Я прочитал с самым живым волнением о пьесе Анатоля Франса на старый, даже древний сюжет о Коринфской невесте, воплощенный Гёте в чудном философском стихотворении, переданном на наш язык гр. Алексеем Толстым. Я заволновался потому, что она ответила теме моих многолетних размышлений и дает повод высказать то, о чем про себя давно я молчу.
Если любовь и вообще романтическое в нас начало есть чудо в том смысле, что никакой механикой его не объяснишь и ни из каких логарифмов его не выведешь, то невозможно усомниться, что это чудо не умирает со смертью нашего физического тела. В глубокой старости люди иногда так же безрассудно влюбляются, как и в цветущем возрасте: маленькое чудо, над которым люди умели только смеяться. Старость граничит со смертью, полна дыханием смерти, и если на земле хотя раз мы наблюдали феномен старческой любви, вне всяких целей и возможности размножения, то очевидно, что смерть не разрушает любовь, не погашает любовь. Наблюдательный Лесков в конце рассказа ‘Воительница’ дал описание такой поразительной любви, с виду смешной, но внутри глубоко трогательной. Старые люди, под давлением смеха, только скрываются: но они любят так же часто, горячо, беззаветно, идеально, как юноши. Пример — наш Тургенев, который гас и любил, потухнул, но я думаю — и загробно любил. Это — только намек, первая линия опытов в сложном лабиринте путей к разгадке.
Мы рождаемся, конечно, из этой тайны ‘любви’. Рождается душа наша, правда с телом, но ведь ни в каком случае не рождается только тело, не рождается труп, механика и логарифмы. Что такое ‘душа’? Такая же тайна, как и ‘любовь’. Откуда она приходит? ‘Оттуда’… — говорим мы и так же мало можем объяснить, как, держа на руках труп умершего дорогого человека, мало можем объяснить, ‘куда’ ушла его душа. За миром феноменов лежит романтическое небо, как, где лежит, что оно такое, мы ничего об этом не знаем, кроме того, что душа действительно и точно, совершенно научно и для всех очевидно приходит из любви и что, стало быть, это романтическое небо усеяно цветами, жизнью, полно движения, дыханий. Конечно, оно нимало не совпадает с географическим и астрономическим небом. Оно, собственно, распростерто здесь, так сказать, стелется у нас под ногами, между нас, в нас, но мы его не видим, и оно образует незримый мир, перепутавшийся со зримым, вполне чудесный, если угодно — божественный, ангельский или демонический — это уже как отвечает вашему вкусу.
Когда ‘персть земная’ остается у нас на руках, то и остаются, собственно, те логарифмы и механика, которые были устроены в гармонический порядок ‘организма’ любовью, любовным, наконец, актом, ‘романом’, ‘романтическим в нас клоком бытия’. Что же отлетело ‘туда’? Да та ‘десница’ мудрая, которая держала в порядке и гармонии все эти стихии и элементы и сообщала им импульс, движение, ‘жизнь’. Когда труп — здесь, жизнь — ‘там’. Итак, ‘там’ по смерти нашей — жизнь и любовь. И недаром вещий Лермонтов, желая умереть, говорит, что и ‘там’ он будет слышать голос любви. Но переходим к ‘Коринфской невесте’.
Я очень рад был узнать, что сюжет стихотворения не выдуман Гёте, а взят им из книги рассказов древнего автора времен Адриана. Что же, этот роман выдуман, сказка? Что это, небылица? На этом пункте сосредоточивается весь вопрос.
‘На полу комнаты нашли труп покойницы. На постели — ее запястья и серьги, у него бокал из-под вина, ей принадлежавший. Юноша умер от ужаса’.
Умер от ужаса Хома Брут, которого ловила в церкви ‘ведьма’-покойница. Именем ‘ведьмы’ мы непременно назвали бы покойницу с претензиями любви. Это — жест испуга, чудовищного испуга, леденящего, останавливающего кровь, — который овладевает ‘здешним’, феноменальным, — лицом к лицу вдруг очутившимся перед ‘не здешним’. Кто помнит греческие мифы, помнит странное иносказание (ибо все мифы суть иносказания или полуслова об истине) Зевса на просьбу девушки, которую он любил: ‘Ты хочешь видеть меня лицом к лицу, но ты умрешь, как только я исполню мольбу твою’. Она все-таки захотела и умерла. Умер Хома Брут. Да ведь и в ветхих, нами чтимых книгах таинственно записано, что ‘лица Божьего нельзя увидеть и не умереть’. Все это намеки. Да и посудите сами. ‘Здесь’ и ‘там’ разорвано смертью. И очевидно, нужно переступить ‘смерть’, т.е. умереть, чтобы заглянуть ‘туда’, и уже самое желание непременно во что бы то ни стало заглянуть ‘туда’ есть ео ipso [тем самым (лат.)], так сказать, протягивание уст к поцелую ‘смерти’, к объятиям со ‘смертью’. Вот обнялся: и все ‘тамошнее’ открылось. Но уже здесь остался труп. ‘Страшно увидеть лицо ‘Божие’.
Я опять отвлекся. Но так интересна и многообильна тема. Если событие, совершившееся с Раскольниковым, выразить в форме полицейского протокола, то получится пять строк: ‘Бедный студент, обремененный горячо любимою семьею, состоявшей из матери и сестры, убил и ограбил старуху процентщицу, в смущении не нашел денег, но, мучимый совестью, явился в полицию и дал полное показание о преступлении’. Есть ли тут истина? Есть логарифм истины, есть механика истины, а души истины нет. Душу истины показал нам Достоевский, и это есть полная, т.е. наконец понятная истина. Так и Гёте, а также и Гоголь в ‘Вие’ дали нам полную и вместе действительную картину, психологическую и вместе метафизическую истину приблизительно следующего протокола:
В Париже (я это прочитал у Тарновского) в богатом семействе умерла 17-летняя девушка. В ночь смерти мать ее услышала движение в комнате покойницы. Засветив свечу, она вошла туда и с изумлением и ужасом увидела молодого человека, быстро ходящего по комнате. Он, по-видимому, ничего не слышал и не обращал внимания на вошедших людей, продолжая быстро ходить и что-то говорить с собою. Это был N, семейный образованный человек. Девушка лежала, как она умерла еще с вечера, на постели. Молодой человек был арестован, судим и приговорен к пожизненному тюремному заключению. Оказалось, что путем длинных и трудных переговоров с прислугой он подкупил ее всю и был пропущен ею к мертвой.
Сюжет Коринфской невесты! Я снова припоминаю Раскольникова, роман которого нам рассказан. В парижском случае, очевидно, был роман, от которого остался алгебраический знак полицейского протокола. Совершенно очевидно, что для молодого человека, для него исключительно и исключительно в линии любви, умершая была еще жива, но не явною и, во всяком случае, не здешнею жизнью, а ‘тамошнею’. Подкупавший слуг хитрил, обманывал, как торопящийся на свидание и решительно не знавший, как ему пройти в условленный час и место свидания. Как переговаривать со слугами о таком предмете? С ума сойдешь от страха и стыда. Значит, роман был чудодейственен, это точно страница из ‘Вия’, с ведьмою: где вся реальность раздвигается, сглаживается, когда человек имеет полет ‘туда’. Как у него хватило сил, физиологических сил? Мы с вами, читатель, выбежали бы с поседевшими от страха волосами из комнаты. Он не выбежал. Очевидно, он пережил сомнамбулу. Да так и записано даже в протоколе: ‘Ходил по комнате, что-то бормоча и не обращая внимания на вошедших’. Какой ужас! какой стыд! Что он, несчастный, говорил?! Что такое вообще было!!
Вот что значит ‘заглянуть на тот свет’, в тот мир, откуда, по Гамлету, ‘не приносил никто вестей’. А этот несчастный мог бы принести весть, но уже помешался или замолчал, стал косноязычен на всю жизнь. Ничего не сказал и ничего не объяснил. Разве преступники на суде рассказывают романы, как ‘Преступление и наказание’. Все кратко, холодно и голо. Но метафизическая истина есть под этою краткостью. Преступник не сам пошел, а был потянут на свидание ‘глазком, мигнувшим с того света’. Покойница не вся умирала.
…Но часть моя большая,
От тлена убежав, по смерти будет жить… —
как описал Державин в своем ‘Памятнике’. Но было бы грустно, если б не умирали только поэты и вообще люди истории, жить хочется всем, перед смертью мы все одинаковы и права на бессмертие у всех тоже равны. Бедная девушка, почти пансионерка, имела на земле свою душу, свою тоску, свои грезы и очарование и вправе потребовать ‘Памятника’ не хуже державинского. Где же у бедной ее ‘Памятник’? Все ее существо и была только любовь, только способность любви, только энергия любви, застенчивой, пугливой и вместе бессмертной. Но вот, вопреки ее собственным чаяниям, этот-то именно клок ее бытия с розовыми крылышками и не умер, а когда здесь, среди обстановки земной, остались одни логарифмы и механика, поднялся ‘памятником’ и пропел гробовую венчальную песнь.
Да, это настоящие тайны, подлинные. Это единственное осязаемое и документами удостоверенное доказательство бессмертия человеческой души. ‘Розовое бессмертие’, а не пепельно-холодное. Какая ошибка: всегда в своих научных поисках человек искал удостовериться в бессмертии (вечности) собственно механики и математики своего тела, которые ведь мертвы от начала, а были только одушевлены и завертелись вихрем на 60 лет, на 30, на 10 после маленького ‘романа’ наших родителей. Отсюда инстинкт всемирный, тоже сродный ‘Коринфской невесте’, венчать гроб цветами, венками зелеными. Почему бы? Зачем не кирпич и не песок. Венок и цветок всегда были эмблемами ‘романа’, и мы, совершенно не давая отчета, что делаем, начинаем первые строфы характерного языческого сюжета Гёте, внося гроб в наш христианский храм.
Но меня из темноты могильной
Некий рок к живущим шлет назад.
Ваших клиров пение бессильно,
И попы напрасно мне кадят.
Молодую страсть
Никакая власть:
Ни земля, ни гроб не охладят.
Стихотворение действительно чудно перенято на русский язык. Оно заинтересовало меня со студенческих годов, когда я впервые узнал его и поразился сюжетом. Теперь же скажу в объяснение давнишнего любимого сюжета, что небо бытия помогало не только Гёте-творцу, но и русскому переводчику. До того оно живо, обаятельно. Так веще и нужно.
Впервые опубликовано: Весы. 1904. No 2. Февраль. С. 14—19.