В белой тишине, Селиванов Аркадий Александрович, Год: 1918

Время на прочтение: 18 минут(ы)

Аркадий Селиванов

В белой тишине

I

На длинной белой руке с голубыми жилками тускло поблескивает тяжелое обручальное кольцо. Клавдия Викторовна задумчиво вертит его вокруг пальца, потом захлопывает шкатулочку с принадлежностями manicure и лениво потягивается.
‘Глупо все это… — думает она. — Назад не повернешь. Да могло быть и хуже. Каждый жених — кот в мешке. Каждый брак — аллегри. Стива еще лучше многих. Суховат, увяз по уши в делах, в искусстве — профан, но… директор фабрики и владелец каменной стильной дачи на островах, может же позволить себе роскошь любить пейзажи Клевера и стихи Апухтина… К тому же он еще не стар и под руководством такой жены… Гм…’
Клавдия Викторовна досадливо пожимает узенькими плечами.
‘Нет, — решает она. — Из этого ничего не выйдет. Красоту нужно чувствовать, эстетами родятся. Степан Егорович так и умрет, не понимая, почему люди сидят истуканами над гравюрами Дюрера… Уже ясно: дороги у них разные, и друзья, и знакомые и все — отдельное. Она — поэтесса, он — коммерсант. Он встает в восемь утра, она ложится в три. Он по утрам ест холодный ростбиф и читает передовицы, она — пьет шоколад и перелистывает книжки ‘центофуга’. Стива почти не интересуется ее творчеством, она же никогда не спрашивает его о курсах на акции. А все-таки… Жить можно. И у них бывают минуты, даже часы, когда жрец Меркурия, вкусно, очень вкусно целует жрицу Аполлона и она, в свою очередь, горячо прижимается к его бритой щеке, чуть-чуть колючей, чуть-чуть пахнущей одеколоном Фарина’.
А все же, два года тому назад, Клавочка мечтала не об этом. Он, ее будущий, казался ей другим. Непременно художник, артист. Тонкие женственные руки, грустный взор. Вокруг них — богема, милая, шумная… Быть может, мансарда, это ничего. Но в углу камин. И сумерки долгих вечеров, и тихие речи, и незримые вечные нити между двумя душами, открывающимися, как ночные цветы… Аромат поэзии, борьба ступени достижений и, наконец, — слава.
Клавдия Викторовна улыбается, встает с диванчика и через большую, утонувшую в зимних сумерках гостиную, идет к мужу.
— Скучаешь? — спрашивает Степан Егорович, заглядывая в ее глаза. — Я, значит, спутал. Мне казалось, что сегодня ты в опере… А у меня столько дел. Придется даже уехать дня на два…
— Куда?
— За границу, — улыбается он. — В Гельсингфорс, к чухнам. Нужно лично сговориться, им сколько не пиши…
Клавдия Викторовна молча ходит за спиной мужа. Подойдет к окну, взглянет в серое, уже темнеющее февральское небо и снова возвращается к двери кабинета. Высокие, острые каблучки ее туфель бесшумно вязнут в мягком ковре.
— А послать кого-нибудь?
— Некого, — разводит он руками. — Управляющий в Москве, раньше вторника не вернется… Нет, нужно самому. Ты уж поскучай, Клавочка. За это я тебе что-нибудь привезу оттуда.
— Например?
— Ну… — Степан Егорович замялся, и пощелкал пальцами.
— Шведский пунш, — подсказала она, улыбаясь. — Шведскую куртку, шведские сигары…
— Ты права! — рассмеялся он. — Я совсем не знаю, что там у них свое, кроме сметаны… Скучная сторонка!
Клавочка утонула в глубочайшем кожаном кресле-качалке, свернулась клубочком и спросила:
— Когда же ты едешь?
— Да нужно скоренько. Сегодня же, с вечерним поездом.
— Знаешь что? Возьми меня. Я не помешаю?
— Нет, нисколько, — слегка замялся он. — Но, там же и вообще тоска, и тебе придется сидеть одной в гостинице.
— Ничего, — улыбнулась она, закрыла на минуту глаза, дважды качнулась, и, по милому капризу женского сердца, вспомнила почему-то Ибсена… северные богатыри… фиорды…
— Нет, решено! — сказала она, вскочив с кресла. — Я еду с тобой. Сейчас же буду укладываться… В один чемодан… Дня на два? Не больше?
— Понравится, так хоть неделю… Только ты завтра же потянешь меня назад. Я уж знаю.
— Увидим! — ответила она и, шурша коротенькой шелковой юбочкой, торопливо вышла из кабинета.
Степан Егорович задумчиво поглядел вслед, закурил сигару и стал писать письма. Порылся в большом черном портфеле, встал и быстрыми шагами пошел к двери. На пороге круто повернулся, махнул рукой, и, с досадой, поскреб в затылке, испортив свой безукоризненный английский пробор.

II

Клавдия Викторовна открыла глаза, приподнялась на локте и заглянула в окно. Уже светало. Поезд бежал в широком коридоре, с черными, слегка занесенными снегом, стенами. На черном граните ухитрились приклеиться молодые невысокие сосенки. Кусты можжевельника сбегали вниз, к самым рельсам…
— Проснулась? — спросил Степан Егорович, — Что, невесело? — кивнул он на окно. — Природа дикая… А я уже давно не сплю и все думал, будить тебя или не стоит? Через полчаса мы будем в… Хювицке. Ох! Чуть язык не сломал… Под Гельсинки… Есть такая станция, что-то вроде курорта для белых медведей. Если хочешь, выйдем, позавтракаем на вокзале, покатаемся на санках, влезем на горку… Все равно еще рано… А со следующим поездом и дальше… Хочешь?
Клавочка потянулась, зевнула и снова приподняла уголок синей занавески.
— А кофе там есть? — спросила она.
— Великолепнейший и булочки с необыкновенным маслом.
— Ну, хорошо. А ты откуда знаешь? Ты разве бывал здесь?
— Я? Гм…
Степан Егорович нагнулся и поискал под диванчиком теплые ботики жены.
— Где я только не бывал? — сказал он с улыбкой на порозовевшем лице. — Одевайся, Клавочка, сейчас приедем.
— Нет, когда же ты был здесь? С кем?
— Ах, в прошлом году. Здесь комиссионер один жил, у него своя дачка. Я заезжал к нему по делу, от поезда до поезда… Клавочка, осталось четыре минуты…
Клавочка одобрила все: и кофе, и резвую рыжую лошадку и бубенчик под дугой.
Катались после завтрака долго, пока не замерзли. Лесной дорогой, с горки на горку, под ленивыми пушистыми хлопьями. Возвращаясь к станции, остановили лошадку и любовались на школьников. Здоровые, розовощекие мальчуганы на коньках бежали один за другим к невидимой школе, спрятавшейся на высоком холме за густыми, черными елками. Цепкие, как котята, взбирались они на гору и, смеясь, скользили дальше по снежной дороге.
— Счастливые! — вздохнула Клавдия Викторовна. — Здесь так тихо, как… во сне. Я хотела бы пожить в одном из этих домиков под соснами.
— Что ж? Оставайся! — пошутил Степан Егорович. — Я устрою тебя в пансионате, денька на два, на три, и на обратном пути…
— Нет, благодарю, — улыбнулась она. — Я и так уже замерзла. Хочу чаю.
Снова сидели в буфете на станции, пили чай и ждали поезда. Потом Степан Егорович вышел купить сигар, и Клавочка осталась одна. Облокотилась на жесткую деревянную спинку скамьи, зевнула несколько раз в муфту, усталая и сонная от долгой езды на морозном воздухе. Поглядела на желтый сосновый потолок, на занесенные снегом маленькие окна, на черную собачонку, сидевшую у дверей, поджав к груди переднюю лапку. Двери громко хлопали. Входили кондуктора, извозчики-финны в шапках с наушниками и забавными помпонами, изредка заглядывали пассажиры.
Вошла дама в длинной плюшевой шубке, видимо шведка, беловолосая, розовая и рослая и, в двух шагах за ней, человек, закутанный в оленью доху, в высокой котиковой шапке.
Клавочка скользнула скучающим взором по его лицу и выпрямилась, широко открыв глаза. Даже привстала немного, уронила муфту на колени и почувствовала, что ей уже совсем, ни капельки не хочется спать…
А человек в дохе медленно подвигался к ее столику. Шел он усталой походкой, волоча по асфальтовому полу длинные ноги в высоких войлочных ботах. Худой, костлявой рукой расстегнул шубу у воротника и, в свою очередь, взглянул на Клавочку далеким, невидящим взором.
Она взяла себя в руки. Опустила глаза, порылась в муфте.
‘Господи, что это за лицо? Где она видела его? И тотчас же решила: никогда и нигде. Красив ли он? Ох! Урод, откровенный, бесспорный!.. Но всех Аполлонов и Антиноев можно отдать за это безобразие… Господи!..’
Урод прошел мимо Клавочки в задний угол и устало опустился на стул. Снял шапку и провел рукой по длинным волосам. Дама его села рядом и вынув из муфты коробочку с папиросами, закурила.
Клавдия Викторовна не могла оторвать взора от лица пассажира. Изучала каждую черту. Высокий бледный лоб, глубоко прорезанный двумя вертикальными бороздами. Желтея втянутые щеки, гладко выбритые, тонкие губы, раз навсегда искривленные горьковато-насмешливой полуулыбкой. Большие темно-серые глаза в темном венчике, глаза, казалось, ничего невидящие, но полные неустанной, напряженной мысли…
Клавочке стало жарко. Она распахнула шубку, сбросила горжетку.
— Не простудись, Клавочка, — сказал подошедший сзади Степан Егорович. — Здесь сквозняки.
— Взгляни туда! На задний столик. Видишь? — спросила она, указывая мужу глазами.
Степан Егорович повернулся, поглядел на пассажира в дохе, на его даму, и на розовом лице фабриканта мелькнул испуг.
— Гм… ну? — спросил он дрогнувшим голосом, переведя на жену смущенный взор.
— Видишь это лицо? — повторила Клавочка. — Что-то необыкновенное… Правда? Ах, как бы я хотела узнать, кто он? Мне даже и не снилось встретить… Только на старых картинах.
Степан Егорович облегченно вздохнул и даже попробовал улыбнуться.
— Уф! Ты про этого длинноволосого? Гм… Мощи какие-то… Я же говорил тебе, что здесь санаторий… Вероятно он оттуда. Больной, по всему видать… Ну, Клавочка, сейчас придет поезд. Застегнись потеплей! Ишь ты раскраснелась после чаю-то… А морозец крепчает, я сейчас смотрел: шесть градусов. Ну, через час с небольшим будем в Гельсингфорсе. Вот, только боюсь, что все отели — битком. Нынче там русских без счету, дела всякие, а есть и такие, что просто попьянствовать наезжают.

III

Клавдия Викторовна сидела одна в номере гостиницы и глядела в окно на улицу.
Ей было скучно, как только может быть скучно в сумерки, в чужом, северном городе.
На эспланаде загорались один за другим фонари, и серебристые полоски света из окон магазинов протягивали коврики на тротуарах, только что посыпанных желтеньким, просеянным песком.
В маленьком скверике, закутавшись в белый снежный воротник, стоял бронзовый Рунеберг. Единственная редкость, поставленная сюда за песни, среди вечно безмолвных сугробов. Под окнами гостиницы позвякивали милые бубенчики маленьких лошадок, запряженных в высокие санки, а рядом, за углом, изредка пробегали зеленые игрушечные вагончики трамвая. Вторые сутки шел снег и ветер с моря гнал мимо окна ленивые задумчивые снежинки.
Клавдия Викторовна посматривала на свои эмалевые часики, садилась в неудобное жесткое кресло из желтого дерева, за такой же желтый письменный столик, покрытый холодной клеенкой, брала листик почтовой бумаги, испорченный до половины рекламами и номерами телефонов, и пробовала писать стихи. Скрипучим пером нацарапала три строчки сонета:
Юдоль тоски. Страна застывших песен,
Вечерних снов, и белой тишины.
И мертвых рек, непомнящих весны…
Потом разорвала бумажку, бросила под стол и прилегла на широчайшую деревянную кровать.
И снова стала думать об утренней встрече: ‘Кто он такой? Что он делает? Какое великое горе носит он по этой мерзлой земле? Почему нигде, ни заграницей, ни в России она не встречала ни разу человека с таким лицом, с такой печатью культуры, мысли, ума? Откуда на этом лице мученика, точно сошедшего с картины Фра-Анжелико, эта улыбка горькой иронии, почти мефистофельского сарказма? Какой недуг выпил блеск и жизнь из его нездешних глаз? Какая бессонная дума сдвинула навеки эти темные, орлиные брови?’
Поднявшись с кровати, Клавочка подходила к зеркалу и поправляла прическу. Снова вынимала из-за пояса часики. ‘Господи! Где же противный Стива? Куда он провалился с самого утра? Она уже голодна. Давно пора обедать’…
Снова смотрела в окно на замороженного поэта, снова ходила из угла в угол по пестрому коврику с аляповатым рисунком.
‘Вот, такие лица у фабрикантов не бывают. Он, конечно, писатель, или ученый… Может быть адвокат, член этого… сейма. Вождь какой-нибудь партии. Хотела бы я услышать его голос. Неужели никогда не загораются эти глаза? Возможно, что он художник. Такое лицо должно быть у строителя Сольнеса. Или нет, нет! У лейтенанта Глана, у героя гамсуновского ‘Пана’. Да, если бы она умела рисовать, она изобразила бы этого человека в охотничьей куртке, с ружьем в руке, стоящим на лесной опушке, под старой, старой сосной. Или всходящим на высокую башню, с руками, протянутыми к солнцу’…
Стукнув в дверь вошел Степан Егорович, розовый и оживленный.
— Прости, детка, — заставил тебя ждать. Столько дел переделал сегодня. Что, проголодалась? Идем скорей обедать, а на вечер я взял билеты в здешнюю оперетку. Шведская труппа… И, главное, очень удобно, театр в этом же доме внизу, не нужно даже и шубы, и после спектакля — прямо в постельку. А что ты делала без меня? Скучала? Завтра я буду свободен и покажу тебе весь город, и в музей заглянем, и в порт, и обедать пойдем в компании с одним моим здешним приятелем. Пукконен его фамилия. Необыкновенный финн, разговорчивый, и даже смеяться умеет. Вот, увидишь!
Обедали наспех. Ели холодноватый бульон и великолепную, тающую во рту, камбалу, утопавшую в восхитительном масле.
Клавдия Викторовна задумчиво грызла сухие, твердые как гранит, галетки, а Степан Егорович ворчал на официантов.
— Ни по-каковски не желают разговаривать… Ты ему на всех языках можешь объяснить с равным успехом. Скажешь: вилку, а он тащит прейскурант. А туда же, стараются под французскую кухню. Только и хорошо здесь, что пунш. Льду не жалеют. Клавочка, о чем ты мечтаешь? Налей мне кофе. Нужно поторапливаться, шведы народ аккуратный, занавес поднимают минута в минуту…
— А что дают сегодня? Какая оперетка?
— А кто же ее знает? — улыбнулся Степан Егорович. — Я по-шведски не читаю. Да и не все ли равно? Послушаем музыку и спать. Что ты там ни говори, а хорошо выспаться можно только в постели. В поездах я не умею, — стучит, свистит, трясет…
В театр все же опоздали. Первый акт уже кончался. Театральная зала была маленькая, полутемная и наполовину пустая. В антракте потолкались в тесном вестибюле. Степан Егорович закурил черную сигарку, понюхал дым и бросил.
— Этакая скотина! — сказал он. — Чухна богатейшая, за войну сотни тысяч нажил, а сигары курит… Ах, этот Пукконен! Хватает же совести угощать этакой дрянью. Завтра я ему припомню. Пойдем, Клавочка, слышишь звонок?
Клавочка сонно смотрела на сцену, тихонько зевала и морщилась. Примадонна пронзительно взвизгивала на высоких нотах и с застенчивой улыбкой прикрывала коротенькой юбочкой толстые ноги в розовом трико. Безголосый тенор поводил голубыми глазами и прижимал к правому боку широкую ладонь. Хор был лучше и пел старательно, свежими молодыми голосами.
Лицо одной хористки, высокой блондинки, показалось Клавочке знакомым. Она, прищурясь, поглядела на белые, словно льняные, кудряшки, на мраморную шею хористки и вспомнила.
— Смотри! — шепнула она Степану Егоровичу, прислонившись к его плечу. — Это она… вот, третья слева, высокая… Это та дама, что была с ним на вокзале.
— Кто? С кем? — спросил он. — Гм… Да, пожалуй… А, впрочем, все они похожи…
— Нет, это она, — решила Клавочка и ей показалось, что хористка, взглянув в ее сторону, в свою очередь, вздернула кверху подрисованные брови и, улыбнувшись, слегка кивнула головой.
Степан Егорович негромко кашлянул и поднес к глазам афишку.
— Взгляни-ка на потолок — сказал он жене. — В иной конюшне лучше. Даже не покрасили. Голые доски. Убогая сторонка!
‘Ну, да… — думала Клавочка. — Несомненно он близок к театру. Быть может композитор, или драматург. Вот и эта была с ним… Гм… Что у них общего? Какая-то хористочка и он. А, впрочем, сердце мужчины… Лучшие из них женятся чуть ли не на своих кухарках… Вспомнить хотя бы историю Захер-Мазоха… Конец Гейне… Это в жизни. А в литературе, Боже мой, сколько таких примеров!.. И разве не глубоко правдив роман Мопассана ‘Наше сердце’? И разве тот же Глан не искал лекарства у простенькой Евы против яда другой… Но почему она мне поклонилась? Или это только мне показалось?’
После спектакля, поднявшись к себе в номер, Степан Егорович походил по коврику, поглядел на сонную утомленную Клавдию Викторовну и вдруг хлопнул себя по лбу.
— Что же это я? Из головы вон, а у меня еще дело сегодня внизу. Назначил одному покупателю к одиннадцати часам… Ах, ты память какая… Девичья! Ты ложись, Клавочка, а я сбегу вниз в ресторан на полчаса. Может быть прислать тебе чего-нибудь?
— Нет, я уже засыпаю, — ответила она, сидя перед столиком и вынимая из прически гребешки и шпильки. — Не пей много, Стива… — попросила Клавочка сонным голосом и сладко, протяжно зевнула.
— Нет, детка, не беспокойся. Я только на пару слов. Покойной ночи!
И, поцеловав жену, Степан Егорович торопливо вышел, почти выбежал из номера. Спустился этажом ниже и быстро зашагал по жесткому просмоленному мату длинного коридора. Остановившись у крайней двери, он дважды стукнул в нее согнутым пальцем и тихонько кашлянул.
Щелкнула задвижка, и дверь приоткрылась. Степан Егорович шагнул через порог и, улыбаясь, взглянул в серые глаза высокой беловолосой женщины в широком, голубом халатике.
Она молча заперла дверь и, повернувшись, положила на плечи Степана Егоровича свои прекрасные, белые, как сметана, руки.

IV

На следующее утро поднялись поздно. Лениво и долго пили кофе, читали путеводитель по Финляндии.
— Я не слышала когда ты вернулся, — сказала Клавдия Викторовна.
— Да, я старался не разбудить тебя. Ты так крепко спала. Я и сам едва добрался до кровати. Боялся, что усну в ресторане… Ну, что же поедем хотя бы в музей? Нужно же что-нибудь посмотреть.
— Поедем! — встала она. — Знаешь, Стива, я уже соскучилась по дому. Плохая я путешественница.
— Ну, что ж? Сегодня же и обратно, с вечерним поездом, без пересадки, к утру и дома. Я уже все дела покончил, вот только еще сегодня с Пукконеном переговорю за обедом и все…
Взяли таксомотор и в полчаса объехали весь город. Степан Егорович, покачиваясь на подушках, казалось, тихонько дремал, а Клавочка с любопытством глядела на высокие гранитные дома, вывески магазинов, лица прохожих.
— Я все думаю, что бы такое привезти отсюда на память? — сказал Степан Егорович. — Вчера я хотел купить тебе духи. Куда не зайду, везде белобрысые девицы выставляют мне напоказ наши же московские флакончики. Свой у них только одеколон, да и тот смолой припахивает… Надо будет ужо Пукконена спросить, пусть посоветует.
Проехали мимо русской церкви на высокой горке и остановились у какого-то мрачного здания с красной крышей.
— Музей, — произнес Степан Егорович. — Пойдем побродим!
Купили внизу билет и поднялись по широкой гранитной лестнице.
Клавочка залюбовалась.
— Старина! — сказала она.
— Гм… Да, — пожевал губами Степан Егорович. — Тут какие-то рыцари собирались, или что-то в этом роде… Только откуда же у них рыцари? Те же шведы.
По желтым, навощенным полам переходили из комнаты в комнату, разглядывали старинные латы, огромные мечи, шелковые диваны и уродливые кресла. В одной из комнат стояла целиком крестьянская избушка. Клавочка даже вошла в нее через низенькую дверь, поглядела на убогую печку, на корявые деревянные лавки у стен, и тихонько вздохнула:
‘Жили же тут люди’… — подумала она и вспомнила о своем будуаре.
По музею бродили гуськом мальчики и девочки под предводительством тощих длинных девиц в черных платьях и в очках. В руках каждой учительницы был толстый каталог и они подолгу стояли перед витринами, растолковывая своему скучающему стаду все великое историческое значение каждой ржавой, зазубренной шпаги. Девочки глядели в рот учительницы, а мальчики старались незаметно поковырять обивку дивана, или плесень на старом рыцарском шлеме.
— Не довольно ли, детка? — спросил Степан Егорович, вынимая часы. — Там еще столько же комнат, но, помнится, все одно и тоже. Поедем-ка лучше на вокзал, запасемся билетами в спальный вагон… Да мне еще деньги нужно разменять, а там глядишь и обедать время. За нами зайдет Пукконен.
Клавочка махнула рукой.
— Как хочешь… Я жалею, что вчера одна сюда не забралась… С тобой невозможно. Посмотри на это знамя!.. Я знаю — для тебя это только старая рваная тряпка… А между тем, если бы только она могла заговорить. Какая бы дивная, увлекательная книга вышла из ее рассказа… Сколько бы славных покойников воскресло…
— Брр!.. Не тревожь их, пусть себе спят, — засмеялся Степан Егорович. — Мне даже холодно стало. Придется за обедом двойную порцию пунша…
Снова ехали по белым чистеньким уличкам, полным смеха бесчисленных бубенчиков.
— Словно вечная масленица — улыбнулся Степан Егорович. — А на кого не взглянешь — физиономия великопостная…
Когда вернулись в отель, на площадке лестницы уже стоял Пукконен, маленький, круглый, как шарик, и розовый.
— Вот он! — сказал Степан Егорович. — Аккуратный старичок, минутки не опоздает. Ну, тем лучше. Будьте нашим гидом. Везите в самую лучшую ресторацию. Кутнем на прощанье!
Пукконен оказался очень веселым человеком, бойко болтающим по-русски, усевшись в таксомоторе рядом с Клавочкой, он тотчас же заговорил о делах:
— Курс падает, как снег, всякий день, всякий час, вагонов ни за какой миллион… Но если Пукконен сказал, то Степан Егорович может спать, как невинное дитя. Все будет сделано срочно. Но вот только цена. Вы обязан мне скидывать один гривенник.
— Ишь ты, — засмеялся Степан Егорович. — И не подумаю. И так дешево отдал.
— Ну, тогда будет аккуратный неустойка. Ну, хорошо мы подождем это говорить. Вы знаете, madame, — повернулся он к Клавочке. — С русским купцом надо торговать после кушаний, тогда он покладный…
Ресторан Клавочке понравился и это очень польстило Пукконену.
— Как в настоящей Европе! — улыбнулся он. — Здесь бывают самый… общественные сливки.
Заняли столик у стены, затянутой гобеленом, под низенькой лампочкой с оранжевым шелковым абажуром. Долго выбирали закуски, и Пукконен переводил на финский язык все гастрономические капризы Степана Егоровича. Откуда-то сверху доносились звуки штраусовского вальса. Неслышно ступая по пушистому ковру подошел мэтр-д’отель и с карточкой в руках склонился за плечом Клавочки.
Клавочка подняла на него глаза и тихонько ахнула. Перед ней стоял он, пассажир в дохе. Только теперь он был в элегантном фраке, свободно висевшем на его костлявых плечах и вместо высоких войлочных калош на ногах его были лаковые туфельки.
Но уродливо-прекрасное лицо его было то же и тем же невидящим взором смотрели на Клавочку его глубокие глаза.
Клавочка беспомощно улыбнулась и побледнела… Потом перевела дух и, сказав себе: ‘Фу, как глупо!..’, слегка дрогнувшей рукой взяла меню обеда.
Если бы ее спросили какой был суп, она ни за что бы не ответила. Машинально, как автомат, съела какую-то неведомую рыбу и только за спаржей снова подняла от тарелки глаза и оглянулась вокруг. Его уже не было. Шумная компания рассаживалась вокруг соседнего стола. Звуки музыки наверху умолкли. Под потолком залы вспыхнули две громадные хрустальные люстры.
Клавочка рассеянно прислушивалась к словам Степана Егоровича, спорившего с Пукконеном о том, какое вино пойдет лучше к котлетам марешаль и думала: ‘Сказка кончена! Глупая Золушка проснулась, и принц оказался лакеем. А все-таки он прекрасен и, если дать волю фантазии, то еще ничто не погибло. В мире все бывало. Случалось и принцам путешествовать инкогнито и надевать камзолы конюха. И носить маску… Кто знает его прошлое? Кто скажет, кем будет завтра этот, единственный в мире, человек? Разве дьявол не являлся в шкуре пуделя?..’
Пукконен победил, и решено было спросить бутылку старого ‘шато-лароз’.
Метр-д’отель появился снова. Принес в плетеной корзиночке запыленную бутылку, сам откупорил ее и разлил в стаканы рубиновое благоуханное вино.
Клавочка внимательно поглядела на его руки и вздрогнула. На левой руке не хватало среднего пальца и на кисти белел глубокий, безобразный шрам.
‘Только еще этого недоставало! — улыбнулась она. — Быть может, на его спине следы плетей?.. Возможно, что герой моих мечтаний беглый каторжник’…
Разлив вино метр-д’отель отошел, взял из рук официанта ящик с сигарами и понес его кому-то через всю залу.
— Поглядите madame, на этот старший гарсон! — сказал Пукконен, зажмуривая глазки и смакуя вино. — Это очень интересный человек. Выписан из Стокгольм. Богатый, но любит свой дело. И очень несчастлив. Он женатый на одной певиц из оперетт. Она холодный, как снег, и очень бойкий, как бес… Много роман… Из-за нее приезжают здесь специально. Даже из Петроград. Она любит поклонник, а муж нет. Он имеет большую ревность и даже стрелял в один морской лейтенант. А прошлый год хотел на нее вылить кислот, но только сгорел себя левый рука. Один палец совсем долой. Она бегала в Москва, но он поймал. Страшный человек, его зовут Эрик Ландерс. От горя он стал теперь совсем худощавый и очень кашлял…
— Бог с ним! — перебил Степан Егорович. — Мало ли на свете рогатых мужей. Выпьем-ка лучше пуншу, мистер Пукконен! А?
— Мы видели их вчера в этой Ха… Хю… — улыбнулась Клавочка.
— Хювинка, — подсказал Пукконен. — О, да! Он ездил туда отдыхать, очень больной человек. А его жена стоит в ваш отель…
Пукконен сделал паузу, лукаво подмигнул левым глазом и добавил:
— Она очень в русский вкус.
Степан Егорович покосился на Клавочку.
— Вот, далась вам!.. — сказал он с досадой. — Старый вы сплетник, Пукконен…
— Хе-хе!.. — подпрыгнул Пукконен. — Ну, хорошо: будем другой разговор… Вы должны мне теперь уступать ваш гривенник. Madame будет свидетель.
— Снова за то же… — покраснел Степан Егорович. — Почему я должен?
Пукконен подмигнул на молчаливую Клавочку, и круглое, розовое личико его расплылось в добродушнейшей улыбке.
— Есть такой комбинаций, — сказал он.
Степан Егорович поглядел на него, покосился на жену и сдвинул брови, но тотчас же, в свою очередь, весело улыбнулся.
— Ладно! — проворчал он. — Я еще заеду в контору, поговорим. Ловкий вы мистер… и любопытный…
— Очень! — согласился Пукконен.
Клавочка уже не слушала. Полузакрыв глаза, она вспомнила белую дорогу между старых высоких сосен, мягкие ленивые снежинки… И в ушах ее смеялись ласковые бубенчики.
Когда уходили из ресторана, в дверях залы стоял метр-д’отель. Он почтительно посторонился перед Клавочкой и проводил их глубоким поклоном.

V

Устроившись в маленьком купе и растянувшись на своем диванчике, Клавдия Викторовна благодарно улыбнулась мужу.
— Знаешь, я довольна этой поездкой. Я слишком засиделась в нашем гнездышке, а это так освежило меня… Я не на шутку влюбилась в эти елки, и в снег, и в рыжих лошадок…
Степан Егорович был не в духе.
— Есть во что! — ответил он. — Елочки, лошадки… Благодаря тебе эта прогулка вскочила мне в несколько тысяч.
— Почему? — удивилась она.
— Из-за тебя я упустил одно дело, и Пукконен этот… Эх! Все равно ты не поймешь…
— Кажется, я тебе не мешала. Ты пропадал весь день, и даже ночью…
— Пропадал!.. — проворчал он. — Эх! Вот уж подлинно: в Тулу со своим самоваром…
— Стива!
— Да. Я предупреждал тебя, что по делу еду. Все твои поэтические фантазии: то ‘милые елочки’, а не успели приехать — соскучилась. Если бы не ты, я еще бы на сутки остался…
— Почему ты это только теперь говоришь? — обиделась Клавочка. Села на диванчике и отвернулась к окну. — Просто, мне кажется, что ты слишком много пил за обедом. Советую выспаться!
— Одно осталось! — буркнул Степан Егорович, снял шубу и, покрывшись ею, лег лицом к стенке.
Клавочке спать не хотелось. Она сидела в уголке диванчика, вытянув ноги, спрятав руки в муфточку и думала:
‘У Степана Егоровича портится характер. Это уже не первая их ссора и, каждый раз, причиной какие-то его убытки, в которых она ни душой, ни телом не виновата. Похоже, что все их семейное счастье зависит от дивидендов фабрики. Стоит пошатнуться его делам и, в их великолепной квартире, с утра до вечера будут кошка с собакой… Пока он не заставит ее сбежать к матери… А там, конечно, развод… И снова жизнь на отцовскую пенсию, счеты с кухаркой, старые шляпки… А она уже привыкла не считать деньги и не думать ни о чем, кроме искусства. Ее сонеты уже появились в трех журналах и говорят, что… Ах! Мало ли что говорят хозяйке дома, после тонкого обеда, прихлебывая кофе с шартрезом, и посасывая хозяйскую гавану…
Клавочка зябко поводит плечами и кутается в шубку. Степан Егорович уже спит и негромко всхрапывает.
Клавочка глядит в темные стекла окна, провожает глазами летящие мимо искры из трубы паровоза и снова думает.
‘Бедный этот Эрик Ландерс! Теперь уже нет сомнений, он всегда был только старшим гарсоном. В будущем, пожалуй, не помешай ему глупая страсть к дебелой певичке, он обзавелся бы собственным отелем и смущал бы своей дьявольской улыбкой глупенькие сердца приезжих Гретхен. Бог с ним!.. А все-таки она ему благодарна. Он заставил ее пережить несколько… забавных мгновений. Он оборвал узду ее безудержной фантазии, заставил даже помечтать, напомнил ее девическое прошлое, когда так легко и просто удавалось подменять жизнь книгой и правду вымыслом…’
Клавочка тихонько улыбается в полумраке купе. ‘Метр-д’отель’ это звучит гордо!.. Был же Рюи Блаз… А впрочем и это лишь приснилось другому мечтателю и фантазеру Гюго. Да, а все же теперь ей никогда уже не удастся вспомнить о чистеньком белоснежном ‘Гельсинки’, без усмешки над собой. И почему-то ей кажется, что это еще не конец приключению, что ей еще придется услышать об этом северном Отелло, который ‘сгорел себе руку’, стрелял в лейтенанта и нажил чахотку, и все это из-за любви к своей ‘бойкой’ Дездемоне…
Клавочку слегка знобит. Она покрывает колени пледом и закрывает глаза.
‘Хорошо бы теперь, добравшись до дому, переодеться в теплый халатик, сесть у камина в низенькое, глубокое кресло и, глядя на веселый огонь, обдумать одну работу… небольшую новеллу в жанре Джека Лондона, где героем, конечно, будет он, Эрик, героиней — одна мечтательница, а фоном — вся эта дикая, безмолвная природа, страна застывших песен и белой тишины…
Поезд останавливается на какой-то маленькой станции. Клавочка глядит в окно на оранжевые огни вокзала, на черные, мелькающие мимо окон тени пассажиров и красные, качающиеся искорки папирос.
И вдруг она холодеет, вся, до пальцев ног. Сердце Клавочки останавливается от неожиданности и смутного ужаса. Перед ее глазами, на расстоянии аршина, появляется Эрик Ландерс. Несмотря на полумрак, она сразу узнает его лицо, окаймленное мехом шубы. Почти прижавшись к стеклу он смотрит на нее в упор.
Клавочка откидывается назад, и в купе начинается коротенькая горячая борьба двух женщин под одной шубкой: Клавочка уже вскакивает, чтобы разбудить мужа, уже протягивает к его плечу дрожащую руку, но Клавдия Викторовна говорит: ‘Нет!’ — и, с бледной, насмешливой улыбкой, снова опускается на диванчик, и, медленно повернув голову, бросает на окно холодный и чуть-чуть враждебный взгляд. Ландерса уже нет в окне. И Клавочка прижимает руку к своему испуганно стучащему сердцу.
Поезд снова трогается. И снова, вперегонку с ее сердцем, начинают постукивать колеса.
‘Господи! Как он сюда попал?’ — спрашивает бледная Клавочка, но Клавдия Викторовна пожимает плечами: ‘Так же, как и все другие… Едет в этом поезде. Все это одни нервы. Нужно постараться заснуть. Вот так! Вытянуться, закрыть глаза и больше ни о чем не думать. Противные колеса, стучат, стучат… Или это сердце? Господи! Кошмар какой-то… Зачем она поехала? Холодно… И еще впереди целая ночь…’
Клавочка достает из муфты платок и тихонько всхлипывает. Потом, согревшись под шубкой, начинает дремать.
А Степан Егорович, повернувшись во сне, спускает с узенького диванчика сначала руку, потом ногу, и тяжелая шуба его скользит на пол. Тогда он открывает глаза, садится и тупо смотрит на спину жены. У него болит голова, словно по ней стучат колеса вагонов, и во рту — противный медный вкус.
Он протирает глаза, кряхтит и морщится, потом встает, надевает шубу и выходит из купе. Ему хочется пить и тянет на свежий воздух. Степан Егорович, слегка балансируя, бредет по узенькому коридорчику и открывает дверь на площадку вагона…

* * *

Клавочка проснулась от сильного толчка, зевнула и, поднявшись, взглянула в окно. Поезд стоял среди поля, и во мраке смутно белели высокие сугробы.
Вынула часики, с трудом разглядела микроскопическую стрелку и, накинув шубку, открыла дверь.
В коридорчике стоял молоденький офицер и глядел на Клавочку.
— Почему мы стоим? — спросила она.
— Не имею понятия, — улыбнулся он. — Вероятно что-нибудь случилось… Я сейчас узнаю.
Офицер, позвякивая шпорами, пошел по коридору, но не успел дойти до двери, как она распахнулась и кто-то, закутанный в черную шубу, крикнул:
— Человек упал с поезда!
Клавдия Викторовна вернулась в купе и начала торопливо одеваться, долго возилась с пряжками высоких калош, искала булавку от шляпы…
Снова подумала о Ландерсе, и сердце ее сжал суеверный, забытый с детства страх:
‘Вот уж поистине дьявол какой-то!.. — подумала она. — Всюду носит с собой несчастье… А может быть это он и упал? Бросился под колеса?’
И Клавочка вспомнила о муже:
— Господи, где же Стива? Вечно провалится!.. Не могу же я одна чемодан и все…
А в это время, далеко позади поезда, копошилась на снегу черная кучка людей. На широкий растянутый брезент укладывали исковерканное, бесформенное тело, обрывки окровавленной шубы, сплющенный ботинок… все, что осталось от Степана Егоровича.

—————————————————-

Впервые: журнал ‘Пробуждение‘, 1918, No 4.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека