Чтобы попасть из сада в луга, надо перелезть через канаву. Она довольно глубокая.
Марья Павловна чувствовала себя в этот счастливый для себя день такой молодой, легкой и веселой, что ей хотелось бегать и шалить, и она первая, не дожидаясь помощи, соскользнула вниз на своих высоких острых каблучках, ухватилась за побеги ветлы и выкарабкалась на противоположную сторону. Потом она обернулась и засмеялась.
— Ну, лезь!— крикнула она своему другу детства, Андрею Ивановичу, с которым она свиделась сегодня после 10 лет разлуки.
— Ни за что!— возмущенно ответил он.— Ноги ломать? Я обойду кругом.
— Старый барин! Привык на дачах по дорожкам гулять. Ну, решайся!
— Но, пойми, что здесь круто и скользко!
— Да ведь я же перелезла. Ты только спустись, а я тебя вытащу за руку. Обходить кругом слишком далеко.
— А зачем нам непременно идти в луга?— спросил Андрей Иванович.— Ведь это все твои выдумки и глупости.
— Подагрик! — смеясь и издеваясь, кричала Марья Павловна.
— Да ты помнишь, ты помнишь, когда мы были здесь в последний раз?— спросила она, вешаясь на его руку, когда переход наконец был совершен и они шли вдоль ручья по мягкой зеленой траве.
— Помнишь, ты прискакал меня спасать, потому что за меня сватался Вальдек, а он так нравился отцу, или, вернее, отцу так нравилось его имение ‘Борки’, что мне было объявлено, что, если я не дам согласия, конец! Денег нет, и ехать в Петербург в консерваторию не на что. Простись со всем и сиди в деревне. А какой же там Вальдек, когда я только о тебе и думала, только и мечтала поскорей удрать к тебе в Петербург. Ну, конечно, я написала тебе самое отчаянное письмо, но никак, никак не думала, что ты прилетишь сам.
Она вдруг слегка толкнула его, отступила на шаг и, глядя ему в лицо, расхохоталась.
— Ну, скажи, пожалуйста, зачем это ты разлетелся? Я, как сейчас помню, хотя с тех пор прошло чуть не 15 лет… В студенческом кителе и белой фуражке. У madame была мигрень, и она была зла, как черт. Танька пролила чернильницу на ее газету, и она ее выгнала из класса, и Танька стояла у дверей и ревела. Жарко было ужасно. У Зины, как у самой старшей и к тому же любимицы, была привилегия ходить в капоте, а меня это бесило, и я как раз сцепилась с ней из-за того, что я принесла себе с огорода зеленого аркада, а она, что получше, съела, а остальное выбросила. И вдруг колокольчик все ближе и ближе. Madame, конечно, тоже за Вальдека была и тебя вообще не выносила. Зина презирала всех, кто обращал на меня больше внимания, чем на нее. Поэтому она и Вальдека презирала, и тебя, и других. Ну, и встречу тебе устроили! Ты помнишь? Таньке опять попало, за то что она тебе на шею бросилась. Madame пошла разыскивать отца, настроила его, как ей хотелось, и он вышел такой, что я все время боялась, как бы вы друг другу не наговорили дерзостей. И ведь, ей-богу, отец тебя любил! Если бы не madame и ее влияние на него… Если бы еще Зина была за нас…
— Что значит ‘за нас’?— спросил Андрей Иванович.— У тебя была когда-нибудь мысль выйти за меня замуж?
— Никогда!— крикнула Марья Павловна.— Честное слово! Влюблена я в тебя была по уши — это верно, но мне и в голову не приходило, что ты мог бы на мне жениться. Может быть, оттого, что мы были дружны еще детьми и считались чуть не братом с сестрой. Может быть, оттого, что ты как-то сразу поднялся в моих глазах на недоступную вышину. Мне импонировали твой талант, твой успех, твое имя, которое встречалось во всех газетах. Да, ты был не как ‘все’ и на особом положении. Даже твой студенческий сюртук внушал мне особое уважение, потому что на нем уже был значок: ты кончил один факультет и перешел на другой. Ах, нет! Ты не знаешь, каким ты был в моих глазах! Мне кажется, что, если бы ты сделал мне предложение, ты был бы развенчан.
— Мое имя во всех газетах,— задумчиво повторил Андрей Иванович.— Да. Во многих. В числе сотрудников… Случалось, что я отказывался давать что-либо, и только разрешал печатать имя.
Марья Павловна опять взяла его под руку и повела.
— Вот ревновать мне тебя приходилось часто,— призналась она.— Кто не был в тебя влюблен из знакомых девиц? Все! Хотя бы не надолго, но все. И вот, какая ты дрянь! Ты тоже во всех был понемножечку влюблен.
— Я?— возразил Андрей Иванович.
Марья Павловна сжала его локоть.
— Ты, ты. Не возражай и не спорь. С каждой из твоих поклонниц ты сочинял маленький роман, с разнообразными настроениями и подробностями. О, я за тобой наблюдала! Вы разыгрывали какие-то пьесы, ты и она. Миниатюры. Разыгрывали по вдохновению. Вдохновлять ты умел, и самая безличная, самая шаблонная героиня на время становилась оригинальной и интересной. У тебя была способность расшевелить, разбудить, заставить найти и расправить крылья. И эту свою способность ты любил больше всего во всех твоих приключениях. Ты на время оживлял кукол и, наигравшись, прибирал их назад в картонки и на полки. Разве не правда? Скажи!
Андрей Иванович смеялся.
— Мне смешно слушать тебя. Это было так давно! Да, может быть, это так и было. Удивляюсь, как ты помнишь. Так я спасал тебя от Вальдека на этом лугу?
Марья Павловна остановилась, заставив и его остановиться, и вытянула руку.
— Вот там… Видишь, этот столбик, межевой знак? Здесь поворот ручья, и здесь когда-то было глубоко. Водилась рыба. Ну, был, по крайней мере, предлог сидеть с удочкой и требовать, чтобы никто не смел приближаться и шуметь. Всю печаль своей жизни я оплакала, кажется, на этом месте. На глинистом обрыве противоположного берега множество круглых дырок с ласточкиными гнездами. Ласточки летают и кричат. Мне казалось, что это очень красиво, что я сижу здесь и плачу, и я иногда, для картины, распускала волосы. Ах, Андрей! Я не видала тебя десять лет, и сегодня в первый раз за эти десять лет я могла бы распустить волосы, чтобы поплакать.
— Не дергай меня все время за рукав,— попросил Андреи Иванович.— Ты дергаешь, толкаешь… И вот еще, друг мой: трудно бы тебе распустить волосы, как прежде. Пришлось бы разложить на траве целый ворох фальши… Вот теперь ты еще дерешься.
Марья Павловна ударила его по плечу, отбежала в сторону и, стараясь рассеять какое-то неприятное впечатление, сорвала несколько полевых цветков и сложила их в пучок.
— Лучше моей молодости ни у кого не было… из сестер, — продолжала она, нагнав Андрея Ивановича и щурясь на цветы. — Даже и теперь, знаешь, я считаю себя самой счастливой. Зина и Таня замужем. Летом я гощу то здесь, у Зины, то у Тани в Улыме. Зимой я даю уроки пения. Петь я уже не могу, но уроки… Конечно, это уже не то, о чем я мечтала: сцена, успех, слава. Но у меня есть заработок, я самостоятельна. Сестрам я не завидую. Они уверяют, что они счастливы. Нет, я не верю! Я вообще не верю семейному счастью. Раскопай его, и ты непременно наткнешься на какую-нибудь неожиданность. В лучшем случае этот сюрприз очень глубоко и хорошо похоронен. Я допускаю супружеское благополучие в глубокой старости, когда властвует одна привычка, когда похороненное забыто, потому что уже нет памяти чувств, а осталась одна память фактов… Ну, пусть я ошибаюсь, пусть сестры счастливы. Дело в том, что я им не завидую, а моей молодости, когда я любила тебя, когда я безумствовала, когда я мечтала быть певицей, когда я поднимала знамя бунта против интриг madame, которая науськивала на меня отца и Зину, я не променяла бы ни на какую другую.
— Зачем же ты плакала?— спросил Андрей Иванович.
— А ты думаешь, я была счастлива?— смеясь спросила Марья Павловна.— Во-первых, я всегда боялась, что ты увлечешься кем-нибудь из твоих поклонниц, а меня уберешь куда-нибудь в картонку на полочку. А я любила тебя, ты это знаешь? Ты знаешь тоже, как я любила отца? Ну и что же? Я причиняла ему одни неприятности и он постоянно сердился на меня. Это виновата madame. Я уверена, что, если бы не было madame, отец понимал бы меня и мы были бы друзьями. В сущности, у меня было много горя, заботы, неприятностей, и если я называю свое прошлое хорошим, то только потому, что я тогда безумствовала. Да, я была пьяна: молодостью, любовью, надеждами, мечтами. Андрей, скажи мне теперь: а ты меня когда-нибудь любил?
— Скажи теперь откровенно,— приставала она.— Ведь это теперь безразлично… Не так ли? Ты, может быть, воображаешь, что ты и теперь производишь на меня чарующее впечатление? Пожалуйста, не воображай! Полнейшее разочарование! Ты слышишь? Полнейшее разочарование!
— А ты не врешь?— лукаво спросил Андрей Иванович.— А мой талант? Мое имя во всех газетах? Ты думаешь, у меня уж нет поклонниц и я уже не могу вдохновлять, заставлять находить и распускать крылья или подрезать эти крылья и…
— Ты? Теперь? — спросила Марья Павловна и расхохоталась.— Ты уже не можешь перелезть через канаву. Если ты еще что-нибудь воображаешь о себе, то это глупо.
Она бросила пучок цветов ему в лицо и, притворяясь, что боится его мести, побежала вперед.
— Маша! — серьезно окликнул он ее. — Знаешь, Маша…
И когда она остановилась и шаловливо оглянулась, он продолжал:
— Маша, милая, пожалуйста, не бегай и не резвись. Ты уже стара для такого поведения, а я еще настолько тебя люблю, что мне неприятно видеть тебя смешной и жалкой.
Марья Павловна удивленно раскрыла глаза, лицо ее слегка дрогнуло, но она сейчас же овладела собой и с почти естественным смехом сбежала к ручью и, зачерпнув в ладонь воды, брызнула на Андрея Ивановича.
— Не смей дерзить! — крикнула она.— Талант!.. Нет, брат, не вышло ничего из твоего таланта! Ты быстро выскочил, как гриб после дождя, но, как и гриб, как только стал большой, так и испортился. Впрочем, я и не читаю тех органов, где теперь встречается твое имя.
Андрей Иванович достал платок и вытер им шею.
— Точь-в-точь так же брызгала ты на меня 15 лет тому назад. Видимо, это твой излюбленный прием кокетства. Вероятно, ты брызгала и на Вальдека и в других, но твои сестры замужем, а ты уже старая дева. Значит, прием неудачный. Не пора ли перестать?
— Но, серьезно, Андрей, почему я больше никогда не вижу твоего имени в печати?— спросила Марья Павловна немного натянутым, но дружеским тоном, вновь завладевая его рукой, но не глядя ему в лицо.— Ты появлялся все реже и реже… Не пишется больше, старик? Да? Нервы притупились? Лень, равнодушие одолели? Ведь тебе все равно, да? что делается на белом свете? Ты всегда был, как ты выражался, индивидуалист. Это значит, на общепринятом наречии, просто эгоист. Общественные вопросы тебя не задевали. О, нет! Ты жил собой: своими радостями, своими успехами, своими удобствами. Когда ты что-нибудь делал для других, то несомненно, что почему-либо это было нужно и для тебя. И вот результаты! Ты постарел, отяжелел, и источник твоего вдохновения иссяк. Бедный Андрей! Ты пережил самого себя. Ты не обижаешься, что я тебя жалею? Я — твой старый друг.
— Нет, я тронут,— сказал Андрей Иванович, нервно подергивая плечом и оттягивая свободной рукой ворот рубашки. — Вот как раз межевой столбик и поворот ручья, где когда-то было глубоко и водилась рыба. Теперь, однако, не только нет рыбы, но почти нет и воды. Оплакивая здесь всю свою жизнь, со всеми ее невзгодами, ты не помешала высохнуть ручью. Но ведь ты плакала с распущенными волосами. Для красоты. И никогда тебе не приходило в голову, что я сочинил всю твою жизнь, сделал тебя такой, какой ты осталась до сих пор. Я мог не только угадать, но знать наверно и точно, когда ты будешь плакать, будешь смеяться, когда побежишь и брызнешь мне в лицо. И что особенно странно и печально, это то, что, когда я увидал тебя сегодня после 10-ти лет разлуки, я не заметил в тебе ни одной новой черты, ни одного нового жеста. Изменилась только твоя наружность, но против этого ты бессильна. Маша! Скажи мне, пожалуйста, неужели ты так и осталась пьяной молодостью и любовью на всю жизнь и не заметила, как прошло твое время, как исчезла красота, как рушились все надежды и мечты?
Они остановились перед пересохшим ручьем, стоя рядом, но не глядя друг на друга. Андрей Иванович все еще дергал плечом, Марья Павловна вдруг притихла, а на ее побледневшем лице остановилась насмешливая, презрительная улыбка.
— Хочешь, я угадаю,— продолжал Андрей Иванович, усаживаясь на траву и доставая из кармана папиросы и спички,— ты ищешь слов, чтобы сказать мне что-нибудь очень обидное и злое. Так, конечно, должно быть. Ведь, по-твоему, я тебе сказал много неприятного, я тебя обидел. Но я тебя не обидел, Маша. Я, как старый друг, сказал тебе правду. Зачем же сердиться?
Марья Павловна все еще стояла и думала и вдруг усталым движением опустилась на траву рядом с Андреем Ивановичем и положила голову на его плечо.
Андрей Иванович молча докурил папиросу и бросил окурок далеко в камыши.
— Да, я больше не могу писать,— вдруг тихо заговорил он.— Ты права, Маша: мой талант иссяк. Плотно захлопнулась какая-то дверь, которую я прежде так легко умел отворить и из которой так и рвались наружу целые толпы образов и фантазий. Я не выдумывал свои рассказы: они сами напрашивались мне. Я был плохой писатель, Маша, но когда я перестал им быть, я понял, как велико было мое богатство и как беден и узок мир, когда его видишь только таким, каков он есть. У меня такое впечатление, Маша, будто я ослеп. Какие-то внутренние, зоркие, проницательные глаза во мне закрылись, и смысл вещей, лицо природы, души людей, нити отношений, движения чувств — все, что было для меня интересно и важно, вдруг перестало существовать, а остались струны без звуков, храм без бога, любимое лицо без любви. Остались факты и скука: вот трава, ручей, хлопчатые облака и заходящее солнце. Ночью взойдет луна, черт бы ее взял! и даст свет, тени, блики. Что мне делать со всем этим? Меня раздражает, когда кто-нибудь скажет: ‘Взгляните, как это красиво’. Отчего он знает, что это красиво? Сам, что ли, понял и догадался? Нет! Никогда! Ему открыли глаза художники, поэты, композиторы, люди с внутренним зрением. Вот кто увидал и показал, кто создал красоту, которой нет и никогда не будет для людей без внутреннего зрения, если они не заразятся чужим пониманием. Разве мужик видит красоту природы? Он только привыкает к лесу, если жил в лесу, к степи, если вырос в степи. И любит то, к чему привык. Мое богатство заключалось в том, что я не только заражался, я непосредственно воспринимал красоту, я чувствовал ее и искал для нее выражения с такой же радостью, как влюбленный ищет слов для своей любви. А теперь я говорю просто: вот трава, вот ручей, вот розовые облака и заходящее солнце, и чувствую, что эти слова так же пусты и скучны, как слова: ‘Я тебя люблю’, обращенные к той, к которой уже нет любви. И мне скучно, Маша, мне скучно…
Марья Павловна закрыла глаза и не шевелилась. Она думала о чем-то своем, и хотя слышала все, что сказал Андрей Иванович, его жалобы не произвели на нее никакого впечатления. Велика беда, что человек писал, а потом перестал писать! Она тоже когда-то пела, училась в консерватории, мечтала о сцене, но голос пропал, и ее честолюбие ограничилось уроками.
— Видишь, ты не угадал, что я ищу злых и обидных слов,— сказала она.— Но почему ты думаешь, что ты сказал мне какую-то правду? Я не заметила, как прошло мое время, как исчезли молодость и красота, как рухнули все надежды? Нет, Андрей, я заметила. Ты не нашел во мне ничего нового, точно 10 лет и не прошло. Только наружность. Я брызнула в тебя водой. Я шутила и… я была весела. Андрюша, зачем же мне было спешить… спешить показывать тебе, как эти 10 лет тяжело… тяжело легли на мои плечи, как сердце… устало…
Она перемоглась, быстро взглянула вверх в его равнодушное, строгое лицо и вздохнула.
— Зачем тебе надо было испортить мне даже этот день? Я забыла, что я уже не молода, по-прежнему глупа и по-новому одинока. С сегодняшнего дня даже тебя в моей жизни не останется. Таким, какой ты был, я знаю, тебя уже нет. Какая твоя правда? Ты и мной играл, как куклой, и заставлял меня смеяться или плакать по твоему желанию? Только это? Но есть еще другая правда: ты не сочинил, а просто испортил мне всю жизнь: у тебя не было никогда мысли жениться на мне, но ты не хотел, чтобы я вышла за другого. Ты никогда не любил меня, но тебе нравилось, что я тебя люблю, и ты поддерживал мое чувство, как мог. И теперь у тебя хватает жестокости сказать мне, что я плакала с распущенными волосами только для красоты, что и Вальдеку я брызгала в лицо, как тебе, что все это так мелочно, ненужно, ничтожно и глупо. Вся жизнь! Вся жизнь!
Она отвернулась, чтобы заходящее солнце не ослепило ей глаза, но не сняла головы с плеча Андрея Ивановича.
— Трава, ручей, вечернее небо, старая любовь и испорченная жизнь,— вдруг сказал Андрей Иванович и усмехнулся.— И все это факты, и все это так. И видишь, Маша, если бы я сейчас задушил или утопил тебя, или, если бы ты сейчас призналась мне, что любишь меня до сих пор, и умерла бы передо мной от стыда и горя, это тоже был бы только факт, и я бы не знал, что это красиво или уродливо, печально или глупо и смешно. Знаешь, я теперь думаю, что ты, пожалуй, была права, когда не хотела показывать мне сразу, что ты уже не молода и не весела. Так, как ты себя вела, было, пожалуй, хорошо. И ты хорошо сказала: ‘Тяжело… тяжело легли на мои плечи’.
Он вдруг согнулся, закрыл лицо руками, и Марья Павловна почувствовала, как затряслось его плечо не то от смеха, не то от плача.
— Андрей!— испуганно позвала она, встала на колени и стала теребить егоза локоть.— Андрей! Что с тобой? Андрюша! Милый!
— Маша!— сказал он, не отнимая рук от лица.— Мне стало тебя жалко, Маша. Ужасно жалко! ‘Тяжело на твои плечи…’ И теперь это все липшее, Маша. Я чувствую только жалость. Пойми! Если из горя нельзя создать красоты, лучше быть счастливым. Я помешал тебе быть счастливой и ничего не создал, ничего! Да! Мелочно, ненужно, ничтожно и глупо… Таким бывает всякое страдание, когда его не заметит талант, когда его не поднимет вдохновение, когда искусство не создаст из него красоты. Такое страдание унизительно и обидно, а я обрек тебя на него. Я ослеп, Маша, а твоя жизнь погибла.
Марья Павловна опустила руки, с недоумением поглядела на Андрея Ивановича и робко, недоверчиво улыбнулась.
Вдруг на весь луг, на блестящее вдали золотом жнивье, на сверкающую, как сталь, полоску извилистого ручья легла широкая густая тень и не стало ни яркой зелени, ни золота, ни блеска и сверкания. Это солнце скрылось за горизонтом, не забыв на земле ни одного луча.
Марья Павловна встала, оправила платье и прическу и медленно, будто нехотя, повернула скучно улыбающееся лицо к Андрею Ивановичу.
— Ну, вставай. Идем домой.
Андрей Иванович уже опять курил и о чем-то сосредоточенно думал, внимательно оглядываясь кругом. Они молча пошли рядом.
— И это опять одна из твоих выходок!— вдруг вскрикнула Марья Павловна и толкнула его в плечо.
Он рассеянно оглянулся. И сейчас же, точно этот взгляд убил последнюю ее попытку на радость и счастье, Марья Павловна вдруг притихла и замолчала. Спина ее немного сгорбилась, вокруг рта легли усталые, печальные морщины, глаза потухли и приняли тревожное, недоумевающее выражение.
Считала ли она теперь себя самой счастливой из сестер?
Примечания
Творчество. Печатается по изданию: Образ человеческий. М., Книгоизд-во писателей в Москве, 1914.