Турецкая цивилизация, ее школы, софта, библиотеки, книжное дело, Смирнов Василий Дмитриевич, Год: 1876

Время на прочтение: 45 минут(ы)

СМИРНОВ В. Д.

ТУРЕЦКАЯ ЦИВИЛИЗАЦИЯ
ЕЕ
ШКОЛЫ, СОФТА, БИБЛИОТЕКИ, КНИЖНОЕ ДЕЛО

Из поездки в Константинополь, летом 1875 г.

Я отправлялся в Константинополь под влиянием того выгодного впечатления, какое производила на многих заграничная литература, где Турция, со времени крымской войны, рисовалась в самых розовых красках: все в ней было если уже не прекрасно, то непременно подавало несомненную надежду вскоре сделаться прекрасным. Все знают, например, книгу г. Ферлея: ‘Modern Turkey’. Да и не она одна трубила о ‘турецком прогрессе’, о турецких реформах, ведущих к процветанию Турции, вплоть до последних событий, разом рассеявших все эти фантасмагории. В свою очередь турки, проживавшие по делам службы в Европе, тоже не пропускали случая в частных беседах рассказать чудеса про свою столицу: какая там благодатная природа, какое там благоустройство, общественная жизнь, войско, театры, ну, словом, все, что хотите, точь-в-точь как в Европе. Неопытному человеку легко приходило на мысль, пожалуй, что турок прежде не понимали в Европе, что на них взводили напраслины, что в сущности они такие же, как и все, обыкновенные смертные, среди которых есть и хорошие люди, найдутся и дурные, но что в общей сложности все это то же, что и везде. Случай дал мне возможность проверить на месте многое, чего я начитался и наслышался про Турцию. По роду специальной цели, с которой я ездил в столицу Оттоманской империи, я искал там не красот природы, не благорастворения воздухов, но обращал преимущественное внимание на состояние турецкого просвещения, насколько оно выражается в настоящее время в различных образовательных учреждениях, в духе и направлении современной турецкой литературы, в образе мыслей и взглядах отдельных личностей из турок, с которыми мне приходилось иметь дело. При этом я не закрывал глаз и от других любопытных в каком-либо отношении будничных явлений в жизни стамбульцев. И вот, этими-то своими наблюдениями, сделанными мною во время моего пребывания в Константинополе летом прошлого года, я и считаю нелишним поделиться с читателем.

I.

Привыкши к некоторым, иногда неизбежным, регламентациям у себя дома, заезжий европеец естественно предполагает их существующими и в турецких общественных учреждениях. Так было и со мною. Предмета первого для меня интереса составляли константинопольские библиотеки. Мне сказали, что для посещения их надобно просить разрешения в министерстве народного просвещения. И вот, первым долгом я отправился в это самое министерство.
Константинополь, как известно, разделяется на две половины, представляющие собою два совершенно различных мирка, на Перу — средоточие всего пришлого и туземного европейского населения, и Стамбул — гнездо чисто турецкого, или, вернее сказать, азиатского люда, так как некоторые его кварталы переполнены армянами и евреями, которые, по внешнему облику и формам жизни, подходят ближе к туркам, нежели к европейцам. Тут же, в Стамбуле, сосредоточены и все главные правительственные учреждения — Блистательная Порта, Сераскерат и др., а следовательно и министерство народного просвещения ‘Маариф Назарэти’, с которым мне понадобилось прежде всего познакомиться. Из Перы в Стамбул ведут чрез Золотой Рог два моста, железный и деревянный. Первый из них очень удобный и чистый, но движение на нем, можно сказать, ничтожное в сравнении с тем, что делается на мосту деревянном, который с раннего утра до позднего вечера положительно кишит народом. Мост этот есть феномен в своем роде. Около него пристают все пароходы, беспрестанно совершающие свои рейсы в близкие и далекие прибрежные окрестности столицы, куда, кроме постоянных жителей, на летнее время много переселяется и ив города. Площадь моста, точно какая-нибудь поляна весною, пестреет всевозможными, самыми яркими цветами верхних одежд турчанок, которые слоняются по нем целыми стадами, то отправляясь, то высаживаясь из пароходов, которые бывают так всегда запружены ими, что за массою их, других пассажиров почти незаметно. Давка, суматоха и болтовня непрерывные. В трех-четырех пунктах стоят кадки с мороженным и около них полунагие продавцы, обыкновенно по двое, которые приглашают публику, крича во все горло нараспев: ‘Дондурма, дондурма! Шаккяр иши дондурма! Он паралы дондурма!’ Газетчики речитативом перечисляют газеты, которые имеются у них в этот день в продаже. Я нарочно обращаю внимание на выражение в этот день, потому что в Константинополе выходит не мало таких газет, существование которых ограничивается лишь несколькими днями: сегодня появится газета, дня через три-четыре, смотришь, уж она прекратилась, а явилась еще какая-нибудь другая. Такова в особенности участь сатирических листков с карикатурами. Мальчишки носят штук по пяти, по десяти резиновых колечек для зонтиков, или несколько тетрадочек папиросной бумаги и тому подобных безделушек, и выкрикивают, не переводя духа, стоимость своего товара в стереотипных выражениях: ‘Он парая! Он парая!’ (по две копейки!) Иной торговец разложит всякую мелочь (щетки, гребенки, стаканы, подсвечники, подносы, мундштуки и т. п.) на две группы и кричит: ‘Бу тараф гэр нэ алырисен — алтмыш пара, о тараф гэр нэ алырисен — бир черек’ (что ни возьмешь на этом краю — стоит 60 пара, а на том конце — один черек)! Затем на протяжении всего места стоят, сидят, и даже лежат всевозможных родов калеки — слепые, прокаженные, безрукие, безногие, скорченные и т. п., и выставляют свои, часто ужасные на вид, увечья, чтобы разжалобить проходящих и вымолить себе что-нибудь на пропитание. Вдруг гам увеличивается, толпа сторонится, по расхлябанным и избитым поперечным мостовым брусьям раздается трескотня и грохот, это едет в карете верховный визирь, предшествуемый и преследуемый своею верховою свитою, состоящею из 8—10 всадников, адъютантов и жандармов, причем последние держат у себя с боку наотмашь ружья. Подходя к противоположному концу моста, вы дохнете отвратительнейшим смрадом, который разит из-под моста от стоячей воды и от нечистот, производимых ‘каикчами’ (перевозчиками), и вступите на стамбуль-скую землю. Тут сейчас стоят дилижансы конножелезной дороги, называемые там трамвэй, разгороженные надвое — для мужчин и для турчанок, потому что женщины других наций садятся где хотят. Но иногда оба отделения захватываются лицами какого-нибудь одного пола, и тогда приходится ждать следующего вагона. Во время поезда кучера не звонят, как у нас, а трубят в рожок. Часто, сверх этого, впереди лошадей бежит хаммал (рабочий, носильщик) и кричит встречным, размахивая палкою: ‘Варда’ (сторонись)! и ‘Дестур’ (позволь)!
Конножелезные дороги проложены в Константинополь везде, где только не встречается препятствий от крутой местности, а потому они идут большею частью все по окраинам как Перы, так и Стамбула, и все-таки местами приходится пристегивать другую пару лошадей цугом, когда дорога идет в гору.
От моста дилижанс довез меня до мечети Ая-Суфья (Св. Софии). Против нее находится большое каменное здание, в котором помещаются многие присутственные места, в том числе и министерство народного просвещения. У широкой деревянной лестницы, ведущей в верхний этаж, где помещается министерство, и напоминающей собою скорее наш черный ход, нежели подъезд большого государственного учреждения, я подставил свои ноги служке, чтобы тот вытер с них пыль, и отдал зонтик на хранение. Поднявшись вверх, я вышел на большую деревянную галерею, по которой распространялись миазмы, свидетельствовавшие о близости мест, обыкновенно устраиваемых у нас как можно подальше. По галерее бегали мальчики лет 15 — 17 в форменных сюртуках, болтали между собою всякий вздор, закусывали и пили шербет у расхаживавшего там разносчика и курили папиросы. Это были воспитанники тут же помещающейся школы, в роде нашей гимназии. Они пришли на экзамен. Из галереи во внутрь ведут несколько дверей, полузавешанных, по турецкому обычаю, стеганными однополыми портьерами, скатанными в трубку и поддернутыми кверху веревкою. Над каждой дверью прибита дощечка с названием того или другого присутственного места (калэм). Министра не было в столице: он еще не прибыл из провинции, где он был генерал-губернатором, и мне надо было представиться его товарищу ‘мустешару’. Я спросил, здесь ли мустешар, и сторож, давши мне утвердительный ответ, вместо обычного у нас доклада, немного отворотил стеганную занавеску и впустил меня в кабинет сановника. Кабинет представляет небольшую комнату, с двух сторон отделенную перегородками и устланную плохенькими коврами. Вдоль стен сплошмя стоят кресла, обитые красным сукном, сильно потертые и даже поломанные. У окна помещается крошечный письменный столик, за которым заседал мустешар. Так как турки пишут, кладя бумагу на колени, то, естественно, им нет надобности в наших длинных и широких письменных столах с зеленым сукном. Столы исключительно служат им складочным местом для бумаг. Поэтому, входя в любое присутственное место, вы видите, что по стенам стоит множество маленьких столиков, на которых находится по одной баночке чернил, а в промежутках этих столов чинно сидят кятибы (писцы, секретари), сложа руки в ожидании занятий, или медленно строчат, наклонившись над своими коленями. Дважды приложив, в знак приветствия, руку к сердцу и ко лбу — раз при входе, в другой севши на кресло, я доложил мустешару, кто я такой и чего желаю. Он произнес протяжно ‘гяль’ (приди)! На этот, обычный у турок зов явился слуга, выслушал приказание и снова удалился. После того пришел секретарь, которому приказано было приготовить для меня рекомендательную бумагу с поименованием библиотек, которые я желал посетить. Так как я не предвидел такого казуса, то, разумеется, и не мог тотчас же припомнить названий всех библиотек, в которых мне хотелось побывать, а тем более сделать между ними выбор. И мне записали те библиотеки, какие, по взаимному соображению мустешара и секретаря, казались более замечательными. Когда я спросил, как же мне сделаться, если понадобится быть в библиотеке не поименованной в бумаге, то мустешар преспокойно объявил мне, что в таком случае я могу снова обратиться к нему и получить новую грамоту. Турок, очевидно, не стесняет сложность процедуры по делу, которое можно устроить разом и просто. По уходе секретаря вошел старик в костюме стамбульского ученого, т. е. в длинном черном халате и в чалме. Это был, как я узнал после, смотритель училища, которое помещалось в здании министерства, Шакир-эфенди. Я никак и не подозревал, что он явился в кабинет мустешара по поводу меня же. Ему было поручено мустешаром сопровождать меня в каждую библиотеку и представлять библиотекарям. Кроме того, он должен был приказать министерскому сторожу отнести в избранную мною для занятий библиотеку ученический столик и стул, для того, чтобы мне было удобнее и покойнее, как пояснил мустешар. Я не знал, чему удивляться — необыкновенной ли внимательности и любезности турецкого сановника, или отсутствию у него серьезных текущих дел, что позволяло ему заниматься такими мелочными распоряжениями, лестными, правда, для человека постороннего, но, в то же время, совершенно лишними и бесполезными, как оказалось впоследствии.
Библиотеки в Турции обязаны своим учреждением вовсе не правительственному попечению о просвещении народа, а составляют особый вид богоугодной благотворительности частных лиц на пользу общую, ради спасения своей души. Какой-нибудь паша или шейх, любивший и собиравший во время своей жизни книги, обыкновенно строит где-нибудь в городе небольшое помещение для этой книжной коллекции, тысячи в четыре-пять томов, отводит возле где-нибудь в углу двора место для своей могилы и, ложась туг костями, как бы и по смерти своей продолжает жить около предмета своих любимых им при жизни занятий и любоваться тем, что другие пользуются его сокровищем и поминают его имя, обыкновенно красующееся над входом в это заветное книгохранилище. Оттого и на самых книгах обыкновенно надписано, что это ‘вакуф’ (приношение) такого-то. Место упокоения учредителя библиотеки становится за-тем фамильным его кладбищем, так что, кроме его самого, вы тут встретите иногда и могилу его отца, жены, детей, братьев н т. п. Таковы, например, библиотеки Рагыб-паши, Ибрагим-паши, Атыфа-эфенди, Ашира-эфенди, и др. Некоторые из них известны в народе более под именем тех кварталов города, в которых они находятся: напр., библиотеку Атыфа-зфенди обыкновенно называют ‘Вефа-мейдан’ или, искаженно, ‘Мефа-мейдан-кутубханеси’, по имени одной площади, которая неподалеку от нее находится.
Все книги в библиотеках рукописные, и разве изредка попадется две-три печатных. Так, в одной библиотеке я обрадовался было, увидев в каталоге оглавление ‘Тарихн-Русийе’ (Русская История), — и что же оказалось? — Это было печатное издание турецкого перевода мемуара из времен Екатерины II некоего французского дипломата Кастеры. Даже кабинеты для чтения, ‘выраатхане’, которых очень много в Стамбуле, и те, за исключением газет, главным образом имеют в составе своем рукописные сочинения, хотя некоторые из этих сочинений давно уже существуют в печати.
В назначенный мне день я опять пошел в министерство народного просвещения к мустешару и получил от него ‘тескерэ’, т. е. пропускной документ, да в придачу проводника, вышеупомянутого Шакира-эфенди, с которым мы и отправились сперва в библиотеку Ашира-эфенди. За нами следовал слуга, неся на голове стол и стул для меня. Пробираясь по тесным улицам друг за дружкою гуськом, мы составили таким образом прекурьезную процессию. В библиотеке Шакир-эфенди представил меня заведующему ею черному, с маленькой курчавой, седой бородою негру, физиономия которого мне уже была знакома: он обыкновенно сидит у решетчатого окна и глазеет на проходящих, так как библиотечное здание приходится на углу улицы, ведущей к базару, а это место бойкое, и его не минуешь, отправляясь в Стамбул. Он в свою очередь поручил своему помощнику выдавать мне книги, какие мне понадобятся. Мне вручили целых три ‘дефтеря’ (каталога), и я при виде их пришел было в неописанный восторг, думая найти в них массу материала для своей любознательности, но лишь раскрыл я их, как тотчас же разочаровался: во всех трех каталогах значилось всего тысячи четыре томов, не более, и все более или менее уже известные сочинения. Но к чему же три каталога? спросите вы. А затем, чтобы сохранить память трех жертвователей этой библиотеки: деда, отца и сына из фамилии Аширов, которые все и схоронены тут же на дворе у самых ворот. Небольшая комната, с сильно потертыми и грязными диванами по всем четырем стенам, служила собственно читальною залою, книги же хранятся в другом чуланчике, представляющем собою особенное каменное здание, куда надо было со двора подняться по лестнице во второй этаж. У турков книги не ставятся, как у нас, на полках, а укладываются плашмя друг на друга, штук по 10—15, так что когда понадобится книга, лежащая внизу, то приходится стаскивать и все верхние.
Я выписал на листке номера книг, которые желал читать, и отдал помощнику библиотекаря, и он мне немедленно принес книги. Когда я стал просматривать одну рукопись и делать из нее выписки, то помощник, обыкновенно ничего не делающий, подошел ко мне сзади, долго присматривался к моему занятию и наконец спросил: ‘а что ты с этим сделаешь?’ Он не мало также дивился тому, что я стал списывать из средины книги и пресерьезно советовал мне писать с начала.
Библиотеки турецкие открыты во все дни, за исключением пятницы, общего мусульманского праздника, в роде нашего воскресенья, и вторника, празднуемого одним ученым сословием, и притом ее раньше четвертого часа ‘а-ла-турка’, т. е. около 11 часов по нашему, или, как говорят турки, ‘а-ла-франка’, а до этого времени библиотекари дают там уроки приходящим ученикам. В Константинополе счет времени двоякий — европейский, называемый ‘а-ла-франка’, и турецкий. Особенность последнего состоит в том, что там первый час полагается утром, а не в полдень. Вследствие этого через каждые 5—10 дней, первый час, смотря по времени года, бывает то раньше, то позже. Поэтому зимой надо постоянно подвигать часовые стрелки вперед, сообразуясь с показанием календаря, а летом, напротив, вертеть их назад и портить часы, как сказал мне раз один турок.
Вообще я заметил, что больше всего библиотеки посещаются ‘софта’, т. е. студентами ‘медресе’, высших школ при мечетях. Одни занимаются там штудированием задаваемых им уроков, которые состоят в извлечении из манускриптов и задалбливании различных толкований на тексты корана и на ‘хадисы’, предания, другие приходят за какими-нибудь справками для своих ученых работ, состоящих обыкновенно в компилировании и перецеживании прежних многословных разглагольствований и толкований касательно предметов теологического свойства. Единственный раз, в библиотеке Нури-Османийе я встретил ученика Мектеби-Султани, лицеиста, который занимался, как он пояснил мне, историческими исследованиями, и, сколько я мог судить по разговору, в самом деле, неглупый малый. Но мне не удалось выпытать у него, что за ученые исследования были, которые он делал в библиотеке. Иногда появляются в библиотеках и ‘улема’ (ученые), но только вовсе не для чтения, а так себе, чтобы отдохнуть, освежиться от жары и поболтать немного. Одному, должно быть уж очень почетному, такому гостю помощник библиотекаря приготовил кофе, устроил кальян и, с видом необыкновенного благоговения пред ученою особою, облобызал край одежды его.
Детский столик, принесенный из министерства, оказался непригодным для меня, и я занимался, сидя на грязнейшем диване. Против меня сидел все время какой-то странный одноглазый ‘урок-провинциал, приехавший издалека в столицу ради книжной премудрости и целыми днями пыхтевший над разными рукописями и что-то выписывавший из них.
Вычитав что мне было нужно в библиотеке Ашира-эфенди, я вознамерился отправиться в другую. И вот, в одно прекрасное утро я снова иду в министерство для того, чтобы разыскать своего неизбежного проводника Шакира-эфенди, но, проходя вышеупомянутый деревянный мост, я вдруг встречаю необыкновенное зрелище. Вообразите: идет голый с ног до головы человек, мужчина лет под 50. Спрашиваю, что это значит. Мне объяснили, что это Мустафа-эфенди, человек Божий по понятно турок, по нашему же — просто на просто идиот. Я потом опять неоднократно встречал этого блаженного гольца, да притом еще на базаре, по которому всегда разгуливают целыми толпами женщины. И ничего: у турок это бесстыдство как-то совмещается с их глупою щепетильностью насчет женщин: вероятно, по их взглядам, женщины только сами не должны показываться чужим мужчинам, а на разного рода соблазны могут смотреть сколько им угодно.
Прежним порядком мы прошлись с Шакиром-эфеиди в другую библиотеку, находящуюся близ площади Вефа-Мейдан. Так как для меня все было ново и любопытно, то я не чувствовал того утомления во время наших странствований по жаре, которое должен был испытывать бедный старикашка, а потому я и решился впредь оставить его в покое, если это только бyдет возможно. И в самом деле, оказалось, что его сопут-ствование ровно ни к чему мне не служило: я потом ходил по библиотекам один, даже не предъявляя выданного мне из министерства тезкерэ, и не встречал никаких препятствий со стороны библиотекарей, которые выдавали мне зауряд с прочими посетителями всякие книги в каком мне было угодно количестве. Только всегда, входя в библиотеку, я должен был снимать сапоги и оставлять их у дверей и разгуливать в одних чулках. Турки, даже и современные, зимой и летом ходят в галошах, чтобы не вносить в комнаты грязи и пыли на ногах. При этом забавно бывает видеть, когда, например, турок, входя в мечеть, снимет галоши и несет их с собою в руках, разумеется, из предосторожности, чтобы их не украли в его отсутствие.
Библиотека Вефа-Мейдан оказалась несравненно больше и чище ашировской. Она помещается в здании с куполом. Склад книг отделяется от читальни капитальною стеною. В читальне кругом стен vis-a-vis друг другу поставлены, на небольшом возвышении, короткие диваны, и пред ними столики в роде низеньких продолговатых скамеек.
Стамбульские библиотеки, как пояснил мне один турецкий улема, специализируются: в одних больший состав книг, например, по юриспруденции, в других преобладает отдел грамматический и т. п. Весьма забавна картина читающей публики, если посмотреть со стороны: один сидит, другой лежит на спине, третий навзничь, уткнувшись самым носом в книгу. Иной, должно быть увлекшись интересным чтением, заснул сладчайшим сном. Наконец, каждый из посетителей непременно хоть раз проделает обряд омовения и совершит намаз. Для этой цели у одной стены на веревочке висит полотенце, и правоверные, утершись им, перед ним же творят и молитвенные поклоны. Некоторые исполняют обряд этот совершенно механически, потому что зачастую, шепча про себя молитву, в то же время глазеют по сторонам и даже пересмеиваются с соседями.
Каждый из присутствовавших в читальне счел своею обязанностью подойти ко мне, пристально поглядеть на меня и на читанную мною книгу. Встречались даже такие, которые молча, без церемоний, брали у меня из рук книгу и, пошевыряв ее немного, из любопытства, снова отдавали мне. Особенно надоедлив был один мизерненький студентик из арабов, осыпавший меня ежеминутно самыми неуместными вопросам, и хотя я не раз ему давал заметить это, но он не обращал ни малейшего внимания и продолжал с прежнею настойчивостью досаждать мне. Раз как-то он подошел ко мне и по обыкновению уставил свои глаза на меня, не произнося ни слова. Я шутя сказал ему: ‘что же ты не здороваешься, не говоришь мне: ‘Салам алейкум!’ А он мне на это отвечает стихом из корана: ‘не подобает салам неверным, а подобает им проклятие!’ Но он тут же за эту выходку подвергся весьма внушительным порицаниям со стороны других софта за оскорбление ‘мусафира’ (путешественника), и в особенности досталось ему от дежурного библиотекаря, почтенного старика, который вообще, впрочем, ко всему относился равнодушно: сидел неподвижно и, видимо, тяготился тем, что ему приходилось часто вставать и приносить читателям требуемые книги. Он даже и для намаза не тревожил свою особу, а предпочитал, сидя на месте, что-то шептать про себя. Так как я сидел неподалеку от него, то он беспрестанно справлялся у меня о времени, и как только наступал 9-й, а по нашему 5-й час, он живо вставал, затворял железными ставнями окна и, не говоря ни слова, отбирал из рук читателей книги, которые и относил немедленно в кладовую.
Я уже выше упомянул, что библиотеки состоят исключительно из одних рукописей и притом обыкновенно жертвуемых частными лицами. Теперь же книги даже и в Турции большею частью печатаются, но печатанные книги в глазах благочестивых мусульман не имеют такого достоинства, как рукописи, чтобы они могли быть предметом дарственного при-ношения, других же средств, кроме жертвования, библиотеки не имеют, а потому в настоящее время они почти совсем не пополняются с тою правильною постепенностью, как это делается у нас. Мало того: даже и существующие библиотеки иногда исчезают бесследно, благодаря недостатку надлежащего о них попечения и материальной поддержки. Последнее я узнал по следующему случаю. В числе каталогов стамбульских библиотек, напечатанных ориенталистом Флюгелем, есть ката-лог библиотеки Хафиз-Ахмеда-паши. В нем, между прочим, значатся сочинения ‘Тарихи-Немче’ (история Австрии), ‘Дефтери-Немче’ (Австрийский реестр) и ‘Вака’аи-Азак’ (Азовские события). Все три интересовали меня. В особенности последнее было мне любопытно, потому что касалось истории наших русских владений. Вот почему я и стал усердно разыскивать вышеупомянутую библиотеку. Справляюсь в календаре, где она находится — там ее не оказалось. Прихожу в министерство народного просвещения и обращаюсь за справкою к товарищу министра, но ни он, и никто из его подчиненных не знают о существовании этой библиотеки. Мне сказали там только, что ‘должно быть, это какая-нибудь маленькая библиотека’. Тогда я принялся расспрашивать о ней частных лиц. Наконец, один ‘ходжа’, переписывавший для меня рукописи, сказал мне, что он знает медресэ Хафиз-Ахмеда-паши, и вызвался сопутствовать мне и содействовать в отыскании его. Медресэ это находится в одном из самых отдаленных, захолустных кварталов Могаммед-Фатиха (завоевателя). Приходим, стучимся в дверной молоток (В Typции нет звонков: они заменяются молотками. Я с трудом привык е этому странному, можно сказать, просто, дикому обычаю. Среди почти гробовой тишины на улице стучание в ворота похоже на какую-то тревогу и производит на вас чрезвычайно неприятное впечатление). Из ворот высовывается голова турка.
— Здесь медресэ Хафиз-Ахмеда-паши?
— Здесь.
— А библиотека тут есть?
— Нет.
— Куда же она девалась?
— О, давным-давно, лет двадцать тому назад, иди больше, все книги сгорели!
Мне показалось несколько сомнительным то, что библиотека сгорела, а медресэ между тем цело. Опустошительные пожары в Стамбуле не разборчивы и беспощадны н, благодаря необыкновенной скученности строений, истребляют целые кварталы, не довольствуясь каким-нибудь одним зданием. Я тотчас же выразил турку свое сомнение и спросил его, нет ли в числе обитателей медресэ старожилов. Нам привели одного дряхлого старика, который мне пояснил, что давно, еще во времена султана Махмуда, когда свирепствовали страшные пожары, все книги из предосторожности были вывезены в дервишский ‘текье’ (монастырь), находящийся в окрестностях мечети Эюба, в самом конце города, где они в настоящее время и должны находиться.
В один из праздничных дней я еду на пароходике к Эюбу — этому стамбульскому святилищу, где коронуются султаны, и куда еще не переступала нога ни одного неверного (Во время роковой осады Константинополя турками, один святоша открыл на месте теперешней мечети Эюбийэ мощи какого-то мусульманского проповедника Эюба и указал на это, как на свышнее знамение того, что туркам самим Аллахом предопределено завладеть Константинополем. Эта штука сделала свое дело, воодушевив фанатиков, и с того времени могила Эюба стала предметом благоговения всех правоверных. Над нею построена мечеть, которая окружена самым лучшим по местоположению и по богатству мавзолеем кладбищем. В ней хранится меч пророка, которым торжественно препоясывается всякий вступающий на престол султан. Неверным воспрещается строго переступать порог даже двора этого святилища, не говоря уже о внутренности самой мечети. В Стамбуле еще есть две подобные же святыни, находящиеся на таком же неприступном положении — -это мечеть внутри ‘Сарай-бурну’, прежнего султанского дворца, и часовня с гробницею султана Могаммеда-Фатиха, находящаяся возле его мечети). Спрашиваю, где квартал Булъбуль-дерэ, а в нем дервишский текье. Мне говорят, что там нет никакого текье, а есть два других, только в соседнем квартале. Взявши какого-то оборванного турка в проводники, я взобрался на гору, на которой был расположен один из монастырей, но, по несчастью, он оказался пуст. Мы обошли все кельи, и, никого не найдя, принялись кричать. На наш зов, наконец, выполз откуда-то один старик-дервиш и объявил, что дервиши все ушли на ‘гюлеш’ (потешное зрелище, состоящее в борьбе, а настоятель уехал в Стамбул на похороны. Он же сказал, что никакой библиотеки у них нет, и послал меня в другой монастырь. В этом последнем повторилась та же история: точно также мы обошли все пустые кельи и потом принялись кричать. На этот раз вышел толстый, заспанный дервиш. Недовольный, вероятно, тем, что мы его разбудили, он сердито и отрицательно ответил на мои вопросы о библиотеке. Тогда я уже начал обращаться ко всем встречным, и что же оказалось? Действительно, мне указали на одну полуразвалившуюся и без окон лачужку на краю оврага: она-то и была остатком того самого текье, который я разыскивал. Монастырь давно размыт дождями, так как дервиши, по неимению средств, не могли поддержать своего гнездышка, а наконец и совсем бросили его на произвол судьбы, с ними вместе исчезла и перевезенная туда на хранение библиотека Хафиз-Ахмед-паши. Хорошо сохранили ее!
С горя пошел я тогда посмотреть, что это за ‘гюлеш’, куда отправились все дервиши. Спустившись с возвышенности к сухому руслу, разделяющему всю местность квартала Эюба на две наклонные друг к другу половины, я увидел небольшую площадку. На ней кругом сидела и стояла толпа народа. Среди нее виднелось несколько полураздетых человек, по сильно развитым мускулам которых сразу можно было догадаться, что это были борцы, привлекавшие сюда любопытную публику. На них надеты были только одни узенькие, доходящие до колен штаны из какой-то грубейшей веревочной ткани. Пред началом борьбы они намазывались с ног до головы оливковым маслом. Выйдя на ‘мейдан’ (арену), они, точно петухи, расхаживали в наклонном положении, похлопывая ладонями по сильно намасленным своим бедрам, потом делали до трех раз такие же одновременные похлопыванья одною рукою по плечу друг другу и вслед затем начинали бороться. Весь интерес тут заключается не в результате борьбы, как у нас — кто кого поборет, а в самом ее процессе, так что, например, свалившийся борец должен стараться мешать противнику своему поднять его. Словом, все искусство состоит в том, чтобы вывести своего противника из одного положения в другое, а в какое — это все равно. Эта возня продолжается минут 15-20, причем борцы, егозя по крупному песку, иногда до крови исцарапывают себе тело. В заключение, борцы обнимут друг друга за талию и расходятся. Поплескавшись несколько водою из мраморного корыта, устроенного под водопроводным краном, борцы затем обходят публику и собирают кто что даст. Турки с необыкновенным удовольствием смотрели на это зрелище, на противоположном площадке пригорке даже сидело много женщин, по-видимому нисколько не стеснявшихся наготою борцов. По временам слышались восторженные восклицания, но мне вся эта однообразная история показалась чрезвычайно скучною, и я, посмотрев на две нары борцов, отправился домой, хотя гюлеш только что приходил в настоящий разгар.
На возвратном пути мне пришлось проходить мимо игрушечного ряда, который находится близ мечети ‘Эюбийэ’. Лавок десять или даже более уставлены и увешаны множеством деревянных детских игрушек. Между ними я не заметил ни одной оригинальной, а все они были плохим подражанием европейским: тут были и лошадки, и лодочки, и тележки, и зайчики, и т. п., но все это до такой степени сделано грубо, что с величайшим трудом можно разобрать, что изображает собою та или другая игрушка, так что наши гостиннодворские изделия второго рода могут считаться верхом совершенства в сравнении с тем мусором, которым должны утешаться турецкие ребятишки.

II.

Уже не раз случалось мне проезжать в дилижансе мимо большого каменного серого дома, на котором красуется надпись ‘Дару-ль-Фуну’нн’. Давно мне хотелось узнать, что это за ‘Дом наук’, но сперва я думал, что доступ в него сопряжен с такими же затруднениями, как, например, в мечеть Ая-Суфья, или в другие высшего разряда общественные здания и заведения. Ничуть не бывало. Читаю раз в газетах объявление о художественной выставке, открывающейся в здании ‘Дару-ль-Фунн’. Лучшего случая и желать было не нужно. Отправляюсь, плачу 2 пиастра за вход и вхожу в верхний этаж, где помешалась выставка. Она состояла исключительно из одних картин да еще нескольких маленьких лепных работ. В числе экспонентов были как природные турки, так и лица итальянского, очевидно, происхождения, и притом как мужчины, так и женщины. Картины большею частью написаны масляными красками, но было также несколько и акварельных работ. Из сюжетов преобладающим был батальный. Собственно говора, такое учреждение, как картинная выставка, было явным нарушением заповеди Магомета, воспрещающей делать какие бы то ни было изображения, кроме только различных хитросплетений арабских букв, в форме каких-нибудь стихов корана или иных мудрых изречений. Но это святотатство вполне искупается свойством живописи, которая далеко не настолько обольстительна, чтобы могла увлечь правоверного единобожного мусульманина в идолопоклонство. Неправильность теней, отсутствие симметрии в частях тела, ни с чем несообразный подбор красок, неудачная группировка, неестественность поз и уродливость фигур — вот отличительные свойства огромного, если так можно выразиться про маленькую выставку, большинства выставленных картин. Вообразите, например, морское сражение, происходящее ночью: кругом мрак, нарушаемый вспышками огнестрельных оружий, и ко всему этому ясное, голубое, как среди бела дня, небо. Такова одна из многих картин Нури-бея, имя которого чаще всех встречалось мне. После него всех плодовитее оказался какой-то Ахмед-бей. Портрет султана Махмуда, едущего верхом со свитою, показался мне необыкновенно знаком. Я стал припоминать и вспомнил, что когда-то я видел точь-в-точь такую же русскую лубочную картинку, подобного же сюжета: такое же отсутствие всякой симметрии, перспективности и естественности в расположении группы и такая же страшилищность физиономий. Большая часть картин этого экспонента все пейзажи. Таковы, например, с французской подписью ‘Effet du matin’, ‘Прогалина в лесу’, ‘Гюльхане’, место близ старого султанского сераля, ‘Цветы и плоды’, ‘Гексу’ (‘Сладкие воды’, гулянье в окрестностях Стамбула). Из произведений других пейзажистов были выставлены ‘Швейцарский пейзаж’, ‘Стадо коров’ Халиль-бея, в которых наиболее выдающимся недостатком было отсутствие надлежащих теней. В этом же роде картина Али-бея с подписью ‘Sujet Arabe’, изображающая араба, едущего через воду на белом коне, у которого шея в таком же пропорциональном отношении к остальному туловищу, как у лебедя. Два ‘Багдадские виды’ Хамди-бея похожи были скорее на наскоро набросанные неопытною рукою эскизы, чем на законченные картины зрелого мастера: четвероугольные белые дворики, да в соседстве их нечто вроде озера — вот все элементы этих двух видов. Подобно тому, как и у нас, почти на каждой выставке бывают произведения, рассчитывающие не на могучесть и художественность творчества, а на легкость сюжета, раздражительно щекочущего развращенные фантазии, и тут оказались в этом же роде приторные конфетки. Такова, например, полунагая женщина — крайне неудачное, по чрезвычайной бледности лица и по кривизне частей тела, творение какого-то Телемака Эксерджана, надо полагать армянина, судя по фамилии. Представьте себе, что у этой фигуры, изображенной в полуоборот, одно плечо пришлось выше уха. К этой же категории надобно отнести и так названную ‘Психею’ Монтанн, которая как нельзя более была в pendant домашним птицам, подвешенным к ней снизу и относительно которых, говоря без преувеличения, трудно было догадаться, к какой они принадлежат породе. Портреты и этюды почему-то все изображали лица неестественно кофейного или просто желтого цвета и лишены всякой выразительности и типичности, каков, например, этюд женской головы Хамди-бея и портрет армянина, Ибрагима Захарьи. Старик, с турецкой книгою в руках, произведение какого-то Мустафы, до чрезвычайности типом своим напоминал русского мужика. Единственно, что было сносного в этой коллекции — это портрет масляными красками работы m-ше Джерихан, и другой портрет тушью — работы Абрагама. Вообще видно было, что живопись есть еще дело новое и непривычное туркам, и если было что сколько-нибудь похожего на живопись, то принадлежало проживающим в Константинополе итальянцам, туземцы же не отличились.
Расхаживавший по пустой зале (так как посетителей совсем не было), турецкий чиновник, с аксельбантами, заметив, что я пристально всматриваюсь в выставленные предметы и делаю в своей книжечки заметки, приблизился ко мне сторонкой и заговорил: ‘Мало еще! Ведь это еще в первый раз выставка! Я вот устрою здесь школу живописи’, так что, следовательно, это был родоначальник будущей турецкой живописи. Но кто он такой — сам ли художник, или просто только чиновник, — не знаю.
Спустившись из залы выставки во второй этаж, я полюбопытствовал узнать, что еще находилось в ‘Доме наук’. Осмотревшись кругом, я увидел в одну растворенную дверь столы и скамейки на подобие тех, какие бывают в наших университетских аудиториях. Я подошел поближе и, видя, что мне никто не препятствует, вошел в одну аудиторию, где читалась лекция персидского языка. Один профессор ‘сарыклы’ (Теперь все турки делятся на фяслы и сарыклы, т. е. на носящих одну феску и феску обвитую сарыком, кисейным полотенцем. Последнее составляет привилегию ученого класса, куда относятся все имамы, кадии, шейхи, мудеррисы (профессора) в мечетских медресэ, софта (студенты) тех же медресэ. Это все лица, представляющие некоторую аналогию с нашим духовно-семинарским сословием. Прочие же грамотные, и может быть не меньше вышеописанных ученые люди, но служащие или учащиеся в учреждениях чисто правительственных, все обязаны носить одни только красные фесы с черною кистью, а военные с голубою. Все студенты Дару-ль-Фунуна — сарыклн, профессора же одни фесочники, a другие — чалмоносцы) сидел на кафедре и читал по книге ‘Гюлистан’ Саади с комментарием. Посидевши несколько времени, я сошел вниз, и туг гоже нашел две аудитории для студентов низших курсов. Тут уже не было ни столов, ни скамеек: новички сидели просто поджавши ноги на полу, покрытом соломенными ци-новками. Я как раз подоспел к началу лекции. Я спросил одного, что теперь будет, он отвечал, что кюрэ. Я посмотрел на расписание: там значилась ‘джаграфия’. Кюрэ собственно значит ‘шар’, ‘глобус’, а затем это слово употребляется турками и в значении науки географии. В чем же состояло университетское преподавание географии? На стуле за столом сидел профессор в военном мундире. Он вызывал к доске студентов, парней лет в 20 и больше пожалуй, заставлял их чертить земную орбиту и определять положение земли по отношению к солнцу в четыре разных времени года. Вдруг толпа сидевших на полу слушателей зашевелилась и стала было подниматься на ноги. Я оглянулся, смотрю: Джевдет-паша, министр народного просвещения, в сопровождении своего товарища и нескольких чиновников, приехал посмотреть выставку. Этот, на вид весьма разбитной, старик ласково кивнул студентам головою, дал знак, чтобы они не вставали, а продолжали делать свое дело, и пошел дальше.
Соскучившись от этой монотонной учебы, я вышел в швейцарскую, взял от ‘капыджи’ (швейцара) свой зонтик и, заплатив по обычаю пиастр за сохранение, хотел уже уходить. Но ‘капыджи’, молодой парень, остановил меня вопросом:
— А что, ты придешь опять?
— А можно разве?
— Можно, можно, приходи, когда тебе будет угодно. Тогда, не теряя времени, я заглянул в расписание и узнал, когда и какие бывают там лекции по языку. Такими оказались ‘эмля’ (диктовка) и ‘инша’ (сочинительство).
На следующий же день я в урочный час пришел в Дару-ль-Фунун, приветливо был встречен швейцаром, который, очевидно, рассчитывал на бакшиш за каждое мое посещение, и отправился на лекцию ‘инша’ к профессору Неир-бею. Господин Неир-бей был уже в аудитории и стоял на высочайшей кафедре, когда я вошел и без дальней церемонии сел на переднюю скамейку. Озадаченный, вероятно, моим неожиданным появлением, он обратился ко мне по-французски.
— Вы, верно, пришли слушать лекцию?
— Да, если вы позволите, — отвечал я несколько сконфузившись, так как я заметил, что вопрос этот был сделан им вовсе не из предупредительности или любезности, а скорее от недовольства моим непрошенным посещением.
Неир-бей был одет безукоризненно а-ла-франка, хотя, разумеется, в неизбежном однобортном сюртучке с маленьким стоячим воротником и в феске, у часов болталось несметное множество брелоков, на пальцах блестели перстни. Не обратив ни малейшего внимания на надутость этого франта, я вступил с ним в разговор и спросил его, в чем будет состоять его лекция. Неир-бей отвечал, что студенты должны были к сегодняшнему разу написать официальное письмо oт такого-то губернатора к такому-то чиновнику. Вероятно, предполагалось делать разбор и проверку студенческих работ. Но вся лекция состояла, однако же, в том, что Неир-бей вызывал к доске, которая помещалась на самой кафедре у стены, студента, заставлял его писать под диктовку и делать разбор слов и предложений, но без всякого отношения к вышеупомянутой студенческой работе.
Не знаю, было ли то в обычае Неир-бея, или же только вследствие исключительного случая — присутствия в аудитории иностранца, но только продиктованное им заключало в себе нечто в роде рассуждения на тему о пользе науки. Одному он продиктовал такую фразу: ‘чтение и письмо служат к образованию ума и чистоте сердца’. Другой студент написал под диктовку целую тираду следующего содержания. ‘Наука и знание суть товарищи на пути истины и правоты. Что касается этой истины и правоты, то она в обоих мирах (т. е. в сей, и в будущей жизни) есть причина спасения и благополучия, высокой почетности и блаженства. Доказано примерами, что те, которые украшают свою личность и свою душу лучами познаний, достигают самых крайних пределов своих ожиданий, а остающиеся в мраке варварства и невежества попираются лошадьми презрения и унижения’ (Для знакомых с турецким языком привожу эти диктовки в подлинном тексте. Пример первый: ‘Окуюб язмак аклы тербийе кальби тесфийе эндлер’. — Пример второй: ‘Ильм у ма’рифет бадрикан тарикн гедайет у истикамет дыр. Дарнки гедайёт исе ве истикамет исе дарейнде баяси неджат у селамет, ве ельки махзн шереф у се’адет дыр. Эмсалиле дахы мусбит дыр хи энвари нарифиле тазъинизат у сефат идеилер васили аксан эмель, ве зульметн джегль надавиде каландар исе, хуюли резалет у денижете панмаль олдулар’). Господа студенты, оказалось, писали чрезвычайно неправильно, плохо знали турецкую грамматику, раз не могли приискать к известному им арабскому слову ‘кальб’ (сердце) соответствующее чисто-турецкое, хотя нашлось целых два таких слова — ‘вонул и юрек’ и, в конце концов, не в состоянии были объяснить разницы двух последних синонимов. Но и господин профессор, этот маленький человечек, преисполненный необыкновенной важности, не церемонился с своими слушателями: он осыпал их чувствительными упреками за незнание, приказывал записывать то, что диктовалось, приговаривая: ‘это вам полезно’, и когда один задумал было почему-то выйти из аудитории, то Неир-бей остановил его, спросил, куда и зачем тот идет, и велел возвратиться на свое место, чему тот беспрекословно и повиновался. Таким образом университетская лекция оказалась простым элементарным школьным уроком. Одно, что было необыкновенно восхитительно в Неир-бее, — это его турецкое произношение. Османский язык в высшей степени благозвучен, вследствие сильно развитого в нем сингармонизма гласных, но только его надо слышать из уст турчанок, мужчины же говорят довольно небрежно, и у них исчезает вся прелесть османской речи. В бытность в Константинополе мне пришлось слышать хорошее, т. е. отчетливое, плавное, благозвучное произношение только у пяти мужчин, и всех лучше оно было у Неир-бея. По окончании лекции я познакомился с некоторыми из студентов. Они сказали, что скоро будет экзамен, в показали мне программу истории, которая мне показалась довольно обширною и интересною, и мне захотелось послушать профессора истории, Ахмеда-Хыльми-эфенди, но сколько раз я ни пытался приходить — было напрасно: Ахмед-Хыльми-эфенди постоянно манкировал. Тем не менее я решился добиться-таки своего, и познакомился с Хыльми-эфенди следующим образом.
Приехав в Константинополь и имея в виду освоиться с живою османскою речью, я во что бы то ни стало домогался поселиться где-нибудь в турецком доме, и деятельно принялся отыскивать себе комнаты. Но мои старания оказались тщетными, хотя мне в этом помогал один беглый человек, давно живущий в Константинополе, служивший в тамошней темной полиции и отлично знающий Стамбул. Оказалось, что турки ни под каким условием не отдают, как у нас, комнат холостым, или, правильнее сказать, безженным людям, и притом не только иностранцам и иноверцам, но и своим единопле-менникам и единоверцам. Безженная н бессемейная часть населения обязана гнездиться в так называемых ‘ханах’ — квартирных домах в худшем смысле этого слова: их нельзя назвать меблированными комнатами, потому что вся мебель грязных прегрязных хлевушков в этих ‘ханах’ состоит из низенького подоконного прилавка для постели и иногда деревянной посудной полки. Можно было нанять, н даже сравнительно очень дешево, целый домик-особняк, представив приходскому имаму двух свидетелей в том, что вы человек скромный и не ведете знакомства с женщинами. Но занимать одному целый дом было для меня обузою, соединенною с необходимостью заводить свою мебель, посуду, прислугу и прочее, да и не вело к желанной цели. Тогда я задумал было прибегнуть к покровительству важных лиц из самих турок. И действительно, некоторые из них, когда я им рассказывал о безуспешности своих поисков и даже о тщетности своих стремлений, отвечали мне с добродушною, на первый взгляд, усмешкою: ‘Вот какой вздор! Я вот поговорю с таким-то, и он устроит вам это без всякого затруднения!’ Так я странствовал от одного протектора к другому, пока не дошла очередь и до вышеупомянутого историка Ахмеда-Хыльми-зфендн. К слову сказать, все профессора ‘Дару-ль-Фунуна’ фесочники служат и в министерстве иностранных дел, благодаря своему знанию французского языка. Недостаток годных к делу людей в Турции делает то, что одни и те же лица часто соединяют там в себе самые разнообразные должности, Так и почтенный профессор истории, служа в министерстве иностранных дел, в то же время состоит управляющим конторою городских конножелезных дорог и живет в Скутари где и находится эта контора.
Отправляюсь на пароходе в Скутари, что на азиатской стороне Босфора. Такая же теснота, кривизна и мусорность улиц, такая же пыль, жара и духота, как и в Стамбуле. После долгих расспросов, я нашел, наконец, контору. Сперва я вошел в огромный сарай, в котором стоят дилижансы, валяются негодные колеса, торчат там и сям дышла, а кое-где виднеются привязанные лошади. Затем, по лестнице, я поднялся вверх на помост, вроде нашего сеновала. Это и была контора. В комнате, застланной неизбежною соломенной циновкой, за столом, сидело молча несколько турок в фесках. На одном конце стола, ближе к окну, сидел жирный, обрюзглый, сонный и с весьма коротко подстриженною седоватою бородою турок. То и был сам Ахмед-Хыльми-эфенди. Я вошел без всякого доклада, сам отрекомендовался ему, сказав, что я прислан к нему от такого-то и затем-то.
— Да, да, — протянул он, — мне говорил Ахмед-Вефыв-эфенди.
— Ну, что же, можно мне будет найти помещение у кого-нибудь в доме?
— Да, да, вот посмотрим, посмотрим!
— Когда же я могу окончательно узнать об этом?
— Да как-нибудь зайдите ко мне.
Я, желая сделать зараз два дела, попросил у него позволения придти к нему в ‘Дом наук’ и, кстати, послушать его лекцию.
— Ну, хорошо, приходите.
Хыльми-эфенди объяснялся со мною по-французски, хотя и не совсем свободно, и постоянно вставлял во французские фразы турецкое выражение ‘масаля’, вместо французского ‘par exemple’. Я воображаю, как ему было прискорбно, что он говорит со мною не по-турецки, и таким образом был лишен возможности закончить свою беседу со мною любимою у турок фразою, когда к ним обращаются с какою-нибудь просьбою, ‘бакалым, бакалым, эфендим’ (посмотрим, милостивый государь, посмотрим!), которая далеко не имеет того своеобразного букета во французском или в каком другом переводе.
Отправляюсь в назначенный день опять в ‘Дом наук’. В этот раз я вздумал было пройти кратчайшим путем, держась сравнительно прямого направления. Но, провилявши по нескольким змееобразным улочкам, я вышел, наконец, на какую-то улицу, которая шла сплошною стеною, не перекрещиваясь ни одним переулком, да притом еще шла не по пря-мой, а по круговой линии. Я долго бы, пожалуй, проплутал в окрестностях ‘Дома наук’ и вероятно бы не добрался до него скоро, если бы не увидел вдали одного студента, который тотчас узнал меня и замахал мне рукою, приглашая идти вместе с ним. То был пожилой и уже порядочно поседевший, крымский татарин, давно эмигрировавший в Турцию.
Добрались до ‘Дома наук’, и мой первый вопрос был, тут ли Хылъми-эфенди. Мне сказали, что он в профессорской зале. Предполагая встретиться там и с ‘мудиром’, т. е. ректором, и давно уже вознамерившись испросить у него, на всякий случай, официального дозволения посещать лекции, я решился кстати теперь же привести в исполнение свое намерение. В профессорской комнате, возле дверей, у окна, стоял седой старик крупного телосложения, с длинною бородою, усыпанною нюхательным табаком, и с предобродушным выражением лица. Я обратился к нему по-турецки с своею просьбою, он отвечал мне ‘буюрунуз, эфендим, буюрунуз!’ (извольте, милостивый государь, извольте!). Тогда я раскланялся со всеми присутствовавшими в этой комнате, которые сидели в стоявших у стен креслах, и подошел к Хыльми-эфенди, который пригласил меня сесть возле себя. Мудир подал мне свернутую им папироску (Прежде, говорят, турки всегда угощали длинными трубками, которые теперь почти всюду заменены свертываемыми папиросами. Теперь же трубками турки угощают только у себя дома, и то лишь в знак особого уважения своего и внимания к посетителю, как это мне пояснили люди, знакомые с турецким этикетом) и велел дать огня. По другую сторону около меня сидел, подобравши на кресло ноги, другой профессор, дряхлый старичок. Слуга поднес ему небольшую бумагу, — кажется, распределение экзаменов. Вместо того чтобы расписаться, как это делается у нас, профессор молча протянул свой указательный палец, кончик которого слуга попачкал чернилами, а профессор, в свою очередь, помазал им свою именную печатку н приложил ее к циркуляру. Нам подали кофе, в маленьких, конической формы чашечках — обычное угощение для всех посетителей, для чего в каждом присутственном месте специально имеются ‘кахведжи’, занимающиеся варкою кофе. Смотрю: слуга взял одно кресло и понес куда-то. Затем он явился к мудиру с докладом, что такой-то профессор сидит уже в аудитории, на что тот ответил: ‘мы еще кофе пьем, пусть подождет немного’. Я сперва не догадался, что вся задержка за мною, но когда я отдал слуге опорожненную чашку, мудир подходит ко мне и говорит: ‘пожалуйте!’ и я, совершенно неожиданно для меня, самым торжественным образом, был препровожден в давно уже знакомую мне аудиторию. Войдя, я сделал по обыкновению турецкий реверанс, сидевшему на кафедре старику в чалме, приложив к сердцу и ко лбу руку, и сел на приготовленный им возле самой кафедры и на сквозном ветру стул. Была лекция торгового права. Уж не знаю, читал ли раньше про-фессор, или же дожидался, по приказанию мудира, моего прихода, но только он начал так, читая по печатной книге ‘Пятьдесят третий пример. Положим, что кто-нибудь купил пару фесок, и один ему потом не понравился, то можно ли возвратить фес продавцу? Можно, потому что каждый фес есть особый товар. A вот, если бы кто купил сапоги, да один бы сапог ему не понравился, то уж нельзя было бы возвратить, потому что два сапога — пара и составляют один товар’. Студенты, человек 20, или дремали, или просто на просто спали, расположившись в разных позах на скамейках, и старик-профессор был по-видимому, чрезвычайно доволен тем, что имел во мне внимательного слушателя, а потому все время держал речь, обратившись ко мне лицом, и боком к студентам. Хотя я был очень польщен вниманием старого ходжи, но тем не менее мне было крайне досадно, что, вместо истории, мне пришлось слушать торговое право, которым я совсем не интересовался. Я скоро соскучился, но никак не решался выдти, чувствуя все неприличие такого поступка, и вероятно досидел бы до конца, если бы не сквозной ветер, пронизывавший меня до костей: сильно продрогши, я наконец встал, раскланялся с почтенным профессором и удалился, оставив его в жертву невнимания сонной аудитории.
Хотя содержание лекций, вследствие отсутствия в них всякой наукообразности, и не представляло ничего интересного, тем не менее я продолжал бывать в ‘Дару-ль-Фунуне’, ради практики в языке. Практика же состояла не столько в речах профессоров, сколько в продолжительных разговорах, которые происходили у меня во время антрактов со студентами. Раз, во время одного такого разговора, один студент указывает мне на другого и говорит:
— Это ваш, крымец!
— Каким образом он тут? — спрашиваю я.
— Бежал, — говорят мне.
Тогда я обращаюсь к этому земляку с вопросом, почему он бежал:
— Верно, от военной службы? — говорю.
— Служба-то бы еще ничего, а вот ‘салтат-шапка’-то (т. е. солдатский кивер) уж очень противна.
Нам, европейцам, может показаться странным такой резон. Чтобы понять это, нужно знать взгляд мусульман на свой головной убор: он для них имеет такой же священный символ правоверия, как, в старину, для наших раскольников борода. Мне говорили, и я потом действительно сам убедился, что турки гораздо благосклоннее и внимательнее относятся к европейцу, если он в феске, а не в шляпе. Очевидец рассказывал мне про одного турецкого сановника, как он прогнал от себя просителя, турецкого подданного, который, позабывшись, снял феску ‘а-ла-фраика’, вместо того, чтобы сделать только обычное рукоприкладство, которое разнообразится лишь тем, что, приветствуя высокую персону, вместо сердца, касаются перстами земли. Студенты расспрашивали меня, каким путем я ехал из Петербурга в Константинополь и сколько времени, есть ли в Петербурге мусульмане, и много ли их. Затем, по поводу того же беглого крымца, некоторые из них, побойчее, завели речь о том, что мусульманину неприлично служить в войске христианском, и обратно, христианину в мусульманском, потому что может довестись сражаться против своих единоверцев. Я на это возразил, что сражаться надо не за веру, а за свою землю, за свою родину, а с кем — это решительно все равно. Тогда они предложили мне такой вопрос: ‘допустим, — говорит, — что началась война у Москвы с Турцией, кто же тебе тогда был бы сочувственнее, турецкий христианин, или московский мусульманин?’ Я говорю, что защищающий со мною нашу общую родину мусульманин будет для меня сочувственнее христианина, сражающегося в рядах неприятельских. ‘Врешь, брат: это ты только так разговариваешь!’ порешили они и остались при своем убеждении. Большею остротою и живостью в беседе отличались, впрочем, студенты из арабов, османлы были как-то равнодушнее. Последние плоше, кажется, смекали и науки, потому что некоторые приставали к одному арабу с просьбою объяснить им арифметические действия над дробями, на что этот природный математик наотрез отказался. Вообще, я не заметил тех товарищеских отношений между студентами, какие в обычае в наших учебных заведениях.

III

В последнее время между иностранцами чаще стали являться охотники изучать турецкий язык. Вследствие этого некоторые грамотные турки специально занимаются тем, что дают уроки таким любителям, и приобрели даже некоторую сноровку в добывании себе учеников. Об этом я заключил по собственному опыту. Раз как-то сижу я в библиотеке и читаю. Не вдалеке от меня расположился старик мулла без всякого дела и беспрестанно поглядывает на меня. Потом чрез несколько времени он вступил даже со мною в разговор, и без дальних околичностей спросил, не желаю ли я учиться по-турецки, и если желаю, то предлагает мне свои услуги в качестве учителя, назначив время, в которое я его могу найти в медресэ, что при мечети Сулейманийе. Другой такой же ходжа пристал ко мне с подобным предложением на базаре, когда я присматривал и выбирал себе книги в одной книжной лавочке. Не столько из желания отыскать вышеупомянутого муллу, сколько с целью посмотреть на учебу и жизнь студентов, я как-то раз зашел в медресэ. Я чаял найти тут что-нибудь похожее на учебное заведение в роде тех, какие у нас, но ничего подобного там и не бывало. Я вошел на большой квадратный двор, окруженный с трех сторон глухими стенами на улицу, а четвертою примыкающий к другим каким-то зданиям. Встретив одного турка, я спросил его, здесь ли такой-то ходжа, и получил в ответ, что он был здесь рано утром, а теперь уже ушел: что уроки уже окончились, так как теперь они начинаются гораздо раньше, по причине жаркого времени. На вопрос мой, есть ли тут студенты, и что они делают, — он ответил, что есть, и что они в настоящее время ‘чалынирлар’ (занимаются), и указал мне их помещения. Вдоль стен сплошмя идут небольшие кельи с маленькими куполообразными снаружи крышами. Двери по обыкновению были растворены. В этих довольно неопрятных стойлах было устроено по одному или по два низеньких прилавка, служащих кроватями, на которых валялись в разных позах босоногие, но непременно с завернутою в чалму головою, студенты с книжками, и читали что-то вслух. Один развел огонь в котле, наполненном песком, и в другой сосуд, установленный на маленьком таганчике над этим котлом, крошил ‘бадлиджан’ (демьянки), собираясь стряпать себе обед. Еще в одном углу сплошного навеса, или общей для всех келий галереи, один студент в полулежачем положении упорно глядел в книгу, а другой, сидя возле него на коленках, покачивался взад и вперед и болтал что-то, не переводя духу: это, очевидно, он репетировал товарищу свой урок. Я вошел в одну из отворенных настежь келий и обратился с вопросом к находившемуся там бородатому и уже не первой молодости долбиле, что он читает. ‘Мантык’, — ответил он мне и подал книжку на арабском языке. Это было нечто в роде нашей логики, но только она отличается необыкновенно запутанным и хитросплетенным разглагольствованием, которое студенты должны слово в слово задалбливать. Я полюбопытствовал узнать, что еще они изучают в медресэ. Студенты перечислили мне все те науки, которые спокон века составляют курс высших мусульманских школ, каковы суть: коран и толкования его, хадисы (предания), и тоже с толкованиями, арабская грамматика, мантык н т. п. — все в этом роде. — ‘A тарих’ (историю) читаете вы?’ — ‘А что толку в истории!’ наивно и с сознанием полной правоты своего убеждения — отвечал мне софта.
— А сколько тебе лет? — полюбопытствовал я.
— Тридцать три.
— Сколько же тебе еще тут учиться?
— Да еще шесть лет.
— А откуда ты? — верно, из Трапезунда?
Последний вопрос несколько удивил софта, и он, в свою очередь, пожелал осведомиться, как я мог узнать, что он не константинополец, а что я ему пояснил, что я заключил об этом по его выговору.
Константинопольские медресэ при мечетях, в отношении их к прочим устроенным на европейский лад учебным заведениям, можно сопоставить с нашими семинариями прежних времен: та же традиционная закоснелость, та же бестолковая многолетняя зубрежка учебников, та же бурсацкая неуклюжесть и та же своеобразная типичность и оригинальность, начиная с покроя одежды, называемой ‘джубе’, и кончая складом головы. Порядок учения, впрочем, еще безобразнее: софта поочередно штудирует по одному предмету и не покидает какого-нибудь учебника до тех пор, пока не выучит его от крышки до крышки, и тогда уже принимается за другой. И вот, природное невежество и косность этих несчастных, непроизводительных тружеников усугубляется в них еще методом обучения, исключающим всякий самостоятельный научный анализ, всякую свободу и прогрессивность мысли. А между тем огромное большинство константинопольских турецких школ набито пришельцами из провинций, и главным образом из дикого, фанатического Трапезунда, из Сиваса и других захолустьев Анатолии. Туземные константинопольцы идут преимущественно в новые среднего разряда школы, именуемые ‘рушпие’ (нормальные), дающие своим воспитанникам право на занятие мелких канцелярских должностей. Но посты более важные, по количеству их и авторитетному влиянию на население, как-то: должности имамов, школьных учителей, судей и т. п., замещаются софтами из медресэ. Теперь их обязывают, проникнуть в чисто мусульманскую мудрость, проходить еще через чистилище ‘Дома наук’, но мы уже видели, что там происходит за учеба, и насколько она в состоянии переработать притупленный прежнею школою и великовозрастием головы. Близ прежнего султанского дворца, на склоне мыса, называемого Сарай-бурну, находится ‘Мектеби-султани’, высшее учебное заведение в роде нашего лицея. На довольно краснвом снаружи здании красуется вывеска на турецком и французском языках. Во время моего посещения классы были уже закрыты, экзамены кончены, и таким образом не было никакой возможности ближе познакомиться с ходом занятий в этом заведении. Я узнал только, что директор француз, что преподавание всех предметов, за исключением корана и турецкой грамматики, происходит на французском языке. В сенях на стене висит печатное расписание классных занятий. Самое большее число уроков посвящено европейским языкам: французскому, немецкому и английскому. Далее, в числе учебных предметов значилась и космография, и философия, и право. Но что всего любопытнее, так это то, что один француз соединял в своем лице несколько наук, преподавая и фран-цузский язык, и историю, и философию, и даже еще что-то такое. Лицей, равно как и некоторые другие специальные учебные заведения в Константинополе, наполнены не турецким юношеством: большинство воспитанников других национальностей — болгар, армян, евреев, греков. Не заставши ни уроков, ни экзаменов, я хотел было побывать, по крайней мере, на ‘тавзии-мукафат’ — раздаче наград за конкурсные сочинения лицеистов, но не попал, благодаря тому, что для этого торжества день не раз был назначаем и отменяем. Я при всех своих стараниях не мог добыть даже экземпляра печатной программы классов, потому что один из преподавателей лицея, очень любезный м обязательный господин во всех других отношениях, всегда как-то старался уклоняться, когда бывало дело касалось лицея и внутреннего строя этого заведения. Например, я допытывался от него, какого рода сочинения пишут лицеисты, за которые раздают им награды, но, сколько я мог судить по его объяснениям, это вовсе не пред-ставляло ничего серьезного, и, мне казалось, сам мой приятель профессор сознавал это, а потому, пообещав сперва достать мне на просмотр одно такое сочинение, сказал после, что не нашел. Возвращаясь из лицея и проходя по одной улице, ведущей в квартал, называемый у турок ‘Коска’, я слышу какой-то неопределенный гам, не то происходивший от человеческих голосов, не то от чего-то другого. Осмотревшись на все стороны, я увидел на одном доме доску с надписью: ‘Мехюби-субьян’ — школа для мальчиков. Отворяю внешнюю дверь в полутемный коридор и поднимаюсь по грязной н зараженной известными миазмами лестнице во второй этаж. На лестничной площадке второго этажа я уже окончательно был оглушен шумом, доносившимся туда из классной комнаты. По лестнице беспрестанно сновали маленькие мальчуганы. При входе моем в школу гам в один момент смолк: появление постороннего лица, очевидно, привлекло все внимание турчат, которые принялись приветствовать меня, быстро прикладывая ручонки к сердцу и ко лбу. Это движение сотни или более рук представляло необыкновенно забавную картину. Мальчики, судя по внешности, были разных сословий турецкого общества: одни были чистенько и даже изысканно одеты а-ла-франка — это были дети беев и других знатных и состоятельных лиц, другие — в одной только рубашонке да панталонах и босиком. Приблизительно все мальчики были сверстники, но человека два-три если не превосходили прочих летами, то по крайней мере были значительно крупнее их ростом. Иные сидели за откосыми столами на скамейках, другие же предпочитали сидеть, подобрав под себя ноги, на полу, покрытом циновкою. Вдоль одной стены под окнами шли нары, на которых в одном углу сидел средних лет турок и как-то машинально периодически покрикивал на шумный рой учеников. Мальчики шалили немилосердно: они егозили с места на место, щипали друг друга, возились под столами и скамейками, и только изредка кто-нибудь из них живо вскакивал на нары, подбегал к вышеупомянутому турку, садился перед ним на колени, всовывал ему в руки свою книжку и немедленно начинал читать наизусть свой урок, аккомпанируя себе непрерыв-ным покачиванием всего туловища взад и вперед. Когда один мальчик, ответив урок, убежал на свое место, я подошел к турку и, по его приглашению, сел около него на нары. Оказалось, что он был только репетитор, или классный надзиратель, а самого ‘ходжи’ (учителя) тут не было. Репетитор подал мне табак и папиросную бумагу, предлагая сделать папироску, но когда заметил, что я не мастер на это, живой рукою сделал сам и подал мне папироску, послюнив всю бумагу и не оставив, как это обыкновенно делается, один конец папироски сухим, с тем, чтобы курящий сам уже послюнил его. Делать было нечего: брезгливость должна была уступить вежливости, и я закурил. Затем репетитор вышел и принес мне чашку кофе. Он мне назвал фамилии некоторых учеников, показал программу, которая в рамке за стеклом висела над высочайшею кафедрою. В этой школе два класса, в которых учат чтению, письму и арифметике. Несмотря на жар и духоту в летнее время, учение происходит чуть не целый день, с утра до вечера, так что разве только полным отсутствием всякой классной дисциплины можно объяснить то, что дети в состоянии высиживать столько времени в школе. Я все же-таки захотел повидать самого учителя, и меня провели в маленькую коморку. ‘Ходжа’, человек средних лет, с типичною улемскою физиономиею, состоящею из окладистой и овально подстриженной черной бороды, бледного цвета лица и глупо выпученных, несколько фанатически зака-тившихся за верхнее веко масляных глаз, преспокойно сидел на засаленном тюфяке и занимался каким-то посторонним делом. Я попросил его показать мне, как у них учат. Мулла лениво поднялся и пошел со мною в класс. Там он велел подать мне стул, который поставили на кафедре, и мы оба взгромоздились наверх и сели с ним рядом. Он выдвинул ящик кафедры и достал одну из лежавших в нем книжек, разложил ее, открыл первую страницу и стал по ней читать: ‘в арабской азбуке гласные буквы бы-вают короткие и долгие’, и т. д. Потом снова повторял прочитанное, только уже в виде вопросов, с которыми он обращался к ученикам. Слушали и отвечали только те из них, которые сидели на ближайшей к кафедре скамейке, да и то не все, остальные же продолжали по-прежнему шалить и возиться, не обращая никакого внимания на присутствие учителя. В ответах мальчиков не было заметно естественной непринужденности и развязности: они скорее походили на чтение зазубренного, как оно, вероятно, и было на самом деле. Так прошло с четверть часа, и ходжа ни на йоту не изменил своего приема, да, как видно было по всему, и не намеревался изменить его. Я поблагодарил его за оказанную мне любезность и собрался уходить. Репетитор, заметив это, подошел ко мне и стал приглашать еще когда-нибудь посетить их. Ходжа машинально за ним повторил то же приглашение, которым я, однако, потом не имел случая воспользоваться.

IV.

В разговорах с европейцами турки при случае, с чувством гордого самодовольства, говорят: ‘Бизьда мувэ эмыз вар!’ (ведь у нас есть свой музей!) Я скажу более: у них их даже два. В один из них доступ открыт беспрепятственно для всех и во всякое время, с платою двух пиастров с человека за вход, для обозрения же другого надобно выхлопотать пропускной билет из Блистательной Порты со внесением известной, уже гораздо значительной, суммы. Первый помещается в ремесленной школе на площади ‘Ат-мейдан’, насупротив мечети Ая-Суфья. Это продолговатое каменное двухэтажное здание, т. е., собственно говоря, половина надворного флигеля, принадлежащего вышеупомянутой школе. Музей этот называют ‘Янычарским’, потому что в нем выставлены исключительно только одни чучела, представляющие собою старое облачение и вооружение янычар. А так как в прежнее время янычары были все в Турции — и войско, и придворная челядь, и административные власти, то янычарский музей есть, так сказать, па-мятник всей турецкой старины, лишь очень недавно преобразовавшейся по внешности на европейский лад. Как ни мрачно историческое прошлое этого дикого растения, занесенного судьбою на европейскую почву, как ни отвратительны воспоминания, соединенные с деяниями прежних оттоманских деспотов, с их визирями, пашами, муфтиями, янычарами, евнухами и т. п., все же-таки они могли бы составить весьма интересный предмет для чисто учено-археологической любознательности в настоящее время, подобно тому, как чучела, или замаринованные в спирту члены самых ядовитейших и вредоносных животных или гадов, служат иногда весьма любопытным материалом для зоологии. Но напрасно было бы задаваться какими-нибудь серьезными научными целями, отправляясь в янычарский музей. Чучела расставлены вдоль стен всего здания, но без всякого определенного порядка и группировки. Около каждой из них болтается ярлычок, на котором написано по-турецки, кого и что изображает данное чучело, но, кроме этого, нет ни хронологических, ни других каких-либо указаний. О каталогах, какие обыкновенно имеются при всех мало-мальски порядочных европейских коллекциях, и говорить нечего. При входе в этот музей за вами непременно увяжется непрошенный чичероне, в чаянии получить с вас ‘бакшиш’, но не рассчитывайте узнать от него что-нибудь больше, чем сколько вы найдете на ярлычках, случалось даже, что он бывало переврет что-нибудь, по невежеству или от небрежности, рассчитывая на недогадливость посетителя. Положим, что такие вещи, как систематическая классификация выставленных предметов, хронологические указатели и т. п., требуют некоторых специальных сведений от заведующих коллекциею, но внешнее ее состояние есть дело простой опрятности и весьма несложного обиходного попечения. Но посмотрели бы вы, в каком виде все эти несчастные визири, аги, джорбаджи, казы-аскеры и прочие чины янычарской орды! И вообще — это необыкновенно безобразные болваны, не особенно хорошо сделанные из дерева и грубо размалеванные клеевыми красками, — но безобразие их увеличивается еще тем, что некоторые из них покривились, у других отломаны пальцы, и, к довершению этого, все они без исключения до того запылены и в таких лохмотьях, что их можно принять не за бездушных чучел, вечно неподвижно стоящих на одном и том же месте, а скорее за искалеченных хаммалов, обно-сившихся и загрязнившихся от какой-нибудь черной работы, или за пугал, какие у нас ставятся на огородах. Кроме того, в крыше музея местами проделаны отверстия, Бог весть с какою целью. Вероятно, это окна, но только я не заметил в них никаких признаков оконных рам, и потому дождь пресвободно прыскает сквозь эти отдушины на проходящую под ними публику. Трудно допустить, чтобы это не имело вредных последствий и для самого музея.
Другой музей помещается в древней византийской церкви св. Ирины, почти рядом с софийским храмом. Чтобы удешевить себе удовольствие видеть константинопольские достопримечательности, я присоединился к одной партии европейских путешественников, и мы отправились вчетвером под предводительством одного чичероне, или, как говорят турки, ‘тард-жумана’, из венгерцев, давно живущего в Константинополе, говорящего на всех константинопольских языках, весьма опытного в обращении с турками и человека кое-что знающего по части местной археологии, а больше всего по части старинного фарфора. Мы заплатили ему по пол-лире (около З,5 рублей) и за это имели право осмотреть прежний султанский двор с его киосками, уцелевшими от последнего пожара, палатами, с сокровищницею и библиотекою, музей и три главных мечети — Ая-Суфья, Ахмедийе и Сулейманийе. Нас было пятеро, и все разных наций — русский, француз, англичанин, грек и венгерец. Прежде всего мы сходили в две мечети, Ая-Суфья и Ахмедийе, пользуясь свободным, вне молитвенным временем. Излишне было бы распространяться об эффекте и чрезвычайно импозантном впечатлении, какое производит вид внутренности Ая-Суфья (св. Софии), когда вы вдруг с одного конца боковой, правой галереи выступите на площадь, осененную куполом, еще неуместнее было бы тут описывать этот памятник византийского искусства: то и другое сделано не раз и, может быть, гораздо искуснейшим пером, прежде. Знатоки эстетики говорят, что купель св. Софии, опирающийся на паруса и потому видный зрителю несколько с боку, гораздо эффектнее купола св. Петра в Риме, который или совсем не-доступен для глаза, пока вы находитесь в ковчеге храма, или же кажется плоским кругом, когда вы, ставши под ним, должны смотреть на него по прямо-перпендикулярному направлению. Вообще, что красиво, то красиво, и об этом все знают. Не новость, я думаю, и те приемы, с помощью которых турки постарались обезобразить это великолепное здание, но это поругание, не говорим — святыни, но искусства, до того вопиющее, что о нем можно всегда говорить, не боясь повторений. Не терпя рельефных крестов, сделанных из дерева на входных дверях, турки отломали у них поперечные части, но оставили продольные и верхние, отчего кресты получили вид каких-то громадных стрел с несоразмерными трехконечными остриями. На парусах купола еще доселе виднеются крылья херувимов, плохо замазанных единобожными мусульманами, считающими христианских святых за ‘товарищей’, нечестиво приравненных будто бы Богу. Вокруг всего храма турки развесили огромные круглые щиты, на которых крупнейшими арабскими каракулями изображены имена Аллаха, Могаммеда и первых четырех калифов. Циновки, разостланные поперек пола наискось, вследствие относительной разности в положении магометанской киблы и христианского алтаря, режут глаз нарушением сим-метрии, летающие по подкуполью голуби, жужжащие в разных углах хафизы, бегающие и дерущиеся мальчишки — все это придает какой-то заброшенный вид турецким мечетям вообще и мечети св. Софии в частности. Но что всего ужаснее — это то, что некоторые колонны некогда великолепного храма пошатнулись и треснули, арки боковых галерей тоже сильно покосились и изменили свое положение, и все это остается на произвол судьбы и грозит близким разрушением. Впрочем, некоторые потрескавшиеся колонны опоясаны какими-то толстыми, грубой работы железными шинами. Когда мы стояли на верхней галерее против алтаря и разговаривали насчет мерзости запустения, воцарившейся на месте святе, вдруг один из компаньонов, именно грек, обращается ко мне с таким вопросом: ‘вот и вы, pyccкиe, православные, и мы, греки, тоже: кому же из нас должна достаться София? По праву, она должна принадлежать нам’. Я на это говорю ему: ‘вы видите, что София разваливается. А что, вы в состоянии были бы реставрировать ее?’ — ‘Пожалуй, что нет’. — ‘Ну, так, мне кажется, лучше же пусть она достанется тому, кто может ее восстановить’. Грек показал вид, что он согласился с такою моей аргументацией. Кстати сказать, точно такой же вопрос другим греком был предложен еще одному русскому путешественнику, незадолго перед тем осматривавшему св. Софию. Главный имам мечети поднял с нами историю, когда оказалось, что билет дан был на четырех, а нас пришло пятеро, и без дальних разговоров хотел гнать нас всех, если бы чичероне не дал ему ‘меджидие’ (около 1 р. 30 коп.), погладив его при этом по бороде. Когда мы выходили, этот имам и еще один из причта Ая-Суфья подошли к нам, и, потряхивая холщевым мешком, говорят: ‘Антыка! антыка!’ Затем причетник запустил в мешок руку и достал горсть разноцветной стеклованной мозаики, соскобленной со стен храма, прибавив с чувством какого-то особенного довольства: ‘когда мы поправляли (?!) мечеть, так сколько этих антыка наскоблили и побросали в море!’ Некоторые из нас отказались, я же взял несколько, но посулил дать за это оставшуюся у меня мелочь — всего 2 или 3 пиастра. Турки же просили больше и, потряхивая карманами, предлагали мне сейчас же разменять лиру, если у меня нет мелких. Когда же я наотрез отказался, то, разумеется, ублаготворились и тем, что я предложил им.
Француз, разбитной малый, вcе время шутил и не иначе величал турок, как: ‘ces bons turcs’. Но куда девалась его веселость, когда мы пришли к музею в церкви св. Ирины, и когда один из ‘сеs bons turcs’, сидя пред входом на каком-то чурбане, решительно отказался пропустить пятерых, так что один, сверхкомплектный, должен быть остаться и ждать нас на дворе, а таким сверхкомплектным и оказался, по каким-то обстоятельствам, веселый французик.
Еще вне двора, на площади, на открытом воздухе стоят старинные гробницы и валяется какой-то громадный высеченный из цельной каменной глыбы истукан. Самый же музей правильнее назвать просто ружейным складом, потому что все главное здание древнего храма занято одними ружьями системы Шасспо, которые расставлены внизу на станках и развешаны на гвоздях по стенам. Тут решительно нет ничего любопытного, кроме разве замысловатого симметрического расположения ружей, образующих собою на стенах целые правильные рисунки. Собственно музеем следовало бы назвать то отделение, где находится древнее вооружение, если бы отведенное для него помещение, со всем, что в нем находится, не походило скорее на большую лавку со старым ломаным железом, нежели на хранилище древностей. Разных размеров ятаганы, балты, кольчуги, шишаки — все это висит одно на другом, кучами, все страшно заржавело и покрылось толстым слоем пыли, прилипшей к жиру, которым намазаны все металлические вещи, вероятно для предохранения их от дальнейшего ржавения. Тут нет даже и таких ярлычков, какие были привешены у чучел янычарского музея, других указателей также не существует, а потому может быть тут и есть что-нибудь замечательное в археологическом отношении, но в этом сумбуре оно остается совершенно неизвестным.
Чрез небольшую галерейку мы вышли на маленький дворик, по которому там и сям валялись разные обломки и осколки памятников древности. Между прочим в одном углу, в куче всякой всячины, лежала изъеденная вековою ржавчиною, состоящая из огромных звеньев цепь, которая будто бы во времена оны протянута была от Румили-Хысарской башни к Анадолу-Хысару и запирала кораблям проход через Босфор. Но только по всему видно, что цепь эта далеко не вся, потому что она, кажется, была бы слишком коротка при теперешней длине своей. Из двора, чрез большие двери, мы вошли еще в одно отделение музея, художественное. Тут уже царил полнейший хаос: статуэтки, барельефы, архитектурные орнаменты и тому подобные мраморные вещи валялись везде по полу и стоймя, и боком, и вверх ногами, и друг на друге, в самом беспорядочном положении. Лишь на некоторых, очень немногих, были ярлычки с надписью, в каком месте и когда найдены они. Солдаты, сопровождавшие нас, без церемонии прохаживались по этим архитектурным и скульптурным памятникам и преспокойно царапали гвоздями своих сапожищ. Один мраморный саркофаг расколот на две поперечные половины, свежий надлом которых явно свидетельствует о том, что саркофаг был только надтреснут и окончательно сокрушен, лишь благодаря тщательному и умелому обращению с ним турецких археологов. Единственный шкаф набит разными старинными мелочами, разложенными в нем также без всякого порядка, хотя и не сваленными в кучу. Между тем в этой груде ископаемых древностей, сколько можно судить по первому взгляду, без сомнения находятся вещи, заслуживающие внимания я достойные лучшей участи. К числу таких, в высшей степени замечательных, предметов должен быть отнесен, без сомнения, большой, круглый мраморный медальон с изображением головы Медузы. Он не очень древен, но что за прелесть по художественности исполнения! С каких сторон вы ни смотрите на него, и en face, и с обоих боков — Медуза, как живая, глядит на вас, необыкновенно игриво вздымающиеся змеевидные кудри на голове, совершенно правильные черты лица, несколько искаженные нервностью, сильно, но в меру, раскрытые рот и глаза — все это представляет чрезвычайно эффектное сочетание внешней красоты с внутреннею чудовищностью и одновременно производит на вас то двойственное впечатление — любования и ужаса, которое лежит в основании идеи этого мифического образа, приводившего в окаменение тех, кто взирал на него.
Заплативши деньги, мы, разумеется, могли бы считать себя вправе рассматривать все, что нам было угодно и сколько хотелось, но ведь мы были в Турции. Хоть мы и не слишком мешкали при осмотре, но турецким солдатам и то показалось уж, верно, черезчур долго, и они без всякой застенчивости выражали свое неудовольствие на это, сердито ворча на наш счет между собою, и вымещали свою досаду на ни в чем неповинных бездушных вещах, потому что некоторые из них, угрюмо наклонясь и заложив руки назад, машинально передвигали своими ногами легкие мраморные изделия, другие, напротив, как-то усиленнее стали прохаживаться по барельефам и другим вещам, немилосердно колотя их подкованными каблуками. Оттого-то на многих из них и были заметны следы свежих увечий. Я слышал, что в настоящее время заведывание этим музеем и приведение его в порядок поручено какому-то итальянцу, но если он не поторопится исполнением возложенного на него поручения, то археологические памятники за эту его медленность сильно поплатятся своею целостью и благообразием.
Из музея мы пошли к знаменитой в былые времена ‘Двери Счастья’, т. е. на третий, внутренний двор, где прежде находился султанский сераль, который сгорел, и где теперь осталось несколько отдельных каменных зданий и все кухни. В одном из них, очень похожем, и по внешности, и по внутреннему устройству, на казарму, помещается школа ‘руш-дийе’. Маленькая мечеть, в которой хранятся священные реликвии турок — одежда и знамя Могаммеда, султанская библиотека, кабинет для чтения и сокровищница — все это отдельные небольшие здания в роде наших часовен, и все на запоре. Вообще, в этом архитектурном хаосе трудно было сразу ориентироваться, чтобы составить себе совершенно отчетливое представление об относительном положении отдельных помещений. Сквозь окно мечети мы видели только занавесы зеленого цвета, за которыми спрятаны священные древности. Внутренность кабинета для чтения сверху до низу покрыта кафелем самого замысловатого пестрого арабесочного рисунка. Это, говорят, добыча, привезенная когда-то в прежние времена одним султаном из Персии. Остальная же обстановка вся самая обыкновенная: такой же маленький засаленный диванчик, и такая же маленькая скамеечка, вместо стола, какие я видел и в других библиотеках. В одной нише за проволочно-сетчатыми дверцами лежит на полках сотни полторы или две книг весьма обыкновенного содержания. Но самая библиотека на заперти, и туда не пускают посетителей. Пройдясь по каким-то старинным султанским покоям, мы дошли до залы, в которой прежде давались аудиенции иностранным послам, и были в кабинете, где верховный визирь имел свое присутствие, чинил всякие распоряжения и творил суд и правду. Зала аудиенции маленькая и довольно темная комната. В одном, и именно глухом, углу сделан большой примост, двумя сторонами своими примыкающий к стенам, а с крайнего угла опирающийся на тонкую круглую колонку, идущую с полу до самого потолка. Колонка и борты этого помоста покрыты листовым металлом, кажется позолоченным серебром, и унизаны мелкими драгоценными камешками — бирюзой, альмандинами и т. п. На этом-то помосте и восседал повелитель правоверных. Все остальное в обстановке очень обыкновенно н даже банально, и не заключает ничего своеобразного и оригинального. Отсюда нас повели в новый киоск, выстроенный султаном Абдул-Меджидом — уже совершенно на европейский манер, где турецкого только и есть что латрина, которая у турок имеет особое устройство, применительно к их будничной обрядности. Пока мы прохаживались по киоску, наш чичероне неоднократно напоминал нам, чтобы мы немножко поторопились, говоря, что ‘нас ждут в сокровищнице’. Я не обратил на это никакого внимания, и мне показалось даже странным или преувеличенным слово ‘ждут’. Но оказалось, что, напротив, оно было весьма знаменательно. Сокровищница стоит отдельно среди двора и постоянно на запоре, так что всякий раз надобно нарочито отворять ее для посетителей. Это бы еще ничего, но дли этого обряда всякий раз пригоняют огромную толпу чиновной челяди, которая отчасти выстраивается в два ряда у наружных дверей, отчасти расстанавливается по всем углам внутри н зорко следит за каждым вашим шагом и движением. Драгоценности всегда драгоценности, но между ними есть некоторые вещи и археологической важности, как, например, ятаганы и другое вооружение древних султанов и меч Тамерлана. Но который именно этот последний — добиться было нельзя: один из служащих показывает на один меч, а наш тарджуман шепчет мне, что он врет, и указывает на другой. Курьезен небольшой трон, весьма похожий на большой поднос для фруктов, с загнутыми на полвершка кверху краями, на четырех ножках, весь усыпанный драгоценными камнями, на котором султан, поджав ноги калачиком, мог преподносить себя тем, кто желал или должен был его видеть. Эта вещь тоже очень древняя, и также досталась в добычу одному из прежних воинственных султанов. В числе редкостей тут хранится, между прочим, и эмблема варварского деспотизма султанов — огромная, аршина в полтора длины и в ладонь ширины, сабля, которая будто бы специально предназначена была для рубки голов верховных визирей и выдавалась из дворца всякий раз, как нужно было производить эту кровавую экзекуцию. На первом дворе, когда мы уже возвращались, нам показали и ту мраморную тумбу, на которой рубили визирские головы, а также и желчные крюки на внешних воротах, куда обыкновенно вывешивали эти головы на показ любопытным зрителям или людям, требовавшим той или другой головы, каковы были янычары.
Проходи опять мимо Ая-Суфья, наш чичероне предложил нам освежиться, выпив воды в находящейся возле мечети водопойне. Эти водопойни, называемые в гидах и в кипсе как громким именем ‘fontaines’, суть многоугольные павильоны, открытые с одной стороны, и то, впрочем, загороженной чугунною решеткою. Под решетчатым же окном обыкновенно торчит кран, а под ним мраморное корыто. Павильоны эти в свое время, вероятно, были изящны, благодаря мраморным и другим украшениям, но теперь они большею частью облупились, растрескались, проросли грибами и потускнели. На карнизе водопойни Ая-Суфья стояло штук 10 или 15 медных ковшичков, прикованных цепями, но они до того были покрыты ярью, что я, почти умирая от жажды, никак, однако же, не мог решиться выпить хоть глоток из этих отравленных сосудов.
В заключение своей экскурсии, мы отправились в большую мечеть Сулейманийе. Как внешняя форма, так и внутреннее устройство всех крупных константинопольских мечетей совершенно одинаковы. Надобно очень долго и очень часто присматриваться к общей панораме Стамбула, чтобы безошибочно различать мечети. Как красивы они на фотографических снимках, так непривлекательны они в натуре, если вы приметесь осматривать их во всех подробностях, а не ограничитесь общим архитектурным абрисом здания. Что потрескалось, пооблупилось, покривилось, то или остается на произвол судьбы, или если и починяется, то самым неряшливым образом: следы штукатурных заделов и кровельных заплат так и остаются не заглаженными. Стены мечети Ени-Джами, например, проросли винноягодными деревцами. Стекла галереи, соединяющей эту мечеть с соседним, принадлежащим к ней, зданием, разбиты или все выгорели, мраморные орнаменты мечети почернели и покрылись грибовидными выединами. Глухой двор мечети Баязидийе наполнен мириадами голубей, которые все, какое только есть там горизонтальное пространство в нишах, на колоннах, над дверями и т. д., засидели своим пометом. Сулейманийе еще несколько почище других, но по внутреннему устройству ничем не отличается от других мечетей, за исключением Ая-Суфья: и тут самое видное место занимают прикрепленные к парусам купола щиты с именами Аллаха и его первых угодников, по полу разостланы циновки, вдоль стен, в боковых галереях, расставлены черные сундуки с книгами, составляющими библиотеку мечети, тысячи металлических веревок, спускающихся из внутренности купола и служащих прикрепою для железных жердочек с осветительными стаканчиками, образуют какую-то паутину и необыкновенно безобразят внутренний вид мечети. Еще что обращает на себя внимание — это какие-то метелочки из колосьев, или деревянные, грубейшей работы, предметы в роде якорьков, подвешенные к лампадным жердям. Это, оказывается, какие-то амулеты, привешиваемые благочестивцами и имеющие тот же смысл и значение, как металлические вещицы, изображающие разные члены тела — ножки, ручки, уши и т. п. Все время, пока мы были в мечети, двери которой, по обыкновению, настежь растворены, уши наши были раздираемы хаотическими звуками разных военных музыкальных инструментов. ‘А откуда они могли тут веяться?’ — спросите вы. А очень просто. Недалеко от Сулейманийе находится сераскерат, главное военное управление и штаб. Близ него, по окраинам громадной, огороженной со всех сторон, площади расположены казармы. Так вот музыканты и барабанящий из этих-то казарм и отправляются на ученье на двор мечети Сулейманийе, и там, на папертях и в других тенистых местах, каждый из них, расположившись поудобнее, упражняется на том или другом инструменте.
Когда я испрашивал у турецких властей разрешения посещать библиотеки, то мне дано было таковое лишь для тех библиотек, которые не в мечетях, относительно же мечетских чиновники как-то стеснялись: видимо было, что доступ в мечети не беспрепятственно открывается для чужестранцев. Судя по той бесцеремонности и небрежности, с какими турки относятся. к своим домам божиим, мне казалось, что запрет свободного посещения мечетей сделан чисто в видах фискальных, чтобы таким образом вымогать у любопытных туристов деньги за пропускные билеты, выдаваемые исключительно только в Порте. Крайне сомнительно, чтобы вся причина заключалась в одной только религиозной нетерпимости мусульман к иноверцам. Что касается до меня, то я не раз пробовал входить в мечети и без официального разрешения. Раз мне пришлось долго ждать парохода в Анадолу-Хысаре. Это было как раз в полдень, и муэззины завыли свой ‘азан’. Делать мне было нечего, и я решился войти в мечеть. Сперва я постоял на паперти, а потом вошел, не снявши даже сапогов, как это всегда делал в библиотеках. Народ уже сходился. Правоверные, сняв галоши, чтобы не грязнить мечетских циновок, подхватывали двумя пальцами эти же галоши и тащили с собою, вероятно из опасения, чтобы их не украли. Смотрю: идет молодой турецкий денди, одетый совсем по-европейски, но только в феске, с тросточкой в руках. За ним следом шел черный слуга. Денди на паперти оставил слуге галоши и тросточку, ловко пробрался вперед, почти перелезая через плечи богомольцев, сидевших на коленках и поминутно делавших земные поклоны, потом выбрал попросторнее местечко и, сделав молитвенный реверанс, присел, скрестил ноги калачиком и предался, по-видимому, благочестивым размышлениям. Вообще, в присутствовавших было заметно сильное религиозное настроение, в особенности какой-то страшно оборванный хаммал усердствовал из всех сил, вымаливая у Аллаха хоть сколько-нибудь облегчения своей нищенской жизни. Один только турок, довольно пожилой и совсем не фат с виду, уперся как-то в стену и все время улыбался, поглядывая на меня. ‘Хафизы’, или чтецы по профессии, антифонно читали коран на распев, выделывая самые необыкновенные модуляции и самые неожиданные переливы голоса. Но вот послышался свисток приближавшегося парохода, и я вышел из мечети. Веселый турок тоже последовал за мной: оказалось, что он служил на пароходной пристани, и должен был явиться на место к прибытию парохода. Выходя, он тотчас же обратился ко мне, и с тем же веселым видом заговорил: — А что, ведь хафиз-то славно читает?

В. Смирнов.

Текст воспроизведен по изданию: Турецкая цивилизация, ее школы, софта, библиотеки, книжное дело. Из поездки в Константинополь, летом 1875 г. // Вестник Европы, No 8. 1876
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека