с нею делается истерический припадок. Она с воплями падает на землю, рыдает, хохочет и рвет на себе как бы душащее ее платье. Растерявшийся бонза не знает что делать и бежит за кропилом, думая облегчить ее страдания освященною водой. Но вода не вполне помогает. Таема хотя и приходит несколько в себя, однако продолжает жаловаться насильное стеснение в груди и умоляет бонзу растереть ей грудь рукой. Тот беспрекословно исполняет ее просьбу, и Таема от действия этого массажа мало-помалу успокоивается, впадая в некоторое забытье, и только время от времени просит его слабым голосом: ‘Три… три еще, святой отшельник… три крепче… не переставай, мой добрый наставник’. Между тем Наруками, коснувшись ее тела, невольно начинает увлекаться его красотой. Сначала он старается отогнать от себя грешные помыслы, но искушение оказывается сильнее его воли, и он, почти незаметно для самого себя, начинает поддаваться ему все больше и больше, и тут приходит ему соблазнительная мысль почему бы и в самом деле не обладать таким прелестным существом, которое к тому же так одиноко и так несчастно… Почему бы ему и не назвать ее своею женой, тем более что, будучи вдовой, она может совершенно свободно располагать своими чувствами?… Он начинает увлекаться этою мыслью, и воображение рисует ему целый ряд соблазнительных картин семейного счастия и прелестей взаимной любви. Между тем Таема, под успокоительным действием его манипуляций, забылась сном, а Наруками, то похаживая осторожно около нее на цыпочках и любуясь ее красотой, то приседая перед вей на корточки и слегка помахивая в лицо ей веером, продолжает вслух свои мечтания и разными жестами и мимикой выражает спящей красавице свои нежные чувства. Принимая во внимание его духовный сан и полное облачение, сцена эта выходит довольно комична, и публика, конечно, смеется, тем более что актер в самом деле играет свою роль не дурно.
Но вот Таема тихо просыпается и легка смотрит безмолвно на бонзу, который так увлекся мечтами что не замечает этого и продолжает в восторге свои нежно пламенные излияния. Девушка приподымается на локте и устремляет на него недоумевающий взор.— ‘Что это с вами, мой святой наставник?’ спрашивает она его удивленным тоном. Захваченный врасплох, Наруками сначала смешался, а затем с оника объявляет что он влюблен как кот и хочет сделаться расстригой чтобы жить и наслаждаться жизнью… ‘Ну их к праху эти четки, этот посох и пост и все скучные книги и подвиги самоуглубления!… Не хочу их больше! Хочу жениться!’ — ‘На ком, мой достойный подвижник?’ — ‘На тебе, черт возьми! На тебе моя вдовица! мой перл, мое очарование!’ И бонза в страстном порыве кидается к ней в объятия, но Таема устраняет его и начинает усовещивать, напоминая что не далее как полчаса назад он сам так убедительно уговаривал ее отречься от мира. Наруками объявляет, что все это было заблуждение, вздор, одна только глупость и принимается теперь доказывать ей совершенно противное. Он умоляет девушку сдаться на его предложение, но та долго не соглашается. Тогда бонза начинает грозить ей что призовет на ее голову все кары небесные, что повелевая самим великим драконом Татс-маки, он громом и молнией разрушит всю Японию и лучше пусть сам погибнет в этом водопаде чем будет влачить существование без ее взаимности. Таема, будто бы устрашенная всеми этими угрозами, сдается наконец на его предложение. Бонза в восторге. Теперь все дело только в обряде брачного союза, но он у японских буддистов вообще весьма не сложен, а по нужде и тем более. Все дело лишь в том что жених и невеста должны в три поочередные приема распить брачное саки из одной и той же чаши, и раз, это сделано, брак считается законным. Но Таема в затруднении где добыть саки? ‘О, я на этот счет умней своих учеников, объясняет Наруками: они думают, что надувают меня когда тайком приносят сюда саки и закуски, а я в свою очередь тайком замечаю куда они их прячут, и не говоря худого слова, в удобную минуту пользуюсь втихомолку тем и другим, а они, дураки, пускай себе думают друг на друга’. И он достает из-под куста кувшин запрятаный учениками. ‘Вот она, драгоценная влага! Садись против меня и совершим обряд супружеского союза!’ Таема опускается на землю и делает ему, согласно церемониалу, приветственный земной поклон, Наруками отвечает ей тем же, произнося положенные по буддийскому ритуалу клятвы супружеской верности, и затем оба садятся друг против друга, касаясь один другого коленками, и начинают распивать саки. Сначала Наруками, отлив из кувшина, подносит его к устам невесты, потом она, приняв сосуд от жениха, делает то же самое в отношении его, и так далее. Таема нарочно заставляет бонзу лить больше, для того, как говорит она, чтобы брачный союз их был крепче. Но его не надо упрашивать долго, он рад, что дорвался до запретного налитка и усердно тянет его из горлышка. Обряд завершается брачным поцелуем. Вскоре хмельное саки оказало свое действие на бонзу, и он пускается в пляс пред воображаемою супругой, но его уже шатает из стороны в сторону, ноги заплетаются, язык бормочет бессвязные слова, и наконец, потеряв равновесие, Наруками шлепается на землю и засылает. Тогда Таема спешит взобраться на утес, бежит к часовне, перерезывает карманным кинжалом священную веревку и отпирает двери храмика. В тот же миг оттуда вырывается молниеносная вспышка пламени, и грозный картонный дракон Татс-маки, со свистом и шипеньем прилаженных к нему маленьких ракеток и фейерверочных хлопушек, стремительно летит через всю сцену и взвивается к небу. Блеск молний и удары театрального грома немедленно же возвещают о появлении на небе освобожденного чудовища. Начинается страшная гроза и буря, сопровождаемая свистом и воем ветра,— словом, полный тайфун. Таема распускает свой дождевой зонтик, и приблизясь к спящему Наруками, извиняется пред ним в том что послужила причиной его соблазна и так жестоко обманула его,— ‘но ведь это сделано во имя государственного и народного блага’, так пусть же эта высокая цель служить ей оправданием и перед людьми и перед небом! Наруками однако спит так крепко что не слышит не только ее извинений, но и страшных раскатов грома раздающихся над его головой. Таема, прикрываясь зонтом от проливного дождя, поспешно удаляется со сцены. Вслед за ее уходом появляются измоченные ученики, не постигая откуда вдруг могла явиться возможность такой ужасной грозы когда Татс-маки садит под арестом у их святейшего наставника. Но каково же их смущение, когда один из них случайно замечает что священная веревка перерезана и двери часовни раскрыты. Неужели сам учитель решился выпустить дракона? И где он, наконец, этот учитель? Куда он девался? Они начинают искать и кликать Наруками, и вдруг, к величайшему своему удивлению, видят что мудрейший из мудрейших и преславнейший наставник их распростерт на земле в безобразном виде, рядом с их опорожненным кувшином. Ученики начинают энергически будить его, и когда Наруками приходит наконец в сознание, он с ужасом узнает и видит последствия своего греховного увлечения. Он разражается проклятиями, в отчаянии рычит и вопит, бьет себя кулаками, рвет на себе свои священные облачения,— все дело его мщения пропало. Татс-маки не поддастся вторично на заклинания, и наконец эта женщина, ради которой он преступал все заповеди своего сана, обманула и погубила его. Но нет, Наруками еще поборется, он призовет к себе на помощь все силы ада, всех воздушных, подводных и подземных духов, — он требует, он призывает и заклинает их явиться к нему немедленно, и вот под ним вдруг разверзается земля, в виде театрального люка, и старый грешник проваливается в преисподнюю, из которой показываются языки адского пламени.
На этом и кончается пиеса. Разыграна она была, для бродячей провинциальной труппы, очень не дурно, бойко, живо, с отчетливым знанием своей роди каждым исполнителем, и публика осталась ею вполне довольна. Но независимо от игры и обстановки, конечно не отличавшейся роскошью, самая пиеса, по своему смыслу и содержанию, возбудила в нас несколько, так сказать, вопросительных знаков. Правительственная цензура, как видно, не стесняет ни авторов, ни актеров в изображении и осмеянии буддийского духовенства, несмотря на то, что закону Будды следует почти вся Япония. Может быть, это одна из множества мер политической борьбы нынешнего правительства против общественных остатков сёгунального режима, так как известно что сёгуны преимущественно держались буддизма и всячески ему покровительствовали, рассчитывая, конечно, на взаимную с его стороны поддержку и находя в нем противовес влиянию киотских микадо, всегда обязательно исповедывавших древний национальный культ ками (синто) и являющихся даже его первосвященниками. Но тут вот что замечательно: сельский люд, который не без усердия ставить и поддерживает на своих землях буддийския божнички и часовни, заходит в храмы, молится и жертвует на них доброхотную копейку, — этот самый сельский люд от души хохочет в театре над сатирическим изображением духовного лица, и религиозное чувство его нисколько не возмущается тем что тут профанируются на сцене священные облачения и прочие аттрибуты его религиозного культа. Следует ли отнести это к явлениям религиозного индифферентизма? Поощряет ли такие проявления правительство или только игнорирует их? И делает ли оно это с известною целью, или же бессознательно? Эме Эмбер, около двадцати дет назад, еще до революции 1868 года, замечал что Японский народ любит шутить над самыми любимыми из своих божеств, каковы ‘семь богов счастья’, даже над теми которых он создал по своему образу и подобию, безо всякого вмешательства официального культа с его Вами и Буддой, ‘потерявшими для японцев всякую прелесть’, и потому эти самые боги нередко являются у него в добродушных карикатурах’ ‘Едва ли найдется, говорит тот же автор, на всем земном шаре народ который бы до такой степени отрешился от своих древних верований и который бы так насмехался над религией и моралью своих жрецов, как народ населяющий острова Восходящего Солнца. Этот народ, пребывающий в состоянии младенчества, если судить по внешним признакам, в сущности щедро одарен умом, который обнаруживается даже в ёго общественных увеселениях и еще более в его карикатурах религиозного содержания.’ Последния, по мнению Эмбера, не что иное как тайный протест против старых богов и безмолвное поклонение неведомому богу. Если это так, то японский религиозный индифферентизм становится понятен, и даже кажущееся противоречие между его проявлениями с одной и поклонением храмовым божествам с другой стороны может быть объяснено отчасти народными суевериями, отчасти преемственною привычкой, по преданию, к известным народным бытовым празднествам и религиозным обрядам. To-есть, это значит что тут уцелели еще форма и внешность, тогда как внутренний дух, создавший и наполнявший ее, давно уже отсутствует. С этой стороны такому религиозному индифферентизму можно бы только радоваться, так как он служит лучшим показателем, что при своих врожденных добрых и честных качествах, японский народ уже представляет собою готовую почву для восприятия веры Христовой, и что все бывшие доселе гонения на местных христиан были делом не народного фанатизма, а лишь правительственным мероприятием из чисто политических целей, да еще следствием интриг синто-буддийского духовенства, опасавшегося вторжения новой религии из-за своих материальных интересов.
Но возвращаюсь к пиесе. Осмеивая в лице Наруками буддийское духовенство, она в то же время не грешит против нравственного чувства вообще, так как порок и нарушение принятых на себя обетов несет в ней заслуженное наказание, и кроме того, в основе ее лежит несомненно идее патриотического долга: Таема добровольно берет на себя рискованную миссию к Наруками чтобы помочь своему государю и стране, во имя, как говорит она сама, государственного и народного блага. И эта-то идей долга,— будет ли то долг чести, долг дружбы, данного слова, семейных обязанностей или долг патриотизма,— является, как мне кажется, преобладающею идеей литературных и драматических произведений Японии. Нельзя не отметить это как черту весьма характеристичную.
17-е мая.
Сегодня с утра отправились мы с И. И. Зарубиным и А. С. Просинским в местечко Моги, лежащее к востоку от Нагасаки, в Симодском заливе. Курама довезли нас в дженерикшах до нагасакского предместья Гунгоци, около нагорных кладбищ, где пришлось на некоторое время остановиться, чтобы подождать, пока придут нанятые для нас носильщики с каго. Присели мы на ступеньки наружной галереи какого-то трактирчика, куда старичок-хозяин тотчас же принес нам обязательное угощение японским чаем. В этом же помещении находится у него и лавочка дорожных вещей, где я купил себе большой японский зонтик из абураками36 и заплатил за него всего 35 центов, тогда как в городе купцы, вкусившие от европейской ‘цивилизации’ и перенявшие от цивилизаторов приемы торговли, заламывают за точно такие же зонтики от полутора иен до одного доллара. Зонтик этот очень пригодился в пути и от жгучего солнца, и от проливного дождя, каким вдруг наградила нас на несколько минут невесть откуда набежавшая тучка. Остановка наша была непродолжительна, но очень приятна. Вблизи раздавался рокочущий шум горной речки, катившей по каменистому ложу свои быстрые, пенистые воды, направо, по соседству, вся в розовых цветах, красовалась на перекрестке дорог каменная часовенка с изваянием Будды, обставленная по обыкновению, свежими букетами в бамбуковых стаканах, а прямо в нескольких шагах от трактирчика, стояло высокое, красивое дерево, усеянное большими нежно-белыми цветами, имеющими форму продолговатого звездчатого раструба.
Вскоре подошли носильщики, в числе десяти человек и притащили на себе три каго, в которых нам и предстояло отправиться. Кого — это особый род носилок, приспособленный именно для горных путешествий. Они состоят из плоской плетеной корзинки с высокою спинкой таких размеров, чтобы в ней мог поместиться человек, поджав под себя ноги и прислонясь затылком к спинке. К углам корзины прочно приделаны четыре бамбуковые стойки, на которых лежит плоская, слегка выгнутая книзу крышка, а вдоль ее продевается сверху в две надежные петли длинный, как оглобли, бамбуковый ствол, лежащий на плечах двух носильщиков, переднего и заднего. С боков и спереди кого бывает обыкновенно открыта, на случай солнца или дождя в ней есть подобранные под крышку занавески из абураками. Сидение покрыто плоским простеганным тюфячком, а на спинке — подушка. Я попробовал было усесться по всем правилам в этот своеобразный экипаж, но не выдержал и пяти минут: с непривычки, во-первых, затекают ноги, а во-вторых, при малейшем неосторожном движении то и дело стукаешься теменем в низко поставленную крышку, и это потому, что все каго, разумеется, приспособлены не на европейский, а на японский рост, для японцев они как раз впору, а для нас тесноваты. Я предпочел идти пешком, да и остальные спутники вскоре последовали моему примеру, носильщиков же оставили мы при себе на всякий случай, имея в виду возвращение позднею порой.
Дорога шла в гору по каменным ступеням, мимо холмов Гико-сана справа и чубатой вершины Хоква-сана слева. По склонам последнего раскинулось одно из городских предместий. Там виднеется много пагод, кладбищ и отдельных домиков, группирующихся особыми кучками, словно гнезда. Все это залито роскошнейшей кудрявой растительностью, в которой вы встречаете все оттенки и световые переливы зеленого цвета, от самого светлого до густо-темного, почти синего, и на этих разнообразных переходах зеленых тонов как бы гигантской кистью брызнуты яркие пятна розовых и пунцовых азалий, каких-то неизвестных мне голубых и лиловых цветов, белых и чайных роз и других цветочных растений, кустов и деревьев, и все это в виде точек какого-нибудь отдельного цветка, которого с такого расстояния и не заметил бы, а именно в виде больших, широких пятен, где нужны целые тысячи, даже десятки тысяч густо и близко один к другому сидящих цветков, чтобы получилась эта яркая одноцветность, составляющая пятно той или другой окраски. Это, кажется, только в одной Японии и можно встретить.
Между тем кремнистая грунтовая дорога, изрытая множеством глубоких водомоин, была просто ужасна, так что И. И. Заруб вполне справедливо дал ей название ‘чертовой дороги’. Под плитами ее местами журчит вода прикрытых сверху оросительных канавок. Идешь по камню, а под тобой, словно из-под земли, глухо раздается рокот быстро бегущих струй, которые порой пробиваются наружу, чтобы, сверкнув на солнце и пробежав пять, шесть шагов, снова уйти под землю. Здесь нам попались новые, не встречавшиеся мне до сих пор виды вьюнков и ползучих растений, мелкоцветный белый шиповник и еще какое-то растение, совсем похожее на нашу ‘мать-и-мачеху’, только с огромными листьями. Разнообразные лианы опутывали с корней и до вершины большие деревья и свешивались с них роскошными цветущими гирляндами и хвостами. По сторонам пути, везде и повсюду, куда лишь хватает глаз, видишь обработанные клочки земли, непосредственно прилегающие друг к другу и разграниченные каменными стенками в виде террас, лежащих одна над другой. Хижины сельчан разбросаны повсюду. При дороге время от времени встречаются чайные домики и лавочки, торгующие преимущественно соломенною обувью для людей и вьючных животных, а также фонтаны для водопоя и божнички. В одной из последних стоит статуэтка богини Кванпон-сама, схватившаяся ладонью за щеку. Носильщики объясняют А. С. Просинскому, который прекрасно говорит по-японски, что ей обыкновенно молятся страдающие зубной болью, — потому она и за щеку держится, — и уверяют, будто помогает.
По пути мы встретили, между прочим, целый хоровод молодых деревенских девушек, разодетых в яркоцветные киримоны, в широкополых соломенных шляпах, из коих иные были пригнуты к ушам при помощи охватывающей их поперек широкой ленты, завязанной бантом под подбородком. В руках у каждой из этих сельских красавиц непременно был букет и длинный посох, украшенный на верхнем своем конце пучками разных лент, преимущественно розового цвета. У некоторых за спиной висел самсин, переброшенный через плечо на шелковом шнурке с кистями, или на ленте. Шествовали девицы очень чинно, по две в ряд, распевая целым хором какую-то песню, не отличавшуюся, впрочем, на наш вкус особенной мелодичностью. Я скорее всего позволил бы себе сравнить это пение с весенним мяуканьем молодых кошек, на которых отчасти и походили эти красавицы с их остренькими подбородками и приподнятыми искоса кверху глазами. Было их тут штук до сорока, и отправлялся весь этот хоровод, по случаю праздничного дня, в Нагасаки, на людей посмотреть и себя показать, пошататься по лавкам и понакупить себе кое-каких нарядных, но дешевых безделушек и лакомств. Говорят, что такие прогулки в город совершаются ими почти каждый праздник, и всегда не иначе, как хороводом, для чего все девицы из окрестных хуторов и селений собираются в заранее назначенное по уговору место и идут оттуда сами, без всяких опекунов и провожатых. Не было еще случая, чтобы кто-нибудь позволил себе обидеть их чем бы то ни было: напротив, встречные мужчины и даже носильщики тяжестей вежливо уступают им дорогу и много-много если позволят себе перекинуться с ними добродушно-веселой шуткой. Точно таким же порядком ходят они и на богомолье, в места более отдаленные.
Наконец, вот и ‘пуп горы’, по выражению И. И. Зарубина. После доброго часа довольно медленного хода по тяжелой дороге в гору, мы достигли перевала, на котором нашли целую рощу тенистых старорослых камелий. Это не то, что наши тепличные жиденькие деревца того же названия, а формальные деревья с толстыми стволами в полный обхват, — просто роскошь, особенно ранней весной, когда все они усеяны пышными цветами. Далее с перевала, уже по восточному склону хребта, пошла прелестная роща высоких, светло-зеленых бамбуков, и дорога вдруг изменилась, стала очень удобной. Местами она высечена в скале: у каменного кряжа отвоевано упорным человеческим трудом пространство в полтора, два аршина шириной, которое и вьется в виде карниза или бермы по самому краю горного ската, а под ним внизу идут уступами террасы рисовых, пшеничных и иных полей и плантаций. Пшеница не только уже созрела, но две недели тому назад началась ее жатва, самую позднюю снимали нашего 9 мая. Сжав свое маленькое поле, японец тут же, на ниве, отламывает руками каждый колос от стебля и тщательно собирает его в кошницы. Обмолачивают же пшеницу кто на полях, а кто во дворе, при доме. Иные делают это по нашему способу — цепами, а другие употребляют длинную палицу, вроде булавы. Ток окружают обыкновенно циновочными ширмами, чтобы мякину не разносило ветром, так как она нужна в хозяйстве на зимний корм скоту, солома тоже идет в дело — на покрышку кровель, на плетенье мат и циновок, на подстилку скоту или в резку для смеси с глиной при выделке сырцовых кирпичей и тому подобное. Работают на току всей семьей, и всегда не иначе, как нагишом — мужчины, женщины и дети, прикрывая длинным полотенцем (фундуши) или просто лоскутом бумажной материи лишь свои бедра. Таков уже обычай.
Около сельских хижин, в честь праздника молотьбы и сбора пшеницы, стоят глаголями по два, по три и по четыре высокие бамбуковые шеста, воткнутые в землю в ряд. На них надеваются длинные полотнища бумажной материи разных цветов, а более всего красного, белого и лилового, испещренные крупными продольными надписями черного или белого цвета. Надписи обыкновенно выражают приветствие и благодарность богам семейного счастья, довольства и плодородия за ниспосланный урожай. На некоторых шестах также полотнища подвешиваются и на подвижной скалке, как штандарты или хоругви, и бывают нередко разрисованы изображениями разных характерных фигур и пейзажей. Кроме того, ко всем вообще таким шестам привешиваются вверху выпукло склеенные из бумаги и разрисованные красками изображения рыб, в особенности специально японской рыбы тай, которые оставляют на нитке свободно качаться на ветру, а снизу подвешивают к полотнищам и шестам медные бубенчики: колеблемые ветром, они ударяются о ствол бамбучины и издают тихие, мелодические звуки. Не довольствуясь этими украшениями, поселяне венчают еще шесты букетами цветов и пучками длинных лент из разноцветной, золотой и серебряной бумаги. В тех семьях, где есть малолетние дети, под большими штандартами обыкновенно втыкается в землю ряд таких же точно штандартов маленьких, игрушечных. Это делается ради детей, дабы и они, со своей стороны, могли собственноручно поставить ‘священную жертву благодарности’ богам плодородия и жатвы.
Ровно на половине пути от Нагасаки до Моги стоит чайный дом, где обыкновенно и, можно сказать, почти обязательно отдыхают путники и носильщики. Здесь от верхнего балкона перекинут через дорогу жердяной навес, завитый всплошную густо облиственными побегами какого-то неизвестного мне растения, вьющиеся стволы которого расползаются во все стороны, точно змеи, от одного корявого, очень старого, но все еще полного жизни, корня. Мы расположились на отдых в его мягкой, сквозившей солнцем тени и напились японского чая ‘вприкуску’, но вместо сахара служили нам сладкие, сухие печенья местной пекарни. Удивительное дело, однако, этот японский чай! Уже который раз на самом себе замечаю я его благотворное действие: устанешь ли работать головой, достаточно выпить две маленькие чашечки, и голова свежа для дальнейшей работы, почувствуешь ли физическое утомление от продолжительного и трудного пути, как сегодня, — опять-таки те же две чашечки, и снова бодр и готов на новый переход подобного же свойства, В большом количестве этот чай производит изжогу и расстраивает нервы, но в умеренной дозе он быстро и необыкновенно освежает их и поднимает силы.
Тронувшись в дальнейший путь, мы повстречали какого-то ученого японского путешественника, очевидно из прогрессистов, потому что он был в усах (японцы старого покроя никогда усов не носят) и с отрощенными по всей голове волосами, имея к тому же на носу золотые очки, но не круглой китайской, а обыкновенной европейской формы. Недоставало только европейского костюма, но без сомнения он заменил его японским лишь на время пути, для большего удобства, и оставил на себе одну только белую английскую каску. Он сидел, поджав под себя ноги, в открытой бамбуковой кого и читал какую-то толстую книгу, а за ним несколько носильщиков тащили его чемоданы, и все шествие замыкал молодой человек в кимоно, секретарь ученого. Теперь беспрестанно стали встречаться нам по дороге навьюченные лошади, быки и буйволы: все они в соломенных башмаках, что необходимо по здешним дорогам, где этим животным приходится шагать по каменистому грунту и ступеням каменных лестниц. Последнее они исполняют очень ловко, видно, что дело им привычное. С левой стороны при каждом животном идет погонщик, ведущий его на вольном поводу (веревочном), который он забирает покроче только при встрече с иностранцами, так как животное, в особенности бык, при непривычном ему виде европейца, явно тревожится: озираясь на незнакомца недобрыми глазами, он отрывисто и тяжело испускает дыхание и начинает бить себя хвостом по бедрам. Лошади при таких обстоятельствах ведут себя гораздо спокойнее. Здесь они все либо чалые, либо буланые, либо же белые, и в последнем случае непременно альбиносы, с бледно-голубыми глазами в розовых орбитах, у всех вообще волнистые хвосты и длинные густые гривы, преимущественно белые. Быки же почти исключительно черной масти и несколько похожи на буйволов, будучи, вероятно, помесью последних. Для уравновешивания вьюка, когда одна сторона нагружена более, на другую накладываются камни. Попадаются и пешеходы, идущие по большей части вдвоем или втроем и всегда, по-видимому, в самом хорошем расположении духа.
Вскоре дорога втянулась в красивое ущелье, где она идет местами точно коридором среди густейших зарослей, образующих две сплошные стены и нередко сплетающихся над головой густым сводом из перепутавшихся зеленых ветвей и вьюнковых побегов. Растительность просто поражает богатством, разнообразием и роскошью развития своих форм, среди которых вы нередко видите самые неожиданные сближения. Так, например, по одну сторону дороги, на верхнем склоне горы, переплелись между собой представители чисто тропической флоры, опутанные орхидеями и лианами, тогда как по другую сторону весь крутой скат в лощину покрыт длинноствольными высокими соснами и северными елями. А в иных местах одна и та же лиана или лоза дикого винограда опутала собой полярный кедр и рядом с ним стоящую банановую музу или роскошную латанию. Этот контраст, являющийся в самых неожиданных очертаниях форм полярной и тропической растительности необычайно эффектен и изящен, и встретить его можно, кажется, только в одной южной Японии.
Слева идут скалы, местами покрытые растительностью, местами же совершенно голые, но у них, где лишь возможно, японец непременно отвоевываетъ себе хоть какой-нибудь клочок земли для самой тщательной обработки. Именно въ Японии видишь всего осязательнее и притомъ на каждом шагу эту великую, всепобеждающую силу упорного человеческого труда и культуры над дикою природой, даже над голыми скалами, из которых земледелец другой национальности наверное отказался бы извлечь что-либо себе на пользу. Японец не смущается такою борьбой и смело подчиняет себе безплодныя скалы и кряжи, то настилая и высекая в них с гигантским трудом удобную дорогу, то обращая их помощью чисто циклопических работъ в цветущие плантации и плодоносныя пашни, на которыя чуть
не пригоршнями переносит он из долин мало-мальски годящуюся землю. Нам встретилось несколько поселян и женщин тащивших такую землю на гору, первые несли ее на спине в плетеных корзинах, а последние на коромысле в ведрах. Здесь ничто не пропадает даром, и мы видели на той же дороге почти голых мальчишек с корзинкой и лопаточкой в руке которые тщательно подбирали и складывали в эти свои корзинки помет оставляемый вьючными животными.
Городок Моги, на берегу одной из небольших бухт Синодского залива, ничего особенного в себе не заключает, это просто обыкновенное торговое японское местечко, в роде Тогицу, только в еще более красивой пейзажной обстановке. Но в красивых пейзажах здесь вообще такой избыток, такая роскошь, что их уже и не ставишь во что-либо особенное. Десятков пять мореходных фуне и джонок столпилось у пристани, иные из них лежали на мели по случаю отлива. В местечке много садиков, почти при каждом домике свой особый, а на улицах очень много детей гуляющих совсем почти нагишом,— обыкновенный костюм сельской, да отчасти и городской детворы в летнюю пору. Есть фундуши на бедрах, значат и полный костюм по сезону, больше не требуется. Японския детки вообще очень миловидны, об этом я говорил уже не однажды, но в Моги, как и вообще в деревнях, между ними в особенности обращают на себя внимание маленькие няньки своих братишек и сестренок. Всего удивительнее то, что эти няньки бывают преимущественно в возрасте от четырех до шести лет, мальчики и девочки безразлично. Иной и сам-то такой карапузик что, как говорится, едва от земли, видно, а уже таскает за спиной какую-нибудь годовалую крошку либо в завороченных лотах своего киримончика, либо просто в мешкообразной пеленке, длинные концы которой перетянуты у него крест-на-крест через плечи и завязаны в узел на спинке малютки, чтобы последняя не откидывалась слишком назад. Дети очень любят исполнять обязанность таких нянек и даже обижаются если родители не поручают им малюток: отчего же, мол, все другие носят, а я нет! Мне де пред другими совестно, другим, значит, доверяют, они, значить, большие, а я нет. Вид этих маленьких нянек, если можно так выразиться, трогательно комичен. Но не менее трогательна и со стороны взрослых японцев любовь к детям вообще, хотя бы чужим и даже незнакомым. Помнится, я уже имел случай отметить эту характерную черту. Взрослые люди при встречах, на улице ли, во дворе ли, никогда не пройдут без того чтобы не поласкать ребенка или не сказать ему доброго слова, хорошего пожелания. А чтобы кто решился обидеть ребенка, этого я здесь никогда не видел, как не видел и драки ни между детьми, ни между взрослыми. Не стану утверждать чтобы драк вовсе не было, но, повторяю, мне никогда не доводилось их видеть, а это что-нибудь да значит, как черта народных нравов. За то очень часто приходится видеть как взрослые, солидные люди и даже старики лично принимают живейшее участие в детских забавах: пускают с детьми и внуками бумажных змеев, играют в волан, стреляют вместе из лука, ловят стрекоз и жуков чтобы привязать их за ножку на ниточку и пустить летать, или мастерят ребятишкам из дерева повозочки, ветрянки, кораблики и т. п. И это не для того только чтобы позабавить детей, но по-видимому им и самим приятно поиграть, так что глядя на них думаешь порою какие это все милые и добрые взрослые дети!..
Остановились мы в гостинице и заказали себе обед, все равно какой случится, только просили подать к нему пива. Но оказалось, что бир-саки (так называется по-японски пиво) у них нет (аримасент), а ниппон-саки — аримас (есть), сколько угодно. Подали нам, во-первых, знаменитую рыбу тай, на которой повар проявил верх кулинарной фантазии, приготовив ее таким образом, что задняя половина рыбы с задранным кверху хвостом была зажарена, а передняя сварена и окунута в принесенную нам миску с ухою. Подали, кроме того, разные овощи, сласти, маринады и сырую рыбу, которую хотели либо при нас живьем резать на части, но мы отказались от этого удовольствия и предпочли вареный рис, принесенный в закупоренной деревянной кадушке, и миску ягоды ичиго, которую я сначала принял по виду за желтую малину, но она оказалась белою шелковицей, только совсем не сладкою и почти безвкусною. В заключение был, конечно, о-ча-ниппон, от которого никогда и никак не отвертишься. И за все это удовольствие взяли с троих только полтора иена (1 рубль 95 копеек), что по-японски значит содрали.
В этой гостинице, равно какъ и въ каждом почти доме в Моги, обращает на себя внимание висячая декоративная растительность. Ее подвешивают также как у нас между колонками, под верхние перекладины наружных галерей, над входами и в окнах, если где таковые имеются. Но тут вместо вазончика берется большая раковина Аргонавт, или другая, тождественная по форме с ракушкой обыкновенной садовой улитки, но около фута величиной. В раковинах просверливается несколько маленьких дырочек: внизу для стока лишней воды, вверху — для продевания трех шнурков на которых висит раковина, внутренность ее наполняется землей, куда сажают или сеют какое-либо из особенно красивых висячих растений, в каких здесь нет недостатка. Другой способ еще проще: вырезывается или выкалывается из почвы маленькая глыбка черноземной или преимущественно торфяниковой земли и обвязывается тремя шнурками, на которых и подвешивается. Растительность на таких глыбках всегда значительно разнообразнее чем в раковинах. Тут вы видите в перемешку и папоротник, и болотный стрелочник, и Венерины кудри, и незабудки, и еще много других травянистых растений, если только они красивы (это необходимое условие). Такие глыбки, со всею их уже готовою растительностью, выкапываются просто в лесу, на болоте, вообще в каком-нибудь диком, хорошо заросшем месте. А чего в них не достает, то, смотря по вкусу хозяина, пересаживается или засевается, и таким образом глыбка обростает сплошь со всех сторон, представляя из себя комок всякой зелени, не исключая и мелколистой ползучей, которая завивается вверх по подвесным шнуркам и свешивается с них небольшими гирляндами. Такие садовые и комнатные украшения совершенно просты, но в этой их беспритязательной простоте есть своя изящная прелесть. По красоте, глыбки нравятся мне даже больше чем раковины.
На возвратном пути мы с Просинским купили себе за пять центов по соломенной шляпе, какие в этих местах носит простонародье. Они имеют форму сплюснутого колокольчика и состоят из крепко связанного и обрезанного на вершине к шишачку пучка соломенных стебельков, распускающихся конусом книзу, где, переплетясь между собой по три соломенки, образуют узорчатую каемку по нижнему краю шляпы, чтобы между стебельками не было больших скважин, полы ее от низу до верху прошнуровываются соломенною веревочкой, которая спиралью облегает всю шляпу. Этот головной убор очень легок и удобен: он и голову достаточно защищает от солнца и пропускает в то же время свободный ток воздуха, что при легком ветерке очень приятно. Такие шляпы носят здесь все, и мужчины, и женщины.
Когда совсем уже стемнело, нам поневоле пришлось усесться в наши каго, что случилось уже за перевалом, на спуске к Нагасаки, где и днем-то, как говорится, черт ногу сломит. Свободные от ноши носильщики освещали наш путь факелами, запас которых был куплен ими в одной из попутных лавчонок. Чтобы сделать факел, берут штук шесть расколотых пополам сухих бамбучин и в нескольких местах туго перехватывают их соломенными плетенками. Будучи длиной почти в сажень, японский факел горит довольно долго и достаточно ярко. Путешествие в каго, если примириться со всеми его неудобствами и свесить ноги вниз, не лишено некоторой приятности, в нем есть нечто баюкающее. Носильщики идут ровным, строго размеренным шагом. Темп его, медленный и тягучий при движении в гору, сразу переходит в быстрый и эластически легкий на спусках и на ровном месте, причем они никогда не сбиваются ни с ноги, ни с темпа. В руке у каждого из них непременно посох, длиною вровень с плечом, на которое у иных накладывается иногда небольшая подушечка. Через каждые пять минут ходу носильщики разом останавливаются, чтобы переменить плечо, и для этого подпирают концы бамбуковой оглобли своими посохами, так что каго, оставаясь на весу, и не пошелохнется. В две, три секунды перемена сделана, и они идут дальше. Все это у них уже так слажено, что и остановки, и движение происходят безо всякой предварительной команды и знака, совершенно молча и с автоматическою точностью часового механизма. Плата носильщикам — по два иена за каго, так что на брата в очистку приходится по 70 центов или 35 центов в один конец. Это, разумеется дешевле дешевого.
Всю дорогу доносился до нас из низин и падей концерт болотных жаб, из которых иные появлялись и на нашем пути. Выйдя на время из кого поразмять члены, я чуть было не наступил на одно такое животное и даже невольно испугался, когда она скакнула из-под ноги в сторону. Это была громадная жабища, величиной, кажется, с добрую подошву, толстая, безобразная, вся в больших пупырьях, я еще не видал таких. Но если жабы были противны, зато истинное удовольствие доставляли нам светляки, во множестве усеивавшие собою кусты и деревья и летавшие довольно высоко, нередко парами и даже целыми вереницами, словно маленькие звездочки бенгальских огней. А. С. Просинский принес мне несколько штук таких светящихся жучков, завернутых в бумажку, он купил их за один цент у какого-то мальчика, и эти серенькие, не особенно красивые с виду насекомые всю ночь наполняли мою каюту слабым и как бы дышащим фосфорическим светом.

Сувонада и Внутреннее море

Уход ‘Европы’ с С. С. Лесовским из Нагасаки. — Прощание с русскими судами. — Флаг за кормой. — Вратовидные скаты. — Рыбачья иллюминация. — Ван-дер-Капелленов или Симоносекский пролив. — Город Симоносеки и страничка из его новейшей истории.— Сувонада и ее бассейны. — Характер островов. — Каботаж и рыболовство во Внутреннем море.

18-го мая.
С. С. Лесовский, здоровье которого несколько поправилось после несчастия, постигшего его в шторм 13-го ноября, перебрался сегодня с супругой с берега на крейсер ‘Европа’. Судно это, обреченное после понесенной им аварии на шестимесячную бездеятельность, долго чинилось в нагасакских доках, но теперь, слава Богу, опять готово к плаванию. Сегодня же приняли на ‘Европу’ с фрегата ‘Князь Пожарский’ матросов, в числе 65 человек, кончающих сроки своей службы, и взамен их сдали на ‘Пожарский’ такое же количество молодых матросов. Мне отвели мою прежнюю каюту, которая по всему была бы хороша, да одна беда, что как раз над нею помешается заревая пушка, и каждый раз как она гаркнет во весь свой зев, у меня трещат и бимсы на потолке, и все переборки. В море это не составляет неудобства, потому что там спуск флага не сопровождается салютом, но в портах, на якоре, да особенно еще если вздумаешь к тому времени, после продолжительной ночной работы, соснуть перед обедом, как например сегодня, такой сюрприз, заставляющий прямо со сна чуть не выскочить из койки, не скажу, чтобы был особенно приятен. Поневоле каждый раз выругаешься с досады.
В каюте у С. С. Лесовского обедали сегодня весь штаб и командиры русских судов, находящихся на Нагасакском рейде. Для последних это был прощальный обед адмирала.
19-го мая.
Вскоре после полудня, на ‘Европе’ начали разводить пары. В половине второго прибыл на крейсер лоцман, американец Смит, который взялся провести наше судно по водам Внутреннего Японского моря. Полчаса спустя, трапы и тенты были убраны, а еще через полчаса, ровно в три часа дня, ‘Европа’ снялась с якоря. Машине дан был малый ход вперед.
На рейде в это время стояли ‘Князь Пожарский’, ‘Стрелок’ и ‘Пластун’. По мере нашего к ним приближения, каждое из этих судов высылало своих людей на ванты, откуда они встречали и провожали нас криками ‘ура’ и маханием шапок. Проходя мимо, С. С. Лесовский прощался с командой каждого судна отдельно и благодарил за усердную службу. Хор музыки на нашей палубе играл наш народный гимн, а команда ‘Европы’, тоже стоя на вантах и отвечая троекратным ‘ура’ на каждое прощанье своих товарищей, матросов ‘Пожарского’, ‘Стрелка’ и ‘Пластуна’, побросала наконец в воду свои старые шапки. Это стародавний обычай, всегда соблюдаемый нашими матросами при первом шаге возвращения в отечество из дальнего плавания. Разные японские бедняки, существующие ‘рейдовым промыслом’ и провожавшее наше судно в своих ‘фунешках’, заранее зная из прежних опытов, что им предстоит пожива, взапуски бросились вылавливать плавающие шапки.
День стоял прелестный, солнечный, с легким освежающим ветерком от SW, и настроение у всех было радостное, потому что это в самом деле был наш первый шаг на пути возвращения в Россию, как вдруг наш флаг-капитан А. П. Новосильский, стоявший на мостике, сдержанным голосом заметил:
— Флаг Боже мой!.. Флаг за кормою
Мы обернулись. Действительно, наш судовой флаг почему-то вдруг спустился со своего места и полоскался в воздухе, медленно падая в воду. Хотя его успели поймать еще на пути падения, тем не менее многие лица омрачились Падение флага считается дурною приметой. Но тут же нашлись и утешители, которые разъяснили, что хотя такая примета и существует, но она действительна лишь в том случае, если судно отправляется в бой, тогда это значило бы, что ему придется либо спустить свой флаг, либо погибнуть, но так как мы отправляемся не в бой, а пока только в Иокогаму благодарить микадо за радушное гостеприимство, оказанное русской эскадре, то вся примета состоит в том, что с матроса, находившегося при флаге, следует взыскать за ротозейство, а впрочем, никто, как Бог. Его святая воля!.. На этом все и успокоились.
По выходе в Желтое море, проходили часу в шестом вечера мимо одной замечательной скалы, называемой ‘Воротами’. Это действительно ворота, но такие узкие, что в их пролет могли бы свободно проходить разве парусные рыбачьи лодки, из коих одна и была зачем-то причалена. Эти две высокие базальтовые глыбы, вертикально поднявшиеся на несколько сажень со дна моря и вознесшие на себе третью глыбу в виде перекладины, так что получилась форма, близко напоминающая букву П.
Вечером шли вдоль западных берегов острова Кю-Сю и долго любовались их иллюминацией. Бесчисленное множество рыбачьих лодок, каждая с фонарем на носу, унизывали прибрежное взморье на расстоянии многих десятков миль, и всю ночь длилась эта иллюминация, так что казалось, будто мы плывем мимо какого-то бесконечного приморского города, и здесь воочию можно было убедиться, сколь существенную статью для жизни составляет в Японии рыболовство и как велик и важен в ней этот промысел.
В половине двенадцатого ночи уменьшили ход до восьми узлов и в продолжение вахты до четырех часов утра сожгли восемь фальш-фейерров37 для показания своего места проходящим рыболовам. Вообще, в ночное время, плавание в этих водах далеко не безопасно, потому что материк острова Кю-Сю окружен с запада множеством лесистых островов и базальтовых скал, подводных камней и мелей. Островки эти, усеивающие прибрежные воды в окрестностях острова Хирадо или (по иному произношению) Фирадо, известны под именем ‘Архипелага Девяносто Девяти’, подразумевая под сим числом количество составляющих его островов. Фирадо знаменит, между прочим, как поприще первой христианской проповеди Франциска Ксавье в Японии. Эти зубчато-гористые берега смотрят довольно неприветливо. Общий тон их, благодаря темно-серым обрывистым скалам, был суров и даже мрачен, особенно под вечер, когда солнце, еще задолго до заката, совсем скрылось за густою свинцовою тучей. Не будь мы раньше знакомы с внутренностью страны, никак и не подумали бы, что за этими угрюмыми берегами могут скрываться такие прелести самой роскошной природы.
20-го мая.
В начале шестого часа утра увеличили ход до десяти узлов. Вскоре после этого разбудили команду, дали ей ‘кашицу’, и затем пошла на судне обычная работа: окачиванье верхней и жилой палуб, чистка меди и железа и прочее. В начале одиннадцатого часа утра прошел мимо нас американский ‘Ричмонд’ и отсалютовал русскому флагу пятнадцатью выстрелами, а мы отвечали тем же американскому флагу.
С пяти часов утра лоцман Смит вступил в отправление своей обязанности: мы входили в Ван-дер-Капелланов пролив, ведущий во Внутреннее море. Шли по узкому Симоносекскому протоку, Мимо островка Року-рек, на котором торчит белый маяк, освещающий на двенадцать миль окрестное море. Проток этот, благодаря двум встречным течениям, вечно бурлит и исполосовывается лентами этих течений. Они пробивают себе путь как бы вдоль коридора, одну стену которого составляет скалистый, покрытый соснами островок Хику-сима, а другую Ниппон. Симоносекский проток далеко не безопасен, в нем очень много подводных камней и рифов, на которых вечно гуляют буруны, почему здесь и требуется опытный лоцман. В ограждение мореходов, на рифах поставлены небольшие каменные столбики, в виде грибков, и колонки.
Тотчас же по выходе из узкости, на левом берегу, то есть на Ниппоне, протянулся на расстоянии около двух миль узкою полосой вдоль берега торговый город Симонсеки, в бухте которого толпилось множество каботажных джонок. Против него, на Кю-Сю, лежит городок Кокуре, и вы, миновав суровую природу внешних берегов, сразу попадаете здесь в самый кипень внутренней прибрежной жизни страны, вместе с которою и природа сейчас же принимает самый привлекательный, веселый характер, не изменяющийся на протяжении всего Внутреннего моря.
Город Симоносеки не выделяется ничем особенным, — такой же деревянный, с решетчато-бумажными окнами, как и все городки Японии. Над его аспидно-серыми крышами возвышается несколько белостенных годоун или кладовых, построенных из сырцового кирпича, в ограждение пожитков от пожаров. Задний план города составляют полого спускающиеся к нему возвышенности, покрытые плантациями и кудрявыми, весело глядящими садами и рощами. С каменных парапетов домов, облепивших собою береговую черту, спускаются прямо в воду ступени гранитных и плитняковых лестниц. Там и сям виднеются миниатюрные бухточки, врезавшиеся на несколько десятков сажень в глубь материка, облицованные каменными набережными и обставленные почти непрерывным рядом домиков и складочных сараев. Весь город состоит из одной длинной улицы и нескольких поперечных переулков, идущих почти параллельно друг другу, в направлении от берега к зеленеющим возвышенностям заднего плана. Жителей в городе считается теперь до двадцати тысяч. Симоносеки служит промежуточным складочным пунктом товаров, идущих из Кореи в Японию и из Осаки в Корею и Нагасаки. Из достопримечательностей указывают в нем один только храм Ками-Гамайю, на передней площадке коего стоят два великолепные экземпляра кома-ину, высеченные из гранита. Предание говорит, что они были вывезены в числе трофеев войны из Кореи самою покорительнецею этой страны, императрицей Цингу-Коого (в 201 году по Рождеству Христову), и послужили в Японии прототипом для всех последующих изваяний этого фантастического животного, полульва, полусобаки, которое, по предположению некоторых ученых, создалось, вероятно, под влиянием воспоминания о пещерном льве.
В новейшей истории Японии, Симоносеки замечателен тем, что подвергся в 1864 году нападению соединенных европейских эскадр. Поводом к нападению послужило нежелание местного феодального князя Ногато (Хозиу) иметь дело с Европейцами. Полагая, что трактаты заключенные с ними сёогуном касаются только пяти договорных портов, находившихся под его непосредственною властью, Ногато вознамерился закрыть ино-странцам доступ в свои владения и с этою целью по-ставил на своем берегу несколько батареи. Европейские по-сланники, исходя из положения что пролив Ван-дер-Капеллена есть путь международный, обратились с запросом к сёогуну. Этот последний отвечал что действие его власти не простирается на князя Ногато, который берет защиту своих прав на свою ответственность. Тогда претендующие сто-роны порешили расправиться с неуступчивым феодалом соб-ственными силами, и отправили к Симоносеки соединенную эскадру из шестнадцати военных пароходов английских, французских, голландских и американских. Эта эскадра при-нудила наконец князя уступить, но для этого ей потребовалось три дня упорной, непрерывной бомбардировки, совершенно раз-рушившей и спалившей Симоносеки. По этому поводу, одиннад-цать главнейших даймио обратились тогда к сёогуну с про-тестом, который так характерен, что я позволю себе привести из него несколько выдержек, заимствованных у Эмбера.
‘Наши трактаты относительно торговли с иностранцами,— писали они сёогуну — были с нашей стороны большою ми-лостью дарованною им вследствие их неотступных просьб. Поэтому означенные трактаты не могут быть приравниваемы к каким бы то ни было формальным договорам. Иностран-цы же, вместо того чтобы принять дарованные им привилегии как милость, осмеливаются смотреть на них как на свои законные права.
‘Достоинство и слава великого Ниппона не могут допустить столь дерзких притязаний.
‘Мы готовы, конечно, позволить им, как было и в преж-нее время, торговать и наживаться, с тем условием, раз-умеется, чтоб они не слишком обкрадывали нас, но мы не видим никакой надобности в присутствии их посольств и других чиновников. Им не нужно никого кроме главных конторщиков, и мы хотим чтоб иностранные купцы, приез-жающие в наше государство, подчинялись нашим законам и нашему торговому уставу.
‘Вы говорите что иностранные державы смотрят на это дело иначе. Если так, возьмем назад дарованные иноземцам привилегии, потому что, по общепринятому во всем мире правилу, кто злоупотребляет оказанною ему милостью, тот ее тем самым лишается.
‘Каждый истинный патриот скорбит о славном прошлом нашей страны при виде ее нынешнего положения. Вспомните только как варвары уважали некогда славу великого Ниппона, как они чтили наши повеления и исполняли малейшие наши желания! Одна только чужестранная нация (Голландцы) была допущена к нам, в виде заложника, служащего порукой верности остальных европейских государств, и это снисхо-ждение, как показал опыт, было с нашей стороны большою ошибкой, потому что оно вызвало со стороны других госу-дарств алчные поползновения.
‘Мы не понимаем вас когда вы говорите что свет теперь изменился, что отчуждение ото всех других стран более невозможно.
‘Разве вы считаете Японию такою же страной как все остальные, как Китай, например?
‘Вы говорите нам о форме правления иноземных наций, но разве у тех народов есть хоть одна власть достойная этого названия? Разве есть у них микадо, великий сын богов? И разве наши главнейшие княжеские роды не небесного происхож-дения?!’
Но увы! как ни как, а в конце концов, под угрозой иностранных флотов сжигающих целые города без объявления войны, пришлось и этим рыцарски благородным па-триотам поступиться своею национальною гордостью и своими священными правами в пользу ‘цивилизованных пришлецов и торгашей’, и мы уже видели {См. главу XXIII, ‘Йокогама’.}, какими безнравственными, бес-честными способами действовали эти пришлецы на первых же порах, эксплуатируя в свою пользу не только торговлю стра-ны, но и ее государственное казначейство. Удивляться ли что Японцы, после таких опытов, и до сих пор питают в душе недоверие к Европейцам?…
Вскоре городок Симоносеки остался позади нас, и вот мы уже во Внутреннем море. Оно носит общее название Сувонады, или моря Суво. Это, собственно, Большой проток, отделяющий остров Ниппон от двух больших островов, Уюсю и Сикока, некоторые исследователи, кажется, не без основания полагают, что эти три большие острова составляли в доисторические времена один общий материк, но что некогда, вероятно вследствие работы вулканических сил, произошел разрыв естественной плотины западного берега этого материка, в том пункте, где теперь находится город Симоносеки (на юго-западной оконечности острова Ниппона), и тогда в образовавшийся прорыв хлынули воды Китайского моря, затопив все низменности до границ нынешней Сувонады.
Внутреннее Море делится на шесть бассейнов, носящих на-звания по именам тех провинций берега коих они омы-вают. Считая с запада на восток, эти бассейны идут один за другим в следующей постепенности: Сувонада, Ийовада, Мисимавада, Бингонада, Аримавада и Идеуминада или Осакский залив. Из Внутреннего Моря выводят в Тихий Океан два прохода, в юго-восточном направлении: первый — Бунго, между островами Кьюсю и Сикоком, ли второй — Кии или Кино, ме-жду Сикоком и Ниппоном. Вся масса вод этих бассейнов леЖит меЖду 33′ и 35′ с. ш. и 131′ и 136′ в. д. и занимает пространство до 400 верст в длину, с запада на северо—восток. Местами бассейны эти значительно расширяются, при-чем первый, или собственно бассейн Суво, гораздо шире осталь-ных, и общим видом своих берегов, как бы расплываю-щихся в легком голубоватом тумане, напоминает Мраморное Море, только горы здесь значительно меньше и веселее, благода-ря мягкости их контуров. Средние бассейны или, вернее ска-зать, протоки между Ийонадой, Бингонадой и Ариманадой, наполне-ны массами мелких островов, ежеминутно открывающих взору самые разнообразные и неожиданные картины. Маленькие островки нередко являются в виде цельных отвесных скал, у кото-рых только верхушка покрыта зеленым ковром низенькой травы, большие же острова представляют целые ряды уютных бухточек, которые дают приют многочисленным рыбачьим и каботажным лодкам, теснящимся у каменных набережных небольших селений. Здесь каждое селение непременно укрепле-но с берега от напора волн стенкою сложенною из боль-ших диких камней. Селения эти осеняются фруктовыми и иными деревьями, покрывающими склоны возвышенностей. Ча-ще других пород встречаются японская сосна и кедры, не-редко венчающие собою и отдельные вершины. Вообще вид этих бесчисленных островков производит на путешествен-ника веселое, мирное впечатление. Здесь совсем нет ни тех суровых тонов, ни тех резких линий, ни той мертвенности сожженной солнцем природы, которыми невольно поражают вас в общем вид и колорит Греческого (Эгейского) архипелага, напротив, здесь все блещет обильною свежею зеленью, кон-туры и краски мягки, светлы, примирительны, так что какая-нибудь голая скала, покрытая вверху соснами и обвешанная с боков кудрявою зеленью ниспадающих ползучих растений, ни-сколько не делает суровым общего впечатления, а только при-ятно разнообразит его, эта скала как бы дает художнику лишний изящный мотив для дополнения общего, приятно весе-лого впечатления всей картины. Иногда острова и островки со-всем заполоняют горизонт, как бы надвигаются на вас со всех сторон толпою, и тогда вам кажется что вы плы-вете по реке, которая сейчас вот расширяется в озеро, а дальше опять идет узким извилистым протоком и выво-дит вас в новое озеро значительно больше и шире только что покинутого, но и оно в свой черед сузится через какой-нибудь час времени, и опять кудрявые берега островков и их красивые скалы весело понадвинутся к вам со всех сторон, столпятся, стеснятся в узком проходе, и вы опять очутились как бы среди реки, на которой от берега до берега просто ру-кой подать, так что видишь какие там домишки, как в них копошится рабочий люд, как ребятишки играют на бережку, ловя резвых крабов, и ясно доносятся до вас их звонкие голосенки.
Все эти островки, как и вообще вся страна, прилегающая ко Внутреннему морю, поражают своею возделанностью. Где только можно было отвоевать у моря или у скал клочок земли, он непременно огорожен каменною стенкой и обработан самым тщательным образом. Поля по склонам гор идут одно над другим отдельными, террасами, разграниченными между собою опять же каменными стенками, так что в общей картине эти склоны представляются в виде ступеней каких-то гигантских лестниц, по которым отовсюду в изобилии проведены оросительные канавы и каскады. В этих местах сеют преимущественно рис и пшеницу. Последнюю начинают садить в грядки в ноябре и декабре, а собирают в середине мая и в начале июня, после чего начинают затоплять и приготавливать те же поля под садку риса, сбор которого наступает в октябре. Преимущественно обрабатываются северо-западные склоны, так как южные и юго-восточные часто бывают подвержены губительному действию солнечных лучей. Но если есть какая-нибудь возможность провести на эти последние склоны проточную воду, японец тотчас же принимается за их обработку и борется с природой да того, что выводит свои каменные террасы даже на голой песчаной почве, где садит картофель, потому что такая почва ничего другого не производит. Кроме того, здесь сеют просо и хлопчатник, и на восточной окраине Внутреннего моря — чай и притом в изобилии, особенно в провинции Идсуми.
Селения тоже ютятся преимущественно на северных и запад-ных склонах, по бережкам укрытым от солнца высотами, или в лощинках. Они не велики, но довольно часты, и сколько можно было заметить с ‘мостика’, на ходу судна, между ними повсюду от деревни к деревне проведены узкие шос-сированные дороги, нередко обсаженные аллеями разных де-ревьев, словно в парке. На этих дорогах виднеются извоз-чики, то есть курумы, со своими дженерикшами, лошади и волы под вьюками и носильщики которые тащат свои тяжести либо на коромысле, либо, по двое, на весу, на бамбуковой оглобле. Вообще, повсюду замечается много оживления и движения, среди самой повседневной рабочей обстановки. При каждом селении есть и свой небольшой храмик, который легко узнается по его массивной гонтовой кровле, непременно осененной широкими тенистыми ветвями многовековых деревьев. Вид этих хра-мовых рощиц чрезвычайно поэтичен: так и манит про-никнуть туда и отдохнуть от зноя под их таинственными, роскошными сенями.
Кроме этих поэтически веселых берегов и мирных сель-ских уголков, много оживления придают Внутреннему Морю птицы и множество рыбачьих и каботажных лодок которые бороздят эти воды во всех направлениях. В воздухе то и дело парят орлы и морские коршуны, назирающие себе добычу над зеркальною гладью заштилевшего моря, с ними соперни-чают большие сильные альбатросы, и чуть всплеснет водой и выпрыгнет на поверхность разыгравшаяся рыба, те и другие моментально, как стрела, спускаются на то место, и часто какой-нибудь счастливый ловец высоко уносит в когтях тре-пещущую серебром, сверкающую на солнце добычу. У прибре-жий, как часовые, сосредоточенно и неподвижно стоят на одной ноге журавли и пляшут цапли, по полям бродят аисты и белоснежные иби, на отмелях зигзагами мелькают морские ласточки, дикие гуси и утки то парами, то длинною целью, низко тянут куда-то вдаль над водой, а над каким-нибудь одиноко торчащим пустынным утесом реют в воздухе громадные стаи беспокойных, крикливых чаек. Подобные утесы обыкновенно бывают покрыты толстыми слоями гуано, и японские промышленники деятельно занимаются сбором этого удобри-тельного материала, часто даже не без риска для жизни, если приходится выбирать его из узких щелей и расселин отвес-ных обрывов, куда они спускаются на веревке с плетеною кошелкой и работают вися в воздухе над морскою пучиной.
Прямые четырехугольные паруса японских лодок виднеются иногда на голубой поверхности моря целыми стаями, как бы птицы. Порой начнешь считать их, да и бросишь, махнув ру-кой: все равно не перечесть, такое их множество! Каботажныя фуне или джонки вполне еще сохраняют свою первобытную японскую конструкцию, отличаясь низким тупым носом, высокою приподнятою кормой и очень низкими в середине чуть не вровень с водой бортами, защищенными приставною бамбу-ковою плетенкой. Носовая часть у таких фуне всегда окована листовою медью, а корма раздвоена продольным разрезом, в котором помещается руль. Этот последний имеет несколько наклонное положение, довольно тяжел, неуклюж и весь изрешечен нарочно просверленными дырками. Парус, как и у ры-баков, всегда четырехугольный, высокий, сошнурованный из узких продольных полотнищ белой бумажной парусины, так что он и подымается и спускается на сборках. Если хотят придать судну меньшую парусность, то отшнуривают одно или два из крайних полотнищ, которых обыкновенно бывает четыре. На штаге (то есть на веревке идущей от верхушки мачты к носу) нередко прикрепляется маленький, четырехугольный и тоже сборчатый, парусок, соответствующий нашему кливеру. Прежние мореходныя фуне могли подымать очень зна-чительный груз, но лет двенадцать тому назад, имея в виду заменить постепенно старый тип коммерческих судов шху-нами европейской конструкции, правительство запретило строить эти суда более пятидесяти тонн вместимости, обрекая их та-ким образом исключительно на местный каботаж. Но и этот последний с каждым годом все более переходит к су-дам европейского типа, преимущественно паровым, так что пройдет еще лет двадцать и японские джонки-фуне, подобно многому другому в Японии, вероятно, отойдут в область исто-рических воспоминаний, сохранясь только на старых картин-ках. Так-то постепенно стараются одна за другою характер-ные краски, черты и особенности японской жизни, уступая напору всенивелирующей и в то же время всеопошляющей европейской ‘цивилизации’. Опасность эта еще не грозит пока только простым рыбачьим фунешкам, которыя, несмотря ни на что, отважно пускаются в открытое море, даже в океан, удаляясь ради ловли на сто и более миль от берега. Рыболов-ство, наравне с разведением риса, составляет главный про-мысел простого люда. Почти все прибрежное население только им и существует, и можно сказать что вся Япония главным образом питается рисом и рыбой. Что касается рыб и вооб-ще морских питательных продуктов, природа в особенности щедро наделила воды Японии. Подобно тому как в ее расти-тельности сталкиваются между собою самые разнообразные тро-пические и полярные формы, воды ее кишат столь же разно-образными и крайними формами морских животных. Полярное течение из Охотского моря, направляясь вдоль Татарского про-лива, омывает западные берега Японского архипелага и несет с собою массы сельди, семги (кита-рыба), наваги и прочих пород, свойственных Ледовитому Океану, а теплое экваториаль-ное течение Куро-сиво, направляясь вдоль восточных японских берегов, приносит множество рыб тропического пояса, и все эти разнообразные породы встречаются между собою преимуще-ственно в бассейнах Внутреннего Моря.

Осака

Праздничный день на пароходе. — На Кообийском рейде. — Железнодорожный путь от Хиого до Осаки. — Японская Венеция. — Осакские мосты. — Части города. — Осака-Фу или городская управа. — Европейская тенденция Осаки. — Характер города и его увеселительная часть. — Храм Кродзуно-миа. — Предания о древнем императоре Нинтоку. — Храм Су-мийеши, в память императрицы Цингу-Коого. — Деяния ее царствования. — Храм Сакура-но-миа и его вишневая аллея. — Храм Тенджина, гения знаний и покровителя школ и учащихся. — Храм Амида-ике и связанные с ним предания о введении буддизма в Японии. — Осакский замок Осиро и его история. — Осака как резиденция древних микадо. — Монашеские усобицы. — Тайко-сама, восстановитель замка. — Ги-ейяс и трагическая смерть сегуна Хидейери. — Попытки европейцев и американцев к открытию Японии для торговли. — Революция 1868 года и роль осакского замка в событиях того времени. — Его стратегическое положение и значение. — Циклопические стены и тайна их постройки. — Нынешнее состояние замка. — Остатки башни Тенсидо. — Особенности древней японской фортификации. — Минт-Осака, новый монетный двор и добрые услуги английских радетелей. — Отъезд в Киото.

21-го мая.
Вчера мы стали на якорь в 10 часов вечера, снялись сегодня в 4 1/4 часа утра. В 10 часов утра подняли молитвенный флаг, а по окончании ‘обедницы’, за которою присутствовали и наши дамы, крейсер расцветился стеньговыми флагами по случаю дня тезоименитства великого князя Константина Николаевича. В 12 часов и 20 минут дня произвели по тому же случаю салют 21 выстрелом, после чего стеньговые флаги тотчас же были спущены. Церемония эта происходила в виду города Кообе, на рейде которого пятью минутами позднее ‘Европа’ стала на якорь. Американская канонерка ‘Ашелот’ тотчас же отсалютовала русскому флагу 15 выстрелами и получила с нашей стороны равномерный ответ американскому флагу. В половине третьего посетил наш крейсер японский губернатор городов Хиого и Кообе, пожелавший представиться С. С. Лесовскому. По отъезде его мы подняли японский флаг и отсалютовали 11 выстрелами. Вслед затем мы съехали на берег и отправились прямо на железнодорожную станцию, чтобы с первым отходящим поездом ехать в Осаку.
Первая станция на нашем пути местечко Суми-иоши, вплоть до которого, начиная от самого Кообе, тянется непрерывный ряд сельских домиков вдоль низменного морского берега. С правой стороны — голубая гладь моря, с левой — горный кряж. Проехав один тоннель, сооруженный, кажется, не столько ради необходимости, сколько из желания иметь его, мы вскоре подошли ко второй станции Ниси-номиа. Отсюда непрерывный ряд сельских строений пошел вблизи дороги уже с обеих сторон и у моря, и под горами. На пути промчались через два тоннеля. Повсюду все та же высокая агрикультура. Почва песчаная, но все-таки тщательно возделана грядками под посев пшеницы. На каждом песчаном участке устроены особые цистерны для орошения. Третью станцию, Кан-саки, проехали мы не останавливаясь и прибыли под вечер в Осаку. Остановились в японской гостинице Джиуте, которая считается здесь лучшею, потому что снабжена кое-какою европейскою мебелью и кроватями.
Европейцы прозвали Осаку Японскою Венецией. Это потому, что город расположен в устьях реки Йоды (Иода-гава), впадающей в Осакский залив тремя рукавами, один из коих еще принимает в себя речку, и весь материк между этими четырьмя водяными артериями прорезан вдоль и поперек множеством судоходных, больших и малых каналов, пересекающихся между собою, по большей части под прямыми углами. Надо всею этою водяною сетью переброшено более 260 мостов, между которыми в последнее время завелись и мосты европейской конструкции, на каменных и железных устоях. Множество торговых, каботажных, легких перевозочных и увеселительных фуне теснятся у пристаней и бороздят во всех направлениях поверхность рукавов и каналов, не говоря уже о морской гавани, где виднелся целый лес японских мачт, недаром же, в самом деле, Осака считается коммерческой столицей Японии. По главному рукаву Йоды ходят легкие пассажирские пароходики, поддерживающие сообщение не только между южным и северным концами города, но и между Осакой и Киото и даже далее, до лежащего внутри страны озера Бива. Улицы, как и во всех японских городах прямые, длинные идут параллельно одна другой и пересекаются под прямыми углами множеством подобных же улиц, в которых с непривычки крайне трудно разобраться, до того они все похожи одна на другую. Огодори, или главный проспект, тянется через весь город, пересекаясь несколькими мостами, из которых наиболее замечательны: Тенджин-баси, как самый длинный, слишком 720 шак, или более 120 сажен, затем чугунный, легкой постройки мост Корай-баси, находящийся в центре города, вследствие чего от него идет счисление всех городских и загородных расстояний, как в Токио от Ниппон-баси. Корай значит Корейский, название это издавна присвоено мосту на том основании, что, по преданию, после завоевания Кореи (в начале III века) императрица Цингу поселила около этой местности много пленных корейцев, которые занимались торговлей и даже первые положили начало ее процветанию в Осаке. В центре торговых кварталов, на том же Ого-дори, находится еще один мост, Синсай-аси, построенный из полосового железа и с виду похожий своими дугообразными щеками на Москворецкий железный, или на петербургский, что на Обводном канале, близ церкви святого Мирона. Вообще Осака щеголяет мостами и на этот счет даже несколько фантазирует. Так, например, в одном месте, на пересечении двух крестообразно сходящихся каналов, построены четыре одинаковые моста, образующие собою квадрат. Этот пункт известен под именем Иецу-баси, то есть четверомостия.
Город разделяется на три части: нижнюю или портовую, среднюю или театральную и верхнюю, храмовую. В последние две надо подниматься по широким ступеням гранитных лестниц. В нижней части находится квартал европейцев, Цукиджи, окруженный со всех сторон водой, но соединенный с другими частями города двумя разводными мостами, из коих один горбатый, Иешиа-баси замечателен тем, что около него сгруппировались лучшие осакские рестораны. Тут же, неподалеку, на новой гранитной набережной, обсаженной аллеей молодых деревьев, находится лучшее здание города, отстроенное совсем по-европейски, в два этажа, с высоким греческим портиком, украшенным четырьмя коринфскими колоннами и высоким полусферическим куполом, который виден еще из Кобе и очень заинтересовывает собою незнающего путешественника, заставляя его предполагать, что это величественный христианский собор, либо дворец самого микадо. А между тем это не более как Осакафу, то есть городские присутственные места, где сосредоточены и ратуша, и губернское правление. Вообще, с проведением железной дороги, Осака, видимо, стремится поскорей оевропеиться. Эти ее мосты и набережные, эти ‘фу’, эти скверики, железнодорожная станция и несколько десятков казенных и частных зданий англо-колониального характера явно указывают на такую тенденцию. Некоторые богатые купцы начинают уже, вместе с костюмом, заменять и свои прежние японские дома европейскими, так что по части новаторства Осака спешит перещеголять даже Токио. Даже Синма-ци, здешний квартал куртизанок, не прячется, подобно токийской Иошиваре, за высокими каменными стенами, а с наглостью, совсем по-европейски, выставляется уже напоказ всем желающим. Впрочем, по характеру своих улиц и домов, это совершенно то же, что и в Иошиваре, даже бульвар посреди улицы Мацу-сима такой же точно, как и там. Пройдет еще лет десять, и Осака, вероятно, сделается чем-нибудь вроде буржуазной европейской Иокогамы, но только в значительно больших размерах. Она и теперь более походит на ‘город’, чем остальные города Япониц: постройки в ней очень скучены, однообразны, садов очень мало, да и те невелики, парков, таких как в Токио, совсем нет, а что до рисовых полей и чайных плантаций, какие сплошь и рядом попадаются в разных частях токийской Мицу, то здесь, кажется, и вовсе их не бывало. Лучшие дома прежнего дворянства и нынешних чиновников тянутся вдоль набережной главного рукава Иодагавы: в остальных кварталах кипит промышленно-торговая жизнь. В средней части города довольно узкая театральная улица вся подряд занята балаганами, наружность которых прячется под высоченными картинами, фонарями, флагами и саженными афишами. Здесь, кроме драматических представлений, показывают и магические фокусы, и чудеса жонглерства, и женщину-сирену, и ученых крыс. Недостатка в зрителях никогда не бывает, и большинство их принадлежит к простонародью, особенно из числа матросов-каботажников, для которых Осака, как портовый город, является своего рода эдемом всяких прелестей и соблазнов. Здесь по переписи 1879-го года считается 287.984 постоянных жителей, а с наплывным людом число их заходит гораздо за триста тысяч.
Из храмов наиболее замечательны в Осаке синтоские Коодзу-но-миа, Сумиийёши, Сакура-но-миа и буддийские Теиджин и Амида-ихе.
Коодзу-но-миа построен в память семнадцатого микадо Ниитоку, царствовавшего в III веке нашей эры, с 310 по 396 год. Это был сын и преемник знаменитого Оджина, сына воинственной императрицы Пингу-Коого, обожествленного под именем Хатчилана, бога войны. Благодаря храму Ичоодзу, об императоре Нинтоку и до сих пор сохраняются в Осаке живые предания. Наш переводчик и путеводитель Нарсэ гово-рил мне что дворец Нинтоку стоял на том самом возвы-шенном месте где ныне стоит Коодзу. Рассказывают о бе-режливости Нинтоку и теплой любви его к народу, припомина-ют что когда народ страдал однажды от голода, он освобо-дил его на семь лет ото всяких податей, и что избранным девизом его было, составленное им же самим, стихотворное изречение: ‘Истинное богатство государя есть благосостояние его народа’. Историческое изречение это вошло даже в пословицу. В древности Осака называлась Нанива, и микадо Нинтоку так облюбовал ее, что сделал своею постоянною резиденцией и прожил в ней до конца жизни. Тут он и похоронен, и храм Коодзу служит ему вечным мавзолеем. То были времена ге-роические, Нинтоку имел сильный военный флот и сам от-правлял на нем обязанности адмирала, подымая император-ский штандарт на своей особой джонке, лично же командовал он и сухопутным войском и старательно обучал его. Говорят, что тот холм на котором стоит замок Осиро был его излюбленным местом для военных упражнении и ма-невров. Стоя там под большим широким зонтом, какие и до сих пор служат иногда вместо садовых палаток, или сидя на складном табурете, Нинтоку, посредством условных знаков и движений своим военным железным веером, управ-лял ходом воинских эволюций. Он же первый укрепил Осаку, построив в ней замок, и довел свой любимый город до процветания и коммерческого богатства. В благодар-ность за все эти попечения, по смерти Нинтоку, последовавшей на 112 году его жизни, после 86-тилетняго царствования, жители Нанивы пожелали признать его в качестве ками, то есть веч-ным духом-покровителем их города, и построили над его прахом миа, которое долженствовало служить для ками Нинтоку храмом-обиталищем. Архитектура Коодзу выдержана в строгом синтоиском стиле, без малейшей окраски и лакировки, при самой скромной орнаментации, состоящей местами из резь-бы по дереву. Тесовые стены его от времени приняли серо—сизый цвет, с некоторым как бы серебристым отсветом. Уверяют, будто храм стоит нерушимо со времени его соору-жения, но в этом более чем позволительно сомневаться. Не-сомненно, что он очень древен, но все же ему не шестнадцать столетий. Вероятнее всего, что те реставрации, которым он подвергался на своем веку строго придерживались первоначаль-ного образца, сохраняя его да же в мельчайших деталях, и с этой стороны храм представляет величайший интерес как тип древнейшей японской архитектуры. С площадки Коодзу открывается широкий вид на весь нижний город.
Храм Сумийёши, тоже один из древнейших, построен в память императрицы Цингу-Коого, завоевательницы Кореи. Исто-рическая летопись Японии повествует что Цингу была супру-гой четырнадцатого микадо Шинная, который процарствовал только восемь лет (со 192 по 200 год по P. X.) и скончался во время своей военной экспедиции на остров Кью-сю, предпри-нятой для усмирения вспыхнувшего там возстания. Так как у Шинная не было законных детей, а Цингу объявила себя беременною, то она и была провозглашена прямою наследницей своего супруга, что совершилось главнейшим образом при по-мощи очень ловкого и умного Текучино Суконе, первого мини-стра ее покойного мужа. Цингу докончила экспедицию на Кью-сю полным подавлением восстания и затем немедленно же предприняла новую экспедицию в Корею, имея в виду позаимствоваться от этой богатой в то время страны не только данью, но и разными культурными нововведениями. При этом не отвергалась и цель подчинить, если возможно, всю Ко-рею и навсегда власти Ниппона. Вот от каких времен седой древности идут стремления Японии к Корее, не прекратившиеся в смысле исторической задачи и по настоящее время. Императрица Цингу собрала громадный флот, перенесший через пролив ее двухсоттысячное войско, которое высади-лось одновременно в нескольких восточных гаванях Кореи. Она явилась сама в качестве главнокомандующего своих сил, а Текучино Суконе был ее неразлучным советником и глав-ным помощником. Благодаря ему, предприятие было поведено столь искусно что Корея покорилось очень скоро и даже без особенного кровопролития. Императрица взяла заложников и обложила страну ежегодною данью, которую Корея и выплачива-ла Японии с некоторыми перерывами и колебаниями почти до половины XVII столетия. В бытность в этой стране, Цин-гу действительно почувствовала себя, беременною, и опаса-ясь что это положение помешает ей довести до конца столь счаст-ливо начатое предприятие, надела на себя, как уверяет леген-да, волшебный талисман, в виде какого-то синего камня, обладавшего будто бы свойством задерживать срок разрешения от бремени. Об этом своевременно было объявлено войскам и народу, не имевшим, конечно, причин сомневаться в чудо-действенной силе талисмана. Усомнились в ней только два по-бочные сына покойного Шинная, прижитые от одной из наложниц. Поэтому, когда императрица, поспешившая по оконча-нии войны возвратиться домой, разрешилась в одном из по-путных замков мальчиком, который был назван Оджином и тотчас же объявлен наследником престола, оба его побоч-ные брата распространили воззвание к народу, где отрицали всякую законность прав новорожденного, как не могущего никоим образом быть действительным сыном Шинная. При-знавая лишь самих себя, если их законными, то во всяком случае естественными детьми своего отца, оба брата заявили что уж скорей они имеют права на престол, а никак не один, и подняли восстание против Цингу и ее сына. Императрица, еще не успевшая оправиться от болезни, поручила восстановление порядка своему министру Текучиго Суконе, ко-торый одним ударом порешил с этим восстанием, разбив и рассеяв скопище сторонников обоих претендентов. После этого эпизода уже никакие смуты не нарушали мудрого и твер-дого правления императрицы. Это была первая самодержавная государыня в Японии. Из Кореи были вывезены ею искусные мастера, ремесленники, купцы и ученые, водворенные на жительство преимущественно в Осаке, а также предметы искусства и религиознаго поклонения и, наконец, несколько видов полезных растений, плодов и домашних животных, каковы лошадь, осел и верблюд, но последние двое не акклиматизовались в Японии. Блеск корейской экспедиции покрыл собою все царствование Цингу, длившееся семьдесят лет. По смерти же ее, последо-вавшей на сотом году жизни, народ сопричислил ее к лику своих национальных коми и воздвиг в память о ней храм в Осаке, бывшей одною из ее любимейших резиденций. Мы заходили в этот храм, осененный раскидистыми, могучими ветвями очень древних деревьев. Внутри его царствует не-сколько таинственный лиловый полусвет от протянутой сна-ружи вдоль по всему фасаду широкой лиловой завесы, по кото-рой затканы пять серебристо-белых императорских астр.
Третий храм, Сакура-но-миа, назван этим именем потому что к нему ведет прекрасная густая аллея вишневых де-ревьев (сакура значит вишня), составляющая главную, да, кажется, и единственную его достопримечательность.
Четвертый храм, Тенджин, близь длинного моста того же имени, построен и назван в честь некоего Сугавара-но-Мичизане, признанного святым и покровителем школ, наук и учащихся. Историческое предание говорит что в IX веке, когда императорский престиж постоянно страдал от вмеша-тельства в дела правления членов фамилии Хадживара, стремившихся к ограничению монархической власти, микадо, в противовес этим домогательствам, выставил некоего Сугавара-но-Мичизане, назначив его товарищем перваго министра. Но вскоре Сугавара пал по интриге тех же Хадживара. Окле-ветанный ими, он был сослан на остров Кью-сю, где и скон-чался в полной опале. Это был ‘человек ума и нравствен-ности’, а так как еще издревле, по понятию Японцев, место развития ума и нравственности есть школа, то Сугавара, причис-ленный по смерти к сонму святых пострадавших за правду и патриотизм, был признан патроном школ под именем Тенджина, то есть гения знаний.
Наконец, храм Амида-ике, принадлежащий очень сильной и многочисленной буддийской секте монтоо. Амида-ике, собствен-но значит пруд Амиды. Имя же Амида, по буддийской рели-гиозной терминологии, равнозначаще имени Творца. Вообще, япо-но-буддийская идея верховного божества олицетворяется в фан-тастическом образе Амиды, которого изображают в девяти различных видах, выражающих его воплощения и совершен-ства. Амида совокупляет в себе свойства божества творящего, милующего и карающего, поэтому в служебном подчинении ему находятся как светлые (добрые), так и темные (злые) силы влияющие, согласно его воле, на все сущее во вселенной. Сакиямуни или Будда есть девятое (последнее) воплощение Амиды.
С храмом Амида-ике соединено древнее мистическое преда-ние, которое повествует вот что:
При тридцатом микадо Кин-Мей, в 552 году нашей эры, было прислано в Осаку посольство от Корейскаго царя Пе-тей, в составе коего находилось несколько ученых и знаю-щих японский язык бонз. В числе обычно даннических подарков Кин-Мею, посольство это привезло на сей раз по-золоченную статую Амиды с рубиновыми глазами и алмазом во лбу, книги ‘благого закона’, навьюченные на белого коня-альбиноса, барабаны, гонги, колокола, сосуды, кропила и кадиль-ницы, хоругви, балдахин и прочие предметы буддийского риту-ала, необходимые при служении. В собственноручном пись-ме Петеи, сопровождавшем эти дары, было сказано: ‘Вот лучшее изо всех учений. Исходя из далекой Индии, оно откры-вает нам то, что было тайной для самого Конфуцзы и пере-носит пас в конечное состояние, с блаженством коего ни-что не может сравниться. Царь Петей передает ого империи микадо, дабы оно в ней распространилось и таким образом исполнилось бы реченное Буддой и написанное в его книгах: ‘Учение мое распространится на Востоке’.
Кин-Мей созвал своих министров и сановников и стал держать с ними совет о том, какой прием следует оказать статуе великого индийского ками. Мнения совещавшихся разде-лились. Немногие, во главе коих стоял министр Инаме, гово-рили: ‘Если все народы запада чтут всеблагого Будду, почему бы один Ниппон стал поворачиваться к нему спиною?’ Большинство же, вслед за сановником Вукози, возражало: ‘Если мы станем воздавать почести чужеземному камги, то не разгневаем ли этим наших собственных народных гениев-покровителей? И не изольют ли они свой справедливый гнев на страну, в виде всяческих бед и напастей?’ Тогда ми-кадо помирил обе стороны, постановив такое решение: ‘Спра-ведливость требует, чтобы каждому человеку было предоставле-но поклоняться тому во что верует и чего жаждет его сердце. Если Инаме уверовал в великого индийского ками, пусть Инаме поклоняется его образу.’ И тогда Кин-мей отдал Ина-ме статую Амиды со всеми ее богослужебными принадлежно-стями. Инаме велел унести все это к себе и построил для статуи часовню, на берегу пруда находившегося на принадле-жащей ему земле. Вместе с присланными бонзами, стал он вникать в смысл и дух учения Сакья-муни, и вскоре затем сознательно принял буддийскую религию вместе со всеми чле-нами своего семейства. Народ сначала относился к этому со-вершенно равнодушно, некоторые стали даже принимать новое учение, как вдруг над Ниппоном разразилась моровая язва, от которой гибло множество людей. Тогда Вукози и его сто-ронники стали громко и повсюду доказывать что они были пра-вы предостерегая микадо против допущения чуждого божества, что предреченный ими гнев национальных ками уже совер-шается, и надо ожидать еще новых, сильнейших кар, кото-рым и конца не будет доколе чуждое божество попирает сво-ею пятой землю Ниппона. Толпа осакской черни, возбужденная этими речами, разрушила и сожгла буддийскую часовню, а ста-тую Амиды бросила в пруд. Пропью несколько дней, в течение которых эпидемия стала ослабевать и, наконец, прекра-тилась.
В это время один простолюдин, из сельских жителей, проходя однажды ночью мимо пруда Инаме, вдруг услышал голос исходивший из водной глубины: ‘Спаси меня, я воз-награжу тебя после!’ Прохожий остановился в недоумении и стал прислушиваться. Среди ночной тишины тот же тихий го-лос внятно повторил ему те же слова. Сообразив что обык-новенный смертный не может жить и говорить под водой, прохожий сказал себе что это должно быть нечто сверхъесте-ственное и не знал на что ему решиться. Но так как в звуке и выражении взывавшего к нему голоса не было ничего злобного и грозного, ничего устрашающего или отталкивающего, а слышалась, напротив, тихая ласковая просьба, то прохожий подумал что, верно, это какой-нибудь добрый дух заклю-ченный в пруд кознями злых духов, и что поэтому надо исполнить его просьбу. Осторожно вошел он по колена в воду и стал прислушиваться из какого именно места исхо-дит голос. ‘Спаси меня, я вознагражу тебя после!’ послы-шалась опять та же тихая мольба, и прохожий ясно различил теперь что исходит она как раз из того места на кото-ром стоит он сам. Тогда он опустился на одно колено и окунув в воду руки, стал искать. Пальцы его вскоре нащу-пали твердое тело, и через минуту статуя Амиды была выну-та им из воды и с благоговением вынесена на берег. Он унес ее к себе и до времени скрыл у себя в доме, не объ-являя никому о своей находке.
Между тем, семейство Инаме продолжало втайне исповедывать Шакамуни {Индийское Сакья-муни произносится в Японии различно, смотря по местностям,— говорят Сьяка-муни и Шака-муни, последнее употребительнее.}, и когда, по смерти Кин-Мея в 571 году, на престол вступил его сын Бидац, то на должность первого министра был назначен им сын престарелого Инаме, Согано. Этот последний представил однажды Бидацу некоего бла-гочестивого и ученого бонзу, прибывшего из Синра, что в Борее, и исходатайствовал для него разрешение остаться при дворе микадо, в качестве астролога. Втайне у обоих была одна цель, введение в Японию буддизма. Святой муж, предви-дя все трудности этой задачи и зная как тесно соединяет го-сударя с народом общность национальной религии, придумал каким образом расположить микадо в пользу своего учения. Узнав что при дворе воспитывается шестилетний внук Бидаца, Джоток, будущий император, рождение коего было ознаме-новано чудесным явлением на небе двух солнц, бонза, при первой встрече с этим ребенком, пал к его ногам и, как бы под наитием высшего откровения, воздал ему божеские почести. Когда микадо, узнав об этом, потребовал от бон-зы объяснения его поступка, тот заявил, что по составленному им гороскопу узнает в ребенке воплощение Анана, первого и любимейшего из учеников Будды, и поклоняется в его лице будущему распространителю религиозного света в Японии и вместе с тем одному из величайших ее государей. Два солнца в одном кольце, виденные в час рождения наследного принца, как нельзя более подтверждали верность гороско-пических предсказаний корейского бонзы, и министру Согано не трудно было после этого убедить, чтобы воспитание внука было поручено сему святому и ученейшему мужу. В последствии, всту-пив на престол, молодой император не только стал вводить в Японии буддизм, но даже принял сан первосвященника этой религии, за что и был по смерти причислен к лику свя-тых и чествуется до сих пор под именем Джоток-Дайдзина {Особенно сильное распространение во всей стране буддизм полу-чил около двухсот пятидесяти лет спустя, при императоре Сеиивоо, царствовавшем с 859 по 676 год.}. В этот-то счастливый для буддизма период, поселя-нин извлекший из пруда Инаме статую Амиды явился однаж-ды к министру Согано и объявил о сделанной им некогда находке и о том каким чудесным явлением была она вызва-на. Когда вслед за тем он представил Согано и самую ста-тую, этот последний сейчас признал ее подлинность по всем признакам какие запечатлелись в его памяти еще с детства. Немедленно же, по повелению Джотока, было приступлено к по-стройке великолепного храма на том самом месте где тридцать три года назад стояла скромная часовня Амиды, и когда храм был отстроен, сам микадо, в присутствии всех чинов двора, войск и жителей Осаки, с великим торжеством перенес в него чудесно обретенную статую и поставил ее собственными руками на великолепный алтарь нарочно для нее приготовленный. Там она находится и по настоящее время, и храм, получив-ший название Амида-ике, стал процветать, благодаря многочисленным поклонникам и щедрым жертвователям. Он и до сих пор считается одним из самых богатых в Японии, хотя по наружности нельзя сказать чтобы в нем сохранились какие-либо следы от древнего великолепия. Впрочем, говорят, что прежний храм давным-давно уже сгорел, и что во время пожара удалось сласти только статую Амиды.
22-го мая.
Сегодняшнее утро мы посвятили осмотру осакского замка Оси-ро. Начиная с микадо Нинтоку, Осака постоянно служила императорам резиденцией, и эта роль оставалась за нею до 1185 года, когда Минамото-но-Иоритомо. первый из министров, облеченный могущественной властью и саном сегуна, основавшись сам в Камакуре, убедил микадо Готоба переселиться на покой в небольшой, но прелестный городок Киото. Нинтоку был первым строителем Осиро, и эта крепость в продолжение своего шестнадцативекового существования выдержала немало осад и была свидетельницей большей части главнейших событий в истории Ниппона по части междоусобных войн до последнего сегуна включительно, покончившего свое политическое бытие в революции 1868 года. В последней четверти XVI века осакским замком владели бонзы секты Монтоо. В ту эпоху буддийские монахи сильно размножились по всей империи, а в особенности в центре и в южных провинциях Ниппона, где владели значительными землями и разными оброчными статьями. Соперничая между собою из-за привлечения к тому или другому монастырю наибольшего числа выгодных поклонников и вкладчиков, эти братства и секты дошли наконец до кровавых междуусобий, нападая друг на друга с оружием в руках и сожигая бонзерии своих соперников. Потерпевшие, разумеется, мстили им тем же, но от этих побоищ и особенно от пожаров сильно терпели светские, непричастные к монашеским распрям, обыватели. Бонзы стали вооружать свои монастыри, и окружая их стенами и рвами, превратили многие обители в формальные крепости, в которых и государственная власть порой ничего не могла с ними поделать. Наконец, сёогун Хидейёси {По другому произношению, Фидейёси. В разных провинциальных японских говорах звуки з, щ, х, к, ф часто мешаются, заменяясь один другим. Точно также мешаются и с м, п с х и г, с с ш и з, з с ф и дф, у, с ч. Так, например, произносится Ниппон-баси и Нихом-баши, Хирадо и Фирадо, Кадфивара и Хадфивара, Фидейёси, Гидейёши и Хидейёзи, Фузи, Фуфи и Фудфи. Ици и Ичи, Изанами и Иванами, Сёогун и Шогун.}, знаменитый тайико-сама, решился положить конец этому невозможному ходу дел. Он взял штурмом несколько из самых беспокойных монастырей, другие занял своими войсками, срыл их укрепления, сослал на отдаленные острова наиболее виновных монахов, все остальное духовенство подчинил строгому надзору полиции и, наконец, подверг секуляризации, в пользу правительства, все монастырские земли, предоставив бонзам только право пользования ими по благоизволению правительства. Все это было совершено в 1586 году. В числе взятых с бою монастырей находился и осакский замок в котором бонзы оборонялись особенно упорно и долго, так что пришлось вести против него целую осаду и несколько раз возобновлять попытки штурма, пока, наконец, последняя из них увенчалась успехом. Выгнав бонз из Осиро, Хидейёси возобновил его, расширив и углубив водяные рвы и воздвигнув вторые, внутренние стены с несколькими фланкирующими башнями. Затем, он избрал Осиро местом своей постоянной резиденции и для этого выстроил внутри его великолепный дворец. Хидейёси, сын лростаго крестьянина-земледельца, благодаря силе своего характера, государственному уму и военным талантам, возвысился до положения сёогуна, получив от микадо титул тайко-сама, то есть великого господина, который сохранился за ним как в истории так и в устах народа. Почувствовав в 1598 году начало смертельного недуга, он принял все зависевшие от него меры для утверждения сёогунской власти за своею династией и для этого, между прочим, женил своего, еще несовершеннолетняго, сына Хидейёри на дочери своего первого министра и друга Гиейяса, передав ему, в качестве регента, не только свою власть, но и соединенный с нею высокий титул сёогуна. Гиейяс дал ему торжественную письменную клятву отказаться от этой власти как только Хидейёри достигнет совершеннолетия, причем, не довольствуясь обыкновенною подписью, вскрыл даже себе на руке жилу чтобы расписаться собственною кровью. Тайко-сама умер в том же году на руках Гиейяса, который устроил ему самые пышные похороны, и после этого целые пять лет регентствовал в стране, всячески отстраняя Хидейёри от дел правления. Друзья молодого сёогуна, разгадав тайные намерения Гиейяса, решились противустать им и для этого собрали достаточные силы в осакском Осиро, где Хидейёри продолжал жить во дворце своего отца. Узнав об этом, Гиейяс послал им приказ немедленно же сдать замок его уполномоченным офицерам, но Хидейёри отказался исполнить это требование. Тогда Гиейяс обложил замок своими войсками. Осада продолжалась несколько месяцев, и гарнизон, после храброй защиты, вынуждаемый голодом, должен был наконец, при последнем штурме, сдаться на капитуляцию. Но не сдался Хидейёри со своими друзьями. Оли взял факел и собственной рукой зажег отцовский дворец, а когда здание было уже достаточно охвачено огнем, бросился в пламя в ту самую минуту когда крепость отворила неприятелю ворота. Друзья последовали его геройскому примеру. Это было в 1603 люду. Гиейяс провозгласил себя сёогуном, оправдывая свое клятвопреступление и трагическую смерть Хидейёри тем будто имелись доказательства что Хадейёри сочувствовал христианам и находился с ними в тайных отношениях. Войско присягнуло ему на верную службу, а микадо санкционировал за ним власть и титул сёогуна, после чего Гиейяс перенес сёогунальную столицу в Иеддо (Токио) и издал законодательное постановление обязывавшее будущих сёогунов не переменять этой резиденции.
Осакскому замку пришлось сыграть некоторую роль и в событиях новейшей истории Ниппона. {Нижеследующий рассказ составлен на основании сведений доставленных драгоманом русскаго посольства в Токио, А. О. Маленда, как очевидцем событий, и гг. Нарсэ и Арсением Ивасава (студентом С.-Петербургской Духовной Академии), а также дополнен некоторыми данными заимствованными у Э. Эмбера и барона Гюбнера.} Со времени изгнания Португальцев (1638), Япония пребывала в полной замкнутости. Всякие сношения с европейскими народами были прерваны, и только Голландцы пользовались привилегией торговать в Дециме при весьма стеснительных условиях. В 1844 году, рассчитывая что результат первой англо-китайской ‘войны за опиум’ должен произвести внушительное впечатление на японское правительство, король голландский Вильгельм II обратился к сёогуну с собственноручным письмом, где доказывал ему невозможность оставаться в наш век в отчуждении от других наций без опасения навлечь на себя общую вражду, и советовал смягчить строгость законов против иностранцев, дабы тем избавить страну от бедствий неизбежной в противном случае войны с Европейцами. Но японское правительство отвечало что обстоятельства, изменившие судьбу Китайской империи, еще сильнее укрепили его во всегдашней политике, потому что если бы Китайцы не сделали неосторожности дозволив Англичанам селиться в Кантоне, то теперь не находились бы во глубине пропасти. ‘Пока плотина в хорошем состоянии, поддерживать ее легко, но раз ее прорвало, — трудно уже удержать ее от дальнейшего разрушения.’ После этой отповеди, европейские попытки притихли до 1852 года, когда правительство Северо-Американских Соединенных Штатов отправило в Японию экспедицию коммодора Биддля. ‘Передайте своему правительству’, отвечали ему, ‘что народ наш избегает всякого общения с иностранцами. Они приезжали к нам со всех сторон света и получали точно такой же отказ. Отказывая вам, мы соблюдаем завещанные нам по преданию государственные правила. Мы знаем что обычаи наши в этом отношении разнятся от обычаев других народов, но мы требуем и для себя того же права, какое принадлежит в частности каждому народу, устраивать собственные дела по своему крайнему разумению. Торговля Голландцев в Нагасаки не дает еще остальным народам права претендовать на те же самые выгоды.’ Этот достойный ответ вызвал в Америке целую бурю. Печать, клубы, конгресс, подняли вопрос о внушительной морской манифестации против Японии. ‘Не следует де дозволять этой империи пренебрегать долее цивилизованным миром, независимость народа не может быть абсолютною: препятствие представляемое Японией мирному развитию американской торговли не имеет разумного основания и не может быть терпимо, достоинство Америки обязывает де ее к энергическому вмешательству’ и т. п. Экспедиция на этот раз была поручена коммодору Перри, который в июле 1853 года в первый раз появился не в Нагасаки, а пред городом Урага, в Иеддойском заливе, и настоял на том чтоб японские уполномоченные приняли от него письмо президента Штатов ‘к его великому и доброму другу, государю Японии’. При этом Перри заявил что за ответом он явится следующею весной со всею своею эскадрой. И действительно, 11 февраля 1854 года девять сильных военных пароходов стали на якорь против Канагавы, и под жерлами их грозных орудий японскому правительству волей-неволей пришлось подписать 31 марта договор, известный под именем Канагавскаго трактата. В декабре того же 1854 года заключила договор и Англия.
Прибытие в Иеддо двух европейских посольств подало повод к волнениям партии враждебной иностранцам. Сёогун Ийе-Йёши был умерщвлен в своем собственном дворце. По случаю несовершеннолетия его сына и наследника Ийезада. принял правление, в качестве регента, умный и умеренный Ли-Камои-но-Ками, но заподозренный в свою очередь в сочувствии иностранцам, он был заколот кинжалом среди бела дня, на ступенях сёогунскаго дворца. Голова его была отправлена в Киото и выставлена там публично на площади. {Почин этого заговора исходил от князя Мито. Один из самураев регента отомстил за своего господина, убив отца этого князя’} Вскоре открылась англо-французская война против Китая. Союзники, пользуясь обаянием своей победы, решили что эта минута наиболее удобна чтобы принудить японское правительство к пересмотру трактатов заключенных в 1854 году сёогуном, в пользу расширения прав европейцев, и соединенный англо-французский флот, под командой адмиралов лорда Эльджина и барона Гро появился на Йокогамском рейде. Новые тождественные договоры, опять-таки под угрозою пушек, были подписаны сёогуном в августе и октябре 1858 года. {Английский договор подписан 16 августа, а французский 9 октября. Сущность обоих заключалась в том что для дипломатических агентов местом пребывания назначается Иеддо, а для консульских агентов открытые порты: Хакодате, Кавагава (Йокогама) и Нагасаки к коим в последствии должны присоединиться Хиого и Ниагата. Английские и французские подданные могут свободно селиться в них, приобретать дома, торговать, строить церкви и отправлять свою религию. Им предоставлялось также, в указанное время, пребывание в Иеддо, но единственно для торговых дел. Только дипломатический агент и генеральный консул имели право ездить внутрь страны. В параграфе статьи касающейся свободного исповедания христианской религии в открытых портах, уполномоченные выговорили условие, заключенное раньше Голлавдцами, о прекращении обычаев оскорбительных для христианства (попирание креста ногами). Вслед за этими актами, сходные договоры были, заключены с Пруссией, Испанией, Бельгией и в последствии с Австрией. Русский договор, заключенный графом Путятиным, состоялся еще в 1854 году и в последствии был дополнен сходными же статьями.} Заключая с ним эти трактаты, оба уполномоченные оставались еще при ложном убеждении что Япония находится под властию двух императоров, духовного и светского, и лишь в последствии узнали что ‘тайкун’ хотя и владел с XII столетия значительною частью страны, {Сёогунальныя владения состояли из восьми провинций, известных под общим именем Кванто, и городов: Иеддо, Осаки, Нагасаки, Ниагаты и Хакодате с их округами.} но, в сущности, был только первым вассалом императора и не имел права вести переговоры с иностранцами, договоры же с ними заключил вопреки воле и приказаниям микадо. Будучи уже поколеблен в своем положении, он рассчитывал поднять свое значение именно при помощи сношений с могущественными иностранцами, как бы пригрозить ими Киотскому двору и наложить узду на некоторых наиболее влиятельных князей, советовавших императору полный и открытый разрыв с сёогуном. Деятели революции 1868 года уверяют, будто, желая оставить обоих уполномоченных западных держав в неизвестности касательно характера своей власти, сёогун, по примеру своего отца Ийе-Йёши, удержал приданный ему сими уполномоченными китайский титул тайкуна, означающий верховную власть, вместо истинного своего титула сеогунг, соответствующего слову главноначальствующий. Но именно это-то и имело последствия как раз противоположные его разметам, ускорив союз его врагов и упразднение сёогуната.
С прибытием английского посольства, сёогун Ийезада умер в 1858 году, тоже довольно подозрительною смертью (есть слухи будто он был отравлен), не оставив по себе наследника. Тогда избран был в сёогуны Ийетотзи, из той же отрасли Ксиу рода Гозанкэ. Между тем, по заключении договоров, немедленно же было приступлено к их осуществлению. Иностранные посольства поселились в нескольких отведенных им буддийских бонзериях в Иеддо, а консулы и стая жадных торгашей и авантюристов овладели Йокогамой. Я уже рассказывал {См. главу XX, ‘Йокогама’.} как гнусно воспользовались, на первых же порах, эти европейские и американские торгаши предоставленными им льготами, и какие позорные проделки употребляли они, даже не без участия своих дипломатических миссий, для бесшабашного обирания японского государственного казначейства. Понятно, что ничего кроме ненависти и презрения не могли они возбудить к себе в народе, который стал громко роптать на правительство что оно так малодушно допустило ‘варваров’ в страну Восходящего Солнца. С открытием пяти портов для европейской торговли, сильно и притом сразу увеличился спрос на некоторые туземные продукты, как, например, шелк, чай, хлопок, рис, потреблявшийся прежде лишь внутри страны и потому ценившиеся очень низко. Теперь же, с быстрым возрастанием спроса, цены на них быстро поднимались выше и выше, а это повлекло за собой вздорожание на внутреннем рынке предметов первой необходимости и в особенности риса. Собственно народ не имел от торговли с иностранцами никакой выгоды, которая вся сосредоточивалась в руках сёогуна и его агентов, ибо сёогуну принадлежала монополия вывозной торговли. Наживались еще разные скупщики, портовые маклера, да мелкие промышленники пристроившиеся к европейским колониям. Ни крупные землевладельцы из числа даймио, ни простые землепашцы не имели права продавать свои сырые продукты прямо иностранцам, а обязаны были передавать их, по установленной правительством довольно низкой цене, в руки агентов сёогуна, занимавшихся скупкой на местах. Самураи, как военные, так и гражданские, существовавшие лишь государственною службой, или же службой при своих даймио, не пользуясь вовсе землей, остались при прежних своих окладах, которых теперь, с возвышением цен на все предметы первой необходимости, решительно не доставало уже на самое скромное существование, эти несчастные люди впадали в долги, разорялись и в большинстве кончали почти полною нищетой. Источники и причины всех этих зол были всем ясны и выражались двумя словами: сёогун и европейцы. Вот что подготовило переворот 1868 года и сделало его, сравнительно с прежними попытками, очень легким. Невольная ошибка лорда Эльджина и барона Гро, обратившихся не к микадо, а к его вассалу, да еще наименовав его при этом тайкуном, сплотила вокруг недовольных даймио все элементы враждебные иностранцам, между тем как нравственная и даже материальная поддержка, оказываемая иностранцами сёогуну, все более лишала его доверия нации и прямо давала его врагам оружие ускорившее падение сёогуната. Высшая придворная аристократия в Киото настаивала что если уже никоим образом нельзя избавиться от иностранцев, то надо по крайней мере, для придания значения заключенным с ними договорам, чтобы договоры эти были утверждены императором. Это был первый удар, нанесенный сёогуну придворною партией. С тех пор, сёогун для подкрепления своей власти, а микадо для восстановления своей, старались пользоваться Европейцами. Киото и Иеддо сделались гнездилищем всяческих интриг. Южные кланы и в особенности остров Кью-сю всегда играли важную роль в переворотах в Японии, из Киото послали туда тайных агентов, старавшихся возбудить общественное мнение против сёогуна, возводя на него обвинение в том что он предал государство варварам. Владетельные князья Сатцума, Хозио (или Ходжио) и Тоза, к которым присоединился в последствии и князь Гизен, совместно с киотскими придворными кунгайями, громко потребовали изгнания иностранцев и подали императору прошение чтоб он повелел сёогуну бросить варваров в море. Состоялся приказ в этом смысле, но сёогун отказался исполнить его, справедливо ссылаясь на свое бессилие, в виду превосходства наличных вооруженных сил Европы и Америки, эскадры коих стояли перед Иеддо. Тогда названные князья, подчиняясь влиянию своих самурайев, среди которых и находились истинные и самые энергические деятели будущего переворота, приступили к императору с просьбами наказать сёогуна и взять самому в руки почин движения против варваров. Обе стороны, сёогун и князья приверженцы микадо, сознавая что отношения между ними все более обостряются, поспешно готовились к междоусобной войне: пригласили нескольких европейских инструкторов, накупили пушек, скорострельных ружей и заказали в Европе военные пароходы, причем европейские гешефтмахеры сбывали им всякий арсенальный хлам за большие деньги. Микадо, однако, колебался действовать против сёогуна в открытую, потому что в то время он еще находился так сказать под присмотром князя Айдзу, одного из могущественных северных феодалов, родственника и друга сёогуна, состоявшего в должности военного губернатора Киото, Для успеха дела надо было овладеть непосредственно особой микадо, потому что микадо,—это в некотором роде, принцип или священное знамя, которое надо иметь в своих руках тому кто хочет могущественно действовать на народ. Поэтому-то в Японии всегда будет торжествовать та политическая партия которая владеет этим микадо и до тех пор пока она им владеет. Сознавая эту истину, князь Хозио, более известный тогда под именем князя Ногато, задался целью так или иначе овладеть особой микадо, украсть его или отбить силой. Отряд преданных ему самураев, напав на Киото, успел проникнуть ко дворцу, но тут ему пришлось встретить сильный отпор со стороны сёогунальных войск князя Айдзу. Предприятие не удалось. Ногатовы Самураиии были отброшены от столицы и удалились к Симоносеки, а князь Айдзу и поспешивший в Киото сёогун сразу очутились господами положения при дворе: микадо отдался им совершенно, и они заставили его дать сёогуну повеление наказать жителей княжества Ногато. В это же время, пользуясь обстоятельствами, европейские дипломаты поспешили со своими эскадрами в Хиого просить у микадо утверждения договоров, а представитель Франции предложил даже содействие французских войск для усмирения князя Ногато. Микадо понял что в сущности это будет военное вмешательство чужестранцев в пользу сёогуна и потому отклонил предложение, но трактаты с европейскими державами должен был утвердить, вынуждаемый к тому нравственным давлением сёогуна. Вот почему, при осуществлении переворота 1868 года, новые деятели уже ничего не могли предпринять против Европейцев и должны были по отношению к ним продолжать политику последних сёсигунов. Тут случились вскоре одно за другим два события переполнившия меру терпения южных даймио. Одно из них — бомбардировка Англичанами Кагосимы, главного города княжества Сатцумы, другое — бомбардировка последовательно эскадрами четырех держав города Симоносеки. Причины последнего события рассказаны мною выше, а первое было репрессивною мерой чтобы добиться удовлетворения за смерть Ленокса Ричардсона. {Обстоятельство подавшее повод к этому событию заключалось в том что английский приказчик Ленокс Ричардсон, в кавалькаде с какою-то дамой и несколькими своими товарищами, выехав однажды на прогулку по Токаидо (государственная большая дорога), встретил старого князя Сатцуму, ехавшего со многочисленною свитой в Канагаву, и несмотря на предупреждение скороходов, не пожелал свернуть с дороги чтобы дать проехать одному из знатнейших даймио Ниппона, но с чисто английским нахальством уставился на него глазами, не изъявляя никаких знаков внешнего почтения, в то время как все встречные Японцы спешили принимать самые почтительные позы и даже чебурахались в землю. По законам страны, если бы какой-нибудь туземец осмелился при подобной встрече не остановиться и не сойти с лошади, военная эскорта даймио имела право умертвить его как оскорбителя княжеского сана, купцам же туземным и вовсе было запрещено ездить верхом, так как, по своему общественному положению, они занимали последнюю ступень: ниже их стояли только парии, гети. При происшедшем по случаю остановки замешательстве, старый даймио, узнав что английские купцы не желают уступить ему дорогу, приказал проложить ее пулями, и со своей точки зрения был совершенно прав, так как встретившееся обстоятельство шло в разрез со всеми его традиционными понятиями о долге и приличии. Солдаты сделали несколько выстрелов, и Ричардсон упал с коня смертельно раненый, а прочие его товарищи удрали. Англия потребовала от сёогуна примерного и притом унизительного наказания князя Сатцумы. Сёогун. отклонил от себя всякую ответственность и прибег к посредничеству Франции. Тогда Англия несколько понизила свои требования и настаивала лишь на том чтобы князь выплатил родственникам убитого сто тысяч фунтов стерлингов и всенародно казнил бы стрелявших по британскому подданному. Сёогун и на этот раз умыл себе руки, предоставив Англичанам справляться с Сатцумой как знают. И вот, спустя десять месяцев после происшествия, английская эскадра появилась на рейде города Кагосимы и предъявила князю ультиматум ее британского величества. Когда настал срок ультиматума, Сатцума объявил что, по глубоком размышлении и соображении всех обстоятельств, он пришел к заключению что ничего не понимает ни во всем этом требовании, ни в причинах вызывающих оное, ибо если Ричардсон и пал, то он был наказан совершенно согласно законам страны за нанесенное им великому даймио оскорбление, которое вдобавок ничем со стороны последнего не было вызвано. Ответом на это была жестокая бомбардировка Кагосимы, пожар и разрушение города, дворца, доков, верфи, литейного двора, взрывы пороховых заводов и сожжение множества стоявших на рейде японских судов и трех взятых в плен пароходов князя Сатцумы.} Оба даймио, Ногато и Сатцума, должны были покориться, по за то вскоре составили, в союзе с другими южными феодалами, сильный средствами и нравственным духом заговор против сёогуна, считая сего последнего истинною причиной такого беспримерного озорничанья европейцев. Вместе с тем, убедясь из горького опыта в превосходстве европейского оружия и не желая видеть его в подготовляемых событиях на стороне своего противника, князья Сатцума и Ногато постарались интимно сойтись с англичанами,— и англичане, руководствуясь инстинктами собственных коммерческих интересов, не задумались сделаться (сепаратно от французов) друзьями и поверенными против сёогуна у тех самых князей, города которых только что были ими уничтожены. Итак, восстание южных кланов было поднято. Сёогун предпринял против Ногато и Сатцумы две кампании, и чтобы быть ближе с месту действия, переехал в осакский замок, где и умер еще до окончания военных действий, в декабре 1866 года. Вскоре скончался и микадо (в феврале 1867), и на престол Японии вступил двенадцатилетний сын его, ныне царствующий император. Место сёогуна, за бездетностью покойного Ийетотзи, осталось вакантным. Кенки, младший сын князя Мито (из рода же Гозанкэ), еще при жизни Ийетотзи специально воспитанный и подготовленный им для должности сёогуна, вступил теперь в это звание вопреки советам отца и других членов своего семейства, наследственных врагов сёогуната. Поселившись во дворце, не в Иеддо, а в Киото, при особе юного императора, он провозгласил себя сёогуном, под именем Стоцбаши, но чтоб успокоить оппозицию, заявил намерение содействовать полному восстановлению власти микадо и отказаться от своего звания, как только совет великих даймио определит основания нового государственного положения. С этою целью он просил микадо созвать означенный совет ‘для утверждения государства на прочной основе и для пересмотра конституции, дабы тем открыть для страны пути прогресса, долженствующего повести ее к могуществу и благосостоянию’. Микадо согласился на представление Стоцбаши, и великие даймио были собраны в Киото. Не явились только князья Сатцума, Хозио (Ногато) и Тоза. Возмущение их, не прекращавшееся за весь этот период времени, приняло наконец довольно грозные размеры, но Стоцбаши и не думал вступить с ними в борьбу, которой от него ожидали все, зная его энергию и способности и видя серьезные военные приготовления которые он делал при помощи Франции. Киотское собрание князей было бурно и далеко еще не пришло к каким-либо положительным результатам, когда войска Сатцумы, Хозио и Тозы сосредоточились в декабре 1867 года вокруг Киото. Стоцбаши все еще оставался в бездействии и не скрывал намерения сложить с себя власть, как только собрание утвердит новую конституцию. Но тут наступили вдруг самые решительные события. 3 января 1868 года войска князя Сатцумы внезапно проникли в Киото, захватили микадо, насильственно увлекли его со всем двором в свой лагерь, рассеяли друзей Стоцбаши и заняли город. В тот же день князь Сатцума велел передать подписанный императором приказ сёогуну и военному губернатору, князю Айдзу, немедленно же вывести сёогунальные войска и сдать цитадель князю Сатцума. Это было исполнено тотчас же, и затем, не считая себя более в безопасности в Киото, Стоцбаши и Айдзу в тот же вечер оставили со своими войсками столицу и поспешно направились в Осаку, куда прибыли на другой день и заняли замок Осиро. В то же самое время, к счастливым похитителям микадо спешили примкнуть войска князей Авы, Аки, Гизена и других. 4 января последовал императорский манифест, возвестивший главенство микадо восстановленным и распространенным безраздельно на всю империю. Другим высочайшим указом положены основания повой конституции.
Но с удалением в Осаку, князь Айдзу не считал еще себя побежденным. Он убедил и увлек сёогуна на последнюю попытку, и только теперь Стоцбаши решился наконец открыть военные действия. Опираясь на Осаку, его армия, успевшая стянуть в свои ряды до 25.000 человек, заняла в конце января позицию при местечке Фусими, к северо-западу от Осаки и в пяти милях от Киото, войска же южных даймио, в числе только 6.000 человек, продолжали занимать эту столицу. 27 января произошло первое боевое столкновение. Битва длилась в течение трех дней, пока наконец сёогунальные войска, дурно предводимые князем Айдзу, не были вынуждены в беспорядке отступить к Осаке. Многие части их еще во время боя перешли на сторону микадо или положили оружие, считая святотатством сражаться против божественного Тенно, знамя коего усвоили себе южные конфедераты. Увидев из этого что дело его окончательно проиграно, сёогун покинул замок Осиро, и сев на один из своих фрегатов отправился морем в Иеддо. Осакский замок достался победителям почти без сопротивления, но они для чего-то сожгли в нем все что только можно было сжечь, уцелели только каменные стены. Впрочем, другие говорят, будто дворец и прочие строения замка были сожжены самим Стоцбаши чтобы собранные в них запасы не достались неприятелю. После бегства сёогуна, конфедеративные войска, пользуясь своим успехом, смело двинулись сухим путем на Иеддо в предводительстве дяди микадо, принца Арисугава, и заняли эту вторую столицу без малейшаго сопротивления со стороны сёогуна, удалившегося в храм парка Уенно. Тогда у победителей произошло соглашение с несколькими из умеренных князей сёогунальной партии, вследствие которого Стоцбаши получил предложение вступить в отправление своих обязанностей, но он отказался и просил только разрешения, уехать в свое поместье. Это было ему разрешено, и он мирно проживает там по настоящее время, не будучи тревожим нынешним правительством. После отречения Стоцбаши, был избран в звание сёогуна шестилетний ребенок, сын Тайясу из рода Токугава, но так как отец его не изъявил на это согласия, то микадо подписал, наконец, полное и окончательное уничтожение сёогуната на вечные времена. Так покончилось это учреждение после семивекового существования. {Вот перечень всех династий сёогунов сообщенный мне г. Арсением Ивасава, которому приношу за это мою благодарность:
I. Династия Минамото. (1192—1219). Основатель Минамото Иорито- мо. Всего три сёогуна. Резиденция их Камакура.
II. Династия Ходжио (1220—1333). Основатель Ходжио Токимаса, умерший хотя и раньше прекращения династии Минамото, но в сущности державший в своих руках всю власть по смерти своего зятя Иори-томо. Впрочем правители из дома Ходжио не принимали титула сёогун, а назывались сиккен, что буквально значит власть имеющий, и объясняется это тем что основателю династии, как вассалу Минамото, не удобно было пред князьями и товарищами титуловать себя сёогуном. Всех сиккенов из рода Ходжио было девять. Резиденцией их оставалась Камакура.
III. Династия Асикага (1335—1573). Основатель Асикага Такауджи, бывший вассал Ходжио. С 1335 году он самопроизвольно присвоил себе титул сёогуна, но микадо только внуку его Иёсимицу дозволил с 1394 года титуловаться этим званием, распространив то же право и на его приемников. Всех сёогунов Асикага—четырнадцать. Резиденция их Киото.
С началом XVI столетия совпало время междоусобных войн, когда феодальные князья отказались признавать над собою власть сёогунов. Из них в особенности выдался Ода-Нобунага, который низверг в 1573 году последнего сёогуна династии Асикага, Йёзи-Аки, и сам занял его место, не принимая, однако, титула. Не успев докончить принятого им на себя упорядочения страны, он умер от руки изменника в 1582 году,
IV. Династия Тойётоми (1586—1603). Подвластный ему военачальник Хидейёси подчинил себе всех князей и в награду за свою плодотворную деятельность получил от микадо сан тайкоо (1586). Он предпринял экспедицию в Корею и имел намерение завоевать Китай, но осуществлению этого дела помешала смерть (1598). Хидейёси, происходивший из простолюдинов-земледельцев, три раза в жизни переменял свою фамилию: Киносита, Хасиба и Тойётоми. При его сыне Хидейёри, сёогувальная власть была уззтрлирована опекуном последняго, Гиейясом Токугава, который пошел против Хидейёри войной и победил его. Хидейёри погиб в пламени Осакскаго замка в 1615 году, и с ним покончнлась едва начавшаяся династия Тойётоми. Резиденцией их была Осака.
V. Династия Токугава (1603—1868). Основатель — Токугава Гиейяе, принявший титул сёогуна по смерти Хидейёси Тайко-сама, несмотря на то что тем же титулом, на законном основании, пользовался и Хидейёри, проживавший в Осаке и номинально считавшийся главноначальствующим надо всею Японией. Всех сёогунов из фамилии Токугава (ветвь Гозанкэ) было пятнадцать. Резиденция их — Иеддо.
Династии Асикага и Токугава вели свое происхождение из рода Минамото и потому, по примеру Иоритомо, получили титул сей-и-тай сёогун (или, в сокращении, просто сёогун). Династии же Ходжио и Ода (Нобувага) происходили из рода Таиира, враждебного роду Минамото, и довольствовались титулом сиккенов.} 25 ноября 1868 года микадо впервые совершил свое торжественное вступление в Иеддо, причем ключи от замка были сданы ему князем Овари, принадлежавшим к лагерю конфедератов, несмотря на свое происхождение от корня Гозанкэ. Правительство поняло необходимость возвести Иеддо на степень второй императорской столицы, так как отныне здесь учреждалась постоянная резиденция микадо, и потому переименовало его особым указом в То-о-кмо, что значит Восточная столица {Междоусобная война, однако же, продолжалась еще в течение всего 1868 года, и театром ее служили северные кланы. После поражения при Фусими и под Осокой, князь Айдзу со своими войсками возвратился морем в свои владения на север Ниппона и заключил с несколькими соседними феодалами союз под именем ‘Северной конфедерации’. Но поражение понесенное им в последних числах декабря 1868 года положило конец этой конфедерации и междоусобице. Власть микадо была признана везде, за исключением одной только местности на острове Иессо или Матсмае, самом северном из четырех больших островов Японии. На южной оконечности этого острова, против Ниппона, лежит на берегу Савгарского пролива город Хакодате. Порт его, по требованию коммодора Перри, был открыт Американцам и потом вошел в число пяти договорных портов доступных для европейцев. В то время когда войска южных князей шли на столицу сёогуна, наш почтенный знакомец Эномото Идсуми-но-Ками, командовавший тогда одним из военных кораблей сёогуна, взял сёогунальный флот стоявший на якоре в виду Иеддо и отвел его в порт Хакодате. Там прибытие его послужило сигналом к мирной революции. Капитан Брюне, один из французских инструкторов, стал во главе движения, провозгласив республику и всеобщую подачу голосов, право которой, впрочем, предоставлялось одним только самураям. Все другие классы населения, не считавшиеся благонадежными для такого дела, были исключены. Наезжие иностранцы, по большей части разные гешефтмахеры и авантюристы, и в числе их один из консулов, стали за революцию. В продолжение нескольких месяцев дело шло как будто и не дурно, все были, по-видимому, довольны, но вдруг в одно утро на Хакодатском рейде появилась эскадра правительственных судов под флагом микадо и открыла морское сражение. Эномото, под флагом сёогуна, дрался на своем фрегате с отчаянным геройством, но счастие ему изменило и, в конце концов, ‘республиканцы о двух саблях’ были разбиты, Брюне уехал во Францию, а остров Иессо возвратился под власть императора. Победители, зная отчаянную храбрость, энергию и блестящие способности Эномото, предложили ему почетные условия капитуляции, и он увидав что, за добровольным отречением сёогуна, не за кого больше ломать копья, принял их предложение. В настоящее время вице-адмирал Эномото один из видных деятелей нынешнего правительства, он был одно время посланником в Петербурге и управлял морским министерством в Токио.}.
Осакский замок Осиро легких на северо-восточной окраине города, занимая своими стенами самый возвышенный пункт во всей окрестности. В стратегическом отношении он командует над Токаидо, большою императорскою дорогой, которая прорезывает с юга на север всю Японию: в этом-то и заключалась вся важность замка во всех междоусобных войнах. Наружные стены его имеют в окружности одну милю (1 1/2 версты) и поражают своим циклопическим характером: в них заложены и спаяны между собой прочным цементом такие громадные глыбы серого гранита что воображение отказывается представить себе каким образом, помощию каких машин и приспособлений, могли они в эпоху Нинтоку, за 1.600 лет до нашего времени, быть втащены на этот холм и подняты на высоту для правильной укладки? Даже и современная техника, при всем своем могуществе, могла бы задуматься над такою задачей, напоминающею задачу египетских пирамид и ниневийских сооружений. Изумляешься тем более что эти чудовищные монолиты, по всей вероятности, были привезены издалека, так как окрестная низменно-плоская страна не дает никаких указаний чтоб они могли быть произведением местной природы. Япония полна построек носящих более или менее циклопический характер, но ни одна из них, не исключая токийскаго Осиро и нагойского Оариджо, не может идти ни в какое сравнение с Осиро осакским. Это как будто действительно работа каких-то циклопов, тайна которой унесена ими с собою.
Дворец, сожженный в 1868 году, более не восстановлялся, и теперь на месте его, внутри замка, находятся вытянутые в линию барачные казармы, где расквартирована часть осакского гарнизона и помещается штаб 4-го корпуса. Вместо прежних гонгов и барабанов, там беспрестанно раздаются теперь французские фанфары сигнальных труб, и на постах, где еще лет тридцать тому назад красовались сёогуновы воины в кольчугах, латах и рогоносных шлемах, с кольями или бердышами в руках, с лицом сокрытым под железною маской нарочито страшного вида, стоят теперь щупленькие молоденькие Японцы в синих куртках и делают ‘на караул’ снайдеровскими ружьями. Для вседневных учений, за недостатком места внутри цитадели, люди выводятся на эспланаду. Некоторые из прежних башен еще уцелели, некоторые возобновлены после пожара, но это сооружения более поздних времен, то есть эпохи Тайко-сама, от древнейшей же башни, называемой Тенсидо и служившей редюитом, сохранился только циклопический фундамент, которого ни время не берет, ни люди не могли уничтожить. Верхние надстройки башни погибли когда-то еще в прежних пожарах, и теперь на площадке служившей для них основанием растет среди плит и булыжника мелкая сорная травка. Мощеная камнем тропка, в роде узкой аппарели, ведет на эту площадку, с которой открывается широкий вид на город изрезанный каналами и на всю окрестную равнину. Фундамент Тенсидо чуть ли не выше остальных башен осакского замка, и говорят что с этой самой площадки последний сёогув Стоцбаша скорбно смотрел на последнюю попытку остатков своего войска дать на раввине перед замком отпор войскам конфедерации, наступавшим под знаменами микадо и все больше и больше оттеснявшим знамена сёогуна к берегу моря. Здесь ‘Золотая Астра’ окончательно победила ‘Проскурняковый Трилистник’ {Золотая Астра — фамильный герб микадо, а три листа проскурняка, обращенные острыми концами внутрь, к центру, и заключенные в орбиту кольца, составляют герб клана Токугавы, из коего происходила династия Гиейяса. Этим же гербом владеют князья Сунциу, Овари, Ксиу, Мито, Этзицен и Айдзу, как происходящие от того же корня Токугавы. Герб учрежден был Гиейасоы в память того что армия которою он командовал в Секихаарекой битве, порешившей судьбу Хидейёри, получила от него приказание прикрепить, в отличие от противника, к древкам своих знамен проскурняковые ветки.}, и удрученный Стоцбаши, подав знак к ‘отбою’, навсегда покинул осакский замок.
Внешние стены замка расположены большими кремальерами {В фортификации так называются выступы в виде исходящих углов, врезаемые в бруствер.}, что доставляет им перекрестную и, отчасти, фланговую оборону, фланги в четырех исходящих углах защищаются четырехсторонними двухэтажными башнями. Подобное же, только более стесненное, расположение имеют и внутренние стены, составляющие вторую линию обороны. Рвы со всех сторон выложены камнем, в том же характере как и самые стены. Все это показывает что планы крепостной обороны у древних строителей замка были соображены довольно искусно и правильно, принимая во внимание средства тогдашней атаки, но тем страннее встретить среди этих верков два широкие каменные моста чрезвычайно прочной постройки, сооруженные в роде плотин через наружный и внутренний рвы и составляющих единственный путь сообщения замка со внешним миром. Говорят что если осакская цитадель сдалась Гиейясу в 1603 году и не могла держаться в 1868, то это единственно благодаря ее двум мостам, облегчившим нападающей стороне приступ.
На северной окраине города, почти против замка, вверх по реке, возвышается из-за каменной набережной массивное кирпичное здание, окруженное разными пристройками и побочными корпусами с высокими фабричными трубами, совершенно европейского характера. Это так называемый Минт-Осака, новый монетный двор, построенный на счет казны англичанами и управляемый ими же. Английский архитектор вкатил правительству стоимость этой затеи в несколько миллионов долларов (уверяют, будто в двадцать). Дорогонько, если принять во внимание, что отчеканенной в нем монеты вы почти не находите в обращении, как говорят, по той простой причине, что чеканится ее очень мало. Впрочем, в утешение себе, японские пристава показывают теперь ‘знатным путешественникам’ приемный павильон в этом Минт-Осака, предназначенный для приездов министра финансов и прочих высоких сановников империи. Приподнимая коленкоровые чехлы с нескольких кресел, они с очень веским выражением в лице докладывают, что одна только эта меблировка павильона стоила десять тысяч долларов. Немудрено, что звонкая монета исчезла из Японии!..
По осмотре всех этих ‘достопримечательностей’, мы поспешили на станцию, куда уже заранее были перевезены из гостиницы наши вещи, и с полуденным поездом отправились в Киото.

Киото и озеро Бива

Путь от Осаки до Киото. — Что значит Киото и Миако. — Очерк политической и культурной истории Киото. — Топография города. — Климатические и почвенные условия. — От чего зависит красота киотских женщин. — Прогрессирующая убыль городского населения и причины. — Количество местных храмов. — Обилие всевозможных бонз. — Прежний киотский университет. — Школы. — Улица Санджо. — Центральный павильон. — Роккакудо. — Мост Санджа-оохаси. — Бонзерия Ясака и ‘башня Долголетия’. — Гостиница ‘Мару-Яма’. — Холм душ и храм Кийомид-зу-тера (девятиярусный). — Могила Тайко-самы. — Бонзерия Дайбуддса и киотский Царь-колокол. — Памятник Мими-дзука или ухорезка. — Храм 33.333 кванонов. — Тысячерукие гении. — Амида-многоручец и его священные атрибуты. — Подразделения и степени божеств и гениев буддийского пантеона. — Образцы древнейшего ваятельного искусства. — Освященная вода и обычай самоокропления. — Образные лавки и их произведения. — Замечательный образ Неганзао (кончина Будды). — Дорога в местечко Фусими и ее достопримечательности. — Храм Ниси-Хонганджи. — Японо-буддийские секты. — Рационалистская секта Монтоо или Синсиу. — Откуда идет традиция в расположении и устройстве японо-буддийских храмов. — Монастырский сад Ниси-Хонганджи. — Киотский сегунальный замок Ниджо-но-сиро. — Храм Омуро или бывший дворец ‘отставных микадо’. — Холмы Араси-Ямы и река Кацура, воспетые в стихах. — Мацуноо, японский Вакх и празднества, ему посвященные. — Сходство их с древне-эллинскими вакханалиями. — Кин-какуджи и Гин-какуджи, или ‘Золотая’ и ‘Серебряная’ палаты. — Гора, храм и дух Камо, как патрон Киото. — Киотские театры. — Изумительные фокусы. — Дешевизна общественных зрелищ.

22-го мая.
От Осакио до Киото считается тридцать миль (52 1/2 версты). Первая станция на железнодорожном пути — Сиута. Здесь, на обширной равнине, поселения группируются в особые, притом довольно большие деревни, тогда как в холмистых и горных местностях они разбросаны преимущественно хуторами. При каждой деревне непременно свой храм, а то и несколько. В этих местах разводится особый вид конопли, которая цветет метелкой и отличается более острым и крепким запахом, чем наша. Выводится она в грядках, и главная масса окрестных полей почти сплошь занята коноплянниками. Мы думали было уж не на опиум ли идет она, но оказалось, что исключительно на выжимку масла.
Вторая станция — Ибараки. Дорога все время идет тою же широкою равниной. Это долина реки Йоды. Далеко в левой стороне видны горы. Коноплянники сменились рисовыми полями, на которых ходят красивые белоснежные иби и тсури с белыми хохолками, не обращая ни малейшего внимания на проносящийся мимо их поезд.
Третья станция — Такацуки. Дорога близко подошла к горному кряжу, что тянется изнутри страны слева, он глинисто песчанен и покрыт сосенками и хвойными кустарниками — можжевельником и туей. Между кряжем и дорогой, на узкой полосе земли, тянутся деревни. Поселяне там и сям пашут свои рисовые болота плугом, в который впрягается на постромках один буйвол, идут по колено в жидкой грязи. На каждом полевом участке красиво зеленеет в особом небольшом квадратике рисовая рассада нежного светло-зеленого цвета.
Четвертая станция — Ямасаки, пятая — Мукомачи и, наконец, шестая — Киото. На станции везде разбиты цветники и небольшие садики, где красуются великолепные розы и азалии, начинают румяниться персики и благоухают жасмины. Почти рядом с железною дорогой идет и шоссейная, по которой тянутся двухколесные повозки с продлинноватою платформой без боков, куда нагружены тюки каких-то товаров. Каждую такую повозку тащит один буйвол, которого в свой черед тащит за повод погонщик. На последнем переезде от Мукомачи до Киото долина опять значительно расширяется и виднеющиеся на ней селения опять приняли характер больших, густо населенных деревень. На межах встречается много сельских семейных кладбищ, в садиках почти у каждого хозяина стоит под деревом маленькая божничка с идолом святого Инари и парой его лисичек. Славный, бальзамический воздух, которым не надышишься!.. Но вот дорога пересекла три речки и врезалась в самый город. Мимо окон вагона мелькают белые дома и черные крыши, поперечные прямые улицы и каналы, поезд идет все тише и тише, и наконец мы у станции, называемой Шти-джо (Седьмая линия), по месту нахождения ее в улице, носящей то же название. Это двухэтажное кирпичное здание европейской постройки, с легкою часовою башенкой, окруженное со всех сторон крытою сквозною галереей. Здесь ожидали нас коляски, присланные по распоряжению правительства, и чиновник от местного губернатора, он и препроводил нас на Никенчайя, где находится лучшая из здешних гостиниц ‘Мару-Яма’, принадлежащая все тому же Джютеи, который держит такие же гостиницы в Осаке и Нагасаки.

* * *

Киото значит столица. Ныне ее называют иногда Сай-кио, то есть Западною столицей, в отличие от Тоо-киоВосточной столицы. Прежнее же название Миако, под которым все мы знавали ее в детстве из учебников географии, никогда не принадлежало ей как имя, а было лишь одним из эпитетов, столь же удобно применяемых ко всякому городу, местечку или деревне, если только в них находятся какие-либо особо чтимые предметы религиозного поклонения. Миако значит не более как священное место.
Впервые город этот сделался императорскою резиденцией в 784 году нашей эры. В древние времена почти каждый микадо выбирал себе новую резиденцию по собственному желанию, и это было тем легче что тогдашние императоры вели совершенно простую, неприхотливую жизнь, не зная ни дворской пышности, ни многочисленного чиновничества, и довольствуясь, вместо роскошных и обширных дворцов, небольшим деревянным домом, в архитектуре коего соблюдался лишь известный традиционный характер, отчасти сходный с синтоскими миа. Но и эти миа, как я уже говорил, всегда являются более или менее воспроизведением древнейшого типа прародительской хижины, стало быть, простота есть необходимейшее их условие. При таком роде жизни, совершенно понятны неоднократно упоминаемые в японских летописях факты освобождения народа от взноса податей в неурожайные годы. Тою же простотой жизни и ограниченностью потребностей императорского обихода объясняется и легкость перенесения резиденций. В VII веке, с началом сношений с Китаем, начались и заимствования от него по части культуры и государственности. Так, были приняты системы военного и гражданского управления, судебные установления и правила придворного этикета. С этого же времени усложнилась и жизнь японских императоров, для правительственных учреждений потребовалась известная устойчивость, пребывание в известном, по возможности центральном пункте, равно и придворный этикет, необходимо соединенный с пышностию, потребовал известной обстановки, простора, блеска, величия, а для этого понадобились дворцы и многочисленный штат придворных лиц, стало быть, переносить резиденцию по своей прихоти стало для императоров уже не так легко и удобно. Поэтому 50-й микадо, Камму (в VIII столетии), отменив систему подвижных резиденций, выбрал в Ямасиро, одной из внутренних провинций, небольшое местечко Хейан, и основав в нем свою постоянную резиденцию, постановил чтоб она обязательно оставалась таковою и для его преемников. Хейан значит место мира или спокойствия, и действительно, для прелестей спокойной и приятной жизни, среди роскошной природы и здорового климата, трудно было бы выбрать что-либо более подходящее. Но Хейан (в последствии Киото) долго еще оставался только императорскою резиденцией, значение же столицы, с приданием оной титула миако, получил он не ранее последней четверти XII века, а именно в 1185 году, когда Иоритомо Миигамото, впервые получивший от микадо Готоба титул сей-и-тай сеогуна, основал свою сёогунальную резиденцию в Камакуре. До этого времени все центральные правительственные учреждения по-прежнему сосредоточивались в Осаке.
С перенесением резиденции в Хейан, правительство и склад жизни императоров приняли особый характер. Хотя сношения с Кореей начались еще с III века, но влияние их не отражалось на жизни Японии так сильно как отразились начатые в УII веке сношения с более культурным Китаем. Около полутора столетия шли одни только заимствования, но с утверждением резиденции в Киото началась самостоятельная переработка усвоенной у Китайцев цивилизации. С этого времени начинается правильное ведение государственной летописи, равно как и летописей или журналов по разным отраслям правительственной, религиозной, муниципальной, культурной и промышленной жизни, составляется уголовный и гражданский кодекс, чеканится государственная монета, учреждаются определенные степени государственных чинов, званий и сословий,— вообще все функции государственной и даже общественной жизни вводятся в строго определенные, урегулированные рамки. Еще раньше этого времени в Японии уже существовали восемь министерств и должности губернаторов (кок-си), назначавшихся не более как на четыре года, теперь же было положено чтобы губернаторы ближайших к Осаке провинций представляли свои отчеты ежегодно, более дальние — через два года, а самые отдаленные через три года, для этого они были обязаны лично приезжать в столицу и вносить в казну собранные ими подати. В это же время организовалось и нечто в роде военного министерства хиобу-сио. В прежние времена обыкновенно третья часть молодых людей всей Японии составляла действующую армию, и каждый был обязан прослужить на действительной службе четыре года, после чего увольнялся домой. Теперь же постепенно стала вводиться иная практика военно-служебного дела, а именно: зажиточным землепашцам было приказано предоставлять своим молодым сыновьям возможность и время у себя дома, не удаляясь из своей округи и не отрываясь от обычных сельских занятий, научиться необходимым воинским упражнениям: фехтованию, стрельбе из лука, верховой езде и проч., с тем чтобы по первому требованию правительства они являлись на службу уже совершенно готовыми воинами. Благодаря своему островному положению, Япония смело могла считать себя обеспеченною от неприятельских нашествий извне, поэтому все ее войны, за исключением экспедиций в Корею и неудавшегося вторжения Монголов в XIII веке, носили внутренний, междуусобный характер и заключались главнейшим образом в подавлении вспыхивавших там и сям местных восстаний. В подобных случаях правительство объявляло общий или частный (по округам) призыв, и все молодые люди приписанные к призывному округу немедленно являлись под знамена, причем допускались в ряды и добровольцы из округов оставшихся почему-либо на мирном положении. Кто мог, являлся со своим оружием, а неимущих правительство снабжало таковым из арсенальных запасов. По усмирении восстания, правительство обыкновенно награждало своих военачальников раздачею им земель с правом потомственного майоратного наследования оных, и такие лица получали название рио-сю, то есть владетелей. А те из земледельцев которые, отслужив по призыву в войсках под их начальством, не желали возвратиться к прежним своим сельским занятиям, обыкновенно вступали по собственной охоте к этим рио-сю в вассальные отношения, и получая от них известное содержание натурой, составляли как бы их надворную гвардию. Рио-сю обыкновенно начинал с того что строил себе укрепленный замок, где и предавался со своими дружинниками почти исключительно военным упражнениям. С конца X столетия такие феодалы стали называться буке, то есть военными домами (в смысле рода), а их дружинники бу си, военными людьми или военным сословием. В то время в особенности часто бунтовали жители северо-восточных окраин, заслужившие себе репутацию ‘шумливых и буйных людей’. В таких случаях правительство находило наиболее удобным поручать укрощение их кому-либо из буке, который и занимался этим делом с буси своего дома. Точно также, если восставала против правительства одна из фамилий буке, оно приказывало другой фамилии укрощать первую. Такая политика была для правительства особенно выгодна тем, что она ограничивала общую силу буке, не допуская их объединяться и сплачиваться между собою, что было бы для центральной власти крайне опасно, так как вся военная сила страны фактически очутилась в руках феодалов, и правительство уже не имело теперь достаточно могущества чтобы сразу и навсегда порешить с этою системой. Оставался, стало быть, путь компромиссов и интриг, целью которых было взаимное науськивание феодалов друг на друга. В XI веке из числа буке в особенности выдались два дома, Тайра и Минамото. В XII веке борьба их, о которой я уже говорил {Гл. XXX. ‘Кообе и Хиого’.}, доставила сначала непродолжительное торжество первому {А именно, в течение первой четверти второй половины XII века.}, но затем уже окончательно восторжествовал последний, в лице Йоритомо, первого сёогуна.
Заимствования у Китая в особенности сильно отразились на придворной жизни. Очевидцам пышности китайского двора не нравилась прежняя простота быта и обстановки микадо, и они всячески старались подвигнуть императорскую власть к необходимым, по их мнению, реформам. В этом отношении более всех угодил им Тэнджи, 39-й микадо (в половине VII века), который, вместе со своим первым министром Каматари, постарался все преобразовать по китайским образцам, не справляясь особенно с духом своего народа. Введенный им придворный этикет отличался чрезмерною тонкостью и церемониальностью. Придворные реформаторы полагали что ‘внуку Солнца’ неприлично самому командовать войсками и флотом или считать доходы государственной казны, что достоинство его, напротив, повелевает предоставить все эти низменные заботы доверенным лицам, а сам он должен как можно более уклоняться от взоров толпы, недостойной созерцать его божественное величество. Мало того: самая жизнь микадо, по их понятию, долженствовала быть подчиненною строгим уставам церемониала, доводящего этикет до таких мельчайших подробностей что они распространялись даже на малейшее движение ‘внука Солнца’ и замыкали его как бы в заколдованный круг, недоступный никому кроме придворных. Конечно, тут было не без своекорыстных олигархических побуждений, но как скоро императоры согласились на такое обожествление своей личности, они тем самым обрекли себя на полное отчуждение от народа, от живой государственной жизни, обезличили себя и обратились в какой-то отвлеченный принцип. Это и было началом упадка их власти. С перенесением резиденции в Киото, вся жизнь не только дворца, но и прикосновенной к нему аристократии приняла чуждый народному характеру оттенок китайщины, в особенности во всем, что касалось пышности и этикета, а вместе с этим люди высшего класса стали предаваться всем излишествам роскоши, изнежились, избаловались в своих утонченных прихотях и привычках и совершенно забросили военные занятия и упражнения, относясь к ним с полным презрением, как к ‘делам варварским’. Прежде, до VII века, при каждой войне пост главнокомандующего занимал непременно сам микадо или же его наследник, бывало даже что командовали и микадесы, если они сидели на престоле, в должности же помощника и советника, соответствовавшего нынешнему начальнику штаба, всегда являлся первый министр, у которого подручными были его товарищи, правившие во дни мира министерствами. Такая организация считалась тогда наилучшею, так как постоянной специально военной службы в Японии еще не было и каждый способный гражданин, в случае надобности, являлся воином. С переселением двора в Киото, все это изменилось. Родственники министра Каматари, а затем и их потомки (род Хадживара), присвоили себе как бы монополию на занятие высших придворных и административных должностей, заполняя ряды второстепенных и прочих более или менее значительных мест своими родными и приверженцами. Словом, это было то же что повторилось позднее с родом Таиира. Было даже постановлено чтобы микадо избирал себе супругу не иначе как из рода Хадживара. Придворные сановники, пропитанные духом китайской пышности, стали считать всякий труд, а тем более военное дело, ниже своего достоинства, за то они усиленно принялись ‘наслаждаться луной и цветами’. Киото обратилось в гнездо любовных интриг и похождений, любимейшими занятиями придворных сделались стихотворство и музыка, для дам на струнных инструментах, для кавалеров на флейте. Все сочиняли стихи, нежные мадригалы, замысловатые шарады и т. п., и если при этом упали военное дело и доблести, за то развились и процвели изящные искусства, в особенности стихотворство. Часто достаточно было составить одно какое-нибудь удачное стихотвореньице чтобы приобрести себе в придворном кругу литературное имя. Таким образом, явились поэты риса, поэты бабочки, клена, журавля, луны, раковин и т. п. Стихотворство в особенности процветало среди придворных дам и бонз.
Пренебрегая военным делом и передав его исключительно в руки буке, императорское правительство не предвидело тех гибельных для него последствий которые, ко времени Йоритомо, подготовили переход действительной верховной власти, не только в военном, но и в гражданском отношении, в руки сёогунов. Итак, перенесение императорской резиденции в Киото было важнейшим по своим последствиям актом в истории Японского государства. До того времени императоры пользовались полною самодержавною властью, затем, до времени Йоритомо, власть микадо была в известной мере ограничена вмешательством олигархов из рода Хадживара, начиная же с первого сёогуна Йоритомо, микадо окончательно выпустил из рук верховную власть, продолжая считаться верховным владыкой только номинально. Преемники Готоба обратились в отвлеченный принцип, так что стало совершенно безразлично сидит ли на месте микадо младенец или старец, добрый или злой, умный или безумец, лишь бы только был микадо, лишь бы народ знал что он есть, что он существует где-то там в Киото, в золотом дворце, за тремя таинственными, недоступными стенами, и затем сёогун мог делать решительно все что ему угодно. Если народ всегда почитал микадо как ‘сына богов’ и ‘внука солнца’, то и сёогуна он стал со временем считать чуть не неземным существом, каким-то полубогом, который ‘может все что захочет’.

* * *

Киото лежит среди небольшой продолговатой долины, которая имеет пологий скат от севера к югу, где и сливается с долиной Ио-дагавы. Город окружен с трех сторон холмистыми кряжами гор, представляя собою как бы естественную крепость, валами которой служат эти самые горы. Поэтому и провинция, где находится Киото еще с древнейших времен получила название Яма-сиро, что значит ‘гора и крепость’, или ‘крепость, состоящая из гор’, С восточной стороны почти к самому городу примыкает Хигаси-яма, то есть ‘Восточная гора’, на северо-востоке — Курама-яма, силуэт которой напоминает спину оседланного коня, отчего произошло и самое ее название, на севере — Камо-яма, имеющая особо священное значение для города, и наконец, на западе — Атаго-яма и Араси-яма. Высота восточного кряжа не превышает 1.000 футов, западные же горы, отходя от города несколько верст, достигают до 3.000 футов. Северную, восточную и юго-восточную части города орошает река Камо (Камо-гава), протекающая вдоль подошвы холмов Хигаси-яма, а западную часть — Кацурагава, под западными холмами. Обе реки сливаются за юго-западным углом города и впадают одним устьем в Иодагаву, но кроме их, западная часть долины прорезывается в том же направлении (с севера на юг) еще двумя незначительными речками, впадающими в Камо-гаву, названия которых я не помню. Все эти водные артерии питают проточною водой пруды, каналы и оросительные канавки города и его окрестностей.
Город, заключенный в пространстве между двух названных рек, представляется на плане громадным параллелограммом, разбитым на множество совершенно правильных участков, образующихся от пересечения под прямыми углами всех городских улиц, из коих продольные идут от севера к югу, а поперечные от востока к западу. Насколько спутана и затруднительная для нового человека топография Токио, настолько же ясна и легка она здесь: надо только не сбиться со счету, и вы, даже не зная города, всегда попадете в ту улицу, куда вам надо, это тем легче, что все улицы называются здесь по порядку нумеров, от левой руки к правой, то есть продольные — от востока к западу, а поперечные — от севера к югу. Но не зная счета, легче легкого потеряешься в этом математически правильном городе, потому что большинство его улиц как две капли воды похожи одна на другую. Центральная поперечная улица Санджио, или Третья, делит весь город на две половины, северную и южную, из них первая называется Верхним, а вторая Нижним (Ками-Кио и Симо-Кио). Все без исключения улицы отлично шоссированы, освещены, кроме обязательных у каждого дома японских, еще и европейскими фонарями и снабжены с обеих сторон узкими, но глубокими дренажными канавками, выложенными внутри и снаружи гранитными брусьями. Все это содержится в замечательной чистоте и порядке, — словом, благоустройство полное, которому мог бы позавидовать не один из городов Европы. Но если однообразен и даже скучен своею геометрической правильностью киотский параллелограмм, зато его предместья, или различные части, прелестны. В особенности хороши восточные и юго-восточные части, лежащие на холмах Хигаси-ямы. Это царство садов, священных рощ и кладбищ, монастырей и храмов, загородных дворцов и киосков, уютных дач, красивых ресторанов, чайных домов и роскошных парков. Тут, сейчас же за Камр-гавой, расположены вечно украшенные флагами, цветными фонарями и гирляндами, вечно оглашаемые звуками самсинов и песнями геек, кварталы Гион и Шимабара, обладающие всеми прелестями и приманками для японцев эпикурейского направления. Тут же, за Гионом, еще выше в гору, находится и наша гостиница ‘Мару-Яма’, лучшая в Киото.
Долина Яма-сиро издревле славится своим мягким, здоровым климатом и, как уверяют японцы: она менее всех других мест подвержена землетрясениям и тайфунам. Здесь, в ближайших окрестностях сосредоточены, как бы образец, все виды японской агрикультуры: рис, кукуруза, пшеница и ячмень, шелковица, хлопчатник, чай, виноград, все виды фруктовых деревьев, огородных овощей и лекарственных растений. По холмам зеленеют разнообразные хвои, до кипариса включительно, клены, лавры, бамбук и каштаны. Вода в изобилии: по лощинам много студеных ключей, везде ручейки, каскадики, фонтаны, оживляющие собою тишину уютных, поэтических уголков. Кроме того, японцы уверяют, что Киото ‘производит много грациозных хорошеньких женщин’, — именно ‘производит’, потому что нигде будто бы не родится столько красавиц. У них есть и объяснение на это: киотянки потому-де отличаются белизной и нежностью своей кожи, а равно и свежим румянцем, что им благоприятствует Камо, особый дух, обитающий на соседней горе того же имени и специально охраняющий Киотскую долину от проникновения в нее северных ветров и морских туманов. В других местах, особенно в приморской полосе, которая подвержена постоянным ‘соленым’ ветрам с моря и ‘соленым’ же морским туманам, женская кожа не может быть так бела, потому что-де эти ветры и туманы исподволь разъедают ее, делают грубою и темною. Последнее в особенности является следствием ‘соленых солнечных ветров’, дующих в ясные холодные дни при ярком солнце: образуется на лице такой загар, свести который почти нет возможности, — разве что только надолго переселиться в благодатное Киото.
В настоящее время в этой древней столице считается 331.000 жителей (по переписи 1874 года), тогда как прежде, до удаления нынешнего микадо, их было свыше четырехсот тысяч. Замечательно, что в Киото, несмотря на все благоприятные условия его климата, число жителей, хотя и медленно, но постоянно упадает, тогда как в Токио и других открытых для торговли приморских пунктах оно все растет. Кого вы почти не увидите на улицах Киото, так это новых чиновников в европейских костюмах, — в городе нет никаких административно-гражданских правительственных учреждений.
В прежние времена здесь процветал университет, учрежденный по китайскому образцу еще в VII столетии. Сверх изучения китайской литературы, в нем в особенности занимались астрономией, для чего при университете имелась и особая обсерватория. Астрономические таблицы, изданные киотскою обсерваторией еще в отдаленной древности пользовались большою славой и распространением по всей Японии. Впоследствии они пополнялись ежегодно издаваемыми календарями (по китайской системе), куда заносились все новые открытия и предсказания киотских астрологов. В настоящее время университет уже не существует за переводом его в Токио, где он устроен теперь по европейской системе, но во всей целости сохранилась еще Дай-кио-коодо буддийская духовная академия при монастыре Ниси-Хонсанджи, в южной части города. По части народного просвещения, в Киото имеется ныне до семидесяти школ, в том числе специальная школа для изучения английского языка, две мужские и одна женская гимназия, ремесленное и техническое училища и школа шелководства, при которой устроен в широких размерах образцовый шелковичный питомник.

* * *

От железнодорожной станции нас повезли вдоль по одной из главных продольных улиц, которая прорезывает весь город с юга на север, проходя в конце своем мимо западной стены императорского замка. В самом центре города она пересекается улицей Санджо, последняя хотя и носит название ‘Третьей’, но считается первою, как лучшая и центральная. Как раз в месте их пересечения, на площадке возвышается шестигранный павильон в японо-китайском стиле с затейливыми портиками и двухъярусными крышами, с разными капризными выступами и уступами, лишенными, по-видимому, всякой симметрии, что не мешает, однако, этому зданию в общем своем рисунке отличаться своеобразною красотой. Это так называемый Роккакудо (шестиугольник), по которому определяется центр города. Буддизм не преминул, конечно, обратить его в священное место и устроил в нем часовню, в силу чего маковка павильона украсилась прорезным позолоченным нимбом в виде пикового туза, по ребрам которого ряд изогнутых зубцов должен изображать пламя.
От этой часовни мы повернули по Санджо направо и пересекли по крайней мере десять улиц, прежде чем доехали до Санджо-оохаси, большого моста на Камогаве, от которого, по японскому обыкновению, идет счисление местных (городских и провинциальных) расстояний. Мост построен на каменных цилиндрических сваях, установленных по три в ряд и на близком ряд от ряда расстоянии через всю ширину реки, которая в это время года обыкновенно очень мелеет, так что под серединой моста успела не только образоваться, но уже и порасти травой большая гальковая отмель. Эти каменные сваи — остаток XVI века, и нам говорили, что Санджо-оохаси представляет собой первый опыт постройки каменных мостов в Японии. На каждый ряд свай накладывался во всю ширину моста четырехгранный гранитный брус, а на ряд таких поперечных брусьев настилались продольные деревянные балки, и уже на них клалась поперечная досчатая настилка. Ряды выточенных из дерева и лакированных тумб, с головками в виде луковицы, служат соединительными звеньями для легких деревянных перил этого моста.
От Санджо-оохаси вскоре свернули направо, в веселый квартал Гион, к которому с восточной стороны непосредственно прилегает громадная бонзерия Ясака, смешанного культа (риобу-синто), замечательная своими садами. Мимо ее взяли мы к востоку, на холмы, а через три-четыре минуты были уже на Мару-Яме. На пути сюда указали нам видневшуюся несколько в стороне, вправо, буддийскую пятиярусную пагоду Ясака-но-тоо или ‘Башню Долголетия’, построенную в условном стиле сооружений этого рода, о котором подробнее я говорил уже прежде. Ясака-но-тоо была сооружена еще в VI веке принцем Сетоку-Тайси, горячим приверженцем буддизма, но после постигшего ее пожара перестроена по прежнему плану в начале XVII столетия. Говорят, что с веранды ее верхнего этажа открывается один из лучших видов на Киото.
Гостиница ‘Мару-Яма’ расположена в полугорье, на скате, и состоит из нескольких разбросанных по саду и приспособленных к европейским потребностям японских домиков. Одни из них в два и в три этажа, с верандами, другие же, маленькие, совершенно уединены и походят более на садовые беседки, чем на жилые домики. Эти последние приспособлены для жилья отдельного семейства или для одиноких постояльцев. Одна из таких беседок была занята мною, но она имела то преимущество, что соединялась с главным зданием воздушным мостиком, который избавлял меня от необходимости сходить вниз и подниматься по лестницам высоких бетонных фундаментов. Главное здание гостиницы состоит из трехъярусного павильона на возвышенной главной каменной кладке, соединенного воздушными мостиками с легкими боковыми пристройками. Этажи этого павильона идут в пропорционально суживающемся порядке, отделяясь один от другого пологими выступами черепичных кровель, которые как зонты простираются над легкими, огибающими каждый этаж, галерейками. Нижняя, более просторная, галерея служит прекрасною верандой, с покойными бамбуковыми креслами и качалками, где постояльцы могут предаваться послеобеденному кейфу. Окна столовой залы как раз выходят на эту веранду. Обстановка столовой и ‘нумеров’ смешанная — полуевропейская, полуяпонская. Смотря по желанию, можно спать и на татами с макурой (что даже предпочитается в душные летние ночи), и на пружинной кровати со всеми ее европейскими принадлежностями, кушать с низенького таберо из фарфоровых чашек, или за длинным европейским табльдотом, и сидеть на циновке, или же на гнутых буковых стульях. Стол также по желанию: на обеденной карте вам подают список блюд европейских и японских, — выбирайте любое. Кормят весьма порядочно, десерт роскошный, персики, абрикосы, вишня, бананы и сингапурские ананасы. Английское влияние, конечно, проникло и сюда: в европейских блюдах преобладает английский характер, в сервировке и порядке стола тоже, прислуга говорит по-английски, и даже гравюры на стенах английские: одна из них изображает посещение королевой Викторией какого-то военного судна, другая — сражение при Ватерлоо, а на третьей английский солдат-кавалерист побивает французского. В действительности, как известно, гораздо чаще случалось наоборот. Мы спросили у метрдотеля, откуда у них такие гравюры? Оказалось, что сами же англичане позаботились: кто-то из инженеров, строивших дорогу и проживавших в ‘Мару-Яме’ нарочно подарил для украшения столовой.
Осмотр киотских достопримечательностей начали мы с ближайших к ‘Мару-Яме’, подвигаясь к югу с таким расчетом, чтоб, обогнув весь город по его внешней округе, вернуться домой с севера. Знакомство с дворцом микадо решили отложить до завтрашнего дня, чтобы не слишком уже обременять и не путать свои впечатления.
Ближайшею к нам ‘достопримечательностью’ оказался Рэезан или Холмя душа, где, среди большого хвойного парка, расположено одно из киотских кладбищ, принадлежащее соседнему с ним буддийскому храму Кийомидзу. Этот последний возвышается из лощины между двумя горами, где основание его прячется в роскошной кудрявой зелени. Чтобы поднять его на такую высоту, потребовался громадный и обширный фундамент циклопического характера, с высоты которого вы глядите вниз как в пропасть. К подножию этого фундамента ведет широкая гранитная лестница со множеством ступеней, вдоль которой с левой стороны зеленеет по склону бамбуковая роща, а с правой пестреет цветами фруктовый монастырский сад. Продолжение той же лестницы ведет с площадки еще дальше, на самый верх, где кончается циклопический фундамент, упирающийся всем своим тылом в почву горного склона. Тут, на вершине фундамента, находится большой храм тера {Буддийские тера, по их значению, можно бы сравнить с соборными храмами христианства.}, покрытый широкою кровлей. Описывать его внутренность я не буду, чтобы не повторяться. Главный фасад Кийомидзу смотрит на северо-восток, а с противоположной стороны, чрез раздвижные стены, вы проходите на обширную, обнесенную перилами, досчатую площадку, по обеим сторонам которой устроены сквозные бельведеры. Подставой для нее служит целое сооружение, снаружи похожее на громадную клетку, а внутри разбитое на девять ярусов сквозных галлерей, и примыкающее сзади к стене циклопического фундамента. Поэтому Кийомидзу — тера известен у Европейцев более под названием ‘девятиэтажного храма’. Весь город и его окрестности простирающиеся на запад видны с этой площадки как на ладони. Вы охватываете глазом весь этот громадный параллелограмм темно-серых крыш, разбитый своими улицами, словно гигантская шахматная доска, на правильные квадраты, над уровнем которых возвышаются лишь белые башни замка Ниджо да высокие шляпообразные кровли храмов Ниси-Хонганджи и Хигаси-Хонганджи. В особенности прелестны мягкие силуэты зеленеющих вдали гор Атого и Араси, у подошвы которых разбросаны там и сям деревеньки и старые храмы.
Кийомидзу-тера принадлежит к числу самых древних храмов не только в Киото, но и в Японии. Легенда его говорит что на этом самом месте еще в VI веке стоял храм того же имени, но что в конце VIII столетия военачальник Саканбуе-Тамура-Мара, отправляясь в трудный и опасный поход против ‘восточных варваров’, пришел сюда за напутственными молитвами, причем дал обет построить на этом Же месте новый храм, если экспедиция его увенчается победой. После благополучного возвращения в Киото, он в точности исполнил свое обещание ги постарался воздвигнуть такой фундамент и стены, которых не могло бы сокрушить никакое время. Говорят что нынешний храм, периодически подвергавшийся, конечно, разным реставрациям, всецело сохраняет тот первоначальный план и рисунок какой был ему дан самим Саканоуе. Доходы храма обеспечиваются отдачею внаймы принадлежащих ему лавок, где исключительно продается фарфоровая посуда, известная под названием Кийо- мидзу-яки.
Отсюда, мимо красивого кладбища Ниси-Отани, повезли нас по знаменитому Дайбуддсу и по пути указали на одинокую могилу Хидейёси Тайко-сама, которая находится на конической вершине лесистого холма, под кровом небольшой часовни. Говорят что величайший из сёогунов еще при жизни сам выбрал себе место вечного упокоения, прельстясь его меланхолической красотою, и завещав похоронить себя здесь, в виду ‘священного города’, выразил свою волю чтобы могила его была обставлена как можно проще, безо всякой роскоши, которую он так любил при жизни и о которой еще до наших дней свидетельствуют сооруженные им дворцы и храмы. Он находил, что место избранное им для своей могилы само по себе так хорошо что никакая роскошь не могла бы сравниться с его поэтическою прелестью и потому была бы тут излишня. И действительно, великий человек был прав в своем капризе: в этом одиночестве гробницы, вознесенной на высокий, окутанный кипарисами и соснами холм, с которого развертывается вся широкая панорама ‘священного города’, как бы распростершегося ниц пред его подножием, есть свое величие, спокойное, строгое и, вместе с тем, элегичное….
Бонзерия Дайбуддса занимает довольно обширную площадь в виде длинного параллелограмма, обнесенного невысокою, но массивною стеной из грубоотесанных снаружи гранитных глыб, между которыми есть немало монолитов от двух до трех аршин в поперечнике. Камни спаяны между собою прочным цементом, а поверх стенки идет живая изгородь из прелестных пунцовых и розовых азалий. К западному фасу этой ограды симметрично приделаны две одинаковые каменные лестницы, над левою (от зрителя) высится массивная кровля буддийских священных врат, а над правою — еще более высокое синтоское тори. Когда мы вошли внутрь ограды, первое, что остановило на себе наше внимание, это громадный буддийской колокол, установленный на гранитном цоколе. Он имеет форму древней ассирийской тиары и увенчан массивным ушком в виде двух драконовых голов, приподнятые шеи которых сливаются между собою. Орнаментация колокола состоит из четырех рубчатых поясов и рубчатых продольных борозд, образующих в пересечении с подобными же горизонтальными бороздами четыре крестообразные фигуры. В центре двух таких противолежащих фигур помещены выпуклые круглые медальоны, а в четырех параллелограммах между двумя верхними поясами насажено в четыре ряда по 36 бронзовых шариков. Высота колокола 14 шак (7 аршин), а вес его, как говорят, 20.000 пудов.
До сих пор мы все думали, что только наша Москва обладает единственным в мире Царь-колоколом, оказывается, что и в Киото есть свой Царь-колокол, и даже не один, потому что подобными же монстрами, хотя и несколько меньших размеров, обладают здесь еще два храма: Тоози, в юго-западном углу города, и Чиони, неподалеку от ‘Мару-Ямы’. и в последнем он называется ‘госпожей’ или ‘царицей-колоколом’, в отличие от дайбуддского, которому присвоено почетное название ‘сама’, то есть ‘господина’. Кроме того, киотский колокол лет на полтораста древнее московского, так как он был отлит еще при Хидейеси Тайко-сама, в конце XVI столетия. И выходит, что ‘не гордись перед Киото златоглавая Москва!’…
Замечательно, что судьба обоих царь-колоколов, московского и киотского, имеет много общего. Надо сказать, что Тайко-сама воздвигнул здесь колоссальную деревянную, позолоченную статую Будды (Дайбуддс), в 60 шак (10 сажен) высоты, и построил для нее вместилище, грандиозный храм, высота которого в 250 шак (41 2/3 сажен) далеко превосходила все постройки в Японии. Тогда же был отлит для этого храма им царь-колокол, и поставлена для него особая колокольня. При поднятии колокола, он оборвался, но не разбился, тогда приладили к колокольне новые устои и скрепы и вторично подняли колокол, при необычайно торжественной обстановке, с участием в церемонии сановников, духовенства и народа. Некоторое время он гудел во славу Дайбуддса не только на весь город, но и на всю провинцию Яма-сиро {Ямасиро, по размерам своим, самая маленькая из провинций Японии. Она включает в себе только город с его окрестностями. Границы ее проходят по трем хребтам окружающих ее гор, а на юге достигают до местечка Фусими, в пяти милях от Киото.}, как вдруг случился в Киото большой пожар, от которого сгорели дотла и храм, и самая статуя Дайбуддса. Когда загорелась колокольня, царь-колокол упал с нее вторично и с тех пор для него уже не строили более отдельного здания, а ограничились тем, что подняли его на прежнем месте, внутри двора, на цоколе, и оставили в нынешнем виде, как вечный памятник величия и славы Тайко-сама. На месте сгоревшего Дайбуддса соорудили нового идола, на сей раз уже не из дерева, а из бронзы, и притом значительно меньших размеров. Он изображен в сидячем, самоуглубленном положении и помещен в особом двухъярусном храме, где перед ним всегда горит множество восковых свечей, поставляемых поклонниками.
В другой стороне двора находится главный синтоский храм, которому присвоено название ‘императорского’, но это сооружение столь недавнего времени, что даже его дерево не успело еще утратить вид свежести.
По выходе из ограды Дайбуддса, проводники обратили наше внимание на находящийся насупротив ее курган, вершина коего украшена довольно приземистым каменным монументом, по которому вырезаны какие-то надписи. На трехступенчатом цоколе поставлен невысокий четырехгранный пьедестал, где лежит большое элипсоидальное яблоко, отчасти напоминающее несколько приплюснутую форму репы, накрытое четырехскатною каменною крышей с приподнятыми кверху краями полей и курносыми наугольниками, крыша эта увенчана низенькою цилиндрическою болванкой, на которой утверждена каменная луковица. Нам объяснили, что это знаменитая в своем роде Мими-дзука, сиречь ухорезка, воздвигнутая Тайко-сама после его корейской экспедиции (1586—87) в память того, что на этом месте резали пленным корейцам уши, зарытые потом в одну общую могилу, над которою и насыпан этот курган. Надпись на памятнике гласит о сем событии.
От Мими-дзуки два шага до Сан-джсу-сан ген доо. В буквальном переводе это значит храм тридцати-трех ген, {Ген — мера длины, равная пяти аршинам.} каковыми определяется мера его длины. Называют его также, по количеству находящихся в нем святых, ‘храмом 33.333-хх’, ‘Сан-мам сан-сен сан-бяк сан-джу сан доо’ {Доо, тоо, тай и дай равно выражают идею божества и вообще понятие о божественном, небесном… Это все различные произношения одного и того же слова.}. Но это очень длинно, и потому в народе, как и в обыкновенном разговорном языке, употребляется исключительно первое название. Не скажи нам проводники, мы бы и не подумали что это храм. По наружному виду он скорее похож на железнодорожный товарный пакгауз. Представьте себе одноэтажный, безобразно-длинный (в пятьдесят пять сажен) деревянный сарай на низеньком бетоновом фундаменте, с приподнятою на несколько футов досчатою платформой и с самою обыкновенною черепичною крышей, вот вам и Сан-джу-сан ген доо. А между тем это одна из самых знаменитых и наиболее чтимых святынь, это в некотором роде пантеон японо-буддийскаго культа. Постройка его относится к XII столетию, и с тех пор, в течение семи веков, ничто не изменилось ни в характере его внешности, ни во внутренней обстановке. По всей длине своей храм разделен деревянною решеткой на две части, передняя предназначена для молящихся, задняя для богов. В первой по всей верхней части стены развешено множество образов писанных на шелку и бумаге, а во втором стоят во всю длину деревянные полки устроенные амфитеатром, в десять ступеней, по которым размещены 1.027 деревянных истуканов. Многие из статуй в человеческий рост и почти все позолочены, а некоторые раскрашены. Осведомись о числе статуй, мы обратились к дежурному бонзе с просьбой разрешить наше недоумение — почему же тут считается 33.333 кванона, тогда как их, очевидно, гораздо меньше?
— Счет совершенно верен, отвечал он с добродушно-хитрою усмешкой: — обратите ваше внимание на их головы, руки и колени, и вы получите разгадку.
Действительно, разгадка сказалась тотчас же. Дело в том что головы множества больших статуй были коронованы особого рода диадемами, составленными из двух, трех и более рядов человеческих головок, тесно посаженных одна подле другой. Кроме того, многие большие кваноны держат маленьких божков у себя на ладонях, а иные и на коленях. Каждый из этих последних, а равно и каждая из диадемных головок, олицетворяют собою отдельных духов, гениев, угодников и подвижников буддизма, и таким образом, в совокупности с большими кванонами, их набирается ровно 33.333. Надо заметить что сюда включены далеко еще не все собственно японские национальные камии, которых насчитывается 3.132, и из них 492 старших или великих. Из этих последних тут находятся только богиня Бентен, Хатчимав, бог войны, в некотором роде японский Марс, Цин-му-Тен-воо, основатель японской монархии, и еще несколько других. Головы всех больших кванонов окружены лучистыми нимбами и, кроме того, все статуи не иначе как многоручные, отчего и самый храм называется иногда в некоторых хартиях ‘храмом тысячеруких гениев’. Каждая из их рук непременно снабжена каким-либо особым аттрибутом соответствующим данному божеству. Так, например, в центре стоит позлащенный истукан Амиды о сорока шести руках, в которых находятся: человеческий череп, кропило, латос, лилия, яйцо, яблоко, какой — то плод в виде луковицы, жезл, бич, меч, змея и т. д. Все эти предметы знаменуют собою свойства божества — зиждительные, охранительные, благие и карательные. По объяснению бонзы, череп означает что единственно только Амида (бог творец) держит в руке своей жизнь и смерть человечества, кропило — что он освящает мир водой своей благодати, отгоняя злые веяния, лотос — божественное происхождение всего сущего, лилия — красоту и чистоту творения, яйцо и яблоко — символ возрождения и плодородия, жезл — начало миродержавства, управления и охранения, остальные же атрибуты суть символы возмездия и божественной кары за грехи и нечестие. Далее, в девяти руках идут символы девяти воплощений Амиды, из них последнее в образе Сакия-муни. В остальных же руках расположены символы остальных свойств божества, как-то: истины, справедливости, прозорливости, всеведения, света, теплоты и проч. Кваноны, то есть ‘святейшия’ или высшие, ближайшие к божеству духи, представлены, как и само божество, стоящими, или сидящими на венчике лотоса. Степенью ниже стоят бозаты, подобно кванонам сидящие (но не стоящие) на лотосе, атрибут их лотос или лилия в правой руке и головная повязка из ленты спадающей двумя концами на плечи. Назначение бозатов — предстательствовать за людей и помогать им во всех добрых начинаниях и житейских трудах. Следующую степень представляют арссаны, святые окончившие уже много тысяч лет тому назад весь круг метампсихозы. Далее — гонхены, правдивые духи еще продолжающие возрождаться в человеческом образе, и их подразделения: цизоо, футоо и пр. Тут же помещены восемнадцать роконов, главнейших или первопризванных учеников Сакья-муни, множество сенниново, проповедников ‘благого закона’, и еще больше миаджиново, мучеников пострадавших за исповедание буддизма. Почти каждое из этих лиц имеет свой атрибут, между которыми встречаются тигр, черепаха, козленок, журавль, дракон, рак, бамбук, ирис, каскад, рыба, весы, меч и т. д. На правом фланге переднего ряда восседает с мечом в одной и свернутым арканом в другой руке суровый Фудоо, дух огня, окруженный пламенным ореолом, а на левом — Чио-дзя, древний японский первосвященник, родом из Кореи, с типичнейшею физиономией, очень напоминающею лицо Вольтера. Одна нога его изображена в сандалии, другая же остается босою. ‘Так всегда ходил он при жизни’, по объяснению нашего бонзы. Чио-дзя окружен своими учениками которые, благодаря ему, тоже сподобились попасть в число сеннинов.
Храм этот не только пантеон буддизма, но и замечательный музей древнего ваятельного искусства Японии, здесь, впрочем, его предел, дальше которого оно не пошло в своем развитии, да и не могло пойти, потому что требования религиозной традиции воспрещают удаляться от известных условных и строго установленных форм в изображении богов и прочих священных предметов. Ничего лучше того что собрано в этом храме и до сих пор не производит японское искусство в религиозной сфере, оно только рабски, хотя и мастерски повторяет образцы древности. Статуи, как я уже сказал, исключительно деревянные, и большинство их решительно поражает силой и тонкостью резца. Несмотря на условную многорукость этих фигур, вы ясно видите в них стремление художника приблизиться как можно более к натуре. Это стремление сказывается как в строгой пропорциональности форм и частей, так и в естественности приданных им поз и движений, равно и в том, как прочувствовано напряжение мускулов в обнаженных частях тела, а главное в экспрессивности лиц, разнообразие которых, отмеченное в каждом отдельном случае какою-либо особою и вполне вам понятною мыслью или чувством, заставляет признать за древними японскими скульпторами большие достоинства, особенно сказавшиеся в их положительном стремлении к реальности, к натуре и экспрессивности. Эту последнюю они нередко стараются даже подчеркивать, так что произведения их грешат иногда усиленною аффектацией, но это не в ущерб общему впечатлению того что именно хотят они в том или другом случае выразить. Глядя на их богов вы сразу понимаете характер каждого.
У средних, решетчатых дверей храма поставлен столик, покрытый пеленою, и на нем луженый медный сосуд, в роде купели, наполненный освященною водой, на поверхности которой плавает маленький бамбуковый ковшичек с длинною ручкой. Благочестивые люди, приходя во храм помолиться, непременно зачерпывают себе этой воды, испивают ее с молитвой, и отлив несколько капель на ладонь, обмывают глаза и лоб. Обычай знакомый тому, кто бывал в католических странах.
Неподалеку от храма находятся образные лавки, принадлежащие бонзарии Дайбуддса, где выставлены на продажу различные священные изображения: идолы, киотцы, четки, восковые свечи и ладанки. Для продажи образов нам, неверным, со стороны приставленного к сему делу бонзы не встретилось никаких препятствий, благодаря чему я приобрел себе три изображения, показавшиеся мне наиболее характерными.
От храма Сан-джу-ген выехали мы на дорогу, ведущую легким пологим скатом к местечку Фусими. На протяжении пяти миль, отделяющих это местечко от Киото, с обеих сторон дороги тянутся непрерывными рядами обывательские дома и лавки, так что весь путь является как бы продолжением одной из киотских улиц и составляет южное предместье столицы. Здесь находятся в непосредственном соседстве между собою два храма из числа древнейших. Это небольшой храм Инари-Яжиро, под горой того имени, и храм Тоо-Фукуджи. среди роскошной священной рощи. Первый принадлежит к синтоскому, второй буддийскому культу и замечателен тем, что строителем его был первый сегун Иоритомо Минамото, в 1200 году. В первом же обращают на себя внимание небольшие лисички и лисьи мордочки очень искусной рельефной резьбы, которыми украшены все столбы и панели этого храма.
В нижней части города, в улице Рокуджо, находится храм Хигаси-Хонганджи, принадлежащий одной из буддийских сект, но мы туда не заезжали и, следуя далее к западу по той же Рокуджо, вскоре остановились перед массивными священными вратами одной из самых знаменитых киотских тера и бонзерий, Нисси-Хонганджи, принадлежащей секте Син-сиу или Монтоо.
Надо заметить, что японский буддизм разделяется на восемь толков, из коих каждый имеет свой, так сказать, митропольный храм, построенный по большей части основателем того толка. В Киото имеют подобные храмы представители всех восьми буддийских сект, и Нисси-Хонганджи служит таковым для монтоитов. Секта являет собою род японского протестанства и рационализма в буддизме. Учение ее, отчасти склонное к эпикурейству, направлено главнейшим образом против исключительности аскетического духа, отрицая безбрачие и доказывая, что спасаться надобно в мире, в жизни и ради жизни, то есть ради ближних, причем религиозно-созерцательному самоуглублению отводится место гораздо меньшее, чем нравственно правильным поступкам и добрым делам на пользу и просвещение человечества. Таков принцип Син-сиу. Тем не менее, первосвященник этого толка, обличенного относительно всех вопросов и дел своего религиозного сообщества абсолютною властью и пользующийся чрезвычайным уважением среди сектантов, напоминает собою не то тибетского далай-ламу, не то римского папу. Суеверные монаиты видят и чтут в нем живого Будду, и замечательно, что его кафедра передается не по достоинству преемника в избирательном порядке, а по кровной линии мужеского первородства в потомстве Спирансозо — основателя секты, так что первосвященник Син-сиу является в некотором роде наследственным монархом. Местопребывание этого своеобразного монарха всегда находится в монастыре Нисси-Хонганджи в Киото. Храм и монастырь принадлежат к числу богатейших в Японии, и хотя нынешнее правительство не церемонилось отобрать у него для своих надобностей несколько лучших зданий и часть земель, тем не менее секта моноитов все еще считается самою состоятельною и пользуется влиянием не только в обществе, но отчасти и в правительстве больше всех остальных. Братство Хигаси-Хонганджи является одним из подразделений той же секты и по своему направлению почти не отличается от Син-сиу, уступая последней разве в степени богатства и влияния.
Монастырская стена переднего фасада стоит на каменном парапете, который облицовывает протекающую перед нею канаву. Вдоль последней насажен молодой бульвар. Два каменные мостика, с парой высоких бронзовых канделябров пред каждым, ведут непосредственно к двум священным вратам, увенчанным массивными высокими кровлями с очень изящною резьбой. В глубине большого продолговатого двора находятся рядом два храма одинаковой архитектуры, соединенные между собой наружною галереей. Пред ними стоит среди двора окруженная палисадником криптомерия, которой приписывают глубокую древность, о чем между прочим воочию свидетельствуют шесты и целые бревна с распорками и подушками, подставленные чтобы подпирать ее дряхлые ветви. Один храм посвящен Амиде, другой — Синраисозо, основателю секты. Первый из них был сооружен самим этим основателем еще в XII веке и возобновлен в конце XVII века Тайко-самой, который кстати построил тут же другой храм, одинаковой по наружности с первым, посвятив его памяти первоучителя Син-сиу. Внутри длина обоих храмов равняется 124, а ширина 56 футам. Клетчатые потолки поддерживаются рядами деревянных колонн без капителей, по бокам главного алтаря находятся с каждой стороны по два меньших предела, алтарная часть отделена вызолоченною сквозною решеткой с пятью двустворчатыми решетчатыми вратами, по числу алтарей, все это украшено горельефною позолоченною резьбой в стиле японского барокко, которым вообще отличаются постройки времени Танко-самы. Вдоль по солее проходит еще одна решетка, образующая между алтарями и остальною частью храма род поперечного коридора. Внутренние стены и потолки в обоих храмах покрыты матовою позолотой и кое-где легкою живописью, среди которой, в орнаменте, очень часто встречается герб сёогунов — проскурняковый трилистник в кольце. Барон Гюбнер, посетивший в свое время эти храмы, делает одно очень любопытное замечание: ‘можно бы сказать, говорит он, что архитектор изучал церкви во Флоренции и подражал им’, во внутреннем расположении, конечно. Но так как ни быть во Флоренции, ни иметь хотя бы заочного понятия о ее храмах строитель эпохи Тайко-самы, разумеется, не мог, а между тем все буддийские храмы в Японии, не исключая и самых древних, придерживаются более или менее одного и того же условного образца, то остается лишь одно предположение, если не считать это тождество делом случайности, а именно, что внутреннее устройство тех и других храмов является произведением двух ветвей одной и той же традиции, но традиции столь древней, что в ее последователях, разлученных между собою не только пространством, но и целыми тысячелетиями, давно утратилась память о ее первоисточнике, место которого, вероятнее всего, следует искать в древнейшем культе Индии.
Бонзы Ниси-Хонганджи в особенности хвалятся своим садом расположенным позади храмов, который замечателен тем что гуляя в нем решительно ниоткуда ни видишь его границ и потому он кажется очень большим, тогда как на самом деле вовсе не велик. Это происходит от искусного расположения деревьев, а главное кустарников и вьющихся растений, совершенно маскирующих стены его ограды. Растительность вообще богатейшая, густая и подобрана с большим вкусом. Сад, можно сказать, щеголяет множеством красивых редкостных растений, цветов и разнообразных деревьев, а изобилие банановых муз, аралий, различных пальм и орхидей придает ему чисто тропический характер. Здесь, среди извилистых дорожек, то и дело встречаются крутые горки, ноздреватые скалы, кристально-прозрачные родники и пруды покоящиеся в глубоких берегах и служащие натуральным акварием для разнообразных красивых рыб и земноводных. Бонза проводник уверяет нас, что вода в эти пруды проведена каналом непосредственно из озера Бивы. В саду все полно воспоминаниями о Тайко-саме: под этим деревом любил де он отдыхать во время полуденного зноя, с этого мостика любовался полною луной и ее отражением в воде, здесь обыкновенно прикармливал золотых рыбок и прожорливых крабов, эта криптометрия посажена им собственноручно, а вот на стене этого киоска эскизы двух журавлей — произведение его собственной кисти.
В центре западной части города, среди обширной четырехугольной площади, из-за рвов наполненных водой возвышаются каменные стены цитадели с наугольными башнями. Внутри этих стен находится замок построенный первоначально Ода-Набунагой в XVI веке, затем в следующем столетии перестроенный почти до основания Тайко-самой и, наконец, приспособленный в том же XVII столетии сёогуном Токугавой для помещения в нем своего наместника со всем штатом. В наше время пришлось его еще раз приспосабливать чтобы сосредоточить в нем городскую управу, губернские присутственные места и штаб киотского гарнизона. Замок носит название Ниджо-но-сиро по своему местоположению в конце улицы Ниджо (2-я линия), упирающейся в главный городской канал, переехав через который по мосту мы очутились на эспланаде и вскоре остановились пред единственными воротами цитадели, на ее восточном фронте. Постройка стен отличается весьма массивным характером и имеет в плане начертание несколько продлинноватого четырехугольника, к которому с западной стороны приделан род прямоугольного бастиона с двумя входящими и двумя исходящими углами. Со внутренней стороны, вдоль стен идет непрерывный бульвар из старорослых японских сосен. Замок в своем роде великолепен и всецело носит на себе печать вкуса Тайко-самы. В общем он очень напоминает дворец нагойского замка Оариджо: та же ширина и величественность размеров, та же изумительно искусная резьба карнизов и окон в стиле японского барокко, с которым впервые познакомились мы в токинской Сиба, та же легкая, но вполне художественная живопись на ширмах и панелях. В особенности хороша парадная приемная зала в 35 аршин длины, около 15 аршин ширины и 9 1/-2 аршин высоты. Ее стены, колонны и решетчато-паркетный потолок покрыты матовым золотом и украшены, в виде розеток, геральдическими трилистниками в кольце. Настенная и ширмовая живопись изображает разные деревья и цветы по матово-золотому фону. Полы под циновками покрыты драгоценным японским лаком, темно-красным и черным, рамы, перила, балясины и разные мелкие поделки тоже лаковые, с бронзовыми скобами и гайками чеканной работы, и на всем, везде и повсюду все тот же герб сёогунов.
В западной же части, но уже за городом, среди уединенной, красивой местности, в отдалении ото всякого жилья, стоит окруженный каменною стеной и как бы запрятанный в роще храм Омуро, с пятиэтажною буддийскою пагодой и тяжелыми священными вратами, из ниш которых угрожающе смотрят два небесные стража, Ниоджины, с мечами. Омуро превращен в буддийскую бонзерию, сравнительно говоря, недавно, а в прежние времена это был дворец, куда обыкновенно удалялись доживать век на полном покое те из микадо которые, тяготясь бременем своего официального положения и крайне стеснительным этикетом, предпочитали добровольно отрекаться от фиктивной императорской власти в пользу своих законных наследников. Это, между прочим, было одною из главных причин, почему на престоле Японии нередко восседали малые дети и даже младенцы. Но с тех пор как дворец ‘отставных микадо’ обратили в обыкновенный буддийский храм, в нем не осталось следов его прежней обстановки.
У подошвы лесистых холмов Араси-ямы протекает в красивых берегах Кацура-гава, про которую один из старых местных поэтов говорит что ‘здесь всегда можно наслаждаться прелестью природы. Так, весной вся гора Араси покрывается вишневым цветом, а когда нежные лепестки вишни начинают опадать, покрывается ими вся река, превращаясь в одно цветочное течение. И летом славно прокатиться в лодке по реке, то и дело забираясь под сень плакучих ив, когда освежающий горный ветерок качает их длинные висячие ветви. Не дурно и в ночь ранней осени, плывя по реке, среди глубокой тишины всей природы, любоваться полною луной на безоблачном небе. И даже в зимнюю пору залюбуешься посеребрившеюся от снега Араси-ямой’.
На одном из ее склонов находится синтоский храм Мацуноо, в честь бога винокурения. Словно для того чтобы быть поближе к покровительству этого бога, по соседству с храмом, несколько выше в гору, расположился за бамбуковою рощей большой винокуренный завод, снабжающий своим саки все Киото. Мацуноо — это японский Вакх, которому приписывается изобретение саки. Народная легенда помещает его вместе с супругой и восемью сыновьями где-то на берегу Тихого Океана и удостоверяет что как сам он, так и вся его семья не носят другой одежды кроме набедренных повязок, сплетенных из свежих дубовых листьев, и. что вся эта семья отличается длинными рыжими волосами. Это указание на цвет волос особенно замечательно, потому что во всей Японии, между коренными ее жителями решительно нет рыжеволосых, естественный цвет их волос исключительно черный,— стало быть можно думать что рыжеволосость Мацуноо как бы указывает на его пришлое извне, не-японское происхождение. Откуда же он в таком случае? Далее, та же легенда говорит что в час когда последние лучи солнца окрашивают красноватым отблеском волны Океана, семейство Мацуноо выходит на базальтовые обломки у песчаного берега и, потрясая черпаками и ковшами, начинает свою божественную пляску вокруг огромного чана наполненного саки. Богу винокурения посвящается последний день года, когда винокуры устраивают в честь его особую вакхическую процессию. К сожалению, мне лично не довелось видеть ее в Токио, но в ней есть такие любопытные черты, невольно наводящие на знаменательные сопоставления и сближения, что я позволю себе познакомить читателя с этим обрядовым обычаем на основании слов Эме Эмбера, как очевидца. Винокуры, подмастерья и работники, получив расчет перед Новым Годом, отправляются всею гурьбой за город, на берег реки, запастись для взаимного угощения морскими раками, горячими пирогами и свежим саки. Празднество происходит под открытым небом и начинается с жертвоприношения: все участники доверху наполняют свои чашки саки и выливают их в реку, затем наливают большой братский кубок, который обходит по очереди всех пирующих, и принимаются за еду. После закуски начинаются у них различные игры, главная цель которых выказать силу и ловкость состязующихся. Присутствующие держат пари за обе стороны. Игры состоят из бега, борьбы и т. п. Играющие, например, схватываются за руки и начинают гнуть друг друга в противоположные стороны, или тянут веревку повернувшись один к другому спиной, или же поднимают с земли веер стоя на одной правой ноге, а левую загнув назад. Наконец, утомленные, они ложатся под деревьями, и победители с наслаждением упираются ногами в спины побежденных, а остальная компания пускается в бешеный пляс. Затем все, молодые и старые, толпою возвращаются в город, но прежде этого победитель на играх признанный первым провозглашается ‘князем’. Впереди процессии идет герольд в головном уборе из ивовых ветвей и, потрясая черпальным ковшом, возглашает глухим голосом: ‘станиеро!‘ то есть ‘на колени!’ — крик, который всегда, бывало, раздавался при парадных выходах даймио. Знаменосец, вместо флага, несет на бамбучине огромный пук перьев, каким обыкновенно сметают пыль с потолков и, наконец, сам ‘князь’ является в виде Силена, ведомый под руки двумя дюжинами парней. Вся его свита, а равно и сам он, полуобнажены, причем винокуры, желающие щегольнуть своею грацией или силой и красотой форм, играют веером под такт разных танцовальных ‘па’, какими они разнообразят торжественное шествие кортежа, другие приплясывают под звуки пустых боченков, ловко вертя их на перекинутых через плечо бамбуковых палках. Не напоминает ли все это отчасти олимпийские игры и вакханалии древней Эллады?.. Эллада и Ниппон, казалось бы, что тут общего? И однакоже, это жертвоприношение, эти игры и процессии, этот рыжеволосый Вакх-Мацуноо с набедренною повязкой из дубовых листьев и пляска вокруг винного чана — откуда и какими судьбами могло быть все это занесено на острова крайнего Востока, когда древняя Япония не имела ни малейшего понятия о древней Элладе? Такой вопрос мог бы поставить решительно в тупик, еслибы позднейшие исследования, которыми мы обязаны одной из наших соотечественниц {Гжа Блавацкая (Радда-бай), см. ее письма ‘Из дебрей Индостана’, ‘Русск. Вестн.’ 1886 года.}, не удостоверяли положительнейшим образом что первоначальная родина эллинских богов и, между прочим, самого Вакха, есть Индия. Как видно, это все тот же путь что и путь распространения древнего меандра, одна ветвь которого пошла на крайний Восток, другая на крайний Запад.
В северо-западном конце города находится большой синтоиский храм Кита-ио-Тенджин, построенный в честь Сугавара-но-Мичизане, патрона школ и учащихся, но мы туда не заезжали, а поспешили к Кин-какуджи, расположенной в том же конце, но уже за городом, среди густого и великолепного парка, к которому от самого города ведет шоссе окаймленное прекрасною аллеей и ручьями. Кин-какуджи значит Золотая Палата. Это была дача Иосимицу, третьего сёогуна династии Асикага (1368—1394). Здание представляет собою трехэтажный павильон, в том же роде как наша гостиница ‘Мару-Яма’, опоясанный наружными галлерейками и увенчанный на макушке золочено-бронзовою птицей Фоо, с пышно-поднятым хвостом и распущенными крыльями. Павильон стоит на прелестном озерке, имеет под собою, вместо фундамента, торчащие из воды дикие камни и массивные гранитные брусья. Отражение его в тихой глади вод, как в зеркале, производит очень красивый эффект. В окружающем его парке фантазия японских садоводов достигает полного разгула. Мы видим здесь не только деревья-карлики рядом с великанами, деревья-шары, ромбы, конусы и тумбы, деревца в виде журавлей и пагод, но находим даже целую джонку с мачтой, реями и снастями, устроенную из живых, цветущих ветвей одной и той же сосны. Но не эта виртуозная сторона садовничьего искусства привлекает к себе главное внимание посетителя, а общая картинность и несколько элегическая поэтичность всего этого укромного местечка. Тут прелесть как хорошо, и лучшей дачи невозможно бы и придумать.
Как бы в pendant к ней, на восточной окраине города, между холмами Хигаси-ямы, находится подобный же, но только двухэтажный павильон, тоже с птицей Фоо на макушке, известный под именем Гин-какуджи, то есть Серебряной Палаты. Он тоже выходит на красивое озерко, обставленное мшистыми глыбами дикого камня, и тоже окружен роскошным парком. Гин-какуджи был построен Йосимасом, восьмым сёогуном династии Асикага (1449—1472). Это был большой любитель изящных искусств, и когда, наконец, ему надоели и окружавшая его роскошь, и суета сует его блестящего двора, и самое управление государственными делами, он передал последние своим министрам и совету из нескольких высших даймио, а сам удалился в этот укромный уголок и стал вести полуотшельническую жизнь, наслаждаясь природой и чтением своих любимых поэтов. С этого времени династия Асикага стала клониться к падению. Пользуясь таким настроением Йосимаса, удельные князья один за другим стали провозглашать себя независимыми властителями, и один из честолюбцев покусился было даже на жизнь безобиднейшего из сёогунов.
В северной стороне, за Камо-гавой, находится синтоская миа Ками-Камо, то есть Верхний Камо, названный так в отличие от Нижнего (Сима) Камо, расположенного среди рощ и фруктовых садов в северо-восточной части города, на стрелке образуемой слиянием двух рукавов Камо-гавы. Миа Ками-Камо стоит на вершине холма того же имени (Камо-яма), и в ней незримо обитает особый ками, божественный дух Камо, которому завещана от самой родоначальницы царствующей династии, пресветлейший и лучезарнейшей богини Тенсё (солнце), особая миссия — непрестанно, из века в век, и днем и ночью бдеть над микадо, охраняя его драгоценную судьбу. Гора Камо, кроме того, знаменита еще и в летописях японской литературы. Возвышаясь над ‘Потоком Стрекоз’ (северо-восточный приток Камо-гавы), она служила некогда дачей поэту Цжо-меи, который написал здесь свою ‘книгу хвалений’ или од, между коими есть навеянные этим потоком и этою горой и им посвященные. Ижо-меи считается одним из лучших и возвышеннейших древних поэтов.

* * *

Весь вечер мы посветили театрам, которые и здесь, по примеру Осаки, сосредоточены все в одной улице, называемой Театральною. Она освещается громадными фонарями разнообразных форм и цветов, подвешенными к перекинутым через улицу жердям. Театральные вывески, объявления и картины в том же роде как в Токио, а, пожалуй, как и у нас на масленичных балаганах. Обязанности театральной прислуги исполняют исключительно женщины, — они тут и кассирши, и контролерши билетов, и капельдинерши, и буфетчицы, и разносчицы чая и угощений, — это специальная особенность только киотских театров. Прежде всего мы посетили театр пантомим, где весь ход действия декламируется по книжке особым чтецом, помещающимся вверху, на хорах, а актеры только рот разевают да руками размахивают, изображая соответственные чтению движения и жесты. Затем перешли мы по соседству в театр фокусников и видели очень интересное представление с вертящимися волчками и летающими бабочками. Японские фокусники обладают искусством пускать волчки таким образом, что сила их необычайно быстрого вращательного движения не прекращается очень долго, и в течение этого времени с ними проделываются разные замысловатые штуки. Так, один фокусник вертикально устанавливает у себя на носу небольшую палочку и кладет на нее другую горизонтально, удерживая их в равновесии, затем он подводит под вертящиеся волчки две карточки, на которых и переносит их на концы горизонтальной палочки, где они продолжают вертеться как ни в чем не бывало. Но это еще не так мудрено, а вот заставить волчок восходить вверх по наклонно протянутому шнуру или по лезвию подставленной ему сабли и затем пустить его вертеться, не утопая на поверхности воды в налитом доверху стакане, — это, признаюсь, такой фокус, объяснить который я не берусь, хотя все мы видели его своими глазами. При этом вода в пустой и самый обыкновенный стеклянный стакан наливалась при нас же, и никакого обмана тут не было. Мы видели, как вертящийся волчок с помощью все той же подводимой под него карты был переносим на ней на края стакана, как после этого карта осторожно вынималась из-под волчка, и он продолжал на воде свое безостановочное движение. Не менее любопытен опыт глотания сабель. Жонглер берет отточенную как бритва японскую саблю, предоставив предварительно всем желающим убедиться самолично как в ее остроте, так и в том, что в ней не заключается ничего особенного, затем он запрокидывает голову и вонзает в себя через рот клинок до половины, вводя его в область пищевода. Каким образом ухитряется он при этом не поранить себе внутренности, я уже не понимаю. Но самый изящный из фокусов, это игра с бабочками. Фокусник на глазах у публики вырезывает ножницами из вдвое сложенной бумажки двух бабочек-махаонов, сгибает несколько их крылышки и кладет обеих на свой распущенный веер, затем, подбросив их на воздух, он начинает слегка помахивать веером мелкими и частыми майками, и бабочки вдруг становятся как бы живыми. Это доходит до полной иллюзии… Они вьются и трепещутся в воздухе, игриво преследуют и перегоняют одна другую как два влюбленные мотылька, соединяются вместе и вновь разлетаются, то взовьются высоко вверх, то спустятся на веер, садятся на плечо, на подставленную ладонь жонглера и сползают, как бы отдыхая, по его указательному пальцу, то снова вспорхнут и перелетят на горшок с живыми розами, реют над ними, присаживаются на лепестки и, наконец, виясь и кружась, совсем улетают со сцены. Это необыкновенно грациозный и красивый фокус, который вполне вознаградил нас за неприятное впечатление, оставленное зрелищем глотания сабли. От фокусников провели нас в комический театр бытовых сцен и комедий, где мы нашли игру вполне реальную, естественную и веселую, музыка играла только в антрактах или в тех местах, где действо происходит без речей, но реплики актеров не сопровождались ею. За ложу мы заплатили 47 центов, а в других театрах брали с нас только за вход по одному центу с человека. Это уже просто баснословная дешевизна, и потому не мудрено, что здешние театры вечно битком набиты, и представления продолжаются в них чуть не целые сутки. Вообще театры, рестораны, все увеселительные места остаются здесь открытыми всю ночь, до рассвета.

Киото и озеро Бива

Кипри-госе, древнейший дворец японских императоров. — Его местоположение и три ограды. — Хино-гомон или ‘Врата Солнца’ и прочие ворота. — ‘Почетный двор’. — Сери-готен, тронная зала. — Хранилище государственных реликвий. — Когосхо, приемная аудиенц-зала для удельных князей. — Ога-кумоншио, личный кабинет и библиотека микадо. — Ее литературные сокровища. — Цуне-готен, половина микадессы. — ‘Академия Щеточных Игр’. — Обстановка апартаментов микадессы. — Нори-готен, купальный павильон микадессы. — О-нива, главный дворцовый сад. — Общий характер дворца и его обстановки. — Бронзовая статуя Тори-каме. — Киотские магазины шелковых изделий. — Устойчивость японских мод — Киотские парчи, крепы, атласы и прочие шелковые материи. — Их цены. — Кванкуба, постоянная выставка и базар киотских изделий. — Особенности киотского творчества и вкуса в утих изделиях. — Металлургическое дело и его секреты. — Стремление к промышленной независимости. — Образцы японской лирики. — Одна из легенд о поэтессе Онанс Комач. — Образцы народных песен. — Поездка к озеру Бива. — Путь от Киото до Отсу. — Гора розовых азалий. — Нечто об элементах японского языка по поводу станции ‘Баба’. — Городок Исиба. — Гора и храм Иси-яма. — Нагахаши или ‘Длинный мост’. — Чайные плантации. — Город Оцу или Огатц и его местоположение. — Вулкан Ибуки-яма, японский ‘Ад’. — Прежний и нынешний каботаж на озере. — Культура шелковичных червей и ее барыши. — Гора Гией-сан и монастырь Миидера. — Озеро Бива и его легенда. — Отвоевание земли для культуры от озера. — Межевые знаки. — Шоссе, мосты и оросительные каналы. — Довольство жителей. — Историческая сосна Кара-аки и ее легенда. — Японское стихотворение о достопримечательностях Бивы. — Отъезд в Кообе.

23-го мая.
Сегодня поднялись мы рано, потому что нам предстояло еще осмотреть дворец микадо, постоянную выставку (она же и базар) предметов местной промышленности, некоторые из наиболее известных магазинов шелковых и парчовых материй и, наконец, совершить поездку по железной дороге в глубь страны, к знаменитому озеру Бива.
Кинри-госе — так называется дворец микадо — находится в северо-восточной части города и занимает весьма значительное пространство. Кинри значит ‘недоступное место’, в некотором роде святая святых, и таковым оно остается и до сих пор не только для европейцев (не запасшихся особым разрешением), но и для японцев, не принадлежащих к числу высшего чиновничества и дворянства. Кинри-госе со своей внешней, соприкасающейся с городом стороны, не представляет ничего особенного. Это просто огромный параллелограмм, простирающийся в длину на 440 и в ширину на 200 саженей, обнесенный оградой, состоящей из тесанного каменного цоколя, на котором возведен несколько покатый деревянный забор, покрытый на всем своем протяжении узенькой двускатной кровелькой из аспидно-серой трубчатой черепицы. За первой или внешней оградой открывается, отступя в глубь двора, вторая, а за второю третья, и все они совершенно одинакового устройства. В первой из них проделаны семь открытых проездов и семь ворот, из коих шесть покрыты навесами, а седьмые — обыкновенное тори, итого четырнадцать входов. Вторая ограда носит название ‘ограда девяти ворот’, а третья — ‘ограда шести ворот’. В первой находятся жилища низших придворных чинов и дворцовых служителей, во второй — жилища кунгайев или высших чинов придворной аристократии, ютящиеся под сенью громадных плакучих ив и похожие на яски токийских даймио, только значительно меньших размеров. Около них разведены садики со всеми японскими затеями. Самый дворец Го-ce или Го-одсио находится внутри ‘ограды шести ворот’ и там же собственный или семейный сад микадо. Ворота последней ограды следуют в таком порядке: на восток выходят Солнечные и Садовые, на север — Ворота Кизаки или жен микадо, на запад — Кухонные и Чиновничьи и на юг — Полуденные. Все они напоминают собой храмовые портики с массивными, прихотливо-изогнутыми навесами, украшенными фигурной резьбой и остатками позолоты, но ни лаку, ни живописи в них не допускается. Исключение в этом отношении составляли одни лишь Полуденные ворота, которые еще в конце IX века были разрисованы знаменитым живописцем и поэтом того времени Козе Канаоко, украсившим их картинами исторического содержания. Восточные ворота, Хино-гомон (собственно, ворота Солнца) — считаются парадными. Фронтон их украшен под дугообразной аркой навеса изображением солнца, окруженного знаками китайского зодиака, где среди разных завитков, арабесок и вырезанных из дерева струистых облаков мы видим Мышь (Нэ), Быка (Уси), Тигра (Тора), Зайца (У), Дракона (Тате), Змею (Хеби), Лошадь (Мума), Козла (Осуно-мен-йоо), Обезьяну (Сару), Петуха (Ниватори), Пса (Ину) и Кабана (Ио).
Итак, вот то ‘недоступное место’, где некогда жил микадо скромнее любого своего удельного князя… Прошел целый ряд веков и поколений, но здесь ничто не изменилось, — по крайней мере, нас уверяют, что все остается решительно на том же самом месте и в том же самом виде, как было в IX и X веках, и даже раньше. Отдельные части зданий, конечно, подновлялись, подгнившее дерево заменялось новым, чинились полы и крыши, освежалась порой окраска и штукатурка, но ни в характере, ни в плане, ни в рисунке зданий ни на йоту не было допущено отступления от первоначального образца. Даже циновки, устилающие полы, сохраняют те самые размеры и тот же узор, какие они имели в XII столетии. Итак, вступая под сень Хиногомона, мы смело можем перенестись на тысячу лет назад и вообразить себя в X веке нашей эры. Какая седая старина, какая почтенная древность!.. За ‘воротами Солнца’ лежит большой ‘Почетный двор’, окруженный крытой галереей, окрашенной в белый цвет с темно-красными каймами. В глубине двора, как раз против ворот, возвышается одинокое продолговатое здание под массивной широкополой кровлей. Пол его приподнят от земли фута на три и держится на бревенчатых брусках, упирающихся в гранитные плиты низкого (не более пяти вершков) фундамента. Две симметричные лесенки в пять ступеней ведут на наружную галерею этого здания, окаймленную легкими перилами. Между лесенками, несколько ближе к левой из них, растет в решетчатой оградке молодое деревцо, — кажется, вишня, и проводники наши уверяют, будто оно ‘само выросло’ в этом месте не будучи никем посажено. Верхняя половина передней стены затянута бумажными ширмами в деревянных рамах, а нижняя совершенно открыта, и только несколько экранов с обоих боков отчасти заграждают внутренность залы. Это Сери-готен, или тронная зала, где императоры принимали визиты сегунов и давали иногда аудиенции послам чужестранных держав. В старые годы сюда вводили на поклон голландских резидентов Децимской фактории и здесь же был в лоследний раз принят в марте 1866 года английский посол, сэр Генри Парке. С тех пор Сери-готен не видит более в своих стенах подобных приемов. В 1852 году он был реставрирован, а ныне завелось в нем даже и некоторое новшество, — именно, на внутренней стене, как раз против входа повешены в овальных золоченых рамах с коронами портреты нынешнего микадо и его супруги, писанные европейской кистью. Император изображен в общегенеральском японском мундире, а микадесса — в национально-придворном костюме. Что себе думает Ка-мо, великий дух-охранитель, глядя со своей священной горы на такое нарушение тысячелетних установлений!..
Древний этикет Даири не допускал никакой бросающейся в глаза пышности во внешней обстановке жилища микадо, который всегда обязан подражать первобытной простоте своих высоких прародителей. Тем не менее, эта простота стоит очень дорого и в ней есть великая роскошь, только роскошь совершенно своеобразная. Так, например, колонны, балки, полы и перила сделаны из цельного дерева драгоценнейших сортов, на них нет ни красок, ни лаку, — все оставлено в своем естественном виде, но на этих огромных кипарисовых и кедровых балках нет ни малейшего сучка. Извольте-ка отыскать дерево, которое удовлетворяло бы такому почти невозможному условию, и тогда вы поймете, чего стоит каждая подобная балка! Кроме того, роскошь выражается в изящной чеканной работе и отделке бронзовых скоб, болтов, гаек и наконечников, коими скрепляются разные древянные части этого здания. Тут же, поблизости, находится особое помещение, где хранились государственные реликвии, ныне перевезенные в Токио. Эти древнейшие знаки верховной власти состоят из металлического зеркала Изанами, прародительницы японской династии, меча героя Ямато, кедрового опахала, заменяющего скипетр, и древних знамен Цинму, похожих на бунчуки, с той разницей, что вместо конских хвостов на них развеваются пышные пучки длинных бумажных лент. Все эти реликвии уже более двух с половиной тысяч лет переходят от одного микадо к другому.
Затем нас привели к Когосхо, приемную даймио, которая выходит во внутренний сад. Здесь давались специально аудиенции кунгайям и удельным князьям, периодически являвшимся на поклонение микадо. Зала Когосхо по мере удаления своего в глубину делает три уступа, каждый на одну ступень выше предыдущего. На первом, ближайшем к наружной площадке, помещались при парадных аудиенциях младшие чины двора, на втором — князья второстепенного ранга, на третьем — высшие даймио и кунгайи. Выше третьего уступа находится еще одно возвышение фута в три вроде концертной эстрады. Над ним из-за высоких боковых ширм, напоминающих кулисы, опущена во всю высоту комнаты широкая зеленая штора, собранная из длинных и тоненьких бамбуковых спиц. За этою-то шторой и помещался микадо во время аудиенции, и когда он усаживался на свое место, окутанный пышными тканями широчайших одежд, штора медленно поднималась до высоты его груди, но так, что лицо ‘Внука Солнца’ все-таки оставалось невидимым для простых смертных, сам же он мог созерцать их, как через вуаль, из-за сквозящей шторы.
После Когосхо нам было показано Ога-Кумоншио — библиотека и кабинет микадо. В этой библиотеке по словам наших путеводителей собраны были истинные сокровища древнейшей письменности Китая и Японии, частью перевезенные ныне в императорскую библиотеку в Токио. Книгохранилище Ога-Кумоншио начало создаваться еще в VII веке. В особенности ценные вклады были сделаны в него императором-поэтом Танцитен-воо (39-й микадо, во второй половине VII столетия). Будучи сам замечательным писателем и стилистом, он старался очистить и облагородить свой национальный язык и с этой целью учредил академию и много школ, введя в них обязательное преподавание японской литературы и стилистики. За услуги, оказанные им в этом отношении, японские языковеды и критики поставили его во главе ста поэтов древнего Ямато {Так называется наречие провинции Ямато, почитающееся классическим языком старой Японии.}. Тенци-тен-воо обогатил свою библиотеку, сверх собственных сочинений, еще капитальнейшими произведениями его времени, каковы ‘Всеобщая Энциклопедия’ по части наук, поэзии и технических знаний, составленная по китайским образцам, ‘Ниппон-Ки’ или ‘Государственная Летопись’, ‘Фу-Ту-Ки’ — статистическое, географическое и этнографическое описание всех провинций тогдашней Японии, ‘Коци-Ки’ — сочинение по части археологии страны, ‘Даири-Ки’ — книга обычаев и установлений императорского двора и, наконец, сборник китайских стихотворений, присланный Сыном Неба Внуку Солнца в 815 году, с особым посольством, во внимание к успехам Японии по части литературы и утонченности нравов. Рукописные свитки хранятся, каждый особо, в продолговатых ящиках из соснового дерева, с плотно прилаженными крышками. Каждый такой ящик перевязан шелковым шнурком с кисточками и снабжен надписью, обозначающей название сочинения и его нумер по каталогу. Сочинения же, изданные обыкновенными книжками и брошюрами, сохраняются в папковых футлярах, заменяющих им обложку.
Затем нас провели на половину кизаки, то есть микадессы, называемую Цуне-готен. Она отделена от половины микадо стеной и выходит в прелестный сад, клумбы которого наполнены разнообразными и красивейшими цветами. Именно здесь процветала некогда знаменитая в своем роде ‘Академия Цветочных Игр’, коей председательницей была сама кизаки, а членами — остальные двенадцать жен императора и весь высший придворный штат императрицы. В известные дни члены собирались по особому приглашению в этом саду, куда приглашались также известные поэты, писатели, ученые, а равно и сановники императора. Подавалось роскошное угощение и председательница объявляла какую-нибудь тему для словесного турнира. Сначала шли темы отвлеченные, несколько серьезные, а затем легкие, веселые. Кто, например, расскажет наиболее забавный анекдот, кто придумает наиболее замысловатую загадку, шараду, остроумную шутку или напишет экспромтом стихотворение на лирическую тему. Стихи и шарады обыкновенно писались на распущенном веере, который нарочно для этой цели делался из гладко отшлифованного кипарисового дерева, без лака. Затем художники украшали такие веера каким-нибудь легким акварельным рисунком, вроде сливовой ветви, плюща, бабочки и тому подобного, после чего они поступали в академический архив или музей. Вместе с литературными турнирами происходили тут и музыкальные состязания придворные дам и кавалеров. Кроме того, при дворе состояли струнная капелла, балетная и драматическая труппы, цирк бойцов, гимнастов и жонглеров и, наконец, особым родом потехи были еще петушьи бои, — один из древнейших и любимейших спортов Японии.
Обстановка на половине кизаки роскошна. Там повсюду царит мягкий полусвет: нога неслышно ступает по нежнейшим мягким циновкам, парчевые и шелковые драпировки с вышитыми на них цветами, драконами и райскими птицами, местами спускаются с потолка над дверным проходом или альковом, кое-где видны фарфоровые вазы, какая-нибудь лаковая этажерка, поставец или низенький столик, но все это в очень умеренном количестве как бы нарочно для того, чтобы взгляд посетителя, не рассеиваясь по сторонам, мог сосредоточиться исключительно на одной или двух, наиболее достойных внимания изящных вещицах. Говорят, что несколько лет назад вся прежняя обстановка Цунеготена была перевезена отсюда в Токио, после чего апартаменты микадессы некоторое время представляли собою лишь голые стены, но затем, когда со стороны микадо последовало разрешение допускать в исключительных случаях некоторых европейцев к обозрению Кин-ри-госе, убранство Цунеготено было восстановлено, по возможности, в прежнем виде.
Тут же, поблизости, находится Нориготен — павильон, куда микадо обыкновенно приходил отдыхать после ванны. Это небольшое помещение выходит в прелестный садик и отличается своими нежными, мягкими циновками, таинственным полусветом, проникающим сюда из-за экранов и спущенных штор, и легкою, приятною прохладой, то есть всеми условиями японского комфорта для сладкого забытья и мечтательных грез. В нескольких шагах от Нориготена белеет среди цветов и зелени садика четырехугольное каменное здание ванны, облицованное снаружи блестящим цементом. Ванна приспособлена как для горячих, так и для прохладных купаний и замечательна особою системой вентиляции, устроенной внизу над самым фундаментом таким образом, чтобы ток свободного воздуха освежал во время летнего зноя все помещение, не делая сквозного ветра. У стен ванны протекает кристально чистый ручеек, вода которого, в случае надобности, наполняет ее резервуар.
Отсюда провели нас в О-нива, или главный дворцовый сад. Он невелик, в сравнении не только с сегунскими парками в Токио, но и с некоторыми из частных токийских садов при дворцах бывших феодалов. С западной стороны О-нива примыкает к ‘ограде шести ворот’, с восточной — к жилым покоям микадо и микадессы, а с северной и южной сторон его заполняют рощи красивых деревьев, между которыми немало фруктовых. Вся средняя и притом главная часть сада занята озерком с прихотливо извилистыми берегами, где, по обыкновению, сгруппированы все особенности и вся прелесть японской садовой культуры в виде мшистых и ноздреватых камней, крошечного островка с маленькими сосенками и нескольких причудливых мостиков, из коих один извилистый, другой иссечен из мрамора, а третий резной деревянный. Озерко местами красиво подернулось плавучею растительностью, среди которой виднеются чашечки лотоса, кувшинок и водяных лилий. В сравнении с роскошью сегунских дворцов, все это очень скромно и содержится в довольно запущенном виде, но последнее отнюдь не вредит общему впечатлению: — напротив, эта запущенность придает саду японских властителей несколько грустную, но очень поэтическую прелесть, в особенности когда вспомнишь, сколько веков тут прожито…
Вообще, во всей обстановке дворца нет ничего яркого, поражающего, кричащего о своем великолепии. Скромность и простота — вот самые характерные стороны жилища прежних ‘Внуков Солнца’. Весь дворец состоит из некоторых отдельных построек или зал, которые можно было скорее назвать балаганами. Единственная роскошь их, как уже сказано, заключается в драгоценных сортах кедрового дерева без сучка и задоринки. Все эти постройки соединены между собою закрытыми галереями или коридорами и по архитектурной своей внешности, носят характер синтоских Миа, только без рогуль и вертенообразных вальков на гребне высоких нахлобученных кровель с широко и полого выступающими нижними краями. Между этими постройками и их соединительными коридорами находятся несколько внутренних дворов и двориков разной величины и, по большей части, квадратной формы, обрамленных открытыми галерейками и усеянных крупнозернистым гальковым песком, камешки которого, по месту их пристутствия в сем священном обиталище, как уверяют, почитаются верующими людьми за талисманы от зубной боли и иных болезней. В одном из дворов находится так называемая Торикаме, бронзовая статуя (вероятно курильница) более двух аршин высоты, изображающая птицу Фоо смысле эмблемы вечного счастья. Хотя Торикаме не отличается тонкостью работы, но она замечательна как одно из древнейших произведений киотского искусства. На ней окончились все показанные нам достопримечательности Кинрогосе, и мы, распростясь с его интендантом, поехали в торговую часть города, взглянуть на магазины шелковых материй, которыми славится Киото.
Магазины эти находятся в центральных кварталах их тут несколько, но все они не велики, особенно в сравнении с токийскими магазинами фирмы Мицсуйя. Нас подвезли к одному из них, на углу двух улиц. Раздвижные рамы и ставни обеих передних стен его были убраны и потому вся его внутренность, как на ладони, открылась перед нами еще с улицы. Это магазин совсем японский, так сказать, старосветский, без малейшей примеси какой бы то ни было европейщины в своей обстановке. Сам хозяин и все прикащики ходят в киримонах, а мальчишки-бойи {Английское bоу, в смысле нашего малый, молодец (относительно прислуги), вошедшее в употребление во всех языках крайнего Востока.} и совсем нагишом, по причине жаркого времени,— одно только длинное полотенце (фундути), приличия ради, перетягивало их бедра. Вдоль обеих задних стен, от пола до потолка, тянулись клетки деревянных полок, наполненные свертками разных материй. Нас встретили очень любезно и пригласили садиться, то есть опуститься на пол, покрытый безукоризненно чистыми циновками. Тотчас же явились неизбежный табакобон с кизеру {Прибор для курения с крошечными металлическими трубочками.} и угощение чаем, причем сам хозяин, опустившись перед нами, для большего удобства, на колени, любезно заявил через переводчика, что он весь к нашим услугам и благодарит за честь, оказанную его магазину. Вслед затем, по мановению его бровей, двое расторопных бапто (прикащики) быстро наложили вокруг его целую груду матерчатых свертков с разных полок, чтобы дать нам понятие об обширном и разнообразном выборе своих товаров. Каждый сверток был тщательно обернут сперва тонким клякспапиром, а затем, снаружи, непромокаемою бумагой в роде пергамента. Столы и прилавки здесь еще не привились и потому торговцы раскладывают и развертывают товар перед покупателем прямо на полу. Делом этим занялись двое бапто, а сам акиндо (купец, хозяин) только нахваливал и объяснял достоинства своих товаров, но все это очень умеренно, с чувством такта и собственного достоинства. Когда он замечал, что нам понравилась та или другая вещь, это доставляло ему видимое удовольствие и на лице его отражалось чувство удовлетворения.
Здесь продаются только японские материи и притом исключив тельно киотского производства. Киото издавна славится своими шелковыми изделиями, между которыми парчовые камки (сая), бархаты (биродо) и крепы (ро) занимают первое место. Говорят, будто прежнее время шелкоткацким и вышивальным делом не брезговали даже высшие придворные чины и представители самой родовитой киотской аристократии. Одни занимались им из любви к искусству, другие — по нужде, так как скромное содержание из ограниченных средств микадо не восполняло их семейных потребностей, и вот их-то вкусу и аристократической деятельности многие материи обязаны своим рисункам и подбором красок. Мода в Японии несравненно более устойчива, чем в Европе, а потому та или другая особенность какой-либо материи, или ее изящный узор, пришедшийся по вкусу потребителям, надолго переживают своего изобретателя, передаваясь в семьях ткачей из поколения в поколение. Из этого, однако, вовсе еще не следует, чтобы Япония довольствовалась исключительно старыми образцами, — нет, изобретательность и вкусы ее ткачей не ослабевают, но эта изобретательность не вытесняет с рынка и материй, сотканных по старинным рисункам, если эти последние действительно хороши и изящны. Благодаря устойчивости моды, здесь нередко богатые парадные киримоны последовательно переходят по наследству от бабушек ко внучкам и правнучкам, и эти правнучки щеголяют в них по большим праздникам совершенно так же, как некогда щеголяли их прабабушки, давно уже покоящиеся на семейном кладбище.
Производство тут исключительно ручное, станок самого простейшего устройства, но тем-то и замечательны эти изделия, что вся чистота и тонкость их выделки достигаются при помощи самых простых, самых бедных средств и почти первобытных приспособлений. В каждом куске такой материи вы видите творческую руку, чувствуете, так сказать, душу ее производителя, то есть именно то, чего, при всей роскоши, материальном богатстве, технических средств, так часто не хватает европейскому машинному производству, — потому что оно машинное.
Японския парчи составляют совершенно самостоятельную отрасль ткацкого производства, они не похожи ни на индийские, ни на русские изделия этого рода. Узор их менее шаблонен, иногда менее симметричен и правилен, чем наш и индийский,— мастер тут предоставляет более простора своей богатой, а иногда и очень сложной фантазии. Здесь мы нашли один сорт парчи, подобный которому видели до сего раза только в двух случаях: на столовой скатерти в полуевропейской приемной токийского императорского дворца и на парадной попоне верховой лошади микадо, но в точности описать ее роскошный и затейливый узор, с какими-то сложными кругами, травами и зигзагами, решительно нет возможности: это какое-то неуловимое, но очень приятное для глаза сочетание золота, серебра, пурпура, кобальта, фиолета и зелени в самых разнообразных оттенках и переливах. Второй сорт парчи представляет сочетание ткацкого искусства с вышивальным. Тут отчасти вытканы, а отчасти вышиты цветными шелками довольно крупные изображения священных драконов, летящих голубей, охорашивающихся петухов и фазанов, гривохвостых черепах, морских медуз или рыб, разных цветов, ветвей сосновых или сливовых и т. п. В рисунках этого рода шаблонная симметрия почти всегда отсутствует, мастер заботится тут лишь об общем художественном впечатлении своего рисунка и в особенности о тщательном выполнении отдельных предметных или животных изображений, которые могут и не повторяться в одном и том же куске материи, а ежели и повторяются, то почти всегда как-нибудь иначе, в другом положении, представляя собою те или другие варианты первоначального мотива, но никак не точное его воспроизведение. Такие материи, к числу которых относятся и некоторые сорта крепов, употребляются преимущественно на театральные костюмы для героических или фантастических пьес, и на парадные киримоны для самых шикарных куртизанок. Третьи сорта отчасти напоминают наш старинный одноцветный штофф, где узор выделяется лоснящимися контурами на матовом фюне, или наоборот. Такими узорами обыкновенно служат различные сочетания кружков, параллелотопов, ромбов, треугольников, квадратиков, или трав и цветов с разными фантастическими завитками, или же наконец подобия водяных струй и облаков. В этих сортах преобладают темные колера: черный, индиго, сепиа и т. и., и вот, по такому-то фону разбросаны кое-где, но при соблюдении известной правильности и соразмерности, особые небольшие узоры, затканные серебром или золотом. Такие сорта полупарчевых материй особенно облюбили проживающие в Японии европейцы, употребляя их для обивки мягкой мебели в своих парадных гостиных, и действительно, лучшего употребления для подобных тканей нельзя было и придумать. Иногда золотая или серебряная бить, в разреженную перемежку с шелковыми прядками, проходит сплошь через весь кусок материи, как ея фон, или же в составе мелкого узора, и это уже низший сорт золототканных материй, употребляемый преимущественно на обтяжку домашних ширм и экранов, на оклейку книжных переплетов, футляров, бордюров на образах и картинах в свитках и т. и.
Перехожу ко креповым тканям (crpe de Japon). На мой взгляд, японские крепы, по добротности и мастерству выделки, не уступают китайским, хотя иные знатоки и считают их — не знаю почему — ниже последних. По виду, те и другие одинаковы и выделываются одинаковым же способом. Здесь они бывают двух сортов: набойчатые и ординарные. На первых, прежде окраски фона, набиваются какие-либо рисунки или узоры, тем же способом как и на ситцах, и к этим рисункам, местами, прибавляется, иногда вышивка шелками или золотою битью, в особенности если это будут цветы, или птички, или яркие бабочки, вторые же не имеют рисунка и всегда получают однотонную окраску, в которой преобладают светлые цвета, от самых ярких, до самых бледных и притом необыкновенно нежного тона. Креп этого последнего сорта вывозится и в Европу, где, впрочем, он известен в продаже под именем китайского (crpe de Chine).
Наконец, нам были показаны японский атлас (шюу и нумэ) и несколько сортов материй в роде европейского файя, рипса и фуляра. Тут окраска уже самая разнообразная, начиная от самых темных и кончая самыми светлыми цветами. Впрочем, преобладающими являются средние тона. На некоторых из материй этих сортов есть и рисунки, как набивные, так и затканные, сюжетами их обыкновенно служат японские человечки, жучки, бабочки, летящие гуси и т. п. Цены вообще очень умеренны: от 8-ми до 20-ти иен за кусок около 15-ти аршин. Материи, затканные золотом ценятся дороже, а именно от 20-ти до 60-ти иен, парчи же, сравнительно, очень ценны: есть куски до 200 иен и более, но принимая во внимание роскошь и замечательную искусность выделки высших сортов этого рода, нельзя не сказать, что даже и такие цены не особенно высоки,— они только соответственны затраченному труду и материалу.
После шелковых магазинов, посетили мы Кванкуба — постоянную выставку специально киотских изделий, которая в то же время служит и базаром, где все эти articles de Kyoto покупаются по цене самой сходной. Вход бесплатный. Кванкуба находится среди прекрасного городского сада, полного разных лавочек и яток, мелких ресторанчиков и чайных домов, беспритязательно ютящихся под сенью роскошно разросшихся японских кленов, гигантских криптомерий, камфарных, перечных и иных старорослых деревьев весьма значительной высоты и почтенного объема. С утра уже народу здесь пропасть, повсюду самое оживленное и веселое движение. Много красивых женщин, еще более прелестных детей. Все это снует по выставке и по аллеям сада, закусывает, пьет чай и с детски простодушным удовольствием любопытно рассматривает выставленные предметы, или толпится пред ходячими диорамами, фокусниками и рассказчиками народных сказок.
Выставка сгруппирована по отделам и помещается в нескольких деревянных бараках, соединенных проходными коридорами и галереями с главным павильоном. Я уже описывал подобные учреждения, говоря о Кванкуба в Тоокио и Киосинкване в Кообе, поэтому нет надобности повторять знакомое. Скажу только, что киотская выставка отличается преимущественно изящными изделиями, имеющими для Японии то же значение, как знаменитые articles de Paris для Европы. Превосходные cloisonnes (особенно черной эмали) на меди и фарфоре, дивные сальвокаты и вообще лаковые вещицы, всевозможные веера и зонтики, мозаика и точеные из кости фигурки, фарфоровые блюда и вазы, оксидированная бронза с инкрустациями, искусственные цветы, куклы и тысячи иных подобного рода безделушек и солидных objets de luxe,— все это заставляет посетителя жадно разбегаться глазами во все стороны и все это выразительно носит на себе печать киотского вкуса и киотской традиции, по которым сразу узнаёшь произведение древней столицы в числе однородных с ним изделий, вышедших из мастерских иных городов и провинций. Я не скажу, чтобы они были лучше или хуже других изделий, хотя бы тоокийских, но на них лежит яркая печать своеобразности. Так, например, в живописи здесь преобладает миниатюра, и это потому, что она была в большой моде при киотском дворе и всегда пользовалась особым поощрением со стороны императоров. На самом доступном по цене кипарисовом или пальмовом веере вы можете иногда любоваться здесь необыкновенно отчетливо исполненным рисунком, где, на пространстве каких-нибудь двух квадратных вершков, сгруппировано около сотни человеческих фигурок в полтора сантиметра величины, из коих каждая имеет свой характер и даже свое выражение лица. Киото издревне славится своими миниатюристами, работы которых, по замечанию Эме Эмбера, очень часто напоминают церковные служебники средних веков, в них такое же употребление пергамента или веленевой бумаги, то же изобилие позолоты по краям и та же роскошь красок. Изумительная миниатюрность и отчетливость работы проявляется и в мелких рельефно-чеканных изделиях из стали, бронзы, серебра и иных металлических сплавов и инкрустаций, какими украшаются запонки, черенки ножей, рукоятки и наконечники сабель и небольшие деревянные шкафчики, так называемые secrtaires. О киотской традиции в искусстве я довольно подробно говорил уже раньше {Гл. XXIX, ‘Нагойе’.}, остается разве отметить стремление к символизму, которое составляет одну из особенностей киотского творчества вообще. Так, зеленые сосновые ветви служат условным выражением неувядаемой красоты, ветвь цветущей сливы — соответствует радостям весенней любви, дракон Дежа — эмблема могущества, гривохвостая черепаха Мооки — долговечности, священный журавль О-тсури — бессмертия, птица Фоо — вечного счастия и так далее. Подобные изображения и встречаются чаще всего на всевозможных киотских изделиях. Кроме того, следует еще отметить, что в деревянных и лаковых изделиях киотские мастера, по традиции, избегают резких контуров и остроугольных форм, стараясь всегда их срезывать или округлять. Мне кажется, что во всех этих особенностях, за исключением последней, сказывается традиционное влияние Китая, от которого древний Ниппон воспринял первые плоды своей ‘заморской’ цивилизации, что же до стремления к округленности углов и конечностей, то тут, вероятнее всего, является не менее древнее влияние Кореи. На эту мысль меня наводит то обстоятельство, что на домашней утвари корейцев, на их постройках, плетнях и вообще на всех изделиях — насколько я успел познакомиться с ними в корейских поселениях нашего Южно-Уссурийского края — замечается то же самое избегание не только остроугольных форм, но даже прямых углов и стремление всегда как можно более сгладить и округлить их.
Следует еще сказать несколько слов о киотских инкрустированных бронзах. Эти металлические инкрустации отличаются совершенно оригинальными цветами, эффект которых необычайно усиливается на темном оксидированном фоне. Тут все дело в уменьи мастеров составлять различные сплавы, посредством прибавки к металлу большего или меньшого количества другого приплава. Так, например, сплав в известной пропорции меди и антимония получает превосходный фиолетовый цвет, затем специально японский металл шаку-до, весьма искусно приготовленный из меди, серебра, золота, свинца, железа и мышьяка имеет розово-пурпурный оттенок, а другой металл шибу-еши, при общем его серебристо-сером оттенке, отсвечивает всеми цветами радуги. Кажется, можно смело сказать, что японские бронзовые мастера — единственные в свете знатоки оттенков металлов в металлических сплавах при различной толщине последних. Они этим пользуются для вкрапления в сосуды и вазы инкрустаций и для приготовления очень редких и красивых рисунков на металлических зеркалах, где каждый цветок и листик, или каждая часть костюма изображенного лица отливает тем или другим оттенком, смотря по тому, какой металл и какой толщины был употреблен на изображение.
При осмотре киотской выставки, у меня утвердилось убеждение, первые проблески которого зародились во мне еще во время прогулок по токийской Кванкуба, — это именно то, что японцы и в деле промышленного производства, как в деле военной, морской и медицинской техники, стремятся усвоить себе от европейских учителей только их основания и приемы, дабы затем сказать им ‘farewell’ {Farewell (англ.) до свидания, прощайте.} и, давши полный ‘Abschиd’ {Abschied (нем.) здесь: отставка.} с приличным вознаграждением за труды, идти в дальнейшей практике уже собственными силами, вполне самостоятельно и не только независимо от европейцев, но даже в некоторый подрыв их знаниям, производительности и сбыту. Япония стремится отпускать в Европу и Америку своих произведений как можно больше, а брать от этих стран как можно меньше, и это вполне похвально. Привыкнув находить в своей стране все предметы, необходимые для собственного потребления, японцы спрашивают у иностранных производителей только то, чего нельзя найти у себя дома, теперь же, не только в местах, открытых для иностранной торговли, но и внутри страны, как слышно, заведены и уже действуют бумаго- и шерсте-прядильные мануфактуры на европейский лад, с паровыми машинами, ситцевые и суконные фабрики, образцы произведений коих уже находятся в постоянных столичных и провинциальных выставках. Мы видели в киотской Кванкуба несгораемые шкафы, стенные и карманные часы, стеариновые свечи, мыло, духи, папиросы, сигары, стеклянные изделия и хрусталь, стальные и ножевые изделия, двустволки и револьверы, даже так называемые ‘шведские’ безопасные спички, вышедшие непосредственно из местных мастерских и сработанные исключительно японскими руками. И японцы не только не скрывают, но напротив, с гордостью заявляют, что все это делается ими для того, чтобы освободить свое отечество от коммерческого гнета Англии и вообще сделаться независимыми в торговом, как и во всех других отношениях, от Европы. Дай Бог! Не могу не пожелать им от всей души полного успеха в этом направлении, как не могу не желать его и для России… Недаром японцы говорят, что ‘будущность народа заключается в нем самом, как орел в скорлупе своего-де яйца’. Мысль верная и красиво выраженная.
На выставке я приобрел несколько фарфоровых и костяных фигурок для своей коллекции ницков, да несколько деревянных вееров и женских зонтиков, разрисованных акварелью по шелковой материи, для подарка петербургским родным и знакомым, а также купил мимоходом маленький сборник стихотворений, из которых привожу некоторые на выдержку, в подлиннике, транскиптируя его русскими буквами и сопровождая подстрочным переводом, чтобы дать читателю некоторое понятие о японской поэзии. Чаще всего небольшие японские стихотворения носят характер или пословицы, или каламбура, заключающегося в игре слов и понятий, вследствие чего многие из них почти не поддаются переводу, или же утрачивают в нем весь свой букет, так как главное достоинство их состоит в строго определенном количестве слогов и в блеске щегольской отделки изящного языка. Тем не менее, сделаем маленькую попытку. Вот, например, стихотворение поэта Кино-Цураюки, принадлежащего блестящему периоду древней литературы:
Хито ва изо
Кокоромо ширазу
Хонозо мукашино
Кани нивой керу.
Это значит: ‘Когда, после долгого отсутствия, ты посетишь место своей родины, ты ощутишь там тот же самый запах цветов, который был знаком тебе еще в детстве, — лишь сердца земляков твоих не изменятся’.
Должен заметить, что перевод мой не совсем буквален, но это потому, что для надлежащей передачи и пояснения сжатых выражений подлинника, русский язык требует гораздо большего количества слов.
Следующее стихотворение принадлежит знаменитой поэтессе Ононо-Комач, фрейлине киотского двора, о которой я уже упоминал однажды {Гл. XXVIII, ‘Среди высокопоставленных’.}. Вот оно:
Хана но иро ва
Уцурии ни кери на
Итазура ни
Вагами йо ни хуру
Нагаме сеси мани!
‘Если ужь и цветы изменяются в продолжении своего цветения, то что же удивляться на себя и мне, любующейся ими!’
Следует заметить, что японские стихотворцы в своих произведениях чаще всего говорят о цветах, луне и снеге. Имя Ононо-Комач и до сих пор служит синонимом женской красоты и даровитости. Не смотря однако на свою необыкновенную красоту, она всю жизнь осталась девственницей. Существует легенда, будто один молодой повеса, даймио, влюбившийся в нее до безумия, долго добивался ее взаимности. Не веря его любви и считая ее в данном случае, не более как настойчивым побуждением фатовского тщеславия, Ононо-Комач сказала ему наконец, что согласна отдать свое сердце, если только он докажет постоянство и серьезность своего чувства на каком-нибудь испытании, которое представило бы значительные неудобства и затруднения для молодого человека, изнеженного воспитанием и образом жизни. В надежде, что не выдержав заданного искуса, даймио оставит свои домогательства, она назначила ему являться под ее окно в продолжение ста ночей сряду, оставаясь каждый раз на этом посту до рассвета. Даймио принял ее вызов, но так как время клонилось к зиме, то суровая красавица была уверена, что он не выдержит и одной ночи. Случилось однако же иначе. Девяносто восемь ночей отстоял молодой человек неотступно на указанном ему месте, и Ононо-Комач начала наконец убеждаться, что он действительно ее любит. На девяносто девятую ночь установился сильный мороз, сопровождавшийся жестокою вьюгой. Тем не менее, влюбленный даймио явился в урочное время на свой пост и в течение нескольких часов стоически переносил непогоду. Девушка наконец над ним сжалилась и чувствуя, что собственное ее сердце уже побеждено любовью, решилась прекратить в эту же ночь суровое испытание. Было за полночь, когда она отодвинула ставню своего окна и нежно позвала к себе будущего мужа. Тот не отвечал ни слова. Она повторила свой призыв, говоря, что довольно уже терпеть и ждать, что теперь она верит его любви и сама его любит и зовет согреться в своих объятиях. Опять никакого ответа,— верный своему слову даймио сидит неподвижно, подперев голову руками. Думая, что он заснул, она поспешно зажгла фонарь и вышла к нему на двор, чтобы разбудить и обрадовать его счастливым концом испытания. Она зовет его, она дотрогивается до его плеча, толкает его,— даймио падает навзничь. Девушка подносит фонарь к его лицу и с ужасом убеждается, что перед нею труп. Бедняга замерз от сильной стужи. Это так подействовало на Ононо-Комач, что она решилась никому не принадлежать более в своей жизни, а вскоре за тем целый ряд интриг и клевет заставил ее удалиться навсегда из придворной сферы.
Вот три образчика народных песен:
Иро ке наи тоте
Куни сену моно йо,
Мияре бара ни мо
Ханара саку.
‘Не унывай, что не встречаешь пока сочувствия в любимом человеке, взгляни, на стебле, полном шипов, все же разцветают розы’.
Кои сезуба Тама но саказуки
Сокото Наку
Моно но аварева
Йомо сираджи.
‘Не будь любви, не видели бы мы дна взаимной наши, полной сладкой отравы’.
Оки но тайсен
Икари де томеро,
Томете томарану
Кои но мичи.
‘И среди буйных волн можно остановить корабль, бросив якорь,— нет средств остановить течение страстной любви’.

* * *

После легкого завтрака в нашей гостинице ‘Мару-Яма’, мы поспешили на железную дорогу, чтобы отправиться в город Оцу, расположенный внутри страны, в самом сердце Ниппона, на берегу классического японского озера Бивы, которое неоднократно было воспеваемо и лирическими, и эпическими поэтами, как за красоту своего местоположения, так и потому, что берега и окрестности его полны великих исторических воспоминаний.
От Киото до Оцу около восьми английских миль, и на этом небольшом расстоянии железнодорожный поезд делает пять промежуточных остановок. Первая станция — Инари, в киотском предместьи того же имени, где находится храм, посвященный гению-покровителю рисоводства, о котором упомянуто выше. Вторая станция — Амасина, большое местечко, лежащее почти на перевале той горной цепи, что отделяет киотскую долину от котловины озера Бивы. На пути между Ямасиной и третьей станцией Отоми, влево от дороги, среди чрезвычайно живописной местности, приютилась под горою прелестная деревенька Обра. Весь склон горы над нею, сверху до низу, как бы покрыт всплошную одним ковром розового цвета.— Это все кусты дикой азалии, которая в настоящее время цветет, и цветов на ней такое множество, что кроме их на всем скате положительно ничего не видно,— ни сучьев, ни зелени. Подобной прелести я нигде еще не встречал в своей жизни. Отходя от Отоми, поезд сейчас же вступает в длинный туннель, по которому мчится ровно три минуты, и затем, мгновенно вылетая из полного мрака на яркий свет чудесного солнечного дня, вы сразу поражены внезапно раскрывшимся широким и красивым видом на озеро Бива, окаймленное со всех сторон холмами, из коих дальнейшие по ту сторону водного бассейна, почти сливаясь со светло-голубым горизонтом, являют собою силуэты отдельно стоящих конусов, точно бы маленькие Фузи-ямы. Тут следуют еще две промежуточные станции, — Баба и Исиба. По созвучию первого имени с русским словом, я пожелал узнать, что значит по-японски баба?— Оказалось то же что и по-русски: баба значит старуха. Когда я выразил некоторое удивление такому странному совпадению не только звуков, но и смысла этих слов, то наш переводчик заметил на это, что в японском языке, не смотря на всю его самобытность, встречаются слова, напоминающие то санскрито-европейские, то туранские корни. Меня это очень заинтересовало и я просил его припомнить хоть несколько таких слов, чтобы занести их в свою записную книжку. Он охотно согласился, и вот что мы с ним записали потом на обратном пути из Оду. Например, понятие ‘отец’ по японски обозначается двояко: чини, в уменьшительном значении, как наше ‘тятя’ или ‘папа’ и отатс-сан, (сербское ‘отац’) в смысле серьезном и особо-почтительном, как наше ‘родитель ‘ причем приставка сан равнозначуща слову ‘господин’. ‘Голова’ (как член тела) по-японски — итама, что по созвучию весьма близко к туранскому и нашему, заимствованному у татар, слову ‘атаман,’ в смысле ‘главный’, ‘начальствующий’. ‘Бог’ по-японски дай (турано-китайское ‘тай,’ ‘тау’ и ялтинское ‘dens’). ‘Чистый’ — ки-рина (германское ‘rein’). ‘Черный’ — курой (туранское ‘кара’). Союз ‘ибо’ — кара (французское ‘car’). ‘Милый’, ‘любезный’ — корей (латинское ‘earns’). ‘Нет’ — пай и йе (германское ‘nein’ и турецкое ‘йок’). ‘Бить’ — буцу, ‘бей!’ — бутс! (латинское batuere’, румынское ‘а bate’, русское ‘бац!’ и ‘батог’, туранский ‘батырь’, в смысле ‘боец’, ‘герой’). ‘Полночь’ — йо-нока (латинское ‘nox’, греческое ‘nicta’). ‘Сердце’ — кокоро (латинское ‘cor’, французское ‘coeur’). ‘Болезнь‘ — ямаи (туранское ‘яман’). ‘Идти’, ‘ходить’ — идеру. ‘Закон’, ‘право’ — гатто (турецкое ‘гатти’). ‘Имя’ — намае (латинское ‘nomen’, германское ‘Name’). ‘Мыло’ — сабон (туранское ‘сабын’, турецкое ‘сапун’, латинское ‘sapo’, французское ‘savon’) и т. д., и т. д. Подобных корнесходных слов можно бы, подумав, набрать гораздо больше, но я записал только те, которые тут же пришли нашему переводчику на память. Что же доказывает это корневое сходство?— Мне кажется, что оно подтверждает догадку Эме Эмбера, который полагает, что по самому очертанию своих берегов, Япония, еще до появления ее первого исторического императора Санно (Цинму), который вторгнулся в нее с войском извне, с архипелага Лиу-Киу, должна была служить театром разных вторжений еще с древнейших времен, что Айны, составлявшие первоначальное ядро населения Ниппона, в эпоху завоеваний Санно были уже покорены или отчасти вытеснены предводителями предшествовавших нашествий, которые, в свой черед, должны были испытать закон последнего нашествия, имевшего перед ними все преимущества высшего образования, и что из этих различных элементов, вероятно, и образовался национальный характер Японцев. Эмбер склонен думать, что японская цивилизация является, таким образом, результатом не одних переселений, а скорее следствием слияния туземного элемента с иностранными, причем смешение рас произошло без поглощения природных особенностей, подобно тому как у островитян крайнего Запада, обитателей Британских островов, слияние дало новый тип, совершенно оригинальный. К этому мнению можно добавить, что, по свидетельству японских летописей, в эпоху вторжения Санно, население Японии состояло из крепостных рабов и господствующего класса самураев. Если разложить это последнее слово на его составные части — саму или сама т, е. господин, повелитель, и райя или радоюа — благорожденный, то его санскритское происхождение обнаруживается совершенно ясно, и мне кажется, что ближайшее знакомство европейских ученых исследователей с японским языком со временем вполне подтвердит остроумную догадку а priori Эме Эмбера.
Городок Исиба находится совсем в стороне, вправо от пряного нашего пути, и, чтобы зайти туда, поезд передвигается на другой путь и следует до станции Исиба задним ходом. Городок этот расположен близ верховья вытекающей из озера реки Йоды, которая однако здесь называется еще Сета-гавой, а затем, вступая в пределы округа Уджи, принимает название Уджи-гавы, и лишь по выходе из сего округа получает свое главное имя Йода-гавы, что значит Ленивая река. Городок замечателен не сам по себе, а тем, что близь него, на горе Иси (Исияма — Каменная или Гранитная гора) находится храм того же имени, посвященный богине Кваннон, построение которого относится к глубокой древности. У подножия горы пролетает Токаидо, знаменитая государственная дорога, которая пе2эеходнт через реку Сета по длинному мосту, или, вернее сказать, по двум его половинам, так как, в самой середине, мост разделяется на две части маленьким островком Иси-сима, лежащим почти в самом истоке Сета-гавы. Этот мост, называемый ‘Длиннымu (Нагахащи или Нага-баси), составляет одну из достопримечательностей озера Бивы.
От Исиба до Оцу, щэедельной нашей станции, считается пять миль. Поезд все время идет в виду озера, мимо цепи домиков полусельскаго, полугородского характера, которые иногда то скучатся вместе, в тесную группу, то раздадутся в стороны, открывая между собою правильные квадраты и параллелограмы чайных плантаций. Уход за кустиками чайного деревца в здешних местах тщателен, можно сказать, до скрупулезности, грядки вытянуты в струнку, заботливо разделаны, уравнены, выполоты, в меру орошены, и каждый кустик непременно подстрижен в форме грибка, либо шарика. Местные чайные плантации считаются лучшими в Японии, городок Уджи в особенности славится ими, как первоклассными во всех отношениях. В государственной летописи Великого Ниппона говорится, что первый опыт разведения чайного деревца, вывезенного из Китая, был сделан именно здесь, на берегу озера Виво, опыт удался, и с тех пор слава местных плантаций упрочилась на столько, что пальма первенства остается за ними и до наших дней. А ведь с того времени протекло, по крайней мере, двенадцать столетий!…
В настоящее время отпуск чая из Японии простирается ежегодно на сумму более 400,000 иен (слишком 22,000,000 франков) и главная масса его вывозится в Америку, где он особенно пришелся по вкусу потребителям.
Наконец мы прибыли в Оду, иначе называемый Огоц, главный город провинции или губернии (кен) Сига (прежний кен Ооми). Собственно говоря, я неправильно называю его главным городом, потому что в данной провинции таковым считается оффициально Гобессио, где и помещается местный административный центр со всеми его учреждениями, но дело в том, что самое-то Гобессио есть не более как посад или предместье Огоца, прилегающее к нему с севера.
Город Оцу не велик, но он широко и привольно раскинулся со своими предместьями, садами и чайными плантациями, частию по склону горы Гией-сан, частию по прибрежной низменности. По переписи 1873 года, в нем считается без малого 18,000 жителей. Панорамой ему с северной и западной стороны служат горы, отошедшие несколько вдаль и спускающиеся в котловину пологими скатами, которые мало-помалу переходят в низменную плоскость, образуя собою берега, далеко вдающиеся в озеро несколькими узкими и длинными мысами. С юга же и востока облегают город невысокие холмы, покрытые зарослями лавра, бамбука и клена, а за ними выглядывают вершины обнаженного хребта Сигаракидан, среди которого находится самая высокая из гор, окружающих Биву,— вулкан Ибуки-яма (1,250 метров высоты), название которого значит ‘гора, извергающая желчь’. Удивленный несколько таким необыкновенным названием, я попросил нашего переводчика объяснить, что оно собственно значит и почему именно желчь? Оказалось, что Ибуки-яма — это, в некотором роде, японский Ад, гнездилище всякого зла, мерзости и нечести. В древности вся Япония была-де убеждена, что в кратере Ибуки-ямы находится спуск в подземное царство огня и мрака, населенное демонами и ‘ползающимиu презренными и злыми духами. Говорят, что далее, вдоль восточного берега Бивы, хребет Сигаракидан подходит к самому озеру и спускается в его воды отвесными скалистыми мысами, из коих одни венчаются суровыми пиками, другие же образуют своды естественных арок, но разглядеть все эти особенности сквозь серебристо-голубоватую воздушную дымку не представляется никакой возможности, даже и с помощью бинокля.
В прежние времена по озеру плавало множество каботажных судов, которые украшали его гладь своими белыми как чайки парусами, но с проникновением так называемых ‘лучей европейской цивилизации’, какие-то местные предприниматели составили компанию на акциях, обзавелись тремя пароходишками и прибрали в свои руки весь каботаж самого большего озера Японии, с тех пор все прежние суда исчезли с его поверхности, и теперь даже рыбачьих челноков на ней почти незаметно. Озеро, покоящееся, как зеркало, под лучами солнца в широко раздвинутых берегах, просто поражает своею пустынностью, столь непривычною для глаза в Японии.
На северном берегу Бивы, начиная с окрестностей Гобессио и далее, жители занимаются преимущественно разведением шелковичных червей и выделкой лаковых вещиц, сбываемых за границу через Осаку и Хиого. Весь, вывоз шелка (в виде коконов, сырца и, частию, тканей) из Японии в Европу и Америку простирается в настоящее время без малого до миллиона килограммов и из этого количества четвертая часть, как говорят, приходится на долю окрестностей Бивы. Так, например, в 1878 г. была вывезено 925,000 килограммов на сумму 22,046,600 франков, стало быт, из этого количества окрестности Бивы дали, приблизительно, 231,250 килограммов, представивших собою стоимость в 5,501,625 франков, которые составляют почти чистый доход жителей, принимая во внимание, что уход за шелковичным червем не требует почти никаких материальных издержек. Самый город Оцу, кроме чайных и шелковичных плантаций, составил себе известность еще и специальною выделкой так называемых сарабанов (особые японские счеты, в роде наших), которые если и не имеют сбыта за границу, за то пользуются широким распространием по всей Японии.
На взгорьях Гией-сана, подле нескольких синтоских миа, раскинулся среди роскошнейшего древнего сада обширный монастырь Миидера, принадлежащий монахам буддийского братства Тендэ. Но чтобы добраться туда, надо с немалым трудом преодолеть несколько крутых каменных лестниц. Еще недавно это был один из самых богатых монастырей Японии, получавший около 22,000 иен (более 120,000 франков) годового дохода, но говорят, что правительство наложило руку на львиную долю оброчных статей Миидера, посредством выкупа оных, а равно и на большую часть монастырских зданий, приспособив последние под разные нужды своей администрации и сократив ради этого до трех сот человек число монашествующей братии. Возникновение Миидера бонзы относят к IX столетию нашей эры, основывая это показание на свидетельствах не только своей монастырской хроники, но и государственной летописи. В прежнее время там жило до трёх тысяч монахов, главное назначение коих состояло в том, чтобы денно и нощно читать молитвы в главном монастырском храме Кимон, бить в большой барабан и звонить в большой колокол, и все это ради отогнания от Киото, расположенного за горою Гиейсан, дурных веяний злых духов с вулкана Ибуки-ямы. В числе монастырских достопримечательностей они первым же делом и показывают этот огромный колокол, висящий на особо построенной для него высокой колокольне. Надписи, отлитые на нем, свидетельствуют, что он существует уже около шестнадцати столетий, Затем, рассказывают бонзы о том, как их предшественники монахи в XYI веке вели в этом самом монастыре упорнейшую войну с известным покровителем св. Франциска Ксавье, диктатором империи Ода-Нобунагой.
Распростившись с бонзами, мы отправились в дженерикшах вдоль берегов озера, к знаменитой исторической сосне Барасаки.
Легенда повествует, что озеро Бива образовалось в 285 году нашей эры, в течение всего одной ночи и притом в один и тот же час, как выросла из земли гора Фузи (знаменитый вулкан Фузи-яма). Оно лежит в обширной котловине. Кряж невысоких гор, отделяющийся на севере от цепи Сиро-яма, облегает озеро двумя ветвями, в южном и юго-западном направлении, а с востока, как уже сказано, котловина обрамляется цепью Сигаракидана, и таким образом вокруг Бивы как бы смыкается кольцо гор и возвышенностей, из коих самые дальние, на северо-востоке, имеют очертания отдельно стоящих конусов.
Озеро носит название Бива по сходству его очертаний на плане с четырехструнною японскою гитарой, имеющей форму разрезанной пополам груши. Протяжение его в ширину около сорока восьми, а в длину свыше ста миль. Берега, сравнительно с другими местностями южного Ниппона, населены не густо, хотя, по свидетельству японских источников, они и усеяны ‘восемнадцатью сотнями деревень’, но это количество населенных мест, вероятно, надо относить не к самым берегам, а разве ко всему кену Сига, где, по переписи 1873 года, считается 738,211 жителей, и частию к другим округам, прилегающим к Биве с севера и востока. Поверхность озера лежит на сто метров ниже уровня моря, а наибольшая глубина его доходит местами до 85 метров. Озеро, между прочим, замечательно и тем, что ныне это, кажется, единственное место в мире, где еще водятся саламандры — большие и довольно безобразные тупорылые ящерицы со склизкою кожей.
По дороге к Карасаки, идущей почти все время вдоль Бивы, внимание наше привлекли к себе кучи намытой с озера дресвы, равно как и кучи озерных раковин, в в роде мидий, только вчетверо больше. В каждую из куч того и другого рода непременно была воткнута палочка с билетиком, где обозначено имя владельца кучи. Оказалось, что оба материала идут частию, в переработанном виде, на удобрение полей, а частию на образование самой почвы во вновь создаваемых земельных участках. Последнее обстоятельство меня заинтересовало в особенности и мне объяснили, что местные поселяне с каждым годом отвоевывают себе у озера все новые и новые участки на мелководных прибрежных местах. Для этого они выдвигают в озеро плотно сложенную цепь больших булыжных каменьев, ограждая ею со всех сторон, за исключением сухого берега, участок, намеченный к завоеванию. Камни кладутся, смотря по глубине, грядою в два и три ряда, как в ширину, так и в высоту, и таким образом получается род стенки, к наружной стороне которой постоянно наносит с озера ил, дресву, карчи, раковины, песок и т. п. Все эти озерные отбросы, плотно прибиваясь волнами к стенке, заполняют собою мало по малу все промежутки и скважины между камнями, так что, по прошествии известного времени, огражденный участок озерного дна совершенно изолируется от остального озера: вокруг него образовалось нечто в роде весьма прочной плотины. Тогда начинается самый процесс превращения его в способную к обработке почву. Во-первых, если условия местности позволяют, то проводится к ближайшему оросительному каналу выводная канавка для скорейшего сгона с участка оставшейся на нем воды, если же этого нельзя, то остается ждать удаления ее более медленным процессом естественного выпаривания под солнечными лучами. Ускоряется удаление воды еще и тем, что на отмежеванный участок каждый день сваливают и затем разравнивают на нем кучи дресвы, водорослей и прочих органических и неорганических отбросов, ежесуточно прибиваемых с озера к берегам.— Для этого надо только хозяевам не лениться собирать их,— и вот те-то кучи с билетиками, что мы видели, и служат складами такого материала для осушения и, в то же время, удобрения почвы. Но кроме этого материала, безвозмездно доставляемого самим озером, сюда же валится все, что попадется под руку из домашних и огородных отбросов: стебли бурьяна и других сорных растений, навоз, осенние сухие листья и сучья, зола, угли и сор, рыбьи башки и внутренности, равно как и вся дохлая рыба и моллюски, выбрасываемые озером. Дохлая собака, птица или крыса попадется,— и ту сюда же. Из всего этого, в течении трех-четырех лет, образуется перегной, из которого жгучее солнце, помогая скорейшему разложению, в то же время вытягивает лишнюю влагу. Тогда, чтобы перемешать искусственный слой с лежащею под ним почвенною землею, приступают ко вскапыванью участка мотыгами, что соответствует нашему вспахиванию. Процесс мотыженья должен захватывать как можно более в глубь не только нанос, но и самую почву, и повторяется он от двух до трех раз в лето, после чего почва считается уже достаточно подготовленною для обработки ее под рисовое поле. Нам и показывали на пути подобные поля, из коих ранее отвоеванные для культуры лежат несколько выше последующих широкими, но низенькими уступами, что в данном случае зависит от известной покатости озерного дна и что всегда необходимо в видах наиболее удобного и правильного орошения, когда вода, после достаточного напоения верхнего участка, перегоняется на нижележащий и т. д.
Здесь же заметили мы на некоторых межах высокие бамбуковые шесты с небольшими флагами красного цвета, или красного с белым и т. п. Нам объяснили, что это межевые знаки для передела земли, или для разграничения владений одной сельской общины от другой.
Дорога все время идет по шоссе, которое хотя и узко, так что на нем только-только в состоянии разъехаться две дженерикши, но за то содержится великолепно, и катишься по нем без малейших толчков и колебаний, словно бы по паркету. Время от времени приходится переезжать плоские каменные мостики, переброшенные через оросительные канавы, — и эта часть оказывается тоже в величайшем порядке, какому могла бы позавидовать любая страна Европы. Все канавы заботливо вычищены и обложены камнем и дерном, так что незамученная вода струится по ним с прозрачною чистотою горного потока. Чистота, аккуратность и даже изящество отделки — это, как видно, отличительные качества всякой японской работы, будет ли то драгоценная лаковая вещица, или огородная грядка. На дороге прохожих встречается не много, но на прилегающих полях, и вблизи, и вдали,— повсюду видны группы работающих поселян обоего пола. Вглядываясь в лица всех этих встречных людей, я заметил в них одну наиболее характерную особенность,— это именно, общее их выражение спокойного довольства и веселости. А ‘ясное спокойствие духа’, — это, по выражению народной японской мудрости,— есть идеал земного счастия. Часто ли найдете вы что-либо подобное в Европе!..
Наконец, мы прибыли к цели нашей поездки. На самом берегу озера стоит древняя корявая сосна, широко раскинув во все стороны могучие суковатые ветви. Она покрывает собою площадку шагов около семидесяти в поперечнике, а некоторые ветви ее даже выступают за пределы площадки, простираясь над водою. Чтобы дерево не рухнуло от старости и непогоды, его со всех сторон поддерживает целая система деревянных подпорок, косых, прямых и поперечных, высоких и низких, снабженных скрепами и деревянными подушками, так что одни эти подпорки образуют под деревом, около главного ствола и вдоль всех ветвей, внутри и снаружи, довольно густую чащу лесин и балок. Площадка со стороны озера ограждена высоким гранитным цоколем циклопической кладки, чтобы предохранить почву от подмыва, с сухого же пути она обнесена деревянной оградой, в центре которой поставлено священное тори с двумя фонарями по сторонам, ведущее к маленькой синтоской миа, где встретил нас почтенный кануси (синтоский жрец) с двумя своими коскеисами (прислужниками) и сам пошел показывать нам знаменитую Карасаки, обясняя великое значение этого исторического дерева для всего государства. Оно вверено правительством заботливости и попечениям этого почтенного человека, который обязан со своими помощниками ежедневно осматривать всю Карасаки с полным вниманием, принимая немедленные меры к исправлению малейшей неисправности и к удалению всего, что могло бы так или иначе повредить ее благополучию и долгоденствию. О состоянии дерева и всех переменах в оном, органических и искусственных, канусси периодически доносит местному губернатору.
Надо заметить, что местность, прилегающая к Биве и ее ближайшей окрестности,— это колыбель японской национальности. Здесь произошло первое зарождение Японии, как государства, и с тех пор вся эта местность полна великих и священных для каждого Японца исторических воспоминаний. Предание, относящееся к Карасаки, говорит, что посадил ее собственноручно сам великий Динму (Санно), первый исторический микадо, основатель Японского государства, в день провозглашения себя императором всей страны Восходящего Солнца, в 667 году до Рождества Христова. Стало быть, Карасаки — ровесница самой Японии, как государства, и если считать предание достоверным, то в настоящее время этой современнице Навуходоносора и Тулла Гостилия должно быть 2,548 лет, и старше ее из исторических деревьев остается разве один Мамврийский дуб. Торжественно сажая в землю молоденький росток сосны, Цинму изрек пророчество, что пока стоит и цветет эта сосна, будет стоять и процветать Империя Восьми Великих Островов {Давая своему отечеству название Ого-я-сима (восьми великих островов) Японцы к четырем своим большим островам причисляют еще острова Садо, Цусиму, Нки или Оки и Авадзи, не считая Иесо (Матсмай), который еще недавно был для них чужою страной.}.— Вот почему с тех пор и до сего дня так рачительно оберегают и поддерживают Японцы существование этого дерева.
Почтенный канусси предложил нам на память сосновую шишку от этой самой Карасаки, а также ее портрет, отпечатанный на тонком листе японской бумаги, и листок с одним старинным стихотворением, где воспеваются, или, вернее сказать, перечисляются все восемь достопримечательностей озера и прилегающей к нему страны Ооми {Аво-уми значит пресноводное море, под которым в древнейшие времена подразумевалась Бива. Аво-уми сократилось в произношении в Аоми и, наконец, в Ооми и Оми. Таким образом, вся прилегающая к Биве страна, в переводе, может быть названа Пресноводьем или Пресноморьем.}. Привожу это стихотворение в подлиннике и в переводе:
Наниши Ооми но
Хаккей ва:
Цуки каге кийёки
Иси-яма я.
Касу мизо комеши
Миидера но
Ири-ае цугуру
Кане но кое.
Ватару хуна бито
Махо хиките
Ябасе ни каеру
Момо чи буне.
Нами но Авазу но
Еумо харете
Хая иухи сасу
Ура-ура но
Кешики мицуцу
Ватару ни ва
Сета но Нагахаши
Нага ка разу.
Хира но такане ва
Шира юки ни.
Мада хада самуки
Ура кадзе ни,
Оцуру Кататано
Кари га не я,
Кае мо харукани
Саийо хкете
Саби шиса масару
Карасаки но
Мацу косо аме но
Ото су наре.
‘Вот перечень восьми достопримечательностей в Ооми:
‘Чистый свет луны на горе Иси.
‘Среди вечернего тумана гудящий звон колокола во храме Миидера возвещает о наступлении сумерок.
‘Тогда, плывя по озеру, в глазах у тебя множество лодок, возвращающихся под всеми парусами к пристани Ябасе.
‘Уже созерцая ясное небо на стороне Авазу и любуясь отражением лучей заката на берегах озера, ‘Длинный мост’ в Сета кажется не длинным.
‘На вершине горы Хира еще белеют остатки снегов,— оттого и береговой ветер ощутительно прохладен.
‘Вот, длинная вереница диких гусей спешит на ночлег к колокольне Катата, откуда издаваемые ими крики сливаются в полночь с шумом дождя под исполинскою сосною Карасаки’.
В этих стихах не трудно заметить тонкое чувство изящного понимания природы и умения схватывать ее наиболее красивые стороны и характерные моменты. В общем они производят впечатление очень хорошо написанной местной картинки.
В этот день, с первым отходящим поездом, мы возвратились в Кообе, не заезжая более ни в Киото, ни в Осаку. Надо было спешить к ожидавшей нас на Кообийском рейде ‘Европе’.

ПРИМЕЧАНИЯ

1) Струве Кирилл Васильевич, сын знаменитого астроном Струве В. Л., основателя Пулковской обсерватории.
2) 1 вершок = 1/16 аршина = 4,45 см. Рост среднего мужчины = 1,5 м.
3) Конкубинат — брак ‘с меньшими юридическими последствиями’, чем законный брак, как бы полубрак. Дети от него считались незаконными.
4) Коце — местный участковый старшина, исполняющий административные и некоторые судейские обязанности.
5) Самюре, самураи — рыцарское дворянское сословие, обязанное в прежнее дореформенное время нести военную и государственную службу.
6) Косые паруса, из коих первый, в форме трапеции, натягивается по фок (передней) мачте и фоковому гафелю (деревянная рейка, упирающаяся одним концом в верхнюю часть фок-мачты и идущая назад вдоль судна). Фор-стеньги-стаксель — треугольный парус, поднимаемый по снасти между фок-стеньгой (средняя составная часть мачты) и бугшпритом (короткая наклонная мачта на носу). На ‘Африке’ же вследствие большой длины судна, бугшприта нет, но снасть, по которой ходит фог-стеньги-стаксель, закреплена у форштевня (основное переднее ребро носа). (Примечание автора).
7) Бимсы — брусья, положенные поперек судна и служащие основанием верхней палубы и креплением самого корпуса. (Примечание автора).
8) Старцев Алексей Дмитриевич (1838—1900), сын декабриста Н. А. Бестужева от его гражданского брака. Воспитывался в семье купца Д. А. Старцева. Впоследствии — крупнейший сибирский купец и промышленник.
9) Уголь, добываемый в Южно-Уссурийском крае, в Славянской бухте. (Примечание автора).
10) Мандарин — данное некогда португальцами название чиновникам феодального Китая.
11) Таэль — китайская счетная денежная единица, по тем временам равна 222 русским серебряным рублям.
12) На каждой мачте находятся три поперечные реи. Парус, привязанный к нижней рее, смотря по мачте, называется фок или грот, на средней рее, смотря опять-таки по мачте, — фор-марсель или грот-марсель. Кливер — косой трехугольный парус (как фор-стеньги-стаксель, только боль-шей величины) подымаемый на баке. (Примечание автора).
13) Шпигаты — отверстия в которые стекает вода, попавшая на верхнюю палубу.
14) Гакка-борт — кормовая часть наружного борта, раковина судна — часть, где начинается закругление кормы.
15) Пропилеи (греч. — вход, отверстие). Наиболее выдающимся древнегреческим архитектурным памятником является вход на акрополь в Афинах (437 г. до н. э.).
16) Брекватер — волнорез.
17) Гюбнер Н. А. (1811—1892) — австрийский дипломат и путешественник.
18) Котонады (от франц. котон — хлопок) — изделия из хлопка.
19) Пенитенциарные системы — в зарубежных странах порядок отбывания уголовного наказания в виде лишения свободы с разными условиями содержания.
20) Сэгун, сегун — дословно ‘великий полководец’, покоряющий варваров. С XII в. сегунами стали называть управляющих страной от имени императора военно-феодальных правителей Японии. Последний правитель из сегунов был свергнут революцией в 1867—1868 гг.
21) Волапюк — всемирный язык.
22) Магазинка — неавтоматическая винтовка, создание которой в 80-х годах XIX в. повысило скорострельность с 7—8 до 10—12 выстрелов в минуту. Патроны к патроннику ствола подаются в ней из магазина.
23) Кобанг — чеканившаяся в Японии до введения в 1871 году новой монетной системы золотая монета.
24) Ремонт — здесь способ комплектования воинского состава армии покупкой лошадей.
25) Миканы — японские апельсины.
26) Даймиосы — крупные японские землевладельцы.
27) Курма — верхний короткополый халат.
28) Покоем, т.е. в форме буквы ‘П’.
29) Флажолет — маленькая флейта из кости или дерева с шестью дырочками.
30) Плутонгами, т.е. взводами.
31) Барановский Владимир Степанович (1846—1879), русский изобретатель и конструктор первых систем скорострельных артиллерийских орудий.
32) Здесь имеется в виду характерный портрет Еромолова Алексея Петровича (1777—1861), генерала от инфантерии, наместника Кавказа.
33) Здесь имеется в виду смерть 1 марта 1881 года императора Александра II после покушения на него.
34) Нотабли — здесь известные люди города.
35) Амфитрионы (нариц.) — люди, охотно принимающие гостей.
36) Абураками — особый род плотной промасленной бумаги, отличающейся своей непромокаемостью.
37) Фальшфейеры — тонкостенные гильзы, набитые медленно горящим составом.
Дневники путешествия Всеволода Крестовского ‘В дальних водах и странах’ печатаются по собранию сочинений, No, СПб, 1899—1900 гг. Дневники даны в некотором сокращении, которые в основном касались некоторых устаревших понятий и сведений.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека