В. А. Жуковский, Семенко И. М., Год: 1959

Время на прочтение: 46 минут(ы)
И. М. Семенко

В. А. ЖУКОВСКИЙ

Воспроизводится по изданию: В.А. Жуковский. Собрание сочинений в 4 т. М., Л.: Государственное издательство художественной литературы, 1959. Т. 1.
Оригинал здесь: Русская виртуальная библиотека.

1

‘Жуковский был первым поэтом на Руси, которого поэзия вышла из жизни’,1 — эти слова Белинского чрезвычайно важны для понимания и жизни и творчества Жуковского. ‘Что за прелесть чертовская его небесная душа!’ — говорил о Жуковском Пушкин. ‘Дела поэта — слова его’ — это афоризм самого Жуковского. Современники высоко ценили Жуковского как человека и как поэта, хотя ему была свойственна несомненная односторонность. Реальным путем воздействия на общество он считал не гражданскую активность, а только ‘образование для добродетели’, благотворность личного влияния, пропаганду идей просвещения и гуманности.
——————->
1 В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. VII, М., изд. АН СССР, 1955, стр. 190. В дальнейшем все ссылки даются по данному изданию.
Превыше всего ставя то, что он называл ‘добродетелью’, Жуковский остался в стороне от бурных событий своего времени. Нисколько не стремясь затушевать или оправдать это, мы, вместе с тем, должны уяснить непреходящую ценность творчества Жуковского. Тот высокий моральный идеал, на котором поэт основывал и свою поэзию и свою жизнь, идеал личной добродетели (которую он приравнивал к добродетели гражданской) заслуживает уважения.
Поэзия Жуковского — поэзия переживаний, чувств и настроений, ее можно назвать началом русской психологической лирики. Ее лирический герой исполнил своеобразного обаяния, обаяние это — в поэтической мечтательности, в возвышенности и благородстве душевной жизни.
Жуковский не закрывал глаз на трагическое положение человека в современном ему мире и в своих стихах выразил чувство глубокой неудовлетворенности действительностью. О ‘совершенном недовольстве собою, миром, людьми’ как отличительной черте Жуковского-поэта писал в своих ‘Очерках…’ Н. Полевой.1
——————->
1 Н. Полевой. Очерки русской литературы, т. I, СПб., 1839, стр. 121.
В творчестве Жуковского воплотилось гуманистическое представление о человеческой личности как носительнице высоких духовных ценностей. Поэтому творчество Жуковского имело прогрессивный смысл и в эпоху деспотизма по-своему противостояло казенно-бездушному отношению к человеку. Оно оказало, как отмечал Пушкин, ‘решительное влияние на дух нашей словесности’, и Пушкин совершенно справедливо считал это влияние благотворным. Белинский писал, что ‘творения Жуковского — это целый период нашей литературы, целый период нравственного развития нашего общества. Их можно находить односторонними, но в этой-то односторонности и заключается необходимость, оправдание и достоинство их’.2
——————->
2 В. Г. Белинский, т. VII, стр. 241.
Василий Андреевич Жуковский родился 9 февраля (по новому стилю) 1783года в с. Мишенском, Белевского уезда. Отец, поэта Афанасий Иванович Бунин, тульский помещик. Мать пленная турчанка Сальха, которую в 1770 году, в возрасте шестнадцати лет, русские крестьяне-маркитанты привезли из-под турецкой крепости Бендеры в ‘подарок’ А. И. Бунину. При крещении Сальху назвали Елизаветой Дементьевной. Ребенок был усыновлен, по желанию Бунина, жившим в его доме бедным дворянином Андреем Григорьевичем Жуковским. Таким образом будущий поэт получил дворянство и избежал уготованной столь многим побочным помещичьим детям участи крепостного.
Мать поэта, ставшая домоправительницей Бунина, легко овладела русской грамотой. Она была умна и обаятельна, но сохранившиеся письма к ней мальчика-Жуковского не свидетельствуют об особой душевной близости между ними: Жуковский воспитывался в бунинской семье, положение не изменилось и после смерти отца (1791). С ребенком обходились ласково, но он чувствовал необычность своего положения и страдал от этого. Позднее Жуковский написал в своем дневнике многократно цитировавшиеся строки: ‘Я привыкал отделять себя ото всех, потому что никто не принимал во мне особливого участия и потому что всякое участие ко мне казалось мне милостию’.1
——————->
1 Дневник В. А. Жуковского, под ред. И. А. Бычкова, СПб., 1903, стр. 27.
Учился Жуковский сначала в частном пансионе X. Ф. Роде, затем в Тульском народном училище. Первые его стихотворения (не дошедшие до нас) были написаны, по-видимому, в возрасте семи-восьми лет.2 В 1795 году им была написана не дошедшая до нас трагедия ‘Камилл, или Освобожденный Рим’. В 1797 году мальчика увезли из Тулы и поместили в Московский университетский благородный пансион. Пансион возглавлял А. А. Прокопович-Антонский — писатель и педагог, связанный с разгромленными Екатериной масонскими кругами, с Н. И. Новиковым и И. Г. Шварцем. Директором университета был И. П. Тургенев, также масон. Воспитанникам внушались идеи нравственного самосовершенствования, филантропии, гражданского долга и, вместе с тем, политического благомыслия.
——————->
2 На это есть намек в программе автобиографии поэта (1806). ‘Русская старина’, 1901, CVI, стр. 36—41.
Жуковский глубоко воспринял идеалы морального самосовершенствования и личной добродетели. Он трактовал их как идеалы не только личные, но и общественные и, в сущности, остался им верен до конца жизни. Между тем друзья и единомышленники его юности, сыновья директора университета, Александр и Николай Тургеневы стали впоследствии: один — вольнодумцем, близким к декабристским кругам, другой — декабристом. Мироощущение же Жуковского несколько статично, и в жизни и в творчестве поэта процесс развития связан не столько с изменением, сколько с углублением определившихся уже в молодости воззрений.
В 1798 году Жуковский читает на акте университетского благородного пансиона речь ‘О добродетели’, на другом акте в том же году — одно из первых дошедших до нас своих стихотворений, ‘Добродетель’. Совершенно очевидно, что избранная тема не имела для него казенно-нравоучительного смысла.
Занятия литературой постепенно выдвигаются на первый план и имеют вначале даже практический интерес: не располагая средствами, достаточными для приобретения интересующих его книг, юноша Жуковский переводит несколько ходких авантюрно-сентиментальных произведений А. Коцебу и за перевод одного из его романов (‘Die jungsten Kinder meiner Laune’, в переводе Жуковского — ‘Мальчик у ручья’) получает 75 рублей. По окончании пансиона, с 1800 по 1802 год, Жуковский служит в Московской соляной конторе, но служба тяготит его, так как отвлекает от любимых занятий.
Если не говорить о детских ученических одах, написанных в духе классицизма XVIII века, основные литературные веяния, воспринятые Жуковским, — сентиментализм (культ природы, ‘чувствительности’ и ‘добродетели’, интерес к ‘обыкновенному’ человеку, сосредоточенность на перипетиях интимной душевной жизни) и преромантизм (увлечение экзотическим и иррациональным, обращение к народной фантастике, к средневековью, романтика ‘тайн и ужасов’). Установка на субъективизм в художественном отображении действительности сближала сентиментализм и преромантизм, это было предвестие романтического искусства, отказавшегося от строго логического рационалистического мышления классицизма.
В конце XVIII века в России получают большое распространение сентиментальные и преромантические произведения западноевропейской литературы, популярными становятся имена Грея, Шписса, Радклиф. Жуковский увлекается Оссианом (под этим вымышленным именем английский поэт Макферсон опубликовал переработанные им древние ирландские и шотландские легенды), меланхолической поэзией английских преромантиков Юнга и Грея.
Еще в пансионе тесно сблизившись с братьями Тургеневыми (в особенности со старшим, рано умершим Андреем Тургеневым), Жуковский по выходе из пансиона (1800) организует вместе с ними ‘Дружеское литературное общество’. Это общество отличалось широтой поэтических интересов. Андрей Тургенев, под сильным воздействием которого находился в те годы Жуковский, пропагандировал Шиллера, ему же принадлежит один из первых в России переводов гетевского ‘Вертера’. Интерес к новой немецкой литературе (Гете и в особенности Шиллер) захватывает и Жуковского. Вместе с тем юный Жуковский находится под воздействием Ломоносова и Державина, через их поэзию он усваивает стиль торжественной оды классицизма (существенного различия между Ломоносовым и Державиным Жуковский в эти годы еще не ощущает). Из русских поэтов сентиментальной школы Жуковского привлекают Н. М. Карамзин, И. И. Дмитриев, Ю. А. Нелединский-Мелецкий, в ‘песнях’ которых пасторальные мотивы окрашены меланхолическим лиризмом.
Воспринимая веяния новой, предшествующей романтизму, литературной культуры, в плане теории искусства юный Жуковский симпатизирует просветительским эстетическим теориям. Он глубоко воспринимает просветительскую эстетику Шиллера, изучает близкие к эстетике Шиллера теории германских ученых Энгеля, Сульцера, Эшенбурга (сохранились составленные поэтом конспекты их сочинений). Эти симпатии Жуковский сохранит навсегда.
В 1802 году Жуковский сблизился с Н. .М. Карамзиным, вождем нового литературного направления. Дружеские отношения с ним продолжаются в течение многих лет, до самой смерти Карамзина. Карамзин останется для Жуковского образцом писателя и гражданина и тогда, когда в литературу придут Пушкин, Лермонтов, Гоголь. И здесь Жуковский будет верен идеалам своей юности, как ни высоко оценит он поэзию Пушкина.
В 1802 году, в декабрьской книжке ‘Вестника Европы’, редактировавшегося Карамзиным, Жуковский помещает свою элегию ‘Сельское кладбище’. Это было первое серьезное выступление Жуковского в печати и его первый триумф. Он, бросил службу и возвратился в Мишенское, окончательно решив посвятить себя литературной работе.

2

‘Сельское кладбище’ — программное произведение Жуковского этого периода, и — шире — русского сентиментализма.
Сентиментализм, возникший в Западной Европе во второй половине XVIII века, в значительной мере подготовил почву для романтиков. В сентиментализме выразилось формирование буржуазного сознания, новые представления о правах личности и ценности душевной жизни человека. Однако, в отличие от романтизма, сентиментализм сохранил связь с просветительским рационализмом. Критическая переоценка идей Просвещения еще только начиналась писателями-сентименталистами.
В России веяния сентиментализма стали ощущаться в 70-х годах XVIII века. По своей социальной природе сентиментализм не был единым. Самое радикальное течение европейского сентиментализма (руссоизм) оказало воздействие на Радищева, в творчестве которого элементы ‘чувствительности’ были подчинены революционной и демократической мысли.
Признанным главой русского сентиментализма является Карамзин. В его творчестве нашли свое выражение настроения не радикальной, а умеренно-либеральной и даже консервативной части дворянства.
Социальная проблематика в творчестве Карамзина и его последователей сознательно обходилась. В знаменитой повести Карамзина ‘Бедная Лиза’ трагедия героини из социального плана переведена в план чисто личных отношений. Но карамзинизму была свойственна гуманистическая устремленность. Всякий человек, по Карамзину, кто бы он ни был, достоин уважения и сочувствия, если он ‘добродетелен’, если благороден его духовный мир. Изображение чувств становится основным содержанием литературы этого направления.
По сравнению с классицизмом, рационалистически изображавшим ‘свойства’ и ‘качества’ человеческой природы, обращение Карамзина и его последователей к душевной жизни человека было фактом прогрессивным, так как раскрывало перед искусством новые возможности. Однако карамзинизм, именно в силу его стремления отказаться от социальной проблематики, не смог избежать условности в искусстве. Ведь конкретность и подлинный психологизм невозможны без раскрытия социальной основы характера. Разница между Радищевым или Руссо, с одной стороны, и Карамзиным, с другой, — не только в масштабах их дарований, но в кардинальном отличии искусства, ставящего социальные проблемы, от искусства, стремящегося их обойти. Именно в силу этого психологический анализ в творчестве Карамзина оказался не очень глубоким. Сама ‘чувствительность’ подается им по рационалистическому принципу, как одно из ‘свойств’ и ‘качеств’ природы человека вообще.
И в идейном и в художественном отношении карамзинизм был близок молодому Жуковскому. Взяв за образец ‘Элегию, написанную на сельском кладбище’ английского поэта Грея, Жуковский разрабатывает тематику и стиль, определившие на многие годы его собственное творчество и вызвавшие множество подражаний. В центре элегии (с гораздо меньшим успехом переводившейся в России и до Жуковского) — образ мечтателя-поэта, глубоко воспринимающего диссонансы жизни и ее несправедливость, сочувствующего ‘маленьким’, незаметным труженикам, чьи безвестные имена скрыты под плитами деревенского кладбища. Судьба была несправедлива к этим людям, но, с другой стороны, поскольку слава и власть, по мнению поэта, неотделимы в обществе от соблазнов и пороков, превыше же всего — нравственное достоинство человека, в элегии прославляется скромная участь простых поселян. Искреннее одушевление, сменившее риторичность эпигонов классицизма, эмоциональность стиля, музыкальная инструментовка стиха — все это поставило ‘Сельское кладбище’ в самом центре зарождающейся новой поэзии. Обладая гораздо более значительным поэтическим дарованием, чем Карамзин, Жуковский талантливо развивает принципы его школы.
Переводя элегию Грея, Жуковский перестраивает ее в духе уже сложившейся в России карамзинистской традиции. Он жертвует конкретностью описаний, отдавая преимущество эмоциональному началу.
Уже бледнеет день, скрываясь за горою,
Шумящие стада толпятся над рекой,
Усталый селянин медлительной стопою
Идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой.
В 1839 году Жуковский снова вернется к ‘Сельскому кладбищу’ и переведет его с гораздо большей степенью близости к подлиннику, отказавшись от специфических стилевых особенностей сентиментализма начала века:
Колокол поздний кончину отшедшего дня возвещает,
С тихим блеяньем бредет через поле усталое стадо,
Медленным шагом домой возвращается пахарь, уснувший
Мир уступая молчанью и мне…
Здесь нет ни ‘бледнеющего’ дня, ни ‘задумавшись’, ни ‘селянина’, ни ‘шалаша’. И отличие между первым и вторым переводом связано не только с развитием творческой зрелости Жуковского, это прежде всего отличие художественных систем. Певучий, более условный по своему стилю, построенный в одной подчеркнуто эмоциональной тональности (‘бледнеет’, ‘усталый’, ‘медлительно’, ‘задумавшись’), перевод 1802 года является поэтически оригинальным произведением Жуковского, характернейшим образцом его стиля первого периода.
‘Сельским кладбищем’ начинается длинный ряд переводов Жуковского. Они имели для развития русской литературы огромное значение. Жуковский не стремился к буквальной точности перевода, воспринимая сам новые для него темы западноевропейской литературы и приобщая к ним русского читателя, расширяя идейный и тематический диапазон русской поэзии, Жуковский стилистически разрабатывал их по-своему. Создавая свой стиль, Жуковский исходил из лирики Карамзина (автора элегии ‘Меланхолия’), но довел этот стиль до высокой степени совершенства, придал ему истинную эстетическую ценность.
Элегия, песня-романс и дружеское послание — основные жанры поэзии Жуковского первого периода. В особенности его привлекает элегия, тематика которой — размышления о суетности земного существования, погружение во внутренний мир, мечтательное восприятие природы — была уже закреплена общеевропейской традицией. Одно из лучших произведений Жуковского — его оригинальная элегия ‘Вечер’ (1806).
Как и ‘Сельское кладбище’, ‘Вечер’ относится к жанру так называемой медитативной элегии. В отличие от первой элегии, размышления (медитации) сосредоточены здесь вокруг лирической темы. Воспоминания об утраченных друзьях, об уходящей молодости слиты с мечтательно-меланхолическим восприятием вечернего пейзажа:
Луны ущербный лик встает из-за холмов…
О тихое небес задумчивых светило,
Как зыблется твой блеск на сумраке лесов!
Как бледно брег ты озлатило!
Сижу задумавшись, в душе моей мечты,
К протекшим временам лечу воспоминаньем…
О дней моих весна, как быстро скрылась ты,
С твоим блаженством и страданьем!
Жуковский — первый русский поэт, сумевший не только воплотить в стихах реальные краски, звуки и запахи природы — все то, что для человека составляет ее прелесть, — но как бы одухотворить природу чувством и мыслью воспринимающего ее человека. ‘Мы бы опустили одну из самых характеристических черт поэзии Жуковского, — писал Белинский, — если б не упомянули о дивном искусстве этого поэта живописать картины природы и влагать в них романтическую жизнь’.1 Жуковский в ‘Вечере’ создает и совершенно державинские по своей описательной выразительности стихи, рисуя, как
…с холмов златых стада бегут к реке,
И рева гул гремит звучнее над водами,
И, сети склав, рыбак на легком челноке
Плывет у брега меж кустами, —
и в то же время ему принадлежит знаменитая строфа, где в самом описании пейзажа прежде всего присутствует воспринимающий его и умеющий насладиться им поэт:
Как слит с прохладою растений фимиам!
Как сладко в тишине у брега струй плесканье!
Как тихо веянье зефира по водам
И гибкой ивы трепетанье!
——————->
1 В. Г. Белинский, т. VII, стр. 215.
Восхищение человека передано в трехкратном повторении одной и той же конструкции восклицания (‘как слит’, ‘как сладко’, ‘как тихо’). Для человека ‘сладко’ плесканье струй, в его восприятии фимиам (запах) ‘слит’ с прохладой,1 и после этого, наконец, возникает впечатление, что для него и ‘тихо’ веет зефир и трепещет гибкая ива. Неверно было бы расценивать такой метод, как крайний субъективизм Жуковского. Внутренний мир человека (в данном случае включающий в себя и восприятие природы) сам по себе является неким объективным фактом, подлежащим раскрытию в лирике, и в лирике Жуковского он раскрывается с необыкновенной поэтичностью и тонкостью. К тому же типу элегий Жуковского, что и ‘Вечер’, относится написанная позднее элегия ‘Славянка’ (1815) — произведение зрелое и глубокое.
Язык Жуковского в ‘Вечере’ сочетает поэтичность и непринужденность. Вместе с тем, Жуковский строго заботится об эстетической стороне языка, он отбирает только те слова, которые по традиции воспринимаются как эстетически значимые, изящные, хотя уже выходит за пределы специально ‘поэтической’, условно-литературной лексики (примеры такой лексики в ‘Вечере’ — ‘зефир’, ‘Минвана’, ‘Альпин’).
Как уже указывалось выше, сентиментализм, и в особенности ‘карамзинизм’, был еще в большой мере рационалистичен. Черты индивидуалистического мироощущения ему не присущи вовсе. Отсюда — характерная система своеобразных поэтических ‘клише’ — лишенных индивидуального оттенка условных образов, переходящих из одного произведения в другое. Таков был, в частности, образ сентиментального поэта — ‘певца’, страдающего от несчастной любви, предчувствующего свою раннюю гибель. Этот образ, у Жуковского овеянный подлинной поэтичностью, находим в ‘Тоске по милом’, в ряде других стихотворений и баллад. Перелагая стихотворные отрывки из ‘Дон-Кихота’ (не по Сервантесу, а по переделке Флориана), Жуковский любовный сонет передает в духе сентиментальной пасторали:
Ах, нет! Любви твоей желать
Твой пленник, Хлоя, не дерзает:
Любить и слезы проливать,
Жестокая, и то блаженством он считает.
——————->
1 Этот характерный для Жуковского образ проанализировал Г. А. Гуковский в книге ‘Пушкин и русские романтики’, Саратов, 1946, стр. 42—43.
В стихотворении ‘Певец’ (1811) Жуковский создал великолепный образец поэзии русского сентиментализма:
Он дружбу пел, дав другу нежну руку, —
Но верный друг во цвете лет угас,
Он пел любовь — но был печален глас,
Увы! Он знал любви одну лишь муку…
Словосочетания ‘дружбу пел’, ‘пел любовь’, ‘во цвете лет угас’, ‘печален глас’ — типичные ‘клише’ карамзинизма. Из таких же ‘клише’, много раз встречавшихся у разных поэтов, состоит все стихотворение (за исключением, пожалуй, одного, психологически более конкретного четверостишия — ‘Что жизнь, когда в ней нет очарованья…’). Подлинные, интимные переживания Жуковского даны в отвлеченном, сознательно лишенном индивидуальности аспекте. Но Жуковский сумел придать традиционной судьбе сентиментального ‘певца’ колорит драматизма путем создания взволнованной, разнообразной по своим оттенкам интонации. Таковы быстрые переходы от описательного ‘он сердцем прост’, ‘он нежен был’ и т. д. к прямым обращениям к ‘певцу’ — ‘твой век был миг’, ‘ты спишь’, разнообразие ритмов, рефрен ‘бедный певец’, выделяющийся своим лаконизмом на фоне пятистопных и четырехстопных стихов. ‘Певец’ остался навсегда классически-законченным, программным образцом русского сентиментализма 1800-х годов, воссоздающим образ, наиболее характерный для поэзии и прозы этого стиля.
И вместе с тем, хотя стихотворение точно воссоздает сентиментальный канон, в нем много оригинального. Оно построено так, что образ ‘певца’ не слит с образом автора, ‘певец’, его могила, его внешний и внутренний портрет — как бы самостоятельной жизнью живущая картина, которую рисует перед читателем поэт:
В тени дерев, над чистыми водами
Дерновый холм вы видите ль, друзья?
Жуковский начинает постепенно отходить от ‘клише’ сентиментальной поэзии, и они воспринимаются нами в его творчестве как некий анахронизм, как черта преодолеваемой им манеры, в самом его творчестве обнаруживающей свою архаичность. Если в ‘Сельском кладбище’ этот стиль органичен, всецело соответствует содержанию элегии, то уже в финальных строках ‘Вечера’ он кажется наивным и архаичным по сравнению со стилем всего, стихотворения:
Так, петь есть мой удел… но долго ль?.. Как узнать?..
Ах! скоро, может быть, с Минваною унылой
Придет сюда Альпин в час вечера мечтать
Над тихой юноши могилой!
В ‘Славянке’ (1815) уже совсем нет этих условных образов в духе сентиментальной поэзии начала века. Творческие связи Жуковского с карамзинизмом становятся все более сложными. Мы видим стремление поэта не только продолжить принципы этого литературного направления, но и реформировать их, отойти от них.
Совершенно новым явлением в русской поэзии явятся баллады Жуковского. От Карамзина и даже от Батюшкова Жуковского отличает также неизмеримо больший размах его литературного творчества, разнообразие жанров и тем, интерес к монументальным формам, развившийся у Жуковского уже в конце 1810-х годов.
‘До Жуковского на Руси никто и не подозревал, чтоб жизнь человека могла быть в тесной связи с его поэзиею и чтоб произведения поэта могли быть вместе и лучшею его биографиею’1, — эти слова Белинского прекрасно характеризуют ту связь поэзии и жизни, которая у Жуковского гораздо более органична, чем в поэзии классицизма и у современных ему русских поэтов 1810-х годов.
И для меня в то время было
Жизнь и поэзия одно… —
говорит о себе сам Жуковский в стихотворении ‘Мечты’.
——————->
1 В. Г. Белинский, т. VII, стр. 190.
Грустная настроенность поэзии Жуковского не являлась просто данью модной в те времена элегической ‘меланхолии’. Она основывалась на общественной неудовлетворенности и подкреплялась характером его личной жизни. Вся его молодость прошла под знаком упорной и оказавшейся безнадежной борьбы за личное счастье. Тема самоотверженной, возвышенной и несчастливой любви, проходящая через всю его поэзию, имела глубокие корни в его чувстве к Марии Андреевне Протасовой. Чувство это было взаимным и очень сильным. Жуковский и Маша потратили долгие годы на борьбу и десять лет не теряли надежды, пытаясь добиться согласия матери Маши, Б. А. Протасовой, на их брак. Между тем Е. А. Протасова (урожденная Бунина, единокровная сестра Жуковского) ссылалась на родство и религиозные запреты и была непоколебима в своем отказе. По воспоминаниям всех, знавших М. А. Протасову, она была необыкновенно обаятельна, хотя и не отличалась красотой, — живая, остроумная, простая, сочетающая ум с воображением, доброту с образованностью. ‘Когда вчитываешься в письма М. А. Протасовой-Мойер, как-то сам собою выплывает в памяти образ пушкинской Татьяны’, — заметил П. Н. Сакулин.1
М. А. Протасова является героиней ‘Песен’ Жуковского (‘Когда я был любим’, ‘Мой друг, хранитель-ангел мой’, ‘О милый друг, теперь с тобою радость!’), стихотворений ‘Пловец’, ‘Воспоминание’ (‘Прошли, прошли вы, дни очарованья’), ‘Утешение в слезах’, ‘К месяцу’, ’19 марта 1923′, баллад ‘Эолова арфа’, ‘Алина и Альсим’ и др. Тема любви всегда, предстает у Жуковского в глубоко человечном, благородном и возвышенном аспекте. Ее личный смысл Жуковскому приходилось скрывать, так как это было условием встреч с. М. А. Протасовой, поставленным ее матерью. Так, в августе 1812 года Е. А. Протасова отказала Жуковскому от дома под предлогом намеков на его чувство к Маше в стихотворении ‘Пловец’.
Бесчеловечность законов, разрывающих ‘союз сердец’ (‘Алина и Альсим’), Жуковский переживал очень мучительно:
Кто слез на хлеб свой не ронял,
Кто близ одра, как близ могилы,
В ночи, бессонный, не рыдал,
Тот вас не знает, вышни силы!
(‘Кто слез на хлеб свой не ронял…’)
‘Холодное жестокосердие в монашеской рясе, с кровавою надписью на лбу: должность (выправленною весьма неискусно из слова: суеверие) сидело против меня и страшно сверкало на меня глазами’, — так описывает Жуковский одно из своих мучительных свиданий с матерью любимой девушки. ‘И эти люди называют себя христианами? Что это за религия, которая учит предательству и вымораживает из души всякое сострадание?.. Режь во имя бога и будь спокоен! Я презираю их от всей души, — и с тою религией, которую они так пышно воздают за истинную’.2
——————->
1 П. Н. Сакулин. М. А. Протасова-Мойер по ее письмам (‘Известия II отд. Академии наук, т. XII, 1907, кн. 1). См. также: ‘Уткинский сборник. Письма В. А. Жуковского, М. А. Мойер и Е. А. Протасовой’, М., 1904.
2 Письмо Жуковского А. П. Киреевской от 16 апреля 1814 года. Цитирую по книге: К. Зейдлиц. Жизнь и поэзия В. А. Жуковского, Спб., 1883, стр. 61—62.
В 1817 году М. А. Протасова решилась выйти замуж за профессора Дерптского университета, хирурга И. Ф. Мойера (впоследствии — учителя Н. И. Пирогова).
Жуковский нашел в себе силы приветствовать брак М. А. Протасовой. ‘Минута, в которую я решился, — писал он, — сделала из меня другого человека… Я хлебнул из Леты и чувствую, что вода ее усыпительна. Душа смягчилась. К счастию, на ней не осталось пятна, зато бела она, как бумага, на которой ничто не написано. Это-то ничто — моя теперешняя болезнь, — столь не опасная, как первая, и почти похожая на смерть… Но не бойся! Я не упаду. По крайней мере, я надеюсь воскреснуть’ (письмо А. И. Тургеневу от 25 апреля 1817 года).
В 1823 году М. А. Протасова-Мойер умерла.
Тот трагический опыт самоотвержения и страдания, через который пришлось пройти Жуковскому, заставлял его искать призрачных религиозных утешений и укреплял в нем настроения христианского самоотречения (‘Страданье нам учитель, а не враг…’ — слова из элегии ‘На кончину ее величества королевы Виртембергской’).

3

1808—1815 годы — время известного подъема общественной активности Жуковского. Характерно, что впоследствии, в годы создания первых тайных обществ и подготовки декабрьского восстания, поэт останется в стороне от общественной жизни.
В 1808—1811 годах Жуковский принимает активное участие в журнальной деятельности. В 1808—1809 годах он редактирует ‘Вестник Европы’, где печатает несколько литературно-критических и публицистических статей (‘О басне и баснях Крылова’ —1809, ‘Критический разбор Кантемировых сатир с предварительным рассуждением о сатире вообще’ — 1810). Статьи эти — выдающееся явление на фоне весьма еще наивной критики тех лет Жуковский касается в них вопроса о роли писателя в обществе и назначении искусства. Он по-прежнему остается верен просветительскому пониманию искусства, воспринимая просветительскую традицию в своеобразном сочетании — через Карамзина, а также Шиллера и Энгеля (‘Писатель в обществе’ — 1808, ‘О нравственной пользе поэзии’ — 1809). При этом Жуковский рассматривает этические проблемы оторванно от их социально-политической основы. Его мировоззрение остается либеральным и гуманным, но замкнутым в пределах ‘чистой морали’, потому понимание Жуковским современности и современного человека неисторично и аполитично.
Жуковский, по словам Белинского, ‘действовал на нравственную сторону общества посредством искусства, искусство было для него как бы средством к воспитанию общества’.1 Истинно эстетическое для него уже тем самым является нравственным, ‘стихотворно-прекрасное уже тем самым есть стихотворно-истинное’, — утверждает Жуковский в статье ‘О нравственной пользе поэзии’. И там же: ‘Мечтательность, дар воображать, остроумие, тонкая чувствительность — вот истинные качества стихотворца. Чего требует от поэта искусство? Чтобы он не оскорблял непосредственного чувства морального, чтобы он не противоречил морально-изящному, которое почитается одним из главных источников красоты стихотворческой’.2
——————->
1 В. Г. Белинский, т. VII, стр. 223.
2 ‘Вестник Европы’, 1809, N 3, стр. 161 и сл.
Жуковским написаны две статьи, посвященные вопросам крепостного права. В рецензии ‘О новой книге: (Училище бедных…)’ (1808) Жуковский, хотя и очень осторожно, высказывается в пользу умеренного развития ‘просвещения’ среди крепостных, умеренного потому, что просвещение в полном его объеме несовместимо с положением крепостного раба, ибо неизбежно будет отвлекать его от его ‘ограниченного состояния’. Отрицательное отношение к крепостному праву характерно для Жуковского на протяжении всей его жизни.
Тема, которую можно назвать темой ‘крепостной интеллигенции’, лежит в основе очерка Жуковского ‘Печальное происшествие, случившееся в начале 1809 года’ (‘Вестник Европы’, 1809). Очерк Жуковского бесконечно далек от смелой мысли ставивших эту тему писателей-революционеров (Радищев, Белинский, Герцен), он построен по сентиментальному канону: любовь молодого дворянина и образованной, получившей дворянское воспитание дворовой девушки Лизы. Жуковский, как и многие его современники, не избежал соблазна воспользоваться именем знаменитой героини Карамзина. Но сюжетный ход и смысл его очерка совсем иные, чем у Карамзина, Героиня очерка Жуковского подверглась унизительной участи крепостной, герой сходит с ума. Жуковский с глубоким волнением, не без элементов гражданского пафоса, замечает: ‘Человек зависимый, знакомый с чувствами и с понятиями людей независимых, несчастлив навеки, если не будет дано ему право, все превышающее — свобода!’
События Отечественной войны 1812 года вызвали у Жуковского подъем патриотических чувств. Его отношение к национально-освободительной борьбе выражало те же настроения, которыми были охвачены передовые круги русского общества. В августе 1812 года Жуковский поступает поручиком в Московское ополчение. Серьезного участия в военных действиях ему принять не пришлось, так как сначала (в частности, 26 августа, во время Бородинского сражения) ополчение находилось в резерве, и поэт мог слышать только отголосок происходящих боев. Осенью 1812 года Жуковский длительно болел и в конце концов в 1813 году оставил военную службу. Призвания к военному делу у него не было: ‘Я… записался не для чина, не для креста… а потому, что в это время всякому должно было быть военным, даже и не имея охоты’.1
——————->
1 ‘Письма В. А. Жуковского А. И. Тургеневу’. М., изд. ‘Русский архив’, 1895, стр. 98.
Памятником патриотического воодушевления Жуковского и одним из наиболее ярких поэтических произведений об Отечественной войне 1812 года явилось стихотворение ‘Певец во стане русских воинов’. Так же как и военная поэзия Д. Давыдова, хотя и в иных формах, ‘Певец…’ прокладывал пути для новой, лишенной ‘одического парения’ и риторического пафоса трактовки патриотической темы.
Отчизне кубок сей, друзья!
Страна, где мы впервые
Вкусили сладость бытия,
Поля, холмы родные,
Родного неба милый свет,
Знакомые потоки,
Златые игры первых лет
И первые уроки,
Что вашу прелесть заменит?
О родина святая,
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя?
В таком подчеркнуто человечном, лирическом плане раскрывается в ‘Певце…’ образ родины.
Давно замечено, что и в лексике и в синтаксисе ‘Певца…’ ощутимы отдельные черты классической оды XVIII века (‘Но кто сей рьяный великан, Сей витязь полуночи?’ и т. д.). Однако в целом стиль стихотворения очень разнообразен, он включает и патетику оды и непринужденность поэзии Д. Давыдова (‘Кто любит видеть в чашах дно, Тот бодро ищет боя’), и сентиментально-элегические мотивы (‘Ах, мысль о той, кто все для нас, Нам спутник неизменный…’) и даже мечтательную одухотворенность:
И тихий дух твой прилетит
Из таинственной сени,
И трепет сердца возвестит
Ей близость дружней тени.
В конечном счете лирическое решение темы является в ‘Певце…’ определяющим. И именно это придало ‘Певцу…’ такое обаяние в глазах современников, патриотизм явился здесь и гражданской и личной темой. Единство гражданской и личной темы — характерная черта русской поэзии в дальнейшем:
Особую роль играет в ‘Певце…’ тема дружбы. Являясь традиционной темой карамзинистской поэзии, она придает стихотворению интимно-лирический колорит. В то же время :тема дружбы имеет здесь не только интимный, но и общественный смысл, воплощая единение русских воинов. Разумеется, Жуковский понимает это единение абстрактно, не вкладывая в него того конкретного исторического содержания, какое выразил, скажем, Лермонтов в своем стихотворении ‘Бородино’.
Жуковский строит песнь ‘певца’ как выражение общих чувств:
Мы села — в пепел, грады — в прах,
В мечи — серны и плуги.
…Пришлец, мы в родине своей,
За правых провиденье!
Красноречиво звучащее ‘мы’ проходит через все стихотворение. И самый принцип воссоздания патриотического чувства, объемлющего поколения от Святослава до Багратиона, также создает впечатление нерасторжимой общности, единства. Многочисленные герои, которым поет хвалу певец, воспринимаются не только как ‘вожди’, но как представители этого единства, в самой их многочисленности выражено общее патриотическое одушевление.
В 1810-х годах Жуковский принимает активное участие в литературной борьбе. Его позиция прогрессивна, вместе с поэтами карамзинского лагеря (К. Н. Батюшковым, В. Л. Пушкиным, П. А. Вяземским) он нападает на партию ‘шишковистов’, группировавшуюся вокруг А. С. Шишкова. Охранительная, официозная идеология ‘шишковистов’, их чуждое устремлениям новой литературы понимание задач национальной культуры, идеализация допетровской Руси, ненависть к новому, европейскому просвещению становятся мишенью для сатирических нападок со стороны карамзинистов и Жуковского. В цикле так называемых ‘долбинских’ стихотворений (1814) многое направлено против шишковистов, например остроумная сатира ‘Плач о Пиндаре’. В 1815 году для борьбы с обществом шишковистов ‘Беседа любителей русского слова’ было создано общество ‘Арзамас’. Жуковский — его вдохновитель и активнейший деятель. Собственно, не Карамзин, а Жуковский и был главным предметом полемики между ‘арзамасцами’ и ‘варягороссами’. Его имя было написано на знамени новой литературы, и для шишковистов с их архаическими вкусами поэзия Жуковского была совершенно неприемлема.
Жуковский становится секретарем ‘Арзамаса’, одним из основных авторов арзамасской ‘галиматьи’ — издевательских по отношению к ‘Беседе’ протоколов и речей. Имена и отдельные выражения из его баллад используются в качестве арзамасских прозвищ (‘Эолова арфа’, ‘Старушка’, ‘Чу’, ‘Вот я вас’, прозвище самого Жуковского — ‘Светлана’). Жуковский как сатирик и полемист обнаружил неистощимую изобретательность и остроумие, эта сторона его характера и творчества получила у современников широкое признание. Сам Жуковский также подвергался злым нападкам со стороны своих противников. Так, большой шум вызвала комедия А. А. Шаховского ‘Урок кокеткам, или Липецкие воды’ (1815), где Жуковский был выведен в лице комического персонажа Фиалкина, чувствительного поэта и любителя ‘страшных’ баллад.
В 1816 году Жуковский намеревался издать литературный альманах, составил план издания, однако это намерение не было осуществлено.

4

В период расцвета своего творчества Жуковский говорил, что хочет одной независимости, одной возможности ‘писать, не заботясь о завтрашнем дне…’ 1 Однако начиная с 1817 года жизнь его складывается совершенно по-другому — на путях, в высшей степени далеких от идеала ‘независимости’. Еще в 1815 году, под влиянием успеха ‘Певца во стане русских воинов’. Жуковский был приглашен ко двору в качестве чтеца императрицы Марии Федоровны. В 1817 году ему предложили стать учителем русского языка великой княгини Александры Федоровны (прусской принцессы Шарлотты) — жены великого князя Николая Павловича (будущего Николая I).
——————->
1 См. в указанной книге К. Зейдлица, стр. 77.
Вера в просвещенную монархию, наивно-просветительские идеалы были той почвой, на которой строил Жуковский свою утопию ‘облагорожения’ и ‘образования для добродетели’ русского самодержавия. Вызвав удивление многих своих друзей и почитателей, он принимает приглашение двора. Это решило его дальнейшую судьбу.
В том же 1817 году Жуковский выступил на одном из ‘арзамасских’ заседаний с осуждением программы декабриста М. Ф. Орлова, предлагавшего реформировать деятельность ‘Арзамаса’ и включить в орбиту его интересов общественно-политические вопросы. Лишенный единства, ‘Арзамас’ в 1818 году прекратил свое существование. В 1819 году Жуковский отверг предложение С. П. Трубецкого войти в тайное общество (однако, в течение всех последующих лет зная о существовании тайного общества в России, он сохранил доверенную ему тайну).
С величайшим старанием Жуковский стремился облагородить и смягчить дикие формы русского самодержавия, в особенности серьезно он начинает рассматривать свою миссию с 1826 года, когда его назначают наставником наследника престола, будущего Александра II. Положение ‘придворного’, между тем, все больше отрывало поэта от живой жизни общества, от его реальных запросов, он замыкался в узком кругу дружеских личных отношений с членами царской фамилии, с фрейлинами и т. д. Не всерьез конечно, в плане шутки, но все же в его поэзии появляются стихи, посвященные незначительнейшим дворцовым перипетиям — похоронам дворцовой белки, потере одною из фрейлин носового платка и т. д. Все это вызывало досаду и тревогу любивших Жуковского и высоко ценивших его талант представителей передовых кругов, прежде всего Пушкина, П. А. Вяземского, А. И. Тургенева, и в особенности декабристов. ‘Чем я хуже принцессы Шарлотты’, — полушутя-полусерьезно упрекал Жуковского Пушкин, когда Жуковский ему долго не писал (письмо Пушкина А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823 года).
В 1818 году Жуковский издал сборник ‘Fur Wenige. Для немногих’, само название сборника было своего рода программой поэзии, рассчитанной на узкий круг ценителей. В 1821 году П. А. Вяземский писал Жуковскому: ‘Страшусь за твою царедворскую мечтательность. В наши дни союз с царями разорван: они сами потоптали его… мне больно видеть воображение твое, зараженное каким-то дворцовым романтизмом… в атмосфере, тебя окружающей, не можешь ты ясно видеть предметы, и многие чувства в тебе усыплены…’ 1
——————->
1 Остафьевский архив князей Вяземских, т. 1, СПб., 1899, стр. 254, 260.
Влияние придворной атмосферы, в частности влияние Александры Федоровны и ее окружения, сказалось на усилении в поэзии Жуковского, начиная с 1818 года, мистических настроений, тем более что Жуковский был склонен и ранее к религиозной мистике в ее романтическом варианте.
Педагогическая деятельность поглощала много времени. Относясь к своей ‘миссии’ с чрезвычайной серьезностью и добросовестностью, Жуковский составлял сложнейшие таблицы и планы, был период, когда в течение трех лет он почти ничего, кроме таблиц, конспектов и учебных планов, не писал (1825—1827). Когда в 1824 году вышло собрание его стихотворений, он уже воспринимался многими как поэт, завершивший свое поприще (к такому мнению был склонен и Пушкин).
В этих условиях было естественно, что декабристская критика, оформившаяся в начале 1820-х годов, отнеслась к поэзии Жуковского настороженно и, более того, враждебно. Получила широкое распространение злая пародия-эпиграмма на Жуковского, написанная, по-видимому, А. А. Бестужевым:
Из савана оделся он в ливрею,
На ленту променял свой миртовый венец,
Не подражая больше Грею,
С указкой втерся во дворец…
Выступившие с программой гражданственной, агитационной поэзии, писатели-декабристы не могли сочувствовать ни идейному направлению поэзии Жуковского, ни казавшемуся им искусственно-эстетизированным пониманию национального колорита, ни элегическому стилю, характерному для творчества поэта. Предвестием критики Жуковского декабристами было направленное против него выступление А. С. Грибоедова по поводу баллады П. А. Катенина ‘Ольга’ (1816). В своей рецензии на эту балладу Грибоедов противопоставляет метод Катенина — ‘грубость’ и ‘простонародность’ в трактовке фольклорных тем — изяществу и мечтательности баллад Жуковского: ‘Бог с ними, с мечтаниями, ныне в какую книжку ни заглянешь, что ни прочтешь, песнь или послание, везде мечтания, а натуры ни на волос’.1
Эти положения в 1824—1825 годах развивались в статьях А. А. Бестужева (например, ‘Взгляд на старую и новую словесность в России’), В. К. Кюхельбекера (‘О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие’), а также в их переписке этого времени с Пушкиным.
Подвергается сомнению благотворность влияния поэзии Жуковского на общество и литературу. ‘Все мы взапуски тоскуем о своей погибшей молодости: до бесконечности жуем и пережевываем эту тоску… О мыслях и говорить нечего’ (Кюхельбекер).2
Рылеев пишет Пушкину: ‘Мистицизм, которым проникнута большая часть его (Жуковского. — И. С.) стихотворений, мечтательность, неопределенность и какая-то туманность, которые в нем иногда даже прелестны, растлили многих и много зла наделали’. 3
——————->
1 ‘Сын отечества’, 1816, ч. 31, стр. 150.
2 ‘Мнемозина’, 1824, ч. 2, стр. 37, 38.
3 Письмо Рылеева Пушкину от 12 февраля 1825 года.
В суждениях декабристов было много справедливого, но была и своя односторонность. Объективную оценку творчества Жуковского дал Пушкин, ставший на путь синтеза всего лучшего, что наметилось в современной ему поэзии.
Творческие и личные отношения Пушкина и Жуковского важная страница в истории русской литературы. В течение всей своей жизни Пушкин питал к Жуковскому высокое уважение и привязанность, он часто делился с ним теми из своих переживаний, которые не хотел раскрывать посторонним: ‘посторонним’ Жуковский для Пушкина не был. Пушкин именно Жуковскому поверяет во время Михайловской ссылки свои столкновения с отцом, пишет по этому поводу брату, Л. С. Пушкину: ‘Скажи моему гению-хранителю, моему Жуковскому, что, слава богу, все кончено…’ (письмо от конца ноября 1824 года). Жуковский хлопочет о смягчении участи Пушкина и о его лечении. В 1826 году, после воцарения Николая, Пушкину особенно дороги неизменные хлопоты Жуковского: ‘Не смею надеяться, но мне было бы сладко получить свободу от Жуковского, а не от кого другого’ (письмо П. А. Плетневу от 26 мая 1826 года). В 1830-х годах единственным своим советчиком Пушкин признает Жуковского.
В отличие от сложных взаимоотношений Пушкина с Карамзиным, отношение его к Жуковскому было неизменным. Недаром Жуковскому хотел он посвятить ‘Бориса Годунова’, смерть Карамзина и просьба его дочерей изменили решение, и Пушкин посвятил трагедию памяти Карамзина.1 Жуковский относился к Пушкину с необыкновенным вниманием и заботой, видел в нем великого поэта, гордость России, всячески стремился уберечь его сначала от правительственной травли, затем, уже в 1830-х годах, от травли со стороны ‘светской черни’. К сожалению, Жуковский в последний период жизни Пушкина не смог понять, что единственным спасением для Пушкина был бы разрыв с придворными сферами, он всячески отговаривал Пушкина от ухода в отставку, здесь сказались дворцовые иллюзии Жуковского. Но в данном случае винить Жуковского трудно, он ошибался, как в этот последний период ошибались в своих суждениях о Пушкине самые близкие его друзья.
Личная дружба Жуковского и Пушкина основывалась прежде всего на взаимном творческом уважении. Еще в 1815 году, прослушав ‘Воспоминания в Царском селе’, Жуковский воскликнул: ‘Вот у нас настоящий поэт!’ Для самого Пушкина Жуковский его ‘наперсник, пестун и хранитель’ (‘Руслан и Людмила’). В 1830 году, в черновых набросках восьмой главы ‘Евгения Онегина’, Пушкин с восхищением и благодарностью говорит о Жуковском как о большом поэте, приветствовавшем вместе с Державиным его первые шаги:
И ты, глубоко вдохновенный,
Всего прекрасного певец…
Общеизвестны слова Пушкина о Жуковском (‘Его стихов пленительная сладость…’). В переписке Пушкина находим любопытнейшие страницы полемики с декабристами о Жуковском. В отличие от декабристов, влияние Жуковского на современную литературу, на ‘дух нашей словесности’, Пушкин считал благотворным и гораздо более значительным, чем влияние Батюшкова: ‘Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? потому что зубки прорезались?.. Ох! уж эта мне республика словесности. За что казнит, за что венчает? Что касается до Батюшкова, уважим в нем несчастия и не созревшие надежды…’ 2
——————->
1 См. письмо Пушкина Жуковскому от 17 августа 1825 года.
2 Письмо К. Ф. Рылееву от 25 января 1825 года.
В творчестве Пушкина есть несколько дружеских пародий на Жуковского (четвертая песнь ‘Руслана и Людмилы’, стихотворение ‘Послушай, дедушка, мне каждый раз…’). Но пародии, дискредитирующие Жуковского-поэта, всегда вызывали у Пушкина негодование, всегда расценивались им как признак дурных или архаических вкусов: ‘Я было на Полевого очень ощетинился за… пародию Жуковского’, — пишет Пушкин П. А. Вяземскому в апреле 1825 года. То же — в письме В. К. Кюхельбекеру конца 1825 года: ‘Не понимаю, что у тебя за охота пародировать Жуковского. Это простительно Цертелеву, а не тебе…’ (Цертелев — бездарный и реакционный литератор, член ‘Беседы’).
Пушкин смотрел на Жуковского как на большого и серьезного поэта, единственного из современных русских поэтов, которого он мог поставить рядом с собою. Еще в 1818 году Пушкин писал:
Когда, к мечтательному миру
Стремясь возвышенной душой,
Ты держишь на коленях лиру
Нетерпеливою рукой,
Когда сменяются виденья
Перед тобой в волшебной мгле
И быстрый холод вдохновенья
Власы подъемлет на челе, —
Ты прав, творишь ты для немногих,
Не для завистливых судей…
…Но для друзей таланта строгих,
Священной истины друзей.
…Кто наслаждение прекрасным
В прекрасный получил удел
И твой восторг уразумел
Восторгом пламенным и ясным.
(‘Жуковскому’)
Характерно, что в этом стихотворении Пушкин, уже автор ‘Вольности’, уже поэт, ставший на путь гражданственности, по-своему солидаризируется с принципом творчества ‘для немногих’, Он трактует этот принцип не как измену общественности, а как неизбежный путь для поэта, ограждающего себя от ‘завистливых судей’ и ‘убогих’ невежд. По этой же причине в 1830-х годах Пушкин заключает литературный союз с Жуковским против реакционной журналистики, литераторов-торгашей Греча, Булгарина и т. д.
При всем том, Пушкин осуждал ‘дворцовый романтизм’ Жуковского. Но он никогда не подозревал Жуковского в сервилизме, в утрате общественной совести: ‘Так! Мы можем праведно гордиться: наша словесность… не носит на себе печати рабского унижения. Наши таланты благородны, независимы… Прочти послание к Александру (Жуковского, 1815 года), вот как русский поэт говорит русскому царю’ (письмо А. А. Бестужеву, май-июнь 1825 года). О том же пишет Пушкин в январе 1826 года и самому Жуковскому: ‘Говорят, ты написал стихи на смерть Александра — предмет богатый.— Но в течение десяти лет его царствования лира твоя молчала. Это лучший упрек ему. Никто более тебя не имел нрава сказать: глас лиры — глас народа’.
Не будучи, конечно, ‘гласом народа’, Жуковский не был равнодушен к общественному долгу, справедливости и истине. Ему совершенно чуждо и фаталистическое преклонение перед победившей силой (присущее, например, Карамзину). Нельзя не отметить, что еще в ‘Певце во стане русских воинов’ царю посвящалось всего несколько строк, среди героев стихотворения он лицо наименее значительное. В 1814 году в послании ‘Императору Александру’ Жуковский обращался к самодержавию с требованием гуманности и служения общественному долгу. ‘Вот как русский поэт говорит русскому царю!’ — именно по этому поводу заметил Пушкин.
В 1818 году в послании к Александре Федоровне Жуковский снова развивал мысль о единстве гражданского и человеческого, о долге монарха, о том, что ‘святейшее из званий — человек’. Он проявлял мужество в тех случаях, когда вмешательство в политику власти казалось ему необходимым. В один из самых острых моментов общественной жизни, в начале николаевского царствования, Жуковский обратился с письмом к Александре Федоровне, где очень смело коснулся пороков самодержавия, гибельной системы воспитания наследников престола: ‘Когда же будут у нас законодатели? Когда же мы будем с уважением рассматривать то, что составляет истинные нужды народа, — законы, просвещение, нравы?’
Жуковский никогда не скрывал своего сочувствия к судьбе декабристов, хотя и не разделял их взглядов. Он собственноручно переписал прошение жены И. Д. Якушкина о разрешении отправиться к мужу в Сибирь, пытался использовать свое положение для смягчения участи ссыльных, с удивительным упорством не прекращал своих ходатайств, хотя это постоянно навлекало на него гнев царя. Жуковский в письмах к самому Николаю, к его жене, к наследнику упрямо возвращался все к тому же вопросу, пытался воздействовать на своего воспитанника. После одного из неприятных объяснений с Николаем Жуковский записал в своем дневнике: ‘Если бы я имел возможность говорить, — вот что бы я отвечал…: я защищаю тех, кто вами осужден или обвинен перед вами… Разве вы не можете ошибаться? Разве правосудие (особливо у нас) безошибочно? Разве донесения вам людей, которые основывают их на тайных презренных доносах, суть для вас решительные приговоры божии?.. И разве могу, не утратив собственного к себе уважения и вашего, жертвовать связями целой моей жизни’ (подчеркнуто мною.— И. С.).1 Николай упрекал Жуковского в том, что его ‘называют главою партии, защитником всех тех, кто только худ с правительством’.2
——————->
1 Цитирую по исследованию Н. Дубровина ‘В. А. Жуковский и его отношения к декабристам’ (‘Русская старина’, т. СХ, 1902, стр. 80).
2 Там же, стр. 79.
По ходатайству Жуковского был переведен во Владимир из вятской ссылки А. И. Герцен, и Николай впоследствии говорил, что этого Жуковскому он ‘никогда не забудет’.
Жуковский пытался смягчить участь опального архитектора А. Л. Витберга, друга Герцена, заступался за И. В. Киреевского, когда был запрещен по наущению Бенкендорфа журнал ‘Европеец’. Он говорил царю, что ‘ручается’ за Киреевского, недовольный Николай ответил известной фразой: ‘А за тебя кто поручится?’
Среди иностранных дипломатов, пытавшихся уяснить себе придворную обстановку, Жуковский прослыл чуть ли не вождем либеральной партии. Разумеется, это не соответствовало действительности, но отражало то впечатление независимости и принципиальности, которое Жуковский на всех производил.
В 1837—1839 годах он совершил с наследником путешествие по России и Западной Европе. Во время пребывания в Сибири он снова упорно возвращался к вопросу о судьбе декабристов.
В течение всей своей жизни Жуковский был противником крепостного права. В 1822 году он освободил своих личных крепостных — шаг, на который решались в то время весьма немногие, Он не пожелал печатать свой перевод стихотворения Шиллера ‘Три слова веры’, так как цензура не пропускала следующее место: ‘Человек создан свободным, и он свободен, даже если он родился в цепях’.
Много энергии Жуковский употребил в борьбе за освобождение Т. Г. Шевченко. Написанный знаменитым живописцем Брюлловым портрет Жуковского по просьбе поэта разыгрывался в лотерею, за полученные 2500 рублей Шевченко был выкуплен из крепостной неволи. В письмах Жуковского к влиятельной генеральше Ю.Ф. Барановой есть ряд его рисунков (Жуковский был даровитым рисовальщиком), изображающих его — маститого поэта и придворного — пляшущим от радости вместе с освобожденным Шевченко. Жуковский хлопотал об освобождении крепостного поэта И. С. Сибирякова, крепостного архитектора Демидовских заводов Швецова, матери и брата литератора А. В. Никитенко. Судьбы крепостных интеллигентов в особенности вызывали его сочувствие и тревогу. В 1841 году А. В. Никитенко записал в ‘Дневнике’: ‘Жуковский с негодованием слушал мой рассказ о моих неудачных попытках и открыто выражал отвращение свое к образу действий графа Шереметьева и к обусловливающему их порядку вещей’.

5

Жуковский — первый русский поэт, для которого внутренний мир человека явился главным содержанием поэзии. Рассудочность, риторика, дидактизм классицизма, — все то, от чего не свободен был даже Державин, — после Жуковского становятся решительно невозможными у сколько-нибудь значительного русского поэта. ‘Заслуга Жуковского, собственно перед искусством состояла в том, что он дал возможность содержания для русской поэзии’, — писал Белинский.1
Поэзия Жуковского сформировалась в 1800—1810-х годах. В сущности, он был поэтом допушкинского периода, хотя продолжал писать и позднее. Своеобразный рубеж его творчества — выход в 1824 году итогового собрания стихотворений. После 1824 года его лирическое творчество идет на убыль, уступая место монументальным переводам. Итоговый характер ‘Стихотворений’ 1824 года подчеркнул Пушкин: ‘Славный был покойник, дай бог ему царство небесное’.2 Период 1802—1824 годов характеризуется в творчестве Жуковского углубленными исканиями и развитием, и в то же время цельностью, единством основного направления.
——————->
1 В. Г. Белинский, т. .VII, стр. 223.
2 Письмо Л. С. Пушкину от 13 июня 1824 года.
Жуковский — родоначальник романтизма в русской литературе. Его творчество — ранний этап романтизма в России, этап, который может быть назван преромантическим. Ваше уже говорилось о том, что субъективизм и стремление преодолеть рационализм — общее для преромантизма и романтизма. Но у Жуковского с его религиозно-просветительскими идеалами нет как и у преромантиков, ни крайнего индивидуализма, ни полного разрыва с рационализмом. Именно поэтому Жуковский в немецкой литературе в наибольшей мере сочувствовал Шиллеру, сохранившему в своем творчестве просветительский рационализм и пафос нравственного совершенствования. Иенских же романтиков с их ‘утонченной’ романтически-мистической философией он в полной мере не воспринял. С другой стороны, он совершенно не понял Байрона, в котором ему были чужды не только революционная активность, но и романтический индивидуализм.
Важной особенностью преромантизма и романтизма было обращение к народным преданиям и легендам, к фантастике, столь характерной для фольклора. В европейских литературах второй половины XVIII — начала XIX века огромное распространение приобретает баллада — жанр, восходящий к народно-поэтической традиции. Романтическая баллада отличалась пристрастием к ‘чудесам’, ‘ужасному’, — тому, что не подвластно логике и разуму, — преобладанием эмоционального начала над рациональным, сосредоточенностью на раскрытии чувств.
Еще в конце XVIII века, в эпоху, когда преромантические веяния только начинали ощущаться в русской литературе, появилось несколько весьма беспомощных переводных баллад.
Полна луна просияла над дремлющим морем,
Нечто, как духи, шумит меж гробов!
Какой-то там призрак уныло и с горем
К спящему морю проходит меж зыбких цветов.
Эти стихи — из баллады ‘Леонард и Блондина’, напечатанной в ‘Московском журнале’ в 1799 году.
Жуковский обращается к жанру баллады начиная с 1808 года, и этот жанр становится в его творчестве одним из основных. Образцом для Жуковского были баллады Бюргера, Уланда, Вальтера Скотта, Шиллера, Гете, в русской литературе — ‘Раиса’ Карамзина. Именно в балладах в наибольшей степени выразились романтические устремления Жуковского. Прозаический вариант балладного стиля находим в переведенных Жуковским для ‘Вестника Европы’ фантастических повестях неизвестных авторов (‘Горный дух Ур’, ‘Привидение’, оба перевода напечатаны в 1810 оду). Любопытны такие, например, строки одного из этих переводов: ‘Куда ты идешь?’ — спросил у Траули голос, подобный звучному грохотанию грома. Траули поднял глаза — обитатель утеса, грозный, угрюмый, огромный, как горная башня, перед ним возвышался’.1 И с ритмической и с лексической стороны эти строки близки к стихотворной балладной форме.
——————->
1 ‘Вестник Европы’, 1810, N 21, стр. 8—9.
Почти все 39 баллад Жуковского, созданные им за 25 лет, в 1808—1833 годах (за исключением ‘Эоловой арфы’, ‘Ахилла’, ‘Узника’, а также по существу оригинальных, хотя и написанных по чужим мотивам ‘Двенадцати спящих дев’) — переводы либо переделки. Жуковский, как известно, сам называл себя ‘поэтическим дядькой чертей и ведьм немецких и английских’.1 И, однако, в балладах так же, как и в лирике, мы видим не просто переводчика, а ‘соперника’, по известному выражению Жуковского (‘переводчик в прозе есть раб, переводчик в стихах соперник’). В первые годы работы над балладами Жуковский отдавал предпочтение немецкому поэту Бюргеру. Сравнивая Бюргера и Шиллера, Жуковский говорил: ‘Шиллер более философ, а Бюргер простой повествователь, который, занимаясь предметом своим, не заботится ни о чем постороннем’.2 ‘Ленору’ Бюргера Жуковский и взял за образец в начале своего пути ‘балладника’ (так называли его современники).
——————->
1 В. А. Жуковский. Сочинения, изд. 7-е, т. VI, СПб., 1878, стр. 541.
2 См. в указанной книге К. Зейдлица, стр. 40.
‘Людмила’ Жуковского (1808) — свободное переложение ‘Леноры’. Стремясь как можно более приблизить перевод к читателю и, с другой стороны, преследуя цель создания русской баллады, решая задачи, стоявшие перед русской литературой, Жуковский, по старинному выражению, ‘склоняет’ оригинал ‘на наши нравы’. Он превращает действующих лиц средневековой немецкой легенды в русских ‘девиц’ и юношей, переносит действие в старую Русь, вводит национально-патриотический мотив (ливонские войны).
Наибольшую славу принесла Жуковскому баллада ‘Светлана’ (1812), также написанная на сюжетной основе ‘Леноры’ Бюргера. Народные мотивы ‘Светланы’ еще весьма условны, но она была первой большой удачей русской литературы на этом пути и подготовила возможность дальнейших исканий в области литературного воплощения русской фольклорной темы. Ни ‘Громвал’ Г. П. Каменева, ни ‘Илья Муромец’ Карамзина, ни тем более пасторально-идиллические песни И. И. Дмитриева и Ю. А. Нелединского-Мелецкого не производили в обществе столь сильного впечатления. Жуковский преодолел и риторичность и сентиментальную слащавость, которыми до него были отмечены произведения в ‘народном’ стиле. Сама условность народного колорита его баллады как бы оправдывается некоторыми чертами шутливости, сказочности, ведь ‘страшный’ сюжет баллады получает в конце концов шутливое разрешение. Большое место занимает в ‘Светлане’ народная фантастика, которую Жуковский, как обычно, подает в смягченной, литературной форме. И стиль ‘Светланы’ и трактовка народности окажет несомненное влияние на первую поэму Пушкина ‘Руслан и Людмила’, в ‘Евгении Онегине’ развит намеченный в ‘Светлане’ мотив гаданья под народные ‘подблюдные’ песни.
В 1814 году Жуковский задумал большую поэму в Сказочно-богатырском роде — ‘Владимир’. Замысел этот занимал: Жуковского в течение двух лет, но осуществлен не был. В послании 1814 года ‘К Воейкову’ Жуковский набросал как бы либретто будущей поэмы, оно справедливо рассматривается в качестве одного из исходных пунктов ‘Руслана и Людмилы’.1 В поэме Пушкина нашел продолжение намеченный Жуковским принцип сочетания народно-фантастического элемента, шутливости и изящества. Необыкновенно близки к ‘Руслану и Людмиле’ такие, например, стихи:
Я вижу древни чудеса:
Вот наше солнышко-краса,
Владимир-князь с богатырями,
Вот Днепр кипит между скалами,
Вот златоверхий Киев-град…
…Там бьется с бабою-ягой,
Там из ручья с живой водой…
Кувшином черпает златым,
…То вранов раздается рокот,
То слышится русалки хохот,
То вдруг из-за седого пня
Выходит леший козлоногий,
И вдруг стоят пред ним чертоги,
Как будто слиты из огня…
——————->
1 См. И. Эйгес. Пушкин и Жуковский. — В кн. ‘Пушкин — родоначальник новой русской литературы’, М. — Л., изд. АН СССР, 1941.
Отзвук этих стихов находим не только в самом тексте поэмы Пушкина, но и в написанном позднее ‘прологе’ (‘Там ступа с Бабою-Ягой’ и т. д.). Прочитав ‘Руслана и Людмилу’, Жуковский подарил Пушкину свой портрет с надписью: ‘Победителю-ученику от побежденного учителя’.
Отдельные моменты не осуществленного Жуковским замысла сказочно-богатырской поэмы вошли в балладу ‘Двенадцать спящих дев’. Но тональность ее иная — не шутливая, а мистически-приподнятая. Хотя действие происходит в древней Руси, национальная старина как тема в балладе отсутствует, в отличие от ‘Людмилы’, ‘Светланы’, приведенных стихов из послания к Воейкову. ‘Двенадцать спящих дев’ проникнуты религиозно-моралистической идеей ‘искупления’ греха, кроме того, в этой балладе характерная для Жуковского тема мечтательной, идеальной любви приобретает мистическую окраску, что и вызвало известную пародию Пушкина в четвертой песне ‘Руслана и Людмилы’. Однако баллада Жуковского отличается большой поэтической прелестью: в ней выразились не только слабые, но и сильные стороны его поэзии. Все, что касается выражения душевной жизни, тонко подмеченных и безошибочно зафиксированных в слове душевных состояний, находится здесь на уровне лучших его созданий. Вот, например, стихи, рисующие возникновение юного чувства:
Для вас взойдет краснее день,
И будет луг душистей,
И сладостней дубравы тень,
И птичка голосистей.
Пушкин впоследствии (в заметке 1830 года о ‘Руслане и Людмиле’) упрекал себя за пародию на ‘Двенадцать спящих дев’, расценивая ее, как проявление ‘недостатка эстетического чувства’.
Большинство баллад Жуковского написано на темы западноевропейского средневековья. Появление средневековой романтики и фантастики в балладах было справедливо оценено Белинским как факт положительный в развитии допушкинской литературы, Белинский даже называл Жуковского ‘переводчиком на русский язык романтизма средних веков’.1 Помимо расширения историко-культурных представлений, усвоения целой эпохи европейской истории (хотя и трактуемой неисторично, идеалистически), ‘средневековые’, ‘рыцарские’ баллады вводили в сознание читателя фольклорную фантастику западноевропейских народов. Сам Жуковский зачастую говорил о своих исполненных ‘ужасов’ балладах в шутливом тоне: ‘Вчера родилась у меня еще баллада-приемыш, то есть перевод с английского. Уж то-то черти, то-то гробы!’ (имеется в виду ‘Баллада о старушке, которая ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди’).
——————->
1 В. Г. Белинский, т. VII, стр. 167.
Цензура несколько раз выражала недовольство по поводу баллад, так как они строились на основе народной фантастики, далекой от догматов официальной церкви. Жуковскому пришлось испытать цензурные неприятности. О вышеупомянутой балладе цензор писал: ‘Баллада ‘Старушка’ подлежит запрещению, как пьеса, в которой дьявол торжествует над церковью, над богом’.
Долгие мытарства претерпел и ‘Иванов вечер’. По этому поводу Пушкин иронически писал: ‘В славной балладе Жуковского назначается свидание накануне Иванова дня, цензор нашел, что в такой великий праздник грешить неприлично, и никак не желал пропустить баллады Вальтер Скотта’.1
Истинный смысл баллад заключался не в мистицизме. Они знакомили читателя с романтически понимаемым миром ‘рыцарства’ — турнирами и зубчатыми стенами замков, культом идеальной любви, самоотречения, верности. В этом смысле Белинский писал: ‘Мы… не имели своих средних веков: Жуковский дал нам их…’2 Среди баллад Жуковского лучшие в этом роде: ‘Иванов вечер’ (‘Замок Смальгольм’), ‘Эолова арфа’, ‘Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди’, ‘Кубок’, ‘Рыбак’, ‘Рыцарь Тогенбург’ и др.
——————->
1 А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. VII, М.—Л., изд. АН СССР, 1949, стр. 647.
2 В. Г. Белинский, т. VII, стр. 221.
Своеобразный культ средневековья, характерный для преромантизма, Жуковским был глубоко постигнут и исчерпан до конца, так что после него к этой теме можно было обращаться либо в плане эпигонства, либо в плане пародии (Козьма Прутков).
Значительное место занимают в поэзии Жуковского баллады на античные темы. В отличие от ‘средневековых’ баллад, окрашенных в лирические тона, в ‘античных’ заключено большой глубины и силы философское содержание. Наиболее совершенными являются ‘Элевзинский праздник’, ‘Торжество победителей’, ‘Ахилл’. При этом Жуковский часто придает античным героям нежные и тонкие переживания, в духе общей направленности своей поэзии.
Баллады Жуковского имели огромный успех и вызвали множество подражаний.

6

Главная черта художественной манеры Жуковского — лиризм. Нельзя сказать, чтобы его творчество, при всей сосредоточенности на чувствах и переживаниях, было психологично в том смысле, как творчество Пушкина, Лермонтова, Баратынского, Тютчева. Герой стихотворений Жуковского еще в известной мере условен, лишен конкретной психологической характеристики. Но атмосфера поэтически-возвышенного лиризма проникает и всю его поэзию в целом и каждое стихотворение в отдельности. Единство этого лирического тона определяет индивидуальное своеобразно поэзии Жуковского.
Лиризм Жуковского — и в этом специфическая особенность, отличающая Жуковского от других крупных русских поэтов, — лиризм песенного типа.
В поэзии Жуковского особенно значительное место занимает песня-романс. Многие его стихотворения носят заглавие ‘Песня’ (‘Мой друг, хранитель-ангел мой’, ‘О милый друг, теперь с тобою радость!’, ‘Минувших дней очарованье’ и т. д.). Установка на музыкальную выразительность определяет и повышенное значение в поэтической системе Жуковского звукописи, и композицию многих его стихотворений (куплетное построение, рефрены и т. д.), и, наконец, самый характер поэтического словоупотребления. ‘Природа вся мне песнию была’ — эти слова из вступления к ‘Ундине’ не относятся, конечно, прямо к тому, о чем в данном случае идет речь, но в устах Жуковского характерны.
Н. Полевой справедливо заметил: ‘Отличие от всех других поэтов — гармонический язык — так сказать, музыка языка — навсегда запечатлело стихи Жуковского… Он отделывает каждую ноту своей песни тщательно, верно, столько же дорожит звуком, сколько и словом’.1 Достаточно привести, например, стихи из той же ‘Ундины’, в которой предостерегающее рокотание водопада передано в сложных переходах звуков:
…Ты смелый рыцарь, ты бодрый
Рыцарь, я силен, могуч, я быстр и гремуч, не сердиты
Волны мои, но люби ты, как очи свои, молодую,
Рыцарь, жену, как живую люблю я волну…
——————->
1 Н. Полевой. Очерки русской литературы, т. I, СПб., 1839, стр. 115.
Очень большое место Жуковский уделяет в своих стихах разработке интонации. Вопросительная интонация, как раз наиболее свойственная именно песне, встречается у него чаще всего. В этой же связи следует отметить чисто песенную систему восклицаний, обращений, всегда определяющую интонацию стихотворений Жуковского.2 Недаром стихи Жуковского часто перелагались на музыку, возможность музыкальной интерпретации для них органична, заложена в самой их основе. Так, три строфы из элегии ‘Вечер’, переложенные на музыку Чайковским, воспринимаются нами как музыкально организованные, даже если отвлечься от знакомой мелодии. Вспомним уже цитировавшиеся на стр. XII стихи: ‘Как слит с прохладою растений фимиам!..’
——————->
2 Вопросу музыкальной организованности интонаций Жуковского посвящена работа Б. М. Эйхенбаума ‘Мелодика русского лирического стиха’, П., 1922, глава ‘Жуковский’.
Свойственной песенной музыке композиционной симметрии, единообразию музыкальных периодов соответствует здесь единообразие восклицаний: ‘как слит’, ‘как сладко’, ‘как тихо’. С звуковой стороны здесь явственны мелодические переходы находящихся под ударением звуков ‘и’, ‘е’, ‘а’, в последнем стихе звучащих подчеркнуто-ощутимо (‘И гибкой ивы трепетанье…’).
Жуковский — поэт, отличающийся необычайным разнообразием ритмов. Мы находим у него самые разнообразные формы и сочетания разностопных ямбов, белый пятистопный ямб, гекзаметр, четырехстопный ямб со сплошной мужской рифмовкой (стих ‘Мцыри’), хореи с дактилическими окончаниями, не говоря уже о широчайшем применении трехсложных размеров (дактиль, амфибрахий, анапест). Такое разнообразие метрики предоставляло Жуковскому возможность не только словесно-смысловыми, но и фонетическими средствами передавать сложные оттенки эмоций и настроений. ‘Что не выскажешь словами, звуком на душу навей’, — эти строки, которыми характеризует свою поэзию А. А. Фет, применимы и к лирике Жуковского.
‘Романсы’ и ‘песни’ — так сам Жуковский озаглавливал важнейший раздел в выходивших при его жизни собраниях его стихотворений. Среди ‘песен’ Жуковского находим произведения как оригинальные, так и переводные. Любопытно, что подзаголовок ‘песня’, данный Жуковским в некоторых переводах, в оригинале отсутствует (например, подзаголовок к переводу стихотворения Шиллера ‘Die Ideale’ (‘Мечты’). И, характерно, Жуковский действительно перестраивает интонационную систему стихотворения, приближая ее к песенной, у Шиллера отсутствует перекличка первой и второй строфы (‘О, дней моих весна златая…’ — ‘О, где ты, луч…’ и т. д.).
Не только интонационно-ритмический строй, но принципы, создания образа, принципы словоупотребления часто (как будет показано далее, не всегда) являются в поэзии Жуковского песенно-лирическими. Ведь песенный образ обладает своими специфическими особенностями, и вот в этой-то области Жуковский был величайшим мастером. В известной мере здесь сказывалась связь Жуковского с традицией песенной поэзии XVIII века (Н. А. Львов, Ю. А. Нелединский-Мелецкий, И. И. Дмитриев), особенно заметная в его творчестве 1800-х и начала 1810-х годов. В этом плане характерны ‘песни’ ‘Когда я был любим…’, ‘Цветок’, ‘Мальвина’, ‘Тоска по милом’. В них песенность приобретала условно-элегические формы:
Когда я был любим, в восторгах, в наслажденье,
Как сон пленительный вся жизнь моя текла…
(‘Песня’)
И в дальнейшем, хотя песенные принципы Жуковского-лирика усложняются и углубляются, лиризм его, в сущности, не психологичен (‘Минувших дней очарованье…’, ‘Розы расцветают…’, ‘К востоку, все к востоку…’, ‘Желание’, ‘Путешественник’, ‘К месяцу’, ‘Утешение в слезах’, ‘Весеннее чувство’). Принцип поэтической ‘исповеди’ чужд его художественной манере. Анализу, расчленению, психологической детализации Жуковский предпочитает суммарное изображение состояний души. Но поэтическое слово у Жуковского является емким, многозначным, богатым лирическим подтекстом и ассоциациями. Жуковский открыл для русской поэзии принцип многозначности поэтического слова, отличающей слово в поэзии от слова прозаического:1
Я смотрю на небеса…
Облака, летя, сияют
И, сияя, улетают
За далекие леса.
(‘Весеннее чувство’)
——————->
1 Эта мысль развита в указанной книге Г. А. Гуковского.
Повторение ‘сияя’, ‘сияют’ имеет и прямой, так сказать вещественный смысл (облака освещены солнцем), кроме того, это повторение выражает радость охватившего поэта ‘весеннего чувства’. То же — в эпитете ‘далекие’. Леса далеки и в конкретно-пространственном смысле, и вместе с тем слово ‘далекие’ имеет иной, лирический смысл, воплощая стремление поэта в ‘очарованное там’ и его недостижимость. Жуковский очень любил и само слово ‘очарованный’, ‘очарованье’, многократно употреблял его в своих стихах. Именно Жуковский придал этому слову его эмоционально-поэтический, мечтательный смысл (‘Что жизнь, когда в ней нет очарованья’ — ‘Певец’, ‘Я неволен, очарован’ — ‘Новая любовь — новая жизнь’, ‘И бежать очарованья…’ — там же, ‘Но для меня твой вид — очарованье…’ — ‘Цвет завета’, ‘Тебя, души очарованье…’ — ‘Песня’ (‘Мой друг, хранитель-ангел мой…’). Слово это живет в поэзии Жуковского и в своем прямом смысле, и красотой своего звучания, и множеством дополнительных ассоциаций, оно становится для читателя целым комплексом значений.
Благодаря многозначности слова Жуковский получает возможность создавать образы, выражающие сложные оттенки состояний души. Так, ‘тишина’ у Жуковского — и тишина реальная и тишина душевная. Чрезвычайно замечателен тот факт, что не только в своих оригинальных произведениях, но и в переводах Жуковский усилением многосмысленности, ассоциативности слова восполняет ослабление вещественных значений. Не следует, однако, думать, что Жуковский ‘отрывается от реальности’, что слово в его стихах уже окончательно утрачивает конкретный смысл. Так, в стихотворении ‘Рыбак’ (из Гете) Жуковский совершенно самостоятельно вводит образ ‘душа полна прохладной тишиной’. У Гете ничего похожего: рыбак ‘смотрел за удочкой спокойно, с холодным до глубины сердцем’. Конечно, с логической точки зрения эти стихи Жуковского и ‘бессмысленны’ и ‘неконкретны’, однако они вполне конкретны, как выражение состояния души. Вспомним пушкинские строки:
…и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем…
Этого не понимали современные критики Пушкина, не понимал О. Сомов, обрушившийся на Жуковского за приведенные стихи. 1 Свой излюбленный образ ‘тишины’ в том же смысле Жуковский вводит и в стихотворение ‘К месяцу’ (также из Гете): ‘Он мне душу растворил сладкой тишиной’. У Гете совсем иное: ‘Освобождаешь (облегчаешь) наконец-то мою душу’.
——————->
1 Письмо к г. Марлинскому’. — ‘Невский зритель’, 1821.
Переведенные Жуковским из Гете стихотворения ‘К месяцу’ и ‘Рыбак’, если сравнить их с оригиналом, дают интереснейший материал для уяснения творческой манеры Жуковского. Гетевское ‘К месяцу’ гораздо более психологично, переживания даны с несравненно большей степенью психологической детализации: ‘Мое сердце чувствует каждый отзвук радостного и печального времени, в одиночестве блуждаю между радостью и страданием… Теки, теки, милый поток, никогда я не буду радостным. Так отшумели веселье и поцелуи, и верность так же’. Стихи эти насыщены многочисленными и разнообразными оттенками переживаний. У. Жуковского в соответствующих стихах нет такого многообразия и такой глубины дифференциации душевной жизни, но, в конечном счете, нельзя сказать, что он обедняет оригинал, он действует иным методом:
Скорбь и радость давних лет
Отозвались мне,
И минувшего привет
Слышу в тишине.
Лейся, мой ручей, стремись!
Жизнь уж отцвела,
Так надежды пронеслись,
Так любовь ушла…
Жуковский концентрирует переживания в емких, суммирующих образах, заключающих в себе возможность разного индивидуального наполнения. Таковы здесь ‘скорбь’, ‘радость’, ‘минувшее’, ‘тишина’, ‘жизнь’, ‘любовь’. В системе классицизма эти слова представляли бы собой отвлеченные слова-понятия. У Жуковского они звучат по-иному, ассоциируясь с такими немыслимыми в поэзии классицизма образами, как ‘сладкая тишина’, растворяющая душу, ‘тихо просветлел’, и сами приобретают лирическую, мечтательную окраску.

7

Более половины всего написанного Жуковским составляют переводы. Жуковский открыл русскому читателю Гете, Шиллера, Байрона, Вальтера Скотта, Уланда, Бюргера, Саути, бр. Гримм, Юнга и многих других менее значительных, но не менее известных тогда западноевропейских поэтов и писателей.
П. А. Вяземский писал, что, состязаясь в своих переводах с богатырями иностранной поэзии, Жуковский обогатил многими ‘завоеваниями и дух, и формы, и пределы нашей поэзии’.1
В силу отмеченных выше характерных именно для Жуковского творческих принципов, его переводы не являются переводами в обычном смысле слова. Они сочетают в себе оба, казалось бы несочетаемые, момента: они — и переводы, и в то же время произведения оригинальные. Сам Жуковский писал, что переводчик-‘соперник’ — это тот, кто ‘наполнившись идеалом, представляющимся ему в творении переводимого им поэта, преобразит его, так сказать, в создание собственного воображения’.2
——————->
1 ‘Жуковский. Пушкин. О новой пиитике басен’. — ‘Московский телеграф’, 1825, N 4.
2 ‘Разбор трагедии Кребильона ‘Радамист и Зенобия’, переведенной С. Висковатовым’ (1810).
Своеобразие переводческих принципов Жуковского выразилось прежде всего в балладах. Это своеобразие — в усилении лиризма. Как и в переводах лирических произведений, в переводах баллад он предпочитает сгладить конкретно-описательные черты, усиливая, а зачастую совершенно самостоятельно вводя всё пронизывающие чувства и настроения. И очень часто получалось так, что Жуковский нисколько не обеднял, а, напротив, обогащал произведение дополнительной гаммой красок и чувств. Даже там, где оригинал явно глубже психологически, мы вправе сказать, что Жуковский не просто ослабляет черты оригинала, но создает иные образы.
Так, мы можем наблюдать, как, в соответствии с общим строем своей поэзии, Жуковский в балладе (жанре лиро-эпическом) усиливает обобщенно-песенный лиризм:
При разлуке, при свиданье
Сердце в тишине,
И любви твоей страданье
Непонятно мне.
(‘Рыцарь Тогенбург’)
В оригинале читаем: ‘Я могу видеть спокойно, как вы появляетесь, спокойно, как уходите. Тихий плач ваших глаз я не могу понять’. Разумеется, шиллеровское ‘тихий плач ваших глаз’ психологически выразительнее, чем ‘любви твоей страданье’. Но ведь Жуковский отнюдь не идёт по пути обыкновенного упрощения. И ‘разлука’, и ‘свиданье’, и ‘страданье любви’— это обобщенные эмоциональные комплексы, Жуковский песенную суммарность переживания предпочитает индивидуализации. В балладе Шиллера точно определено место действия (Яффский берег), рыцарь опаздывает только на один день (героиня баллады накануне его приезда уходит в монастырь и т. д.). Жуковский снимает все это, трагедия любви и равнодушия предстает в ореоле меланхолического томления по идеалу.
Разумеется, отнюдь не всегда изменения, вносимые Жуковским, обогащают текст, в четвертой строфе читаем стертое, условно-элегическое ‘где цветет она’ вместо шиллеровского ‘где веет ее дыхание’ и т. д. Но вот перед нами образ героя, созерцающего монастырь, в котором скрылась та, кого он любит. Жуковский великолепно передает молитвенную влюбленность рыцаря, двумя штрихами изменяя шиллеровский текст. У Шиллера: ‘где монастырь виднелся среди мрачных лип’. У Жуковского:
Где меж темных лип светился
Монастырь святой.
Монастырь этот свят для рыцаря и в силу религиозных воззрений и потому, что там — возлюбленная. Шиллеровское ‘виднелся’ имеет один, и притом не ‘поэтический’, а вещественно-конкретный смысл. Жуковский заменяет его на ‘светился’, и вместо одного значения в его слове — три значения, три образа: монастырь светится и в прямом смысле (‘меж темных лип’), и в переносном, как ‘святая обитель’, и, наконец, как светоч, в восприятии влюбленного.
Существенные перемены — в заключительных строфах. Дважды повторяющиеся у Шиллера стихи дважды повторяются и Жуковским, но система образов изменена. У Шиллера рыцарь ‘глядел на монастырь напротив, глядел часами на окно своей любимой, пока стукнет окно, пока милая покажется, пока дорогой образ в долину, вниз, склонится спокойно, ангельски кротко’. Жуковскому всецело принадлежат слова:
И душе его унылой
Счастье там одно, —
заменившие описательное ‘глядел на монастырь напротив…’ и усилившие, напряженность переживания (так же как в предыдущей строфе: ‘с мукой страстной’ вместо ‘с тихой надеждой на лице’).
В своих лучших балладах, сохраняя важнейшие черты оригинала, Жуковский усиливает их. Так, в ‘Рыцаре Тогенбурге’ усилено томление, вечное стремление к идеалу, к недостижимому ‘прекрасному’, Жуковский, кстати, самостоятельно вводит этот эпитет — ‘чтоб прекрасная явилась’. Вместо шиллеровского ‘в долину, вниз’ у Жуковского героиня склоняется ‘от вышины’, причем ‘вышина’— и черта реального местоположения монастыря, и — в большей степени — воплощение высокой сущности прекрасного. Жуковскому принадлежит и поэтический образ ‘ангела тишины’ и сама тема тишины, намеченная в предыдущей строке (‘тихий дол’), — тема, проходящая через весь финал. Тишина один из излюбленных образов Жуковского (‘О тихое небес задумчивых светило’ — ‘Вечер’, ‘Душа полна прохладной тишиной’ — ‘Рыбак’, ‘Сладкой тишиной’ — ‘К месяцу’, ‘Смущая тишину паденьем’ — ‘Славянка’ и т. д.).
Если в ‘Рыцаре Тогенбурге’ Жуковский все же уступает Шиллеру, то несомненным ‘соперником’ Вальтера Скотта он является в балладе ‘Иванов вечер’ (‘Замок Смальгольм’). Описательная часть этой баллады великолепна по конкретности, точности, незаменимости словесных образов:
Но в железной броне он сидит на коне,
Наточил он свой меч боевой,
И покрыт он щитом, и топор за седлом
Укреплен двадцатифунтовой.
Впечатление тяжести, тягостного нагнетения, как физического, так и морального, создается и размером (анапест), и звукописью (повторение звуков ‘п’, ‘т’), и громоздкостью слова ‘двадцатифунтовой’, соответствующего по своему положению в стихе четырем, пяти и шести словам в предыдущих трех строках и падающего, как тяжелая гиря, в конце строфы. Приведенная строфа является подлинным шедевром Жуковского.
Любопытно проследить, в каком направлении изменяет Жуковский по сравнению с оригиналом описательную часть баллады. В подлиннике читаем: ‘Его доспехи ярко сияли при красном свете маяка, перья были багровые и синие, на щите пес на серебряной своре, и гребнем шелома была ветка тиса’. Вальтер Скотт описывает незнакомца очень подробно, воссоздавая рыцарский наряд во всех его разнообразных деталях. Четыре стиха насыщены такими деталями: пес, серебряная свора, багровые и синие перья, ветка тиса. Все эти разнородные признаки не сводимы к одной стилистической тональности. Жуковский отказывается от стилистической пестроты подлинника и создает совершенно оригинальную строфу:
Показалося мне при блестящем огне:
Был шелом с соколиным пером,
И палаш боевой на цепи золотой,
Три звезды на щите голубом.
Пестрые краски оригинала (красный, багровый, синий, серебряный) заменены красками, которые вызывают не столько цветовые, сколько эмоциональные и эстетические ассоциации (блестящий, золотой, голубой). Вместо багровых и синих перьев — соколиное перо, с которым у русского читателя также связано множество ассоциаций. Изображение пса на щите не вызывает никаких лирических представлений — и Жуковский заменяет пса тремя звездами. Может показаться, что Жуковский таким образом стирает в балладе исторический колорит, лишает ее специфики средневековья. Но в целом это не так. Атмосфера средневековья передана Жуковским хотя бы в приведенной выше строфе, где был дан весьма колоритный облик средневекового рыцаря. Незнакомец же, о котором теперь идет речь, — лицо роковое и таинственное, и Жуковский предпочитает обрисовать его образ в эмоциональном, а не в историческом аспекте.
Иначе, чем это дано в оригинале, воплощает Жуковский и лирическую тему. В оригинале героиня говорит своему возлюбленному, склоняя его к свиданию в неурочный час: ‘Да что ты, слабодушный рыцарь! Ты не должен говорить мне ‘нет’. Вечер этот приятен и при встрече любовников стоит целого дня’. У Жуковского:
О, сомнение прочь! безмятежная ночь
Пред великим Ивановым днем
И тиха, и темна, и свиданьям она
Благосклонна в молчанье своем.
В этих стихах — атмосфера возвышенной поэтичности, отсутствующая в приведенной строфе оригинала (‘О, сомнение прочь’ вместо ‘да что ты’, ‘безмятежная ночь’ вместо ‘вечер этот приятен’). Жуковским вводится выражение ‘великий Иванов день’, и слово ‘великий’, относясь непосредственно к ‘Иванову дню’, окрашивает в то же время весь контекст, приподымая самую тему любви (заодно Жуковский снимает слово ‘любовники’). Принадлежит Жуковскому и образ ночи, ‘тихой и темной’, ‘благосклонной в молчанье своем’, образ опять мечтательно-лирический и нисколько не упрощающий оригинал (‘вечер этот приятен’), а, наоборот, его обогащающий. Подобные примеры легко было бы умножить.
Переводческие принципы Жуковского не были одними и теми же на протяжении всего его творческого пути. В 1800-х и в начале 1810-х годов Жуковский кардинально видоизменяет текст, преобразуя его в сентиментально-элегическом направлении (‘Сельское кладбище’, ‘Людмила’, ‘Светлана’). В дальнейшем ‘простонародную’ грубость Жуковский также всегда сглаживает, но выбирает такие образы, где ‘простонародность’ не является основным признаком.
В 1810-х годах, в период своего наибольшего творческого расцвета, Жуковский достигает сложных результатов: несколько ослабляя конкретно-описательную часть, он все же сохраняет местный колорит оригинала, вместе с тем сгущает его лирическую атмосферу и даже вводит новые темы и образы обобщенно-лирического и символического плана.
В конце 1810-х и в последующие годы Жуковский становится на путь более точной передачи оригинала. Переведенные во второй половине его творческого пути баллады Шиллера, Гете, Уланда, Саути, ‘Шильонский узник’, ‘Орлеанская дева’, ‘Одиссея’, ‘Наль и Дамаянти’, ‘Рустем и Зораб’ — переводы иного плана, чем свободные переложения прежних лет.
В наибольшей степени созвучен Жуковскому был Шиллер. Его привлекали человечность, поэтическая одушевленность поэзии Шиллера, близкое ему самому стремление к ‘идеалу’. Кроме ряда баллад, Жуковский перевел ‘Орлеавскую деву’. Он находил пьесы Шиллера более сценичными, чем пьесы Гете, намеревался перевести ‘Дон Карлоса’.

8

Иногда поэтический голос Жуковского совершенно неверно трактуется как однообразный. Между тем Пушкин писал: ‘Никто не имел и не будет иметь слога, равного в могуществе и разнообразии слогу его’.1 Наряду с медитативной элегией, наряду со столь отличной от нее песней-романсом, в творчестве Жуковского есть замечательные произведения ‘поэзии мысли’, — попытки воплотить сложную, стремящуюся познать законы человеческой жизни мысль, часто трагическую и философски значительную. Эти устремления в наибольшей степени выражены в ‘античных’ балладах, в стихотворении ‘Цвет завета’, послании к Александре Федоровне (1818) и в особенности в элегии ‘На кончину ее величества королевы Виртембергской’. Последняя представляет собой, по словам Белинского, ‘скорбный гимн житейского страдания’. Жуковский рисует смерть Екатерины Павловны, сестры Александра I, не как смерть королевы (само это слово фигурирует только в названии), но как смерть молодой и красивой женщины, тема стихотворения — трагичность и несправедливость безвременной смерти молодой матери и жены. Жуковский последователен и верен своему несоциальному принципу изображения человека, мы видим в элегии как бы другой полюс его лишенного социальности гуманизма: на одном полюсе был ‘селянин’, на другом теперь — королева Виртембергская, и в обоих Жуковский выявляет гласное, ‘святейшее из званий — человек’ (программный для Жуковского стих из послания Александре Федоровне, 1818 г.). Нет надобности подробно останавливаться на совершенно очевидных слабых чертах такого подхода к изображению человека. Ведь социальное начало, о чем в другой связи уже шла речь, является определяющим фактором в формирования самой человеческой психологии. Однако, при всех слабых сторонах своей концепции, Жуковский в этой элегии действительно с огромной силой и в отличие от своих песен-романсов, с большой степенью психологической и философской дифференциации, и детализации воссоздает человеческое переживание и смятенную несправедливостью судьбы человеческую мысль:
Природа здесь верна стезе привычной,
Без ужаса берем удел обычный.
Но если вдруг, нежданная, вбегает
Беда в семью играющих Надежд,
Но если жизнь изменою слетает
С веселых, ей лишь миг знакомых вежд
И Счастие младое умирает,
Еще не сняв и праздничных одежд…
Тогда наш дух объемлет трепетанье,
И силой в грудь врывается роптанье.
Здесь нет ни песенной мелодичности, ни свойственной песне суммарности в передаче переживания. Своеобразие стиля элегии — в сочетании конкретности мыслей и чувств (‘И в руку ей рукой оцепенелой ответного движенья не вожмешь…’, ‘А мать, склонясь к обманчивым листам…’ и т. д.) с торжественной патетикой, философским обобщением. Философский смысл имеют олицетворения, восходящие к традиции ‘высокой’ поэзии XVIII века (‘Беда’, ‘Молва’, ‘Надежда’, ‘Прелесть’, ‘Счастие’). Несомненно, данная элегия и вообще данный стиль поэзии. Жуковского сильнейшим образом воздействовали на лирику Баратынского (‘Осень’).
——————->
1 Письмо П. А. Вяземскому от 25 мая 1825 года.
Не следует затушевывать того, что в поэзии и философских воззрениях Жуковского является для нас чужим. Это — идеалистически-религиозные черты его поэзии, особенно усилившиеся к концу 1810-х годов и развивавшиеся в 1820—1840-х годах.
Исполненный неудовлетворенности жизнью поэт, которого современники называли ‘поэтом страдания’, далек от ропота и протеста (даже трагическая элегия ‘На кончину ее величества королевы Виртембергской’ заканчивается религиозно-примиряющим аккордом). В течение всей своей жизни Жуковский верил, что за все муки в жертвы — ‘там наше воздаянье’ (‘Песня’ — ‘О милый друг, теперь с тобою радость…’), что ‘смертных ропот безрассуден’ (‘Людмила’).
Религиозные идеи сливаются в поэзии Жуковского с романтически-идеалистическими представлениями.
На Жуковского произвел сильное впечатление Новалис, немецкий поэт, принадлежащий к группе так называемых иенских романтиков, с его произведениями Жуковский познакомился в начале 1810-х годов. Начиная с 1816 года, и в силу обстоятельств личной жизни и в силу служебных обязанностей, Жуковский подолгу бывал в Германии. Он лично познакомился с вождем реакционных немецких романтиков Л. Тиком. Жуковскому оказались близкими идеи о некоей таинственной сущности мира, которая лишь иногда раскрывается перед человеком. Многое заимствовал Жуковский из мистической ‘Песни’ (‘Lied’) Шеллинга. Мистические мотивы есть в ‘Славянке’, ими определена тематика стихотворений ‘Невыразимое’, ‘Лалла Рук’, ‘Таинственный посетитель’, ‘Цвет завета’, ‘К мимопролетевшему знакомому гению’, ‘Мотылек и цветы’.
Но все же смысл этих стихотворений объективно выходит за пределы мистически-религиозных представлений. Они могут восприниматься как поэтическое выражение стремления человека к идеалу, к ‘мечте’. Известно, что Пушкин пришел в восторг от стихотворения ‘Мотылек и цветы’ и не принял только ту его часть, в которой возобладал дидактически-морализаторский тон: ‘Что прелестнее строфы Жуковского Он мнил, что вы с ним однородные и следующей, Конца не люблю’.1 Пушкину запомнились стихи:
Пускай же к вам, резвясь, ласкается,
Как вы, минутный ветерок,
Иною прелестью пленяется
Бессмертья вестник, мотылек.
——————->
1 Письмо Л. С. Пушкину и П. А. Плетневу от 15 марта 1825 года.
Благодаря той многозначности слова Жуковского, о которой уже говорилось выше, ‘бессмертье’, так же как ‘прелесть’ и ‘вестник’, могли восприниматься как символы торжества вечного, великого и прекрасного над соблазнами ‘заземленной’, лишенной идеалов жизни. Несомненно, именно так воспринимал стихотворение Пушкин, столь чуждый туманному идеализму.
Религиозные настроения усилились у Жуковского в годы его придворной службы и в последний период его жизни, в 1840-х годах, тогда они приобрели реакционный, даже фанатический характер.

9

С середины 1820-х годов начинается период, когда, несмотря на очень большую творческую работу Жуковского, современники рассматривают его как поэта, уже сказавшего все, что он должен был сказать. Пушкин с южными поэмами и ‘Евгением Онегиным’, поэты декабристского лагеря, в 1830-х годах — ‘неистовая’ романтическая проза Марлинского и исторический роман, Лермонтов и затем Гоголь — заслонили Жуковского в восприятии современников. И это было закономерно. Общественная жизнь и судьбы современного человека определяли содержание новой литературы в неизмеримо большей степени, чем поэзию Жуковского. Жуковский и не претендовал на былую власть над умами, еще в начале 1820-х годов он добровольно передал роль первого поэта России Пушкину.
Оставшись чужд декабризму, Жуковский и в 1830-х и в 1840-х годах оторван от общественного движения. Но по-прежнему ревностно он исполнял свою роль ‘просветителя’ при наследнике и защитника тех, кто гоним или неправедно унижен.
Придворная служба подходила к концу, В 1841 году, в связи с окончанием обучения наследника, а также женитьбой на Е. Рейтерн (дочери немецкого художника), Жуковский вышел в отставку.
В творчестве Жуковского 1820—1840-е годы характеризуются ослаблением лирической темы и возрастающим интересом к крупным формам, к более точным по своему принципу переводам монументальных произведений. Размах творчества Жуковского в эти годы очень велик. Им были созданы сказки, перевод ‘Одиссеи’, ‘Ундина’, ‘Наль и Дамаянти’, ‘Рустем и Зораб’, ‘Камоэнс’, переводы из Гебеля (немецкого поэта-сентименталиста демократического толка). Возобладавшие в этот период эпические тенденции сказывались еще в конце 1810-х годов. В эти годы Жуковский создал перевод на современный русский язык ‘Слова о полку Игореве’, замечательный тонким пониманием того, что такой перевод должен дать современному читателю, Жуковский оставляет множество слов ‘непереведенными’, смысл этих слов читателю понятен, а между тем достигается важная цель — максимальное сохранение подлинного звучания великого произведения русской древности. Жуковский сумел сохранить и ритм подлинника, почти нигде его не нарушив.
Большим событием явился перевод Жуковским трагедии Шиллера ‘Орлеанская дева’. В переводе Жуковского ‘Орлеанская дева’ оказала обновляющее действие на развитие русской драматургии 1820-х годов — как своим глубоким патриотическим и психологическим содержанием, так и новизной формы. Героическая тема была раскрыта Шиллером в своем психологическом значении. Структура ‘Орлеанской девы’, во всех отношениях нарушавшая привычные каноны классической драматургии и в особенности ее стих — белый пятистопный ямб — в известной степени оказали влияние на пушкинского ‘Бориса. Годунова’. В ‘Орлеанской деве’ Жуковского привлекло и сочетание патриотического и религиозного одушевления.
К 1821 году и началу 1822 года относится работа Жуковского над переводом поэмы Байрона ‘Шильонский узник’. С поэтом И. И. Козловым Жуковский много читал Байрона зимой 1819 года. ‘Жуковский им бредит и им питается. В планах его много переводов из Байрона’, — сообщал Вяземскому А. И. Тургенев в октябре 1819 года. Однако ‘много переводов’ из Байрона Жуковский не создал: мятежный поэт был ему все же чужд.
Политическую остроту поэмы ‘Шильонский узник’ Жуковский смягчил, опустив предпосланный ей, ‘Сонет к Шильону’ — страстное прославление свободы. В поэме Байрона его привлекла прежде всего тема привязанности узников-братьев друг к другу, привязанности настолько сильной, что после смерти братьев герой уже не дорожит ничем — даже свободой. Близка Жуковскому была и тема противоречивости, необъяснимости человеческих ощущений:
И… столь себе неверны мы…
Когда за дверь своей тюрьмы
На волю я перешагнул —
Я о тюрьме своей вздохнул.
Последний стих вспоминал Пушкин, когда окончилась его кишиневская ссылка.
Перевод ‘Шильонского узника’ повлиял на стих и поэтический слог лермонтовского ‘Мцыри’, написанного тем же стихом четырехстопным ямбом со сплошной мужской рифмовкой. И тематически и по стремительной страстности и силе лермонтовский стих уже слышится в таких, например, строках Жуковского:
Но мне хотелось бросить взор
На красоту знакомых гор,
На их утесы, их леса,
На близкие к ним небеса.
…Я их увидел. И оне
Все были те ж: на вышине
Веков создание — снега…
…И слышен был мне шум ручьев,
Бегущих, бьющих по скалам…
Периодом большого творческого подъема было для Жуковского начало 1830-х годов (1831—1833). В это время созданы сказки, ‘Ундина’, ряд баллад — в том числе такие, как ‘Плавание Карла Великого’, ‘Элевзинский праздник’, ‘Старый рыцарь’, стихотворные повести ‘Перчатка’, ‘Нормандский обычай’, ‘Две были и еще одна’, ‘Суд в подземелье’. Лето 1831 года Жуковский провел в Царском Селе вместе с Пушкиным и Гоголем. Это было время интенсивного творческого общения, совместного обсуждения вопросов народности, путей развития современной литературы.
Жуковский вступил с Пушкиным в своеобразное состязание, написав ‘Сказку о царе Берендее’ (Пушкин — ‘Сказку о царе Салтане’). Несомненно, победителем снова оказался Пушкин. Пушкинские сказки гораздо более народны, чем сказки Жуковского. Их народность — в демократизме, понимании русского народного характера, сочетании серьезности и лукавства, поэтичности и здравого смысла, фантастики и социальной сатиры. В сказках Жуковского этого нет, однако в них есть своя прелесть, как всегда у Жуковского, — простота, лиризм, мечтательность.
Эти черты отличают и ‘Ундину’ — стихотворную повесть, написанную Жуковским по прозаической повести немецкого писателя Ламот-Фуке. В ‘Ундине’ проявились разнообразие и сила поэтического слога Жуковского. Естественность повествовательного тона, обаяние непосредственности народной легенды, фантастический с внешней стороны образ главной героини, Ундины, в конечном счете являющийся символом истинной человечности — все это делает ‘Ундину’ одним из шедевров Жуковского.
1837—1841 годы были посвящены переводу древней индийской повести ‘Наль и Дамаянти’ (из эпоса ‘Махабхарата’). Интерес к древнему эпосу возник у Жуковского как проявление недовольства современностью, в которой в эти годы он видел лишь торжество ‘торгашеского духа’, так как остался совершенно чужд прогрессивным демократическим тенденциям общественной жизни. В 1842—1848 годах Жуковским был создан перевод ‘Одиссеи’, о котором Гоголь писал, что в нем ‘услышит сильный упрек себе наш XIX век’ (статья ‘Об ‘Одиссее’, переводимой Жуковским’). Древний мир Жуковскому, как и Гоголю, представлялся идеалом гармоничности, величия, душевного благородства. Именно это Жуковский в ‘Одиссее’ и ‘Нале и Дамаянти’ выдвигает на первый план, модернизируя текст, придавая переживаниям героев душевную утонченность:
Память минувшей разлуки, радость свиданья, живая
Повесть о том, что розно друг с другом они претерпели,
Мыслей и чувств поверенье, раздел и слиянье,
Все в одном заключилося чувстве: мы вместе…
(‘Наль и Дамаянти’)
В этих стихах слышны знакомые интонации лирики Жуковского. Однако в ‘Нале и Дамаянти’ Жуковскому удалось и воссоздать колорит подлинной древней поэзии. Ведь в самом подлиннике была заключена гуманная, жизнеутверждающая мысль о торжестве справедливости и верности. Жуковский мастерски передал также своеобразие жизни и представлений великого народа древности, причудливость древней фантастики, красочность и эпический размах в изображении народной жизни.
‘Одиссею’ Жуковский выбрал для перевода не только потому, что ‘Илиада’ уже была переведена Н. И. Гнедичем (‘Илиаду’ Жуковский в последние годы жизни также собирался перевести, чтобы оставить по себе ‘полного собственного Гомера’). Жуковского привлекло само содержание ‘Одиссеи’, большая сосредоточенность на перипетиях частной человеческой жизни, тема супружеской верности и любви, любви родительской и сыновней, картины душевной тоски и радости свиданья.
Жуковский хотел, чтобы Гомер говорил его современникам ‘сердцу отзывным’ голосом. Сравнение переведенных Жуковским отрывков из ‘Илиады’ с соответствующими местами перевода Гнедича дает возможность отчетливо представить себе специфику работы Жуковского, его интерпретацию гомеровского стиля. Жуковский, как всегда, более свободен в передаче текста. Он усиливает эмоциональность текста, так, у Гнедича Гектор и Андромаха, склонившиеся над младенцем, ‘сладко улыбнулись’, когда младенец испугался огромной гривы на шлеме отца, у Жуковского они с грустной улыбкой посмотрели на сына, не будучи, в силах отвлечься от мысли о разлуке. Жуковский постоянно развивает, делает более живописными те детали, которые являются значимыми в эмоциональном отношении.
Более свободное обращение с текстом было для Жуковского не препятствием в воссоздании гомеровского стиля, но способом передачи этого стиля средствами современной русской поэзии. По этому поводу Жуковский писал: ‘Я везде старался сохранить простой, сказочный язык, избегая всякой натяжки… строго держался языка русского… и по возможности соглашал его формы с формами оригинала… так, чтобы гомеровский стих был ощутителен в стихе русском, не заставляя его кривляться по-гречески’. Перевод ‘Одиссеи’ Жуковского — лучший из всех русских переводов является большим вкладом в историю нашей культуры.
Друг и современник Жуковского, П. А. Вяземский, писал о переведенной Жуковским ‘Одиссее’ в стихотворении 1853 года ‘Александрийский стих’:
Там свежей древностью и жизнью первобытной
С природой заодно, в сени ее защитной
Все дышит и цветет в спокойной красоте.
Искусства не видать: искусство в простоте…
…Не налюбуешься картиной ненаглядной,
Наслушаться нельзя поэзии твоей.
В последние годы жизни работа над ‘Одиссеей’ стоила Жуковскому больших усилий. У него ослабело зрение, но он не оставлял своих творческих замыслов, к их числу относится неосуществленный замысел поэмы ‘Агасфер’. Встречавшиеся с Жуковским в Германии соотечественники вспоминали о его живом интересе к тому, что происходило в России, о намерении переехать в Москву.
Этому не суждено было осуществиться: 19 апреля 1852 года Жуковский умер в Баден-Бадене. Согласно его последней воле, тело поэта было перевезено в Россию.
Имя Жуковского — одно из наиболее крупных в русской поэзии. ‘Учеником’ его, по собственному признанию великого поэта, был Пушкин — и уже этого было бы достаточно для того, чтобы занять в истории литературы почетное место. ‘Без Жуковского мы не имели бы Пушкина’, — писал Белинский.1
——————->
1 В. Г. Белинский, т. VII, стр. 221.
Вспоминая о первой встрече с Жуковским, Гоголь писал, что ‘едва ли не со времени этого первого свидания нашего искусство стало главным и первым в моей жизни, а все прочее вторым’ (письмо Гоголя Жуковскому от 22 декабря 1847 года).
Поэзия Жуковского оказала огромное воздействие на Фета и Тютчева. Ее влияние испытали молодой Лермонтов, Полонский, молодой Некрасов. Элементы романтической символики, субъективного восприятия мира и в особенности принцип единой лирической тональности и исключительной значимости звуковой стороны стиха оказали решающее влияние на А. Блока. ‘Первым вдохновителем моим был Жуковский’,1 — утверждает Блок.
Но поэзия Жуковского имеет для нас не только историческое значение. Жуковский принадлежит к тем поэтам прошлого, интерес к которым у нашего читателя не ослабевает. В его творчестве современный читатель находит поэтическое вдохновение, изящество и простоту, своеобразное мелодическое очарование и, главное, человечность, серьезность и глубину подхода к жизни.
——————->
1 А. А. Блок. Автобиография. — Сочинения в двух томах, т. II, М., Гослитиздат, 1955, стр. 207.
Семенко И. М.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека