Turris Aeburnea, Мартинес-Сьерра Грегорио, Год: 1913

Время на прочтение: 51 минут(ы)

Turris Aeburnea *).

Повсть Мартинеса Сьерры.

Съ испанскаго.

*) Башня изъ слоновой кости.

I.

Лто прощалось съ землею съ грустью нжнаго любовника, и дни второй половины сентября были, какъ слова разлуки, то тихіе и чарующе-мягкіе, то бурные и удушливо-знойные.
Воскресенье выдалось жаркое, и подъ вечеръ огненно-красный закатъ окуталъ городъ тусклой пеленой. Люди брели по улицамъ, задыхаясь отъ жары и пыли, тщетно ища прохлады въ кондитерскихъ и кофейняхъ. Пропыленныя аллеи Монклоа, дорога Пардо, сады Бомбильи кишли гуляющими, вечеромъ усталыя вереницы ихъ возвращались домой. Разряженныя мщанки и чиновницы съ напудренными лацими, изборожденными струйками пота, ихъ мужья, съ размокшими воротничками и манишками, злобные на всхъ и вся изъ-за перспективы душной квартиры на узкой улиц, хнычущія отъ усталости и отъ сотни другихъ невдомыхъ причинъ дтишки, пыль, слпящая глаза, новыя ботинки, жмущія ноги, засохшій на пальцахъ апельсинный сокъ, оторванныя и болтающіяся резинки на шляпахъ…
Гора Санъ-Висенте сразу приняла скорбный видъ отъ восхожденія этой толпы, одновременно и шумной и безмолвной, какъ будто вышедшей исполнить какой-то горестный обтъ. Нкоторые, или совсмъ молодые, или подвыпившіе, пытаются пть, но нестройная псня не разгоняетъ неизбжной грусти всякаго возвращенія съ загородной прогулки.
Счастливы т, кто можетъ дождаться ночи подъ деревьями. Лтнія ночи и апрльскія утра — самое лучшее въ жизни: и т и другія проникнуты дивной благоухающей интимностью, даже больные, чмъ интимностью — братствомъ, душа чувствуетъ себя боле близкой тлу, а тло — боле слитымъ съ землею, въ утренніе часы эта пантеистическая интимность есть разлитіе дупга надъ вселенной, а въ вечерніе она есть взаимное проникновеніе вселенной, тла и души. Я хоту оказать, что въ ясныя утра человкъ отршается отъ себя и паритъ надъ вншнимъ міромъ, вибрируетъ въ яркомъ свт и какъ бы растворяется въ бодрящемъ воздух, а въ романтическія ночи онъ углубляется въ себя подъ крыльями мрака, упивается тепломъ и тишиной и дрожитъ, какъ арфа, подъ трепетной лаской звздъ. Мы живемъ утрами, а ночи живутъ въ насъ.
Въ эту ночь нсколько счастливцевъ ршили часа на два-три забыть жизнь въ боле или мене идиллической обстановк мадридскаго сада. Они подумали было о ‘Ларизіан’, но, хотя кошельки ихъ и были довольно туго набиты, дамы ихъ не принадлежали къ ‘дамамъ въ шляпкахъ’, и потому этотъ ультра-шикарный проектъ былъ отвергнутъ. Притомъ же, ‘на томъ берегу’ хорошо кормятъ, а если вмсто скрипки и будетъ играть оркестріонъ, то всякая музыка кажется веселой въ безъ малаго или съ небольшимъ двадцать лтъ. Кром того, въ Бомбиль можно протанцовать польку вмсто закуски, и шотландку на дессертъ, а это тоже не лишено пріятности. Итакъ, въ Бомбилью?
Нужно ли говорить, что кавалеры — студенты, а дамы — швейки?
Ихъ три, три дщери Елены. Три дщери Мадрида,— самыя веселыя изъ всхъ, когда-либо смявшихся на его скверно вымощенныхъ улицахъ. Маріана, Инеса, Кончита, ни блондинки, ни брюнетки, ни высокія, ни низенькія, ни чрезмрно полныя, ни изможденныя. Ни воронова крыла, ни зрлыхъ колосьевъ, ни фіалковыхъ глазъ, ни лилейныхъ вкъ. Просто — молоденькія двушки, не вызывающія никакихъ метафоръ, съ каштановыми волосами и безъ особой начитанности, радующіяся собственной жизни, потому что сегодня воскресенье, и день вышелъ пріятный, жадныя, естественной и здоровой жадностью, до любви и апельсиновъ, до танцевъ и разговоровъ, со смхомъ, звонкимъ и пробуждающимъ романическое эхо, но безъ всякаго таинственнаго значенія, что бы ни говорили высокопарные и глубокомысленные поэты.
Кавалеры, какъ я сказалъ уже — студенты. Двушки смются: по забавной случайности они носятъ имена трехъ архангеловъ. Рафаэль — кордованецъ, блондинъ, съ розовымъ, двическимъ лицомъ и срыми, грустными и томными глазами. Кончита дразнитъ его и совершенно серьезно увряетъ, что у нея усы гораздо больше, чмъ у него — гораздо больше! И дйствительно, нжный пушокъ у юноши едва выдляется золотистой тнью надъ чувственнымъ румянцемъ губъ.
Мигель — левантинецъ, худощавый, смуглый, съ совсмъ черными волосами, заполонившими чуть ни весь лобъ, съ маленькими, живыми глазками и проворными, гибкими, какъ у яшерицы, движеніями.
‘Жучокъ мой!’ — говоритъ ему Инеса, расшалившаяся, хотя и пила пока только воду.
Габріель — горецъ и благороднаго происхожденія: пріятели зовутъ его ‘Маркизикомъ’. Онъ высокъ и сутуловатъ. Глаза срые и большіе, щеки впалыя, блдныя, волосы русые, рдкіе и очень блестящіе. Вялыя движенія, мечтательный взглядъ, который, по временамъ, оживляется и сверкаетъ, когда онъ заражается общей веселостью. Маріана, его пара, смотритъ на него съ плохо скрываемымъ любопытствомъ: угрюмый и словно усталый въ цвт молодости юноша кажется ей чмъ-то невроятнымъ и непостижимымъ. А она такъ любитъ жизнь, такъ страстно хочетъ жить, и такъ уврена въ своей сил!— Должно быть, такъ всегда бываетъ съ богачами и маркизами,— думаетъ она, покусывая губы,— пожалуй, они и родятся-то усталыми. И чего только не бываетъ на свт! Положимъ, имъ не приходится трудиться, чтобы заработать на жизнь…
— Какая ты стала серьезная, Маріана,— говорить Инеса.
— Она устала,— говоритъ Рафаэль.
— Или, можетъ быть, проголодалась, какъ я,— вставляетъ Кончита.
— Нтъ, нтъ, просто, я думаю.
— О чемъ?
— О своихъ длахъ.
— Только о своихъ?— съ упрекомъ говоритъ Рафаэль.— Это ужасно эгоистично!
— О своихъ и о всякихъ.
— Интересно, можетъ ли хоть одна ваша мысль залетть сюда,— вздыхаетъ Маркизикъ съ самымъ томнымъ выраженіемъ.
— А я какъ разъ и думала о васъ.
Общій смхъ и возгласы ‘браво’.
— Не смйтесь, въ этомъ нтъ ничего особеннаго.
— Ну, да, конечно, ничего особеннаго!
— И никакого грха тутъ нтъ.
— А вотъ это жаль!
— Скажите, пожалуйста, какъ мило!
— А вы не пожелали бы согршить со мной?
— Нтъ, сеньоръ!
— Почему же?
— Потому.
— Какъ потому?
— Такъ, потому, что я думала.
— А можно узнать, что именно?
— Конечно.
— Ну, ну!
— Что вамъ, должно быть, ничто въ мір не нравится.
— Мн нравитесь вы, и самымъ непозволительнымъ образомъ.
Новый взрывъ смха и рукоплесканій. Маріаіна смущается и не желаетъ продолжать прерваннаго объясненія. По счастью, они подходятъ къ саду и, хотя народу очень много, занимаютъ отдльный столикъ въ бесдк. Въ призрачной тайн, сотканной ночью и тнью, сердца быстро настраиваются на романтическій ладъ. Составляется меню: двушки заказываютъ только поэтическія блюда: креветокъ, майонезъ изъ дичи, тортъ съ кремомъ… какъ жаль, что въ сентябр нтъ земляники! Но зато есть шампанское, шампанское! которое бдняжкамъ кажется уже не поэзіей, а чистой легендой, он широко раскрываютъ глаза, и даже губы слегка вздрагиваютъ, какъ отъ любовнаго волненія, когда Габріель важно требуетъ шипучее заморское вино въ самомъ начал ужина. Какой восторгъ, когда съ трескомъ вылетаетъ пробка! Съ какой поспшностью поглощается сладкая пна!
— Послушайте, да вдь оно похоже на сидръ!— наивно восклицаетъ Инеса.
И вс устраиваютъ ей цлую овацію.
— Да, да, можете смяться… Какъ будто сами-то вы очень къ нему привыкли?— Готова что угодно прозакладывать, что вы не пробовали его до сегодняшняго дня, какъ и я!
Раздаются протесты. Кончита пила шампанское по крайней мр четыре раза въ жизни, въ послдній разъ, меньше года назадъ, въ день свадьбы ‘хозяйки’, тотда завтракали въ кафе Форносъ, въ отдльномъ кабинет наверху, и была индйка съ трюфелями, глазированная ветчина, галантинъ и мороженое. И какая же свадьба! У разсказчицы при воспоминаніи объ этомъ великолпіи сверкаютъ глазки.
Инеса, разумется, не хочетъ отставать. Ужъ если говорить о свадьбахъ, такъ она можетъ разсказать о свадьб своей двоюродной сестры, дочери колбасника съ самой площади Карменъ. Ее справляли въ Виверосъ, больше восьмидесяти персонъ за столомъ, весь цвтъ мадридской коммерціи, и былъ хересъ, и пироіги, и музыка, и танцы, съ одиннадцати часовъ утра и далеко за полночь, а на другой день было воскресенье, и опятъ началось все сначала, а конецъ отпраздновали на Фуэнте де ла Теха.
— А вы, Маріана, не можете разсказать ни о какой свадьб?
— Ну, какъ же! О своей.
— О твоей?
— О вашей?
— Ну, да.
— Ты вышла замужъ? Ха-ха-ха!
— Я не вышла замужъ, но выйду, и ужъ если пошло на сказки, такъ не все ли равно, что шесть мсяцевъ тому назадъ, что черезъ три года? Да, я разскажу вамъ о своей свадьб. Фантазіи у меня сколько угодно! Придется раскошелиться посаженому папаш! Я буду внчаться ночью, и мы снимемъ всю Монклоа, повсимъ венеціанскіе фонарики на всхъ деревьяхъ, поставимъ по органу на всхъ перекресткахъ, а у Большого Фонтана — духовой оркестръ, ужинать будемъ въ соісновой рощ, и въ полночь взойдетъ луна, какъ въ ‘Венгерцахъ’, и вс мы будемъ немножко на-весел и будемъ танцовать до упаду. А когда устанемъ танцовать, займется заря, какъ въ ‘Богем’, и мы пойдемъ домой, пока еще не взошло солнце, и не поднялась пыль, и будемъ дорогой нтъ красивую арію изъ ‘Моряка’: ‘куда бжишь ты отъ мечты?’ — Ну, что же: какъ вамъ нравится моя свадьба?
Вс заапплодировали, Габріель пристально смотрлъ на эту горожанку, которая, чтобы вызвать въ своемъ воображеніи представленіе о разсвт и лунномъ сіяніи, совершенно естественно и просто прибгала къ театральнымъ эффектамъ.— Должно быть, она никогда не видала, какъ рождается день надъ настоящимъ полемъ?— подумалъ онъ съ тревожнымъ удивленіемъ натуралиста, открывшаго новый, дотол не подозрваемый видъ. Настоящее поле! Возможно ли, чтобы лугъ или маисовое поле, посеребренные луной, пылающая въ огн заката дубовая роща, или садъ съ звенящими на зар ручейками рисовались человческому мозгу въ такой же туманной дали, какъ любовныя страданія какого-нибудь опернаго героя? И чтобы природа отождествлялась съ отвратительной мазней занавсовъ и кулисъ?
И онъ, барчукъ, выросшій въ замк, среди полей, въ тсной близости съ землею, на минуту испугался этой городской двушки, потомъ въ немъ поднялась громадная волна нжности, и онъ сразу понялъ глубокое значеніе клтки съ кузнечикомъ, висящей на балконахъ въ узкихъ улицахъ бдныхъ кварталовъ Мадрида, понялъ, что меланхолическое стрекотаніе маленькаго узника представляетъ цлую поэму, а зелень салатнаго листка, которымъ мадридская работница затняетъ крошечную клтку — чуть ли не волшебный покровъ, замняющій ей никогда не виданныя поля…
— О чемъ вы такъ серьезно задумались?
— О томъ, что я хотлъ бы увезти васъ на мою родину, чтобы вы увидли настоящую красоту.
— А вотъ кстати идетъ поздъ. Сдлайте одолженіе!
И, дйствительно, по мосту надъ садомъ со свистомъ и шумомъ проходитъ поздъ.
— Ахъ, счастливые богатые люди, они могутъ путешествовать!
— Вы никогда не вызжали изъ Мадрида, Маріана?
— Никогда.
— А я,— говоритъ Кончита,— одинъ годъ здила въ Аликанте, на товарномъ позд. Милыя вы мои, что за чудесная штука море!
— Море! У Маріаны отъ зависти загораются глаза.
— Врно,— подтверждаетъ Габріель,— вы должны похать на мою родину, чтобы увидть горы и деревья, и луга, и настоящее море, Кантабриское море, огромное, не аликантское, которое ничего не стоить…
Ваденсіанецъ вспыхиваетъ, какъ ракета.
— Средиземное море ничего не стоитъ! Латинское море! Лазурное море!— и произноситъ страстный панегирикъ не только своему морю, но и своей родин.— А окрестности Валенсіи, разв этого мало! Двочки, до тхъ поръ, пока вы не побываете въ Валенсіи, вы не будете знать, что такое зелень, лазурь, гвоздика и небесный ароматъ…
— Стой!— кричитъ андалузецъ.— Небесный ароматъ, и гвоздика, и розы, и жасминъ, да еще мансанилья имются только въ моемъ краю, который поэтому называется краемъ Маріи Пречистой.
Шампанское разжигаетъ патріотическій пылъ молодыхъ людей.
— Да здравствуетъ Севилья!
— Да здравствуетъ Валенсія!
— Да здравствуетъ Мадридъ!— въ одинъ голосъ кричатъ три двушки.
— Да здравствуетъ Мадридъ!— галантно подхватываютъ кавалеры.
— Потому что въ Мадрид,— лепечетъ уже немного захмелвшая Кончита,— нтъ моря… ни апельсиновъ… ни… этихъ, какъ ихъ… маисовыхъ полей… но зато…
— Но зато есть такія хорошенькія двушки, какъ ты,— заканчиваетъ Рафаэль нетвердую рчь своей подруги. Она смотритъ на него нжными затуманенными глазами.
Ужинъ конченъ, раздаются звуки оркестріона.
— Танцовать! Танцовать!
Кончита и Рафаэль, Мигель и Инеса — ‘обрученные’ вотъ уже нсколько воскресеній — пускаются въ плясъ безъ всякихъ церемоній, и въ бесдк остаются только Маріана и Габріэль.
Они только что познакомились, сегодня видлись въ первый разъ. Шумъ, ужинъ, дружеская бесда остальныхъ поддерживали въ нихъ иллюзію нкоторой близости, но, оставшись одни, они чувствуютъ, что совершенно чужды другъ другу, и не знаютъ, о чемъ говорить. Онъ смотритъ на нее, она улыбается, потомъ становится серьезной, сама не зная, почему, онъ, начавъ улыбаться при ея улыбк, тоже становится серьезнымъ при ея внезапной серьезности. Она стоитъ спиной къ столу, опираясь обими руками на доску стола, онъ думаетъ, что, пожалуй, слдовало бы изъ любезности завладть одной изъ этихъ маленькихъ, чуть-чуть красныхъ на блой скатерти ручекъ, но не ршается, потомъ приходитъ къ заключенію, что его застнчивость — глупый провинціализмъ, и внезапно, какъ человкъ, бросающійся въ воду, обнимаетъ ее за талію, она отодвигается, не на шутку оскорбленная, и онъ, красный, какъ томатъ, пытается оправдать свою дерзость удивленнымъ вопросомъ:
— Вы не хотите танцевать?
Она смется, лукаво окидываетъ его взглядомъ и, при вид несомнннаго смущенія любезника, великодушно и весело отвчаетъ:
— Хорошо, будемъ танцевать.
Они берутся за руки и направляются къ трупп танцующихъ, но, сдлавъ четыре шага, онъ чувствуетъ угрызенія совсти и робко признается:
— Предупреждаю васъ, я не умю танцовать.
Она громко смется. Настолько громко, что онъ спрашиваетъ, окончательно смущенный:
— Чему вы сметесь, Маріана?
— Ничему. Не длайте же такое похоронное лицо. Этому танцу легко выучиться, я васъ сейчасъ научу. Ну! Разъ… два… Да подождите же, надо въ тактъ. Ну, вотъ! Ха-ха-ха, Боже милостивый, неужто же вы никогда не танцовали?
— Никогда,— горестно отвчаетъ онъ.
— Ну, ничего… попробуемъ еще… потихоньку… Разъ…
— Послушайте, Маріана, скажите откровенно, можетъ быть, лучше оставить танцы до другого раза?
— Мн все равно.
— Дло въ томъ, что мн не хочется, чтобы у васъ оставалось дурное воспоминаніе о нашей первой встрч. Простите меня.
— Не умть танцовать не преступленье.
— Но это смшно.
Тонъ бднаго юноши такъ печаленъ, что двушка пристально взглядываетъ на него, и чувствуетъ при этомъ взгляд, какъ въ душ ея просыпается странная материнская нжность, словно жалость и любовь одновременно. Маркизикъ кажется ей заброшеннымъ ребенкомъ, новорожденнымъ звркомъ, чмъ-то маленькимъ, хрупкимъ, нуждающимся въ ласк и защит.
И такъ оно и есть: Габріель, прожившій двадцать два года въ провинціальномъ замк, безъ отца, подъ охраной властной и фанатичной матери, почти не знаетъ, что значитъ жить, и совершенно не вдаетъ, что такое воля. Маріана видитъ зеленоватую блдность его лица, лихорадочный блескъ глазъ, нершительность и угловатость движеній, какъ у человка, привыкшаго бояться чего-то, не то наказанія, не то призрака…
— Господи, что за несчастное существо!— думаетъ она чуть не со слезами.
А онъ, словно зачарованный, не спускаетъ къ нея глазъ, потому что чувствуетъ, не отдавая себ яснаго отчета, проявленіе силы — она кажется ему сверхъестественной — въ ясномъ взгляд, въ здоровомъ лиц, въ тонкой фигур и въ ршительныхъ жестахъ молоденькой швеи, и ему хочется прижалъ ее къ себ и сказать: ‘Полюби меня, полюби меня и пойдемъ вмст, куда захочешь’.
— Что это, какъ мы стали молчаливы?
— Да, правда. Не хотите ли погулять, пока они танцуютъ?
— Какъ хотите.
Они выходятъ на дорогу, небо ясно, звздно и безлунно.
— А ночь свжая.
— Это отъ воздуха съ рки.
— О чемъ вы думаете?
— О томъ, что странно, что вы сегодня въ первый разъ попробовали танцовать.
— Странно — нтъ…
— Да,— потому что если вы бываете съ женщинами…
— Дло въ томъ, что вы первая женщина, съ которой я говорю — онъ хотлъ закончить: ‘въ своей жизни’, но мысленно поправился и закончилъ: съ тхъ поръ, какъ пріхалъ въ Мадридъ.
— Правда?
— Правда.
— Вотъ такъ такъ! А я-то думала, что вы покоритель сердецъI
— Почему же?
— Потому что вы маркизъ и бываете съ тми… Вы очень съ ними дружны?
— Не могу сказать. Просто, мы живемъ въ одной квартир, но они меня любятъ, и я ихъ тоже. Такъ какъ я здсь одинъ, безъ родныхъ, они сказали:— Пойдемъ, повеселимся немножко.— Я я пошелъ.
— Значитъ, такъ же, какъ и я.
— А вы тоже одна?
— Хуже.
— Хуже?
— Да, потому что у меня есть семья, съ которой я не въ ладахъ. Отецъ… ну, онъ мой отецъ, и что же я могу сказать про него? Достаточно горя, что онъ такъ любитъ вино… Мачиха — чистая змя, и четверо дтей отъ нея, четыре волченка, особенно старшій. Если я вамъ скажу, что восемь мсяцевъ тому назадъ мн пришлось бжать изъ дому и поселиться съ Неесой, то этимъ все будетъ сказано. Ну, да положимъ, могло быть и еще хуже, въ конц-концовъ, я сама зарабатываю себ на жизнь, а это все, чего можно желать въ мір… когда не родишься маркизой.
Маріана заканчиваетъ фразу звонкимъ смхомъ. Габріель слушалъ ее чуть не съ благоговніемъ. Зарабатывать себ на жизнь! Можетъ ли онъ заработать себ на жизнь? Конечно, нтъ. Міръ для наго — огромный лсъ, гд каждая тнь скрываетъ пропасть, и каждая тропинка — западаю. Чтобы побдить страхъ, нужно закрыть глазка и итти, куда влечетъ высшая воля. Вс божескіе и человческіе законы кажутся ему ненадежными противъ опасностей и искушеній,— ему, мужчин! А тутъ бдная двушка безмятежно смется въ лицо жизни, не думая ни о законахъ, ни о безднахъ.
— Вы портниха?
— Теперь, да, но я была всемъ: парикмахершей, гладильщицей, телефонисткой, закройщицей, горничной въ кофейной… даже хористкой, и все приходилось бросать изъ-за одного и того же, прямо несчастье повсюду наталкиваться на мужчинъ, которые заправляютъ дломъ и тянутся за тмъ, чего имъ не хотятъ дать. А я такъ разсуждаю, что если полюблю кого-нибудь, то полюблю по своей доброй вол, но до сихъ поръ, хотя мн ужъ двадцать лтъ, мн еще никто не нравился. Видите, какая я требовательная!
— Правда, никто?
— Я же вамъ говорю. Потому-то я я рада, что живу самостоятельно и могу не связываться противъ желанія ни съ какимъ мужчиной, ради того только, чтобы онъ содержалъ меня. Что это вы такъ вздыхаете?
— Я вамъ завидую.
— Вы мн? Вотъ это интересно!
— Можете мн поврить.
— Чтобы мужчина завидовалъ женщин! Да еще маркизъ и богачъ, такой бдной двушк, какъ я! Вы сметесь надо мной!
— Я чувствую зависть, Маріана, восхищеніе, уваженіе, все, что хотите, потому что вы обладаете всми достоинствами, которыхъ мн не достаетъ.
— Ахъ, если бы я была мужчиной!
— Что же бы, вы сдлали?
— Лучше объ этомъ не думать, потому что всего не пересказать. Во-первыхъ, я пустилась бы странствовать по свту и дохала бы, пожалуй, даже до Китая, почемъ я знаю! Подумайте, земля такая большая, а видишь только одинъ этотъ маленькій клочокъ! Но куда пойдешь въ этихъ юбкахъ? Вы не поврите, иной розъ у меня является искушеніе остричь волосы, одться по-мужски и уйти отсюда, хоть съ бродячими музыкантами. Но я ничего не говорю, потому что хочу работать! Мужчина можетъ сдлаться министромъ, хотя бы онъ вышелъ изъ Воспитательного дома, а женщина можетъ быть либо учительницей и проводить жизнь, вдалбливая грамоту ребятишкамъ, или актрисой, и умереть съ голода, когда состарится, или падшей и преждевременно погибнуть въ больниц. Вы не можете себ представить, чего только со мной не случалось, поневол задумаешься. Я сумасшедшая, правда?
— Вы необыкновенная двушка!
— Ха-ха-ха, необыкновенная?
— Не смйтесь.
— Что же мн длать, если не смяться, пока хочется? Еще будетъ время плакать… какъ и всмъ.
— Кто знаетъ! Почему же?
— Потому что я знаю. Родившаяся женщина — врныя слезы. Таковъ міръ, и ничего тутъ не подлаешь! Ни вы, ни я ничего не можемъ измнить, хотя, еслибъ я была вы, я, можетъ быть, кое-что и исправила бы. Но такъ какъ я — я, то вс мои фантазіи все равно, что лысому гребенка. Пойдемте-ка, поищемъ остальныхъ, а то ужъ поздно, а эта Инеса, какъ примется танцовать, такъ и позабудетъ, что завтра понедльникъ, и въ восемь часовъ надо быть въ мастерской.
— Пойдемте, куда хотите.
— Да гд же мы? Мы прошли, по крайней мр, съ версту. Какая прелестная ночь, и какъ чудесно пахнетъ поле!
Да, пахнетъ чудесно: тимьяномъ, началомъ осени, агоніей листьевъ, готовыхъ упасть съ деревьевъ. Воздухъ точно дрожитъ отъ свжаго втерка, слышенъ отдаленный бой перепела. Габріэль чувствуетъ въ груди такое сильное безпокойство, что не можетъ разобрать, радость онъ испытываетъ или горе, ему кажется, что онъ весь переполненъ этимъ чувствомъ, и оно рвется наружу. И ему вспоминается строчка изъ какихъ-то стиховъ:
‘Сердце мое, какъ переполненный сосудъ…’
— Маріана!— говоритъ онъ жалобнымъ голосомъ.
— Что?— отвчаетъ она, слегка вздрогнувъ. Какъ будто въ ея имени, произнесенномъ этимъ тономъ, заключается вся тайна ночи.
— Нтъ… ничего… я хотлъ сказать вамъ много, но вы будете смяться надо мной.
— Я? Почему? Нтъ… Ахъ, Боже мой!
— Почему, вы говорите: Ахъ, Боже мой!
— Не знаю… не знаю… Пойдемте скоре.
— Габріель, Маріана!
Далекіе голоса разбиваютъ хрустальную тишину ночи и чары рождающейся любви. Маріана вздыхаетъ, точно очнувшись:
— Насъ ищутъ.
— Маріана, Габріэль!
— Идемъ, идемъ!
— Куда, къ чорту, вы запропастились?
— Мы здсь.
— Очень хорошо, вы сбжали!
— Мы гуляли… Габріель не уметъ танцовать.
Вс смются.
— Ну, домой, домой, скоре! Уже поздно.
И въ эту ночь ничего больше не случилось.

II.

Чистенькая комнатка, замняющая столовую, залу и кабинетъ, плетеная цыновка съ ковровымъ рисункомъ, квадратный столъ подъ джутовой скатертью, стулья изъ выжженнаго дерева, подъ кожу, буфетъ для посуды съ неизбжными колонками и матовыми стеклами, съ большимъ запасомъ посуды — хрустальной и никкелевой — скажемъ, стеклянной и оловянной, чтобы быть правдивыми, диванъ и два кресла, обитые веселенькимъ кретономъ, каминный приборъ изъ позолоченой мди. Все новенькое, смющееся, блестящее и горделиво счастливое. Балконъ — чуть-чуть высоко — надъ аллеей Гаванны, солнце, самое ясное, январьское, потоками вливается черезъ балконъ, клтка съ канарейкой, на стол большой букетъ розъ, еще завернутыхъ въ бумагу, въ которой ихъ принесли изъ магазина. Габріель, вытянувшись въ кресл, курить, и мысли его блуждаютъ. Будильникъ въ спальн бьетъ двнадцать. Габріель улыбается. Проходитъ нсколько минутъ, торопливое постукиванье каблучковъ на лстниц, звонъ ключа въ замк, дверь отворяется, мягкій шелестъ платья въ прихожей. Габріэль встаетъ и откладываетъ сигару, маленькая ручка приподнимаетъ портьеру, хорошенькое личико улыбается и сіяетъ. Безконечное объятіе.
— Какое у тебя холодное лицо!
— Да, денекъ на совсть! Ночью былъ морозъ. Но какое солнце! Что ты на меня такъ смотришь?
— Чтобы насмотрться!
— Ну, поцлуй меня еще разъ.
— Ахъ, Маріана, Маріана, какъ я люблю тебя!
— Правда, правда, правда?
— Больше, чмъ жизнь, больше, чмъ душу.
— Однако, надо обдать, ужъ поздно, а въ мастерской у насъ страшная спшка… Я думаю, ты могъ бы хоть накрыть на столъ. Ахъ, розы! Что за прелесть! Но какой ты сумасшедшій! Накупать розы въ такое время! Он стоютъ безумныхъ денегъ, а держатся такъ недолго. Я ужасно люблю розы… а эти, отъ тебя, въ особенности! Спасибо! Ты ангелъ. Постели скатерть, пока я разднусь и принесу супъ.
Она выходитъ. Габріэль дрожитъ отъ волненія и прижимаетъ руки къ груди, потому что почти задыхается, ему хочется кричать, плакать, сказать что-то глубокое, огромное, важное. Радостная любовь этой двушки, словно потокъ живой воды, крови, свта проникаетъ въ самое его сердце и затопляетъ его счастьемъ. Ахъ, какъ больно и сладко любовное волненіе, и какъ мало тла и души, чтобы любить, когда любится. Я люблю ее, люблю, люблю, хочу любить еще больше и уже не могу! Ахъ, какъ болитъ сердце, и какъ хорошо оно знаетъ, отчего болитъ.
— Что ты тутъ длаешь? И не постелилъ скатерть, ахъ, ты большущій лнтяй? Отчего ты такъ поблднлъ? Сядь скорй, говори же, что съ тобой.
— Ничего… дорогая… ничего… когда-нибудь я умру отъ счастья, что люблю тебя…
Она слегка хмуритъ брови, а онъ падаетъ въ кресло.
— Поди, поцлуй меня…
— Не хочу…
Она быстро накрываетъ на столъ, не говоря ни слова, онъ смотрите на нее и постепенно успокаивается.
— Не сердись на меня.
— Я не сержусь… но мн обидно за тебя, только за тебя. (Она очаровательна съ полными слезъ глазами!). Ты былъ на лекціи? Нтъ! Наврное, сидлъ все утро дома и курилъ турецкія папиросы… Сейчасъ посмотримъ. Ну, разв я не говорила: двнадцать окурковъ въ пепельниц, я еще на лстниц почувствовала запахъ. И пилъ крпкій чай. Посмотримъ и это: въ сахарниц не хватаетъ восьми кусковъ, значитъ, четыре чашки! Ты отравляешь себя, знаешь? Отравляешься, и отъ этого у тебя болитъ сердце, и длаются припадки, а вовсе не отъ любви ко мн, потому что я тебя люблю больше, чмъ ты меня, и все-таки у меня ничего не болитъ.
— Прости меня, Маріана… ну, посмотри на меня, засмйся! И давай обдать, а то ужъ поздно…
— Хорошо ты пообдаешь съ такимъ лицомъ!
— Я буду сть все, что ты захочешь!
— Честное слово?
— Честное слово… только поцлуй меня
— Да, да, на притворныя ласки у тебя есть время!
— Какъ къ теб не идетъ, когда ты хмуришься,
— Тмъ лучше! Такъ ты будешь любить меня меньше, я у тебя перестанетъ болть сердце… Супу?
— Ради тебя, согласенъ и на супъ… только не такъ много.
— Кто здсь распоряжается?
— Ты, ты, всегда и везд ты!
— Ну, значитъ, шь и молчи!
Не долго держатся слезы и гнвъ въ глазахъ женщины, когда она убждена, что ее любятъ, и какого безумства не проститъ она мужчин, который безъ ума отъ нея? А Маркизикъ, дйствительно, совсмъ обезумлъ отъ любви къ ней. Онъ до такой степени живетъ только ею, что у него не хватаетъ жизни на остальное… даже на самую жизнь, такъ, по крайней мр, объясняетъ онъ нжно и страстно, пока она быстро и съ аппетитомъ стъ.
— Я понимаю, что ты права, совершенно права, и можешь сердиться на меня. Но не сердись, потому что это будетъ очень нехорошо.
— Такъ что же мн длать?
— Ты хочешь, чтобы я каждый день ходилъ на лекціи, училъ то и друтое. Ну, скажи, зачмъ?
— Какъ, зачмъ? Для того, чтобы быть ученымъ, знаменитымъ, чтобы весь міръ говорилъ о теб, восхищался тобою…
— Лишь бы меня любила ты и мн довольно…
— Но если бы ты любилъ меня, ты бы длалъ все, о чемъ я прошу, и даже больше, чтобы доставить мн удовольствіе… Потому что любовь доказывается тмъ, что человкъ исполняетъ желанія того, кого онъ любитъ.
— Любовь доказывается любовью и больше ничмъ.
— Любить, любить… это очень удобно.
— Но если я ничего больше не умю? Ты со мной, и что же ты хочешь, чтобы я длалъ, пока ты здсь? Я не могу ни о чемъ думать, забываю, что существую на свт, хочу только смотрть на тебя и радоваться, что Богъ создалъ тебя такой прекрасной… и такой доброй, и такой моей!
— Болтунъ!
— Ты уходишь, и что же мн длать, какъ не вспоминать о теб?
— Ну, да, вспоминать для того, чтобы длать то, что я хочу.
— Нтъ, дорогая, нтъ. Вспоминать, чтобы думать о теб, видть тебя, чтобы говорить себ: такъ она вошла сегодня утромъ, здсь сидла вчера вечеромъ, такъ повернула лицо, когда уходила, такъ смялась третьяго дня, когда мы возвращались съ прогулки, такой у нея былъ голосъ, когда она говорила мн то то, такъ у нея дрожали дубы, когда я сказалъ ей это… такъ она хмуритъ брови, когда сердится, потому что вспоминать даже о томъ, какъ ты на меня сердишься, для меня счастье.
— Нечего сказать, недурно!— говоритъ она, стараясь быть серьезной, но закусывая губы и опуская глаза, чтобы лицо не выдало ея внутренняго восторга.
— Вотъ видишь, какое преступленіе: я сажусь здсь, въ это кресло, откидываю голову, закрываю глаза, и мечтаю о теб!
— Куришь и пьешь чай.
— Потому что это помогаетъ мн мечтать.
— Значитъ, выходитъ, что теб нуженъ ядъ. чтобы полнить обо мн. Очень хорошо! Только этого недоставало!
— Да нтъ же…
— Ахъ, нтъ?!
— Ты для меня все, все, клянусь теб! Но поэтому ты нужна мн всегда, всегда, постоянно! Для тебя это не такъ, ты сильна, здорова тломъ и душой, у тебя хватитъ воли и на себя, и на меня, и на весь міръ. Сколько разъ ты велишь мн сдлать что-нибудь, а длаешь это сама, еще не договоривъ. Ты меня любишь такъ. Да, ты меня любишь, я знаю.
— Больше жизни!
— Ты меня любишь, но можешь разставаться со мной, уходить въ мастерскую и работать, и голова у тебя настолько свжа, что ты можешь думать о любви въ то время, какъ руки твои шьютъ, а ротъ поетъ… А я… я, вдь, родился отъ больного отца, который умеръ за полгода до моего рожденья. Моя мать… Пусть Богъ простить ей то зло, которое она мн причинила, желая мн добра? Она говорить, что воспитала, меня для будущей жизни, и я не гожусь для этой. Она столько страдала въ этомъ мір, что желаетъ для меня только неба, но для того, чтобы лопасть на небо, воля не нужна, и она отняла у меня волю, и знаешь, какъ? Страхомъ. Если бы та знала, какое у меня было дтство! Какъ я боялся яда! Даже дышать казалось мн смертнымъ грхомъ. Какія ночи, какія ужасныя, кошмарныя ночи! Я просыпался въ холодномъ поту и не смлъ крикнуть! Съ тхъ поръ у меня начались эти сердцебіенія У меня не было товарищей изъ боязни дурныхъ примровъ, не было честолюбія, изъ боязни гордости, не было увлеченій изъ боязни чувственности, но у меня были мечты, одинокія, молчаливыя, безконечныя мечта, въ этомъ замк, когда лтомъ и зимою я сидлъ по вечерамъ съ матерью, которая шила или молилась. Я читалъ только житія святыхъ или стихи. Понимаешь, какая странность, моя мать ненавидитъ романы, но стихамъ не придаетъ значенія, они кажутся ей игрушкой, цвтами безобиднаго фразерства. А сколько я зналъ на память стиховъ. Господи Боже! Въ пятнадцать лтъ мн дали лошадь и ружье, и я продолжалъ мечтать подъ деревьями, стрляя птицъ. И, подумай, какой ужасъ: мн нравилось убивать бдныхъ птицъ, только чтобы сдлать зло, которое не считалось грхомъ. Въ восемнадцать лтъ мать позволила мн курить, но только турецкія папиросы, потому что она не выноситъ запаха другого табаку, и вотъ такъ и шло, стихи и куренье, стихи и прогулки, поля и охота, страхъ и одиночество, и стихи, и опять сначала… и мечты… мечты. Такъ я жилъ всегда, теперь я живу тобою, чтобы мечтать Съ тобою. Ну, отчего же ты стала такъ грустна?
— Нтъ, нтъ…
— Не говоря уже о томъ, что груститъ не о чемъ, я замчаю, что начинаю измняться.
— Правда?
— И изъ-за тебя! Твоя жизненная сила заразительна, я сталъ гораздо веселе, немного погодя я стану работать, и, пожалуй, сдлаюсь даже честолюбцемъ, если ты захочешь. Клянусь теб, что съ завтрашняго дня я буду ходить на лекціи и брошу курить.
— Съ сегодняшняго, выйдемъ вмст, и я дойду съ тобой до университета.
— Нтъ, я пойду съ тобой и вмст погуляемъ.
— Вотъ такъ — такъ! А мастерская?
— Счастливая мастерская! Не знаю, какая теб надобность работать? Ты такая экономная, неужели теб не хватило бы того, что имю я?
— Хватило бы, но… я вдь теб уже говорила…
— Пожалуйста, не повторяй, я ужъ знаю твой конекъ: ‘меня никто не будетъ содержать’. Все гордость, гордость!
— Ну, такъ что-жъ?
— Ничего, ничего, ты имешь право на всякую гордость.
— Въ самомъ дл?
— Да.
— Однако, пойдемъ.
— Ты ужъ уходишь?
— А ты идешь со мной?
— Гулять?
— На лекцію!
— Завтра, клянусь теб, завтра. Но оставь мн этотъ день, только этотъ, послдній, безусловно послдній, чтобы проститься съ моими мечтаніями… Поцлуй меня… обними еще разъ! Благословенъ университетъ, который привелъ меня въ Мадридъ, и благословенъ часъ, когда ты встртилась на моемъ пути! Одвайся хорошенько и возвращайся скоре… Прощай, прощай… Засмйся же, ты вдь перестала сердиться, правда? Вспоминай меня, сколько бы ни было волановъ на той юбк, которую ты будешь шить. Прощай… чего ты смешься?
— Этому коридору конца не будетъ. Видалъ ли кто такого невоспитаннаго мальчишку! Ну, довольно. Смотри же, ты совсмъ растрепалъ меня! До-свиданья, противный. Пойди простись со мной съ балкона.
На балкон.— Какой чудесный день!— Онъ смотритъ, какъ она удаляется, быстро-быстро, наверстывая потерянное въ коридор время. Какая у нея походка! Легкая и твердая, какъ будто она уврена, что міръ принадлежитъ ей. Вотъ она смотрится украдкой въ зеркало на витрин, наврное, засмялась и подумала о немъ, увидавъ, что такая хорошенькая. Вотъ, остановилась поднять упавшаго ребенка. Какъ осторожно она его поднимаетъ, стряхиваетъ съ него пыль и вытираетъ лицо платкомъ. Поцлуетъ она его или нтъ? Нтъ, не поцловала, идетъ дальше. Вотъ дошла до угла и обернулась, чтобы проститься съ нимъ жестомъ. Какіе у нея жесты, и материнскіе, и какъ у балованнаго ребенка. Вотъ ея уже не видно… Да. материнскіе: охраняющіе, убаюкивающіе, умиротворяющіе. Съ тхъ поръ, какъ она съ нимъ, кончились вс ночные ужасы, мучительныя пробужденія, ощущеніе, что воздухъ точно затвердлъ или что кто-то сбрасываетъ его съ вершины въ пропасть, на дн которой находится неизбжный адъ. Она поцлуемъ закрываетъ ему глаза, и посл этихъ двухъ поцлуевъ онъ не хочетъ раскрывать ихъ до утра, до двухъ другихъ поцлуевъ, но иногда онъ просыпается, и тогда что же ему длать, какъ не смотрть на нее, спящую? Она не просыпается никогда, и спитъ такъ спокойно, что едва, замтно ея дыханіе, иногда она улыбается во сн, а коса у нея большая и длинная, и на блой простын кажется совсмъ черной. Сколько разъ цловалъ онъ эту косу, такую мягкую и пахнущую фіалками!
Уже вечеретъ — въ январ дни короткіе — и на балкон становится холодно. Внутри, въ комнат, послдній лучъ солнца играетъ на стеклахъ буфета, розы пахнутъ сильно, кресло манитъ мечтателя мягкимъ пособничествомъ своихъ ручекъ. Что-жъ, помечтаемъ! Что то она длаетъ сейчасъ? Можетъ быть, болтаетъ съ товарками, или смется… Ахъ, поцловать бы ее въ губы, когда она смется. Потому что сорвать съ губъ женщины смхъ вмст съ поцлуемъ все равно, что напиться воды прямо изъ ключа, припавъ къ земл въ томъ мст, гд онъ, играя, выбивается изъ-подъ омытыхъ и холодныхъ камней, у нея губы холодныя, хотя и очень яркія, а зубы еще холодне, вотъ именно, холодные и блые, какъ камешки въ вод…
Да, благословенъ университетъ, и тысячу разъ благословенъ законодатель, признавшій, что только мадридскій университетъ можетъ создавать докторовъ философіи и словесности! И благословенъ капризъ матери, ршившей во что бы то ни стало сдлать изъ него доктора. Боже мой, что за скучные годы ученія въ деревн со старымъ гувернеромъ, и путешествія въ Валльядолидъ для сдачи экзаменовъ, и хорошія отмтки, которыя ставились изъ уваженія къ сеньор маркиз, а потомъ жестокая борьба старухи между ея пристрастіемъ къ голубой докторской кисточк и отвращеніемъ къ столиц, когда гувернеръ заявилъ, что не можетъ направлять дальнйшія занятія своего питомца! Похать ей въ Мадридъ? Вы за что! Отпустить сына одного? Потому что нельзя же было въ двадцать два года отправить его съ гувернеромъ… Габріель самъ удивляется, услышавъ свой смхъ. Еще бы! Этотъ смхъ — первая и ршительная побда любви Маріаны, Маріана! Какое нжное имя, и какое звучное отъ трехъ а, оно выражаетъ, честность, врность, доброту, здоровье, властность.— Да, она, моя владычица, и возлюбленная, и руководительница, и спасеніе моей души, единственный смыслъ моей жизни… Ахъ, Боже мой, какъ болитъ сердце, и какъ сладко мн, что оно такъ болитъ!

III.

Должно быть, въ письм Габріэля, полученномъ въ первыхъ числахъ октября въ горномъ замк, заключались важныя извстія, потому что, прочитавъ его, сеньора маркиза съ скорбнымъ величіемъ нахмурила брови, призвала на совтъ стараго гувернера и надолго заперлась съ нимъ въ своей комнат. Сынъ уже и раньше раздосадовалъ ее — начиналось вчное мученіе! Всю зиму онъ писалъ едва-едва разъ въ мсяцъ и, наконецъ, въ іюн удостоилъ сообщить матери, что такъ какъ онъ не сдалъ нсколькихъ экзаменовъ, то не можетъ получить званія докторанта раньше сентября, и, чтобы не прерывать занятій, останется на лто въ Мадрид. Маркиза чуть не похала въ столицу, но гувернеръ отговорилъ ее, доказавъ, что докторантскіе экзамены очень трудны, и похвалилъ усердіе юнаго студента, ршившагося посвятить мсяцы отдыха наук. Неизвстно, убдилась ли маркиза или нтъ, но она неохотно уступила и стала писать сыну посланія, переполненныя благочестивыми наставленіями. Насталъ сентябрь, а съ нимъ и конецъ терпнію почтенной сеньоры. Послдніе двадцать дней мсяца она провела въ тщетномъ ожиданіи почтальона. Въ конц-концовъ, она послала телеграмму, строго требуя встей, въ отвтъ пришла телеграмма: ‘Здоровъ, не сердись, сегодня пишу’. И черезъ два дня пришло письмо.
Что заключалось въ немъ? Тайна,— но посл совщанія съ гувернеромъ. сеньора приказала уложить небольшой чемоданъ и запречь доисторическую карету, взяла съ собой много денегъ и ухала въ Сантандеръ въ сопровожденіи вышесказаннаго гувернера и горничной Висенты, а вечеромъ кучеръ, вернувшійся съ пустой каретой, сообщилъ удивленной прислуг, что барыня, учитель и горничная сли въ курьерскій поздъ и похали на Мадридъ.
Въ Мадридъ! Наврное, наслдникъ умираетъ!
Но нтъ, онъ не умиралъ, а впалъ въ смертный грхъ и втаптывалъ знаменитое и незапятнанное имя въ грязь проституціи! Въ такомъ вид рисуется разгнванной маркиз любовь ея сына. Подобными словами порядочные люди нердко клеймятъ чувства, сколько-нибудь возвышающіяся надъ моральной границей ихъ робкой совсти, въ особенности, если въ дло замшается любовь. Приходится удивляться внезапному и совершенно особому ужасу, который внушаютъ такимъ праведнымъ душамъ нарушенія седьмой и десятой заповдей, какъ будто адскій пламень былъ зажженъ только ради этихъ заповдей, а вс остальныя велнія закона — второстепеннаго значенія.
Напрасно гувернеръ старался умрить ея священный гнвъ, разумными, повидимому, разсужденіями.
— Можетъ быть, она хорошая двушка. Можетъ быть, онъ честно и искренно полюбилъ ее, сеньора маркиза. Вдь, вы понимаете, если бы она не была достойной женщиной, то сеньоръ донъ Габріель не говорилъ бы того, что онъ говоритъ въ своемъ письм. Кром того, сеньора маркиза, признанный ребенокъ какъ бы освящаетъ отца и матъ. Законы церкви говорятъ такъ, сеньора маркиза.
— Что они могутъ говорить, Господи, что они могутъ говорить! Это оттого, что вы, мужчины, все извращаете и перетолковываете, лишь бы защитить другъ друга.
— Сеньора, я, въ мои годы, уже не нуждаюсь въ защит.
— Ужъ не станете ли вы утверждать, что оттого, что у нихъ родился ребенокъ, эта преступная связь можетъ превратиться въ бракъ?
— Если онъ далъ слово жениться на ней, то да, сеньора.
— На падшей женщин! Въ самомъ дл?
— Даже на падшей, сеньора, если общалъ. Вамъ извстно, что бракъ основывается только на согласіи тхъ, кто его заключаетъ. Это въ томъ случа, если она дйствительно то, что вы предполагаете.
— Но, Боже мой. Боже мой, что же будетъ?!
— Тамъ увидимъ.
— Нечего и смотрть! Сегодня же мы прідемъ въ Мадридъ, а завтра Габріэль вернется домой съ нами.
Путешествіе, разумется, совершалось въ молчаніи, маркиза не желала обсуждать въ позд, публичномъ мст, дла, столь близкаго ея душ, а никакія другія темы ее не интересовали. Ночь она провела въ горькихъ размышленіяхъ. Шелъ дождь, на станціяхъ голоса, звуки, огни и люди казались какой то скорбной фантасмагоріей. На разсвт маркиза, никогда не вызжавшая изъ своей провинціи, съ почти болзненнымъ волненіемъ увидла кастильскую равнину. Ни деревьевъ, ни зеленыхъ луговъ, ни журчанія воды! Земляныя деревушки, срыя въ пелен дождя, бдные домики, съежившіеся, точно отъ холода и страха, возл башни — тоже срой… Возможно ли, что такъ будетъ до самаго Мадрида, столицы Испаніи, отого центра грховныхъ наслажденій, соблазняющихъ мужчинъ и губящихъ души столь мерзкими путями? Она ожидала, что въ царство соблазна ведутъ дороги, вымощенныя, по меньшей мр, яшмой и алебастромъ, и что этотъ современный Вавилонъ окруженъ золотыми стнами.
А Мадридъ, подъ срымъ дождливымъ октябрьскимъ небомъ, утромъ некрасивъ и грязенъ, особенно для глазъ, привыкшихъ къ мелодичному и ароматному деревенскому дождю, а посл безсонной ночи въ позд, сырой воздухъ безъ солнца вызываетъ ознобъ и недомоганіе въ тл и располагаетъ духъ къ рзкой метерии мости. Поэтому, безъ преувеличенія можно сказать, что въ это утро олицетворенный трагическій рокъ приближается въ карет къ хорошенькой, пахнущей розами и турецкимъ табакомъ квартирк, гд въ теченіе цлаго года переплетались смхъ и грезы Габріеля и Маріаны.
Теперь никто не смется, и страстныя грезы смнились тревожными образами, потому что, хотя любовь и принесла сына, вмст съ нимъ она принесла и болзнь, и духъ молоденькой швеи, блуждающій въ бредовыхъ лабиринтахъ лихорадки, не можетъ настраивать на безмятежный ладъ окружающіе ее предметы и души.
— Она очень плоха, бдняжка?— спрашиваетъ Инеса уходящаго врача.
И врач отвчаетъ, зловще покачивая толовой:
— Родильная горячка — вещь всегда серьезная: но у нея здоровый организмъ. Посмотримъ.
Гаібріэлъ ходитъ по дому, какъ тнь, не сть, не спитъ, почти не думаетъ, вся душевная энергія его превратилась въ ужасающій взрывъ страха. Маріана не смотритъ на него, не говорятъ съ нимъ, не узнаетъ его. Онъ еще не дошелъ до того, чтобы въ первый разъ сказать себ ‘можетъ быть, она умираетъ’, но въ воздух носится что-то неуловимое, возвщающее неизбжную разлуку: словно душа его сверглась съ высоты, и онъ самъ, безсмысленно, безъ конца, созерцаетъ разрушеніе, котораго не въ силахъ осознать.
Когда родился малютка, онъ почувствовалъ такую гармоническую полноту жизни! Любимая улыбалась сыну и ему, и онъ понялъ, что навки связанъ, единой душой, съ этими двумя тлами. Съ переполненнымъ блаженствомъ сердцемъ онъ написалъ матери письмо, въ которомъ сказалъ свои первыя мужскія слова, высказалъ свое первое убжденіе въ прав на жизнь и любовь, но на другой день появился жаръ, начался бредъ, и съ нимъ безсвязныя слова, въ мутныхъ глазахъ почудилась страшная угроза, и тогда проснулись вс прежніе страхи, и новорожденный мужественный духъ Габріеля, точно ставъ добычей бшеныхъ псовъ, былъ побжденъ и снова впалъ въ младенчество. Въ запуганное младенчество, когда сердце его терзали безформенные и безымянные призраки. О, этотъ вчный, неизгладимый страхъ! Страхъ ночи, страхъ свта, страхъ смерти, которая, несомннно, притаилась гд-нибудь въ спальн, и въ особенности страхъ самаго дорогого, Маріаны, смерть которой, быть можетъ, предршена, страхъ самого себя, увлекаемаго ею и съ нею!.. Какой ужасъ смотрть на нее и видть подъ разрумянившейся отъ жара кожей рзкія линіи черепа, смотрть на себя и видть въ зеркал такія же голыя кости подъ мертвенной блдностью этихъ тонкихъ покрововъ! Нтъ, нтъ, не надо смотрть ни на нее, ни на себя!.. И все же, каждую минуту онъ бросался къ кровати или къ зеркалу, дрожа, шатаясь, и сердце его мучительно билось, и онъ желалъ сразу умереть, чтобы избавиться отъ страха смерти.
Инеса, ухаживавшая за больной, тоже чуть не умирала отъ испуга, при вид его безпорядочныхъ метаній, безуміе поселилось въ прежде такомъ веселомъ дом, и, конечно, самой безумной была не больная, и самыми безсвязными были не т слова, которыя она произносила въ бреду. Иногда въ бреду она смялась, и, слыша этотъ смхъ, Габріель колотился головой объ стну, объ мебель, точно рзкія вибраціи этого смха, мрачной каррикатуры на прежніе серебристые звуки, впивались въ него тысячью кинжаловъ. Потомъ онъ падалъ въ кресло и сидлъ полыми часами, дрожа, не смя шевельнуться, даже дышать, изъ боязни разбудить отвратительнаго духа, который долженъ унести всхъ…
Такъ его застала мать въ это осеннее, ненастное и дождливое утро. Инеса, выйдя на минутку на улицу, не заперла за собой дверь. Маркиза вошла въ безмолвный домъ, какъ видніе.
— Габріель, Габріель!
Онъ лежалъ въ кресл, закрывъ лицо руками, и, услышавъ голосъ, поднялъ голову и смотрлъ, не видя, остановившимися глазами.
— Это я, твоя мать.
— Нтъ, нтъ!— закричалъ онъ, обезумвъ отъ ужаса и убгая отъ предполагаемаго виднія — Маріана, Маріана!
— Куда ты?— строго сказала мать, положивъ ему на плечо руку.— Зачмъ ты бжишь отъ меня? Не смотри на меня такими глазами, я не съ того свта.
— Зачмъ ты пріхала?— замирающимъ голосомъ выговорилъ онъ.
— Чтобы спасти тебя, увезти тебя съ собой, домой.
— Нтъ, нтъ!
— Въ твой домъ, откуда теб никогда не слдовало узжать.
— Нтъ, нтъ… мой домъ здсь… здсь мн хорошо, и я долженъ оставаться здсь. Уходи, мама, уходи…
— Здсь!— сказала мать, презрительно оглядывая комнату.— Здсь твой домъ! Это домъ погибели, который скалъ тебя съ ума. Стоить только взглянуть на тебя! Не смотри на меня такъ! Скажи спасибо матери, что она ршила переступить этотъ порогъ, и пойдемъ. Кто это смется?
— Это Маріана, Маріана. Не входи! Не убивай ее!
— Кто говорить объ убійств, сумасшедшій!— сказала мать, ршительно входя въ спальню.
Въ полумрак спальни на блыхъ простыняхъ едва можно было различитъ, разметанные и спутанные волосы, и изъ благо полотна и темныхъ кудрей вылеталъ непрекращающійся смхъ…
— Не подходи, не прикасайся къ ней!
Но мать подошла, движимая болзненнымъ любопытствомъ. Каковы эти женщины-зми, которыя такъ затемняютъ разумъ мужчинъ? Наклонившись и приглядвшись къ полумраку, она увидла лицо Маріаны: ярко-розовое отъ лихорадки, съ распущенными волосами и непомрно широко раскрытыми глазами, оно казалось боле, чмъ когда-либо, дтскимъ. Бдняжка продолжала смяться звонкимъ смхомъ счастливаго ребенка, и Габріэль, вцпившись въ перекладину кровати, слушалъ ея смхъ, смотря на мать, скованный ужасомъ, какъ человкъ, къ которому подходить сама смерть. Маркиза сдлала легкое презрительное движеніе и выпрямилась, выходя изъ спальни, она задла за колыбель, ребенокъ зашевелился и всхлипнулъ: она остановилась.
— Твой сынъ!— съ усиліемъ проговорила она.
Маріана перестала смяться.
— Да!— сказалъ Габріэль, на минуту приходя въ сознаніе,— ты видишь, что это мой домъ, потому что здсь у меня сынъ.
— Ни твой ни его. Такъ какъ онъ по твоей вин родился въ позор, то мой долгъ заставить его узнать то, что ты забылъ, то, чему его… малъ не сможетъ научить его. Мы возьмемъ его съ собою.
— Нтъ. И я тоже не поду. Мы будемъ жить здсь, съ ней, всегда, всегда…
— Да ты съ ума сошелъ! Понимаешь ли ты, что говоришь? Здсь, съ ней, всегда… какъ сейчасъ… то есть, какъ отщепенецъ, оскорбляя Бога и свою мать… И мать еще можетъ простить, не Богъ мститъ и караетъ, потому что онъ справедливъ. Да, онъ мститъ, умолкая для тхъ, кто не хочетъ слушать Его голоса. Не смотри на меня такъ!
Глаза Габріеля расширились отъ новаго ужаса. Богъ мститъ, это правда! Онъ не вспомнилъ объ этомъ, такъ глубоко и такъ внезапно раненный любовью, что не имлъ времени подумать, что сладостная рана можетъ быть преступленіемъ. Богъ мстить! Значитъ, ея болзнь, можетъ быть, смерть — мщеніе Бога.
Да, да, мщеніе Бога за грхъ, который они совершили, любя другъ друга… мщеніе, неумолимое, огромное, какъ паутина, обволакивающая весь міръ. И какъ прорвать ее, какъ бжать, какъ освободиться отъ этой тройной и огромной сти! Безуміе вспыхнуло въ его глазахъ… вс дтскіе страхи хлынули въ его несчастную грудь, и, задыхаясь отъ сердцебіенія, онъ повалился въ кресло.
Мать продолжала свои мучительныя увщанія, она говорила, какъ одержимая, какъ истеричка, какой она и была, какъ женщина съ извращенной душой, которая въ дня далекой молодости, можетъ быть, умла волноваться сочувствіемъ, но теперь была извращена цлой жизнью страданій, одиночества и необычайной ожесточенностью, сумвшей усвоить отъ мистическаго костра только жажду испепеленія, грозное, ‘Foedet anima mea vitae ineae’. Она порицала любовь сына — съ озлобленіемъ всей жизни, знавшей въ любви только измны — она вышла замужъ молодой за порочнаго и сластолюбиваго маркиза, который растратилъ свою жизнь, не говоря уже о деньгахъ, на приключенія низкаго пошиба, измнялъ ей чуть ли не съ перваго дня сівадьбы. Она говорила рзко, страстно, какъ антелъ-мститель, какъ неумолимый палачъ… говорила, не умолкая, а сынъ, подавленный, неподвижный, впившись трусливыми глазами въ ея горящіе зрачки, переживал по-очереди вс ужасы своего грустнаго дтства и, наконецъ, впалъ въ безсмысленное оцпенніе, судорожно вздрагивалъ, полураскрывъ ротъ, и странно плакалъ, безъ всхлипываній, и тихія слезы медленно катились по его щекамъ… Плакало одно тло, потому что душа была далеко, спящая или мертвая. Мать умолкла, нсколько изумленная, потомъ взглянула на него и поняла: припадокъ. Надо воспользоваться благопріятнымъ моментомъ.
И, обернувшись къ гувернеру, который, стоя неподвижно, наблюдалъ эту сцену, перепуганный едва ли меньше Габріеля, она повелительно сказала:
— Помогите мн. Мы снесемъ его въ карету, потомъ Висеінта поднимется съ вами и возьметъ ребенка, мы удемъ сегодня же вечеромъ, вы останетесь здсь, чтобы увдомитъ тхъ, кто придетъ, потому что, вроятно, есть же кто-нибудь въ дом, кто ухаживаетъ за этой женщиной.
— Но, сеньора,— началъ было гувернеръ.
— Иначе нельзя. Въ деньгахъ не стсняйтесь, пусть будетъ сдлано все, что нужно, пусть ее хорошенько лечатъ… и пусть она никогда не вспоминаетъ даже его имени.
— Но, сеньора… ребенокъ…
— Ребенокъ нашъ. Ну, помогите же мн. Или и вы тоже сошли съ ума?
Они подняли Маркизика за руки, и онъ, разбитый, блдный и въ слезахъ, далъ поднять себя, спустился съ лстницы того дома, гд оставалась это любовь, и отсутствующая душа его даже не шепнула ему о крушеніи его хрупкаго счастья. Мать поддерживала его, гордая и спокойная, страдая, можетъ бытъ, при вид страданій сына, но довольная своимъ героическимъ спасеніемъ. Такъ какъ несчастный не сопротивлялся, она усадила его въ карету съ нжной лаской, на которую способны даже самыя черствыя женщины, ухаживая за бездушными тлами, въ часы дтства, сна, болзни, смерти, пеленая ребенка, обмывая рану, убирая покойника. Она отерла слезы на лиц сына, пригладила ему волосы, поправила платье, все это безъ улыбки, безъ вздоха, потомъ подвинулась, давъ мсто горничной, принесшей ребенка, и кратко сказала кучеру, куда хать. Люди на лстниц съ изумленіемъ смотрли на отъздъ ‘сеньорито’. Инеса, торопившаяся домой, чуть не упала въ обморокъ, увидвъ въ коридор странную фигуру гувернера и услышавъ его еще боле странныя и запутанныя объясненія.
Шелъ отчаянный дождь, срое небо оплакивало разбитое счастье, холодный и сырой воздухъ убивалъ всякое зерно надежды, какъ будто солнцу суждено было никогда не вернуться! А въ спальн продолжали звучать страстныя и безсвязныя рчи, разсыпались, точно порванное жемчужное ожерелье, слова, привыкшія соединяться для того, чтобы говорить о любви, звенлъ свтлый и чистый, какъ майскій дождь, смхъ…

IV.

Замокъ маркизовъ Гутъерре де Веласко былъ созданъ, должно бытъ, фантазіей больного мозга, потому что только у болзненно влюбленной въ грусть души могло явиться желаніе выбрать себ жилище въ такомъ уныломъ уголк тихой и смющейся долины.
По выход изъ ущелья, шумнаго и благоуханнаго, потому что но скалистымъ склонамъ его растетъ множество душистыхъ травъ, и стекаютъ безчисленныя тонкія струйки воды, горы разступаются и укрываютъ въ широкомъ лон своемъ равнину, гд на вольномъ простор, залитыя свтомъ, раскинулись семь деревушекъ и столько же отдльныхъ фермъ. Долина обработана и воздлана, какъ садъ: здсь — веселыя поля маиса, тамъ — луга съ рядами тополей, обозначающихъ межи, а у подножія тополей — ручейки, съ одной стороны — огороды, клочки земли передъ каждымъ домомъ, засаженные картофелемъ и капустой, а въ садахъ — каштаны и орховыя деревья, такіе же каштаны и орхи на эспланадахъ, которыя передъ церквами замняютъ общественныя площади, кустарники на улицахъ, надъ каменными стнами, отдляющими владнія, въ горныхъ морщинахъ — каменный дубъ и папоротники, повышенные, величавые и развсистые дубы, на вершинахъ — туманъ.
Туманъ, который часто падаетъ на всю долину. И нельзя съ увренностью сказать, когда этотъ видъ больше чаруетъ зрніе и сердце боле глубокой поэтичностью — въ дни ли съ лазурнымъ небомъ, когда теплое солнце царитъ надъ разнообразными оттнками зелени, играя золотомъ и разсыпаясь брилліантами по листв и каплямъ росы, или же въ другіе дни, пасмурные, когда туманъ окутываетъ тайной каждый листъ и населяетъ мифами каждый лугъ, когда тополя, скрытые клубами испареній, кажутся лишь боле темной тнью въ перламутровой дымк, когда ручейкамъ грезится, что они снова на вершин высокихъ пиковъ, гд бродятъ облака, напитывая свои крылья, которыя потомъ великодушно отряхнутъ надъ равнинами.
Въ этой веселой долин есть печальный уголокъ, и въ немъ одному изъ маркизовъ Гутьерре де Веласко вздумалось устроить пріютъ для своей меланхоліи. Онъ находится на сверо-восток, горы образуютъ тамъ черный выступъ, обнаженный склонъ торчитъ, какъ каменный скелетъ, почти прилпившись къ нему, возвышается замокъ, чуть-чуть мене черный, чмъ самая гора, съ аспидной, нахлобученной крышей, большими ршетками въ нижнемъ этаж и висящими балконами въ верхнемъ, внизу садъ, окруженный высокимъ заборомъ, надъ которымъ виднются деревья, тянущіяся къ солнцу, орхи, платаны и кипарисы. Вокругъ — безмолвіе и какая то робкая пустынность, какъ будто поселки, спасаясь отъ зловщей тни, умышленно удалились отъ замка. Передъ главнымъ фасадомъ — большая эспланада, на газон которой трепещетъ тнь двухъ огромныхъ каменныхъ дубовъ, если бы въ этотъ уголокъ проникло современное увлеченіе спортомъ, то эспланада, была бы великолпной площадкой для тенниса, и это было бы счастьемъ, потому что, можетъ быть, и мрачный фасадъ замка улыбнулся бы при вид движущихся въ граціозномъ и стройномъ безпорядк двушекъ и юношей въ бломъ, въ соломенныхъ шляпахъ и дышащихъ здоровьемъ и весельемъ.
Но сегодня на эспланад нтъ никого: тнь высокихъ дубовъ падаетъ просто и трагически на несмятую, унылую траву. Время близится къ закату, надъ всей долиной царитъ мирная тишина, подчеркиваемая неизбжнымъ звономъ бубенчиковъ и, изрдка, отдаленнымъ крикомъ подростка, пасущаго корову, или матери, зовущей подростка. Сумерки еще не принесли желанія облегчить пніемъ сердце: телги, мужчины и двушки еще не возвращаются съ маисовыхъ полей, день еще спитъ въ этой ‘фаз вчности’, которая длится съ одиннадцати часовъ утра до трехъ пополудни, это какъ бы расцвтъ его молодости — отъ двадцати до тридцати пяти лтъ — когда день и человкъ забываютъ думать о своемъ возраст.
Эспланада пуста, въ покояхъ замка тяжелая старинная мебель и люстры съ хрустальными подвсками ловятъ слабый солнечный лучъ, проникающій сквозь спущенныя жалузи, скучающія зеркала грезятъ о дн, когда въ дверь проскользнетъ хорошенькое личико, и о час, когда растворенныя окна отразятъ въ нихъ кусочекъ мирнаго веселья долины. Изрдка призрачнымъ шагомъ пройдетъ слуга, въ часовн одинокая лампада мигаетъ отъ страха, въ библіотек старый гувернеръ погруженъ въ вчное чтеніе, въ саду растянувшійся въ гамак Габріэль безконечно куритъ, а въ колясочк-колыбели дремлетъ ребенокъ.
Осень неожиданно смнилась теплымъ лтомъ, день тихій, солнце сладко гретъ, въ неподвижномъ воздух временами чувствуется тонкій запахъ тлнія палой листвы.
По прізд изъ Мадрида Габріэль проводитъ почти все время въ этомъ гамак, въ саду: всякое напряженіе активной воли какъ будто навки умерло въ его душ, но зато онъ проявляетъ непоколебимое пассивное упорство. Онъ не возмущался противъ материнской воли, не выражалъ желанія вернуться въ Мадридъ, ни даже написать письмо, но никто не могъ добиться отъ него ни одного слова, ни малйшаго движенія, которое обнаружило бы какой-либо интересъ къ происходящимъ вокругъ него событіямъ, онъ вставалъ въ полдень, къ большому изумленію привыкшихъ рано вставать домочадцевъ, молча завтракалъ, выходилъ въ садъ, ложился въ гамакъ и лежалъ до самаго заката, тогда онъ возвращался въ комнаты и дожидался ужина, сгорбившись въ кресл, ложился рано, видъ у него былъ не больной, а только разсянный, онъ часто закрывалъ глаза. Почти все время ребенокъ долженъ былъ находиться возл него, если иногда, думая, что онъ спитъ, маркиза или кормилица хотли унести мальчика, онъ открывалъ глаза и требовалъ, чтобы ребенка оставили съ нимъ, по счастью, ребенокъ родился здоровымъ и плакалъ очень рдко. Такъ проходили дни: октябрь не выпускалъ своихъ тумановъ, и небо милостиво улыбалось, годъ безмятежно старлся, обладая, несомннно, спокойной совстью.
Сеньора маркиза подходить къ окну нижняго этажа, смотритъ на гамакъ и на колясочку, взглядываетъ на небо, вздыхаетъ протяжнымъ и многозначительнымъ вздохомъ, въ который набожныя души вкладываютъ молитву, и затворяетъ окна, немного погодя она появляется въ дверяхъ и медленно спускается съ лсенки. Она маленькаго роста, худощавая, съ тонкимъ, острымъ лицомъ, волосы у нея необычайно черные, перемшанные съ необычайно блыми нитями, глаза, когда-то, должно быть, красивые и блестящіе, уже потускнли отъ многихъ слезъ, пролитыхъ въ годы, когда жизнь должна, была бы улыбаться ей. Она одта, какъ кармелитка, движенія у нея живыя, и рчь умышленно краткая.
Подойдя къ колясочк, она поправляетъ одяльце, но не ласкаетъ ребенка, потомъ подходитъ къ гамаку и смотритъ на сына, который не шевелится и не открываетъ глазъ.
— Габріэль, что ты длаешь здсь такъ поздно? Почему не идешь домой? Солнце садится, въ саду сыро, и вы оба простудитесь.
Габріэль открываетъ глаза, но онъ не отвчаетъ, онъ думаетъ, что можно бы сказать, что ему нравится чувствовать приближеніе вечера въ печальномъ саду, подъ листьями, вздрагивающими отъ легкаго втерка, всегда поднимающагося на закат, но такъ скучно подбирать слова!… Да, мысли должны бы быть прозрачными, и умъ долженъ быть видимъ уму, какъ свтляки ночью.— Какая глупость!— думаетъ онъ,— сравнивать мысли съ свтлячками, жалкими червями, у которыхъ все тльце напитало свтомъ… Они напитаны свтомъ, какъ мы напитаны горемъ, или радостью, или скукой… потому что вс эти чувства, кажущіяся душой, на самомъ дл не принадлежать къ душ, нтъ, они приходятъ извн, издалека, и падаютъ на насъ, какъ роса на землю… не всегда, какъ роса… когда они горестны, они падаютъ, какъ противный, грязный зимній дождь въ городахъ, и проникаютъ насъ, и оставляютъ насъ продрогшими, несчастными и угнетенными… Какой то поэтъ сказалъ: ‘Я поднялъ горсть песку на берегу моря, мокрыя песчинки проскользнули между моими пальцами. Увы, мн не удалось удержать ни одной’!
— Увы! мн не удалось удержать ни одной!— вслухъ заканчиваетъ Габріэль свои сбивчивыя размышленія и, очнувшись отъ звука собственныхъ безнадежныхъ словъ, заливается слезами.
— Габріэль, что съ тобой? О чемъ ты плачешь?— спрашиваетъ мать.
Онъ совершенно забылъ, что она здсь, и смотритъ на нее съ удивленіемъ.
— Уже поздно,— настаиваетъ она,— пойдемъ домой, приходилъ священникъ и спрашивалъ о теб, но я не послала за тобой, потому что онъ торопился. Ты слышишь меня?
Да, онъ слышитъ, но страннымъ образомъ, какъ будто слова, утративъ все свое обычное значеніе, но сохранивъ прежнюю роль передатчиковъ идей, преобразились изъ звуковъ въ формы, даже еще мене, въ границы пространства съ невдомыми свойствами, не доступными ощущенію чувствъ, эти два — большія, твердыя, и еще какія то… нтъ словъ, чтобы выразить ихъ новое состояніе! А вотъ это — совсмъ маленькое, и растетъ, но извн внутрь, а это — острое, какъ кинжалъ, но кинжалъ алмазный, и онъ падаетъ, превратившись въ капли, на воду стараго пруда… и какъ больно тинистой вод отъ того, что на нее падаетъ кинжалъ, потому что вода, заросшая водорослями, мутная и больная — не боле, не мене, какъ сердце. Ахъ, какъ болитъ сердце!
— Хуана, Карлота!— кричитъ маркиза въ испуг,— скоре идите сюда, сеньорито дурно. Хуана, Карлота!
Служанки и гувернеръ прибгаютъ на зовъ и окружаютъ гамакъ. Габріэль въ обморок, и лицо его въ зеленоватомъ отсвт деревьевъ мертвенно-блдно. Вс молча смотрятъ на него, и онъ начинаетъ безпокоиться, хотя глаза его закрыты, онъ чувствуетъ, что на тло его падаютъ взгляды окружающихъ, и каждый взглядъ, словно острая игла.— О, уйти бы въ пещеру безъ свта и безъ смотрящихъ глазъ! Что это за шумъ? Да, да, въ пещерахъ часто бываетъ слышенъ такой отдаленный шумъ моря… Уйти бы въ море, ночью, выбить дно у лодки и тихонько, тихонько, медленно погрузиться на дно, въ объятіяхъ воды, такихъ мягкихъ и свжихъ…
— Кажется, онъ лишился чувствъ,— говоритъ гувернеръ.— Сбгайте за докторомъ, Хуана, а ты, Карлота, помогу мн поднять его.
— Ахъ,— вздыхаетъ маркиза.— Да проститъ Богъ эту скверную женщину! До чего она довела это!
Уже темнетъ, когда они входятъ въ замокъ, ребенокъ, забытый въ колясочк, открываетъ глаза и начинаетъ лепетать что-то, какъ будто говоритъ съ звздой, заглянувшей въ садъ.

V.

Въ ‘говорилк’ на утро случай этотъ обсуждается съ большой серьезностью и немалой философіей. ‘Говорилка’ — бакалейная лавочка, усложненная табачной и таверной, служащая одновременно мстомъ стоянки дилижанса, по росписанію ходящаго въ Сантандеръ и возвращающагося въ долину съ сдоками и багажомъ или за ними. Многообразныя спеціальности лавочки обезпечиваютъ ей большое количество кліентовъ, въ деревушк имется съ полдюжины лнтяевъ, которые приходятъ развлечься въ то время, какъ жены ихъ работаютъ въ пол, у двоихъ ‘супруги’ прислуживаютъ въ замк, и они приходятъ поважничать на ихъ сбереженія, потомъ, прохожіе, нищіе, странствующіе торговцы, барышники, приходящіе присмотрть коровъ, лавочка стоитъ у самаго входа въ ущелье и служитъ какъ бы ключомъ и шлагбаумомъ ко всей долин… Сегодня, кром хозяйки — пятидесятилтней толстой, растрепанной и веселой женщины,— въ лавочк находятся дв торговки съ корзинами за плечами, босыя и въ подоткнутыхъ юбкахъ, и трое изъ вышесказанныхъ лнтяевъ и почтенныхъ капиталистовъ.
— Были вы нынче у Веласко?— спрашиваетъ хозяйка торговокъ.
— Я была,— отвчаетъ старшая,— и видла, что тамъ длается. Жалко смотрть на несчастнаго! И что только за негодныя женщины въ Мадрид! Такъ отдлать мужчину въ цвт лтъ!
Другая торговка пронзительно смется. Она.— двушка и свжа, какъ кустъ гвоздики.
— А ты чего смешься, двчонка?— спрашиваетъ одинъ изъ стариковъ.
— Надъ злыми женщинами и надъ добрыми мужчинами. А по моему, такъ ей нечего было много хлопотать, чтобы погубить парня, мужчины сами падки на эту погибель…
— Много ты знаешь, посмотрю я на тебя.
— Вотъ я и смюсь. Жалко смотрть на несчастнаго! Еще бы, потому что ему хочется вернуться къ ней. И очень хорошо будетъ, если онъ сдлаетъ, какъ хочетъ!— заканчиваетъ она, длая смлый полуоборотъ, при которомъ обнажаются прелестныя ноги бродячей Діаны.
— Очень будетъ скверно!— возмущенно протестуетъ лавочница, которую ея почти офиціальный постъ продавщицы табаку естественно склоняетъ къ консервативнымъ взглядамъ:— очень будетъ скверно, потому что господа должны водиться съ господами, а не унижать свое имя съ какими-нибудь тварями… взять хоть ребенка, сколько бы у нея было денегъ и роскоши, все-таки онъ всегда останется сыномъ своей матери. А ты говоришь — хорошо!
— Плохо то, что она отпустила его. Что мое, то мое, и хоть бы семь маркизъ сразу пришли отнимать у меня ребенка…
— Говорятъ,— вмшался благообразный мужчина,— что сеньора дала ей хорошія деньги.
— А мн хоть бы на всъ золота заплатили, я и то не отдала бы. Хочешь сына? Такъ бери и мать, потому что куда иголка, туда и нитка.
— А она вотъ довольна, деньги, милая сглаживаютъ. Она подумала: я буду воспитывать сына на свои трудовые гроши, и выростетъ онъ бднякомъ, а тамъ его будутъ держать, какъ барчука… А кром того, со временемъ онъ, можетъ быть, и не откажется отъ своей матери… вдь, тому, у кого есть, легче дать, чмъ тому, у кого нтъ. Врно, Кико?
Кико — смуглый и бравый парень лтъ двадцати пяти, повидимому, онъ явился на свтъ, чтобы докончить вторую серію подвиговъ Геркулеса: такой атлетической фигурой наградило его Провидніе, сейчасъ, за отсутствіемъ, должно быть, подходящаго случая для геройскаго подвига, онъ вырзываетъ кончикомъ навахи сложные узоры на. втк оршника, до сихъ поръ онъ не раскрылъ рта, но, услышавъ вопросъ лавочницы, поднимаетъ глаза, лукаво подмигиваетъ и мудро изрекаетъ:
— Всякъ самъ по себ!
Эта глубокая сентенція сразу заканчиваетъ разговоръ, такъ, геніи обладаютъ привилегіей послдняго слова. Наступаетъ трагическое молчаніе, вс смотрятъ, другъ на друга, старая торговка вздыхаетъ, лавочница воздымаетъ глаза къ небу, мужчины за кружкой пива смакуютъ глубокую мудрость Геркулеса, снова погрузившагося въ свою кропотливую работу, молоденькая торговка подходить къ двери.
— Вонъ идетъ дилижансъ!— кричитъ она немного погодя.
Дйствительно, изъ ущелья уже доносится звонъ бубенчиковъ, голосъ кондуктора, громкое хлопанье бича, вс кидаются смотрть, побуждаемые чувствомъ ненасытнаго ожиданія, которое всхъ насъ гонитъ къ окну, когда мы находимся одни въ квартир, и заставляетъ смотрть въ глаза всякому, говорящему съ нами наедин, останавливаться, когда проходить поздъ, прислушиваться къ шагамъ на лстниц, хотя мы никого и не ждемъ, и ждать прихода почтальона, даже зная, что ни отъ кого на свт намъ не можетъ быть письма.
На этотъ разъ любопытство постителей ‘говорилки’ получаетъ неожиданное и преизобильное удовлетвореніе: когда дилижансъ останавливается, изъ него выходятъ дв незнакомки, об молоды и такія хорошенькія, что у философа Кико выпадаютъ изъ рукъ и втка и наваха. Прізжія — ни барыни, ни крестьянки, он въ свтлыхъ платьяхъ, изящно обуты, съ непокрытой головой и красиво причесаны, при движеніи сильно шумятъ накрахмаленными юбками и… пахнутъ очень хорошо, послднее замчаніе длаетъ, немного удивленная, молодая торговка.
— Это здсь?— спрашиваетъ одна изъ прізжихъ кондуктора, который подтверждаетъ жестомъ.
Лавочница любезно поднимается.
— Нужно взять багажъ?
Нтъ, прізжія путешествуютъ, какъ сказочныя принцессы, безъ всякаго багажа, кром собственной красоты.
— Не угодно ли подкрпиться чмъ-нибудь?
Вотъ это — да, хорошо дать тлу то, что ему требуется: стаканъ молока утромъ всего лучше, кстати, корова на двор, ее только что подоили. И воды, вымыть руки и лицо. Путешественницы восторгаются деревенскимъ молокомъ.
— Такого не найдешь въ Мадрид!— говоритъ одна, медленно потягивая теплую пну.
— Он изъ Мадрида!— таинственно говоритъ Кико, слышавшій замчаніе, и вс дивятся его догадливости.
Умывшись, стряхнувъ дорожную пыль съ платьевъ и волосъ, путешественницы справляются о времени.
— Половина одиннадцатаго. Пожалуй, пора?— спрашиваетъ одна.
— Для того, за чмъ мы пріхали, вс часы одинаковы,— спокойно отвчаетъ другая.
Это философское замчаніе возбуждаетъ восхищеніе Кико, положительно, прізжія изъ другого міра, особенно эта, такая разсудительная, она говоритъ кратко, голосомъ, похожимъ на музыку, не допускаетъ возраженій и движется, ходить и смотритъ вокругъ, какъ должны двигаться, ходить и смотрть королевы на тронахъ, поистин, она внушаетъ почтеніе, хоть и такая худенькая тломъ… Тише, вотъ она опять говоритъ!
— Далеко отсюда до дома дона Габріэля Гутьерре де Веласко?
Общее изумленіе. Изъ Мадрида! Въ замокъ! И спрашиваютъ сеньорита? Несомннно, он пріхали по тому ‘длу’. Восторгъ Кико сразу поднимается еще на ступеньку отъ презрительной простоты, съ которой прізжая назвала замокъ ‘домомъ’. Никто не отвчаетъ сразу, такъ велико общее удивленіе: прізжая повторяетъ вопросъ.
— Нтъ, недалеко, съ четверть часа ходьбы, вонъ тамъ, пройдя каштаны, за церковью.
— Можно проводить?— бормочетъ Кико.
Имъ не нужно провожатыхъ, но он любезно благодарятъ.
— А въ которомъ часу дилижансъ уходитъ въ Сантандеръ?
— Вечеромъ въ шесть. Онъ объзжаетъ всю долину.
Путешественницы удаляются на совщаніе.
— Самое лучшее,— говоритъ Маріана,— остаться теб здсь и подождать меня.
— Какъ же ты пойдешь одна?— протестуетъ Инеса.
— Что же со мной можетъ случиться? Мать не запугаетъ меня, какъ своего несчастнаго сына, какъ бы горда она ни была…
— А если тебя не примутъ?
— Я и не говорю, что меня примутъ, но что меня впустятъ, за это я ручаюсь. А ты оставайся здсь и закажи намъ пока обдъ. До-свиданья.
— До-свиданья. Въ добрый часъ!
Маріана выходитъ изъ таверны и идетъ быстрымъ шагомъ. Она красиве, чмъ когда-либо, и стала женственне, она нсколько поблднла отъ болзни, но свжій деревенскій воздухъ румянитъ ея щеки,— свжій деревенскій воздухъ, который она вдыхаетъ полной грудью.
Какъ прекрасно выздоровленіе въ молодости! Какъ отрадно тлу возвращающееся здоровье, и какъ веселитъ его ласка солнца, свта и голосовъ, и ароматъ воздуха, и вкусъ хлба, и свжесть воды… и какъ торопится жить тло, едва не превратившееся въ прахъ! И духъ, тоже словно только что родившійся, носится по дому съ ребяческой радостью, и заглядываетъ въ окна глазами, дивящимися тому, что они видятъ, и распахиваетъ двери устъ, чтобы сказать неожиданныя и ласковыя слова, и напваетъ въ уши отголоски новыхъ мелодій, и волнуетъ грудь вдохновенными порывами, и побуждаетъ ноги къ широкимъ шагамъ, а руки къ щедрымъ дарамъ. О, какое наслажденіе возвращаться къ жизни на утр жизни!
Весь этотъ мощный расцвтъ волнуетъ сегодня кровь Маріаны, кром того, въ груди ея поетъ новая нжность материнства, она почти не видла своего ребенка, но эта неясность говоритъ ей, что и тло и душа ея стали матерью, и волненіе ея усиливается отъ невдомаго ей очарованія деревенскаго утра. Какой кристальный воздухъ, и какой дивный запахъ, какое теплое осеннее солнце, и какая странная тишина, хотя въ ней такъ много звуковъ, и какое спокойствіе…. Какъ зелены деревья, какъ сочны даже т, на которыхъ уже начинаютъ умирать листья, какъ чисто вымыта и гладко причесана травя, и какъ свтла вода въ ручьяхъ! На высокомъ дерев съ дрожащими листьями свиститъ птичка, свиститъ, какъ флейта. А эта мдно-красная корова, какъ она лоснится и какъ медленно идетъ, мрно помахивая головой: почему здсь она не боится коровъ? А вотъ вдали прозвучалъ голосокъ ребенка, звонкій и ясный! Здсь все ясно, даже самый дымъ, выходящій изъ трубы, онъ не черный или грязно-блый, какъ въ Мадрид, а голубой и легкій, легкій — и такъ спокойно расходится въ воздух. Маріана, неизвстно почему, думаетъ о спящемъ ребенк. И вдругъ ей вспоминаются слова Габріеля при первой ихъ встрч въ Мадрид: ‘Я хотлъ бы повезти васъ на мою родину, чтобы вы увидали красоту’… И вотъ она на его родин, и видитъ, что тутъ, правда, очень красиво, но вдь онъ измнилъ ей!— Что то длаетъ, о чемъ думаетъ или мечтаетъ этотъ неисправимый мечтатель?— Глаза ея наполняются слезами.— Странно,— думаетъ она,— я на него не сержусь, а мн только, жаль его!— И она жалетъ, что не спросила о немъ лавочницу.— Можетъ быть, онъ боленъ? Можетъ бытъ, умеръ?— Нтъ, не умеръ, ей бы сказали, когда она назвала его имя, но наврное грустенъ, страдаетъ отъ кошмаровъ и сердцебіенія въ этомъ старомъ дом, какъ онъ столько разъ разсказывалъ, и кричитъ по ночамъ, и никто не прибгаетъ, и боится закрыть глаза, и нтъ возл него никого, кто закрылъ бы ихъ ему поцлуемъ… двумя поцлуями, которые онъ такъ любилъ. И наврное онъ зоветъ ‘Маріана! Маріана!’ тмъ же нетвердымъ и робкимъ голосомъ… лаская самый звукъ этого слова. Во что бы то ни стало, надо увезти его отсюда!
Это было первой мыслью Маріаны, когда она вернулась къ сознательной жизни: похать за нимъ, вырвать его изъ мрачной печали его жилища, увезти его къ себ, къ себ, и увезти сына. Потомъ будетъ видно, какъ они будутъ жить, важно быть вмст и бытъ веселыми, руки у нея, слава Богу, есть, и здоровья хватитъ на то, чтобы заработать хлбъ на всхъ троихъ, на деньги, которыя оставила мать, она откроетъ блошвейную мастерскую, гладильню, все равно что,— и наврное что-нибудь да выйдетъ, а рядомъ съ ней, отъ ея смха, Габріэль вылечится,— конечно! и станетъ человкомъ, будетъ тоже работать, и вс они будутъ счастливы, а когда Богъ приберетъ маркизу въ рай, который она считаетъ, что заслужила, они будутъ прізжать на лто сюда, потому что, правда, здсь очень хорошо.
Маріана смется надъ собой.— Вчно фантазіи,— думаетъ она и опять смется.— Незадачливая мы нара, оба то и дло уносимся въ облака, только онъ въ печальныя, а я въ веселыя. Господи, какой этотъ замокъ мрачный вблизи! Онъ похожъ на тюрьму королевы въ той драм, которую мы видли въ Новомъ Театр, и ворота съ гвоздями! Ну, что-жъ, мн все-таки не страшно! Посмотримъ, сдлается ли у меня сердцебіеніе. Куда же здсь итти?
Она останавливается, нсколько смущенная, смотритъ на каменную стну, на черныя ршетки, на молотки, такіе большіе и подвшенные такъ высоко. Замокъ похожъ на настоящій замокъ, а эти два дерева — она не знаетъ, какъ они называются — словно два часовыхъ, смотрятъ на нее злыми глазами. И какое гробовое молчаніе! Она не ршается постучать. Лучше обойти зданіе, можетъ быть, кто-нибудь встртится. Одно, два, шесть оконъ, и вс затворены, по другую сторону подъзда столько же, и тоже вс затворены… А вотъ заборъ… должно быть, садъ… какой высокій! Калитка… еслибъ былъ молотокъ!
Ища молотка, она проходитъ, и калитка, только притворенная, распахивается. Да, это садъ. Никого нтъ… войти? Да, въ эту калитку, которая обыкновенной величины и не внушаетъ такого почтенія… Какой странный садъ, безъ дорожекъ, а земля вся зеленая, и кипарисы, какъ на кладбищ, и прудъ, весь позеленвшій, и слезливый фонтанъ, и множество сухихъ листьевъ на вод! Гд она видла такой садъ? Ахъ, на Монклоа, у лваго спуска, и еще всегда этотъ утолокъ вызывалъ въ ней тоску. И теперь тоска, какъ гвоздь, засверлила ей сердце. Ахъ, Боже мой, какъ грустна бываетъ иногда жизнь, сколько ни стараться смяться!

VI.

Габріэль три дня живетъ въ мучительномъ безпокойств. Что-то — онъ не знаетъ, что именно — пробудило его противъ его воли отъ грустной летаргіи, въ которую онъ былъ погруженъ, кто-то зоветъ его, неизвстно откуда, но надо итти, хотя дорога и неизвстна, потому что голосъ настойчивъ и властенъ. Властенъ и нженъ — ахъ, еслибъ его послушаться! Онъ уже пытался нсколько разъ выходить изъ дому, но въ открытомъ пол — куда итти? Долина полна для нето враждебной красоты, склоны слишкомъ далеки, группы деревьевъ разбросаны рдко, тамъ же разсяны и дома, душа теряется въ такомъ широкомъ пространств, шаги колеблются передъ точнымъ выборомъ изъ столькихъ направленій, глаза туманятся, лучше вернуться въ заточеніе, въ стны дома, въ ограду сада, подъ охрану кипарисовъ, ограниченное пространство даетъ какъ бы ощущеніе нкоторой интимности, въ убаюкивающемъ покачиваніи гамака кроется широкая меланхолическая ласка, и подъ ея защитой можно закрыть глаза и не думать. Но мысль тревожится: идея, воспоминаніе, надежда хотятъ выбиться наружу, и болитъ обнаженная земля. Ахъ, если бы чья-нибудь рука прекратила неизбывную засуху, открыла выходъ страдающему ростку! Если бы чей-нибудь голосъ произнесъ слова, которыхъ не можетъ оформить безплодный мозгъ. Если бы чья-нибудь рука взяла эту руку, и чья-нибудь воля направила эти нершительные шаги! Мимолетнымъ свтомъ улыбается надежда, отзвукъ голоса общаетъ, призракъ ласки умиротворяетъ, тнь руки охраняетъ. Но чей это голосъ, чья ласка и чья рука, и гд же они?
Въ это утро тревога мучить его, какъ никогда, онъ не можетъ грезить, сердце его безумствуетъ отъ страстнаго нетерпнія. Нужно, чтобы кто-то пришелъ, онъ наврное придетъ, несомннно, долженъ притти. Но кто? кто? кто?— спрашиваетъ себя несчастный и безъ конца повторяетъ этотъ вопросъ, шагая но саду.
Кажется, будто фонтанъ умолкъ, будто деревья перестали шептаться вершинами, будто перестали пть, свистать и ворковать птицы. Что-то должно случиться огромное и ршающее, кто-то долженъ войти въ садъ и принести ожидаемое слово. Вотъ онъ уже приближается. Но кто это?
— Маріана!
— Габріель.
Безконечное объятіе и страстныя слезы.
— Маріана!— Вотъ слово, идея, мысль, которыя столько часовъ и столько дней онъ тщетно искалъ.
Они не удивляются, что опять вмст, это естественно и было неизбжно: для чего же они родились? И объятіе не кончается, потому, что Габріель плачетъ, какъ дитя, а она утшаетъ его, цлуя въ глаза.
— Ты пришла, пришла. Я не могъ вспомнить ни тебя, ни твоего имени. Но я ждалъ тебя, твоего голоса, твоихъ рукъ… Я сердцемъ чувствовалъ, что ты идешь, но не зналъ, кто ты.
Она какъ будто не удивляется его безсвязнымъ словамъ: всего этого она боялась, все предвидла… Конечно, онъ почти сошелъ съ ума изъ-за нея, но она ручается, что вернетъ ему разумъ.
— Да, я пріхала, пріхала. Какъ же я могла не пріхать, зная, что ты здсь? Какъ только встала съ постели… я вдь была очень больна, знаешь, чуть не умерла. Только не захотла умереть, хотлось еще побыть на свт, пока ты живъ… ты и онъ… мальчикъ. Гд онъ? Гд мой сыночекъ?
Она говоритъ быстро, стараясь скрыть волненіе, и улыбается — стойкая душа.
Габріель, слушая ее, точно возвращается на землю изъ какого то далекаго міра, сначала онъ улыбается, потомъ вздыхаетъ, наконецъ, вспоминаетъ.
— Прости меня, Маріана, прости. Я не знаю, какъ, когда я попалъ въ этотъ домъ.
— Важно знать, какъ и когда ты выйдешь отсюда?— Глаза Габріеля вспыхиваютъ счастливой надеждой.— Потому что ты, конечно, удешь со мной.
— Конечно!— вздыхаетъ онъ, и свтъ, заложенный ея первыми словами, гаснетъ.
— Непремнно!— энергично повторяетъ она,— со мной и съ твоимъ сыномъ. Гд онъ? У кого?
Габріель молча идетъ, она слдуетъ за нимъ, они обходятъ прудъ, минуютъ мрачную кипарисовую аллею, проникаютъ въ лабиринтъ буксовыхъ кустовъ — какой мрачный садъ, и какая мука итти по сухимъ листьямъ за этимъ человкомъ, который идетъ молча и какъ лунатикъ!— Они выходятъ на площадку подъ каштанами, гд виситъ гамакъ, и стоитъ колясочка. Маріана приближается съ страстнымъ волненіемъ, хочетъ взять ребенка, но останавливается — онъ спитъ такъ тихо, сладко, и похожъ на королевскаго сына въ лептахъ и кружевахъ. Странно: она думала, что при вид его у нея разорвется сердце отъ любви, отъ рыданій, отъ слезъ, что она осыплетъ его поцлуями, схватитъ его порывисто, какъ въ романахъ, которые она читала, всегда длаютъ отвергнутыя матери, когда, наконецъ, находятъ своихъ дтей… а у нея сердце спокойно, и слезы не подступаютъ къ глазамъ. Малютка внушаетъ ей какое-то почтеніе, она не ршается дотронуться до него, только смотритъ на маленькое личико, на темные волосики, выглядывающіе изъ-подъ чепчика, на ротикъ, чуть-чуть побольше маленькой землянички… и смотритъ на все это равнодушно!
— Это мой сынъ… мой сынъ…— повторяетъ она, и слова не вызываютъ въ ней представленія объ обладаніи, привязанности, нжности…— Наврное, я дурная мать, и у меня не женское сердце… Это мой сынъ, а я такъ спокойна, такъ равнодушна. Это мой сынъ, а я даже не знаю, какъ его зовутъ… и не умираю отъ радости, что вижу его.
— О чемъ ты плачешь, Маріана?— говоритъ Габріель.
Плачетъ? Она плачетъ? Да, конечно, слезы потоками струятся по ея лицу. Разв можетъ тло плакать, когда объ этомъ не знаетъ душа?— Мой сынъ! Мой сынъ!— она уже сознательно начинаетъ рыдать, становится на колни, припадаетъ къ личику ребенка, цлуетъ его и омываетъ своими слезами, и малютка, почувствовавъ, вроятно, во сн теплую влагу, шевелитъ губками и впиваетъ, какъ молоко, материнскія слезы.
— Маріана, Маріана! Какіе мы несчастные!
— Несчастные!— говорить она, вставая, и смотритъ на него, держа на рукахъ ребенка,— Почему? Разв мы оба. не живы? Разв ты меня не любишь? Разв я не люблю тебя? Разв передъ нами не вся жизнь?
Габріэль вздыхаетъ.
— Передъ тобой, да.
— И передъ тобой тоже, нашъ домъ ждетъ насъ. Увидишь, какою можетъ быть жизнь при труд и любви… когда онъ родился, солнце такъ и лилось въ окно… а когда я была больна, все время лилъ ливмя дождь. Но, милый мой, едва я раскрыла глаза, явилось и солнце, ты, вдь, знаешь, мы съ нимъ добрые пріятели! Несчастные! съ такимъ-то сыночкомъ, который будетъ вылитымъ портретомъ своей матери и будетъ только смяться, потому что плаксъ довольно въ дом и одного! Посмотрите-ка на это лицо! Какіе грустные глаза. Впрочемъ, я знаю, что съ тобой сейчасъ происходитъ: ты ревнуешь къ маленькому, потому что теперь вс ласки будутъ для него… для него одного… но если ты будешь хорошо вести себя, то и теб перепадетъ кое-что. Правда, сынокъ, мы будемъ немножко любить твоего папу? Посмотри, посмотри, какое у него похоронное лицо! Стоило прізжать на свою прекрасную родину, чтобы такъ поблднть и похудть! А я-то думала, что здсь вс гуляютъ по Божьимъ лугамъ, пьютъ молоко, дятъ фрукты и поютъ. Да, да, прекрасныя мста, въ садахъ деревья, какъ на кладбищ! и эта зелень перешла на лицо твоего милаго папочки. Счастье, что сегодня же вечеромъ мы увеземъ его въ Мадридъ, правда, сыночекъ?
Мальчикъ проснулся и открылъ черные глазки, она цлуетъ его и протягиваетъ отцу, потомъ обнимаетъ его одной рукой за шею и добросовстно длитъ веселые поцлуи между двумя своими любимыми… двумя своими дтьми, какъ она говоритъ. И смется, смется, и все счастливое прошлое вновь расцвтаетъ въ душ Габріэля отъ росы этого кристальнаго смха…
Потому что въ немъ незабвенныя іюньскія ночи въ Мадрид, подъ бархатнымъ, синимъ и звзднымъ небомъ, съ напоеннымъ запахомъ акаціи, жимолости и сырой земли воздухомъ… И ясныя мартовскія утра, когда на улицахъ пахнетъ жаренымъ кофе, а на Кастелльяно лежитъ легкая дымка, серебрящаяся на солнц, а подстриженныя деревья начинаютъ выбрасывать почки. И январьскіе дни, когда земля тверда и звонка отъ ночного мороза, а въ воздух, колючемъ отъ холода, смется солнце… И октябрьскія сумерки, пламенющія на закат, когда сады ярко желты отъ мертвыхъ листьевъ, еще не упавшихъ съ деревьевъ, потому что воздухъ мягокъ и недвижимъ.
Въ ночи, утра, сумерки и полдни, лтомъ, весной, осенью и зимой — всегда звенлъ ея смхъ, и весь круговоротъ года, въ ореол счастья, показался Габріэлю пасхальнымъ утромъ. Ахъ, звонъ колоколовъ въ прозрачномъ воздух, смхъ на алыхъ губахъ, поцлуи за смхъ, и сердце, готовое съ ликованіемъ вырваться изъ своей башни!
— Да, дорогая, да, ты права, мы удемъ сейчасъ же. Милый Мадридъ! И я буду работать для тебя, какъ негръ, и буду любить, тебя, какъ безумный, и мы будемъ счастливы, какъ никто…
— Да, да, какъ никто. Что съ тобой?
Она почувствовала, что онъ вздрогнулъ, и увидла, что на лиц его гаснетъ счастливая улыбка. Слдя за направленіемъ его взгляда, она повертываетъ голову и встрчается съ хмурымъ лицомъ худой, смуглой женщины, одтой, какъ монахиня.
— Твоя мать!— говоритъ она, тоже слегка блдня… Габріель наклоняетъ голову. Маріана немного отодвигается отъ него, но не выпускаетъ его руки.
Сеньора маркиза наблюдаетъ ихъ съ негодованіемъ, смшаннымъ съ немалымъ любопытствомъ и нкоторымъ изумленіемъ, она подошла медленно и уже нсколько минутъ стоитъ здсь… Вотъ она страсть,— думаетъ она,— преступная любовь, черная и гнусная бездна, пучина мерзости, словомъ, грхъ и смерть… и, однако, эта женщина смется, какъ дитя, и глаза у нея блестятъ, и она говоритъ своему сыну и моему такія же ласковыя, нжныя, простыя и невинныя слова, какія говорятъ другія матери своимъ сыновьямъ, рожденнымъ подъ покровомъ Божественнаго закона… и звонко цлуетъ ихъ среди бла дня, не таясь и не мучаясь угрызеніями совсти, какъ будто поцлуи и слова исходятъ изъ самаго чистаго источника любви… Такъ Лукавый принимаетъ образъ ангела свта!— вспоминаетъ она фразу изъ какого-то аскетическаго сочиненія и старается вызвать въ воображеніи примръ дьявольскихъ превращеній, но сколько ни ищетъ, не можетъ припомнить, чтобы Сатана, задумавъ погубить чью-нибудь душу, принималъ образъ нжной матери. Однако, преступленіе очевидно, и надо спшить исправить зло…
— Габріель,— говорить она строгимъ голосомъ, подходя ближе.
— Сеньора!— прерываетъ Маріана, становясь между матерью и сыномъ,— сеньора, примите во вниманіе…
Мн нечего принимать во вниманіе, и я говорю не съ вами.
— Это все равно, сеньора.
— Ахъ, вотъ какъ,— говоритъ высокомрно маркиза,— вы ршили, что это все равно? Мн очень жаль, но я съ вами не согласна.— Маріана длаетъ досадливое движеніе.— Вамъ это не важно, не правда ли?
— Мн важно,— говоритъ Маріана съ видомъ царствующей королевы,— только спасти Габріеля и моего сына.
Сеньора иронически улыбается.
— Въ этомъ мы сходимся,— говоритъ она.— Вы хотите его спасти, я тоже, теперь нужно только узнать, отъ чего вы хотите спасти его… и какъ?
— Отъ чего?— страстно восклицаетъ Маріана.— Отъ чего! Неужели вы не видите на его лиц смерть? Неужели васъ не ужасаетъ это тихое безуміе въ его глазахъ? Отъ этого я хочу спасти его: отъ смерти, отъ безумія, отъ тоски. Какъ? Когда онъ былъ со мною, онъ былъ здоровъ и бодръ, и счастливъ!
— Не будемъ лучше говорить о томъ, что было, когда онъ жилъ съ вами.
— Почему, сеньора?— горделиво говоритъ Маріана,— какое зло причинила я вашему сыну?
— Ваша совсть не говоритъ вамъ этого?
— Нтъ, сеньора, нтъ.
— Разумется,— вздыхаетъ маркиза.
— Но я желала бы это знать, скажите мн! Какой вредъ причинила я Габріелю? Вы не говорите, такъ я скажу сама, можетъ быть, дло будетъ ясне.
— Оно не станетъ чище.
— Чище золота, сеньора маркиза,— возражаетъ Маріана, вкладывая въ два послднихъ слова все презрніе мадридской простолюдинки къ высшей аристократіи. Извольте знать, что до того дня, какъ я встртилась съ вашимъ сыномъ, я не любила ни одного мужчины, ни изъ-за кого не плакала, и ни до кого мн не было дла, это первое, я жила на свой заработокъ и была весела, и, слава Богу, все это при мн и осталось, и если я сблизилась съ нимъ и полюбила это, то потому, что мн было жаль его, сеньора, и досадно было видть человка, до такой степени полнаго грусти, страха и тоски, что при здравомъ ум, молодости и богатств, онъ завидовалъ бдной двушк… и никогда не смялся въ двадцать два года, сеньора, и не зналъ, въ какую сторону ему итти, если его не тащили за руку. Онъ меня полюбилъ, ну, что-жъ? разв я тоже не люблю его? Онъ жилъ со мной. Съ кмъ-нибудь ему надо же было жить, разъ т, кто его пустили въ свтъ, не научили его жить одному, онъ жилъ со мной, но я жила своей работой, слышите? и давала ему задаромъ свою любовь, и солнце, и поцлуи, и здоровье, и жизнерадостность. По вашему, это мало?
— Онъ губилъ себя изъ-за васъ!— мрачно проговорила маркиза.
— Губилъ! Благодарю покорно!.. Губилъ, ангелы святые! А я не губила себя ради него?
— Вы тоже не имли права губить себя.
— Даже для того, чтобы спасти его?
— Ни для чего въ этомъ мір.
— Вотъ видите, какая разница: вамъ кажется, что я не имла права, а я считала, что это мой долгъ. Онъ лежалъ у моихъ ногъ, полумертвый, и говорилъ: ‘Маріана, я не хочу жить безъ васъ!’ я видла, что это правда, подняла его и отвтила: ‘Ну, что-жъ, давайте жить вмст’!
— Въ смертномъ грх.
— Разв любить — грхъ?
— Вн брака — да!
— Обвнчаться недолго!— сказала Маріана, полуобернувшись къ Габріелю.
Маркиза блднетъ отъ гнва, голубая кровь десяти поколній кипитъ отъ негодованія въ тощемъ тл. Авантюристка раскрыла свои карты! Обвнчаться недолго! Конечно, для дрянной женщины, желающей прикрыть свое распутство благороднымъ гербомъ Гутьерре де Веласко, это выходъ не плохой! Игра ясна, хитрая женщина, безвольный мужчина, весь арсеналъ чувственныхъ и сентиментальныхъ ласкъ, вся неизмнная любовная ложь для того, чтобы добиться имени и состоянія…
— Обвнчаться съ моимъ сыномъ! Этого вы ршили добиться, не правда ли?— говоритъ она, мряя взглядомъ Маріану съ головы до ногъ.
— Я ничего не желаю добиться, сеньора,— я уже сказала вамъ, что все, что я длала, я длала даромъ, изъ любви, это вы заговорили о свадьб, а, мн все равно. Габріэль любилъ меня, я любила его и надюсь по-прежнему любить, если мы обвнчаемся, мой сынъ будетъ маркизомъ, если нтъ, можетъ быть, онъ будетъ плотникомъ или предсдателемъ совта министровъ или президентомъ республики,— за тридцать лтъ многое измнится на свт. Во всякомъ случа, ручаюсь вамъ,— что онъ будетъ мужчиной, не будетъ бояться призраковъ, и если когда-нибудь полюбитъ женщину, то суметъ защитить ее и свою любовь противъ всего міра, хотя бы, это стоило ему жизни!
Молодая женщина очень красива въ эту минуту, она вся трепещетъ отъ волненія, глаза торятъ, щеки пылаютъ, она крпко прижимаетъ юына къ груди. Маркиза смотритъ на нее съ невольнымъ одобреніемъ, потому что она тоже женщина сильная и знаетъ цну сил.
— Милая моя,— говоритъ она, нсколько смягчая голосъ,— простите меня, если въ моихъ словахъ было что-либо обидное для васъ. Я вполн готова признать ваше безкорыстіе и даже любовь, которую вы питаете къ моему, сыну, но именно, если вы любите его безкорыстно, вы должны понять, что самое лучшее, что вы можете сдлать, это устраниться съ его пути.
— Но вдь и онъ тоже меня любитъ.
— Подумайте, что онъ добровольно покинулъ васъ.
— Я нужна ему.
— И все это время онъ не выразилъ желанія вернуться къ вамъ, даже написать вамъ?
— Такъ, что вы думаете, что онъ согласится жить безъ меня?
— Это долженъ ршить онъ самъ. Габріель, сынъ мой…
Печальное зрлище представлялъ благородный отпрыскъ благороднаго рода, прислонившійся къ стволу каштана, мертвенно блдный и смотрящій, какъ затравленный зврь, на обихъ женщинъ, оспаривающихъ другъ у друга его душу.
— Габріель, сынъ мой,— повторяетъ мать,— ты ршишь, что теб длать. Эта женщина утверждаетъ, что ты не можешь жить безъ нея, чистота твоего имени не позволяетъ теб отдать его женщин, не сумвшей сохранить свою честь, чистота твоей совсти не позволитъ теб жить съ ней вн закона.
— Габріель,— тихо и печально говоритъ Маріана,— я пришла умолять тебя ради тебя, я сумю плакать одна, какъ умла смяться, но ты умрешь, если останешься здсь, умрешь отъ тоски и страха, ты уже умираешь…
— Маріана, Маріана!— всхлипываетъ Габріэль.
— Сынъ мой,— рзко говоритъ мать,— никто еще не умиралъ отъ того, Что исполнялъ свой долгъ. И хотя бы ты прожилъ съ нею вка, какая польза будетъ теб отъ этого, если въ конц концовъ ты долженъ будешь умереть, проклятый Богомъ и родной матерью!
— Габріэль, вспомни все.
— Слушай меня, подарившую теб жизнь,— говоритъ мать.
— Слушай меня, готовую отдать свою жизнь за тебя,— говоритъ возлюбленная.
Несчастный прижимаетъ руки къ груди и падаетъ на землю. Об женщины съ минуту смотрятъ другъ на друга въ молчаніи. Наконецъ Маріана говоритъ:
— Сеньора, да проститъ намъ Богъ то зло, которое мы длаемъ, желая сдлать добро.
— Да,— глухо говоритъ маркиза.,— да проститъ намъ Богъ.— К опускается на колни, чтобы приподнять безчувственнаго сына. Маріана вздыхаетъ, долго смотритъ на Габріеля, потомъ поворачивается и отходитъ, держа на рукахъ ребенка.
— Куда вы идете?— спрашиваетъ маркиза.
— Домой, къ себ… Что мн здсь длать? Габріель погибъ навки. Прощайте, и пусть совсть никогда не упрекаетъ васъ за то, что произошло сегодня.
— Оставьте ребенка,— говоритъ маркиза,— мы воспитаемъ его, какъ подобаетъ, и научимъ уважатъ свою мать, я общаю вамъ, что вы будете часто видть его.
— Нтъ, сеньора, нтъ,— серьезно отвчаетъ Маріана,— сынъ за сына, какъ вамъ дорогъ вашъ, такъ мн дорогъ мой, и будетъ такъ, какъ я ршила. Скажите его отцу, что я взяла его, и что если когда-нибудь ему захочется отыскать насъ, то мы будемъ ждать его… безъ надежды… но съ раскрытыми объятіями.
И медленно, не обернувшись ни разу, она уходитъ царственной походкой, не позволяя себ плакать, хотя сердце ея разрывается при мысли о несчастномъ, продолжающемъ лежать подъ тнью кипарисовой аллеи. Да, какъ печальна бываетъ иногда жизнь! Но для тебя она не будетъ такою, сынокъ, потому что ты мужчина и будешь сильнымъ, ручаюсь теб въ этомъ!
— Маріана, Маріана!— стонетъ Габріель, возвращаясь къ жизни.— Маріана, Маріана! Гд ты?
— Она ушла, сынокъ,— говорить маркиза, нжно лаская его, пожалуй, въ первый разъ въ жизни,— но не огорчайся, твоя мать съ тобой.
Онъ заливается нескончаемыми слезами.

VII.

Въ полночь замокъ Гутьерре де Веласко безмолвенъ, какъ само молчаніе, давно уже погасли въ немъ вс огни, и заперлись вс двери, и, повидимому, вс обитатели его спять.
Да, спитъ сеньора маркиза, хотя молитвы и покаяніе сегодня задержали ее дольше обыкновеннаго, спитъ старый гувернеръ въ невинности своей учености, спитъ прислуга мирнымъ сномъ безъ сновидній. Но Габріель не въ силахъ заснуть, одлся и ходитъ, садится, и опять ходитъ и садится, открываетъ окно и смотритъ въ поле, и ничего не видитъ, потому что ночь темна, и долина какъ будто порузилась въ ничто. Даже звздъ нтъ на неб. Оно облачно, воздухъ влаженъ, и втеръ стонетъ въ деревьяхъ. Только въ деревьяхъ? Габріелю кажется, что и въ его сердц такая же тьма, и пустота, и стонъ, что, хотя губы и молчатъ, боль, только потому, что существуетъ, говоритъ собственнымъ голосомъ, и однимъ своимъ существованіемъ стонетъ и жалуется. Такъ фиміамъ въ жаровн безмолвно возноситъ къ небу свой дымный и ароматный голосъ… Ахъ, сердце!
Въ конц концовъ, жизнь такъ коротка, и можетъ быть, мы вовсе не отвтственны! Эта мысль приходитъ въ голову Габріэлю какимъ то страннымъ образомъ, помимо всякаго умственнаго разсужденія, разумется, онъ не думалъ ни о немъ, и всего меньше о проблем своей моральной отвтственности, слова явились извн, какъ будто произнесенныя кмъ то въ ночи, и онъ услыхалъ ихъ, не понявъ сначала. Только повторивъ ихъ черезъ минуту, онъ смогъ и, никнуть, сквозь звукъ ихъ, въ смыслъ.— можетъ быть, мы неотвтственны!— И онъ почувствовалъ безконечную веселость, словно полное освобожденіе.— Неотвтственны! Да, такъ должно быть, жизнь захватываетъ насъ, уноситъ, увлекаетъ, какъ втеръ пыль. И хотя дорога трудна, а толчокъ былъ силенъ, какое успокоеніе чувствовать, что тебя безповоротно подхватило и понесло, закрыть глаза и не сопротивляться… потому что почти все зло золъ заключается въ противодйствіи, которое мы оказываемъ, желая избжать ихъ… Неотвтственны!
Габріэль выходитъ изъ комнаты, осторожно минуетъ коридоры, опускается съ лстницы. Такъ какъ совсть побждена и признана безполезной, то онъ можетъ пойти туда, куда зоветъ его желаніе, но дверь заперта на столько замковъ, цпей и засововъ, что никому не отпереть ее впотьмахъ. И онъ грустно уходитъ обратно. Въ его комнат свтъ слабо мерцающей лампадки бросаетъ такія странныя и рзкія тни, что весь воздухъ какъ будто наполненъ шелестомъ крыльевъ черныхъ зловщихъ птицъ, невидимыя летучія мыши задваютъ за лицо Габріэля, темныя крылья ударяются о его лобъ, глаза, ротъ, потомъ натыкаются на стны, на мебель, падаютъ на полъ, ушибаются, и безмолвіе, въ которомъ он ударяются и падаютъ, безъ сомннія, самая невыносимая пытка для боязливой души. Онъ не можетъ даже крикнуть, чтобы позвать на помощь, ужасъ совершенно парализуетъ его, и въ крушеніи сознанія у него остается только одна мысль: уйти отсюда, бжать!
По счастью, балконъ невысокъ, и подъ нимъ окно съ ршеткой. Мальчикомъ Габріэль никогда не спускался въ садъ инымъ путемъ, механическая память помогаетъ ему найти прежнія точки опоры для рукъ и ногъ. Когда онъ выходитъ въ садъ, лампадка совершенно гаснетъ. Какая глубокая ласка въ темномъ и влажномъ ночномъ, воздух! Втеръ продолжаетъ жаловаться. Габріэль идетъ идетъ быстро, довольный тмъ, что онъ считаетъ, свободой. Міръ уже принадлежатъ ему, и скоро онъ будетъ тамъ, куда зоветъ его сердце, но теперь, когда онъ ршилъ уйти, каждая минута кажется ему столтіемъ, онъ хотлъ бы имть крылья, какъ втеръ, какъ судьба… Что это за звукъ? Это лошадь заржала въ конюшн, почуявъ хозяина. Габріэль благословляетъ лошадь за ея такъ кстати явившійся призывъ… На коня, и какъ можно скоре! Быстро сдлается лошадь, и быстро вскакиваетъ на нее всадникъ. Въ садовой калитк замокъ некрпкій… вотъ и долина!
Мракъ разступается, давая путь скачущему, и снова замыкается за нимъ, ничего не видно, группы деревьевъ и постройки — боле темныя тни въ тни, и очертанія ихъ скоре угадываются, чмъ видимы глазомъ, втеръ крпчаетъ. Лошадь скачетъ карьеромъ, въ домахъ и на фермахъ лаютъ собаки, имъ отвчаютъ другія, и ночь содрагается отъ неимоврнаго предательскаго лая. Такъ, по крайней мр, кажется всаднику, пришпоривающему коня, чтобы ускакать раньше, чмъ проснется вся деревня: онъ убжденъ, что вся деревня бросится преградить ему путь, взять его въ плнъ, залереть навки… навки и далеко отъ его любви. И онъ призываетъ, какъ заклинаніе, ея имя: Маріана, Маріана, Маріана!
Призрачный конь, безумный всадникъ! возл ‘говорилки’, должно быть, водятся вдьмы. Пахнетъ срой. По счастью, собаки умолкли, но вотъ замычала корова. А втеръ-то, какъ плачетъ! Ущелье! Что это за мокрое падаетъ на лицо? Начинается дождь, сначала тихій, потомъ проливной, и втеръ, завладвъ водою, бьетъ ею въ лицо Габріелю, слпитъ ему глаза и оглушаетъ его. Скоро склоны горъ превращаются въ бурные потоки, дождь льетъ и льетъ, вырывая траву и камни, земля превращается въ трясину, и по ущелью бжитъ рка. Начинается безумная борьба: лошадь упирается, хочетъ вернуться въ открытую долину, домой, всадникъ гонитъ ее впередъ, онъ тоже хочетъ выхать изъ ущелья, но только съ другого конца, впереди, на дорогу, ведущую къ жизни. Хоть бы взошла луна, хоть бы показалась звзда! Но ночь темна, какъ бываютъ темны ночи въ деревн, а втеръ и дождь еще сгущаютъ тьму. Ущелье грозно шумитъ. Лошадь длаетъ скачокъ и поднимается на дыбы, она обезумла отъ страха, какъ всадникъ обезумлъ отъ упрямства, и въ борьб этихъ двухъ безумій проходятъ не то минуты, не то вка. Потомъ во мрак слышится жуткій крикъ, и бшеный топотъ коня разносится по всей долин.
Разсвтаетъ, втеръ упалъ, и дождь прекратился, долина, умытая, зеленая и ясная, въ короткомъ поко вкушаетъ благословеніе Божіе, снизошедшее на нее ночью. Правда, по ущелью и улицамъ вода еще бжитъ ручьями, но теченіе ихъ стало медленне, и они почти не шумятъ. Воздухъ, чуть-чуть туманный, какъ будто силится улыбнуться блдно-голубому небу, на которомъ не осталось ни единаго облачка. На запад слабо розоветъ узенькая полоска. На колокольняхъ звонятъ къ ранней обдн, и надъ трубами кое-гд показывается дымокъ. Въ замк Гутьерре де-Веласко кто-то испуганно просыпается, услышавъ ржаніе и бшеный топотъ коня у воротъ. Ворота отпираютъ, лошадь безъ уздечки, съ сломаннымъ сдломъ, покрыта грязью. Кто выпустилъ ее ночью?
Въ комнат Габріеля открытый балконъ, разбитыя втромъ стекла, вода, проникшая въ распахнутую дверь и лужами стоящая на полу, раскрываютъ печальную истину. Гд сынъ? Его взялъ адъ, унесли вдьмы, похитила смерть… объ этомъ говоритъ бшеная лошадь, вернувшаяся одна. Но гд онъ? Собрать людей, просить помощи, обыскать всю долину, чтобы найти, живымъ или мертвымъ, послдняго Гутьерре-де Веласко!.. да скоре, утро уже на исход… и безъ воплей и стоновъ… Такъ хотлъ Бога! Но только вернуть сына домой, живого или мертваго!
Тмъ временемъ, къ ущелью подъзжаетъ телга, и сидящій на ней крестьянинъ поднимаетъ крикъ. Люди изъ ‘говорилки’ сбгаются узнать въ чемъ дло. На земл лежитъ Габріель. Онъ упалъ и при паденіи разбилъ себ голову. Лицо его бле полотна, потому что вся кровь его вытекла изъ раны, быстрая вода унесла ее и смыла вс пятна. Можешь гордиться, любовь! За тебя пролилась до единой капли вся кровь — неизвстно только, алая или голубая, потому что ее унесла вода!
Телга нагружена душистымъ сномъ. На эту мягкую и ароматную постель благоговйно кладутъ тло. На лице усопшаго глубокій миръ, онъ смотритъ въ небо и почти улыбается, убаюканный медленнымъ покачиваніемъ телги, направляющейся по тихой долин къ его родному дому.

Перев. К. Жихаревой.

‘Современникъ’, кн. 7, 1913

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека