Э. И. Губер-переводчик ‘Фауста’ Гете, Левин Ю. Д., Год: 1985

Время на прочтение: 26 минут(ы)

Э. И. Губер-переводчик ‘Фауста’ Гете

Левин Ю. Д. Русские переводчики XIX в. и развитие художественного перевода.— Л.: Наука, 1985.
Переводом ‘Фауста’ М. П. Вронченко завершил свой вклад в русскую переводную литературу. Однако это был не первый русский перевод трагедии Гете. Помимо отдельных более или менее случайных фрагментарных опытов, публиковавшихся с конца 1810-х годов,1 полный перевод первой части трагедии появился в печати за шесть лет до перевода Вронченко и принадлежал он поэту уже следующего, не пушкинского, а лермонтовского поколения — Э. И. Губеру. Именно этот перевод и прославил Губера и даже заслонил в глазах современников и последующих поколений его оригинальное поэтическое творчество. И. И. Панаев вспоминал, что Губер ‘появился с большим эффектом на литературном поприще как переводчик ‘Фауста».2 А по утверждению М. Л. Михайлова, его имя получило известность ‘не столько за собственные его произведения, сколько за перевод Гетева ‘Фауста».3 Как переводчик трагедии Гете он упоминается в воспоминаниях Тургенева и Григоровича.4
Эдуард Иванович Губер, русский немец по происхождению, родился 1 мая 1814 г. в приволжской колонии Усть-Залиха Саратовской губернии в семье лютеранского пастора, поселившегося в России при Екатерине II.5 Родным языком Губера был немецкий. Кроме того, под руководством отца в детстве овладел он латынью и древнегреческим. Вергилий, Гомер, а также немецкие поэты Гете, Клопшток и др. были его чтением с ранних лет. Уже тогда Губер пробовал писать немецкие и латинские стихи. С русским языком он начал знакомиться только с девяти лет, когда семейство переехало в Саратов, и Эдуард стал готовиться к поступлению в губернскую гимназию, куда был принят в 1824 г.
На духовное становление Губера оказал большое влияние Игнац Аврелий Фесслер (1756—1839), в то время суперинтендент лютеранской консистории в Саратове.6 Уроженец Венгрии, человек широкого ума и учености, он в течение своей долгой и бурной жизни перебывал католическим монахом и лютеранским священником, преобразователем масонских лож и профессором восточных языков, историком и членом комиссии по составлению собрания российских законов, романистом и драматургом. Фесслер заинтересовался талантливым ребенком и, по-видимому, руководил его занятиями до своего отъезда в Петербург в 1826 г. Переезд самого Губера в столицу после блестящего окончания гимназии в 1830 г. состоялся под воздействием Фесслера. Несомненно, что Фесслер побудил его обратиться к ‘Фаусту’ Гете и, склонный к мистицизму, оказал влияние на истолкование, которое переводчик дал трагедии. Впоследствии в автобиографической поэме ‘Антоний’ Губер вывел Фесслера под именем Сильвио, сделал его своеобразным Мефистофелем при Фаусте-Антонии.
В Петербурге Губер поступил в Институт корпуса путей сообщения, из которого в 1834 г. был выпущен в чине прапорщика. До 1839 г. он служил военным инженером и, выйдя в отставку в чине капитана, поступил в Канцелярию главноуправляющего путей сообщения. В 1842 г. он оставил и гражданскую службу и жил литературным трудом до своей ранней смерти, наступившей 11 апреля 1847 г. в результате хронической сердечной болезни.
Литературным творчеством Губер занимался с детства. Упомянутые выше детские латинские и немецкие стихи он писал с семи лет в тетради, горделиво озаглавленной: ‘Полное собрание сочинений Эдуарда Губера. Издать после его смерти’. Позднее, в 1828—1830 гг., он завел другую тетрадь под названием ‘Опыты в стихах и прозе Эдуарда Губера’, большую часть которой занимали уже произведения на русском языке.
В 1831 г. Губер дебютировал в петербургской газете ‘Северный Меркурий’ стихотворением ‘Разочарованный’. В дальнейшем он публиковал стихи в журналах ‘Телескоп’, ‘Сын отечества’, ‘Библиотека для чтения’, ‘Современник’, ‘Русский вестник’, а также в ‘Литературной газете’ и альманахах. Подготовленный в 1835 г. сборник его стихотворений не увидел света, хотя и был процензурован. Издать свои стихи отдельной книжкой Губеру удалось лишь спустя десять лет.7 После его смерти остались неопубликованная поэма ‘Прометей’ (1845) и незавершенные поэмы ‘Антоний’ и ‘Вечный жид’.8
С конца 30-х годов Губер выступал в печати как критик и. историк литературы, главным образом немецкой. В 1840—1842 и 1846—1847 гг. он был постоянным сотрудником ‘Библиотеки для чтения’, помещая статьи в отделах ‘Критика’ и ‘Литературная летопись’. В 1847 г. он принял приглашение редактора ‘С.-Петербургских ведомостей’ А. Н. Очкина и незадолго до смерти писал для этой газеты фельетоны под рубриками ‘Театральная хроника’ и ‘Петербургская летопись’.
Как поэт Губер принадлежал к эпигонам романтизма. Сверстник Лермонтова, он вступил на литературное поприще в мрачную последекабрьскую пору 30-х годов, когда разочарование и отчаяние овладели русским образованным обществом, когда зарождался русский гамлетизм и в лирике преобладала мрачная рефлексия, а мотивы протеста сменялись скорбной резиньяцией.
Литературно-общественная позиция Губера была в достаточной мере неопределенной. Он считал себя принадлежащим к ‘партии Пушкина’,9 с которым был знаком и перед которым глубоко благоговел.10 Гибель Пушкина была тяжелым ударом для молодого поэта, и он откликнулся на нее одним из лучших своих стихотворений ‘На смерть Пушкина’. Но тогда же, в середине 30-х годов, Губер сблизился с Гречем, пригласившим его участвовать в Энциклопедическом словаре Плюшара, и с интересом посещал ‘четверги’ Греча.11 В конце 30-х—начале 40-х годов он сходится с литераторами и художниками, близкими к официальным кругам, противниками передового реалистического направления: Н. А. Полевым, Н. В. Кукольником, О. И. Сенковским, П. П. Каменским, К. П. Брюлловым, Ф. П. Толстым. И в то же время Губер не примыкал ни к одному из лагерей. Панаев был прав, когда причислял его к литераторам, которые ‘колебались между ‘Библиотекой для чтения’ и ‘Отечественными записками’, не имея особенного влечения ни к одному из этих журналов’.12
Отношение Губера к реалистической натуральной школе было двойственным. Он приветствовал сближение литературы с живой жизнью, с действительностью, но одновременно выдвигал романтическое требование, чтобы противоречия действительности получали разрешение в вечном свете бесконечной идеи.13 За это его критиковал Белинский.14 Но когда Гоголь выпустил печально известные ‘Выбранные места из переписки с друзьями’, Губер решительно осудил книгу, заявив, что признанный писатель ‘изменил и призванию своему и искусству’ (III, 220).15 Белинский приветствовал статью Губера как ‘замечательное и отрадное явление’.16 Он даже признавался Боткину: ‘Мне кажется, что она — моя, украдена у меня и только немножко ослаблена’.17
Среди современников Губер стяжал репутацию мрачного поэта. Большая часть его лирики удивительно однообразна. Из стихотворения в стихотворение поэт скорбит о своей участи, шлет проклятия ‘грозному року’, обрекшему его на безрадостное существование. Разочарование, сомнение в Истине, скука жизни — обычные его мотивы. Все человеческое существование, согласно Губеру, ‘Однообразный, вялый сон, / Могила жизни до могилы’ (‘Расчет’, I, 153). Через его поэзию начиная с юношеских лет проходит кладбищенская тема, и само имя Губера в сознании современников ассоциировалось с погребальными образами.18
Лирический герой Губера одинок. Дружба в этом мире невозможна. Женская любовь лжива и продажна. Связи между людьми расторгнуты. На разные лады перепевает Губер ‘Думу’ Лермонтова (доходя подчас до прямого парафраза),19 но лишает эту тему широкого общественного звучания. Так же сужается социальный смысл и заимствованного у Пушкина противопоставления поэта и ‘черни’ (стихотворения ‘Поэт и люди’, ‘Судьба поэта’, ‘Награда поэта’), в чем для Губера выражается фатальная обреченность поэта на одиночество в толпе. Пушкинские образы романтически гиперболизированы и огрублены.20
Стихи, близкие губеровским, можно было встретить в 30-е годы и у других поэтов. Но в 1845 г., когда Губеру удалось выпустить сборник стихотворений, перед литературой стояли уже новые задачи и его поэзия выглядела несвоевременной, устаревшей, тем более что образная его система была неоригинальной, изобиловала романтическими штампами. Белинский писал о сборнике: ‘Опоэтизированный эгоизм, вечно роющийся в пустоте своего скучного существования и выносящий оттуда одни стоны, хотя бы и искренние, теперь никому не новость и всем кажется пошлым’.21 А рецензент ‘Современника’ указывал, что на всех стихотворениях Губера лежит ‘один колорит стихотворческой печали <...>. Довольно заметить, что повторение одних и тех же идей, одних и тех же картин, одних и тех же ощущений утомляет читателя’.22 Впрочем, Белинский признавал несомненным достоинством Губера ‘хорошо обработанный стих’.23 Вообще стихотворная техника Губера вызывала всеобщее одобрение, а Сенковский даже договорился до того, что утверждал: ‘Пушкинский стих остался у Эдуарда Ивановича. Он один — наследник и владетель этой драгоценности’.24
Еще более неуместной поэзия Губера выглядела в пору революционной ситуации, когда поклонник покойного поэта А. Г. Тихменев в 1859—1860 гг. издал собрание его сочинений. Революционер М. Л. Михайлов с возмущением писал: ‘Это вечное плаканье не только несносно, оно отвратительно. Нигде не видно ни борьбы, ни негодования, ни силы, всюду беспомощное покорство, общие фразы о неудовлетворительности жизни, всюду вялое, плаксивое бессилие’.25 И за Губером упрочилась слава поэта бессильной скорби и разочарования.26 Правда, такой взгляд не учитывал изменений в поэзии Губера в последние годы его жизни. В ней появились новые социальные мотивы. Поэта волнует судьба обездоленного крестьянина (‘Думал мужик: ‘Я хлеб продам…», ‘У люльки’), трагедия бедной женщины в городе (‘Я по комнате хожу…’, ‘В эту ночь, чуть горя…’) и т. д. Но эти стихи были опубликованы лишь в 1859—1860 гг., когда общее мнение о поэзии Губера уже сложилось.
По цензурным соображениям долгое время после смерти Губера не могла быть издана его драматическая поэма ‘Прометей’. Она увидела свет в 1880-е годы. ‘Прометей’ как будто создан совсем иным поэтом — тираноборцем, протестантом. Устами своего героя, поверженного, но не сломленного, он бросает вызов властителю неба Зевесу: ‘Я твоего не признаю закона. — / Твоя скала мне служит вместо трона, / Я и в цепях свободен и велик!’.27 Этой гордой непокорности Прометей учит созданных им людей. И они, погибая от молний Зевеса, шлют богу свои проклятия.
Таким образом, последние произведения вносят некоторые коррективы в установившийся взгляд на характер поэзии Губера.28
С оригинальным творчеством была тесно связана переводческая деятельность поэта. Переводы Губера немногочисленны, он переводил лишь то, что соответствовало его чувствам и настроениям. Перед его глазами — пример Жуковского, к которому он с юношеских лет относился с восторженным обожанием. Попав в Петербург, Губер пишет на родину: ‘… я видел Жуковского! Так, я видел того, кто создал для русского — творенья Шиллера, кто начертал свое имя в скрижали бессмертия’.29
Он и сам обращается к Шиллеру, в чьем творчестве находит созвучие собственным мыслям. ‘… Пламенные мысли Шиллера и теперь волнуют грудь мою и стремят ее к высокому и неприступному, — пишет он, — его вера — моя вера <...> святая истина, проповедуемая им, — мой лучший идеал, мой ум, мое сердце, мое чувство, воля, — вся жизнь моя!’.30 Он перевел четыре философских стихотворения Шиллера (‘Стремление’, ‘Надежда’, ‘Слова веры’, ‘Закрытый истукан в Саисе’), придав им свойственный его собственной поэзии меланхолический колорит.
Еще больше привлекал Губера Гете. В сущности, за исключением случайного перевода из Гервега (‘Плохое утешение’), он переводил только Гете и Шиллера. Четыре стихотворения перевел он из Гете: ‘Границы человечества’, ‘Странник’, ‘Пусть счастье с ним гостит…’, ‘Лучшее в свете…’ (последние два объединены заглавием ‘Подражание Гете’ — I, 225). Немецкий поэт оказал на Губера и прямое творческое воздействие. Упоминавшийся ‘Прометей’ создан под непосредственным влиянием одноименной драматической поэмы Гете, причем от немецкого поэта к Губеру перешел не только сюжетный мотив создания Прометеем людей из статуй, но и богоборческий пафос.31 Под впечатлением от баллады Гете ‘Eriknig’ написано одно из ранних стихотворений Губера ‘Что плачешь ты, малютка мой…’ (I, 28—30). Отзвуки баллады ‘Der Sanger’ обнаруживаются в стихотворении ‘Свободен я! царей гробница…’. Мотивы, заимствованные из монологов Фауста, развиваются в стихотворениях: ‘Исповедь у гроба’ (с эпиграфом из трагедии: ‘Fluch sei der Hoffnung! Fluch dem Glauben!’ и т. д.), ‘Стремление’, ‘Смерть и время’. А его автобиографическая поэма ‘Антоний’, как уже отмечалось, была создана в качестве некоей параллели к трагедии Гете,32 в осмысление которой Губер вкладывал много своего, личного.
‘Фауст’ занимал воображение Губера с юношеских лет, и уже тогда у него созрела идея воссоздать трагедию на русском языке. За перевод он принялся, по-видимому, вскоре после переезда в Петербург. В начале 1836 г. он сообщал своему брату Федору, что над переводом ‘сидел почти пять лет, в прошедшем году он был готов, но цензура его не пропустила, и я с досады разорвал рукопись. В нынешнем году я по настоянию Пушкина начал его во второй раз переводить’.33
Историю участия Пушкина в судьбе перевода рассказал в воспоминаниях M. H. Лонгинов. ‘Пушкин узнал, что какой-то молодой человек переводил Фауста, но сжег свой перевод как неудачный. Великий поэт, как известно, встречал радостно всякое молодое дарование, всякую попытку, от которой литература могла ожидать пользы. Он отыскал квартиру Губера, не застал его дома, и можно себе представить, как удивлен был Губер, возвратившись домой и узнавши о посещении Пушкина. Губер отправился сейчас к нему, встретил самый радушный прием и стал посещать часто славного поэта, который уговорил его опять приняться за Фауста, читал его перевод и делал на него замечания. Пушкин так нетерпеливо желал окончания этого труда, что объявил Губеру, что не иначе будет принимать его, как если он каждый раз будет приносить с собой хоть несколько стихов Фауста. Работа Губера пошла успешно’.34 Однако закончил новый перевод он только после смерти Пушкина и посвятил своего ‘Фауста’ незабвенной памяти погибшего поэта.
Рассказ Лонгинова был основан на поздних рассказах самого Губера и, возможно, преувеличивает степень участия Пушкина в переводе. Губер и сам утверждал в печати, что, принявшись за вторичный перевод ‘Фауста’ ‘по настоятельному желанию Пушкина’, он трудился ‘при его (Пушкина. — Ю. Л.) советах, под его надзором’ и ‘многие места перевода исправлены Пушкиным’.35 Но последнее утверждение, как выяснилось, было вызвано недоразумением,36 и в этой связи В. М. Жирмунский справедливо указывал на необходимость ‘относиться с осторожностью к легенде о прямом участии Пушкина в переводе Губера’.37
Несколько отрывков из перевода Губера появились в периодической печати 1837—1838 гг.,38 после чего первая часть ‘Фауста’ была опубликована целиком.39 И на этот раз трагедия Гете наткнулась на цензурные рогатки. В печатном тексте выпущено более 300 стихов, в которых суждения героев Гете о религии, духовенстве, монархах, политике и нравственности не соответствовали воззрениям на эти предметы, разрешенным в русской печати.40 А предпосланное переводу предисловие, в котором Губер изложил историю легенды о Фаусте и толкование трагедии Гете, подверглось строгой автоцензуре. ‘… Я старался всеми силами, — писал Губер 2 сентября 1838 г. А. В. Никитенко о предисловии, — избежать всех казусных мест и применений’.41
Два года спустя переводчик опубликовал в ‘Библиотеке для чтения’ изложение второй части ‘Фауста’ с включением переводных отрывков.42 Полностью вторую часть он не переводил. Такое предпочтение первой части ‘Фауста’ было характерно. И в дальнейшем большинство русских переводчиков трагедии ограничивались первой ее частью.
Как мы отмечали, в ‘Фаусте’ Губер находил созвучие собственным настроениям. Однако, трудясь над трагедией, он ставил перед собою цель создать не собственные вариации на гетеанскую тему, но по возможности точное русское соответствие немецкому произведению. Иначе в 30-е годы и нельзя было поступить.
‘Я старался по возможности, — писал Губер в предисловии, — сохранить в моем переводе все размеры подлинника, в котором форма так тесно связана с мыслию, так живо соответствует чувствам и положениям действующих лиц. Даже в тех местах, где Гете употреблял так называемые Knittelverse, жесткий, неправильный размер народных песен немецких и миннезингеров XVI столетия, я старался сохранить оригинальный колорит подлинника, несмотря на звуки непривычные и чуждые русскому уху’ (II, с. XXXI). Таким образом, у Губера обнаруживается даже некоторая тенденция к формальному копированию оригинала, тенденция, встречающаяся у переводчиков-романтиков ‘второго поколения’.
В то же время в передаче текста он сознательно чуждался буквализма. ‘Я не умел передать высоких красот оригинала, замечает он по поводу последней сцены I части, — я в некоторых местах даже отступал от него, думая более о смысле, нежели о словах подлинника. Буквальный перевод не всегда бывает точным переводом, по моему мнению, главное достоинство хорошего перевода состоит в том, что он по возможности производит то же впечатление, как и подлинник’ (II, 284). Здесь уже, правда в примитивном еще виде, возникает понятие адекватности, предвещающее новую концепцию перевода.
Губер, как видим, стремился воспроизвести ‘Фауста’ в истинном виде. Но этот ‘истинный вид’ зависел от его истолкования трагедии. В предисловии он утверждал, что Гете сделал Фауста ‘символом нашего духовного стремления <...>. У него является Фауст отважным бойцом в страшной борьбе веры и познания, в борьбе, столь гибельной для мыслящего ума человека. Он стоит на страшной границе земного знания, там где прерывается слабая нить изучения <...>. Здесь кончается лукавое, бесполезное мудрствование, здесь одна только вера подает нам посох спасения <...>. Пройти сквозь мрак земных противоречий — его (человека. — Ю. Л.) назначение. Оно исполняется возвращением к вере. Конечный результат его борьбы заключается в отрадном успокоении религии’ (II, с. XXV—XXVI). Как справедливо указывает немецкая исследовательница Вильма Поль, подобные мотивы религиозного смирения, разрешения в вере жизненных противоречий весьма характерны и для оригинального творчества Губера.43
Такое истолкование трагедии обусловило некий налет ортодоксальной христианизации, обнаруживаемой в переводе. Так, уже в ‘Прологе на небесах’ (который, кстати сказать, был исключен цензурой из первого издания перевода и появился лишь в ‘Сочинениях’ Губера) слова Бога о Фаусте ‘Ein guter Mensch, in seinem dunkeln Drange / Ist sieh des rechten Weges wohl bewut’ (V. 328—329 — Хороший человек и в своем смутном стремлении вполне сознает правильный путь) переданы: ‘… грешный человек, в юдоли сей блуждая, / И средь сомнения путь истинный найдет’ (II, 19). Нетрудно понять, что превращение ‘хорошего’, ‘доброго’ человека в ‘грешного’, введение ‘юдоли’ были продиктованы христианской догмой. В заключительной сцене возглас с неба, возвещающий судьбу Маргариты: ‘Спасена’ (Ist gerettet), преобразован переводчиком: ‘Она молитвой спасена’ (II, 270). Подобные примеры можно было бы умножить. Они показывают, как воплощалась в переводе религиозная тенденция Губера.
Губер сознательно стремился передать трагедию во всей ее полноте. Одновременно он добивался гладкости, легкости и плавности русского стиха. Особенно удавались ему лирические места трагедии, воссоздавая которые он мог опираться на собственный творческий опыт. К числу его удач относятся многие монологи Фауста, в которых подлинник передан точно и поэтично. Таким, например, является монолог в сцене ‘Лес и пещера’:
Всесильный дух! ты дал мне, дал мне все,
О чем тебе молился я. Не даром
Ты показал мне пламенный свой образ,
Ты дал мне эту дивную природу,
Дал силу чувствовать и насладиться ею…
и т. д.
(II, 186)
Внимательное изучение философии и обдумывание философского смысла трагедии позволили Губеру успешно справиться с такими сложными ее местами, как перевод Фаустом Евангелия или сцена ‘Сад Марты’, в которой Фауст излагает Маргарите свои пантеистические воззрения. К лучшим местам перевода относится и заключительная сцена ‘Темница’, где в монологах Маргариты отразилась поэтическая сила подлинника:
Ты здесь? о повтори
Слова любви! в замену муки
Ты тихо их проговори!
Он здесь! и где печаль разлуки?
Где страх темницы? боль цепей?
Я спасена — и нет печали!
Раскрыта дверь тюрьмы моей,
И цепи тяжкие упали!
Вот здесь мы встретились с тобой.
Ты помнишь? здесь, на этом месте!
А вот и сад, где в час ночной
Мы с Мартой тихо за стеной
Тебя, бывало, ждали вместе.
(II, 263)
Но в этом монологе отчетливо проявляются особенности, вернее недостатки, перевода Губера. Это, во-первых, амплификация, т. е. распространение лаконичной речи героев Гете в погоне за полнотой передачи ее содержания, и, во-вторых, стирание яркой индивидуальной образности языка, замена ее широко распространенными штампами романтической лексики и фразеологии. Достаточно сказать, что выражения ‘слова любви’, ‘тихо их проговори’, ‘печаль разлуки’, ‘нет печали’, ‘Раскрыта дверь тюрьмы моей / И цепи тяжкие упали’, — все это добавлено переводчиком,45 и стилистическая доминанта этих отклонений в конечном счете деформирует художественные образы произведения. Для характеристики переводческой манеры Губера рассмотрим отрывок монолога Фауста из 1-й сцены, соответствующий приведенному выше отрывку перевода Вронченко,46 где Фауст, выронив чашу с ядом, отзывается на хор ангелов.
Зачем во прахе вы, так пламенно и нежно,
О, звуки дивные, раздались надо мной!
О, дайте умереть! я отжил безнадежно!
Мне негде отдохнуть от горести земной!
Звучите там, где в чистоте смиренной
Вам внемлет человек и тихий даст ответ!
Не для меня залог любви священной!
Я слышу весть, но в сердце веры нет!
Кто чуда не признал, тот не имеет веры,
Оно ее любимое дитя!
Но мне не воспарить в таинственные сферы,
Молитвой теплою от праха возлетя.
Я слышал этот звон на утре жизни милой,—
Он оторвал меня от двери гробовой!
(II, 43)
9 строк оригинала превратились в 14 строк перевода. К тому же у Гете ямбические строки имеют от 4 до 6 стоп, причем 6-стопных стихов лишь два. У Губера же только 5- и 6-стопные строки, и последние преобладают (10 стихов из 14). В результате текст распространен почти вдвое. Это сообщает переводу рыхлость, противоречащую лаконической силе подлинника.
В первых двух строках у Гете создается необычный образ небесных звуков, которые, как некие живые существа, ищут поверженного Фауста. Губер же убоялся необычности: у него звуки просто ‘раздаются’ над Фаустом. Конкретное определение звуков ‘небесные’, т. е. исходящие с неба, переводчик заменяет частым в поэзии его времени оценочным эпитетом ‘дивные’. Вместо ‘mchtig’, указывающего на силу звуков, появляется ‘пламенно’ в условно-поэтическом значении. Слово ‘прах’ в переводе соответствует немецкому ‘Staub’, но русское слово в отличие от общеупотребительного немецкого (которое может также быть переведено как ‘пыль’) имеет специфически книжную или поэтическую окраску и вызывает религиозные ассоциации, связанные с противопоставлением преходящего земного вечному небесному. Отсюда пристрастие Губера к этому слову, которое он вставляет в перевод иногда независимо от подлинника (см., например, строку 12 приведенного отрывка).
Далее следуют два стиха, возникшие независимо от оригинала: ‘О дайте умереть! я отжил безнадежно! / Мне негде отдохнуть от горести земной!’. Эти чуждые образу гетевского героя строки, словно взятые из ‘жестокого романса’, перекочевали в перевод из собственной поэзии Губера. В них как бы воплотилась квинтэссенция ламентаций его лирического героя.47 И такая трансформация Фауста развивается в последующих строках. Герой Гете — человек сильный, хотя и одержимый мучительными сомнениями. Он говорит, что небесным голосам надобно звучать там, где живут непохожие на него слабые, мягкие люди (weiche Menschen), на которых они могут подействовать. У Губера Фауст лишен такой силы, поэтому в переводе противопоставление идет по другой линии: грешному, ропщущему Фаусту противостоит смиренно верующий человек.
Строка 7, тоже присочиненная Губером, — характерный пример амплификации. ‘Залог любви священной’ — выражение настолько неопределенное, что оно может соответствовать чему угодно и ничему конкретно. Два стиха перевода (9 и 10) передают одну строку оригинала, при этом в них не добавлено ничего нового, только четкое немецкое выражение заменено распространенным русским. В стихе 11 переводчик к слову ‘сферы’ добавляет эпитет ‘таинственные’ и далее присочиняет строку 12 (‘Молитвой теплою от праха возлетя’), соответствующую его религиозному истолкованию трагедии.
Наконец, в двух последних строках проявилась характерная для Губера тяга к условным перифразам. ‘Юность’ (Jugend) он заменяет ‘утро жизни милой’, а простую мысль ‘зовет меня к жизни’ выражает метафорически, вводя при этом понятия и образы ‘кладбищенской’ поэзии (‘оторвал меня от двери гробовой’). Таким образом, перевод систематически сближает Фауста с лирическим героем Губера. Это также рефлектер, жалующийся на свою судьбу. Даже клянет ее он вяло, апатично. В сцене договора Фауст Гете проклинает земные соблазны. Каждый стих здесь проникнут силой: ‘Verflucht…’, ‘Fluch sei…’ (Будь проклят… Проклятие…),— яростно восклицает он. Переводчик поставил глагол в будущем времени: ‘Я прокляну…’ (II, 83), и вся сила изчезла.
Сомнения Фауста в возможностях человеческого познания Губером усилены и переосмыслены.48 Если герой Гете в первом монологе просто говорит: ‘… sehe, da wir nichts wissen knnen’ (V. 364 — вижу, что мы ничего не можем знать), то русский Фауст торжественно возглашает: ‘… повсюду нахожу, / Что вопреки земных познаний / Святая мудрость не по нас!’ (II, 25). Такое заключение вводит отсутствующий в оригинале смысл — непознаваемость религиозной тайны. Подкрепляя эту мысль, Губер добавляет от себя в слова Фауста, заключившего договор с Мефистофелем: ‘Святая истина от глаз моих сокрыта, / Высокой мудрости уму не суждено’ (II, 91).
Путем подобных отклонений и добавлений Фауст Губера отдаляется от героя Гете. Это уже не титан, он сделан слабее, растеряннее, более озлобленным на окружающий его мир. В то же время ему не чужды и претензии романтического сверхчеловека, одинокой гордой личности, отверженной обществом и разрушающей все на своем пути.
А я, отверженный, в борьбе с моей судьбою
Не только на себя печали накликал,
Не только дерзкою рукою
О скалы скалы разбивал:
Я деву бедную встревожил,
Явясь как демон перед ней,
Я мир души огнем страстей
И взволновал и уничтожил!
(II, 192)
Выделенные стихи не имеют прямого соответствия в оригинале.
Приближая Фауста к своему лирическому герою, Губер стремился выразить в нем духовную драму поколения. Нечто подобное одновременно делал с ‘Гамлетом’ Николай Полевой, выпустивший в 1837 г. перевод шекспировской трагедии, в которой образ датского принца был в значительной мере осовременен.49 Сходным образом и Губер считал, что Гете сделал Фауста ‘символом нашего духовного стремления’ (II, с. XXV, курсив мой. — Ю. Л.). Поэтому перевод трагедии был для него в значительной степени самовыражением, и он передавал ее средствами собственной стилистической системы.
Стилистические особенности, выявленные выше, характерны для перевода в целом. В различных монологах Фауста встречаются произвольно вставленные переводчиком: ‘пламенные очи’ (II, 132), ‘пламенная грудь’ (II, 44), ‘больная грудь’ (II, 44), ‘высокая мечта’ (II, 65), ‘отрадные мечты’ (II, 44), ‘чистые мечты’ (II, 64), ‘сладкая воля’ (II, 64), ‘златые надежды’ (II, 82), ‘насмешка хладная’ (II, 82), ‘безумная тоска’ (II, 65), ‘душа бурная и мятежная’ (II, 191) и т. д., и т. п. Это так называемый романтический словарь ‘массовой’ поэзии 30-х годов, прочно установившиеся шаблонные словосочетания. Отличительная черта такого условного поэтического языка — обилие эпитетов. Поэтому слова Гете, лишенные эпитетов, снабжаются ими, а точные определения подлинника часто заменяются другими, соответствующими привычному поэтическому штампу (иногда даже вопреки смыслу оригинала). Приведем несколько примеров.

Оригинал

Перевод

Wonne (наслаждение, блаженство — V. 430)
пламенная радость (II, 28)
dise Zeichen (эти знаки — V. 434) die Liebe Gottes (любовь к богу — V. 1185)
святые письмена (II, 28)
к божеству любовь святая (II, 64)
die Pein (страдание — V. 1544) himmlisch Bild (небесный образ — V. 2429)
тягостные страдания (II, 81) роскошной красоты чистейший образец (II, 131)
an diesem hingestreckten Leibe (в этом простертом теле — V. 2438)
в этом пышном, белом теле (II, 132)
Brust (грудь — V. 3346)
перси девы нежной (II, 191)
nach dem Abgrund (к бездне — V. 3352)
бездонной пропасти хохочущего ада (II, 191)
Wir lernen das berirdische schtzen,
Wir sehen uns nach Offenbarung…
(Мы научаемся понять надземное, нас влечет к откровению — V. 1216—1217)
Мечты улетают крылатой стрелою, Их к ясному небу влекут за собою В божественный край откровений…
(II, 65)
Так систематически сглаживалось стилистическое своеобразие оригинала, который переводился на, так сказать, ‘общепринятый’ поэтический язык. Вспоминается Владимир Ленский, писавший ‘темно и вяло (что романтизмом мы зовем…)’, в стихах которого встречаются и ‘дева красоты’, и ‘гробницы таинственная сень’, и ‘идеал’, а вместо ‘юности’ — ‘весны златые дни’, ‘рассвет печальный жизни бурной’, вместо ‘пули’ — ‘стрела’, вместо ‘могилы’ — ‘урна’. Русский ‘Фауст’ как бы пересказан языком Ленского, условным поэтическим языком, который, как мы уже отмечали, стал в 20-е годы привычным, расхожим и обезличенным. Этот язык особенно был в ходу у стихотворцев-переводчиков, постоянно подменявших специфические черты подлинника готовыми поэтическими формулами-штампами.50 Пристрастие Губера к таким штампам как в оригинальном, так и в переводном творчестве усиливалось, возможно, тем обстоятельством, что русский язык не был для него родным. Иностранцы, как известно, тяготеют к стандартным литературным оборотам чуждого языка, полагая, что это и есть истинная его форма.51
Недостаток языкового чутья особенно сильно проявлялся при передаче речей Мефистофеля с их иронией и сложным переплетением самых разных стилистических элементов от высокого стиля до вульгаризмов, а также просторечия народных персонажей. Здесь собственный стихотворческий опыт уже не мог помочь Губеру. Поэтому монологи Мефистофеля, когда они отклоняются от привычной ему стилистической манеры, лишены естественности. Мефистофель, например, представляется Фаусту:
Я демон отрицанья,
И сам ты согласишься в том,
Что отрицаю поделом.
Какая цель всего творенья?
Всей дряни смерть! а потому
Хоть не родиться никому.
Итак, грехи и преступленья,
Все, что на вас наводит страх,
И все, что зло в твоих глазах,
И все, что злом зовут другие, —
Моя природная стихия.
(II, 71)
Еще более искусственно передано у Губера просторечие, например, в устах участников попойки в погребе Ауэрбаха:
Сидят! не пьют и не смеются
И только харями кривят!
Молчат, и шутки не даются,
Бывало, все огнем горят.
(II, 107)
Патетические монологи при воссоздании образа Маргариты получались у него лучше, но передать простоту и наивность ее речей Губеру не удалось, как можно видеть хотя бы из монолога над шкатулкой с драгоценностями:
Ах, боже мой! какие украшенья!
Я век не видела таких,
И барыня взяла бы их,
Чтоб нарядиться в воскресенье.
Ах, хоть бы серьги дали мне!
Одни бы серьги я желала,
Я в них хорошенькой бы стала,
Такие милые оне!
(II, 152)
Дружинин, возможно, был чрезмерно строг, но все же ему нельзя отказать в проницательности, когда он замечал, что Маргарита в переводе ‘нисколько не передает идеала Гетевой Гретхен, а скорее напоминает собой горничную, мещанку’, потому что Губер ‘не мог разглядеть грани, отделявшей простоту речи от просторечия или ясную наивность от грубоватой тривиальности’.52
Перевод Губера, несмотря на свои недостатки, а в известной мере и благодаря им (т. е. благодаря сближению Фауста с современными настроениями, употреблению распространенного поэтического языка), явился событием в российской литературной жизни. Наконец-то величайшее произведение гения Германии стало доступным каждому грамотному русскому. ‘Об этом переводе, — вспоминал впоследствии И. И. Панаев, — еще до появления отрывков из него, толковали очень много: говорили, что перевод его (Губера.— Ю. Л.) — образец переводов, что более поэтически и более верно невозможно передать ‘Фауста».53
Уже первые публикации отрывков привлекли внимание публики и вызвали споры: одним перевод нравился, другим нет. Когда же он был напечатан полностью, вокруг разгорелась борьба. Сразу же на перевод обрушился Ф. В. Булгарин в пространной статье, публиковавшейся в трех номерах ‘Северной пчелы’.54 Видимо, одного известия, что Пушкин интересовался переводом Губера, было достаточно, чтобы вызвать ярость Булгарина: ‘В русском переводе не только другой тон, — писал он, — но самые мысли автора до того искажены, язык до такой степени темен и запутан, что, читая книгу, я не мог ничего понять, как будто она была писана по-китайски!’.55 Обильные цитаты из перевода, сопоставленные с соответствующими немецкими цитатами, приводились для доказательства этого безапелляционного приговора.
Выходка Булгарина была Губеру даже полезна. ‘… Булгарин, как игнорант, — замечал он в одном из писем, — безгласен в литературе, а как записной поборник рутины уже и потому мой личный враг и видит во мне дурное <...>. Его полемическая выходка против меня принесла мне пользу потому, что, во-первых, чрез это на мой труд обращено внимание публики, которая всегда думает противоположное Булгарину, а во-вторых, я зарекомендовываю себя перед обществом с доброй стороны как враг Булгарина’.56
В противовес Булгарину О. И. Сенковский, с которым Губер был связан, в своей ‘Библиотеке для чтения’ восторженно откликнулся на перевод:57 ‘Кажется, как будто лира Пушкина ожила нарочно для того, чтобы передать нам великолепное творение германского поэта-философа языком и стихом, достойным его’. Губер, утверждал Сенковский, ‘одним этим переводом поставил себя в ряду первоклассных русских поэтов’. Относительно метода перевода говорилось, что ‘г. Губер сперва усвоивал себе мысли Гете, а потом выражал их так, как будто они были им самим задуманы уже на русском языке, как будто они были его собственные и уже при рождении одеты были в русское слово’. Такой метод, в котором обнаруживается сходство с переводческими принципами Жуковского, критик противопоставлял ‘пошлой славе буквальности’ ‘подстрочного сколка’.
Обстоятельная статья о ‘Фаусте’ появилась на страницах первого номера ‘Отечественных записок’ А. А. Краевского.58 Автор ее, педагог И. К. Гебгардт,59 оценивал труд Губера как ‘заслуживающий полное уважение подвиг’, благодаря которому русские читатели смогли ‘познакомиться и с Фаустом, а следовательно, и с самим Гете гораздо ближе’. Большая часть статьи была занята разбором самой трагедии. В переводе критик выделял лирические места как наиболее удачные. Отмечались и недостатки перевода: отдельные неточности, темные места и фигуральные выражения, изменение характеров Мефистофеля и Маргариты, попытки копировать Knittelverse. В заключение выражалась благодарность Губеру ‘за добросовестный, благородный труд <...> и за постоянство, твердость в исполнении прекрасного,ьбескорыстного намерения — передать нам лучшего из современных нам поэтов в лучшем его творении’.
Сходный отзыв появился одновременно в ‘Современнике’,61 который после смерти Пушкина перешел к П. А. Плетневу. Автором был Я. К. Грот.61 ‘Труд, совершенный г. Губером, — писал он, — так обширен и важен, что, независимо от своего достоинства, он уже внушает участие к себе и доверенность к исполнителю’. ‘Редко прерывающаяся цепь глубоких мыслей и истин, переданных в прекрасных стихах, поражающих то силой, то блеском, то простотой, вот что ожидает всякого в переводе г. Губера’. Соглашаясь со сформулированными Губером принципами перевода, критик замечал, что ‘несоблюдение близости позволительно только в выражении, а не в идеях и не в тоне’, и указывал на некоторые отступления переводчика от тона подлинника. С другой стороны, положительно оценивалась попытка Губера употреблять на русском языке ‘стихи без меры’, подобные немецким, поскольку у ‘истинного поэта между формой и духом. стихов должна быть необходимая связь’.
Менее существенными, но вполне одобрительными были рецензии в ‘Русском инвалиде’ и ‘Сыне отечества’.62
Напротив, отзыв ‘Московского наблюдателя’ был резко отрицательным. Кто бы его ни писал, несомненно, что он был вдохновлен Белинским. Первоначально критик проявлял интерес к публикации отрывков перевода.63 Однако когда он убедился в чрезмерно вольном обращении переводчика с оригиналом, а после появления в ‘Современнике’ (1838, No 2) статьи Губера ‘Взгляд на нынешнюю литературу Германии’ выяснилось и их расхождение в толковании образов Фауста и Вагнера, отношение Белинского к переводу изменилось. ‘Со взглядом г. Губера на это великое творение Гете трудно было бы передать его’, — заявил он в рецензии на ‘Современник’.64
По выходе перевода в свет Белинский занял по отношению к нему враждебную позицию, упрочившуюся в связи с опубликованием в ‘Отечественных записках’ (1839, No 2, 3) статьи Губера ‘О философии’, с которой критик был решительно не согласен. ‘Жалкий г. Губер, — писал он 22 февраля 1839 г. Панаеву, — двукратно жалкий — и по своему переводу, или искажению ‘Фауста’, и по пакостной своей философской статье, которая ужасно воняет гнилью и плесенью безмыслия и бессмыслия! Право, ограниченные люди хуже, т. е. вреднее подлецов. . ,’.65 В печати Белинский выразил несогласие с оценкой перевода Губера, сделанной Гебгардтом.66
Соответственно критик ‘Московского наблюдателя’ писал о Губере: ‘…он не понял, не передал ‘Фауста». ‘Своим переводом г. Губер умертвил, вынул, так сказать, из создания Гете дух жизни и представил нам одну мертвую массу’. В подкрепление этого приговора приводилось полтора десятка цитат из перевода, сопоставлявшихся с текстом подлинника.67
Но пока шли критические споры, большая часть русских читателей пользовалась предоставившейся возможностью знакомиться с всемирно известной трагедией. А. В. Кольцов, например, хоть и считал, что ‘перевод дурен’,68 стремился его раздобыть и писал А. А. Краевскому: ‘Очень жаль, что у нас в Воронеже негде достать ‘Фауста’, перевод Губера <...>. С Гете я почти совсем незнаком, а надобно непременно познакомиться хорошенько: он человек дюже хороший’.69 Даже Белинский вынужден был пользоваться переводом Губера, когда ему понадобилось в статье ‘Стихотворения М. Лермонтова’ (1841) процитировать монолог Фауста в сцене договора.70
Несомненным приверженцем труда Губера был Т. Г. Шевченко. В этом переводе цитировал он Гете в своем дневнике 26 июня 1857 г.: ‘Надеждою живут ничтожные умы, сказал покойник Гете. И покойный мудрец сказал истину вполовину’.71 Находясь в то время в Нижнем Новгороде, Шевченко рекомендовал местной актрисе Е. Б. Пиуновой прочесть публично последнюю сцену ‘Фауста’ в переводе Губера и ‘не без труда’ раздобыл для нее книгу. Впрочем, актриса ‘нашла почему-то неудобной эту сцену для чтения’.72
Интересовался ‘Фаустом’ Губера и Чернышевский-студент, принадлежавший к следующему поколению литераторов. В январе 1849 г. он читал этот перевод и затем сопоставил его с существовавшим уже к тому времени переводом М. П. Вронченко. Стихи Губера настолько врезались в его память, что он даже напевал песню Маргариты в темнице и хор поселян под липой.73 Впоследствии он вставил в IV главу романа ‘Что делать?’, где говорится о взаимной любви Веры Павловны и Кирсанова, куплет из песни Маргариты за прялкой также в переводе Губера:
И сладкие речи,
Как говор струй,
Его улыбки
И поцелуй.74
Возможно, что сюда эта песня попала не непосредственно из перевода, а как слова известного романса М. И. Глинки ‘Песни Маргариты’ (‘Тяжка печаль и грустен свет…’). Романс был сочинен композитором в 1848 г. во время пребывания в Варшаве.75 Как вспоминал впоследствии композитор А. Н. Серову в 1849 г. ‘Глинка вдохновенно певал новое свое вокальное произведение ‘Песнь Маргариты’ из Гетева ‘Фауста’ (написаннуй в 1848 г. на слова в переводе Губера)’.76
Изданный вторично в 1859 г. в составе ‘Сочинений’ Губера его перевод ‘Фауста’ затем долгое время не переиздавался. Несомненно, что его заслонили новые переводы трагедии Гете, в частности А. Н. Струговщикова (1856), А. А. Фета (ч. I, 1882—1883) и особенно Н. А. Холодковского (1878). Тем не менее на рубеже XIX и XX вв. перевод Губера вновь привлек внимание и с 1899 по 1910 г. выдержал 4 переиздания в Петербурге, Киеве и Харькове.77
1 Жуковский. Мечта: (Подражание Гете) [Посвящение]. — Сын отечества, 1817, ч. 39, No 32, с. 226—227, Грибоедов. Отрывок из Гете: [Пролог в театре]. — Полярная звезда на 1825 год. СПб., с. 306—312, Загорский М. Царь Фулеский: (Из Гете). — Северные цветы на 1825 год. СПб., с. 325—326, Веневитинов Д. Монолог Фаустов в пещере: (из Гете). — Моск. вестн., 1827, ч. 1, No 1, с. 11—12, Шевырев С. Отрывок из междудействия к Фаусту: Елена. Соч. Гете. — Там же, ч. 6, No 21, с. 3—8, Веневитинов Д. В. Отрывки из Фауста: I. Фауст и Вагнер. (За городом), II. Песнь Маргариты, III. Монолог Фауста. (Ночь. Пещера). — В кн.: Веневитинов Д. В. Соч. М., 1829, ч. 1, с. 119—129, Тютчев Ф. Из Фауста: (‘Зачем губить в унынии пустом…’) [из сц. ‘У ворот’]. — Галатея, 1830, ч. 11, No 5, с. 283—284, Шишков 2-й А. Из Гетева Фауста: [Пролог в театре]. — Одесский альманах на 1831 год, Одесса, 1831, с. 310—319.
2 Панаев И. И. Литературные воспоминания. Л., 1928, с. 134.
3 М. Л. [Михайлов]. Сочинения Э. И. Губера.— Рус. слово, 1859, No 10, Отд. 2, с. 23.
4 См.: Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 28-ми т. Соч. М., Л., 1 изд., т. 14, с. 14, Григорович Д. В. Литературные воспоминания. Л., 1928, С. 125.
5 Биографические сведения о Губере см.: Соллогуб В. Э. И. Губер.— СПб. ведомости, 1847, 20 апр., No 87, с. 405 (то же в кн.: Соллогуб В. А. Соч. СПб., 1856, т. 3, с. 59—65), Э. И. Губер. — Иллюстрация, 1847, т. 4, No 14, с. 220—221, No 15, с. 239—240, Губер И. Биографические заметки.— СПб. ведомости, 1847, 13 июля, No 157, с. 709—710 (то же в кн.: Соллогуб В. А. Соч., т. 3, с. 67—77), Лонгинов М. Воспоминание об Эдуарде Ивановиче Губере. — Моск. ведомости, 1857, 12 нояб., No 136, Лит. отд., с. 603—604, Тихменев А. Г. Э. И. Губер: Биографический очерк. — В кн.: Губер 9. И. Соч. СПб., 1860, т. 3, с. 221—358 (ниже в ссылках: Тихменев), Дубл…й [Дублицкий] А. А. Наш саратовский поэт Губер. — Саратовский дневник, 1879, 29 апр., No 88, с. 1, Хованский Н. Ф. Очерки по истории г. Саратова и Саратовской губернии. Саратов, 1884, вып. 1, с. 107—115, Житков С. Биографии инженеров путей сообщения. СПб., 1889, вып. 1, с. 22—25, Э. И. Губер. — Всемирная иллюстрация, 1897, т. 57, No 18, с. 417—420, Э. И. Губер: (по поводу 50-летия со дня смерти).— Новое время, 1897, 12 (24) дек., No 7588, с. 6—7, Деген Е. Э. И. Губер как поэт и первый русский переводчик ‘Фауста’. — Cosmopolis, 1898, т. 10, No 4, с. 34—36, No 5, с. 162—169 (ниже в ссылках: Деген), Соколов С. Д. Саратовцы — писатели и ученые: (Материалы для биобиблиографического словаря). — Тр. Саратов, ученой архивной комиссии, 1913, вып. 30, с. 336—338, Киселев В. С. Э. И. Губер: Биографическая справка. — В кн.: Поэты 1840—1850-х годов. М., Л., 1962, с. 163—166. (Б-ка поэта. Малая сер. 3-е изд.).
6 См.: Висковатов П. А. Эдуард Губер и Фесслер: (этюд). СПб., 1897. 38 с. — О Фесслере см. также: Пыпин А. Н. Общественное движение в России при Александре I. СПб., 1885, с. 303—310, Zolnai В. Ungarn und die Erforschung des Jansenismus. IV. Ignaz Anrel Fessier. — In: Deutsch-slawische Wechselseitigkeit in sieben Jahrhunderten. Berlin, 1956, S. 134—142.
7 Стихотворения Эдуарда Губера. СПб., 1845. 112 с.
8 ‘Антоний’ и ‘Вечный жид’ опубликованы в посмертном издании: Губер Э. И. Соч. СПб., 1859, т. 1, с. 257—428, ‘Прометей’ — в ‘Русской мысли’ (1883, No 1, с. 1—16).
9 См.: Тихменев, с. 263—264, 268.
10 В ноябре 1836 г. Пушкин читал у Губера ‘Русалку’ (см.: Рус. архив, 1897, т. 1, No 3, с. 342).
11 См.: Тихменев, с. 264.
12 Панаев И. И. Литературные воспоминания, с. 434—435.
13 См.: Губер Э. Русская литература в 1846 году.— СПб. ведомости, 1847. 5 янв., No 4, с. 13—14.
14 См.: Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1956, т. 10, с. 90—98 (Современные заметки).
15 Здесь и ниже ссылки в тексте главы с указанием тома (римской цифрой) и страницы (арабской) даны по изданию: Губер Э. И. Сочинения, изданные под редакцией А. Г. Тихменева. СПб., 1859—1860. Т. 1—3.
16 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., 1956, т. 12, с. 332 (письмо к В. П. Боткину от 17 февр. 1847 г.).
17 Там же, с. 340 (письмо от 28 февр. 1847 г.).
18 Карикатурист М. Л. Невахович в шарже ‘Шествие в Храм Славы’ (Ералаш, 1846, No 24) изобразил в числе литераторов и Губера, восседающего с черепом в руках на гробе, который несут скелеты в саванах.
19 У Губера лирический герой проклинает жизнь за то,
Что идя за толпой, я по тропе избитой
Не бросил яркого следа,
Что не оставлю я ни мысли плодовитой,
Ни благодарного труда.
(‘Проклятие’, 1844, I, 164)
Ср. в ‘Думе’ Лермонтова:
Толпой угрюмою и скоро позабытой,
Над миром мы пройдем без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда.
О зависимости Губера от Лермонтова см.: Андроников И. Л. Автор остается неизвестным. — В кн.: Проблемы современной филологии. М., 1965, с. 321.
20 О влиянии Пушкина на Губера см.: Иезуитова Р. В. Пушкин и эволюция романтической лирики в конце 20-х и в 30-е годы. — В кн.: Пушкин: Исследования и материалы, Т. 6. Реализм Пушкина и литература его времени. Л., 1969, с. 88—90.
21 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., 1955, т. 9, с. 123.
22 Современник, 1845, т. 38, No 6, с. 384—385.
23 Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 9, с. 121.
24 Библиотека для чтения, 1845, т. 70, No 6, отд. 6, с. 15.
25 Рус. слово, 1859, No 10, отд. 2, с. 26.
26 См.: Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч., 1949, т. 2, с. 742.
27 Поэты 1840—1850-х годов, с. 200.
28 На это указал Б. Я. Бухштаб в статье ‘Русская поэзия 1840—1850-х годов’ (там же, с. 47—48).
2S Цит. по: Тихменев, с. 248—249 (письмо Губера к М. А. фон Гойм от 6 нояб. 1830 г.).
30 Там же, с. 251 (письмо Губера к Г. Я. Тихменеву осенью 1831 г.). — См. статьи Губера о Шиллере 1845 г. (III, 87—162).
31 См.: Веселовский А. Этюды и характеристики. 2-е изд. М., 1903, с 744.
32 См.: Деген, с. 40—42.
33 Цит. по: Тихменев, с. 268.
34 Моск. ведомости, 1857, 12 нояб., No 136, Лит. отд., с. 603.
85 Губер Э. Литературное объяснение. — Лит. прибавления к ‘Рус. инвалиду’, 1837, 21 авг., No 34, с. 335.
36 См. об этом: Тихменев, с. 271—275, Венгеров С. А. Критико-биогра-фический словарь русских писателей и ученых. СПб., 1891, т. 2, с. 384—385 (в статье ‘Бек И. А.’).
37 Жирмунский В. М. Гете в русской литературе, с. 412.
38 Сцена из Фауста: Лес и пещера. — Современник, 1837, т. 8, No 4, с 257—265, Последняя сцена из Фауста: Темница. — Альманах на 1838 год, изд. В. Владиславлевым. СПб., 1838, с. 157—168, Посвящение из Фауста. — Сын отечества и Северный архив, 1838, т. 1, No 1, отд. 1, с. 18—19, Отрывок из Фауста: Собор. — Лит. прибавления к ‘Рус. инвалиду’, 1838, 26 февр., No 9, с. 166.
39 Фауст. Соч. Гете. Перевод Э. Губера. СПб., 1838, XXXIV, 248 с.
40 См. разбор этих изъятий: Жирмунский В. М. Гете в русской литературе, с. 413—416.
41 ИРЛИ, 18503/CXXII6.3.
42 Губер Э. Вторая часть Фауста. — Библиотека для чтения, 1840, т. 38, No 2, отд. 1, с. 173—218.
43 Pohl W. Russische Faust-bersetzungen. Meisenheim-am-Glan, 1962, S. 20—21.
44 Здесь и ниже курсив в цитатах из перевода Губера мой. — Ю. Л.
45 Ср. оригинал, соответствующий первым восьми строкам перевода:
Du bist’s! О sag’ es noch einmal!
Er ist’s! Er ist’s! Wohin ist aile Quai?
Wohin die Angst des Kerkers? der Ketten?
Du bist’s! Kommst mich zu retten! Ich bin gerettet!
(V. 4470—4474)
(Это ты! О повтори! Это он! Это он! Где вся мука? Где страх тюрьмы? оков? Это ты! Пришел меня спасти! Я спасена!)
46 См. выше, с. 47, там же текст оригинала.
47 См., например:
Я отжил век очарований,
Пору любви моей святой,
И не прошу у гроба дани,
Не тешусь тщетною мечтой.
(‘Одиночество’, I, 9)
48 См.: Pohl W. Russische Faust-bersetzungen, S. 29.
49 См. ниже, с. 99—100.
50 См.: Сурика Н. Русский Ламартин. — В кн.: Русская поэзия XIX века: Сб. статей. Л., 1929, с. 299—335.
51 Подробнее об этом см.: Левин Ю. Д. Немецко-русский поэт Э. И. Губер. — В кн.: Многоязычие и литературное творчество. Л., 1981, с. 106—123.
52 Дружинин А. В. Собр. соч. СПб., 1865, т. 7, с. 658—659.
53 Панаев И. И. Литературные воспоминания, с. 134.
54 Северная пчела, 1838, 30 нояб.—3 дек.. No 272—274.
55 Там же, 1 дек., No 273, с. 1090.
56 Цит. по: Тихменев, с. 286—287.
57 Библиотека для чтения, 1838, т. 31, No 12, отд. 6, с. 41—58.
58 Отеч. зап., 1839, т. 1, No 1, отд. 6, с, 1—34. — В архиве А. А. Краевского (ГПБ, ф. 391, No 107) сохранилась неопубликованная статья ‘О замечаниях г. Булгарина на русский перевод Фауста’, доказывающая несостоятельность этих замечаний и подписанная псевдонимом ‘Булгар Фаддеев’.
59 См.: Панаев И. И. Литературные воспоминания, с. 208.
60 Современник, 1839, т. 13, No 1, с. 73—78.
61 См.: Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым. СПб., 1886, т. 3, с. 49 (письмо Плетнева к Гроту от 12 апр. 1847 г.).
62 Рус. инвалид, 1838, 7 дек., No 309, с. 1235—1236, Сын отечества, 1838, т. 6, No 11, отд. 6, с, 60—63.
63 См.: Белинский В. Г. Полн. собр. соч., 1953. т. 2, с. 355, 361.
64 Там же, с. 503.
65 Там же, 1956, т. II, с. 362.
66 В статье ‘Русские журналы’ 1839 г. (там же, 1953, т. 3, с. 179).
67 Моск. наблюдатель, 1839, ч. 2, отд. 4, с. 18—24.
68 См.: Кольцов А. В. Полн. собр. соч. СПб.. 1909. с. 174 (письмо к Белинскому от 14 февр. 1838 г.).
69 Там же, с. 190 (письмо от 27 дек. 1838 г.). Впоследствии Губер прислал Кольцову свой перевод (см. там же, с. 194).
70 См.: Белинский В. Г. Полн. собр. соч., 1954, т. 4, с. 487—488.
71 Шевченко Т. Г. Дневник. М., Л., 1931, с. 52. — У Губера Фауст говорит Вагнеру в сцене ‘За городскими воротами’: ‘Надеждами живуй ничтожные умы! / Мы в бездне суетной неправды погибаем’ (II, 58).
72 Шевченко Т. Г. Дневник, с. 252—253 (записи от 16 и 17 февраля, 1858 г.).
73 См.: Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч., 1939, т. 1, с. 217, 221, 227, 232 (записи в дневнике от 3, 12, 18, 19 и 28 января 1849 г.).
74 Там же, 1939, т. II, с. 269. Чернышевский неточно цитировал песню по памяти, у Губера 3-я строка: ‘Восторг объятий’ (II, 194).
75 См.: Глинка М. Записки. Л., 1953, с. 205.
76 Серов А. Н. Избранные статьи. М., Л., 1950, т. 1, с. 162. — См. там же разбор романса. По переводу Губера в 70-е годы музыку к ‘Песне Маргариты’ написал также Иосиф Пишна, музыкальный педагог в Москве, чех по происхождению (см.: Лит. наследство, 1932, т. 4—6, с. 892).
77 См.: Житомирская З. В. Иоганн Вольфганг Гете: Библиографический указатель русских переводов и критической литературы на русском языке 1780-1971. М., 1972, с. 185—187, No 1867, 1880, 1888, 1892.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека