В. А. Жуковский и проблема переводной поэзии
В. А. Жуковский и проблема переводной поэзии, Левин Ю. Д., Год: 1985
Время на прочтение: 24 минут(ы)
Левин Ю. Д. Русские переводчики XIX в. и развитие художественного перевода.— Л.: Наука, 1985.
Русская литература XIX в. начинается с Жуковского. Опубликованный в 1802 г. в ‘Вестнике Европы’ его перевод элегии английского поэта Грея ‘Сельское кладбище’ как бы завершал эпоху карамзинского сентиментализма, вобрав ее достижения, и открывал новый, романтический, период русской литературы.1 Впоследствии Белинский указывал, что Жуковский ‘имеет великое историческое значение для русской поэзии вообще: одухотворив русскую поэзию романтическими элементами, он сделал ее доступною для общества, дал ей возможность развития, и без Жуковского мы не имели бы Пушкина’.2
Как известно, большую часть творческого наследия Жуковского составляют переводы. Его усилиями многие поэтические произведения Запада и Востока, древности и его времени зазвучали по-русски. Белинский там же отмечал: ‘… другая великая заслуга русскому обществу со стороны Жуковского: благодаря ему немецкая поэзия — нам родная, и мы умеем понимать ее без того усилия, которое условливается чуждою национальностию’.3
Естественно возникает вопрос, расценивать ли творчество Жуковского как оригинальное или переводное. А этот вопрос влечет за собой следующий: чем определяется понятие переводной литературы?
Обычно исследование переводческой деятельности литератора включает в себя два основных аспекта: первый — сопоставление перевода с оригиналом для установления их близости или расхождения и выявления средств, которыми пользуется переводчик для передачи особенностей переводимого текста, второй — выяснение на основании анализа статей, предисловий, писем и других материалов теоретических взглядов переводчика, т. е. целей, которые он сознательно перед собой ставил. Однако существует третий аспект, который, как правило, не привлекает внимания исследователей. Это — отношение читателей (в том числе критиков и издателей) к переводному произведению, а именно: рассматривают ли они его как полноправное произведение родной литературы, принадлежащее переводчику и только тематически ‘подсказанное’ иноязычным оригиналом, или как произведение чужой литературы, получившее лишь новое языковое воплощение, но отнюдь не равнозначное оригинальному произведению. Иными словами, стихотворением Жуковского или Грея считали русские читатели элегию ‘Сельское кладбище’, выражение мыслей и чувств Жуковского или Шиллера находили они в балладе ‘Кубок’ и т. д. Это читательское восприятие имеет чрезвычайно важное значение для формирования понятия переводной литературы и в свою очередь оказывает обратное воздействие и на практику переводчика и на его теоретические воззрения.
На более ранних этапах развития литературы не существует принципиальной разницы между оригинальными и переводными произведениями: последние входят в национальную литературу как полноправные его члены. Именно это имел в виду Тредиаковский, когда писал в 1730 г., что ‘переводчик от творца только что именем рознится’,4 а не оценку сложности переводческого труда, как толкуют нередко эти слова в наши дни. Такой взгляд отражал концепцию перевода, присущую классицизму. Известно, что переводчик-классик стремился не столько к воссозданию на своем языке индивидуального иноязычного произведения, сколько к созданию некоего внеличного произведения, приближающегося к идеалу. При этом он позволял себе вполне свободно обращаться с переводимым автором, если переделки, с его точки зрения, улучшали произведение. Бережно относился он только к тому автору, который, по его понятиям, сам приближался к идеалу.5 Отсюда присущая XVIII в. ‘принципиальная анонимность’ произведения, когда ‘оно живет, функционирует, бытует без автора, хотя бы автор и был известен и имя его было напечатано в соответственном месте’.6 Поэтому и мог Тредиаковский писать в ‘предуведомлении’ к своему переводу ‘Римской истории’ Ш. Роллена: ‘Да и что нужды читателям, мое ль они или чужое от меня читают, только б им читать приятное, важное и полезное, а не шпынское, пустое и сатирическое?’.7
Понятие переводной литературы в первую очередь распространилось на переведенную беллетристику. С одной стороны, это, видимо, было связано с тем, что беллетристика почиталась низшим жанром, ‘присвоение’ которого не принесло бы особой чести переводчику. С другой стороны, на поприще прозаического перевода зачастую подвизались безвестные литераторы, ремесленники или дилетанты, чье имя не могло украсить печатное издание. Так или иначе, но уже в XVIII в. переводные прозаические произведения, даже в тех случаях, когда они публиковались анонимно (причиной чего подчас была анонимность самого оригинала), нередко сопровождались указанием, с какого языка они переведены, а в тех случаях, когда перевод делался с посредствующего перевода, иногда сообщался и язык оригинала. Если эти сведения отсутствовали на титульном листе книги, они могли упоминаться в ‘предуведомлении’ переводчика или посвящении. И в тех случаях, когда имя переводчика появлялось на титульном листе, он фигурировал здесь только как переводчик, а не автор, т. е. читателю недвусмысленно указывалось, что данное произведение, хотя и представлено ему на русском языке, принадлежит другой, иноязычной литературе. Со временем это распространилось и на прозаические переводы стихотворных произведений: они издавались с указанием имени автора, и никому не приходило в голову приписывать их переводчику.
Иное дело — стихотворный перевод. И объективные трудности, обусловливающие большую свободу перевода стихами, и распространенное представление о поэзии как высшем роде литературы сравнительно с прозой, и, наконец, требование, чтобы переводчик воссоздавал не конкретное произведение, но его эстетический идеал, требование, которое в трансформированном виде перешло от классиков и к романтикам, — все это заставляло долгое время воспринимать стихотворные переводы как произведения, принадлежащие в большей мере переводчику, нежели переводимому автору, и входящие в русскую поэзию, в русскую литературу в качестве полноправных ее представителей.8 Дольше всего такое представление распространялось на малые поэтические жанры, особенно на лирику, наиболее интимный из них.
Несомненно, что такому отнесению переводной поэзии к сфере оригинального творчества в значительной мере способствовало интенсивное движение русской литературы в XVIII—начале XIX в. Необходимость догнать в своем развитии передовые европейские литературы, встать с ними наравне побуждала к активному усвоению их достижений, к творческому пересозданию их на русской почве. Такие задачи, стоявшие перед переводчиками, обусловили как литературную практику, так и теоретические воззрения Жуковского на перевод, сформулированные в двух статьях, относящихся к раннему периоду его творчества: ‘О басне и баснях Крылова’ (1809) и ‘Радамист и Зенобия, трагедия Кребильона. Перевел с французского С. Висковатов’ (1810).
Общеизвестна и часто цитируется фраза Жуковского из статьи о баснях: ‘Переводчик в прозе есть раб, переводчик в стихах — соперник’. Однако ее обычно истолковывают как высокую оценку творческого характера поэтического перевода. Между тем Жуковский ставил знак равенства между поэтом-переводчиком и ‘подражателем-стихотворцем’, о котором, в свою очередь, утверждал: ‘… подражатель-стихотворец может быть автором оригинальным, хотя бы он не написал и ничего собственного’. И далее, поясняя различие между переводчиками прозы и стихов, писал: ‘Вы видите двух актеров, которые занимают искусство декламации у третьего, один подражает с рабскою точностию и взорам и телодвижениям образца своего, другой напротив, стараясь сравниться с ним в превосходстве представления одинакой роли, употребляет способы собственные, ему одному приличные <...>. Скажу более: подражатель, не будучи изобретателем в целом, должен им быть непременно по частям, прекрасное редко переходит из одного языка в другой, не утратив нисколько своего совершенства: что же обязан делать переводчик? Находить у себя в воображении такие красоты, которые бы могли служить заменою, следовательно производить собственное, равно и превосходное: не значит ли это быть творцом?’.9
Та же мысль развивалась и в статье о переводе ‘Радамиста и Зенобии’: ‘…переводчик стихотворца есть в некотором смысле сам творец оригинальный. Конечно, первая мысль, на которой основано здание стихотворное, и план этого здания принадлежат не ему <...> но, уступив это почетное преимущество оригинальному автору, переводчик остается творцом выражения’, и он выполнит свою задачу ‘только тогда, когда, наполнившись идеалом, представляющимся ему в творении переводимого им поэта, преобразит его, так сказать, в создание собственного воображения, когда, руководствуемый автором оригинальным, повторит с начала до конца работу его гения…’.10
Показательны слова ‘наполнившись идеалом’: Жуковский требует не перевода в современном значении этого слова, не воспроизведения подлинника, но воссоздания эстетического ‘идеала’, которым вдохновлялся автор оригинала. Еще отчетливее эта идея сформулирована в переведенной Жуковским и опубликованной также в 1810 г. французской статье ‘О переводах вообще и в особенности о переводах стихов’. Там говорится, что поэту-переводчику ‘необходимо нужно не только наполниться, как говорят, духом своего стихотворца <...> но должно искать его красот в самом их источнике, то есть в природе, чтобы удобнее подражать ему в изображении предметов, надлежит самому видеть сии предметы, и в таком случае переводчик становится творцом. Ты хочешь переводить Томсона — оставь город, переселись в деревню, пленяйся тою природою, которую хочешь изображать вместе с своим поэтом: она будет для тебя самым лучшим истолкователем его мыслей’.11
Разборы переводов, содержащиеся в статьях Жуковского, иллюстрируют его воззрения. Так, перевод Висковатова он критиковал главным образом за то, что русский поэт не сумел найти выражения для раскрытия характеров героев трагедии, изображения их страстей в соответствующих обстоятельствах и т. д., тогда как французскому поэту это удалось. ‘… Переводчик совсем не вошел в характер своего героя….’,— вот за что он осуждал Висковатова. И если в отдельных случаях он отмечал расхождения оригинала и перевода, то лишь потому, что Кребийон, по его мнению, сумел создать ‘выражения, приличные тем ужасным страстям, которые бушуют в душе Радамиста’.12 А при разборе басни Крылова ‘Два голубя’ Жуковский приводил как образец мастерства русского баснописца первые шесть стихов, в которых ‘распространен один прекрасный стих Лафонтена’ и которые, хотя ‘все принадлежат подражателю’, ‘верно, не покажутся никому излишними’, и далее заключал: ‘Вот то, что называется заменить красоты подлинника собственными’.13
Таким образом, Жуковский приравнивал поэтический перевод к оригинальному творчеству. Переводить поэтическое произведение означало для него создавать произведение, неотъемлемо принадлежащее родной литературе. Такое воззрение отвечало и романтическому методу перевода, и запросам русской литературы, и, наконец, индивидуальным особенностям его поэтического дарования. Конечно, как показали исследования, он эволюционировал к более точному воспроизведению оригинала. Тем не менее даже в конце жизни он так характеризовал свое творчество: ‘Я часто замечал, что у меня наиболее светлых мыслей тогда, как их надобно импровизировать в выражение или в дополнение чужих мыслей. Мой ум, как огниво, которым надобно ударить об кремень, чтобы из него выскочила искра. Это вообще характер моего авторского творчества, у меня почти все или чужое, или по поводу чужого — и все, однако, мое’.14
Активный творческий процесс усвоения начинался уже с момента отбора произведений для перевода. Этот отбор выделял в творчестве переводимых авторов те стороны, которые русский поэт включал в мир своей поэзии. Показательно в этом отношении его письмо к немецкому корреспонденту Фогелю, где за шуткой скрывается вполне серьезная мысль. Отвечая, по-видимому, на просьбу Фогеля прислать ему немецкие переводы своих стихов, Жуковский сообщал, что таких переводов у него нет, и добавлял: ‘Могу, однако же, указать вам легкий способ познакомиться со мною как с поэтом, т. е. с лучшей моей стороны. Прочтите следующие пиесы…’. И далее следовал перечень переведенных им немецких оригиналов Шиллера, Гете, Гебеля, Рюккерта и Ламот-Фуке. ‘Читая все эти стихотворения, — заключал он, — верьте или старайтесь уверить себя, что они все переведены с русского, с Жуковского, или vice versa <...>, тогда будете иметь полное, верное понятие о поэтическом моем даровании, гораздо выгоднее того, если бы знали его in naturalibus’.15
Становление Жуковского-переводчика проходило под сильным влиянием эстетики классицизма. Еще в 1804 г., переводя ‘Дон-Кихота’ Сервантеса с французской переделки Флориана, он открывал книгу предисловием этого писателя-классика и заявлял о своей солидарности с ним. Флориан, как он сам признавался, ‘ослабил некоторые слишком сильные выражения, переделал многие стихи, выбросил повторения, наконец, быстротою слога заменил красоты, которых не мог найти в своем языке’. Он утверждал, что ‘самый приятный перевод есть, конечно, и самый верный’.16 И Жуковский в начале века придерживался тех же взглядов. В цитированной выше статье ‘О переводах вообще…’ указывалось: ‘… всего более он (переводчик. — Ю. Л.) должен быть верен гармонии, которой, смею сказать, можно иногда жертвовать и точностию и силою’.17 Та же классическая основа ощутима и в собственных упомянутых статьях Жуковского. Недаром Вяземский указывал, что в статье ‘О басне и баснях Крылова’ ‘обнаруживается слишком безусловная покорность правилам литературы французской и слишком отзывается французская школа’.18 А теоретические воззрения прямо воздействовали на переводческую практику.
Моменты близости Жуковского-переводчика классицизму обусловлены еще и тем, что некоторые романтические концепции перевода внешне (это обстоятельство следует подчеркнуть) сходствовали с классическими. В. Б. Микушевич связывает взгляды и практику Жуковского с теорией ‘мифического’ перевода Новалиса.19 Подобно классикам Новалис видел достоинство поэтического перевода не в верности оригиналу, но в приближении к идеалу. Однако самый идеал понимался по-новому: он признавался не объективно существующим, доступным рациональному мышлению, но как некое иррациональное духовное совершенство, постигаемое интуитивно в субъективном прозрении гения. Образца ‘мифического’ перевода Новалис не находил в действительности и приводил в качестве примера греческую мифологию, передающую таким образом народную религию. Новалис указывал также на ‘вольный перевод’ (verndernde bersetzung), в котором переводчик ‘сам должен быть художником, свободно передающим идею целого’. Он является ‘поэтом поэта’, и его создание относится к оригиналу, как ‘гений человечества к отдельному человеку’.20
Трудно сказать с уверенностью, какому именно из принципов, предложенных Новалисом, следовал Жуковский, несомненно знакомый с творчеством немецкого романтика.21 А. Н. Веселовский, например, находил, что автору ‘Светланы’ был ближе принцип вольного перевода.22 Но, во всяком случае, очевидно, что поэт считал себя свободным по отношению к переводимому оригиналу и передавал его с той мерой точности и близости, какая была ему необходима для решения собственных поэтических задач.
Вопросу о том, как трансформировались под пером Жуковского избранные им иноязычные произведения, посвящено уже значительное число работ.23 Сопоставление его переводов с оригиналами показало, что поэт постоянно, подчас вопреки подлинникам, вкладывал в переводы собственные, самостоятельно выработанные этические и эстетические мотивы. Оригиналы нередко являлись лишь предлогом для выражения собственных эмоций. Разбирая переводное творчество Жуковского, А. Н. Веселовский констатировал: ‘… чужое обращалось в свое, встречное чувство будило эхо: личный элемент вторгался в переводные произведения <...>, если они давали повод выразить сходные ощущения, чаяния, надежды’ и заключал: ‘… Жуковский давал в чужом не только свое, но и всего себя’.24 Не случайно все биографы Жуковского начиная с первого из них — его друга и поклонника К. К. Зейдлица — обращались к переводам для характеристики его собственной духовной жизни.
Ученые, исследовавшие переводы Жуковского, приходили к единодушному мнению, что русский поэт пересоздавал переводные произведения в новой художественной системе. Так, В. М. Жирмунский, анализировавший переводы из Гете, заключал: ‘Таким образом создается новое художественное единство, вполне цельное и жизнеспособное, а оригинал оказывается переключенным в другую систему стиля’.25 К близкому выводу пришел и Г. А. Гуковский: ‘Баллады Жуковского все в большей или меньшей степени — переводные. И все же они оригинальны и не совпадают со своими разноязычными оригиналами. Сюжеты в них чужие, стиль — свой. А именно стиль и образует их обаяние’.26
Неоднократно отмечалось, что Жуковский своей поэзией перенес на русскую почву целостный мир европейского романтизма с его проникновением во внутреннюю жизнь человека, с интересом к средневековью, к народным верованиям. Еще Белинский подчеркивал, что ‘Жуковский был переводчиком на русский язык не Шиллера или других каких-нибудь поэтов Германии и Англии: нет, Жуковский был переводчиком на русский язык романтизма средних веков, воскрешенного в начале XIX века немецкими и английскими поэтами, преимущественно же Шиллером. Вот значение Жуковского и его заслуга в русской литературе’.27 Это стало возможным только потому, что Жуковский вобрал в свое творчество и как бы растворил в нем произведения переводимых поэтов, благодаря чему в созданный им русский образ европейского романтизма входили переводы не только из романтиков, но и из таких далеких от романтизма поэтов, как Поп, Монкриф, Мильвуа, Шенье, Парни.
Наряду с великими европейскими поэтами — Шиллером, Гете, Байроном — Жуковский переводил не только второстепенных, но и совсем незначительных писателей: Беркена, Тидге, Ветцеля, Якоби, Шписса, Гальма, мадам Коттен и т. д., рядом с которыми, скажем, Уланд или Саути представляются гигантами. Это происходило потому, что целью его было не распространение в России высших достижений европейской поэзии,28 но решение собственных творческих задач, поиски ‘своего’, созвучия своим настроениям, а это созвучие не обязательно обнаруживалось у большого поэта. Тем более, что с авторами такого рода можно было чувствовать себя свободнее и самостоятельнее.
Иное дело Гомер. Предпринятый в конце жизни перевод ‘Одиссеи’ Жуковский противопоставлял всему своему предшествующему творчеству. В письме к А. С. Стурдзе от 10 марта 1849 г., назвав себя ‘родителем на Руси немецкого романтизма и поэтическим дядькой чертей и ведьм немецких и английских’, он добавлял, что ‘под старость загладил свой грех и отворил для отечественной поэзии дверь Эдема’.29 Еще в пору работы над ‘Одиссеей’ он писал П. А. Вяземскому, что стремится ‘сохранить в своем переводе всю простоту оригинала и, будучи ему рабски верным, не изменить и законному государю моему, русскому языку’.30 Понятно, что при таком взгляде не могло быть и речи о ‘соперничестве’, о ‘своем’. Как переводчик ‘Одиссеи’ Жуковский надеялся ‘остаться жив и в потомстве’ именно потому, что перевод должен был выражать не его самого, а Гомера, которого ‘читать не перестанут’.31 Он писал, что ‘этот совестливый, долговременный и тяжелый труд совершен был с полным самоотвержением’32 и ему казалось, что Гомер у него ‘сохранил свою древнюю физиономию’,33 что ‘перевод довольно близко выражает Гомеровскую старину и простоту’.34
Мы знаем, что ‘Одиссея’ у Жуковского получилась такой же субъективной, как и другие его переводы, что его личность заслонила Гомера. ‘Обследование Одиссеи представляет больший интерес для изучающих творчество Жуковского, чем для изучения проблемы перевода Гомера’.35 Однако так вышло не благодаря намерениям Жуковского, а вопреки им. Сам он рассчитывал создать ‘объективный’ перевод, в котором останется только Гомер, а личность переводчика полностью устранится. О том, что Жуковский верил в возможность такого ‘объективного’ перевода Гомера, свидетельствует его последняя работа над ‘Илиадой’, когда он намеревался включить в свой перевод ‘из перевода Гнедичева все стихи, им лучше <...> переведенные’.36 Нам теперь понятно, что задача эта была неосуществимой, но Жуковский об этом не подозревал. Он полагал, что таким образом можно создать перевод, в котором будет выступать только Гомер, а личность русского переводчика исчезнет.
Совершенно иным был подход русского поэта к другим переводимым авторам. К ним он не относился с таким пиететом, как к Гомеру: ведь даже крупнейшие из них — Гете и Шиллер — были всего лишь старшими его современниками (с Гете он, к тому же, общался). И он считал себя вправе свободно преобразовывать их в ‘свое’.
Весьма характерен порядок, принятый Жуковским при издании своих переводных стихотворений. Начиная с первого собрания 1815—1816 гг. он печатал переводы и оригинальные стихи вместе, вперемешку, признавая только жанровое деление (‘Лирические стихотворения’, ‘Послания’, ‘Элегии’, ‘Романсы и песни’, ‘Баллады’ и т. д.). Он и не пытался разграничить переводных поэтов или переводные литературы: Шиллер соседствовал с мадам Коттен, Ксавье де Местр — с Маттисоном, Бюргер — с Голдсмитом и т. д., и все вместе — с Жуковским. В последнем собрании своих сочинений, девять томов которого вышли в 1849 г., он отказался даже от жанрового принципа и расположил все стихотворения в хронологическом порядке, т. е. как вехи собственного поэтического развития. Дважды переведя ‘Ленору’ Бюргера (‘Людмила’, 1808, ‘Ленора’, 1831) и ‘Элегию’ Грея (1802, 1839), он печатал в своем собрании по два варианта каждого перевода, потому что последующий не отменял предыдущего как более точное воссоздание оригинала: это были разные его, Жуковского, стихотворения. Ему и в голову не приходило издать что-нибудь вроде сборника ‘Шиллер в переводе Жуковского’, хотя материала для такого сборника было более чем достаточно. Правда, некоторые его переводы крупных произведений были изданы отдельно: ‘Шильонский узник’ Байрона (1822), ‘Ундина’ Ламот-Фуке (1837), ‘Наль и Дамаянти’ (1844). Но и тогда Жуковский старался подчеркнуть свою самостоятельность по отношению к оригиналу. Так, ‘Ундина’, например, имела подзаголовок: ‘старинная повесть, рассказанная в прозе бароном Ламот Фуке, на русском в стихах В. Жуковским’, т. е. и немецкий автор, и русский поэт были поставлены в одинаковое отношение к некоему ‘первоисточнику’. А в примечании к ‘индейской повести’ ‘Наль и Дамаянти’, созданной на основании немецкого перевода Ф. Рюккерта, Жуковский специально оговаривал свою самостоятельность: ‘Не зная подлинника, я не мог иметь намерения познакомить с ним русских читателей, я просто хотел рассказать им по-русски ту повесть, которая пленила меня в рассказе Рюккерта, хотел сам насладиться трудом поэтическим’.37
Принятый Жуковским порядок издания не представлял собою ничего оригинального в его время. Так же печатались переводные произведения в стихотворных сборниках Батюшкова, Востокова, Катенина, Гнедича, Баратынского, Козлова, Тютчева и других поэтов, что соответствовало распространенному взгляду на соотношение стихотворного перевода и оригинального поэтического творчества, взгляду, разделявшемуся и писателями, и читателями. Поэтические сборники, посвященные переводам из одного иностранного автора, были в начале XIX в. явлением крайне редким. Они могли возникнуть как плод увлечения какого-нибудь вельможного аматера и не имели серьезного литературного значения.38 А объединение нескольких русских стихотворцев для перевода одного иноязычного было в то время явлением невозможным.
Современники, характеризуя переводное творчество Жуковского, обычно подчеркивали — кто с одобрением, кто с укором — его самостоятельность, свободу обращения с оригиналом. Они оценивали его вклад в развитие русской поэзии, в котором переводы были лишь средством ее обогащения, а не самоцелью. Уже в 1817 г. молодой Кюхельбекер писал в обзоре ‘Взгляд на нынешнее состояние русской словесности’: ‘Жуковский не только переменяет внешнюю форму нашей поэзии, но даже дает ей совершенно другие свойства. Принявши образцами своими великих гениев, в недавние времена прославивших Германию, он дал <...> германический дух русскому языку, ближайший к нашему национальному духу, как тот, свободному и независимому’.39 ‘Многие переводы Жуковского лучше своих подлинников, — утверждал А. А. Бестужев, — ибо в них благозвучие и гибкость языка украшают верность выражения’.40
Когда в 1816 г. разгорелась известная полемика А. С. Грибоедова и Н. И. Гнедича по поводу двух русских переложений ‘Леноры’ Бюргера — ‘Людмилы’ Жуковского и ‘Ольги’ Катенина, спор в сущности шел отнюдь не об отношении переводов к оригиналу (как его иногда толкуют историки перевода41), но о соответствии стихотворений требованиям, предъявляемым к жанру русской баллады.42 Гнедич, в частности, писал: ‘Людмила есть оригинальное русское, прелестное стихотворение, для которого идея взята только из Бюргера <...>. Его (Жуковского. — Ю. Л.) подражание не в том состояло, чтоб, вместо собственных немецких имен лиц и городов, поставить имена русские. Краски поэзии, тон выражений и чувств, составляющие характер и дающие физиогномию лицам, обороты, особенно принадлежащие простому наречию и отличающие дух народного языка русского, — вот чем Ленора преображена в Людмилу’.43
Взгляд на Жуковского как на поэта оригинального, несмотря на его обращение к иноязычным источникам, прочно укоренился в сознании его современников. Н. А. Полевой в критической статье 1832 г. по поводу ‘Баллад и повестей’ Жуковского пришел буквально к тому же заключению, что и сам поэт, когда утверждал, что во всех переводимых авторах он искал и находил свое. ‘Одна мысль, одна идея занимает нашего поэта: ее берет он без разбора из Уланда, Шиллера, Гете, Байрона, Гебеля, одинаково употребляет он гекзаметр для Овидия, Клопштока и Гебеля, угрюмую балладу равно сыскивает он у Бюргера и Саутея’. ‘Переберите романсы и песни, большею частию переведенные Жуковским — одна и та же мысль, одна и та же мечта <...>. Самый выбор баллад не показывает ли одного и того же? <...>. Разные варияции из Бюргера, Монкрифа, Гольдсмита, Шиллера, все на одну тему — тоску любви, тихую радость, жертву любви, свидание за гробом!’44
Спустя восемь лет то же утверждал Белинский: ‘Жуковский — поэт, а не переводчик: он воссоздает, а не переводит, он берет у немцев и англичан только свое, оставляя в подлинниках неприкосновенным их собственное, и. потому его так называемые переводы очень несовершенны как переводы, но превосходны как его собственные создания <...>. От всех поэтов он отвлекал свое или на их темы разыгрывал собственные мелодии, брал у них содержание и, переводя его через свой дух, претворял в свою собственность’.45
Наконец, Гоголь писал о Жуковском в середине 1840-х годов: ‘Не знаешь, как назвать его — переводчиком или оригинальным поэтом. Переводчик теряет собственную личность, но Жуковский показал ее больше всех наших поэтов. Пробежав оглавление стихотворений его, видишь: одно взято из Шиллера, другое из Уланда, третье у Вальтер Скотта, четвертое у Байрона, и все — вернейший сколок, слово в слово, личность каждого поэта удержана, негде было и высунуться самому переводчику, но когда прочтешь несколько стихотворений вдруг и спросишь себя: чьи стихотворенья читал? — не предстанет перед глаза твои ни Шиллер, ни Уланд, ни Вальтер Скотт, но — поэт от них всех отдельный, достойный поместиться не у ног их, но сесть с ними рядом, как равный с равным’.46
Это в целом справедливое суждение содержит, однако, одну натяжку: утверждение, будто переводы Жуковского ‘вернейший сколок’ с оригиналов. Разумеется, Гоголь не сверял переводы с оригиналами. Но писал он тогда, когда утверждались новые критерии достоинства перевода, когда произвольное обращение с оригиналом уже осуждалось. Это и побуждало его заявлять одновременно о точности переводов Жуковского, причем самое понимание точности (‘слово в слово’) изобличало теоретическую неразработанность вопроса.
Итак, современники были уверены, что переводы Жуковского представляют собою его оригинальный вклад в развитие русской поэзии, непосредственно включаются в ее движение. Можно сослаться еще на А. В. Никитенко (‘Образы, ему не принадлежавшие, делались его образами не только потому, что он их себе усвоивал, а и потому, что в его творческом даровании они получали новую способность жить и действовать в мире, для которого не предназначались, и потому что ни одною своею чертою они не изобличали своего нездешнего происхождения’47), на С. П. Шевырева (‘В поэзии Жуковского обнаружилась мягкая любовная, общительная сторона нашей русской природы. Это поэзия наша во всемирном сближении с другими народами, но без измены в коренной основе нашей жизни’. ‘Давно уже сказано и сделалось общим местом у нас в литературе, что Жуковский и в переводах своих был оригинален’48), на M. M. Достоевского (‘Он переводил с английского, с немецкого, редко с французского, но большинство русской публики считает (и по справедливости) своего поэта оригинальным писателем <...>. Когда перевод становится вечным достоянием литературы, он перестает уже быть переводом’).49
Переводческий метод Жуковского имел непосредственное отношение и к Пушкину. ‘Ученичество’, преемственность Пушкина проявились, в частности, в сфере перевода. Вслед за Жуковским он, хотя и в меньших масштабах, включал в свое творчество произведения иноязычных авторов, обогащая тем самым русскую литературу, расширяя ее границы и возможности. Жуковский создал в русской литературе целостный образ западноевропейского романтизма и сделал это благодаря воплощенной в его творчестве идее романтической личности, индивидуальной души, в которой видел ‘даже не отражение всего мира, а весь мир, всю действительность саму по себе’.50 Пушкин, пройдя школу Жуковского, пришел к реализму, к пониманию и воссозданию внешнего мира, в том числе и инонациональных культур как объективной реальности. То, что у Жуковского было ‘местным колоритом’, внешней изменчивой декорацией, на фоне которой существует неизменная личность, превратилось у Пушкина в исторически и национально обусловленную действительность, духовную атмосферу эпохи, определяющую в свою очередь внутренний мир подвизающегося в ней человека. Средством для этого явилось творческое освоение стилистического богатства мировой литературы, превращение его в достояние литературы русской.
В. В. Виноградов очень точно писал по этому поводу: ‘В творчестве Пушкина с начала двадцатых годов до середины тридцатых годов разнообразные стили мировой литературы представляли боевой арсенал освоенных поэтом художественных форм, служивших ему прекрасным орудием для реалистического воспроизведения разных эпох и разных сторон действительности <...>. Художественное мышление Пушкина — это мышление литературными стилями, все многообразие которых было доступно поэту <...>. Пушкин творчески использовал стили русской народной поэзии, стиль летописи, стиль Библии, Корана. Стили Тредьяковского, Ломоносова, Сумарокова, В. Петрова, Державина, Хвостова, стили Жуковского, Батюшкова, Баратынского, Вяземского, Козлова, Языкова, В. Кюхельбекера, Ден. Давыдова, Дельвига, Гнедича, стили Байрона, Шенье, Горация, Овидия, Вордсворта, Шекспира, Мюссе, Беранже, Данте, Петрарки, Хафиза и других писателей мировой литературы служили ему материалом для оригинального творчества. Пушкин доказал способность русского языка творчески освоить и самостоятельно, оригинально отразить всю накопленную многими веками словесно-художественную культуру Запада и Востока’.51
Переводческая деятельность Пушкина была одним из аспектов этого творческого процесса. Самое разнообразие его обращения с подлинником — от вольного переложения, переходящего подчас в пародию, до весьма точного перевода, передача прозы стихами, драматической формы — эпической, включение в переводное произведение оригинальных вставок и т. д.52 — показывает, что не воссоздание конкретного оригинала являлось основной его целью. Еще Б. В. Томашевский на основании переводов Пушкина с французского пришел к выводу: ‘Их цель — не передача в точности оригинала, а обогащение русской поэзии формами, существовавшими на чужом языке’.53 Это заключение можно распространить на все пушкинские переводы и переделки. Следует также добавить, что обогащение поэтического языка у Пушкина, обладавшего ‘всемирной отзывчивостью’ (Достоевский), включало также воспроизведение средствами русского языка чужого национального колорита, исторического своеобразия других народов и осуществлялось не только в переводах, но и в оригинальных произведениях, таких как ‘Сцена из Фауста’, ‘Сцены из рыцарских времен’, ‘Египетские ночи’, ‘Марья Шонинг’ и др. И все это многообразие эпох, народов, характеров, столь непохожих друг на друга, сливается в единое художественное целое — творчество Пушкина. Особенно наглядно это проявляется в ‘маленьких трагедиях’, где оригинальное произведение, опирающееся на исторический анекдот (‘Моцарт и Сальери’), переработка старинной легенды о Дон-Жуане (‘Каменный гость’), мнимый перевод из несуществующего Ченстона (‘Скупой рыцарь’) и, наконец, действительный перевод сцены из драмы Вильсона ‘Чумный город’ (‘Пир во время чумы’) — все вместе образуют единый творческий комплекс, относящийся к поэзии Пушкина, а не к ее источникам, каковы бы они ни были.
С другой стороны, в так называемых переводах Пушкину случалось даже отступать от оригинала, чтобы подчеркнуть безотносительно к подлиннику национальную и историческую специфику. Так, переводя ‘Chaty’ Мицкевича, он расширил характеристику воеводы в ущерб характеристике его жены, чтобы воспроизвести в стихотворении ‘Воевода’ (где даже перемена заглавия отражала перестановку акцентов) дикий шляхетский гонор, проявляющийся в бесчеловечной ревности польского магната.54 На основании отрывков прозаического ‘Пути паломника’ Беньяна Пушкин создает стихотворение ‘Странник’, в котором как бы сконцентрирован жестокий дух пуританского религиозного сознания с его мучительной внутренней борьбой добрых и злых сил, завершающейся торжеством идеи аскетизма и подвижничества. Что же касается ‘Песен западных славян’, то Пушкин, как известно, не переводил ‘Guzla’ Мериме, но сквозь французский текст реконструировал ‘затекст’ — воображаемый иллирийский простонародный подлинник. В сущности это было опять воссоздание идеала, но идеала реалистического — исторически и национально обусловленного народного поэтического сознания. Разумеется, такие произведения весьма условно могут быть подведены под понятие перевода.
Это не значит, конечно, что Пушкин не оказал влияния на развитие перевода в русской литературе. Напротив, это влияние трудно переоценить. Осмысление национальной самобытности, воссоздание чужого исторического колорита, новые возможности русского литературного языка и стиха и т. д. — все это было благодаря Пушкину усвоено русской переводческой культурой и способствовало развитию в ней именно реалистического направления, исходящего из сопоставления историко-культурных традиций двух национальных цивилизаций и связанных с ними языковых стилистических систем. Однако это влияние осуществлялось всем творчеством Пушкина, а не его так называемыми переводами или теоретическими суждениями о переводе. ‘Борис Годунов’, например, или ‘маленькие трагедии’ имели большее значение для последующих переводов Шекспира, чем, скажем, поэма ‘Анджело’ — переделка шекспировской драмы ‘Мера за меру’, содержащая в себе переводные фрагменты. —
В то же время по мере развития русской литературы менялось и воззрение на перевод. Необходимость в активном усвоении достижений зарубежных литератур понемногу отпадала. Русская литература к середине прошлого века сравнялась с передовыми европейскими литературами и сама вышла на международную арену. Переводы постепенно переставали приравниваться к оригинальным произведениям. ‘Чужое’ и ‘свое’ стали обособляться. Соответственно менялось и отношение к переводческой деятельности: считалось уже, что она уступает по значению оригинальному творчеству. Уже Пушкин, признававший Жуковского ‘гением перевода’, при этом сетовал, что ‘переводы избаловали его, изленили, он не хочет сам созидать’.55 А читая стихотворение Батюшкова ‘Гезиод и Омир соперники’ — перевод элегии Мильвуа, Пушкин заметил на полях: ‘Вся элегия превосходна — жаль, что перевод’.56
Когда Лермонтов в конце жизни замышлял издание журнала, он говорил А. А. Краевскому: ‘Мы в своем журнале <...> не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-либо оригинальное, не так, как Жуковский, который все кормит переводами, да еще не говорит, откуда берет их’.57 Упрек Лермонтова по поводу анонимности переводов знаменателен: к этому времени от поэта-переводчика стали требовать не обогащения родной литературы ‘оригинально-переводными творениями’ (как писал Белинский о Жуковском),58 но передачи иноязычного поэта как такового, только в новом языковом выражении.
С изменением взгляда на цель и значение стихотворного перевода, на обязанности переводчика начало переосмысляться и наследие Жуковского. Его не отвергали — это была слишком большая поэтическая ценность, — но истолковывали соответственно новым задачам. В 1857 г. в изданном Н. В. Гербелем собрании ‘Лирические стихотворения Шиллера в переводах русских поэтов’ переводы Жуковского, впервые попав в иное, новое для них окружение, стали в сознании читателей выражать уже не русского поэта, а немецкого. И тогда же А. В. Дружинин, подходивший в теории и на практике к принципу адекватных соответствий, основанному на историческом сравнении стилистических систем двух языков, объявил и Жуковского поборником такого принципа, который в действительности был тому чуждым, поскольку ставил целью дать по возможности полное и объективное представление об оригинале, произвести то же впечатление на читателя. Утверждая, что ‘разность в духе каждого языка делает слияние поэзии с безукоризненной точностью перевода делом решительно невозможным’, Дружинин добавлял: ‘Жуковский, самый даровитый и точный из всех русских переводчиков, понимал вышеприведенную истину до тонкости <...>. Жуковский никогда не отступал от буквы подлинника без крайней необходимости, никогда не жертвовал ею без основания, но зато никогда не подчинял родного своего языка формам и оборотам, ему чуждым. Его манера должна служить вечным предметом изучения для всех переводчиков…’.59
Подобная ‘подгонка’ Жуковского к переводческим принципам последующих периодов продолжается и по сию пору. Переводчикам более лестно вести свою родословную от Жуковского и Пушкина, чем от менее значительных деятелей русской литературы.60 Разумеется, такие подтасовки не имеют ничего общего с подлинным историзмом.
Переосмысление перевода, превращение его из средства самовыражения в средство воссоздания на своем языке произведения иностранной литературы, сознательное подчинение переводчика художественной системе другого автора потребовали новых переводческих принципов. И действительно, во второй половине 20-х годов XIX в. такие принципы вырабатываются в практике ряда русских переводчиков-романтиков. Мы их рассмотрим в следующей главе в связи с литературной деятельностью М. П. Вронченко.
1 См.: Топоров В. Н. ‘Сельское кладбище’ Жуковского: К истокам русской поэзии. — Russian Literature, 1981, vol. 10, p. 207—286.
2 Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1955, т. 7, с. 221 (Сочинения Александра Пушкина, статья вторая).
3 Там же, с. 222.
4 Сочинения Тредьяковского. СПб., 1849, т. 3, с. 649 (Езда в остров любви. К читателю). (Здесь и далее во всех главах при ссылках на труднодоступные старинные издания сохраняется первоначальное библиографическое описание с соблюдением современной орфографии).
5 См.: Гуковский Г. К вопросу о русском классицизме: Состязания и переводы. — В кн.: Поэтика. Л., 1928, сб. 4, с. 126—148.
6 Гуковский Г. О русском классицизме. — Там же, 1929, сб. 5, с. 62.
7 Римская история… сочиненная г. Ролленем… а с французского переведенная тщанием и трудами В. Тредиаковского. СПб., 1761, т. 1, с. ЛА.
8 Характерно, в частности, что в журналах XVIII—первой половины XIX в. стихотворные переводы публиковали, как правило, за подписью переводчика, и только в заглавии мог быть указан оригинальный автор.
9 Жуковский В. А. Полн. собр. соч.: В 12-ти т. / Под ред. А. С. Архангельского. СПб., 1902, т. 9, с. 73—74 (далее: Жуковский В. А. Полн. собр. соч.).
10 Там же, с. 123.
11 Вестн. Европы, 1810, ч. 49, No 3, с. 198 (курсив мой. — Ю. Л.).
12 Жуковский В. А. Полн. собр. соч., т. 9, с. 128, 124 (курсив мой. — Ю. Л.).
13 Там же, с. 74.
14 Жуковский В. А. Собр. соч. М., Л., 1960, т. 4, с. 544 (письмо к Н. В. Гоголю от 6 (18) февр. 1847 г.).
15 Рус. архив, 1902, кн. 2, No 5, с. 145.
16 Дон Кишот Ла Манхский. Соч. Серванта. Переведено с французского Флорианова перевода В. Жуковским. М., 1804, т. 1, с. VI, XXXVIII—XXXIX.
17 Вестн. Европы, 1810, ч. 49, No 3, с. 196.
18 Вяземский П. А. Сочинение в прозе В. Жуковского (1827). — В кн.: Вяземский П. А. Полн. собр. соч. СПб., 1878, т. 1, с. 264.
19 См.: Микушевич В. 1) К вопросу о романтическом переводе. — В кн.: Актуальные проблемы теории художественного перевода. М., 1967, т. 1, с. 70, 2) Поэтический мотив и контекст. — В кн.: Вопросы теории художественного перевода. М., 1971, с. 36—39, 45—46.
20 Novalls. Aus ‘Blthenstaub’. — In: Das Problem des bersetzens / Hrsg. von H. J. Strig. Darmstadt, 1963, S. 33.
21 См.: Сакулин П. Взгляд В. А. Жуковского на поэзию. М., 1902, с. 26—29, Гижицкий А. В. А. Жуковский и ранние немецкие романтики. — Рус. лит., 1979, No 1, с. 124—127.
22 См.: Веселовский А. Н. В. А. Жуковский: Поэзия чувства и ‘сердечного воображения’. Пг., 1918, с. 457.
23 См.: Чешихин В. Жуковский как переводчик Шиллера: Критический этюд. Рига, 1895. 178 с, Налимов А. Байроновский ‘Шильонский узник’ у Жуковского. — Лит. вестн., 1902, т. 4, кн. 5, с. 27—34, Шестаков С. Заметки к переводам В. А. Жуковского из немецких и английских поэтов. Казань, 1903. 98 с, Брандт Р. Ф. Об ‘Ивиковых журавлях’ в переводе Жуковского.— Филол. зап., 1905, вып. 1—2, с. 1—34 (отд. паг.), Резанов В. И. Из разысканий о сочинениях В. А. Жуковского. СПб., 1906, [вып. 1]. IV, 362 с, Пг., 1916, вып. 2. II, 620 с, Елеонская Е. Жуковский — переводчик сказок. — Рус. филол. вестн., 1913, No 3, с. 161—170, Каплинский В. Я. Жуковский как переводчик баллад. — ЖМНП, 1915, No 1, с. 1—25, Марцишевская К. A. ‘Alix et Alexis’ Монкрифа в переводе Жуковского: (По неизданному автографу). — Тр. Орехово-Зуевского пед. ин-та. Каф. яз. и лит-ры. М., 1936, с. 54—67, Жирмунский В. Гете в русской литературе. Л., 1937, с. 97—111, То же. Л., 1981, с. 77—89 (Избр. тр.). (Далее во всех главах ссылки даны по этому изданию), Цветаева М. Два Лесных Царя. — В кн.: Мастерство перевода. 1963. М., 1964, [сб. 3], с. 283—289, Лащук Я. И. Сравнительная характеристика сказок Ш. Перро и В. А. Жуковского. — В кн.: Тез. XX науч. сессии Черновицкого ун-та. Секция романо-герм. филол., 1964, с. 45—47, Реизов Б. Г. В. А. Жуковский, переводчик Вальтера Скотта: (‘Иванов вечер’). — В кн.: Русско-европейские литературные связи. М., Л., 1966, с. 439—446, Микушевич В. 1) К вопросу о романтическом переводе, с. 71—75, 2) Поэтический мотив и контекст, с. 58—61, Абишева Л. С. Л. Уланд в переводах В. А. Жуковского и М. Л. Михайлова.— В кн.: Филологический сборник. Алма-Ата, 1973, вып. 11, с. 66—82, Подгаецкая И. Ю. ‘Свое’ и ‘чужое’ в поэтическом стиле: Жуковский—Лермонтов—Тютчев. — В кн.: Смена литературных стилей: На материале русской литературы XIX—XX веков. М., 1974, с. 201—215, Семенко И. Жизнь и поэзия Жуковского. М., 1975, с. 158—236, Реморова Н. Б. Прозаическая басня Лессинга в переводе В. А. Жуковского. — В кн.: Проблемы литературных жанров: Материалы 2-й межвуз. конф. Томск, 1975, с. 38—41, Бродавко Р. И. В. А. Жуковский — переводчик О. Голдсмита: (‘Опустевшая деревня’).— Вопр. рус. лит-ры, Львов, 1976, вып. 1, с. 102—109, Костин В. М. Жуковский и Пушкин: (к проблеме восприятия поэмы Р. Саути ‘Родрик, последний из готов’). — В кн.: Проблемы метода и жанра. Томск, 1979, вып. 6, с. 123— 139, Лебедева О. Б. В. А. Жуковский — переводчик драматургии Ф. Шиллера.— Там же, с. 140—156, Топоров В. Н. ‘Сельское кладбище’ Жуковского, с. 218—241, Volm M. W. A. Zhukovskij als bersetzer. Ann Arbor (Mich.), 1945, Ober K. H. and Ober W. U. 1) Zukovskij’s early translations of the ‘Ballads’ of Southey.— The Slavic and East European j., 1965, vol. 9, No 2, p. 181—190, 2) Zukovskij’s first translation of Gray’s ‘Elegy’.— Ibid., vol. 10, No 2, p. 167—172, Harder H. B. Schiller in Russland: Materialien zu einer Wirkung-geschichte. 1789—1814. Berlin, Zurich, 1969, S. 165—188 (Der frhe Zukovskij und Schiller), Eichstdt H. Zukovskij als bersetzer. Mnchen, 1970. 199 S., Rei пег Е. Zukovskij und Gray: bersetzung—Bearbeitung—Umfunktionierung. — Z. fur Slawistik, 1972, Bd 17, H. 4, S. 504—514. (Работы, посвященные ‘Одиссее’ в переводе Жуковского, здесь опущены).
24 Веселовский А. Н. В. А. Жуковский: Поэзия чувства и ‘сердечного воображения’, с. 463, 469.
25 Жирмунский В. М. Гете в русской литературе, с. 85.
26 Гуковский Г. А. Пушкин и русские романтики. М., 1965, с. 69.
27 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 7, с. 167.
28 Именно этого хотел от Жуковского Рылеев, когда писал о нем Пушкину 12 февраля 1825 г.: ‘Зачем не продолжает он дарить нас прекрасными переводами своими из Байрона, Шиллера и других великанов чужеземных’ (Пушкин. Полн. собр. соч. [М., Л.], 1937, т. 13, с. 142).
29 Жуковский В. А. Собр. соч., т. 4, с. 664.
30 Памятники культуры. Новые открытия: Ежегодник 1979. Л., 1980, с. 44.
31 Соловьев Н. В. История одной жизни: А. А. Воейкова — ‘Светлана’. Пг., 1916, т. 2, с. 85 (письмо к А. А. Воейковой от 4 (16) января 1845 г.).
32 Жуковский В. А. Соч. 7-е изд. СПб., 1878, т. 6, с. 592 (письмо к П. А. Плетневу от 20 декабря 1848 г.), курсив мой. — Ю. Л.
33 Соловьев Н. В. История одной жизни, т. 2, с. 85.
34 Памятники культуры…, с. 67 (письмо к П. А. Вяземскому от 19 февраля (3 марта) 1849 г.).
35 Егунов А. Н. Гомер в русских переводах XVIII—XIX веков. М., Л., 1964, с. 373.
36 Жуковский В. А. Соч., т. 6, с. 593, см. также: Базаров И. И. Последние дни жизни Жуковского. — Рус. архив, 1869, No 1, стб. 109.
37 Жуковский В. А. Полн. собр. соч., 1902, т. 5, с. 162.
38 См., например: Стихотворения Грея, с аглинского языка переведенные Павлом Голеншцевым-Кутузовым. М., 1803. 118 с. — Характерно, что тот же П. И. Голенищев-Кутузов, издавая ‘Стихотворения’ (М., 1803—1810, т. 1—4), тоже объединил здесь свои оригинальные и переводные произведения.
39 Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979, с. 435.
40 Бестужев А. Взгляд на старую и новую словесность в России (1822). — В кн.: Литературно-критические работы декабристов. М., 1978, с. 46.
41 См., например: Холмская О. Пушкин и переводческие дискуссии пушкинской поры. — В кн.: Мастерство перевода: Сб. статей. М., 1959, с. 318—328.
42 См.: Мордовченко Н. И. Русская критика первой четверти XIX века. М., Л., 1959, с. 148—152.
43 Сын отечества, 1816, ч. 31, No 27, с. 7—8.
44 Моск. телеграф, 1832, ч. 47, No 19, с. 377, No 20, с. 539.
45 Белинский В. Г. Очерки русской литературы: Сочинения Николая Полевого. — Полн. собр. соч., 1953, т. 3, с. 508.
46 Гоголь Н. В. В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность. — Полн. собр. соч. [М., Л.], 1952, т. 8, с. 377.
47 Никитенко А. Василий Андреевич Жуковский со стороны его поэтического характера и деятельности. СПб., 1853, с. 9.
48 Шевырев С. О значении Жуковского в русской жизни и поэзии. — Москвитянин, 1853, No 2, янв., кн. 2, отд. 1, с. 78, 105.
49 Достоевский М. Жуковский и романтизм. — Пантеон, 1852, т. 3, No 6, отд. 2, с. 39.
50 Гуковский Г. А. Пушкин и русские романтики, с. 42.
51 Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1941, с. 484.
52 См.: Владимирский Г. Д. Пушкин-переводчик. — В кн.: Пушкин: Временник Пушкинской комиссии АН СССР. М., Л., 1939, т. 4—5, с. 300—330.
53 Томашевский В. В. Пушкин и Франция. Л., 1960, с. 78.
54 См.: Левкович Я. Л. Переводы Пушкина из Мицкевича. — В кн.: Пушкин: Исследования и материалы. Т. 7. Пушкин и мировая литература. Л., 1974, с. 160—163, Grosbart Z. Zagadnienie adekwatnosci w Puszkinowskich przekladach ballad Mickiewicza. — Zesz. naukowe Uniw. dzkiego. Nauki humanistyczno-spoeczne. Ser. 1, 1965, zesz. 41, s. 89.
55 Пушкин. Полн. собр. соч., т. 13, с. 183 (письмо к П. А. Вяземскому от 25 мая 1825 г.).
56 Там же, 1949, т. 12, с. 267.
57 Воспоминания А. А. Краевского в пересказе П. А. Висковатова (М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М., 1972, с. 239—240).— Ср. запись Краевского: ‘Жуковского он (Лермонтов. — Ю. Л.) постоянно ругал за то, что он переводы иностранных поэтов выдавал как бы за собственные произведения, не обозначая, что это перевод’ (Лит. наследство, 1948, т. 45—46, с. 372). — Заметим, что и самому Лермонтову случалось поступать так же.
58 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., 1954, т. 5, с. 550.
59 Дружинин А. В. Вступление [к ‘Королю Лиру’ (1856)]. — Собр. соч. СПб., 1865, т. 3, с. 3—4.
60 Так, например, в одной статье утверждается, что ‘переводческие взгляды Жуковского очень близки нашему времени. Его переводческие принципы вполне совпадают с понятием адекватности советского переводоведения’ (Фитерман А. Взгляды Жуковского на перевод. — Учен. зап. 1-го Моск. гос. пед. ин-та иностр. яз. Каф. перевода, 1958, т. 13, с. 30). Соответственно и H. H. Вильмонт прямо пишет: ‘Духовная родословная советской реалистической школы художественного перевода восходит к Пушкину и к Жуковскому’ (Вильмонт Н. Предисловие. — В кн.: Зарубежная поэзия в русских переводах: От Ломоносова до наших дней. М., 1968, с. 26). Правда, метафорическая ‘родословная’ дает определенный простор для толкования: потомки не обязательно повторяют предков. Но самое подчеркивание родства затушевывает историческое развитие, смену переводческих принципов, что в сущности является главным недостатком цитированной статьи.