Три заявления Андрея Белого в ОГПУ, Белый Андрей, Год: 1923

Время на прочтение: 15 минут(ы)
Минувшее: Исторический альманах. 12.
М., СПб.: Atheneum: Феникс. 1993. 520 с, ил.

ИЗ ‘СЕКРЕТНЫХ’ ФОНДОВ В СССР

Публикация Дж.Мальмстада

‘Рукописи не горят’. К сожалению, история не подтверждает правоту этих, уже ставших крылатыми слов Воланда-Дьявола из романа, который не раз предавался огню самим автором, писавшим в 1932 г., что печка — его любимый редактор. Кому из замечательных (и не замечательных) русских авторов двадцатого века не приходилось обращаться к услугам такого редактора? Какую трагическую ‘анти-историю’ литературы можно было бы написать, если бы каждый, подобно Андрею Белому, составил ‘список пропавших или уничтоженных самим автором рукописей’, и эти списки можно было бы собрать воедино!
Конечно, далеко не все рукописи горели. Их хранили на свой страх и риск друзья и семьи репрессированных, они сохранились и в государственных учреждениях. В наше время и рукописи и их авторы ‘возвращаются’. Какая, однако, отвратительная формулировка! Ведь писатели, художники, композиторы, философы не по доброй воле уходили из культуры, чтобы потом ‘вернуться’: нет, это гонители их соизволили дать им теперь разрешение на возвращение — в память. Иногда возвращаются они странными путями. В 1929 г., когда сотрудники ОГПУ вернули Булгакову его ранний дневник, конфискованный при обыске тремя годами раньше, он его тотчас сжег, не подозревая, что уже снята была теми же чекистами копия. Недавно этот ‘сожженный’ дневник был выпущен в свет органами-хранителями (хранить вечно!) и появился в печати к удивлению булгаковедов всего мира.
Спецфонды в библиотеках открывают и советским и иностранным читателям. Всего четыре года назад (не говорю уж о временах тому предшествовавших) меня вообще не пускали в здание Ленинградской публичной библиотеки на Фонтанке, где собрана периодика, а в главном здании на любой заказ, касающийся газет пореволюционного времени и двадцатых годов, я получал неизменный отказ: ‘у другого читателя’, ‘восстанавливаются’ и тому подобное. Теперь в архивах снимают запреты с отдельных документов и целых фондов. Наконец становятся доступными не только исследователям, но и самим сотрудникам этих хранилищ материалы, без которых нельзя ни там ни здесь писать правдивую историю русской литературы.
Мне хотелось бы поделиться с читателями некоторыми из этих материалов, которые недавно стали доступными в одном из самых богатых общекультурных архивов России: ЦГАЛИ — учреждении, которое, надо признать, одним из первых стало открывать свои фонды. Выражаю благодарность директору и сотрудникам архива за возможность ознакомиться в первый раз весной 1991 года со всем фондом Андрея Белого. Также приношу свою благодарность Ю.А. Айхенвальду, который, зная, насколько я был занят работой в этом огромном фонде, любезно предоставил мне свои копии писем В.Ф. Ходасевича и И.А. Бунина.
Все документы, разумеется, печатаются впервые.

К БИОГРАФИИ АНДРЕЯ БЕЛОГО

Документы-черновики, публикуемые ниже, хранятся в ЦГАЛИ в фонде А. Белого (No 53), оп.1, ед.хр.335 (Письмо А.Белого А.М. Горькому и заявления ‘В коллегию ОГПУ’ и прокурору ОГПУ Катаняну с приложением списка бумаг, поданных в ОГПУ по вопросу о возвращении его рукописей). Они были рассекречены в 1989 г.
9 апреля 1931 г. Белый вместе с К.Н. Васильевой выехал из Москвы в Детское Село (бывшее Царское), где они поселились у Р.В. Иванова-Разумника. В начале мая агенты ОГПУ произвели обыск в московской квартире мужа К.Н. Васильевой, и рукописи, оставленные Белым при отъезде из столицы, были конфискованы. За этим последовал арест П.Н. Васильева и ряда других антропософов — друзей Белого. 30 мая была арестована сама Клавдия Николаевна Васильева и увезена в Москву. Весь июнь был занят хлопотами и объяснительными показаниями Белого, уехавшего 23 июня в Москву. Хлопоты были связаны с судьбой К.Н. Васильевой и арестованных друзей Белого (в числе которых были сестра Васильевой, стародавний друг Белого А.С. Петровский, П.Н. Зайцев и др.). 2 июля Клавдия Николаевна была освобождена и 18 июля, сразу после развода с мужем, брак ее с Белым был регистрирован в загсе. Они вернулись в Детское Село только в начале сентября, так как до этого у Клавдии Николаевны не было разрешения на выезд из Москвы. Другие их друзья были высланы из столицы.
В 1976 г. Г.П. Струве опубликовал в 124-й книжке ‘Нового журнала’ заявление Белого Катаняну (‘К биографии Андрея Белого: три документа’). Источник его текста не указан. Он достаточно отличается от черновика, находящегося в составе единицы хранения No 335, так что я решил и его напечатать здесь.
В нашей публикации зачеркнутые слова даны в квадратных скобках. Черновики изобилуют вставленными словами, поправками отдельных слов, переставлениями и т.д. Такие случаи редко оговариваются, и случайные описки поправлены также без оговорок. Авторский синтаксис и пунктуация сохранены. Все документы написаны чернилами рукой Белого.

ПИСЬМО АНДРЕЯ БЕЛОГО А.М. ГОРЬКОМУ

17 мая 1931 г.
Детское Село. Октябрьский бульвар, д.32

Глубокоуважаемый Алексей Максимович,
Мне прискорбно смущать дни Вашего возвращения в СССР сообщением, которое все же считаю нужным Вам сделать, как человеку, которому близки интересы писателей.
На днях в Москве при обыске, произведенном в квартире моего старинного друга и постоянного секретаря, Клавдии Николаевны Васильевой (с которой мы бывали у Вас в 1923 году зимой) вскрыли сундук, где были собраны мои рукописи-уникумы [рукописи], книги-уникумы, заметки и все наработанное за 10 лет, — агенты ГПУ, хотя на нем была надпись, сделанная моей рукой, что он принадлежит мне, весь материал увезен в ГПУ, вместе с неоконченными работами, цитатами и дневником, в котором наброски к ряду работ. Без этого материала, я, как писатель, выведен из строя, ибо в нем — компендиум 10 лет [работы] труда.
[Тем не менее я даю срок для изучения агентам ГПУ моей очень сложной, идейно-литературной физиономии с надеждой] [Надеюсь] Полагаю, что [этот] материал для изучения моей сложной литературно-идейной физиономии будут штудировать высокообразованные люди, [мотивы, заставляющие меня пока быть терпеливым, следующие: изучение материалов] разгляд моего ‘Дневника’ поставит в известность агентов ГПУ, что между мной и Кл[авдией] Ник[олаевной] — нет грани в идеологии, если приехали за ней, почему — не за мной? Если не за мной — причем изъятие моей литературной работы?
Я надеюсь: грамотный разгляд моих бумаг выяснит полную нашу с К[лавдией] Н[иколаевной] непричастность к политике, что кричит со строк моего ‘Дневника’, который теперь изучают агенты.
Ока[зываюсь?] Сижу в Детском, куда мы с Клавдией Николаевной уехали месяца полтора назад для отдыха от неустройств [и разрух] подмосковной жизни, сижу и не пускаю Кл[авдию] Ник[олаевну] в Москву, где вместо нее увезен в ГПУ ее муж, доктор Петр Николаевич Васильев (брат покойной жены Менжинского Надеюсь, что Вам не безразличны факты, ставящие писателя в невозможные условия для работы, потому и довожу до сведения Вашего инцидент со мной и с моим секретарем [Клавдией Николаевной] К.Н. Васильевой.

Искренне уважающий Вас
[Примите уверение в
совершенном уважении]
Борис Бугаев (Андрей Белый)

P.S. Указываю адрес свой в начале письма на [в] случа[е]й, еслибы Вы пожелали мне ответить. Адрес моего друга (имеющего доверенность на [мои] ведение моих литературных дел), писателя Петра Никаноровича Зайцева следующий: Москва, Арбат, Староконюшенный, д.5 кв.45. Телефон
На конверте без марки надпись: ‘Алексею Максимовичу Пешкову (Максиму Горькому) от Б.Н. Бугаева (Андрея Белого)’. Тут же приписано (К.Н. Васильевой?) карандашом: ‘Копия’,
22 мая 1931 г. Белый писал П.Н. Зайцеву (1889-1970) из Детского Села: ‘…телеграмму получил: спасибо за Горького, /…/ Пока живем тихо и мирно’ (ЦГАЛИ. Ф. 1610 (Зайцев). Оп.1. Ед.хр.16а). В Троицын день ему же: ‘Совершилось! Оттого не писал, что не стоило: ждал! Как только выяснится, что она [К.Н. Васильева. — Публ.] в Москве, — буду тотчас, /…/ О себе — не пишу, ибо меня — нет, я — с ней до такой степени, что ощущаю себя в Детском, как тело без души, вся ставка на твердость, не не [так! — Публ.] жизнь, а миллион жизней мне — она. После того, как взяли ее, сутки лежал трупом, но для нее в будущем надо быть твердым, /…/ Письмо разорвите’. См. также письмо Белого Р.В. Иванову от 27 июня 1931 г.: ‘подытожу результат этих дней и всяких мной предпринятых бегов (‘Лилл’, корректуры, дело о моих рукописях, письмо к Алексею Максимовичу Пешкову и т.д.)’ (опубл. А.В. Лавровым и Д.Е. Максимовым в кн.: Андрей Белый. Проблемы творчества. М., 1988. С.731).
Ответ Горького, вернувшегося в СССР 13 мая 1931 г., Белому мне неизвестен: их переписка (в Архиве Горького, ИМЛИ), да и машинописная копия письма Белого Горькому от 27 мая 1931 г. в ЦГАЛИ (Ф.53. Оп.6. Ед.хр..15) в настоящее время не выдаются по просьбе редакторов, готовящих издание переписки Горького.
Осенью 1931 г. после хлопот, доводящих Белого ‘до сердечной болезни’ (он же — Зайцеву), — вернули конфискованные рукописи.
Клавдия Николаевна Васильева (1886-1970), разумеется, не пишет об этом инциденте в своих ‘Воспоминаниях о Белом’ (Berkeley, 1981). Она приехала вместе с Белым в Зарау (Saarow), где жил Горький, 16 марта 1923 г., как записал Ходасевич в свой ‘камерфурьерский журнал’: ‘Веч[ером] приехали Белый с Васильевой и Гржебин[ым]. С ними у Горького’. 19 и 21 марта они также были вместе у Горького.

ТРИ ЗАЯВЛЕНИЯ АНДРЕЯ БЕЛОГО В ОГПУ

1

В Коллегию ОГПУ

Писателя Бориса Николаевича Бугаева
(Андрея Белого)

Заявление

Считаю нужным обратиться с нижеследующим заявлением в [оставлен большой пропуск. — Публ.]
В ночь с 8-го на 9-ое мая 1931 года по ордеру ППОГПУ Московской области был произведен обыск в квартире моих ближайших друзей, доктора Петра Николаевича Васильева и его жены, Клавдии Николаевны (Плющиха, д.53. кв.1), в этой квартире в течении ряда лет я хранил сундук с рядом литературных материалов, без которых [я при] в работе мне не [могу] обойтись (выписки, цитаты, черновики, наброски, ряд ненапечатанных рукописей, ремингтонированных и писанных, материал моих работ по ритму, анализу словесных форм, диаграмм, схем, рукописи, приготовленные к печати, личный дневник, в котором и субъективные записи, и наброски, к [возможным] будущим исследованиям, набор всех моих напечатанных книг, из которых некоторые при утрате, я бы не мог достать, математические сочинения моего отца, Н.В. Бугаева, биографический материал для себя лично, часто весьма интимный и т.д.), сумма этого материала является для меня орудием производства, сундук с надписью, сделанной моей рукой, был при обыске вскрыт агентами ОГПУ, что значится в протоколе: ‘Из сундука, принадлежащего по словам (??) Васильева гр. Белому изъята разная переписка’. Через два дня за сундуком и другими какими-то моими бумагами, между прочим, кажется за портфелем, с надписью ‘Bureau-Mappe’, где я хранил [мне нужные] счета, расписки и т.д., явилась из ОГПУ машина, и весь материал, который я в годах отдавал моему ближайшему другу и секретарю, Клавдии Николаевне Васильевой (вместе с деньгами, которые хранил у нее), — весь материал пропал для меня, а комната была опечатана, — при чем ни я, ни К.Н. Васильева, находившаяся в то время со мной в Детском Селе, так и не узнали, что из принадлежащего мне вывезено, а что осталось запечатанным.
Между тем, собираясь переселиться в Детское Село и ликвидировать свое неудобное во всех отношениях [и сырое] помещение в Кучине, где [ценные] рукописи покрывались плесенью, я вывез все документы и нужные [мне] рукописи [перед отъездом] в Москву главным образом в квартиру Васильевых, которая и была мне в ряде лет, тем дружеским местом, где я хранил архив работ, а также в квартиру моего друга, писателя, Петра Никано-ровича Зайцева (Староконюшенный, д.5. кв.45), имевшего полную доверенность на ведение всех моих дел, ибо я по слабости здоровья и неудобству сношения с Москвой, не мог часто бывать в мне нужных, деловых учреждениях.
Но, в ночь на 27-ое на 29-ое [так! — Публ.] мая, был обыск [и] в квартире Зайцева, и между прочим увезена моя машинка, которую я спасал от сырости кучинского помещения в квартире Зайцева (о чем, кажется, составлен протокол), комната П.Н. Зайцева тоже оказалась опечатанной, и [тоже] опять таки ряд деловых квитанций, — [налоговых] от фининспектора, самообложенья, культурного налога, — и т.д. оказал[ись]ся [опечатаны] недостижимыми для меня, [и] я даже не знаю, где П.Н. Зайцев хранил эти мне принадлежащие квитанции и счеты, [с редакциями (между прочим и договоры).]
Так что, — до распечатанья означенных комнат я даже лишен во многом своих гражданских прав, а не только орудий производства, что ставит меня в трудное положение в виду неряшливого ведения дел членами Салтыковского Поселкового Совета, по нескольку раз в год требующими [под угрозой] квитанций об уплате налогов (за старые годы) [и] и при отсутствии [их] оных [предъявляющих] требующих [огромные] пени, таковой случай имел место со мной, вследствии чего я, уежжая в Детское Село, оставил Зайцеву налоговые квитанции и просил его сноситься с Салтыковским Советом и в случае новых недоразумений жаловаться на него.
Полагая, что арест моих бумаг имеет какие-либо политические основания, я дал время ОГПУ ознакомиться с характером [их] моих бумаг, но имея в виду чисто технические неудобства, для меня вытекающие из этого, я уведомил Алексея Максимовича Пешкова (Максима Горького) о своих трудностях, и получил в ответ от него письмо, извещающее меня: по его словам его секретарю П.П. Крючкову было сделано заявление, де ‘все рукописи и бумаги будут непременно возвращены мне’. Выведя из этого заключение, что ОГПУ считает возможным вернуть мне все, взятое у меня, я обращаюсь настоящим заявлением с просьбой:
1) вернуть мне сундук рукописей и машинку, конфискованную у Зайцева.
2) выдать мне бумагу, охраняющую мои права, на случай требований у меня квитанций, расписок и др. документов, запечатанных в комнатах у П.Н. Зайцева и доктора П.Н. Васильева до распечатанья этих комнат и отыскания моих документов.
3) Считаю нужным ознакомить следствие, ведущее дела моих арестованных друзей К.Н. Васильевой, [ее мужа] П.Н. Васильева, [сестры ее] Е.Н. Кезельман, П.Н. Зайцева и некоторых других близких мне [друзей] людей, с которыми я часто встречался у Васильевых, — с отобранной у меня личной рукописью, написанной для себя и нескольких друзей (а не для печати, или [даже] не для распространения в не большом круге) и озаглавленной ‘Почему я стал символистом:
(с [последней] этой рукописью в виду огромного материала, отобранного у меня, могли и не ознакомиться), рукопись эта — результат моих многолетних дум о судьбах западного ‘Антропософского Общества’, членом которого я состоял [в] с 1912 года до 1916-го, после чего стал членом ‘Московского Антропософского Общества’, имевшего свой, отдельный от западного общества устав, легально существовавшего 5 лет при Советском строе, устав [которого] Моск[овского] Общ[ества] был не [разрешен] утвержден в 23 году, после чего деятельность ‘Моск[овского] Антр[опософского] Общ[ества]’ прекратилась, никакой общественной работы не велось, [а друзья,] некогда ‘сочлены’ встречались, как [друзья] люди, связанные многолетней часто дружбой, а не как члены.
Полагая, что аресты некоторых из моих друзей, увоз моих бумаг стоит в связи с делом об ‘Антроп[ософском] Обществе’, решительно ставлю на вид: [что]
a) выше означенная моя рукопись [, озаглавленная] ‘Почему я стал символистом’ — итог опыта жизни в западном обществе и разочарования в нем при осознании, что Рудольф Штейнер, некоторые из его личных учеников с одной стороны и средний состав членов Западного Общества с другой — взаимное противоречие не потому, что это общество занимается политикой (его сфера — культура искусств и наук), а потому что всякое общество типа ‘А[нтропософского] О[бщества]’ противоречит внутренней теме антропософии, [моя и друзей моих бывшая связь с Ш] уважение к скончавшемуся в 25-ом году Штейнеру — одно, а западное ‘А[нтропософское] О[бщество]’ — другое, они — то, что не имеет никакого касания к нашей духовной жизни.
b) в означенной рукописи подчеркнуто, что близкий мне друг К.Н. Васильева первая поняла меня в этой мысли и что мои близкие друзья (ныне арестованные) разделяли мою точку зрения.
Прошу взвесить это последнее мое заявление и ознакомившись с рукописью ‘Почему я стал Символистом’ (антропософии посвящена 2-ая часть) решить: совместим ли тон рукописи, разделяемой К.Н. Васильевой и некоторыми моими друзьями с ‘опасной’ политикой и вытекающими из него следствиями, — единственным поводом, по моему, к аресту моих друзей.
Должен сказать, что [в пункте рукописи] я вполне солидарен с многолетним моим другом и секретарем К.Н. Васильевой, ее мужем, ее сестрой (Еленой Николаевной Кезельман), П.Н. Зайцевым и некоторыми другими из арестованных друзей, вероятно допрашиваемых в ОГПУ, и вероятно — по делу об ‘Антропософах’ [(Не представляю себе иных мотивов к аресту.)]

Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев)

Москва. 26 июня 31 года.
Постоянный адрес: Детское Село. Октябрьский бульвар, д.32.
Временный адрес: Москва. Плющиха, д.53. кв.1.
[Сверху карандашом надписано: Черновик].

2

В Обл-ОГПУ

От писателя, Бориса Николаевича Бугаева (Андрея Белого)

Заявление

В ночь с 8-го на 9-ое мая 1931 года по ордеру ППОГПУ Московской области был произведен обыск в квартире доктора, Петра Николаевича Васильева (Москва. Плющиха, д.53. кв.1), в этой квартире стоял мой сундук с архивом бумаг и книгами, утрата некоторых из них была бы для меня незаменимой потерей.
Дав время ознакомиться с содержанием моего сундука, я навел справки о возможности его возвращения мне, получив утвердительный ответ, я подал заявление т.Агранову, в котором содержится просьба о возвращении мне не только сундука, но и машинки, мне, как писателю, необходимой, последнюю я приобрел чрез посредство Зайцева в 1929-ом году (одну из случайно оказавшихся квитанций об уплате стоимости при сем прилагаю), уезжая в Детское Село и желая предохранить машинку от порчи, я поставил ее в комнате писателя, Петра Никаноровича Зайцева (Староконюшенный, д.5. кв.45), имевшего доверенность на ведение моих дел и хранившего мои счета и расписки от внесения налоговых взносов, но в ночь с 28-ое на 29-ое мая был обыск в квартире Зайцева, [и] машинку увезли агенты ОГПУ, а налоговые квитанции оказались, повидимому, запечатаны в его комнате, что ставит меня в очень трудное положение в виду неряшливого ведения счетных книг в Салтыковском Поселковом Совете (я проживал до апреля в Салтыковке, в районе ‘Новое Кучино’, дача No 40).
Перед самым отъездом в Детское Село я получил приглашение под угрозой немедленной пени заплатить будто бы незаплаченный в 1928 году налог самообложения, который был в свое время заплачен (квитанция об уплате 27 рублей хранилась у меня в Москве), и стоимость налога показана неверной (104 рубля), удивленный предъявлением столь запоздалого требования, я предъявил в Совет все квитанции об уплате трех налогов самообложения, и мне не сумели внятно ответить, откуда взялись фантастические 104 рубля, пять раз по моему поручению писатель Зайцев ездил в назначенные ему дни в Совет из Москвы, и члены Совета, точно ускальзывали от объяснения, и никаких более требований ко мне уже не предъявляли.
Тем не менее, уежжая в Детское Село, я оставил Зайцеву налоговые квитанции и просил его в случае новых требований Салтыковского Поселкового Совета жаловаться на неряшливое ведение счетных книг лицами, уполномоченными Советом.
Теперь, когда я уже ликвидировал с Кучиным, переселившись в Детское Село, я узнал от бывшей квартирной хозяйки, что опять в Совете осведомляются о каких-то 104 рублях, будто бы мной незаплаченных, вопреки распискам об уплате мной трех налогов самообложения, культурного налога за 1931 год, налога Фининспектору за 1931 год, хранящимся где-то у ныне подследственного Петра Никаноровича Зайцева (вероятно, — запечатаны у него в комнате).
В виду этого я прошу кроме выдачи мне сундука с книгами и бумагами 1) вернуть мне мою машинку системы SMS (No 2070), приобретенную в 1929 году, 2) оградить меня до распечатания комнаты Зайцева от требований Салтыковского Поселкового Совета, или выдумающего налоги вспять, через три года по уплате налогов, или не умеющего разобраться в путанице счетов, отчего страдают ни в чем неповинные люди.

Борис Николаевич Бугаев (Андрей Белый)

Москва. 10 июля 1931 года.
Бывший постоянный адрес: Салтыковка. Новое Кучино. Железнодорожная улица. Дача No 40.
Настоящий постоянный адрес: Детское Село. Октябрьский бульвар, д.32.
Временный адрес: Москва. Плющиха, д.53. кв.1.
[Сверху карандашом написано: Черновик.]

3

[В ОГПУ]

Считаю своим моральным долгом приобщить к следствию, ведущемуся о деле моих ближайших друзей, Клавдии Николаевны Васильевой, Петра Николаевича Васильева, Елены Николаевны Кезельман нижеследующее заявление, которое я мог бы подкрепить рядом фактов и цитат: 1) Мое отношение к ‘Международному Антропософскому Обществу’ есть отношение отрицательное: Критика этого Общества, начавшись во мне с 1915 года, в конце 1921 года приняла острый характер, и высказывалась ряду лиц в Берлине в 1922-1923-их годах, с 1923-ьего года в СССР я подчеркивал ряду бывших сочленов по ‘Русскому Антропософскому Обществу’ свою точку зрения: Критика шла не по линии политики (которой не было в Западном Обществе), а по линии рутины, бытовой косности и предрассудков сознания, доказательство этой критики — вторая часть рукописи моей ‘Почему я стал символистом’, написанной в Кучине, весной 1928 года, при участии моего друга, Клавдии Николаевны Васильевой, проводившей со мной почти все время, точку зрения рукописи разделяли и бывшие мои сочлены по ‘Антр[опософскому] Общ[еству]’ (устав которого был не утвержден в 1923 году), мои друзья: А.С. Петровский, Е.Н. Кезельман, П.Н. Васильев и те из ныне арестованных знакомых, с которыми встречался в те дни (в случайных наездах в Москву).
2) Считая ‘Межд[ународное] Антр[опософское] Общ[ество] (на Западе) оскорбляющим стиль моей духовной жизни и держась от него в стороне в 1922-1923-х годах (в бытность в Берлине),— я с тем большим уважением относился к отдельным, высокоодаренным западным антропософам, державшимся вдали от жизни зап[адного] общества, как покойный Михаил Бауэр (1- 1929 году), или Маргарита Моргенштерн, жена знаменитого немецкого поэта, которым я жаловался на стиль зап[адного] общ[ества] и с которыми познакомился в 1912-ом году, тем не менее,— отдавая в разные издательства свои книги, я отдал и в издательство ‘Der Kommende Tag’ свою брошюру ‘Кризис Мысли’, напечатанную в СССР в 1920-м году, немецкий перевод вышел в 1922-ом году, а в начале 1922-го года послал в антропософский] журнал ‘Die Drei’ мою статью ‘Anthroposophie und Russland’, в которой подчеркивал своеобразность развития русской антропософии, обусловленной революцией, останавливаясь на Блоке, Герцене и т.д. Поступал я в отношении к СССР лойяльно, ибо ‘Русс[кое] Антр[опософское] Общ[ество]’ в ту пору [легально] существовало (лишь в 1923 году устав его не был утвержден).
3) Не собираясь защищать стиля быта ‘Межд[ународного] Антр[опософского] Общ[ества], каким он мне стоял от 1915-го до 1923 годов,— резко подчеркиваю: в эпоху мировой войны этот быт в Дорнахе, где я участвовал в постройке здания-театра ‘Гетеанума’, был резко революционен по отношению к мировой войне, что вызывало ряд неприятностей, подозрений по отношению к нам со стороны контр-разведок Антанты, Германии и даже нейтральной Швейцарии, впечатления свои от этого периода жизни и от возвращения в Россию в 1916 году (через Францию и Англию) я закрепил в фантастическом шарже ‘Записки Чудака’, печатавшемся частями в 1919 и 1921 годах в журнале ‘Записки Мечтателей’ в СССР и изданном в 1923-м году в Берлине (издательство ‘Геликон’), шарж построен на почве переживаний личных ‘пораженца’, преследуемого разведками, и позднее ненависть к милитаризму и фашизму продиктовала мне 2-ую главу романа ‘Маски’, рукопись которого находится в ‘Гихле’,— романа, в сложении сюжета которого принимала участие мой близкий друг, К.Н. Васильева, роман писался в Кучине в 1929-ом году (в присутствии К.Н.), в этой критике буржуазного строя я совпадал с Рудольфом Штейнером.
4) Этого последнего травили немецкие контрреволюционеры и фашисты в период 1920-23-х годов (я мог следить за ним издали в этот период), травила пресса, военные журналы, католики по почти установленным фактам сожгли ‘Гетеанум’, в постройке которого принимал участие я в 1914-1916 годах, немцы — за его поведение во время войны называли предателем, швейцарцы — отказали в подданстве, и даже были покушения на его особу (в Мюнхене, в 1922 году).
Все эти факты могут быть подтверждены.
5) И можно привести ряд примеров явно враждебного и подозрительного отношения к ‘Русс[кому] Антр[опософскому] Общ[еству]’, открытому в 1913 году, с 1914-го до 1918-го Общество едва терпело царское правительство и правительство Керенского.
6) Что отношение к Окт[ябрьской] Революции у большинства русских антропософов на западе и у нас было положительным, доказывает ряд примеров, из которых приведу лишь несколько: а) дорнахский антропософ, с которым я работал по резной скульптуре в 1915-1916 годах, Константин Андреевич Лигский, с момента революции бросает работу, является в Россию, становится членом Комм[унистической] Партии с 1918 года, ведет видную работу в ленинградском Отделе Управления, и до смерти остается верным Советским работником (консул в Варшаве, Токио, Афинах), b) Художница Маргар[ита] Вас[ильевна] Волошина-Сабашникова с начала революции бросает работу в Дорнахе и в пломбированном вагоне (с эмигрантами) приежжает в Россию к ужасу ее ‘кадетских’ знакомых, с) дорнахский антропософ, Трифон Георгиевич Трапезников, едва вырвавшись из Англии, с июля 1917 года принимает большевистский лозунг ‘долой воину’ и с начала 1918 года становится едва ли не главным организатором вместе с Троцкой ‘Отдела Охраны памятников’, в котором работает до смертельной болезни сердца (в 1924 году), в 1924 году едет лечиться за-границу и долго умирает у своего приятеля (с 1910 года), больного Бауэра (антропософа), вопрос о перевозке его в СССР к старухе матери вместе с главным заданием (лечебного характера) и обуславливает вторую поездку заграницу моего лучшего друга, К.Н. Васильевой в 1926-м году, d) Меня с июля 1917 года считают едва ли не большевиком в кадетских кругах.
Считаю, что эти настроения бывших дорнахцев-антропософов (Лигский, Волошина, Трапезников) — выявление стиля отношения к ‘политике’ войны русских антропософов, приехавших с запада в 1916-17-х годах и ставших членами ‘Русс[кого] Антр[опософского] Общ[ества]’, но таково же было отношение к войне и ряда тогдашних членов ‘Русс[кого] Антр[опософского] Общ[ества](П.Н. Васильева, А.С. Петровского, Е.Н. Кезельман, К.Н. Васильевой и др.), что эти люди и доказали: А.С. Петровский — участием в реформе тогдашнего ‘Румянц[евского] Музея’, П.Н. Васильев своей службой в Красной Армии и т.д. И этот стиль отношения к действительности не меняется до момента прекращения деятельности ‘Русс[кого] Антр[опософского] Общ[ества]в 1923 году.
7) Считаю статьи, подобные напечатанной в ‘Советской Энциклопедии’ и характеризующие Антропософию, как ‘выявление германского милитаризма’, безграмотным набором слов, и кроме того искажающим факты, могущие быть подтвержденными (травля Штейнера в милитаристических журналах, попытки фашистов нанести оскорбления действием, пожар ‘Гетеанума’ и т.д.), такие статьи создают легенды с неприятными последствиями для бывших членов ‘Русск[ого] Антр[опософского] Общ[ества]‘, не причастных к политике, еслибы в ныне мне неизвестном ‘Межд[ународном] Антр[опософском] Обществе’, насчитывающем более 10,000 членов и оказались бы темные личности, так это печальная участь всех обществ, не повинных в искажении их духа единицами, и тем паче: ныне подследственные мои близкие друзья, не имеющие касания к конкретной жизни западного общества,— не ответственные за образ мыслей им неизвестных западных антропософов.

——

В заключение замечу: мне, давшему убийственную критику западного общества в рукописи ‘Почему я стал символистом’ нет поводов это общества защищать, но отвести клевету от стиля деятельности Рудольфа Штейнера, с которым единственно когда-то считались я и мои друзья, Васильевы (муж и жена), Е.Н. Кезельман, Петровский, Л.В. Каликина и ряд ныне арестованных по мне неведомым причинам бывших членов Р[усского] Антр[опософского] Общ[ества],— отвести эту клевету, корень происхождения которой — незнание литературы, считаю своей обязанностью,
и считаю,—
— что —
тридцатилетняя ничем незапятнанная
литературная деятельность, не известная Европе, залог того, что это мое заявление будет и прочтено, и приобщено к делу об ‘антропософах’, если таковое существует, ибо то, что я говорю — факты проверяемые легко: и опросом свидетелей, и цитатами, и литературой самого покойного Рудольфа Штейнера.

Борис Николаевич Бугаев (Андрей Белый)
Москва. 1-го июля. 31 года.

Постоянный адрес: Детское Село. Октябрьский бульвар, д.32.
Временный адрес: Москва. Плющиха, д.53. кв.1.
[Сверху написано (рукой К.Н. Васильевой?) карандашом: ‘Было подано прокурору ОГПУ, Катаняну’.]
23 июля 1931 г. Белый писал П.Н. Зайцеву: ‘/…/ переживаю несчастие, стрясшееся с Вами и другими друзьями, как свое, и думаю, что трехнедельное сидение в Детском после ареста Клавдии Николаевны, а потом месячное метание по Москве — достаточная мука, несколько компенсирующая тот факт, что я из всех ‘без вины виноватых’ наиболее ‘виноватый сижу на свободе, о чем я и говорил члену Коллегии ОГПУ, т.Агранову в беседе с ним, стараяся в меру сил и разумения дать объяснение инциденту с арестами, и в бумаге, поданной в Коллегию я старался солидаризироваться с Вами, Васильевыми, Лидией Васильевной [Каликиной. — Публ.], Алексеем Сергеевичем [Петровским. — Публ.] и другими ‘друзьями». В сентябре ему же: ‘2 1/2 месяца с трепетом ждал Вашего и друзей возвращения, за это время всячески силился сделать все, что в моих слабых возможностях было возможно, говорил о друзьях (разумеется, о Вас) — там, где удавалось (между прочим с Аграновым, членом коллегии ОГПУ) /…/ было отрадно узнать, что рукопись моя ‘Почему я стал символистом’ по моему ходатайству изъята из сундука и прикреплена к делу (сейчас она в прокуратуре, где выносится приговор), есть надежда, что приговор будет мягче, чем мог бы быть, и это все, что удалось узнать’.
Подробно обо всех здесь упомянутых лицах — см. ‘Регистр имен’ к моей публикации: Андрей Белый и антропософия.// Минувшее. Т.6. 1988.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека