Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.
М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.
УНИВЕРСИТЕТ В ОБРАЗОВАНИИ ПИСАТЕЛЕЙ
В воспоминаниях о писателях, в оценке писателей поднимается иногда вопрос, интересный и литературно, и теоретически: указывается, что тот или иной писатель в университете не был, и пытаются определить ряд последствий, из этого вытекших. Не так давно с этой стороны заговорили о покойном Лескове. Но все суждения около этой темы как-то отрывочны и недоказательны, это — беглые заметки, личные впечатления, и не претендующие на основательность. Между тем тут есть бездна очень общих и интересных вопросов, касающихся не только писателей, но и самого существа университетской науки. Можно ли восполнить недостаток университета обильным чтением? Нет ли в университете чего-нибудь, не восполнимого никаким чтением, — и почему оно ничем не восполнимо? Как этот недостаток университета отражается на среднем человеке и на таланте? И вообще, что такое ‘талант’ и средний человек? Читатель видит, как много здесь вопросов. Споры на этот раз возникли около имени Лескова. Лесков был огромный, ярко типичный русский ум, в нем ‘тип’, ‘русская натура’ до того высоко поднялись, что очень и очень могли залить университетское образование, в том смысле, что этому последнему не было места, не было, так сказать, промежутков в природном таланте человека, через которые оно могло бы просунуться и заявить: ‘Вот это — из Момзена’, ‘это — оттого, что он изучал социологию’. И прочее. Лесков, очевидно, представляет случай, исключение, особенный пример. Он очень важен, он должен войти в изучение, но этому случаю должно предшествовать некоторое размышление ‘вообще’…
Университет не есть только знание, он есть метод, способ — мышления, работы, занятий. Юноша из гимназии, где его вели в поводу, переходит в университет. Первая забота умного профессора, — а таких всегда есть два— три на факультете, — заключается в полуопросе, полусовете: ‘Ну, как же вы будете заниматься?’. Взять книги ‘по науке’? Но какие книги? На книгу нужно иметь точку зрения, чтобы не взять ошибочную или дурную книгу в отношении именно данной науки. Первое впечатление важно, да и вообще книга есть путь, вводящий в науку, и этот путь может быть ложный. Время дорого, труд дорог, и можно состариться, ходя все по ложным дорогам, просто по пустым, ничтожным, ничем не оканчивающимся. Таким образом, профессор для студента или вообще университет для всякого человека важен тем, что он просто знает вереницу имен, которые для него суть налитые смыслом имена, а для новичка — бессодержательные звуки. Профессор
может тоже ошибиться, профессор может быть тоже ‘пустой путь’, ничем не оканчивающийся. Это уже не важно. Студент имеет перед собою конкретного человека, в полноте его даров или неспособности, развитости или неразвитости (есть профессора совершенно не развитые), и все советы его, всю вереницу им указываемых и частью рассказываемых книг относит к этому определенному человеку, так сказать, примеривает к нему, меряет книгу человеком, и, имея перед собою одну определенную величину, узнает определенным образом и величину, т. е. величие или малость называемых книг и имен. Словом, я вижу человека, его остроумие или тупость, его поверхностность или глубину, и если он поверхностен — то в какую сторону и до какой точки. Он рассказывает о книгах, авторитетах, всей науке: я ему нисколько не верю, но бездну от него узнаю, через него узнаю, ибо я его-то знаю, вижу, изучаю. Как такую роль университета возместить? Книгою — невозможно, книга нема, о чем уже сказал Атагуальпа, перувианский царь, приложив к уху поданную ему книгу и бросив ее наземь с неудовольствием: ‘Она не говорит’. Книга вообще не говорит, почти всякая, а уж особенно каталог, ‘Программа чтения’ и проч. — бездушна, есть плод ума, который никак не сделается зерном вашего ума.
Поэтому, напр., провинциал или бедный человек, существование которого проходит terre—terre {буднично (фр.).}, как бы умен и развит ни был, останется без университета, в сущности, невеждою, запутавшимся в бесплодных путях и беспорядочном чтении. Но подвижный человек, с метким взглядом, и которому по условиям ли его жизни, состояния и проч., доступно не на час, не на ‘аудиенцию’, а на знакомство и содружество общества образованных и ученых людей, тех же ‘профессоров’ — указанный недостаток возместит. — ‘Как заниматься? Что делать?’ — на это он получит ответ. Вот почему кружки 40-х годов, кажется, и 60-х, когда талантливые люди снизу грелись, ‘дружили’ со светилами университетов, эти кружки были высочайшим образом просветительными, это был ‘народный университет’, без фирмы, но с богатым существом дела. Теперь — книги открыты, имена — налиты соком. Все ли это?
Но где же метод самых занятий, т. е. чтения упорного, чуть-чуть даже принудительного, и представляющего из себя методичную обработку методично же поставленных тем? Дилетантизм — вот главный враг, ‘bte noire’, единорог и дракон, пожирающий почти всякого автодидакта. Он талантлив: прекрасно, — это блестит. Он множество знает: и это хорошо, потому что делает человека интересным, в беседе, в рассказе, да и вообще. Но вот вы с ним начинаете, собственно, рассуждать, напр. спорить: у вас не оказывается общей почвы, т. е. если вы прошли хорошую университетскую школу, а ваш спорщик — нет. Не то чтобы рассуждение вообще или в частности спор должен вестись по рубрикам, систематично, быть некоторою умственною стратегемою. Вовсе нет, не так страшно, а отчасти, но лишь в другом смысле, — страшнее. Между полными университантами спор идет тоже отрывками, намеками, недомолвками, горячится, уклоняется в сторону, и наконец прямо бывает неправилен. Гении так же редко приходят к ‘согласному заключению’, проспорив целый вечер, как и простые смертные. Но споря или рассуждая — они бездне научились друг у друга, отполировали друг друга и т. д., получили новые темы для обдумыванья, и проч. Вообще этот спор горел, цвел и принес плод. Вот этого-то плода и не получается у человека без трудной школы медленных занятий. Спор, тянись он медленно и систематично, пожалуй, был бы возможным между человеком систематической университетской подготовки и без нее: но это бесконечно скучно. Это было бы какое-то шествование хромых по буеракам, а дилетант не понимает 1/2 аргумента, 1/4, 1/16— но которая содержит огромное и полное доказательство несостоятельности такого-то воззрения, неправдоподобия факта, и рассуждающий на эту несостоятельность лишь глазом указывает: ‘Сюда смотри: все ваши речи рушены’. Вот этого ‘сюда смотри’, полунамека, жеста, имени ученой школы, уже оборвавшейся на таком-то пункте, — светила мысли, которое нарезалось — идя путем таких размышлений, и, словом, 1/100 аргумента, но которая есть полный аргумент — этого дилетант не понимает, не знает, не разумеет. Вы играете в шахматы, еще половина игры сыграна, а уж Чигорин или Стейниц мешают фигуры: все видно, спор кончен, осталось механическое передвижение пешек. Университетские занятия, где юноша тысячу раз ошибался и его поправляли профессора, друзья, — и выращивают в человека по отношению к умственным проблемам этот ‘взгляд Чигорина’, видящий вперед, видящий с боков, действующий разом и в обхват, который во время, положим, рассуждений или споров просто облегчает дело, укорачивает спор, и если на спор отведено или есть два часа, он пропорционально удлиняет спор. ‘С дураком спорить долго’: без этой жесткости, без этой грубости, но чуть-чуть с истиною этого приговора может полный университант обратиться к не университанту: ‘Я не могу с вами спорить: это слишком утомительно и требует много времени’.
Неужели это ничем не вознаградимо??! Громадным природным умом, опытностью, ‘бывалостью’, натертостью среди людей и, наконец, вынужденностью систематической, умной, хотя бы и не ученой работы — это вознаградимо, и все-таки вознаградимо не до всех пределов и не во всех областях. ‘Вы все дедуцируете — это же невозможно’, — говорит полный образованный человек не полному, который строит абсолютно твердые, правильные, последовательные аргументы. ‘Все дедуцировали’ — Средние века, ‘все дедуцировала’ цельная греческая философия: и длинные тысячелетия логически правильных рассуждений осеклись о первый опыт какого-нибудь Рожера Бэкона.
— Да, я вывожу, и вы видите — правильно, — отвечает не полный образованный человек. Он не знает пропорций, в каких должны быть смешиваемы опыт и силлогизм. Птица летает, ну, ласточка летает над морем дни недели — но присаживается же она на землю, без этого совершенно невозможно и так же невозможно, соображая и соображая, по временам не прикидывать к соображениям простой материальный аршин. Все поэты и философы носили платье от обыкновенных портных, и без этой портняжной, вообще грубой и материальной части, решительно не может и не должна быть никакая поэзия и философия. Но мы сказали: огромный природный ум это вознаграждает, огромный ум — это и есть талант. Талант в соединении с опытом, хотя бы практическим, возмещает до некоторой степени метод университетских занятий, ‘школу’ в высшем одухотворенном смысле. Если что остается не вознагражденным, то это политура ума, тонкий блеск доказательств, соображений. Вообще некоторая ароматичность, трудно выразимая, все же остается как плюс прибыли за университетом.
— Но как же вы сказали — есть неразвитые профессора?
Есть и много. Мы говорим, однако, о вершинах как человека без университета, так и человека с университетом. ‘Неразвитой профессор’ прополз до кафедры и вполз на кафедру, как инородный червяк, будучи протащен на уде сердобольным или снисходительным наставником через все мытарства форм, экзамена, диссертаций, диспутов, магистрантства, докторантства. Такие теперь есть, кажется, их прежде меньше было, но вообще это есть потому, что профессура стала отчасти ‘карьерою’, а ведь мы говорим здесь о сути, об истинном образовании. ‘Неразвитой профессор’ имеет аналогию себе в провинциале, исключенном из третьего класса гимназии и который с тех пор все читает Бокля и Спенсера: этот еще неизмеримо ниже стоит всякого ‘неразвитого профессора’. Но чтобы решить, что такое университет, нужно решить это относительно одного человека, будет ли избранная скала измерения талант или бездарность — все равно. Для каждого университет есть сокращение опыта, есть разнообразная полировка, есть крылья, есть расширившийся горизонт, наконец, это фехтовальное искусство, чрезвычайно трудно заменимое ‘бываемыми случаями драки’.
Еще одна заметка: субъективное устремление даров есть огромное обещание в смысле замены университета, субъективное устремление, т. е. вечный спор с собою, размышление в себе, некоторые внутренние систематические занятия. Я помню одну встречу с очень талантливым человеком, талантливым на все стороны, но без внутреннего устремления. Это был вечный ученик, т. е. от него веяло впечатлением ученика, юноши, незрелого, хотя он много и постоянно читал, был за тридцать лет, чрезвычайно жив и восприимчив. Следя за ним и как-то удивляясь в себе: ‘Да почему все, что он говорит, так не интересно’, я было решил: ‘Нет школы, не был в университете’. Между тем это было ошибочно. Мне пришлось позднее долго быть в обществе двух людей, из которых один был совершенно молоденький, бросивший университет ‘за скукою’, другой — средних лет. Были оба очень талантливы и внутренне устремлены. В смысле сферы занятий, области труда это были абсолютные дилетанты,
…Гуляки праздные,
как определил себя Моцарт у Пушкина.
Нас мало избранных…
— договаривает он же. Действительно, таких мало и тут есть что-то в роду, прирожденное, ‘от роду развитость’, как ни дико сочетать такие понятия. Мне приводилось беседовать, общаться со множеством писателей, видеть профессоров и приглядываться к профессорам, среди людей университетского образования я от роду живу: но вот в этом море университетского образования я не запомню еще людей, столь проникновенно, ‘университетски’ (с ароматом) развитых, как эти два, и из них об одном я с изумлением узнал, что он даже и в гимназии не кончил. Скажут: ‘Значит университет — пустое’. Нет, именно значит ‘не пустое’, ибо ведь суть-то и заключается в том, что эти два ‘врожденные’ в духе, в смысле, в колорите уравнивались с университантами, и, след., университет есть то прекрасное, что вообще возводит человека и уравнивает человека с некоторым природным гением, т. е. суть университетской науки нимало не искусственна, не деланна, но имеет силу и мастерство как бы творить вторую природу. Но как у этих ‘врожденных’ все выросло из себя, из одного ‘я’, то должен отметить, что они в общем были несколько выше и одухотвореннее, по крайней мере проницательнее в мышлении и проникновеннее сердцем, обыкновенного очень развитого университанта. В них был плюс интереса и занимательности. Теперь я докончу о науке до университетов.
Все греки ‘не учились в университете’, римляне — тоже, в Средние века не рано начались университеты, и долго они были похожи на нашу бурсу. Как же было? Как обходились греки и римляне? Как они творили? Ибо они все и много и прекрасно творили. Случайные мои встречи с этими ‘от роду развитыми’ мне, по крайней мере, лично уясняют дело. Встречались всегда и встречаются теперь люди внутреннего света, которые Бог весть откуда — много знают. В смысле книги и опыта они клюют как птицы, попало — клюнут, но он отнюдь не ищет, не тоскует по книге, не дожидается ‘программы домашнего чтения’ и даже не излишне часто ходит в библиотеку, хотя непременно ходит. Но он вечно внутренне занят и, в сущности, вечно обрабатывает маленькую темку, ‘пишет курсовое сочинение’ — про себя, и сам проверяет. Он взглядом всюду наблюдает, никогда не празден, любовь их к факту безмерна. Но почему же он много знает, термины старой науки ему знакомы и вообще он знает тайны пропорций науки, силы аргумента, он схватывает намек и сам говорит намеками, 716 доказательств, замещающею целое доказательство. Тут и действует талант избрания:
Нас мало избранных…
В университете, даже еще в гимназии, детей и юношей ‘натаскивают’ на науку, ‘натаскивают — натаскивают’, ух, устал! ‘устал’ ученик, ‘устал’ профессор: ‘не берет’, ‘не клюет’ — Бог знает что за понятия, но в них весь секрет педагогики. Просто ‘не клюет’ ученик или студент самую-то суть дела, для чего его всему учат, и только схватывает, чему учат. Материал есть, а метод не произвел действия. Так как теперь ‘прохождение гимназии и университета’ есть тоже ‘карьера’ и именно ее первая фраза, ‘первая четверть счастливой луны’: то неразвитый профессор имеет внизу уже целые ряды ему подобных и еще умаленных сравнительно с ним неразвитых учеников. Тут-то и проливается главный педагогический пот. Недостаток системы образования сказывается в том, что рассчитанная на усидчивость и прилежание, она не отделяет и не избирает ‘клюющих’ среди ‘сидящих’ и часто растеряв первых, пренебрежительно растеряв, мрачно и уныло остается с ‘сидящими’ и все их ‘натаскивает’. Между тем не схватив матерьяла или ленясь с матерьялом, отчего и ‘вылетают’, — ‘избранный’, ‘врожденный’ каким-то боковым, урывочным клевком клюнул метод, ‘школу’, суть. И везде он фактом или случаем пользуется как путем в ‘суть’ и лишь настолько им интересуется. Вообще о не развитых и развитых людях можно заметить, что первые суть статистики, а вторые суть индивидуалисты. Неразвитость в том и сказывается, что встречая факт, в жизни, в книге, статистик только и читает в нем: ‘убийство’, ‘адюльтер’, ‘отечество’, ‘бог’ (с маленькой буквы, ибо, конечно, — это языческий бог). Он зачисляет факт в ряд и успокаивается. Так происходит тупой судья, тупой патриот, тупой богослов, тупой ученый — профессор или гимназист. Напротив, развитость в том и сказывается, что встретя, ‘адюльтер’, ‘убийство’, имея перед собой ‘отечество’ или натолкнувшись на ‘чудо’, человек лишь быстро и коротким кивком относит его к ряду, но затем длительно и бесконечно всматривается в ‘лицо’ события, особливость и исключительность факта, находит в нем душу, открывает его индивидуальность, беседует с этою индивидуальностью, влияет на нее, учится из нее, пытается ей пророчествовать. Я хочу сказать набором всех этих рубрик, что около факта у статистика ничего из его души не вздымается, а у индивидуалиста вздымается какая-то философская, поэтическая и религиозная волна. Но мы заговорили об огромном просвещении до университетов. Если бы люди были только статистики по тенденциям ума, они исследовали бы мир и рассуждали между собою вечно полными аргументами, без догадки, без перелетов по воздуху, и просто нельзя себе представить, как у них зародилась бы наука. Им бы нужно было выждать, пока с неба пришел бы на землю университет и начал их просвещать, ‘натаскивать’ на догадки, внедрять в существо вещей и явлений. До университетов как некоторых складочных амбаров знаний, науки, книг, опыта, опытных людей — нельзя представить себе науку с таким людьми. Но ведь индивидуалист всегда есть уже живая наука, он знает несколько более, чем сколько дает непосредственно факт, и словом, когда он родился, пришел в свет — с ним и пришла наука, родился университет: маленький, крошечный, весь пока вмещенный в одного человека, да и у него-то сказывающийся какими-то обмолвками, лишними речениями сравнительно с другими, лишним любопытством, лишними указаниями. Наука не только родилась, но она и чрезвычайно долго существовала просто в группе, в обществе не прерывающейся линии индивидуалистов. Не поразительно ли: в Греции или Риме мы не наблюдаем ни одного тупого философа, даже ни одного тупого человека науки, теперь их сколько угодно, и вообще со времени возникновения университетов как ‘каравансараев’ науки стало возможно появление статистиков, счетчиков, стало возможно явление: тупой ученый, тупой философ.
Если обратиться к примеру, около которого возник маленький спор об университете — к Лескову, то, конечно, с его огромною душою он сам был своеобразный русский университет. Имя Лескова напоминает имя одного из его критиков, очень внимательного, в сущности, но как-то неудавшегося в литературной судьбе. Критик, которого съели другие критики, так сказать, ‘критически’ им пообедали, это г. А. Волынский. О нем так бесконечно много и все отрицательно писали, все ‘завтракали’ кусками Волынского, что хочется наконец воздать ему и правду. Ведь он был необыкновенно трудолюбив, он чрезвычайно много знал, но он именно не принес с собою университета, а только, родившись, поступил в университет и из университета вынес основательное образование, потом приложенное им в критике и через которое он пропускал, в призме которого он ‘преломлял’ русских писателей, а тех, которые не ‘преломлялись’, тоже пытался скушать. Вообще не желая его умалять и, может быть, не достаточно с ним ознакомлен, мы о всем, что у него знаем, что видим у него в руках, невольно говорим: ‘Друг, откуда это у тебя? Ибо мы видели, что ты пришел в мир гол, безгласен, нем, глух: и речи, которые теперь слышим от тебя, — они не твои речи’. Несмотря на то, что он оставил томы трудов, что он долгое время обильно писал в журнале и мог писать в нем все, что хотел, не осталось и не запомнилось ни одной мысли, ни одного даже слова-оборота, так сказать, специально — Волынского, лично — Волынского, Волынский не есть живой, конкретный образ, Волынский — кафедра, журнал, ‘общее место’, отдел каравансарая, есть ‘вообще’ Волынский, но ‘в частности’ Волынского не только нет, но он и не появлялся. От этого замечательная черта: когда на него обильно нападали, никто не почувствовал, что это гибнет конкретный живой человек, которому больно, и около него не взволновалось ни сожаления, ни упрека. Ломали кафедру, просто ломали ученую мебель. Ощущение, впечатление шума — было, боли — не было. Да простит мне умерший или почти умерший критик, если эти строки ему причинят неприятное чувство. Я пишу что было, и, кажется, дело было именно так.
Отнимите у Волынского университет — и ничего не останется, отнимите университет у Лескова или констатируйте, что он не был в университете, — и вы у него ничего не отнимете не только как у художника, но и как у ума, умного человека, у образованного человека, или — почти ничего. Он был умен внутренним умом и образован внутренним образованием, и едва ли через то, как писал г. Фаресов, что читал и дочитывал до конца Гиббона и другие капитальные произведения. Гиббон в нем не чувствуется или по крайней мере не бросается в глаза. Но читая его ‘На краю света’, ‘Запечатленный ангел’, читая проводы в Колыванский край одного обрусителя — учиться и учиться у него. Лесков, это — училище, сокровище ума, образования, размышления, не говоря уже о наблюдательности, он возбуждает бездну теоретических, так сказать, ‘университетских’ вопросов и, очевидно, чрезвычайно многое для себя ‘университетски’ же, со строгостью профессора, но и еще с прибавкою таланта, разрешил. В невежестве можно признаться, когда это утилитарно может послужить делу, доказыванию. И так сознаюсь, что из печатавшихся теперь о нем заметок я впервые узнал, что Лесков в университете не был, да и вообще нигде не кончил. Еще значит к двум моим наблюдениям прибавляется третье: ибо как непосредственно и лично обращаясь в обществе двух писателей, и вечно с ними говоря собственно на ‘университетские’ темы, я лишь поздно и с удивлением узнал, что оба они в университете не были, так читая Лескова я не задавался вопросом, кончил ли он в университете, но читал всегда с таким ощущением образовательной удовлетворенности, сытости — как бы автор этих повестей и рассказов именно прошел университет, даже определенный его факультет — филологический. Его очень легко можно было представить себе учеником, даже любимым учеником — Тихонравова, Буслаева, Ключевского, Н. А. Попова. Он говорил о том, о чем мы, бывало, в аудиториях и на вечеринках говорили, говорил умнее нас, проницательнее, дальше видя. Я сейчас приведу параллель: это — Печерский. Не знаю, был ли и он в университете, но в суждениях его, ‘В горах’ и ‘На лесах’ — отдает, что не был. Какая-то неверность в постановке тем, незрелость в бросаемых мыслях, и наконец просто незнание, отсутствие исторического знания. ‘Необразован и необразован’ — вот впечатление. Печерский был богатый художник-наблюдатель, но не был ‘развитой человек’ в смысле ‘внутрь устремленного ока’. Он заметит, схватит факт, запомнит образ человека, положение, ‘ситуацию’ предметов и вещей, он — землемер, с превосходной астролябией в руках он набрасывает горы, холмы, рощи, но никогда и нигде он не закапывается в землю, не углубляется в рощу и его труды не суть училище, как суть училище труды Лескова. Вся его живопись, местами ярко колоритная, похоже как бы ‘печаталась от машины’, а не от руки рисована, ведь рисующий повернет так предмет, повернет этак, пытает, выслеживает сюжет свой, у Печерского все и все снято en face, в одной позе, в одном совершенстве, в одной полноте. Очевидно, он совершенно не может вывести человека из положения en face, у него нет психологии и нет метафизики предметов, которые он рисует, т. е. нет ключа от них, нет обладания секретом изображаемой действительности.
Вопрос, нами трактуемый, не так пуст, ибо есть, и, вероятно, всегда будут писатели, ‘не прошедшие университета’, и полезно дать себе отчет, что же именно от этого происходит? чем это вознаграждается? и в какой мере вознаграждается? С тем вместе через определение, какими ценными и редкими природными дарами это вознаграждается, выясняется ценная и редкая природа университета. Как ни упал авторитет последнего почти на наших глазах, вследствие разных злоключений, все-таки нужно сказать, что университет есть единственная выросшая созревшая сложившаяся школа, тогда как прочие ‘до’ него и ‘вокруг’ него скорее есть опыты школы, стены, крыши, фундамент — не спрыснутые святою водой исторического благословения. В университете важны традиции, важен дух, важна память: та память, которая, сколько вы ни уверяйте, никогда не исчезает из стен заведения и живет независимо от профессоров, независимо даже от студентов, и их занятий, просто как факт, что ‘вот тут сидел Грановский, а на парте — Кудрявцев’. В университете есть ‘свои домовые’, но не как злые, а как добрые гении, не черные домовые, а белые домовые, это суть тени всех, кто тут были, и всего, что тут было. Волшебник потер ладонью стену и оставил на ней вечный след своей руки. Присматриваясь, можно заметить, что университет и воспитывает этою ‘памятью’, т. е. предки его, ‘домовые’ его и посейчас суть главные его профессора и столпы. Воспитывает студента — неуловимое, манеры, привычки — вот что воспитывает. Например, у московских профессоров есть прекрасная манера скромности выражаться о себе — ‘преподаватели’, но никогда не ‘профессора’: и это оставляет впечатление. ‘И я буду скромен, как они’. Потом у них есть не полная формальность: помню одного бесценно прекрасного профессора, который ‘соединял две лекции в одну’. Он мог бы читать во вторник и в пятницу по часу, но он стал читать в один вторник оба часа, и соединял их в одну лекцию, которая тянулась — ну, час с четвертью, ну, полтора часа, а 1/2 часа он утягивал себе. И это прекрасно. ‘И я не буду полным формалистом’. И т. д. Вот чем, т. е. какими не вписуемыми в историю и устав сторонами воспитывает университет. Но например, чтобы была в университете не полная формальность, нужно, чтобы именно в этом университете уже ранее были профессора столь абсолютно не формальные, как знаменитый Никита Крылов, в Москве. Не было, положим, такого Никиты Крылова в Петербурге — и это отразится чуть-чуть большею застегнутостью всех профессоров, а это — минус, это — не воспитательно. Таким образом, что ‘домовые’ живут в университете, это вовсе не поэзия и иллюзия, а существенный и почти съедобный, сладкий на вкус, факт.
КОММЕНТАРИИ
НВ. 1900. 28 мая. No 8710. Подпись: Ибис.
…как писал г. Фаресов — Фаресов А. И. H. С. Лесков о языке своих произведений // Нива. Литературное приложение. 1897. No 10.
Не знаю, был ли и он в университете… — П. И. Мельников-Печерский окончил в 1837 г. Казанский университет, автор дилогии ‘В лесах’ (1871-1875) и ‘На горах’ (1875-1881).