Университет и университетская наука, Булгаков Валентин Федорович, Год: 1919

Время на прочтение: 15 минут(ы)
Валентин Булгаков

Университет и университетская наука

(Почему я вышел из университета?)

Второе, вновь переработанное, издание

С приложением послесловия

,,ЧЕРЕЗ ВОСЕМЬ ЛЕТ’

вопросу о современной реформе школы)

и письма Л. Н. ТОЛСТОГО к автору.

Издательство

‘НОВЫЙ МИР

Москва. — 1910

 []


Булгаков Валентин Федорович
Университет и университетская наука
Date: 2 февраля 2009
Изд: Булгаков В. Университет и университетская наука. Почему я вышел из университета? 2-е изд. М., ‘Новый мир’, 1919
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.ru)

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Настоящая статья представляет значительно переработанный реферат, прочтенный мною в собрании студентов Московского университета, в одной из аудиторий юридического корпуса, 20 октября 1910 года.
Читал я, подав предварительно прошение ректору об увольнении меня из числа студентов. В реферате я и попытался объяснить товарищам мотивы своего добровольного выхода из университета.
Интересно отношение, которое встретил реферат в их среде.
Слушателей было человек 250 — 300.
Не без опасений наткнуться на протесты за несколько резкий тон, приступил я к чтению. Против ожидания, студенты выслушали реферат в полном молчании, спокойно, внимательно. Некоторые места прослушали с напряженным вниманием и сидели тихо-тихо.
Когда прочел, раздались дружные рукоплескания, чего, я опять не ожидал.
Начались прения. Вышло, что большинство ораторов (всего их было человек 12 или больше) говорили в очень сочувственном мне тоне. Противники тоже указывали, что в реферате много верного об университете. Возражения, по большей части, были мало существенны и совсем для меня не новы. Мне показалось, что студенты не могли сразу проникнуться совершенно новым для них миросозерцанием, тем более, что для того, чтобы вполне понять что-нибудь новое, надо испытать это новое, а они другой жизни, кроме своей, в сфере влияния этой нелепой университетской науки, не знали и даже предполагать о ней не умели. (Еще бы, ведь г. г. профессора так отвлекали их от этого!) Но многое в речах товарищей было очень трогательно. Да и определилось как-то сразу, что все-таки общее настроение собрания несомненно сочувственно мне. Так, на очень уж наивные речи некоторых оппонентов аудитория просто смеялась. Было также очевидно, что реферат задел присутствующих, взволновал их. Все без исключения ораторы говорили в очень приподнятом тоне, с большой искренностью, часто — несвязно, как умели, но от всей души, дрожащими голосами, с порывистыми жестами. Возбуждение было не просто — какое бывает в споре и, во всяком случае, не злое возбуждение, а хорошее, не напрасное, такое, каким всякий из нас должен дорожить: обозначающее сильное душевное движение, долго потом не останавливающееся и обыкновенно чреватое важными последствиями в развитии духовной жизни. Казалось, что это было так. Один раз, во время прений, присутствующие над чем-то засмеялись. С одной из скамей вскакивает студент: ‘Товарищи! Мы здесь обсуждаем самые глубокие вопросы нашей жизни, а вы смеетесь! Разве можно так не серьезно относится к тому, о чем говорим?’ Со всех сторон раздалось: ‘почему не серьезно? Кто не серьезно относится? Студенты не ожидали, что в этот момент их можно упрекнуть в несерьезности.
Имя Л. Н. Толстого склонялось во всех падежах. Студенты заметили общность наших мировоззрений. Вернее сказать, студенты, по своему незнанию в религиозной области, только и могли религиозную основу моих взглядов отнести к воздействию того единственного религиозного не в церковном смысле человека, о котором они знали по наслышке, т.-е. Л. Н. Толстого. О нем говорили все время с величайшим уважением. Высказывалось мнение (противником моим), что нельзя отрицать или опровергать Толстого, не зная его. Я думаю, что многие из слушавших реферат станут читать Льва Николаевича. Может-ли мне быть лучшая награда?
Один студент говорил, что, наверное, большинство товарищей и не последует моему призыву — выйти из университета, но семена учения, посеянного сегодня в их сердцах, взойдут, может быть, через много времени и дадут свои плоды. Еще говорили. Один сказал, что он — ‘рядовой студент’, что он понял меня, но за мной не последует, потому что ‘не имеет тех моральных сил’, какие, по его мнению, есть у меня. Другой возразил ему: ‘а пробовали вы итти за Булгаковым’? (Это был Юрий Ж., медик 2-го курса, который сам собирался выходить и потом вышел из университета). Когда один наивный человек стал призывать меня, чтобы я еще ‘подождал’, ‘одумался’, чтобы я остался в их среде и т. д., — то вся аудитория громко засмеялась, закричала и замахала руками: ‘довольно, довольно, кончайте, будет, уходите!’ Другой студент призывал итти всех своей дорогой, но идти честно, не навязывая своего мнения другим. В своем общем ответе всем оппонентам я вполне согласился с ним, сказав, искренно и от души, что у меня лично никак не было намерения навязывать свое мнение, что читал я для того, чтобы слышать возражения товарищей, и что если мы и пойдем не одной и той же дорогой, го это нисколько не нарушит моей любви и уважения к ним.
Говорил, вообще, в ответ на возражения немного, темь более, что было уже поздно, 12-ый час ночи, и мы уже нарушили все правила, так что заведующий собраниями чиновник нисколько раз входил и просил кончить собрате (каждый раз студенты кричали на него, чтоб не мешал, и он скрывался за дверью).
Еще надо сказать, что студенты как-то сами очень чутко поняли, что я прощаюсь рефератом с ними, с университетом. — ‘Ведь он прощается с нами’, — говорил один оратор: — ‘пожелаем ему’… — Громкие, дружные и долгие рукоплескания последовали в ответ. Милые, доброжелательные лица со всех сторон обратились ко мне. Я кланялся, — все, чем я мог отвечать товарищам. Потом с толпой вышел в корридор.
— Прощай! — подошел знакомый студент. Мы поцеловались. Это был сигнал.
— Прощайте, прощайте, товарищ! Всего хорошего! — начато раздаваться со всех сторон.
Мне жали руку, целовали меня совсем незнакомые товарищи, — лучше, лучше сказать — братья, — с которыми так ясно мы поняли свое духовное единство, неразрывную нашу близость, принадлежность нашу к одному и тому же верховному единому источнику всякой жизни.
Прибавлю еще, что, как мне показалось, в собрании больше было совсем молодых студентов. Многие собирались еще поговорить со мной, но так как я уезжал на другой день из Москвы, обещались писать мне.
Спустившись с первой лестницы, на площадке остановились. Стали предлагать вопросы. Я отвечал. Долго говорили. Наконец, служителя начали торопить: нужно закрывать университет. Спустились совсем вниз. Там снова остановились. Служителя погасили электричество. Мы двинулись. Электричество вновь зажглось. Мы снова остановились. Снова служителя потушили огни. Студенты закричали, и свет был опять дан. Университетский двор мы прошли толпой. Толпой вышли на улицу и стали около ворот, продолжая разговаривать. Наконец, опомнились, засмеялись сами на себя и разошлись.
Так удивительно я расстался с Московским университетом. Ради одного этого стоило из него выйти.

Университет и университетская наука.

(Почему я вышел из университета?)

‘Если б кто снял с вас покровы, мантии и краски ваши и освободил вас от жестов ваших: тот увидел бы лишь пугало для птиц!
Поистине, я сам — испуганная птица, однажды увидавшая вас нагими и без красок ваших, и я улетел от вас, улетел от скелета, предложившего мне любовь свою’.
Фр. Ницше, ‘Так говорил Заратустра’.

1.

Согласно общему представлению, университет — это есть высшее учебное заведение и ученое учреждение. Цель его двоякая: практическая, заключающаяся в подготовке образованных деятелей, строителей нашей общественной жизни, и специальная — разработка очередных вопросов и задач вечно развивающейся, вечно эволюционирующей науки.
Я также был студентом университета, — был и… перестал им быть — перестал не под давлением каких-либо не зависящих от меня причин, а добровольно. Я желал прекратить влияние, оказывавшееся на меня университетом. Я думаю, что решение это не было легкомысленным: три года оно созревало в моем сознании, — три последних года из четырех, проведенных мною в университете.
Расскажу, как это случилось. Быть может, это не будет абсолютно бесполезно: быть может, я даже встречу сочувствие других моих товарищей, переживающих нечто подобное тому, что было со мной, быть может, вопрос будет обсуждаться — искренне серьезно, всесторонне, заново, — что очень важно.
Я поступил в университет ради его научного значения, с целью приобретения знаний, необходимых для выработки того, что называется, в широком смысле, миросозерцанием. Так как специальные и прикладные науки: технические, юридические, медицинские не привлекали меня исключительным образом, то я избрал только что образовавшееся, с введением предметной системы, философское отделение историко-филологического факультета. Здесь я начал прилежно заниматься…
И вот, по прошествии не особенно большого срока, мне пришлось убедиться: 1) в том, что система преподавания в университете более, чем неудовлетворительна, 2) в том, что, вообще, университета и наука — вещи далеко не совпадающая, и 3) в том, что сам я теперь уже далеко не тот послушный, запуганный гимназистик, которым можно распоряжаться как только вздумается людям, вообразившим себя имеющими какое-то право на это.
Огромное доверие принес я к людям науки и жажду непомерную просвещения. И с первых же шагов стал натыкаться на странные вещи, не мирившиеся с моим предвзятым идеальным представлением об университете и сначала казавшиеся досадными случайными помехами на моем пути. По крайней мере, так я старался их себе объяснить.
Самый выбор отделения факультета я должен был определить тотчас при записи на лекции. Между тем, по вводившимся вновь, наисовершенным, очевидно, планам, историко-филологический факультет дробился — странно сказать — на 11 отделений или групп. Мог-ли я, юнец, только что покинувший гимназическую скамью, не обладавший широким образовательным кругозором, не имевший возможности в свои годы сколько-нибудь точно разобраться в собственных внутренних симпатиях и влечениях, — правильно сделать предлагавшийся мне выбор специальности, который и должен был закрепить навсегда направление моей научной работы и деятельности в будущем? Ясно, что не мог.
Я был поставлен в тупик и, по растерянности, царившей в факультетской канцелярии среди наполнявшего ее студенчества, понял, что в трагическом недоумении стоят и остальные мои товарищи из вновь поступающих.
Посоветовавшись с товарищем по гимназическому выпуску, переживавшим аналогичное душевное состояние смятения и колебания, я решился вместе с ним на force—majeur, а именно: пойти к одному из известных профессоров историко-филологического факультета, поведать ему чистосердечно о своей беспомощности что-нибудь решить теперь же относительно выбора специальности и просить ‘отеческого совета’ о том, как быть и чему посвятить свои силы. Но лакей барского особняка в одном из переулков на Пречистенке, приняв визитные карточки от двух студентов, сурово ответил, что по ‘университетским делам’ профессор принимает только в университете, в приемные часы. От такого конца нашей попытки посоветоваться с будущим нашим наставником и руководителем пахнуло на нас полной безнадежностью. Мы решили больше не беспокоит профессора и, как могли и умели, сами покончили с вопросом о выборе специальности…
Начав посещать лекции, я скоро убедился, что ученая коллегия мало, очень мало склонна считаться с моими интересами, как ученика. Объявленные курсы лекций по отдельным предметам распределены были в высшей степени беспорядочно: новую философию мы должны были слушать прежде древней, целый ряд либо узко специальных (как гносеология), либо необязательных курсов предшествовал чтению основных курсов по нашей специальности. Кроме того, профессора решительно игнорировали вопрос о том, насколько подготовлены их слушатели к воспринятию того или другого специального курса, излагавшегося обычно без всяких необходимых вводных пояснений, тяжелым, так называемым ‘научным’ языком, с самой убийственной терминологией. Между собою отдельные курсы разных профессоров были абсолютно не-согласованы, т.-е. не только не дополняли последовательно друг друга, но иногда даже как бы и принципиально враждовали между собой. Так, один профессор выступал в качестве спиритуалиста, другой — эмпириокритициста. Конечно, из столкновения мнений родится истина, согласно французской поговорке. Но все же мы-то, студенты первого курса, не бывшие в состоянии разобраться во всей сумме преподносимых нам знаний, в праве были предъявить к науке требования большего единства.
Вместо этого, мы наталкивались еще и на другое, почти анекдотическое явление, состоявшее в том, что каждый профессор уверял во вступительной лекции, что та научная дисциплина, которую он будет излагать, — наиболее важная из всех. Логик называл логику матерью всех других наук, психолог — психологию, гносеолог — гносеологию, историк философии — историю философии, всеобщий историк — всеобщую историю и т. д. Правда, это было только забавно для слушателей. И тем не менее, с самого начала университетских занятой наше сознание воспринимало многочисленных лекторов, как отдельных лиц — Иванова, Сидорова, Петрова и т. д., увлеченных каждый своей маленькой, отдельной идейкой, а не как представителей и апостолов единой научной истины. (На первом курсе мы еще воображали наивно, что такая истина существует).
Самое чтение курсов протекало в высшей степени хаотично. Не говоря о прерывавших занятия студенческих забастовках, частых в то время и вину за которые я не стану здесь возлагать на университет — случалось так, что какого-нибудь лектора с повышением переводили в другой город. Он, ничтоже сумняшеся, уезжал в середине учебного года, — и курс оставался неоконченным. Один лектор ‘болел’, как говорили, склонностью к кутежам, и из каждых пяти, примерно, лекций обязательного курса мы слышали, время от времени, только одну. Историк западноевропейской литературы, обязанный познакомить нас с общим ходом ее развитая, любит Байрона, — и он целый год читает нам об одном Байроне, как будто других писателей в Англии не существовало. У великолепного оратора, знаменитого профессора русской истории — старческое недомогание, он сокращает обязательные два часа лекций в один, и, в результате, вместо законченного курса русской истории, мы прослушиваем в течете года только ряд отдельных блестящих лекций, какие с успехом могли бы быть прочитаны лектором просто где-нибудь в публичном зале, для широкой публики, вне стен университета. Словом, по самым разнообразным причинам, из всех объявлявшихся курсов к концу учебного года обыкновенно не приходил к благополучному окончанию почти ни один. Или же курс комкался и сокращался в середине года.
Для тех, кто ищет в университете только диплома, ущерба от таких порядков нет, потому что все эти оборванные или скомканные курсы, к стыду для университета, зачитываются студентам, как прослушанные полностью. Но для желающих учиться лекции теряют свой главный смысл, потому что они не вводят начинающего в науку, а только ‘водят’ вокруг да около нее.
В конце концов, из отрывочных сообщений профессоров, называемых лекциями, знаний получается очень мало, между тем как на слушание их, при условии аккуратности их посещения, времени уходить слишком много.
Некоторые говорят, что цель лекций — это только дать толчок студентам работать в известном направлении, — но все это, будучи выражено очень высокопарно, не соответствует действительности: студенты так много времени употребляют на слушание и на сдачу этого ‘толчка’, что за ним дальнейшего движения, но крайней мере во время пребывания в университете, почти не следует, а после университета большинству уже совсем некогда об этом думать…
Впрочем, если бы чтение лекций даже и протекало вполне планомерно, все же стоило бы усумниться в плодотворности слушания их для студентов. Почему? Да просто потому, что большинство читавшихся профессорами курсов давным давно уже было издано и напечатано, или же в ближайшем будущем должно было напечатано. Между тем старички и молодые, делая вид, что они откроют нам последнее слово науки, преспокойно отчитывали, из года в год, одно и то же по тетрадке или по извлеченному из книги отдельному печатному листу. Так поступал и знаменитый русский историк, так поступал и тот профессор, в особняк которого я тщетно стучался за советом, так поступали и другие лекторы. Это было легко и удобно.
Я сначала и понятия не имел о подобном приеме. Привыкнув еще в гимназии (наградившей меня, кстати сказать, золотой медалью) к регулярным занятиям, я и в университете старался не пропускать ни одной лекции, усердно записывая сначала начерно, а дома переписывая набело прослушанное. Каково же было мое удивление, когда однажды, пыхтя за набрасыванием на бумагу выкидываемых старичком—лектором фраз, я нечаянно услыхал, как сидевший сзади меня с товарищем студент потихоньку подсказывал профессору (так, что тот, разумеется, не слыхал) каждую его фразу наперед.
— Кант первый систематически и научно показал, — говорил профессор.
‘… Что так называемые первичные качества или определения предметов’, — шептал позади меня студент.
— Что так называемые первичные качества или определения предметов, — повторял профессор.
‘…Обусловлены познающим умом’, — продолжал студент, водя пальцем по строкам какой-то книги.
— Обусловлены познающим умом, — возглашал профессор.
‘…Его априорными или трансцендентальными актами’, — нашептывал студент.
— Его априорными или трансцендентальными актами, — рабски копировал подсказывающего лектор.
‘… Создающими предметы, как таковые’…
— Создающими предметы, как таковые!..
Я прислушался. Дальше чтение лекции продолжалось в том же роде. Студент угадывал заранее каждую фразу, произносившуюся профессором. — Что такое! Я ничего не понимал.
— Товарищ, скажите пожалуйста, что это у вас за книга?
— Да это курс лекций N. N. по истории философии.
— Да разве он издает?!
— Давным давно!
— И профессор повторяет его в своих лекциях без всяких измнений?
— Слово в слово!
Такого удара я не ожидал. Естественно родилась в моей голове мысль: так для чего же я трудился-то над записыванием этих лекций? да и для чего посещал их, если я мог взять готовую книгу и преспокойно прочесть ее дома, внимательно, один, а не выслушивать в аудитории, в присутствии массы народа и при наличности всевозможных развлекающих обстоятельств.
Доверие мое к университету сильно пошатнулось.
На лекции, как добрый ‘бурш’ (старый студента), а не неопытный ‘фукс’ (новичок), я уже перестал с тех пор ходить, благодаря чему сберег массу времени для занятий.
В настоящее время мне кажется прямо нечестным со стороны моих бывших наставников, что, ни словом вообще не обмолвившись со мной, как с начинающим, о методах университетской работы, они, кроме того, — во имя собственного удобства, очевидно, — обрекли меня положительно на непроизводительный труд выслушивания из их уст дробно, по 2 часа в неделю, тех курсов, какие я мог бы последовательно, с гораздо меньшей затратой сил, штудировать в тиши своего уголка.
В самом деле, не говоря уже о бесплодном, при наличности печатного курса, конспектировании лекций, — ведь профессора, наверное, все знакомы хотя бы с тем вполне установленным психологическим законом, который говорит, что у большинства людей зрительная память гораздо восприимчивее и длительнее слуховой, т.-е. что при изучении какого-нибудь предмета прочитанное (книга) усваивается большинством гораздо легче, чем прослушанное (лекция).
Впрочем, тщетно ожидать, чтобы университетские деятели постарались почаще напоминать себе этот закон: не равносильно-ли это было бы подрубанию сука, на котором сидишь?
Итак, уединенный труд имеет все преимущества перед умственным трудом ‘на людях’, и лекции совершенно не нужны, когда есть книги.
Необходимо отметить еще и тот дух казенщины, который разъедает все дело университета и который является главной причиной и отрывочности лекций, и, вообще, несистематичности университетских заняли. Дух этот выражается в том, что время, уделяемое каждому профессору для чтения или преподавания, непременно устанавливается особым расписанием, нарушить которого нельзя и при наличности которого ни преподаватель не может дать воли своему увлечению или более удобно скомбинировать и развить свою беседу со студентами, — ни студенты не в силах удовлетворить своего нарастающего интереса и использовать его в данное время. Круг беседы (если это не лекция, где студенты совершенно не имеют права голоса, а, например, семинарий или просеминарий) не может быть ни изменен, ни расширен, а между тем часто именно это-то может оказаться весьма важным в педагогических целях. Нельзя поэтому называть лекции ‘живым словом’, поистине это — мертвое слово.
В лучшем случае, если лекции профессоров и представляют из себя что-нибудь ценное, то они все-таки не нужны студентам, так как цель их не учить студентов, а показывать таланты профессоров. Здесь мы сталкиваемся уже с тем положением, что, конечно, большинство профессоров совершенно не обладает и педагогическими способностями. Они лишь стараются захватить теплые местечки в университете (так называемые ‘кафедры’) и воображают, что никаких педагогических способностей им и не нужно, так как в университете они имеют дело не со школьниками, которых нужно воспитывать, а со взрослыми людьми, для которых важна лишь ‘научность’ составленного ими курса. И вот — пришел, сел на кафедру, отбарабанил в час или два ‘научно’ скомпанованную дребедень и ушел, и… ‘исполнил долг, завещанный мне грешному’ за вознаграждение в 3 — 4 тысячи рублей. (Это грубо, но только потому, что грубы самые факты, не нуждающееся для своего выражения в более мягких словах).
Но профессора жестоко ошибаются. Студенты, прежде всего, те же, в сущности, школьники — гимназия не так-то много дает, ее питомцы поступают в университет без всякого определенного, выработанного отношения к жизни — и их нужно воспитывать, а во-вторых, студентов нельзя учить как попало. Навсегда останется истиной: учителя делают не мундир или оффициальное назначение, а внутреннее призвание. Если таковое на лицо, он истинный учитель и, верно, его дело будет плодотворно, если же призвания нет, человек, берущийся за учительство, не только не заслуживает имени учителя, но достоин всякого сожаления.
Нужно сказать, что в университете вообще никакого единения между профессорами и студентами нет.
Раньше было, когда 12 января, ради праздника просвещения, в годовщину своей almae matris, профессора и студенты пьянствовали вместе по кабакам, ресторанам и частным домам. Но после 1905 года прекратилась и эта форма единения между учителями и учениками. Теперь нет никакой. Профессора — чиновники по-казенному относятся к своим обязанностям, тяготясь ими, как всякий чиновник тяготится своей службой, — так что студенты общаются с ними только в продолжение двух лекционных часов, Редко имея возможность вступить с учителем в беседу и никогда — в беседу по интересующим их вопросам, возникающим у них самостоятельно, не под влиянием профессорского давления.
Дух казенщины, при котором заранее не только строго выработано, установлено и рассчитано по часам расписание лекций, но и рассчитана вся вообще работа студента, без всякого внимания к его индивидуальности: число читаемых курсов, число практических упражнений, время пребывания в университете (не мене 4 лет), — эта казенщина губит все живое дело обучения.
Благодаря ей, мы сталкиваемся еще и с таким невероятно странным положением.
Студенты, как известно, учатся по книгам, рекомендуемым профессорами. И здесь у всякого профессора стоит обыкновенно на первом план его собственный учебник, если таковой имеется, или же данный, читаемый им курс лекций, если особого учебника профессор еще не написал. Студенты обыкновенно только его и проходят, так как на экзамен — и это факт — всякий профессор требует если не исключительно, то главным образом, знания своего учебника или курса. Профессор обязывает в этом студента. Что же получается? Молодой человек, любознательный, желающий приобщиться к науке, должен знакомиться с нею не по первоклассным трудам первоклассных авторов, а по литографированным лекциям разных доморощенных талантов: Ивановых, Сидоровых и других подобных авторитетов науки, им же нет числа… Об этих авторитетах очень метко отозвался известный врач, профессор Захарьин. — Что значит написать диссертацию? — спрашивает он и отвечает: — Дано n книг, написать n+первую. Вот эти-то ‘n+первые книги’ студент обязан изучать.
Есть великие книги, произведения великих умов, есть ‘Этики’ Спинозы, ‘Фаусты’ Гете, есть ‘Критики чистого разума’ Канта, ‘Миры как воля и представление’ Шопенгауэра, ‘Иповеди’ Руссо, Толстого, есть Эпиктет, Аврелий, Сократ, Христос, Магомет, индусская мудрость, — но скажите, если вы студент, положа руку на сердце, разве все это изучается в университете как бы следовало, главным образом? Нет, все это или совсем не изучается или изучается поверхностно, отрывочно, беспорядочно (даже на специальных семинариях и просеминариях), не главным образом. А главным образом студентам подсовываются лекции и курсы их невеликих, а часто — неумных, убийственно незанимательных, посредственно ученых профессоров, да еще иногда — не только с октябристским или кадетским, а и с явно черносотенным душком!
Говорят: профессора, конечно, по большей части, не обладают особо выдающимися дарованиями, и их вклады в науку, правда, уступают по своему значению и богатству трудам Паскалей и Кантов, но за то они излагают науку студентам. На это можно только ответить, что надобности в этом не представляется, так как не дай Бог никому никогда изучать что-либо не в подлиннике, а в изложении, и особенно если это изложение отрывает навсегда от знакомства с самим подлинником, как это несомненно и есть у нас. Здесь бездарность стремится выдвинуться насильно, основываясь на таком-то ї устава, и восторжествовать над талантом. И она забивает головы молодых людей всевозможной дребеденью, предлагая в противном случае удаляться вон из ее владений — из стен университета.
Да, в университете можно успешно учиться у профессоров и проходить университетский курс только при условии игнорирования или кастрирования своих собственных, самостоятельных, действительных духовных запросов, которые с непременной психологической закономерностью возникают в голове каждого начинающего мыслить молодого человека, наоборот, если вы будете, самостоятельно занимаясь, искать ответов в знании на интересующие вас вопросы, прохождение вами университетского курса неизбежно замедлится: ложная работа тормозится вашей действительной работой. Потому-то и бросается иногда в глаза, что наиболее даровитые и духовно-независимые студенты просиживают в университете количество лет, большее положенного университетским уставом, хотя они и могли бы справится со всей университетской программой даже в гораздо меньший срок. Вся их вина только в том, что они слишком хорошо знают и чувствуют, как это говорит Мильтон в своем знаменитом трактате о свободе слова, что ‘быть вынужденным во всякое время читать сочинения, из которых никто не захочет читать три страницы, даже когда они будут прекрасно напечатаны, — такое положение должно быть решительно невыносимо для человека, ценящего свое время и свой труд’. Отзыв, более удачно характеризующий наши университетские учебники, трудно сыскать.
Здесь припоминаю, как в течение всего второго года моего пребывания в университете передо мной на письменном столе лежали книги: одна — не оффициального, свободного и талантливого автора — об анархизме и другая — профессора нашего университета, т.-е. казенного автора, дюжинного человека — ‘курс’ психологии. Мне нужно было прочесть тяжело и бездарно написанный ‘курс’, чтобы сдать срочный экзамен, и в то же время меня тянуло к другой, талантливой книге, я бросал ‘курс’ и принимался за нее, но вспоминал, что я не исполняю своего долга по отношению к университету, так как мне нужно сдавать экзамен, и снова принимался за ‘курс’… И так я колебался целый год между своей обязанностью, как я понимал ее тогда, и своим насущным непосредственным интересом. В результате, как это ни забавно кажется на первый взгляд, я не прочел ни той, ни другой книги. Только теперь, освободившись от ложных предрассудков, я уже знаю, что мне нужно делать и что читать.

2.

Все сказанное относится, главным образом, к лекционной системе преподавания. Но мне могут возразить, что одним из главных составных элементов учебного механизма в высшей школе являются еще практические занятая, а именно: так называемые семинарии, т.-е. практические занятая, в которых участвуют студенты старших курсов, получившие уже некоторую научную подготовку, и просеминарии, т.-е. практические занятая для всех студентов, не обусловливающаяся специальной подготовкой.
Как семинарии, так и просеминарии, состоят, главным образом, в чтении студентами рефератов и обмене мыслями по поводу этих рефератов, под руководством профессора. В просеминарях, кроме того, ведется иногда изучение какого-либо классического автора, сопровождающееся комментариями.
Что и говорить, этого рода занятая стоят, в педагогическом отношении, несравненно выше лекционной мертвечины.
Однако, и тут, — на лучшей, казалось бы, почве для удовлетворения главной цели моего поступления в университет, а именно — поисков мировоззрения, — я не нашел ни опоры, ни действительного руководства. Вместо пробуждения живого интереса, университетские практические занятия, после ‘практического’ же ознакомления с ними, рождали в душе только скуку и неудовлетворенность.
Отчего же?
Да вот отчего. Избирая философское отделение историко-филологического факультета и стремясь путем общения с профессорами философии, — очевидно, людьми вполне сложившимися, определившимися в качеств мыслителей, — выработать свое мировоззрение, я, естественно, искал у своих новых руководителей выводов из их многолетней умственной работы. Между тем, мне предлагали не выводы, а длительную кропотливую работу, начиная с азов, по отысканию этих выводов. Выводов же, повидимому, тут сами не имели, и с нами, студентами, их искал и профессор. Он, может быть, — так сказать, оффициально, — и причислял себя к какой-нибудь школ в философии, но то была рубрика чисто книжного, кабинетного характера, для диссертаций и для ученой полемики. Мне же надо было знать: чем жить. — Что и говорить, я вовсе не собирался обойт
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека