Три суда, или Убийство во время бала, Панов Семен А., Год: 1876

Время на прочтение: 104 минут(ы)

Семен Панов

Три суда, или Убийство во время бала

Часть первая
Суд человеческий

I
Бал

Я у же ложился спать, в надежде отдохнуть после нескольких часов усидчивой работы, как кто-то постучался ко мне в дверь.
— Кто там? — спросил я.
— Частный пристав Кокорин! — отозвался голос из другой комнаты.
Удивленный таким поздним появлением лица, с которым я обыкновенно виделся по утрам и только по служебным обязанностям, я предположил, что ему не просто вздумалось побеседовать со мною. Я накинул на плечи халат и отомкнул дверь.
Кокорин вошел с видом человека, сильно озабоченного.
— Уже первый час ночи, — сказал я ему. — Что за причина вашего посещения? И чем могу служить?
— Извините, дело спешное, я являюсь сюда по приказанию полицеймейстера…
— Да прежде скажите, как вы прошли к моей комнате? Я не слыхал звонка.
Привычный, по моему званию, к беспрестанным происшествиям, я не горел особенным нетерпением немедленно узнать, в чем дело.
— Слуга ваш забыл запереть двери…
— Понимаю. Прошу садиться. Вы говорите — вас прислал полицеймейстер?
— Он приказал доложить вам об ужасном происшествии. У Русланова на балу убили дочь его, девицу Елену Владимировну…
— Может ли быть? Когда?
— Полчаса назад.
— Убийца задержан?
— Убийца неизвестен. Вас все ждут. Мы и протокола не составляли. Полицеймейстер распорядился, чтобы никого не выпускали из дома до вашего прибытия. Я приказал заложить экипаж.
Пока я одевался, пока секретарь мой собирал в портфель канцелярские принадлежности, частный пристав рассказывал:
— Сегодня у Русланова бал по случаю помолвки его дочери. Гостей собралось много, там теперь весь город и все уезды.
— Дочь Русланова должна была выйти, кажется, за Петровского? — спросил я.
— Так точно. Он там же. В разгаре танцев невеста почувствовала себя дурно и пошла в свою комнату освежиться.
Не прошло пяти минут, как раздался крик. Петровский и многие из гостей бросились к ней… Ее нашли на кушетке умирающею…
— Что она: отравлена, задушена?
— Зарезана.
Я пожал плечами.
— И никаких следов?
— Никаких! Сколько я мог понять из слов полицеймейстера, который был на балу, — никаких!
Пришли доложить, что экипаж готов, и мы отправились. Скоро лошади остановились в одной из соседних улиц, около подъезда большого дома, из окон второго этажа которого лился яркий свет. Мы заметили несколько лиц, прислонившихся к стеклам и, вероятно, нетерпеливо ожидавших моего приезда, швейцар отворил двери.
Я поднялся по лестнице, богато изукрашенной и уставленной растениями. На верху ее стояло несколько мужчин во фраках. Увидав металлические пуговицы моей форменной одежды, один из гостей быстро удалился, но не успел я дойти до бальной залы, как удалившийся возвратился снова под руку с полицеймейстером, полковником Матовым.
Этот последний, пожимая мне руку, сказал:
— Ну, Иван Васильевич, и голову потеряешь! Что за причина: ничего понять нельзя! Во всем городе все тихо и смирно, и вдруг, где же? — на балу — убийство! Среди многочисленного собрания! И концов нет…
— Пока за мной ездил Кокорин, вы ничего не смогли разузнать?
— Ничего.
— А гости не разъезжаются?
— Я просил всех обождать вашего приезда, кто знает, не окажется ли между ними виновного.
Мы шли по зале. Целый рой дам в бальных туалетах мелькал перед моими глазами. Иные ходили взад и вперед, другие сидели или стояли.
Мужчины, густою толпою собравшись в кружок, передавали друг другу свои предположения насчет таинственного происшествия. Музыканты сошли с хоров и чего-то ожидали. На лицах мужчин я видел любопытство, на лицах дам — недоумение и ужас. Ко мне подошли несколько человек мужчин, прося освободить дам от тяжелой необходимости дожидаться составлении какого-то акта, до которого им нет дела.
Я соглашался внутренне со справедливостью такого требования. Но, во-первых, мне еще ничего не было известно, и Матов мне ничего не передал о своих распоряжениях, кроме того, что все выходы из дома заняты городовыми, а между посетителями могли быть свидетели, показание которых представило бы существенную важность для начала следствия, во-вторых, такое распоряжение входило в состав не моих, а полицейских функций, а потому я попросил адресовавшихся ко мне обратиться к полицеймейстеру. Но этот последний уже ушел за понятыми, без которых, как известно, не совершаются осмотры.
— Где хозяин дома? — спросил я.
Мне ответили, что он, вероятно, возле трупа. Несколько мгновений я и секретарь мой оставались в недоумении, не видя никого, кто бы показал нам, где находится убитая. Один из слуг указал, наконец, дорогу. Проходя через гостиную, я заметил девушку, лежавшую в обмороке на кушетке. Это была одна из ближайших подруг покойной, около нее суетились несколько человек.
Пройдя сквозь ряд комнат, мы дошли, наконец, до запертой двери. Комната, в которой мы находились, была совершенно пуста. Я постучал в двери, но никто не отзывался. Слуга объяснил, что следующая комната есть именно та самая, в которой нашли Русланову убитою. Я повернул дверную ручку.
— Полиция! Боже мой, Боже мой! — раздался слабый женский голос. — Зачем тревожат нас в такую минуту!
Это говорила мать убитой.
Бальное платье ее было изорвано и в крови. Она стояла на коленях, прислонившись головою к кушетке. Полнейшее отчаяние выражалось на ее лице. Кушетка помещалась как раз против дверей, в которые я вошел. Комната освещалась слабым светом висячей лампы с розовым колпаком. Вся она была заставлена диванами, креслами и растениями. Направо и налево было по одной запертой двери. Позади кушетки было растворенное окно, выходившее в коридор. На сажень от этого окна в самом коридоре было другое окно, открытое в сад, других окон, выходящих на улицу или во двор, в этой комнате не было, и днем она освещалась через стеклянный потолок.
Я несколько мгновений оставался в недоумении, куда направиться. Мать убитой указала мне головою на правую дверь. Я очутился тогда в коридоре, увешанном портретами и освещенном рядом висячих ламп. Налево, почти в самом конце коридора, я увидал старика, лежавшего в креслах. Руки его были скрещены на груди, а голова свешена вниз. Лицо было покрыто смертельной бледностью, седые волосы спускались на лицо в беспорядке. Перед ним была запертая дверь.
Я слегка коснулся его плеча. Мы были знакомы — это был сам Русланов. Он меня узнал и, приподнявшись с кресел, сказал мне укоряющим голосом:
— Наконец-то вы приехали, господин судебный следователь! Посмотрите, что случилось! Боже мой! Боже мой! Вы должны раскрыть это дело. Не жалейте денег на сыщиков, но непременно раскройте злодеяние! — Он зарыдал и снова опустился в кресла.
Я старался успокоить старика и добиться от него какого-либо практического указания. Русланов только делал угрожающие жесты и клялся отомстить убийцам, к нам подошел полковник Матов, за которым следовали несколько мужчин.
— Вот, — сказал он, — понятые, я играл с ними в карты в кабинете хозяина, когда раздались крики.
— Где убитая? — спросил Матов.
— Вот тут! — показал старик отец, толкнув ногою дверь, перед которою мы стояли.
То была комната его покойной дочери. У образов горела Лампада. Мебель была в беспорядке. За столом сидел городской врач, подле которого стояли две горничные. Мне указали на ширмы.
— Умерла? — спросил я.
Врач сделал утвердительный жест.
На постели за ширмами лежал труп, накрытый простынею.
Русланов удалился, рыдая.
Я приступил вместе с доктором к судебно-медицинскому осмотру тела. С трудом я узнал лицо Елены Владимировны. От ее прежней красоты остались лишь необычайной длины белокурые волосы, которые, бывало, волнами и кольцами падали на ее мраморные плечи. Лицо и шея были залиты кровью. Кровь смыли. Отвратительная рана зияла на шее. Края прореза, вершка в три длиною, были узки. По-видимому, она была зарезана острым ножом. Кроме того, правая бровь ее была наполовину отрезана.
Доктор заключил, что Русланова умерла от перереза сонной артерии. Мне объяснили, что когда прибежали на крик покойной, то ее нашли на той самой кушетке, у которой я застал ее мать. Когда она испустила последнее дыхание, ее перенесли в спальню.
Пока мой секретарь занялся перепискою набело акта, я расспрашивал о подробностях происшествия, тщетно полковник Матов до меня уже старался что-нибудь разведать. Я не был счастливее его. На первоначальные расспросы мои никто ничего не мог разъяснить: никто из гостей ничего не знал. Кто играл в карты, кто танцевал, кто разговаривал: вдруг все услыхали крик и толпою бросились по направлению, откуда он исходил. В комнату, в которой нашли умирающую, разом кинулось много народу из трех дверей.
Елена Владимировна лежала на кушетке уже в предсмертной агонии и не могла произнести ни одного слова.
Мне оставалось исследовать комнату, в которой разыгралась кровавая сцена. Туда же я велел принести одежду и обувь, которые были на покойной, они, впрочем, не представляли ничего полезного для разъяснения дела, платье было в крови — иначе и быть не могло. Я поручил секретарю опечатать вещи. На мой вопрос, не было ли на покойной каких-либо драгоценностей, мне ответили, что на ней был бриллиантовый убор, который находится в ее комнате. Его немедленно тоже принесли по моему требованию. Убор состоял из бриллиантовой брошки, серег, ожерелья и звездочки. Меня удостоверили, что только эти вещи были на покойной, что все они налицо и что ничего не было похищено убийцей. Не видя среди окружавших меня лиц жениха, я спросил, где находится господин Петровский, не может ли он разъяснить что-нибудь?
Его разыскали. Это был высокий плотный мужчина, белокурый, лет тридцати отроду. Мужественная осанка не гармонировала с растерянным выражением его лица. Я ухватился за него, как кормчий за руль. Но руль оказался не слишком надежный. Под влиянием сильного волнения Петровский ничего ясно не помнил. Он с кем-то вальсировал, когда крик невесты заставил его броситься к ней на помощь. Выходил ли кто из комнаты, где совершено убийство, когда он в нее прибежал, он не заметил. До моего прибытия он ходил по всему дому, осматривал все углы— нет ли кого спрятавшегося, всматривался в лица, думая по их выражению угадать преступника.
— Было ли это окно растворено? — спросил я, указывая на окно, находившееся позади кушетки.
— Да, оно было открыто, да и никогда вообще не закрывалось, по цветам и статуям, которые на нем стоят, вы видите, что, не снимая их, закрыть окна невозможно, — ответил Петровский.
— А в коридоре за окном вы никого не заметили?
— Нет.
— А другое окно, из коридора в сад, тоже было открыто?
— Оно открывалось по временам с самого начала бала, для освежения воздуха.
Осмотрев тщательно всю комнату, я ничего не мог найти, никакого ‘вещественного доказательства’. Только одна статуя на окне была разбита. Никто не мог объяснить, кто ее разбил. Статуя эта изображала Дон Кихота, рассказывающего о своих подвигах. Многие из гостей удостоверили, однако, что при начале вечера статуя была цела и оказалась разбитою лишь тогда, когда нашли Русланову умирающею. Нашлось несколько человек, которые утверждали, что спустя мгновение после крика они слышали, как что-то застучало, как бы падая. Но звук этот скорее был похож на удар бревна, свалившегося с крыши на мостовую, чем на падение небольшой гипсовой статуэтки. Музыка помешала многим услыхать этот шум. Что бы мог означать этот непонятный звук?
Корнет Норбах объяснил мне, что он танцевал с Руслановой вальс, когда она сказала, что у нее закружилась голова, и ушла из залы. Через минуту после того она закричала. Он тоже побежал к ней и застал ее уже на руках жениха, окруженную густою толпой. Ей многие предлагали вопросы, но она не могла отвечать. Ему показалось, однако, что она головою указывала на окно. Сопоставляя этот рассказ Норбаха с известием о слышанном шуме, я попросил Матова пойти осмотреть сад.
Сам я отправился в левые двери. За ними начинался новый ряд комнат. Но и в них я ничего особенного не нашел.
Гости не разъезжались теперь уже просто из любопытства. Я воспользовался этим, чтобы попросить их занять те места и положения, в которых они находились, когда раздался крик. Я сделал это для того, чтобы сообразить, по возможности, насколько можно было каждому следить за происходившим, наконец и для того, чтобы определить, кто из гостей мог заметить, когда и куда проходило то лицо, которое впоследствии могло бы оказаться убийцей. Многие довольно неохотно исполнили мое требование. Однако скоро каждый занял свое место. Музыканты взошли на хоры. Молодые люди стали среди залы, в которой они танцевали, пожилые дамы и мужчины уселись за оставленные ими карточные столы.
Сам хозяин стал в зале у входной двери в той самой позе, в которой он прежде наблюдал за весельем своих гостей. Прислуга заняла буфеты и столовые.
Оказалось, что в коридорах и комнатах, непосредственно прилегавших к покою, в котором умерла Русланова, никого не было в тот момент, когда раздался крик. Только в комнате, соседней с той, в которой был мною осмотрен труп, поправляла свой туалет девица Анна Боброва — та самая подруга покойной, которую я видел в обмороке.
Через час я обошел весь дом, в котором было до 50 комнат, и секретарь отмечал, по моему указанию, имена, фамилии и род занятий каждого из присутствующих.
В половине третьего мы кончили нашу работу. Русланова умерла в двенадцать часов пятнадцать минут ночи.
Затем я объявил, что не встречаю надобности в присутствии гостей. Но почти никто не уезжал, дожидаясь, не откроется ли чего-либо важного.
Полковник Матов, между тем, вернулся и сказал мне, что у того самого окна, которое выходило из коридора, стояла, по словам прислуги, лестница, которая там всегда находилась на случай пожара. Теперь он нашел эту лестницу, лежащею на земле под тем же самым окном. Я сам отправился в сад. Действительно, лестница лежала в том положении, как говорил полицеймейстер. По всей вероятности, ее падение произвело тот шум, который многие слышали. Судя по некоторым смятым железным листам на подоконниках во втором этаже, можно было дать еще более веры этому предположению. Лестница, падая, могла задеть их своим верхним концом. При свете фонарей мы разглядели на снегу свежие следы от сапог одного человека, по-видимому, недавно прошедшего от того места, где упиралась в землю лестница. Следы шли через сад к забору. Кое-где возле них виднелись капли крови. По другую сторону забора, на улице, они совершенно терялись в массе других следов.
Я вернулся в дом, чтобы узнать, не было ли в числе гостей архитектора и, отыскав его, просил составить план дома. Он обещался доставить его мне на следующий день.
Гости стали разъезжаться, но между ними не было того веселого говора, с которым обыкновенно расстаются после бала.
Признаюсь, пробуждаясь не раз от тревожного сна, в котором я провел остаток ночи, я думал: не было ли все случившееся плодом сновидения, так необычайно казалось мне совершенное преступление.

II
Диадема

Следующий день принес с собою раскрытие новых обстоятельств, которые на балу не были обнаружены.
Падение лестницы давало повод предположить, что ее мог уронить сходивший по ней человек. Кто же другой мог быть этот человек, как не убийца Руслановой? Но вот задача: был ли он в доме Русланова до совершения им преступления, или же он вошел из сада по лестнице, убил Елену Владимировну и затем ушел тем же путем? Узнать это было чрезвычайно важно. Следы крови в саду давали основание предполагать, что бежавший преступник ранил себя, падая вместе с лестницею. Еще накануне словесные расспросы привели меня к убеждению, что никто из посетителей не уезжал с бала до моего приезда, и все были задержаны по распоряжению Матова. Но нельзя было поручиться, чтобы кто-нибудь не скрылся через окно, тем более, что посторонний человек, который бы взобрался по лестнице, должен был бы знать наперед, что он найдет свою жертву именно в той комнате, которая сообщалась окном с коридором. Я был более склонен .верить, что убийца находился на балу до совершения преступления.
С десяти часов утра квартира моя начала наполняться людьми, призванными к допросу. Хотя показания их уже были мне 12
большей частью известны, но предстояло все-таки допросить их обо всем формально. Я принужден был ограничиться этими расспросами, пока сыщики и полиция не представят каких-либо новых данных.
Удивительнее и загадочнее всего явилось то обстоятельство, что убийца, ничего не похитил, а потому невозможно было догадаться, что могло быть причиной убийства.
Я уже приступил к допросам, когда мне доложили о приезде Русланова.
Я велел его просить.
Старик вошел ко мне не с тем видом, какой он имел накануне. Он вошел тихо, едва передвигая ногами. Седые волосы его как будто еще более посеребрились за ночь. Он показался мне постаревшим лет на десять.
Я встал со своего места, чтобы помочь ему дойти до кресла, и хотел сказать несколько успокоительных слов, но старик залился слезами.
Долго пришлось мне его успокаивать.
Я боялся, чтобы с ним что-нибудь не случилось. Однако, выпив стакан воды, он немного оправился. Тогда я спросил его, что он имеет передать мне?
— Я бессильный, слабый старик, — тихо проговорил он, — на что мне теперь мое богатство? С кем мне им делиться? Кому оставлю я свое состояние?..
Он вновь заплакал.
— Вы имели что-то сказать мне, если не ошибаюсь?
— Да! Вот, я уже и забыл, зачем пришел сюда, хотя имел что-то важное передать вам.
— Не можете ли вы указать мне на какие-нибудь следы… на какую-нибудь вашу догадку? Не имеете ли вы какого-либо подозрения? Чем объясняете вы себе совершившееся преступление, если поводом к нему не была кража?
— Да, вот за этим именно я и пришел сюда. Я сначала думал, как и вы, кажется, полагаете, что кражи никакой не совершено. Но… — при этих словах он от волнения остановился.
— Но? — настаивал я. i
— Мерзавцы похитили диадему и для того только, чтобы скрыть свою кражу, лишили меня дочери…
— Какую диадему? Вчера мне показывали весь бриллиантовый убор, который был на вашей дочери.
— Вам показали не все, не все! Вчера этого не заметили. Сегодня обнаружилось, что недостает бриллиантовой диадемы, которою, кроме звезды, была украшена ее голова.
Это известие разбило все мои предположения. Или, вернее, оно еще более усложнило дело, хотя и подавало надежду, что впоследствии, с отысканием бриллиантов, мог быть разыскан и убийца.
— Но уверены ли вы, — спросил я, — что диадема была похищена до смерти Елены Владимировны? Не воспользовался ли кто-нибудь, например, из прислуги общим смущением, чтобы похитить драгоценную вещь и затем свалить кражу на убийцу?
— Нет, я за прислугу свою ручаюсь. Все мои люди служат у меня очень давно, и всех их я хорошо знаю.
— Но поручитесь ли вы также за всех ваших гостей? У вас было так много званых, что не мудрено, если вы их не всех одинаково знаете.
— Может быть. Конечно, за всех ручаться нельзя, хотя, правду вам сказать, мне как-то не верится, чтобы кому-нибудь пришла на ум кража в тот самый момент, когда несчастную умирающую дочь мою переносили в ее комнату.
— Я и сам скорее склонен предположить, что диадема похищена убийцей, однако нельзя задаваться этой мыслью. С предвзятой идеей легко ошибиться. Но вам нужен отдых. Если вам более передать мне нечего, я потороплюсь записать ваше показание, чтобы вас не задерживать.
Секретарь и Русланов подписали показание. Старик до того был убит несчастьем, что едва мог встать с места и без посторонней помощи вряд ли дошел бы до своего экипажа. Я принялся было допрашивать одного из вчерашних гостей, как приехал полицеймейстер и сказал мне, что должен сообщить о важном открытии. Мы заперлись вдвоем в кабинете.
— В чем дело? — спросил я.
— Кокорин, — сказал полицеймейстер, — удивительно находчив и расторопен. Он с раннего утра осматривал весь сад, необыкновенно искусно снял слепок со следов и, осматривая лестницу, нашел небольшой кусок коричневого сукна, по-видимому, от сюртука или от пиджака, с куском шелковой подкладки, застрявшей в одной из трещин лестницы…
— Где этот лоскут?
— Сам я его еще не видал, а еду смотреть его. Кокорин распорядился поставить часового у лестницы, чтобы лоскут не исчез.
Я отправился в сад Русланова вместе с полицеймей-
стером, где мне указали на этот кусок сукна, застрявший в небольшом расщепе правой стороны деревянной лестницы. Кусок был треугольный и, по-видимому, должен был оторваться от платья человека, лазившего по лестнице. Я, впрочем, несколько
недоверчиво отнесся к этому новому открытию.
— Как же, — спросил я, — мы этого не заметили вчера? Мы были здесь с фонарями.
— Сам я этому удивляюсь, — возразил Кокорин, — но такие ли промахи случаются при осмотрах? За одно, однако, и поручусь, что никто не мог с целью отвода глаз вложить эту тряпку на то место, где вы ее видите, потому что всю ночь были в саду мои караульные.
— Возьмите же этот лоскут. Ваше дело отыскать теперь то платье, от которого он оторван.
— Если только оно не увезено из нашего города, я вам его представлю.
— О диадеме вы слыхали?
— Как же. Она состояла из тридцати шести бриллиан-
тов, величиною с горошину каждый. За нее заплачено двадцать пять тысяч. Куплена она была в Петербурге, где можно найти модель, по которой ее делали. ,
— У кого?
— Еще не знаю. Но сегодня же сообщу вам об этом со всеми подробностями.
Мы принялись еще раз осматривать самым тщательным образом местность под окнами и по всему пути, по которому шли следы вчерашнего беглеца. Один из понятых указал на одно место в снегу, на расстоянии двух аршин от дома и как раз под окном, — место, которое еще накануне заметили. Мы увидели, что здесь снег был как бы вдавлен на пространстве вершков около двух, будто тут прежде лежало какое-то круглое тело. Шагах в двух от этого места был другой след, как бы от небольшого продолговатого тела, там прежде лежавшего. Мы все заключили, что если бы бросить в снег сложенный садовый нож, то получился бы подобный отпечаток. Я распорядился, чтобы принесли лопаты. Снег стали разгребать и рассматривать самым тщательным образом. После некоторого времени поиски наши увенчались успехом. Кокорин, который всюду поспевал первым, разглядел своим ястребиным глазом какой-то небольшой шарик. Он его поднял и очистил от снега. У понятых вырвалось восклицание — это был бриллиант. Я его тотчас же показал Руслановым. Они признали его за один из тех тридцати шести камней, из которых была составлена исчезнувшая диадема.
Проходя по комнатам, мы миновали ту, в которой служили панихиду. Не время было предаваться горестным впечатлениям, когда было нужно полнейшее хладнокровие. В кабинете хозяина я нашел архитектора, заканчивавшего план квартиры. Я дожидался минут пять окончания работы и взял с собою переданный им сверток бумаги.
Дома я застал человек тридцать, из бывших накануне у Русланова гостей, явившихся по моему вызову. Я начал снимать формальные допросы и предъявлял всем найденный бриллиант. Из дам очень многие узнали его. Драгоценный головной убор был так редок, что на него все обратили внимание во время бала, а потому неудивительно, что камень мог быть узнан.
Приемная моя все более и более наполнялась свидетелями, я боялся, что не успею до восьми часов вечера их допросить, а к тому времени я ожидал Кокорина.
Я поручил четырем кандидатам на судебные должности, бывшим в моем распоряжении, записывать показания. Вся квартира моя преобразилась в канцелярию. Во всех комнатах производились допросы. Результат их можно было предвидеть. Никто ничего не знал, и никого заподозрить свидетели не могли. Окно в сад, как показала прислуга, было открыто лишь за пять или за десять минут до убийства для освежения воздуха в коридоре, в который выходили в промежуток между танцами. Я долгое время расспрашивал бывшего жениха. Петровский ровно ничего объяснить не мог. Он только делал догадки о том, как мог войти и уйти убийца, но этого я от него и не добивался. Одно только, он сообщил, что могло иметь впоследствии некоторую важность при розыске диадемы. Убор этот был куплен им у петербургского ювелира Фаберже по поручению отца невесты.
В том же магазине должна была храниться и его модель. Вообще он был так взволнован и растерян, что не мог с ясностью говорить о многих подробностях, на которых я настаивал. Последним велел я ввести корнета Норбаха. Этот, наоборот, очень ясно припоминал все, происходившее накануне, и настаивал на том, что Елена Русланова в предсмертной агонии движением головы указывала на окно. Конечно, это было очень вероятно, особенно при сопоставлении с упавшею лестницею и с найденным бриллиантом. Его замечания подтвердили и некоторые другие лица. К несчастью, в момент смерти Елены Руслановой никто не догадался, что означали ее жесты, а потому убийца мог свободно скрыться. За Норбахом я пригласил к допросу Анну Дмитриевну Боброву, ближайшую подругу покойной Руслановой.
Появление Анны Дмитриевны произвело впечатление на всех присутствующих. Внезапная смерть подруги заметно на нее подействовала… Прекрасное лицо ее выражало сильное внутреннее волнение.
В противоположность белокурой Руслановой, Боброва была типом прекрасной брюнетки. Черные глубокие глаза ее были задумчивы, лицо бледно. Она была, видимо, взволнована. Войдя в комнату, она приподняла закрывавшую ее лицо вуалетку, как-то несознательно подошла к зеркалу, сняла шляпку и поправила рукою свои роскошные волосы, я ожидал, пока она успокоится, чтобы начать допрос.
— Извините меня, господин следователь, — сказала она, остановившись передо мною, — я так взволнована, что сама не таю, что делаю.
Я просил ее сообщить мне все подробности о вчерашнем происшествии, которые ей известны. Слеза покатилась по ее правой щеке. Она глядела на меня пристально и молчала.
Я тоже смотрел на нее молча, улавливая движения губ. Но они не шевелились.
. — Вы, кажется, были ближе всех к той комнате, в которой совершилось преступление? — спросил я.
— Да, я была в уборной, но до того перепугана вчерашним происшествием, что ничего не помню, мне кажется, что я теряю рассудок. Из того, что случилось, я ничего не могу объяснить себе. Припоминаю ужасный крик Елены… Потом, мне кажется, что я видела, как толпа засуетилась, как бросились все в ту комнату, где совершилось преступление… Я тоже пошла за другими, непонятный ужас сдавил мне грудь, и я лишилась чувств…
Боброва опять замолчала… Слезы обильно текли по ее прекрасному лицу… Изредка на нем я улавливал судорожные движения. Тщетно старался я угадать ее мысли. Она беспрестанно менялась в лице: то строгий взгляд, то как будто насмешливый, и не могу скрыть, что иногда в глазах ее, мне казалось, проглядывало кокетливое выражение. Главным оттенком и выражении ее лица, покрывавшем все другие, была все-таки глубокая печаль.
— Сегодня я не могу дать вам никакого другого объяснения. Я слишком расстроена. Позвольте мне приехать завтра, я приеду и тот час, который вы назначите.
Анна Дмитриевна опять заплакала, и я проводил ее до дверей.
Эта сцена до того взволновала меня, что я не мог уже спокойно допрашивать остальных свидетелей. Грустный, переменчивый, но чудный взор Бобровой постоянно всплывал в моей памяти.
Впрочем, моя механическая работа длилась еще долго: иопросы об имени, о летах и уже’ в двадцатый или тридцатый раз — все о том же бале.
Часу в восьмом я, наконец, отпустил последнего свидетеля и собрал все протоколы, записанные мною и моими помощниками. Их было всего семьдесят два. Все они ровно ничего не разъясняли.
А между тем приехали ко мне прокурор, полицеймейстер и знаменитый своими полицейскими талантами частный пристав Кокорин.

III
Неудачные розыски

Мы развернули перед собою план дома и сада Русланова, наскоро составленный архитектором, на котором, однако, все до мельчайшей подробности было означено с точностью. Кокорин дополнил план, отметив на нем пограничные улицы, и передал мне список всех окрестных домов и жителей.
Полицейские чиновники еще ничего не успели разведать, и мы собрались лишь с целью условиться о наших дальнейших действиях. Мы передали друг другу все, что нам было известно.
Затем мы отметили на плане точками те места в разных комнатах, которые были заняты гостями, и оставили белыми те, в которых никого не было в момент катастрофы. Кокорин придавал большое значение оставшимся на снегу следам, он беспрестанно вертел в руках и рассматривал со всех сторон сделанный им со следов гипсовый слепок.
— Я считаю необходимым предъявить его экспертам, — сказал прокурор, — может быть, они будут в состоянии определить по ним сапожника, делавшего сапоги, и мы узнаем тогда, кому они были проданы.
— Я предвидел необходимость этой экспертизы и, не ожидая приказания, привез сюда двух опытных сапожников, главных мастеров нашего города, — заметил Кокорин.
— Введите их, — сказал я.
Я узнал в двух вошедших в мой кабинет лицах, действительно, двух лучших сапожников города и предложил им рассмотреть слепок. На первых порах они оба не могли прийти к какому-нибудь заключению и попросили позволения послать за своими подмастерьями. Я попросил их удалиться тогда в особую комнату.
— Относительно этого лоскута, — сказал я, — мне кажется, нет сомнения, что он принадлежал пиджаку или сюртуку человека достаточного, судя по шелковой подкладке и по качеству сукна. Но этот лоскут может иметь значение вещественного доказательства только в том случае, если будет доказано, что он оставлен преступником.
— Что он принадлежит убийце — в этом я не сомневаюсь, — вмешался Кокорин.
— Почему?
— Потому что лоскут этот не мокрый, а сухой. До вчерашнего вечера двое суток шел снег и была оттепель, лестница вся мокрая. Лоскут же этот найден на ней совершенно сухим — доказательство, что только часа три или четыре прошло с момента, как он оторвался от платья, до того, как был найден.
Мы согласились, что это предположение очень основательно, и не могли не отдать должной справедливости вниманию, с которым пристав относился к делу. Он продолжал высказывать свои соображения:
— Находка бриллианта доказывает, что убийца, торопясь слезть, неловким движением сбил лестницу и, падая, выронил из рук диадему, которая опустилась в снег выпуклою стороною. Диадема и оставила те следы, которые нам были указаны понятыми. Тут же вблизи был след ножа. Вероятно, убийца выронил и нож — тот самый нож, которым он нанес смертельную рану. Падая, преступник поранил себя. Вот отчего остались по следам его капли крови, которые видны и на заборе. Забор я исследовал очень внимательно и нашел на нем ясные следы десяти пальцев, оставшиеся вследствие усилий, употребленных, чтобы вскарабкаться наверх. На следах этих — кровь. Из этого я заключаю, что убийца ранил себе руку…
— Вы очень скоро делаете ваши заключения, — заметил полицеймейстер.
По моему настоянию Кокорину была дана возможность сказать о деле все, что он думает, так как он уже не раз доказывал быстроту своего соображения и сметливость. Его двадцатилетняя практика в большом торговом губернском городе, в котором живет и движется большое население и случается много происшествий, изощрила его в ремесле сыщика.
— Значит, вы полагаете, — сказал прокурор, — что сам убийца поднял диадему и нож до своего побега?
— Непременно. Ясное дело, что грабеж был целью убийства. Он убил, ограбил и убежал…
— Где же он был до совершения убийства? Предполагаете ли вы, что он прятался в доме Русланова?
— Против этого предположения я протестую, — сказал я, — он не мог быть в доме до убийства по двум причинам. Первая та, что он не мог остаться не замеченным кем-либо из гостей или многочисленной прислугой. Вторая та, что все положительно удостоверили, от первого до последнего из присутствовавших в доме, — все были во фраках или военных мундирах. Это сукно слишком тонко для осеннего платья. Явись кто-нибудь в дом в пиджаке, визитке или в сюртуке из коричневого сукна — его бы все заметили. Я скорее соглашусь допустить, что кто-нибудь из бывших на балу убил и спустился по лестнице, — и тогда лоскут этот не имеет значения…
— Извините, если я не соглашусь с вами, — сказал Кокорин, — я утверждаю, что убийца непременно был в доме Русланова до убийства и был одет в коричневый сюртук.
— Почему же вы так полагаете?
— Очень просто. В саду только один след — от лестницы к забору. Других следов не существует. В саду этом осенью никто не ходит. Все калитки в нем заперты и заколочены.
— Так неужели же он был в цветном пиджаке на балу, и его никто не заметил?
— Нет, он мог спуститься по лестнице с чердака или с крыши, войти в окно и, сделав свое дело, бежать через сад. А как он попал на чердак или на крышу — этого уж я не знаю. Он мог до бала, никем не замеченный, подняться по черной лестнице на чердак и с чердака через слуховое окно выйти на крышу. Или он мог подняться на крышу прямо с улицы каким бы то ни было образом, всего ведь два этажа. Подобные вещи бывают. Помните дело о краже серебра у предводителя дворянства? Вор сознался, что он влез на крышу по громоотводу, а оттуда через слуховое окно перелез на чердак.
Я взглянул в акт осмотра и убедился в верности соображений Кокорина. Моей рукой было записано в акте, что ‘в саду были замечены только одни следы, обращенные носками от лестницы к забору’.
— Одно меня сбивает с толку, — продолжал частный пристав, — убийца должен быть необыкновенный силач, привычный к путешествиям даже по громоотводам, и, следовательно, должен быть из простого звания, а между тем лоскут, оторвавшийся от его платья, имеет шелковую подкладку.
В это время в комнату вошли эксперты с их подмастерьями.
— Какое же ваше заключение? — спросил я.
— Сапоги, от которых остались следы, сшиты не у нас, даже не в здешнем городе, — сказал один из них.
— И вы все этого мнения?
— Все. Судя по слепку, это должны быть сапоги самой тонкой работы. Высокие скошенные каблуки, очень узкий объем окружности сапога, с узким носком и вогнутою подошвой, так шьют только бальные лаковые сапоги. Мы же делаем сапоги и ботинки все с круглыми носками.
— Вы полагаете, что это след сапога, а не мужского ботинка?
— Сапога. Работа, должно быть, московская. Здесь мы таких сапог не делаем, потому что люди богатые нам их не заказывают, а выписывают все более из Москвы.
Я составил протокол экспертизы и отпустил сапожников.
— Как же это ваш простолюдин гуляет в лаковых сапогах? — спросил полицеймейстер у Кокорина.
— Точно так же, как он ходит в пиджаке с шелковой подкладкой! Впрочем, это все одни догадки.
— Прошу вас не дожидаться письменного приказания для производства розысков, — сказал я Кокорину. — Вы знаете, что нужно делать. Нужно отыскать, во-первых, тот сюртук, от которого оторван лоскуток сукна, и узнать, кто его надевал вчера вечером или кому он принадлежит. Во-вторых, нужно разыскать бриллианты, если они не увезены из нашего города.
— Если эти вещи здесь — они в скором времени будут мною вам представлены.
Кокорин вышел.
Я напомнил тогда полицеймейстеру о необходимости следить за всеми уезжающими из города,
— Еще ночью сделаны мною все необходимые распоряжения, — отвечал мне полковник Матов. — За ловкость и расторопность тех людей, которым я поручил исполнение этого дела, я ручаюсь.
Мы простились.
Оставшись вдвоем с прокурором, мы долго еще беседовали об этом деле. Более всего удивляло нас, что из всех посетителей Русланова никто ничего не заметил, тогда как очень многие были только через комнату от того помещения, в котором умерла Елена Владимировна. Убийце надо было войти в окно с лестницы, пройти всю ширину коридора и через открытое во внутреннюю комнату окно нанести удар сидевшей на кушетке Руслановой. Когда она вскрикнула, ему надо было успеть сорвать с ее головы диадему и тем же путем уйти! И это совершено во время бала, когда весь дом был полон народа, и никто ничего не заметил!
Мы терялись во всевозможных предположениях, но ни на одном из них не могли остановиться.
— Подождем, что покажут розыски, — сказал мне, наконец, прокурор. — Не может быть, чтобы мы не попали на какой-нибудь след. Будем терпеливы.
Мы расстались.
Первой моей заботой на следующее утро было осмотреть чердаки, крышу и громоотвод в доме Руслановых. Но самый тщательный осмотр не привел ни к каким результатам. Чердак никогда не запирался, но на него редко входили.
Немудрено, отзывались все домашние, если бы кто прошел туда незамеченным и пробыл там хоть двое суток, спрятавшись за сложенной в груду сломанной мебелью. Признаков каких бы то ни было следов не было ни на крыше, ни на чердаке. Дом имел с двух сторон подъезды, навесы которых были очень невысокими. Могло быть верным и предположение Кокорина: убийце легко было взобраться на крышу при помощи этих навесов и громоотвода, тем более, что дом угловой и выходит на две улицы.
Возвращаясь домой пешком, я встретил отставного майора Боброва. Я его знал очень мало, встречаясь с ним только в клубе и в других собраниях.
— Здравствуйте! Вы, кажется, не были третьего дня у Русланова? — спросил я у него.
— Да, не был, я ездил в свое имение. Скажите, пожалуйста, что за странное происшествие? Трудно поверить даже тому, что рассказывают.
— К несчастью, убийство действительно совершилось. Слух об этом разнесся уже по всему городу и, наверное, достиг даже Петербурга. Но, извините, мне некогда, тороплюсь. До свидания!
— Да расскажите по крайней мере, в чем дело. Я сейчас из деревни и ничего положительно не знаю.
— Некогда. До свидания!
Но Бобров настаивал, схватил меня под руку и пошел со мною.
— У меня в доме тоже случилось престранное происшествие. Три дня назад у меня похитили одну вещь. Сегодня приезжаю, похищенная вещь на своем месте!
— Значит, ее вовсе не похищали. Видно, вы сами или кто другой из домашних переставил или переложил эту вещь на другое место — вот и все.
— Да нет, вовсе нет! Престранное происшествие.
— Что же именно у вас было похищено и возвращено таким необыкновенным образом?
— Ну, что бы вы думали? Деньги?
— Ничего я не думаю. Вот мой подъезд.
— Нет, слушайте только: у меня была похищена бритва!
— Как бритва?
— Да так. Третьего дня утром, собираясь в имение за 30 верст, я хотел взять с собой бритвы. У меня их две штуки в одном футляре. Одну я отдал править еще на прошлой неделе, другую оставил в футляре. Открываю ящик, беру футляр — он пуст. Что за оказия! Рылся, рылся: нигде не мог найти. Так и уехал без бритвы. Сегодня приезжаю назад — бритва на своем месте.
Мне начинала надоедать такая болтовня. Я сказал Боброву:
— Ну, что же тут удивительного? Вероятно, лакей ваш брал бритву, чтобы побриться, и затем положил ее на место.
— Он никогда ничего не трогает, да у него и свои есть.
У моего подъезда стояло много экипажей.
Видя, что меня ожидают, я торопился проститься с Бобровым. Приемная моя была наполнена мужчинами и дамами. Все просили отпустить их скорее.
Всю остальную часть дня я провел в допросах.
Вечером прибыл Кокорин. Он мне передал, что сделаны нужные распоряжения. Между прочим, всем портным было секретным образом приказано немедленно дать знать, если кто принесет к ним для починки коричневое платье с оторванным куском от полы. Тут же мне была подана телеграмма, которою петербургская полиция извещала меня, что модель диадемы находится действительно у ювелира Фаберже и будет препровождена ко мне по почте. Утомленный расспросами, я простился с Кокориным и лег спать.
Дня через два мною были окончены допросы гостей Русланова и всех живущих в его доме. Расспросы не привели к новым открытиям, а только подтвердили то же самое, что мне было известно и в самую ночь убийства.
Полицейские чиновники ежедневно приходили ко мне, но, увы, при всем своем усердии они не могли обнаружить ни одного нового факта.
Слухи в губернском городе распространяются с быстротою молнии и, обыкновенно, с тысячами видоизменений. Когда мною была получена модель диадемы, не знаю каким образом, но все немедленно заговорили об этом. И у меня дома, и на улице, и в гостях, и в клубе ко мне приставали с вопросами: ‘Правда ли, что нашли диадему? У кого она найдена? Кто убийца? Говорят, его поймали на варшавской железной дороге в то самое время, как он хотел скрыться за границу?’
Мне до того надоели все эти расспросы, что я заперся у себя дома и никуда не выходил.
День проходил за днем, а дело ни на шаг не подвигалось. Ни следственные осмотры, ни допросы, ни полицейские разведывания и розыски — ничего не помогало. Кокорин все так же ежедневно приходил ко мне, но уже все предположения его были высказаны, обдуманы и пересужены. Воображение его все рисовало ему где-то скрывающегося убийцу с порезанной рукой. Но напрасно расспрашивал он докторов и аптекарей, ни от кого для раненой руки за помощью не присылали. А между тем, как наши усилия оставались тщетными, между тем, как я, к ужасу моему, уже предвидел, что дело об убийстве Руслановой будет присоединено к числу неразъясненных уголовных процессов, печать далеко разнесла известие о таинственном событии 20-го октября. И в русских, и даже в иностранных газетах появились статьи под заглавиями: ‘Необыкновенное убийство’, ‘Трагедия на балу’, ‘Адский бал’ и т. п. Некоторые газеты постоянно возвращались к этому событию, иронически отзываясь о деятельности наших судебных чинов и полиции, и не упускали заметить, что только в русском губернском городе и могло случиться такое чудо, как убийство на балу, на котором присутствовало несколько сот человек.
Действительно, всего мною было допрошено 222 лица.
Мне уже делали намеки о бездарности следственных чиновников. Конечно, эти намеки меня мало беспокоили, я более всего опасался неуспеха как криминалист, как судебный следователь, боясь, что убийца ускользнет из рук правосудия, но я был уверен, что делу дано энергическое движение и что, рано или поздно, должен блеснуть луч света. Бриллианты, без сомнения, были увезены из города. Сбыть их можно было бы лишь далеко от места убийства и, притом, не иначе как в большом городе, а потому одесская, московская и петербургская полиции по моим сообщениям зорко следили за бриллиантами. Кроме того, я сообщил о том же во все губернские правления для передачи полицейским чиновникам.
Старик Русланов часто навещал меня, горя нетерпением узнать что-либо об убийстве дочери. Неудача следствия приводила его в раздражение, и он не скупился на укоры.
— Ну что же делать? — спрашивал я у него. — Что бы вы сделали на моем месте? Посоветуйте, научите меня…
— Это уже ваше дело! На то вы и курс слушаете в университетах, на то вы следователь, чтобы раскрывать преступления. Возможно ли, чтобы такое вопиющее дело оставалось нераскрытым?
Так рассуждал не один убитый горем старик Русланов. Так рассуждали и другие, которые сами не испытали, что значит производить следствие при отсутствии всяких указаний на виновных.
Я переносил терпеливо упреки, ожидая всего от времени.

IV
Аарон

Прошло пару недель, в течение которых возникало несколько серьезных следственных дел, большей частью успешно мною оконченных. Не то было с Руслановским делом. Оно оставалось все на той же точке. Исчерпав все усилия в напрасных розысках, Кокорин наконец заключил, что виновного не могло быть ни в нашем городе, ни даже в нашей губернии. Обстоятельства дела приобрели слишком большую известность, чтобы убийца мог рисковать оставаться так близко от места преступления. Из других мест не получалось никаких известий о результатах розысков.
В один вечер в конце января, то есть по истечении трех месяцев после убийства, я собирался уже писать постановление о представлении дела через прокурорский надзор в суд для прекращения следствия впредь до открытия виновного, как приехал ко мне в гости доктор Тархов, — тот самый, который исследовал труп убитой Руслановой.
— Как дела? — спросил он, садясь подле меня. — И в особенности, как идет дело о покойной Елене Владимировне?
— Все идет порядком, кроме дела Руслановой. Я до сих пор знаю о нем то же, что и вы, что она убита острым ножом, прорезавшим ей сонную артерию. И более ничего.
— И более ничего?
— Что делать? Я не всеведущ.
— Но ведь ходили еще какие-то слухи о лестнице, об оторванном лоскуте от платья… Неужели нельзя было наткнуться на какие-нибудь дальнейшие указания?
— Ничего более не знаем. Могу сказать вам, пожалуй, что не подлежит сомнению, что убийца перед балом спрятался в доме Русланова, вероятно, на чердаке, что вышел через слуховое окно на крышу, спустился по лестнице, вошел в окно, так некстати оказавшееся раскрытым в октябре месяце, затем зарезал Русланову, похитил диадему и скрылся. Спускаясь по лестнице, он уронил диадему и нож и упал вместе с лестницей. Вероятно, поранившись ножом, он успел, однако, поднять эти вещи и перелезть через забор. В моих руках лишь одно вещественное доказательство — лоскут сюртука, оставшийся на лестнице. Ищем, кому он принадлежит.
— Ну, а бриллианты?
— Бриллианты не найдены.
— Нельзя ли видеть модель диадемы?
— Отчего же! Вот она в этом шкафу.
Я принес модель и указал Тархову на тридцать пять искусственных камней и найденный в саду настоящий, который как раз приходился в серебряную оправу.
— Это то же, что в медицине, — сказал Тархов, — симптомы видим, а болезнь все-таки не знаем.
— Но в медицине вы по наружным признакам из ста случаев можете отгадать, по крайней мере, пять или десять раз, с какою болезнью вы имеете дело. А тут что ни дело, то новая наука.
Тархов задумался.
— Скажите, — спросил он меня, — говорил ли вам что-нибудь Бобров о приключении с его бритвой?
— Говорил, да я, признаться, не обратил на это никакого внимания. Бобров — чудак. Ему хочется уверить всех и каждого, что существует будто бы какая-то связь между убийством Руслановой и тем, что его человеку захотелось побриться бритвой хозяина. Я, по крайней мере, ничего другого не вижу в этом двухдневном исчезновении его бритвы.
— Нет, дело с бобровскою бритвой не так просто, как вам кажется… Я видел бритву. На ней запекшаяся кровь с приставшими волосами. Я советую вам обратить на нее внимание, Бобров сохраняет ее тщательно — завернул в бумагу и запечатал.
Разговор наш был внезапно прерван сильным звонком. Вошел слуга и подал мне телеграмму.
Я прочел следующую депешу от петербургской сыскной полиции:
‘Варшавский купеческий сын Хаим Аарон задержан сего числа в С.-Петербурге с четырьмя бриллиантами. При обыске, произведенном в его квартире, найдены еще двадцать пять камней, принадлежащих покойной Руслановой. Хаим Аарон и отобранные у него бриллианты вместе с дознанием по этому делу препровождаются вслед за сим’.
— Доктор! — воскликнул я. — Ваше присутствие приносит счастье. Час тому назад я уже был готов просить разрешения о приостановлении бесполезного следствия, полагая, что все меры к раскрытию преступления были мною исчерпаны. Александр Федорович! — обратился я к своему секретарю. — Пошлите сани за Кокориным.
— Ну, я думаю, что буду только мешать вам своим присутствием, — сказал доктор, — до свидания!
Не успели еще его сани выехать из дому, как явился Кокорин. Он вошел быстро, как бы имея передать мне нечто важное.
— Бриллианты найдены, — сказал я ему, — радуйтесь. Никто теперь не обвинит вас в неумении делать розыски. Камни были в Петербурге.
Я показал ему телеграмму.
— Это, конечно, вещь немаловажная! Но у меня тоже есть новость заслуживающая внимания, — и он положил передо мною маленькую записку, писанную косыми буквами, следующего содержания:
‘Елена Владимировна! Если вы тотчас же не откажете Петровскому — вы умрете.

Ваш лютейший враг’.

Слова эти были написаны на маленьком клочке почтовой бумаги. Почерк был бойкий, и, по-видимому, преднамеренно измененный.
— Что вы думаете про эту записку? — спросил Кокорин.
— Пока еще ничего! Где вы достали это письмо? На нем нет числа.
— Жена моя недели три тому назад отдала портнихе, что на Волховской улице, платье для переделки. Вчера портниха принесла платье примерять и спросила жену, не ею ли оставлена в кармане платья маленькая записочка. Жена ответила, что нет. Тогда портниха рассказала, что ученицы ее, подновляя платья, нашли записку и полагают, что она выпала из какого-нибудь кармана. Кому портниха ни показывала записку из заказывающих у нее — все сказали, что никаких записок в кармане не имели. Сегодня жена пошла к портнихе заплатить деньги, и та показала ей записку. Когда жена увидела имена Елены Владимировны и Петровского, она бросилась опрометью домой. Не застав меня дома, она пришла в полицейское управление и меня вызвала. Я отправился к портнихе и потребовал записку. Вот эта записка. Что вы о ней думаете?
— Я думаю, что это вещь или очень серьезная, или пустая. Может быть, записка имеет отношение к делу, а может быть также, что это просто институтская выходка какой-нибудь из барышень. Если эта записка предназначалась Руслановой, то в основании убийства лежала ревность, а не грабеж, и, в таком случае, как объяснить похищение бриллиантов? Во всяком случае, приведите скорей портниху сюда.
В руках моих была, может быть, новая нить к раскрытию преступления, но как узнать, кто писал записку?
Портниху привезли в слезах. Она клялась и божилась, что ничего не знает, ничего объяснить не может и никогда ни в каких судах и полициях не бывала.
— Успокойтесь, пожалуйста, — говорил я ей, — вас никто еще ни в чем не обвиняет и ни в чем не подозревает. Мне нужно только вас допросить. Кто вы, как ваше имя, где вы живете и чем занимаетесь?
Портниха сказала, что ее зовут Прасковьей Ивановной Мазуриной, что она живет в доме Ефремова на Волховской улице и работает вместе с сестрами.
— Мы шьем на весь город, — говорила она. — Платья, которые вы видите на балах, почти все из нашего магазина.
— Как попала к вам эта записка?
— Я сама не знаю, должно быть она выпала из кармана одного из платьев.
— Давно ли вы ее нашли?
— С месяц тому назад, а может быть немного более. Одна из учениц наших принесла ее ко мне из рабочей комнаты и сказала, что нашла на полу.
— Отчего вы до сих пор никому не заявили об этой записке?
— Я спрашивала у всех дам, которые приезжали ко мне, не забыли ли они в кармане записки. Все говорили, что нет. Вчера я спросила о том же у г-жи Кокориной, она пожелала, чтобы я ей показала записку, я и показала. Если бы я могла думать, что мне придется идти к следствию из-за этой записки, то, конечно, давно бы уже сожгла ее.
— Почему же вы не представили этой записки раньше ко мне или в полицию?
— Да зачем же мне было ее представлять вам?
— Из записки вы должны были знать, что она адресована Елене Владимировне, бывшей невесте Петровского, вы видели, что записка эта угрожает смертью, и вы спрашиваете, зачем вам было представлять записку. Неужели вы будете утверждать, что ничего не слыхали об убийстве Руслановой?
— Я записки не читала. Она была сложена конвертом, и прочесть ее, не раскрывая, нельзя было. Я вовсе не желаю выведывать секреты моих заказчиц, я показывала записку, не развертывая, и никто ее не читал. Сегодня в первый раз прочла ее г-жа Кокорина.
Признаюсь, что такое отсутствие любопытства в хозяйке модного магазина мне показалось весьма сомнительным.
— Скоро ли нашлась записка после убийства Руслановой? — снова спросил я портниху.
— Дня через два после бала ко мне привезли много платьев, так что вся квартира моя была ими завалена. Тогда же, вероятно, нашлась и записка.
— Вы и прежде шили на Елену Владимировну Русланову?
— Как же, шила.
— Не могла ли эта записка выпасть из кармана ее платья?
— Нет, потому что уже за месяц до ее смерти я не получала от нее никакой работы.
— Чьи же именно у вас были платья?
— Да я вам могу назвать около двадцати фамилий.
— Назовите, пожалуйста.
— После бала ко мне прислали бальные платья для исправления Комаровы, Ивановы, Боброва, Андриевская, Тетюшевы, Хмельницкие… — и портниха назвала, действительно, около 20 фамилий.
— Вы ничего не скрыли, а показали все по сущей справедливости?
— Я никогда не лгу.
— И можете подтвердить свои слова под присягой?
Портниха расплакалась.
— Почему же вы мне не верите без присяги?
— В таком серьезном деле, как решение участи виновного, — объяснил я ей, — суд одинаково от всех требует присяги. Обижаться вам здесь нечем. Напротив, вам скорее можно бы было обидеться, если бы вас как свидетельницу отвели от присяги. Тогда бы это означало, что есть опасение в возможности с вашей стороны клятвопреступления. Потрудитесь теперь подписать протокол и, если угодно, можете удалиться. Должен вам сказать, очень сожалею, что вы не прочли ранее этой записки.
— Я никогда чужих писем не читаю и читать не буду, — сказала портниха, удаляясь.
— Как хотите, — обратился я к Кокорину, — а как-то плохо верится, чтобы в модном магазине было так мало любопытных! Шьют бальные платья, о чем бы, кажется, им и беседу вести, как не о том, кто за кем ухаживает, кто к кому посватался и кто на ком женится. А тут из кармана бального платья выпадает записка, — да ведь это может быть развязка целого романа… Нет, я не верю, чтобы портниха могла удержаться и не прочитать записки, выпавшей из бального платья.
На следующий день я пригласил к себе экспертов каллиграфии и тех лиц, имена которых называла г-жа Мазурина. Эксперты заявили, что записка написана почерком настолько измененным, что трудно определить даже, кто ее писал — женщина или мужчина.
Дамы, приславшие к Мазуриной свои платья для переделки, подтвердили вполне слова последней. Она, действительно, показывала им записку, сложенную конвертом. Они ее не читали, не признавая своею.
Кому же, наконец, принадлежала записка? Кто ее забыл в своем кармане? Забыта она была в бальном платье, следовательно, не хотел ли кто ее подкинуть в спальню Руслановой во время бала?
Я начинал придавать особенную важность этой записке, хотя одно оставалось необъясненным: каким образом была она так небрежно забыта в кармане?
Через три дня я получил дознание петербургской полиции о диадеме. Полиция сообщила всем ювелирам о краже диадемы и обязала их, в случае, если бы кто принес бриллианты для продажи, немедленно известить об этом. Вместе с тем наблюдали и за ссудными кассами. Долго полицейские розыски не имели успеха. Тогда, чтобы вызвать продавцов, по распоряжению полиции в ‘С.-Петербурхских полицейских ведомостях’ было помещено объявление, что ‘такой-то желает купить несколько бриллиантов и просит продавца обратиться прямо к нему, в П-кую улицу, дом No 18, кв. No 4’. Через несколько дней к покупщику, который был не кто иной как полицейский сыщик, явился еврей, который принес четыре бриллианта для образчика, предлагая, в случае надобности, доставить еще несколько подобных камней. Пока они уславливались в цене и разбирали качество товара, явились городовые. Еврей был задержан. В квартире его при обыске нашли еще двадцать пять таких же камней. Ювелир Фаберже, за которым послали, сейчас же признал их проданными из его магазина и сказал, что они были проданы им в числе тридцати шести камней некоему Петровскому, что и доказал по своим книгам. Только он объявил, что продал их вделанными в серебряную диадему. Еврей назвался варшавским купеческим сыном Хаимом Аароном, содержателем ссудной кассы в Москве, где, по его словам, осталась оправа, из которой он вынул бриллианты. На вопрос, откуда он их приобрел, он ответил, что они были проданы незнакомым ему лицом за незначительную сумму. Кто было это лицо — он не знал.
Вот все, что значилось в дознании.
Прошло два дня. Я сидел у себя в комнате, когда услыхал стук ружейными прикладами о пол в моей приемной.
Я растворил дверь и увидал двух конвойных. Между ними стоял высокий, плотный и видный мужчина восточного типа. Это был Аарон.

V
Раненая рука

Не прошло пяти минут, как арестант стоял уже перед моим письменным столом для допроса.
— Кто вы такой и как вас зовут?
— Я варшавский купеческий сын Хаим Файвелович Аарон, — ответил он бойко.
— Где, когда и кем вы арестованы?
— Меня взяли в Петербурге в квартире господина, которому я предлагал купить четыре бриллианта. Вот уже семь дней, как я содержусь под стражей, арестовали меня какие-то полицейские чиновники.
— За что вас арестовали?
— Этого объяснить не могу. Мне сказали, что бриллианты, которые я продавал, будто бы краденые, повели меня в гостиницу ‘Рига’, где я останавливался, и вынули из моего чемодана еще 25 бриллиантов, мне принадлежащих.
— Где ваше постоянное место жительства? Чем занимаетесь?
— Я живу постоянно в Москве, на Варварке, в доме Быкова, где уже седьмой год содержу контору для ссуды денег под залог. Там же живет и все мое семейство, которое до сих пор не знает, что со мною случилось и куда я пропал. До прибытия моего в Москву я торговал в Варшаве, в рядах, разным товаром. До Варшавы я торговал за границей.
— Сколько у вас было всего таких бриллиантов?
— Всех камней у меня было тридцать пять.
— У вас отобрано сначала четыре, потом двадцать пять. Где же остальные? Недостает шести штук.
— Остальные проданы мною в Москве ювелирам и частным лицам.
— По какой цене вы их продали?
— По 800 и по 750 рублей за штуку.
— Вы можете указать кому?
— Это значится в моих конторских книгах. Полиция, если действительно эти бриллианты у кого-либо украдены, лучше бы сделала, если бы напечатала предостережение, чтобы их не покупали, нежели подставлять западню невинным людям.
— Расскажите, каким образом вы приобрели бриллианты и от кого? Предостережение полиции, о котором вы говорите, прежде всего остановило бы похитителей, и бриллианты не были бы теперь налицо.
— 22-го ноября нынешнего года, — начал Аарон, — в контору мою пришел молодой человек, который предложил мне купить у него диадему с бриллиантами. Я попросил эту вещь посмотреть. Он предложил мне тогда ехать с ним вместе в гостиницу ‘Мир’, где, по его словам, находилась драгоценная вещь.
— Кто был этот человек?
— Не знаю.
— Опишите его наружность.
— Не помню. Знаю только, что это был человек молодой, высокий ростом, красивый, с маленькой бородкой.
— Только вы о нем и знаете? Продолжайте ваш рассказ.
— У меня были лишние деньги, я не хотел упустить выгодную покупку, а потому тотчас отправился с этим молодым человеком. Придя в гостиницу, он привел меня к дверям 15-го номера, вынул ключ из кармана, отомкнул дверь, и мы вошли. Он запер за собой двери. Потом достал из дорожной шкатулки диадему и показал мне. Мы скоро сторговались, я решился купить диадему.
— За сколько?
На этот вопрос Аарон ответил неохотно.
— Да как вам сказать — за сколько! В диадеме недоставало одного камня, куда же эта вещь годилась? Где же было подыскать точно такой же камень? Дорого дать я не мог!
— Однако, за сколько же вы купили диадему?
— За триста рублей.
— Каждый камень?
— Нет, всю диадему.
— И тогда же отдали деньги?
— Нет. Молодой человек сказал мне, что он подумает…
— Сколько он просил у вас за диадему?
— Он ничего не просил, а хотел только, чтобы я объявил свою цену. Он сказал мне, что если, подумав, согласится продать диадему, то на следующий день или сам завезет ее ко мне, или пришлет со своим знакомым. На другой день явился ко мне рассыльный с диадемой. Я осмотрел и испытал все камни, не подменены ли они: оказалось, что они настоящие. Рассыльный получил с меня деньги и ушел.
— И вам не показалось странным, что рассыльному могла быть доверена такая вещь и что диадема продается за ничто?
— Что же тут странного, дело коммерческое. Я думал, что продавец прокутился или проигрался и, не будучи в состоянии немедленно достать нужные ему деньги, решился дешево продать бриллианты.
— Встречали ли вы потом этого молодого человека?
— Нет. Дня через два после уплаты денег рассыльный вернулся ко мне и спросил меня, не знаю ли я фамилии того лица, которое продало мне бриллианты. Я сказал, что не знаю. Рассыльный мне сказал, что, вернувшись в гостиницу ‘Мир’, он в ней не застал уже того человека, который его ко мне присылал. Затем он ушел, и я более о них обоих ничего не слыхал и нигде их не встречал.
— Номер рассыльного?
— Не помню. Но он мне дал расписку в получении денег. Расписка эта хранится в моей конторе. В ней, вероятно, значится и номер его бляхи.
— Где оправа диадемы?
— У меня в конторе.
— Зачем вы ездили в Петербург?
— Затем, чтобы продать ювелирам бриллианты, так как в Москве я не мог их сбыть выгодно и успел продать всего четыре камня.
— Показывали ли вы кому-нибудь диадему?
— Нет. Камни я вынул из оправы, полагая, что их легче продать поодиночке. В начале настоящего месяца, видя, что более покупателей не находится, я поехал в Петербург — предложить бриллианты ювелирам. Остановился я в гостинице ‘Рига’, в самый день моего приезда, просматривая ‘Полицейские ведомости’, прочитал объявление ‘о покупке бриллиантов’ и отправился по адресу. Остальное вы знаете. Теперь прошу вас меня отпустить, так как от долговременного содержания под арестом дела мои могут расстроиться. Если бриллианты действительно краденые, я в этом нисколько не виноват и отвечать за это не могу.
— Погодите, вы несколько торопитесь. 20-го октября нынешнего года в здешнем городе убита девица Елена Владимировна Русланова, убийца сорвал с ее головы диадему, диадема эта оказывается у вас, и вы хотите, чтобы вас отпустили, не подвергнув даже допросу?
— Да чем я во всем этом виноват? Я в мою жизнь даже и во сне никого не убивал, не только наяву!
— Докажите, что слова ваши справедливы.
— Вы имеете более средств отыскать человека, продавшего мне диадему, нежели я, и от него вы можете узнать всю истину.
— Определите, по крайней мере, точнее приметы лица, продавшего вам бриллианты.
— Не могу: я его только раз видел.
— Ваше показание, во всяком случае, маловероятно. Вам продают за триста рублей тридцать пять камней, из которых за каждый вы получаете от 750 до 800 рублей! И вам не показалось подозрительным, что вам отдают даром целое состояние?
— Молодой человек, предложивший мне диадему, говорил мне, что он в сильной нужде, я этим воспользовался.
— Рассыльный вернулся к вам от продавца, сказав, что его не нашел. Вы и в этом не нашли ничего странного? Отчего вы не заявили об этом в полицию?
— Это не мое дело. Я не украл, я купил.
— Но вы должны же были знать, что так дешево можно купить только краденую вещь?
— Почему же? Дело коммерческое…
— Вы читали газеты, в которых подробно было описано убийство и похищение диадемы, и вы, имея диадему в руках, не сообразили, что эта диадема добыта убийством и продана вам самим убийцей! В газетах было даже означено число бриллиантов! Русланов во всех газетах публиковал, что он даст огромное вознаграждение тому, кто найдет диадему… Все это вы читали и после настаиваете на том, что диадема перешла к вам в руки правильною покупкою?
— Что же значат, помилуйте, газетные известия? Газеты часто передают вести о событиях вовсе небывалых.
— Перестаньте, пожалуйста. Можно ли в свое оправдание приводить такие доводы? Если вы действительно купили эту диадему при таких обстоятельствах, вы покупали ее, зная, что она краденая. Если вы сразу этого не сообразили — вы непременно должны были прийти к этой мысли вследствие газетных известий.
— Помилуйте! Найдите только молодого человека, продавшего диадему, он сам подтвердит мои слова.
— Я думаю, вы сами менее всех ожидаете, чтобы он подтвердил это действительно. Но, во всяком случае, скажите же мне, по крайней мере, такие приметы, по которым этот молодой человек может быть опознан.
— Я сказал все, что знаю.
— Молодой человек пришел к вам пешком или приехал?
— Он приходил пешком.
— Как он был одет?
— В синем суконном пальто, обшитом лисьим мехом, шапка на нем была белая барашковая.
— Номер, в котором он останавливался в гостинице, был небольшой?
— Нет, дорогой. Видя по номеру, что он был не беден, я не имел повода подозревать, что бриллианты не принадлежат ему.
— Но он вам говорил, что в нужде?
— Да, говорил, но он мог прокутиться и временно быть в нужде.
— Не говорил ли он вам, откуда приехал?
— Я не спрашивал.
— Полагаете вы, что это был москвич или нет?
— Наверное, нет, во-первых, потому, что он жил в гостинице, во-вторых, потому, что, идя со мной из моей конторы пешком в гостиницу, он не знал дороги, поворачивал в те улицы, в которые не следовало, и я должен был ему указывать дорогу.
— В здешнем городе вы сами никогда прежде не бывали?
— Не бывал.
— Больше ничего не имеете дополнить к вашему показанию?
— Ничего не имею.
— Прошу вас выйти в другую комнату, пока я составлю протокол допроса.
Аарон вышел, сопровождаемый конвойными.
Я еще не спросил у Аарона, не имел ли молодой человек, продавший ему бриллианты, какого-нибудь признака поранености.
Прямой вопрос мог дать ему средства построить целую систему защиты во вред исследованию дела, подробности которого, во всяком случае, ему были известны из газетных известий. Неосторожные вопросы нередко затемняли дела, гораздо менее сложные.
Но так как сам Аарон ничего не говорил о такой примете, которая должна была броситься в глаза, я заключил одно из двух: или весь его рассказ был вымышленный, или предположение Кокорина было ошибочно. Когда были готовы протокол допроса и постановление о взятии Аарона под стражу, я снова приказал ввести его и попытался навести на рассказ об этой примете.
— Скажите, — спросил я его, — если бы я вам сейчас показал того, кто продал диадему, по каким приметам узнали бы вы его, когда так мало запомнили его личность?
— Я, вероятно, узнал бы черты лица, я мог бы узнать его по платью.
— Но продажа вам диадемы совершилась давно, платье может быть переменено. Неужели же у вас в памяти не сохранилось никакого характерного признака того лица, с которым вы совершали такую подозрительную сделку?
Аарон потирал себе лоб, как бы стараясь что-то припомнить.
— Высокий, красивый мужчина, — проговорил он, — лет двадцати пяти… синее пальто… баранья шапка… больше ничего не могу припомнить.
— Не был ли он ранен? — спросил я его неожиданно.
— Нет.
— Подпишите протокол.
Он прочел и подписал.
Я ему объявил постановление о заключении его в тюрьму.
— За что же меня в тюрьму? — жалобно говорил Аарон. — Где же справедливость? Я буду жаловаться.
— Закон обязывает начальников мест заключения предоставлять арестантам все необходимые средства для написания жалобы. Смотритель тюремного замка вам даст бумагу, перо и чернила. Жалобу напишите в окружной суд. Ее из тюрьмы препроводят ко мне, а я с моим объяснением в тот же день представлю в суд. Но предупреждаю вас, что ваша жалоба, в смысле освобождения из-под ареста, не будет уважена. Что вы не убийца — я в этом почти не сомневаюсь. Но из двух предположений одно должно быть верным: или вы укрываете убийцу и делитесь с ним барышами от продажи бриллиантов, или вы, не зная убийцы, приобрели вещь, заведомо добытую путем преступления.
Затем я приказал отвести Аарона в тюремный замок. Я остался убежденным после допроса, что все показания еврея ложны.
Но едва успел арестованный выйти из моей комнаты, как я услыхал спор в приемной. Аарон требовал, чтобы его пустили ко мне, конвойные сопротивлялись.
Я приказал их вернуть.
Лицо Аарона выражало какое-то необыкновенное оживление.
— Что вы хотите? — спросил я.
— В замешательстве на допросе я забыл… я вспомнил теперь особенность, которую заметил у молодого человека, продавшего мне бриллианты: он был левша…
— Почему вы так думаете?
— Номер свой он отпер левой рукой! Ящик, из которого он вынул бриллианты, он отпирал левой рукой! Прощаясь, он подал мне левую руку и даже сказал, что с молодости привык все делать левой рукой.
— А правую его руку вы видели?
— Нет, не видал. Он держал ее за пазухой.
— Больше ничего?
— Ничего!
— Ступайте!
Они ушли.
— Кокорин прав, — подумал я, — и еврей также, может быть, говорит правду, что купил бриллианты у этого молодого человека, но только тот не левша, а правая рука его была ранена.

VI
Ичалов

На другой день остальные двадцать девять камней были у меня в руках. Я получил их по почте. Аарон признал их за те самые, которые были у него отобраны. Русланов, которого я пригласил к себе, тоже признал их за бриллианты своей дочери. Он хотел немедленно получить их от меня, желая скорее иметь в своих руках камни, которые украшали голову его дочери в последнюю минуту ее жизни, но я принужден был отказать ему. Следствие еще не было окончено, отдать их Русланову было неудобно, потому что они могли у него затеряться. Он немедленно написал в Петербург, предлагая выдать тому полицейскому агенту, который задержал Аарона, обещанное им награждение. Но предложение его, конечно, не было принято.
Кокорин, узнав о подробностях показания Аарона, был в восхищении.
— Ну, — сказал я ему, — в наших руках теперь бриллианты и клок одежды убийцы, кроме того, мы имеем уверенность, что негодяй ранен, но убийцу мы все-таки еще не знаем. Теперь наступила ваша очередь действовать. Негодяй, останавливавшийся в гостинице ‘Мир’, слишком, по-видимому, хитер и осторожен, чтобы оставить после себя следы в этой гостинице. Я предвижу, что только по клоку одежды он и может быть разыскан…
— Я тоже так думаю и принял уже все надлежащие меры. Относительно записки все поиски мои до сих пор остаются тщетными. Сами Руслановы не могут понять, что может значить эта записка. Если она имеет существенную важность в этом деле, то ей должен был предшествовать роман. Но ни о каком романе я ничего не мог узнать. Кажется, ничего подобного и не было.
— Не торопитесь ничего утверждать. Ищите — и обрящете.
Я расстался с Кокориным, выслушав еще раз уверения, что рано или поздно он непременно отыщет платье, клок от которого находится у нас в руках.
Между тем я сообщил петербургскому следователю о снятии формальных допросов с прислуги гостиницы ‘Рига’ и с полицейских чинов, арестовавших Аарона. В Москву я написал просьбу об обыске конторы Аарона и о допросе лиц, которым он продал пять бриллиантов, а также и прислуги гостиницы ‘Мир’.
Через неделю я получил производства следователей. Оказалось, что Аарон прибыл в Петербург действительно из Москвы, так как он был привезен с николаевской железной дороги в дилижансе гостиницы. Из Москвы мне прислали серебряную оправу диадемы и конторские книги Аарона, в которых действительно значились имена покупателей камней. Шесть бриллиантов, проданных Аароном, были отобраны у покупателей, и, таким образом, вся диадема была налицо. Прислуга гостиницы ‘Мир’ подтвердила, что действительно в No 15 останавливался молодой человек, но ненадолго, всего на двое суток. Откуда он приехал и куда уехал — никто не знал. Он действительно носил синее пальто и баранью шапку. Швейцар утверждал, что в самый день своего приезда он уходил куда-то на несколько часов и воротился в гостиницу с каким-то евреем. На другой день к нему приходил рассыльный, вышедший от него с небольшим узелком. Вслед за рассыльным выехал и занимавший No 15. Рассыльный возвратился, но ему ответили, что номер пуст. На вопрос следователя, почему от проезжего не потребовали паспорта, управляющий гостиницей ответил, что тот обещал принести, но затем скоро выехал. С проезжим был небольшой чемодан. Кроме того, московская полиция уведомила меня, что отставной рядовой, служащий в артели рассыльных, представил в управу благочиния триста рублей, которые, по его словам, он получил из ссудной кассы Аарона для передачи квартиранту No 15 гостиницы ‘Мир’. Что именно он носил в ссудную кассу, он объяснить не мог, так как узла не развязывал, а еврей рассматривал его в другой комнате. Номер бляхи его был 61.
Мне пришлось препроводить Аарона в Москву для предъявления его рассыльному и прислуге гостиницы. Скоро его прислали обратно. Протоколы допросов свидетелей приводили к убеждению, что все показания его были справедливы.
Тем не менее дело мало подвигалось вперед, диадема была налицо, еврей, преступным образом приобретший ее, был под стражей. Не доставало похитителя диадемы, а, следовательно, убийцы. По оставшимся в саду следам можно было проследить его только от окна дома Русланова до забора. Затем следствием было обнаружено, что убийца ездил в Москву, где и сбыл бриллианты, — ясно, только для того, чтобы от них отвязаться. Боялся ли он преследования вследствие огласки, которое получило дело? Или бриллианты и вырученные за них деньги ему были вовсе не нужны? В первом случае — зачем ему было продавать диадему и подвергать себя опасности. Он мог ее бросить в реку или зарыть в землю. Во втором случае — на похищение бриллиантов нельзя было смотреть как на предлог к убийству. Какую роль при убийстве могла играть записка, найденная у портнихи Мазуриной? Была ли она написана убийцей или кем-то другим? Вот вопросы, на которые я должен был искать удовлетворительного ответа и без разрешения которых не мог дать делу дальнейшего движения. Аарон как скупщик краденых бриллиантов теперь же мог быть предан суду. В его квартире были найдены номера газет, в которых находилось подробное описание всего Руслановского дела. Эти места в газетах были очерчены красным карандашом, по всей вероятности, им самим, хотя он от этого отпирался.
— Ну, — сказал я однажды Кокорину, — не будь ловких сыщиков в Петербурге, мы бы с вами до сих пор все еще только осматривали сад Русланова…
— Что же прикажете делать? — отвечал Кокорин. — Я не виноват, что убийца успел скрыться. Его надо искать теперь в Москве или в Петербурге. Вы сами видите, насколько он осторожен. Если бы то платье, от которого мы имеем лоскут, было здесь, я нашел бы его непременно.
— Справлялись ли вы у здешних портных, не шили ли они кому-нибудь платья из такого же сукна, как лоскут?
— Как не справляться! Справлялся. Они все отвечали, что сукно это нынче модное, что они шили из этого сукна более сотни визиток и пиджаков известным и неизвестным им лицам. Наконец, почему же платье было сшито непременно здесь, а не в другом городе?
— Убийца, должно быть, здешний житель. Иначе как бы ему знать все ходы и выходы в доме Русланова?
— Здесь множество проезжающих, которые живут у нас подолгу. Помещики беспрестанно то приезжают сюда, то отсюда уезжают. У нас нет ни адресного стола, ни домовых книг, как в Петербурге, в которых прописывается каждое лицо, появляющееся в городе. Нам известны только те, которые останавливаются в гостиницах, а их считают каждый день сотнями, и за ними невозможно следить по всем концам России. Мне кажется, — прибавил Кокорин, — что в московской гостинице ‘Мир’ можно бы было собрать гораздо более точные сведения относительно молодого человека, продавшего бриллианты. Не верится мне, чтобы в Москве можно было пробыть двое суток, оставшись никому неизвестным. Признаюсь вам, что я бы дал что-нибудь за то, чтобы заняться этим делом на берегу Москвы-реки…
— Что же, по вашему мнению, в Москве недостает полицейских сыщиков? В этом, кажется, там нет недостатка.
— Так и не так, — сказал Кокорин, — сыщики там, конечно, есть, но они так рассуждают: бриллианты мол нашли, чего же вам больше? И вот они даже и в газетах прокричали о неусыпной деятельности московской полиции. Нет, подайте нам убийцу. Я его как теперь вижу, по описанию Аарона. Я как будто живу с ним на Тверской улице. Так бы вот, кажется, и схватил его, да триста верст — не рукой подать!
— Так поезжайте в Москву.
— Я об этом давно уже просил полицеймейстера, но он не отпускает, говорит: здесь нужен. Похлопочите-ка, чтобы меня отпустили.
Я обещал и, действительно, через несколько дней по приказанию начальника губернии Кокорин был командирован в Москву.
Ожидая результатов действий Кокорина в Москве, я отложил дело, не считая нужным торопиться отсылкою его к прокурору для написания обвинительного акта против Аарона.
Однажды вечером я пошел в клуб, где в тот день были танцы. Меня обступили знакомые с расспросами о Руслановском деле.
— Что же, так-таки ничего и не нашли?
— Неужели такое вопиющее дело может быть оставлено без всяких последствий?
— Ну, полиция!
— Хороши следователи! — и прочее, и прочее.
Мне оставалось только отмалчиваться и приводить известные отговорки.
— Что это сделалось с Бобровой? — сказал подошедший ко мне доктор Тархов. — Я, право, боюсь за нее и сегодня объявил ее матери, что для дочери необходимо рассеяние и развлечение. Это необыкновенно нервная девушка. Смерть ее подруги Руслановой произвела на нее такое впечатление и так сильно потрясла нервную систему, что она до сих пор не может оправиться. Взгляните на нее, как она переменилась.
— А что, об убийце нет никаких известий? — спросил подошедший к нам молодой человек.
— Ичалов! Откуда вы взялись? — спросил его Тархов. — Вы беспрерывно исчезаете и вновь появляетесь на нашем горизонте.
— Был в деревне, хозяйничал…
— Никандр Петрович! Никандр Петрович! — крикнул кто-то из залы. Ичалов ушел. Его подозвала Боброва.
Освободившись от расспросов любопытных, я едва только уселся за карты, как мне подали телеграмму:
‘Завтра примерим лоскут сукна к пиджаку. Кокорин’.
Я оставил карты и уехал домой.
На другой день я поехал встречать Кокорина на станцию. Он прибыл с почтовым поездом.
— Ну что, говорите скорее, в чем дело? — спросил я его.
— В моем чемодане опечатанный пиджак, найденный мною на коридорном гостиницы ‘Мир’. Коридорный сознался, что его подарил ему бывший постоялец No 15.
— А убийца?
— Я считаю, что он теперь в моих руках. Так и знайте, что пиджак равен молодому человеку в синем пальто. В Москве его ищет полиция, здесь я сам буду его разыскивать. Я сейчас же объеду здешних портных, чтобы узнать, не у них ли шито платье. Буду у нас часа через два или три. — Кокорин скрылся.
‘Еще одно вещественное доказательство, — подумал я, — но только приведет ли оно нас к чему-нибудь?’
Не прошло и получаса с тех пор, как я вернулся домой, как ко мне вошли Кокорин и с ним портной Фишер. У первого был в руках сверток, у второго — бухгалтерская книга.
Кокорин не без самодовольства развернул передо мной сверток и положил пиджак на стол. К нему как раз подходил лоскут, найденный в расщепе лестницы.
— Что, вы узнаете это платье? — спросил я Фишера.
— Как не узнать свою работу! — сказал портной. — Вот, извольте поглядеть, на шестьдесят шестой странице мерка записана — длина и ширина.
Он вынул из кармана холщовый аршин и смерил пиджак. Мерка оказалась тождественной с записью.
— Кому вы шили этот пиджак?
— Никандру Петровичу Ичалову.
Я записал показание и, оставив у себя книгу, отпустил Фишера. Мы остались вдвоем с Кокориным.
— На этот раз, Иван Васильевич, вы уже не попрекнете меня, что розыски мои остаются бесплодными, — начал мне рассказывать Кокорин. — Прибыв в Москву, я под разными предлогами стал ходить в гостиницу ‘Мир’: то чай пил, то играл на бильярде, то слушал орган. Никому, конечно, и в голову не приходило видеть во мне полицейского чиновника. Но как ни пытался я навести прислугу на разговор о молодом человеке — дело не шло на лад. Я познакомился с управляющим гостиницей и под предлогом, что в той комнате, в которой я остановился, нехорошо и грязно, попросил показать мне другие номера. Номер 15-й оказался свободным. Большая и красивая комната — я ее занял. Думаю, буду жить здесь хоть год, но выведаю, что мне нужно. Спросил себе чаю, и коридорный принес поднос с прибором. Смотрю — на нем коричневый пиджак! Цвет нашего лоскутка до такой степени запечатлелся в моей памяти, что я уже не мог ошибиться. ‘Который час?’ — спросил я у коридорного. Он расстегнул пиджак и достал часы. Я впился глазами в полы его пиджака и вижу, что на нижнем углу заплата другого оттенка. Не дожидаясь ответа на мой вопрос, я сказал ему: ‘Что же это, братец, у тебя подкладка-то шелковая, а пиджак с заплатой?’ Слова мои, по-видимому, привели коридорного в смущение. Посмотрев на часы и ответив мне: ‘Второго половина’, — он направился к дверям. Мне пришло в голову, что вопрос мой о пиджаке мог смутить его, потому что он, верно, умолчал о нем при допросах, производившихся в гостинице по поводу квартиранта No 15. Я его опередил и, загородив дорогу, сказал: ‘Скажи мне, голубчик, откуда у тебя этот пиджак?’ — ‘А вам какое дело? — ответил он грубо. — Пустите меня идти’. — ‘Нет, постой, сними сначала пиджак!’ — ‘Зачем же я буду снимать пиджак?’ — Он рванулся в двери, я позвал прислугу и потребовал, чтобы послали за частным приставом, никто, однако же, не трогался с места. Я объявил им тогда свое звание и сказал, что если сейчас же полиция не будет извещена о моем требовании, все служащие в гостинице будут подлежать ответу. Через несколько минут явился полицейский офицер и с ним полицейские служители. Я объявил им, в чем дело. Пиджак сняли с коридорного и приложили к нему печать, а коридорного допросили и составили протокол.
— Что сказал коридорный на ваш вопрос, откуда у него пиджак?
— Все, что он мне отвечал, записано в протоколе, который я вам передал.
Я взглянул в протокол. В нем было сказано, что, по словам трактирного слуги Топоркова, пиджак был подарен ему белокурым молодым человеком, носившим синее пальто, тем самым, который останавливался в No 15 гостиницы ‘Мир’. ‘У меня нет мелочи, сказал ему, уезжая, квартирант, — а вот тебе за твои услуги старое платье’. Пиджак был новый, но у правой полы не доставало треугольного куска. Лакей исправил этот недостаток заплатой собственного рукоделия. Застегивая левый борт на правый, он делал заплату незаметной.
— Потрудитесь же, — сказал я Кокорину, — передать Ичалову повестку о привлечении его к следствию, я отправлюсь произнести у него обыск.

VII
Обыск

Я выехал из дома, захватив гипсовый снимок со следов и взяв с собой четырех понятых и городового.
Скоро мы остановились у подъезда деревянного дома против дворянского клуба. Мы позвонили, слуга отворил дверь.
— Дома Никандр Петрович? — спросил я.
Слуга оглядел подозрительно мою компанию и, держа за ручку входную дверь, отвечал:
— Нет-с, его нет дома! Батюшка их у себя.
— Все равно, пустите нас войти и доложите господину Ичалову, что судебный следователь имеет надобность его видеть.
Слуга отправился докладывать, а мы вошли в залу. Через минуту к нам вышел престарелый отец подозреваемого.
— Что вам угодно? — спросил он.
— Здесь живет сын ваш, Никандр Петрович? Не так ли? — спросил я.
— Точно так. Сам я деревенский житель и приехал сюда дня на два. Но что значит ваше посещение?
— Где ваш сын?
— Где мой сын? Не знаю, где-нибудь в гостях. Но что вам, наконец, нужно? С вами понятые…
— Ваш сын подозревается в уголовном преступлении. Я должен произвести обыск у него в квартире, и если его нет дома,— я попрошу вас присутствовать при обыске вместо него.
— Что такое? Мой сын подозревается в уголовном преступлении? Кем же это он подозревается?
— Судебной властью.
— Да кем именно?
— Мною, судебным следователем. Прошу допустить меня к исполнению моей обязанности.
— Милостивый государь! Вы оскорбляете честь моего сына. В роду Ичаловых не бывало преступников. Вы мне ответите за ваши дерзкие и нелепые подозрения. Объявляю вам, что я вас до обыска не допущу! Эй, люди!
— Господин Ичалов, ваши усилия напрасны! Вы не в силах воспрепятствовать мне произвести обыск и можете только подвергнуть себя суду за сопротивление.
— Это насилие! Это бесчинство! — кричал взволнованный старик.
— Это исполнение требований закона.
Старик несколько успокоился.
— Я не противник закона, — сказал он, — но пустого подозрения не довольно для того, чтобы полиция могла врываться в мой дом и бесчестить мое имя.
— К несчастью, подозрения мои довольно основательны, и судебное исследование никого бесчестить не может.
— Хорошо, — сказал он, — исполняйте, чего требуют ваши обязанности, но вы будете мне отвечать, если ваши подозрения окажутся нелепостью.
Я пожал плечами. Старик удалился.
Мы вошли в спальню его сына. Обстановка комнаты свидетельствовала, что в ней живет холостой молодой человек. Постель с утра была не убрана. По полу валялись окурки. Платье и белье было раскидано по диванам и стульям. На столе стоял стакан с недопитым чаем. Все показывало, что хозяин не приучал себя к особенному порядку. Ни в шкафах, ни в комодах, ни в шкатулках я не нашел ничего, что могло бы служить для дела. Вещи выкладывали, вновь укладывали и замыкали. Возле спальни был небольшой кабинет, изящно меблированный. В нем, по-видимому, ночевал отец Ичалова. Тут стояло бюро, ключа от которого я найти не мог. Долото сделало свое дело. В ящике я нашел много писем, но, просмотрев их, пришел к заключению, что они дела не касаются, хотя непреложно свидетельствуют, что хозяин их — большой поклонник женских прелестей. На стене над письменным столом висел фотографический портрет Анны Дмитриевны Бобровой. ‘Ну, — подумал я, — на недостаток побед Ичалов пожаловаться не может’.
Обшарив все комнаты, мы не нашли ничего, что могло бы иметь какое-либо отношение к делу. Я считал дальнейший обыск бесполезным и приискивал уже в голове своей приличную фразу, чтобы оправдать пред стариком Ичаловым напрасно причиненное беспокойство, как в одном из коридоров натолкнулся на большой шкаф с платьем.
Я велел вынимать платья. Старый слуга Ичалова, Григорий, не без ворчанья исполнял мое требование. ‘Барина платье понадобилось, — ворчал он, — извольте, сударь, извольте, платья у барина довольно’. С этими словами он вынул из шкафа панталоны и жилет коричневого цвета.
— Где же пара к этим панталонам? — спросил я у Григория.
— Какая пара?
— Сюртук или визитка.
— А кто его знает! — ответил Григорий. — Разве барин не волен в своем добре? Может подарили, а может где и забыли!
— Да был сюртук к этим панталонам?
— Пиджак был совсем еще новый, видно Никандр Петрович забыли его в деревне.
Я велел отложить в сторону жилет и панталоны коричневого цвета.
— Покажите мне сапоги вашего барина.
— Какие прикажете? У нас их много.
— Покажите все.
Лакей принес несколько пар сапог.
— Больше нет?
— Есть еще пара, да та совсем никуда не годится. Оно не то, чтобы сапоги были старые, да промокли больно и потрескались.
— Где они?
Он их принес.
То были бальные лаковые сапоги, потрескавшиеся, по-видимому, действительно от сырости. Сапоги эти как раз приходились к гипсовым слепкам со следов.
Я собрал все ножи и бритвы, которые мог найти в доме. Затем велел сложить на стол панталоны, жилетку, сапоги и ножи, все это опечаталось, и составил протокол обыска, который подписали присутствовавшие. Григорий, видя что рассыльный мой укладывает собранные вещи в свою суму, спросил меня:
— Как же, сударь? Вещи эти изволите взять с собой?
— Да.
— Воля ваша-с, а я без барина не могу барское добро из рук выпустить.
— Вы и сами отправитесь вместе со мной. Мне нужно вас допросить. В канцелярии вы получите расписку, что эти вещи у вас отобраны.
— Да без спросу мне нельзя идти! Барин будет гневаться.
— Вы своего барина увидите у меня и там все объясните ему.
Вернувшись к себе, я не застал у себя дома ни Кокорина, ни Ичалова. Я велел ввести Григория и сказал ему:
— Предваряю вас, что на суде перед крестом и Евангелием вы должны будете подтвердить все то, что мне теперь покажете! Поэтому отвечайте на мои вопросы только сущую правду.
— Для чего же, сударь, я буду говорить неправду? Все что знаю — о том извольте спрашивать, а чего не знаю, не погневайтесь — сказать о том не могу.
— Как вас зовут?
— Григорий Дементьевич Качалин. Из крепостных Петра Кирилловича Ичалова. Сороковый год служу им. И как в крепостное время, так и теперь, ничего худого за мною не было. Чист перед Богом и своим господином.
— Дело вовсе не в вас. Давно ли ваш барин здесь в городе?
— Молодой-то?
— Да, Никандр Петрович.
— Четвертого дня приехали. А допрежде, почитай, все в городе жили. Иногда в деревне…
— Откуда он приехал?
— Из деревни.
— Из какого уезда?
— Из здешнего, из села Яковлева. Ездили к батюшке и вместе с ним изволили приехать.
— Когда он уехал в деревню?
— Да как вам доложить? Месяца два с лишним.
— Зачем он ездил?
— Зачем — сказать не умею, на то была их барская воля. Встали утром, велели уложить в чемодан две смены белья, сюртук, да еще кое-какие вещи. Велели погрузить все на извозчика и уехали, даже чаю не кушавши.
— Да разве на извозчиках ездят в деревню?
— Должно быть поехали на почтовую станцию, там взяли лошадей и поехали.
— Пока барин был в деревне, никаких вестей о нем не было?
— Никаких-с.
— Извозчик какой возил?
— Калачом зовут. Имени его не знаю.
— Какой его номер?
— Не могу знать! Прикажите спросить Калача — его все знают.
— Точно ли вам известно, что Никандр Петрович ездил в деревню?
— Опричь деревни куда же им было ездить?
— Не был ли он в Москве?
— Извольте их самих спросить об этом. Вернулись они вместе с своим батюшкой из деревни.
— Не болела ли рука у Никандра Петровича в тот день, как он уехал отсюда?
— Не приметил. В то утро я их не одевал.
— Сам одевался?
— Сами. Как приехали ночью, часу эдак в первом или во втором, так, видно с усталости, сбросили пиджак и легли спать, не раздеваясь. Утром, когда я вошел в комнату, они уже были одеты.
— Барин ваш левша?
— Никак нет-с!
— Где был ваш барин накануне того дня, как он уехал?
— Да все дома сидели-с. Целый день были дома и на вечер к Русланову не поехали. Только часу в одиннадцатом они уходили.
— Куда?
— Не знаю.
— В чем был одет Никандр Петрович, когда он уходил вечером?
— А вот в том самом коричневом пиджаке, от которого штаны и жилетку вы отобрать изволили.
— Брал ли он с собой что-нибудь? Например, ножик или бритву?
— Не могу знать.
— Кто шил пиджак?
— А вот, что на Волховской улице портной Фишер. Он всегда на барина работает.
— Был ли пиджак разорван?
— Как можно-с! Чтобы Никандр Петрович разорванное платье надели…
— Посмотрите хорошенько: не похож ли пиджак, лежащий перед вами на стуле, на пиджак вашего барина?
Слуга взглянул на пиджак и сказал:
— Он самый и есть. Только вот заплатки не было.
— Есть ли у вашего барина синее пальто?
— Есть! Обшито лисьим мехом.
— А белая баранья шапка?
— Тоже. Все это есть, как же-с!
— Где эти вещи?
— Должно быть барин их в деревне оставили, так как они надели их на себя, уезжая отсюда, и назад не привезли.
Григорий подписал свое показание и попросил дать ему расписку в том, что брюки и сапоги были взяты вопреки его воле.
Дав ему расписку и отпустив, я послал разыскивать извозчика, возившего Ичалова на другой день после бала Русланова. Рассыльный привел его часа через полтора.
— Вас прозывают Калачом?
— Меня.
— А как ваше имя?
— Евстафий Терентьев, по прозванию Калач.
— Знаете ли вы Никандра Петровича Ичалова?
— Знаю. Я стою на бирже против их дома, и опричь меня Никандр Петрович ни на ком не ездит.
— Когда в последний раз вы ездили с господином Ичаловым?
— Да давно уже не ездили, месяца два, почитай, будет.
— А не припомните ли, куда вы его возили в последний раз?
— На чугунку.
— На какую чугунку?
— На московскую станцию, значит.
— Он уехал один?
— Один.
— Что же, он уезжал тогда из города или ездил только на станцию провожать кого-либо из знакомых?
— Уехали из города. При мне билет до Москвы брали. Мелочи, значит, у них не было, так и велели они: иди, говорят, к кассе, там разменяют.
— В чем был он одет?
— Не приметил: была только на них белая баранья шапка!
— А кто вносил его чемодан?
— Да я, значит, и чемодан внес. Так, махонький был. А там на станции у меня его приняла прислуга.
Я отпустил извозчика.
Ичалова все еще не было. Я опасался, чтобы, узнав об обыске, он как-нибудь не скрылся. Впрочем, я успокаивался тем, что за ним отправился сам Кокорин. Между тем я послал за Аароном, портным Фишером и доктором Тарховым. Когда они прибыли, я поместил их в соседней комнате. Часов в пять поспешно вошел ко мне в комнату прокурор.
— Правда ли, — спросил он меня, — что вы распорядились привлечь к следствию Ичалова и сделали уже у него обыск?
— Правда. Но каким образом это могло дойти до вас так скоро?
— Отец его вбежал ко мне, как сумасшедший, в то самое время, как я сидел за обедом. Он жаловался на какие-то насилия и притеснения. Расскажите, в чем дело?
Я подал ему следственные документы.
Прокурор пересмотрел их внимательно.
— Да, кажется, тут не может быть сомнения. Он виновен. Но все-таки нельзя этому не удивляться. За Ичаловым нельзя было бы и подозревать подобного преступления, это молодой человек вполне добропорядочный, везде был хорошо принят и всеми был очень любим. Я буду присутствовать при допросе, — продолжал прокурор. — Отец его, выслушав от меня, что ему следует жаловаться через вас в окружный суд, поехал к прокурору судебной палаты. Нет сомнения, что он сам ничего не подозревает об этом деле. Сюрприз будет для него неприятный.
Доложили о приезде частного пристава. Кокорин вошел, видимо, изнуренный.
— Один?
— Нет, Ичалов дожидается в приемной, с ним мой помощник и городовые. Ну, он меня порядочно-таки упарил.
— Что, он скрывался?
— Да в том-то и дело, что нет, а я вообразил себе, что он непременно должен скрываться. Уж я и туда и сюда — нигде нет. Я объехал и обшарил, по крайней мере, десять домов, а он себе играет преспокойно на бильярде в трактире.
— Может ли быть? И он ничего не знает о том, что у него делали обыск?
— Как не знает! Из дому к нему приходил человек сказать об этом.
— Что же он ответил?
— Пускай, говорит, обыскивают.
— Что же это? Беспечность, хладнокровие?.. Введите его. Полицейские чиновники вышли. Я остался с прокурором. Дверь растворилась, и в кабинет вошел молодой человек. Он притворил за собой дверь и поклонился.
— Позвольте просить вас подойти к столу, — сказал я.
Он подошел. Высокий рост, сильное сложение и необыкновенно красивая наружность делали его замечательным.
— Вы дворянин Никандр Петрович Ичалов?
— Да-с, я Ичалов.
— Который вам год?
— Двадцать третий.
— Ваше вероисповедание?
— Конечно, православное.
— Вы служите?
— Нет.
— Под судом не были?
— Не был, да, вероятно, не буду и на будущее время.
— Дай Бог, чтобы уверенность ваша вас не обманула.
Необычайное спокойствие Ичалова приводило меня в недоумение. Мы невольно переглянулись с прокурором.
— Вы знавали Елену Владимировну Русланову? — продолжал я допрос.
— Да, я был хорошо принят в доме ее родителей и пользовался ее вниманием.
— За что же вы ее зарезали?
— К кому вы обращаетесь с этим вопросом?
— Конечно к вам. Кроме нас с вами, здесь, как видите, никого нет, кого бы я мог допрашивать.
— Так позвольте вас попросить повторить ваш вопрос.
— Что послужило для вас поводом к убийству Елены Владимировны Руслановой?
— Я понимаю, как бы я должен был отвечать на подобный вопрос, но я слишком уважаю отправления судебной власти, чтобы выйти из роли допрашиваемого.
— Прошу вас отвечать категорически: зарезали вы или нет девицу Русланову?
— Ни Руслановой, никого другого не резал! И уверяю вас, что если бы мой отец слышал ваш вопрос, он заставил бы меня с вами стреляться!
Ичалов смотрел мне прямо в глаза. Он был совершенно спокоен. Ни тени волнения на его лице! Румянец во всю щеку, глаза глядят как-то насмешливо.
— Так я отвечу за вас: зарезали ее вы и никто другой.
— Отвечая за меня, вы мне облегчаете нашу беседу, и я вам за это очень благодарен, потому что эта комедия начинает мне надоедать.
— Зачем вы ездили в Москву?
— Я в Москве не был, кажется, с февраля, в последний раз я ездил для того, чтобы повидаться с матерью и сестрами!
— А теперь с кем желали вы там повидаться?
— Я теперь не был в Москве. Я приехал с отцом из деревни.
— Я бы вам посоветовал не упорствовать в запирательстве. Я не предлагаю вопросов о вещах мне неизвестных. Я имею факты. Вы были в Москве.
Ичалов промолчал. Прокурор пристально смотрел на меня, как бы желая сказать, чтобы я смягчил тон допроса.
— Почему, — обратился я к Ичалову, — вы не были 20-го октября на балу у Русланова, тогда как получили приглашение?
— Я, право, не могу уже упомнить, почему я не поехал на бал. Не поехал, вероятно, потому, что не хотелось ехать.
— Где же вы были во время бала?
— Я был дома: собирался на другой день ехать в деревню.
— Поздно вечером, в одиннадцатом часу, вы, однако же, выходили из дома?
— Я был дома целые сутки.
— Кто это может подтвердить?
— Мои домашние.
— Так вы утверждаете, что на другой день после бала у Русланова вы отправились в деревню к вашему батюшке?
— Я поехал к отцу 21-го октября. На дороге я встретил Афанасьева, с которым пробыл несколько дней на охоте.
— Кто это может подтвердить?
— Если одного моего утверждения вам недостаточно, это может подтвердить мой отец и вся деревенская прислуга.
— Домашние ваши не могут знать, сколько времени вы были на охоте с Афанасьевым и не заезжали ли еще куда-нибудь.
— Так это знает Афанасьев.
— Где же теперь Афанасьев?
— Он уехал в Самару.
— Считаете вы нужным, чтобы Афанасьев был призван к допросу?
— Для меня это не нужно, а нужно ли это вам — вы знаете лучше меня.
— Где вы оставили ваш пиджак коричневого цвета?
— Право, не знаю! Об этом лучше спросить у моего лакея. Пиджак, вероятно, дома, а если его нет дома, может быть, я забыл его в деревне или где-нибудь во время охоты.
— Ну, а если я показал бы вам ваш пиджак и сказал бы, где вы его забыли?
— Очень был бы вам благодарен.
Я достал пиджак из шкафа. Ичалов смутился, но сразу же сказал:
— Пиджак похож на мой, но только я не ношу платья с оплатами.
— Заплата могла быть пришита и не вами. Вы могли случайно оторвать клок сукна, например, слезая с какой-нибудь лестницы.
Я смотрел пристально в глаза Ичалову, но он уже вполне овладел собою.
— Я не имею привычки лазить по лестницам, — сказал он с усмешкой.
— Потому вы, вероятно, и оборвали ваше платье, что не приучили себя заранее лазить по лестницам, но этот клок сукна найден на лестнице, по которой вы спускались из дома Русланова.
Ичалов молчал.
— Я могу даже сказать вам, что это платье шил вам портной Фишер.
— Это, действительно, мой портной.
— Не ваши ли это сапоги?
— Может быть, и мои.
— Не были ли они на вас 20-го октября?
— Не помню.
— Не в них ли вы были, когда бежали по саду Русланова?
— Когда?
— 20-го октября, после убийства!
— Я уже сказал вам, что 20-го октября не выходил из дома.
— Каким образом досталась вам бриллиантовая диадема Елены Руслановой?
— У меня ее нет.
— Знаю. Вот она здесь, в этой коробке. Эту диадему вы продали Аарону в Москве по баснословно дешевой цене.
— Я никакого Аарона не знаю и в Москве не был.
— Позвольте посмотреть вашу правую руку?
Ичалов протянул ко мне свою правую руку и держал ее наружной стороной кверху. Я ее перевернул. Два большие, уже почти зажившие шрама виднелись на ладони. Пятый и четвертый пальцы были наполовину согнуты.
— Прошу вас вытянуть согнутые пальцы.
— Я не могу, пальцы мои болят.
— Отчего болят ваши пальцы?
— Я порезал себе руку во время охоты.
— Так вы настаиваете на своем? Вы не признаете себя виновным?
— В убийстве Елены Владимировны я виновен настолько же, насколько и вы.
— Но я могу рассказать вам теперь все подробности совершенного вами преступления.
— Мне будет очень интересно их выслушать.
— 20-го октября, во время бала, вы зарезали Русланову и похитили с ее головы диадему. Спускаясь через окно по лестнице, вы ее уронили и упали вместе с нею. Падая, вы выронили диадему и нож, которым при падении ранили себе руку. При этом пола вашего пиджака застряла в расщепе лестницы. Вставая, вы оторвали кусок вашего пиджака. Затем, подняв оброненные вещи, вы пробежали садом и перелезли через забор. Вы думали, что вас никто не видел в это время. Но вы упускаете из виду, что оставили кусок вашего платья на лестнице, что от ваших сапог остались следы на снегу и что кровью своей вы обрызгали забор. По этим указаниям началось следствие.
21-го октября вы уехали в Москву, где остановились в гостинице ‘Мир’. Туда являлся к вам ростовщик Аарон, с которым вы условились в цене за бриллианты. На другой день вы послали к ростовщику рассыльного, бляха No 61, а сами скрылись и поехали к отцу в деревню. Верно? Не так ли? Вы видите, господин Ичалов, что я знаю столько, чтобы не сомневаться в том, кем совершено преступление. Я советовал бы вам не упорствовать далее в запирательстве: чистосердечное признание облегчает наказание, и вам было бы лучше избавить меня от необходимости уличать вас посредством свидетелей.
— Я не виновен в убийстве Руслановой, — сказал Ичалов.
Я отворил боковую дверь и позвал Аарона. За ним вошли доктор и конвойные.
— Хаим Файвелович Аарон, — сказал я, — нет ли между нами того, кто вам продал бриллианты?
Аарон подошел к Ичалову и сказал ему:
— Отдайте мне мои триста рублей! Я знаю, что они не у вас, но вы виноваты в том, что я их теряю.
Ичалов оставался спокойным, не обращая внимания на слова еврея.
— Хаим Файвелович Аарон! Повторите ваше показание.
Еврей снова рассказал то, что уже было известно.
— Ну, что же?
— Ничего! — сказал Ичалов.
Я велел увести Аарона в тюремный замок и предложил доктору осмотреть руку Ичалова. Доктор заключил, что сухие жилы двух пальцев были повреждены порезом очень острого ножа.
Я предъявил тогда Ичалову письмо, представленное портнихой Мазуриной. Он отозвался, что в первый раз его видит.
Затем я велел ввести Фишера. Он при Ичалове вновь рассмотрел пиджак, штаны, жилетку и повторил, что все эти вещи сшиты в его магазине по заказу Ичалова для него самого.
— Я постановляю, — сказал я, подавая Ичалову протокол для подписи, — заключить вас под стражу согласно статьям 119 и 421 Устава уголовного судопроизводства и пункта 4-го статьи 1453 Уложения о наказаниях.
Секретарь в это время доложил, что несколько лиц ожидают меня в приемной. Опасаясь, как бы не произошло какой-либо сцены, я сам проводил арестанта до выхода. Ичалов не сопротивлялся. В приемной мне бросились в глаза старик Ичалов, Руслановы и Бобровы. Проходя мимо Анны Дмитриевны Бобровой, Ичалов окинул ее каким-то насмешливым взглядом. Она глядела на него с выражением любви и сострадания, щеки ее пылали, она была взволнована. ‘Положительно, они влюблены друг в друга!’ — подумал я. Возвращаясь в кабинет, я пропустил впереди себя Русланова.
— Так вот, кто негодяй, убивший мою дочь! Кто бы мог подумать! Верните его, если можно, я желал бы с ним поговорить.
— Завтра я удовлетворю ваше желание. Сегодня не могу.
Русланов, просмотрев протоколы, ушел через приемную. Там сидел отец Ичалова, но они не поклонились друг другу. Я остался вдвоем с прокурором.
— Знаете, — сказал мне прокурор, — хотя Аарон и узнал его, хотя против него существует так много улик первостепенной важности, но я все-таки не решусь утверждать, что он убийца, — до того неподдельно он хладнокровен! Он отвергает даже поездку свою в Москву, которая удостоверяется такими неопровержимыми свидетельствами. Тут можно потерять голову, сколько испорченности надо предположить в человеке, по-видимому, таком честном и добропорядочном!
Когда прокурор вышел, я пригласил старика Ичалова. Он был взволнован, но не давал воли словам. Очень сдержанно он попросил у меня объяснений. Прежде всего мне нужно было его допросить, и я обратился к нему со словами:
— Статья 705 Устава уголовного судопроизводства предоставляет отцу обвиняемого право устранить себя от свидетельства. Желаете ли вы воспользоваться этим правом в настоящем случае?
— Да, я должен им воспользоваться, неосторожное, необдуманное слово могло бы погубить моего сына. Я не желаю давать показания по существу дела. Но как отец я могу только свидетельствовать о добрых, несравненных качествах моего сына.
— В силу той же статьи, отказываясь от ответов на вопросы, клонящиеся к обвинению, вы лишаетесь права свидетельствовать о всем том, что может служить к оправданию.
— Так я лучше ничего не буду говорить. Расскажите мне подробности этого невероятного дела.
Я ему рассказал.
— Это непостижимо! Он действительно был у меня в деревне, но всего лишь одну последнюю неделю, а до того времени он говорил, что был с Афанасьевым на охоте. Преступление очевидно, но что же привело его к этому проступку? Боже мой! Боже мой!
Я старался его успокоить, но слова мои не производили никакого действия: в страшном отчаянии, совершенно растерянный и расстроенный, старик Ичалов вышел из моего кабинета.
После его ухода я отправился в клуб, где нашел почти все наше общество. Боброва была там же и танцевала очень весело. Увидав меня, она обратилась ко мне:
— Правда ли это, что Ичалов оказывается будто бы убийцей Елены Руслановой? Какой вздор! Можно ли выдумать такую небылицу!
В это время кавалер напомнил ей, что их очередь делать фигуру, и разговор наш прекратился.

VIII
Итоги следствия

На другой день первыми посетителями моими были оба отца — убитой и убийцы. Они сошлись вместе, так что не было возможности предупредить их встречу.
Русланов и Ичалов неодинаково относились к постигшему их несчастью и не походили один на другого.
Первый из них, среднего роста, седой, с мягким выражением лица, приятными манерами и приветливым обращением, внушал большую к себе симпатию.
Горе как бы сломило его, и он предавался ему всем своим существом, будучи не в состоянии сладить с собою.
Ичалов, большого роста, крепкого сложения, с резкими чертами лица и выразительными глазами, в преступлении своего сына прежде всего видел страшное оскорбление своей гордости. Он извинил был сына-убийцу из-за любви, но не мог помириться с мыслью, что сын его мог оказаться в то же время похитителем бриллиантов.
Они оба потребовали видеть заключенного: один, чтобы выведать тайны душевных движений, побудивших его совершить убийство, другой, чтобы дознаться: произведена ли им кража.
Я принужден был отклонить их просьбу, опасаясь за исход такой встречи.
В полдень ко мне привели молодого арестанта. Я увещевал его сознаться, не сомневаясь в его виновности, но встретил вчерашнее упорство и присутствие духа. Я даже не заметил в нем утомления, которого следовало ожидать от неизбежного, казалось бы, внутреннего волнения и ночи, проведенной в тюремном замке.
— Я не виновен в убийстве Руслановой, — повторял настойчиво Ичалов, — улики против меня — простые случайности.
— Если вы даже, действительно, не виновны в убийстве, зачем вы запираетесь о поездке в Москву? Как можно отвергать очевидность?
Ичалов молчал.
Я объяснил, что должен отправить его в Москву для очных ставок со служителями гостиницы ‘Мир’ и посыльным No 61.
— Куда хотите, — сказал Ичалов, — знаю, что законы наши суровы, а формальности и чиновники еще суровее.
— Вы не можете, кажется, упрекать кого бы то ни было в незаконном обращении с вами. Прощайте. Советую вам быть более откровенным.
На следующий день его повезли в Москву. В то же время я отправил сообщение к уездному судебному следователю о допросе живущих в имении Афанасьева о том, когда именно был Ичалов на охоте с их барином, а живущих в селе Яковлеве о том, когда и откуда приехал молодой Ичалов перед поездкой с отцом в губернский город. В Самару я сообщил о необходимости допросить Афанасьева.
Сам я, между тем, старался объяснить себе тайные, неуловимые стороны этого дела. Допрашивая Руслановых, Петровского, Бобровых и многих других, я хотел хорошенько ознакомиться с отношениями, в которых Ичалов состоял с Еленой Владимировной. Но я ничего не узнал, кроме того, что мог сам предполагать, будучи знаком с местным населением и его нравами. Он бывал изредка у Руслановых, ухаживал за молодой девушкой, но ухаживание его ограничивалось обыкновенной любезностью, ничего особенного никто не замечал.
Арест Ичалова произвел неописуемое впечатление в городском обществе. В действительность преступления никто не хотел верить, и сам арест Ичалова приписывали судебной ошибке.
Более всех поражал меня Петровский своим равнодушием ко всему этому делу. О невесте своей он, по-видимому, забыл, хотя в ночь осмотра трупа я ясно видел его несомненное горе. Злые языки поговаривали, что он более всего сожалел об ускользнувшем из его рук приданом.
— От людей я ожидаю всего, кроме хорошего, — говорил он мне, — оттого и ничему не удивляюсь.
Не прошло и двух недель, как отовсюду были получены ответы. Ичалов был привезен обратно. Из доставленных мне отдельно следственных действий оказывалось, что все служители гостиницы ‘Мир’ узнали в Ичалове квартиранта No 15-го. Посыльный признал его за то самое лицо, которое ему давало поручение снести посылку к Аарону. Коридорный Топорков показал, что пиджак он получил от него в подарок.
Семейство Ичалова отказалось свидетельствовать, вероятно, опасаясь сказать что-либо невыгодное. Дворовые люди показали, что Никандр Ичалов только на неделю приезжал к старому барину в село Яковлево, откуда — им не было известно, и отправился вместе с отцом в город. О раненой руке его все рассказывали, что, по его собственным словам, он порезал себе руку во время охоты у Афанасьева. Последний на допросе у самарского следователя показал, что он действительно встретил недавно на станции Ичалова, сказавшего, что возвращается из Москвы и едет к отцу в деревню. На охоте он с ним в нынешнем году не был.
Меня поражало упорство Ичалова.
— Как же вы хотите после всего этого запираться? — спросил я у него. — Может быть вы и действительно менее виновны, нежели кажется, но тогда объяснитесь, скажите истину. Афанасьев прямо отрицает ваше показание, к чему же вы беретесь за ложную систему защиты? Суд не может решить дела иначе, как обвинив вас.
Он же стоял на своем.
Эксперты сличили почерк Ичалова с почерком записки, найденной у портнихи. По их мнению, сходства не было ни малейшего.
Рассмотрев ножи, отобранные мною в квартире Ичалова, врач заключил, что ни одним из них не могла быть зарезана Русланова.
Вообще многое было непонятно в этом деле, и невольно возникал вопрос: не было ли еще других участников преступления? Истощив напрасно все усилия выведать от Ичалова истину, я решился свести его с стариком Руслановым. Я думал, что вид истерзанного горем старика исторгнет из уст его то, что он как будто только не решался выговорить.
— Скажите мне, умоляю вас, — говорил старик Русланов, глядя на молодого человека, — что побудило вас на преступление? Вы еще так юны, глаза ваши так добры, в них видна чистота души вашей! Не может быть, чтобы похищение диадемы было целью убийства. Не укрываете ли вы кого-нибудь?
— Господин следователь, я прошу вас избавить меня от допросов господина Русланова, — сказал мне Ичалов. — Отвечать на его вопросы я не желаю.
— Хорошо. Конвойные, отведите арестанта в тюремный замок.
26-го января я получил из села Яковлево синее пальто, белую баранью шапку и чемодан Ичалова, которые потребовал к делу. Все это я отправил в Москву для предъявления их свидетелям, которые и признали их за вещи, бывшие с Ичаловым во время пребывания его в Москве. Я спросил у Никандра Петровича, не желает ли он представить чего-либо в свое оправдание, но он ответил отрицательно. Тогда я исполнил последнюю формальность предварительного следствия, объявив подсудимому о его окончании.
— Тем лучше! — ответил Ичалов. — Пытка ближе к концу.
Аарон, напротив того, делал множество ссылок на обстоятельства, не шедшие к делу. Я был принужден отказать ему в их разъяснении, так как это только напрасно продлило бы время.
Ичалов вовсе не хотел просматривать следственного производства, Аарон потребовал копии со всех протоколов.
Передавая дело прокурору окружного суда для составления обвинительного акта, я выразил ему свое внутреннее убеждение, что Ичалов и Аарон не одни участвовали в убийстве.
Через семь дней я узнал, что обвинительный акт был составлен и представлен к прокурору судебной палаты. Пока дело перешло от последнего в обвинительную камеру для утверждения акта, а затем воротилось через прокурора палаты к прокурору суда и им было предложено окружному суду, настало 18-е февраля. Суд назначил это дело к слушанию на 13-е марта, и я с нетерпением ожидал развязки этой драмы.

IX
Суд Божий

Наступил роковой для подсудимых день. Весь город стремился присутствовать при решении дела по обвинению дворянина Никандра Петровича Ичалова ‘в убийстве с целью ограбления’ и купеческого сына Хаима Файвеловича Аарона ‘в недонесении об убийстве, в присвоении и сбыте бриллиантов, добытых посредством известного ему смертоубийства’.
По распоряжению председателя окружного суда публика впускалась лишь по билетам. Всех мест было полтораста. Тем не менее в восемь часов утра все коридоры суда были переполнены любопытными, надеявшимися протиснуться в залу заседания. У многих были с собой корзинки с провизией. Все ожидали, что дело протянется долго. У подъезда также была толпа любопытных, которых не впускали жандармы.
Ровно в десять часов председатель открыл заседание.
Ичалов не пожелал иметь защитника.
Защитником Аарона явился известный московский адвокат. Ввели подсудимых. По обеим сторонам их стояли жандармы с обнаженными саблями. Прочитали список присяжных заседателей, и по жребию было составлено из них присутствие двенадцати комплектных и двух запасных, которых и привели к присяге. Затем был прочитан список свидетелей, которые все явились. Их также, кроме двух Руслановых, привели к присяге. Отводов ни в том, ни в другом случае не было. Всех свидетелей было девяносто девять человек, вызванных обвинительной властью. Между ними были корнет Норбах и Петровский. Защита, кроме того, вызвала четырех лиц, мне неизвестных. Более половины из лиц, бывших на балу, не были призваны в суд, так как показания их были бы совершенно бесполезны.
Секретарь прочел обвинительный акт.
Председатель, изложив вкратце сущность обвинения, спросил Ичалова, признает ли он себя виновным.
Он ответил отрицательно.
— Подсудимый Аарон! Вы обвиняетесь, во-первых, в том, что купили 22-го октября прошлого года у неизвестного вам лица в гостинице ‘Мир’ серебряную диадему с тридцатью пятью бриллиантами и, узнав из газет, отобранных у вас при обыске, о том, что диадема, находившаяся в ваших руках, добыта посредством смертоубийства, не донесли о продавце, оказавшемся впоследствии дворянином Никандром Петровичем Ичаловым, во-вторых, в том, что, зная, что диадема была добыта посредством смертоубийства, вы присвоили ее себе, продали из нее четыре бриллианта и намеревались сбыть остальные, что вам не удалось сделать только по причинам, от вас независящим. Признаете ли вы себя виновным?
— Нет! — сказал Аарон, разводя руками и мотая головой. — Я совершил коммерческую сделку: купив диадему, я считал себя вправе продать четыре бриллианта и хлопотать о продаже остальных. Газеты я читал, но полагал, что известие об убийстве девицы Руслановой было газетной уткой, так как оно мне представлялось совершенно невероятным. Факт покупки диадемы не отвергаю, но не признаю за собой никакой вины. Я теряю при этом триста рублей моих собственных денег и прошу суд войти в мое положение.
— Какого числа вы получили диадему?
— 22-го октября я сторговался вот с ним, — сказал еврей, кивнув на Ичалова, — а 23-го октября я получил диадему от посыльного.
— Газеты, издаваемые в Петербурге, через сколько дней вы получали по выходе в свет каждого номера?
— На другой день.
— Значит, 26-го числа вы могли читать уже газеты, вышедшие 25-го октября?
— Должно быть так.
— Вы читали подробное описание, что с убитой похищена серебряная диадема, в которую было вправлено тридцать шесть бриллиантов, из них один оставлен на месте преступления, а остальные унесены с диадемой?
— Читал.
— Во время чтения этих газет диадема была уже у вас в руках?
— Так точно.
— Вы не могли не заметить, что диадема, похищенная убийцей, вполне походила на ту, которую вы купили?
— Да, но я думал, что это случайность.
— Вы отметили однако ж карандашом в газетах все то, что относилось к похищению диадемы.
— Нет, я не отмечал.
— Кто же делал отметки красным карандашом?
— Не знаю.
— Садитесь. Суд приступит к проверке доказательств. Господин судебный пристав, введите свидетеля, действительного статского советника Владимира Александровича Русланова.
Я взглянул на стол вещественных доказательств. На нем лежали: план дома Русланова, клок коричневого сукна, пиджак, штаны и жилет того же цвета, сплюснутая диадема, тридцать шесть бриллиантов и модель диадемы, сапоги и гипсовые снимки со следов, синее пальто и белая баранья шапка, записка неизвестного лица к Елене Владимировне и, наконец, номера газет с отмеченными на них красным карандашом статьями. То были предметы, приобщенные мною к делу в качестве вещественных доказательств.
Свидетель вошел. Он говорил тихо, изредка утирая слезы, председатель предложил ему сесть и предъявил вещи, принадлежащие его дочери. Прокурор задал вопрос об отношениях Ичалова к покойной его дочери. Русланов отвечал, что отношения их были чисто светские и никакой взаимной склонности или особенной близости между ними он никогда не замечал.
К моему удивлению, защитник Аарона допрашивал Русланова в течение получаса и делал вопросы, которые, по моему мнению, не могли относиться к делу. Председатель несколько раз замечал ему о напрасном утомлении свидетеля, но, не желая стеснять защиты, дал ему окончить допрос.
Затем ввели жену Русланова, за несколько дней до того вернувшуюся из монастыря, куда она ездила облегчать свое горе молитвой и постом. Она была в глубоком трауре. Только она вошла в залу заседания, как ко мне подошел судебный пристав и передал пакет. В нем было извещение о том, что полиция захватила четырех сбытчиков фальшивых кредитных билетов. Как ни жаль было мне покинуть зал заседаний, но дело не терпело отлагательства, и я должен был удалиться, чтобы немедленно начать следствие. Проходя по коридорам, я заметил отца Ичалова. По его лицу видно было, что он находился с состоянии исступления, жандармы не пропускали его в зал, боясь нарушения тишины заседания.
До одиннадцати часов вечера я был занят допросами. Вернувшись в суд, застал дело прерванным до следующего утра. Судебное следствие еще не было окончено. Московский адвокат ужасно утомлял свидетелей и затягивал дело. Об Ичалове говорили, что он держал себя спокойно и ни на одно из показаний свидетелей не возражал.
На следующее утро я рано начал свою работу, чтобы скорее поспеть в суд. Но обыски и другие необходимые следственные действия заняли меня на весь день. Только в двенадцатом часу вечера я приехал в суд.
Публика толпилась по коридорам, и я узнал, что не только судебное следствие, но состязания сторон и даже заключительная речь председателя суда были окончены, присяжные совещались уже в своей комнате.
Я вошел в кабинет судей.
Мне передали там о ходе дела и выразили убеждение, что подсудимые будут обвинены без признания за ними даже права на смягчающие обстоятельства.
Мне рассказали, что когда Ичалову было предоставлено последнее слово, он сказал:
— Господа присяжные заседатели, я вижу, что меня окружает бездна улик, но могу уверить вас, что они только кажущиеся. Я невинен! Призываю Бога в свидетели правоты моих слов. Более и ничего сказать не имею.
Прокурор в своем возражении указал на неопровержимость доказательств против него.
Ичалов встал снова.
— Никогда Ичалов не был и не будет убийцей, еще менее вором. Мне бы стоило только произнести одно слово — и вы убедились бы, что мое место не на скамье подсудимых. Я однако не скажу его, но повторяю вам: не делайте ужасной ошибки! Не осудите человека невинного.
— Вас никто же не стесняет, господин Ичалов, — заметил председатель, — скажите это слово, мы просим вас.
Но Ичалов все-таки упорно молчал.
В ожидании выхода присяжных я пошел по коридору, расспрашивая и сравнивая мнения о ходе процесса.
Вдруг я услыхал, что кто-то назвал меня по имени. Я обернулся. Подле меня стояла Анна Дмитриевна Боброва. Она была в черном платье, лицо ее покрывала страшная бледность, глаза блестели.
— Вы одни здесь? — спросил я у нее.
— Одна. Брат мой завтра должен рано ехать и лег спать. Говорят, что все места заняты и что меня не впустят. Помогите мне, ради Бога, пробраться в зал суда.
При содействии судебного пристава мы вошли в ложу.
Места все были заняты, пристав приказал принести стул, который поставили в проходе между рядами скамеек.
Только Анна Дмитриевна села, раздался голос пристава: ‘Суд идет’. Все встали. Двери за нами затворили, и я должен был остаться в ложе.
Председатель, два члена суда, прокурор и секретарь заняли свои места. Ичалов стоял подле Аарона.
Присяжные заседатели один за другим выходили из совещательной комнаты и становились перед присутствием суда. Раздался голос председателя.
— Господин старшина! Не угодно ли вам прочитать вопросы суда и ваши ответы.
Старшина, держа в руках вопросный лист, начал читать:
— Виновен ли подсудимый, дворянин Никандр Ичалов, 22-х лет, в том…
При слове ‘Ичалов’ возле меня кто-то дрогнул. Я оглянулся… Анна Дмитриевна поднялась со своего стула с совершенно изменившимся лицом, она смотрела неопределенно вдаль и вся дрожала.
— Что, обвинили? — спросила она у меня.
— Не мешайте! Дайте дослушать, — сказал я шепотом.
Старшина присяжных дочитал первый вопрос и остановился, чтобы дать понять, что за сим последует ответ.
Анна Дмитриевна так сильно схватила меня за руку, что я пошатнулся.
Я снова взглянул на нее. Она, казалось, вся обратилась в слух.
‘Да, виновен!’ — раздался вердикт присяжных.
При этих словах Боброва вскрикнула каким-то раздраженным, отчаянным голосом и без чувств опустилась на стул.
— Наконец! — раздался чей-то звучный голос, который заставил всех вздрогнуть.
Это слово было произнесено Ичаловым.
Председатель объявил заседание прерванным до вывода лица, с которым сделалось дурно. Он отдал соответственное приказание судебному приставу. Присяжные было направились обратно в совещательную комнату. В это мгновение Боброва пришла в себя и, поднявшись со стула, направилась к маленькой перегородке, отделявшей ложу публики от залы заседания. Волосы ее распустились и упали на плечи длинными черными волнами.
— Постойте, ради Бога, постойте! — произнесла она слабым, но внятным голосом. — Я виновата, не он. Выслушайте меня, я убила Елену Русланову!
Затем, падая на колени и подняв обе руки кверху, как бы умоляя о пощаде, она сказала, обернувшись к Ичалову:
— Простите мое малодушие… простите мне мою трусость, Ичалов!..
Такой же крик, как и в первый раз, завершил ее слова, она грохнулась на пол.
Все это произошло в несколько секунд.
Председатель удалил присяжных. Боброву, по его приказанию, вынесли: она была в обмороке.
Ее отнесли в одну из комнат, в которых помещалась канцелярия суда. Медик стал хлопотать подле нее, и ему удалось привести ее в чувство.
По странной случайности, в медике я узнал Тархова. Это особенно обрадовало меня, потому что Тархов был домашним врачом Бобровых и мог сделать вывод о душевном состоянии ее вернее, нежели кто-либо другой из его товарищей по профессии.
Когда все несколько успокоились, председатель предложил секретарю записать в протокол показания Бобровой. Затем он обратился к прокурору, прося его дать свое заключение по поводу слов, произнесенных девицей Анной Дмитриевной Бобровой.
Прокурор предложил суду приостановить свои действия, признавая необходимым исследовать, насколько могло быть верным заявление Бобровой.
Прежде, нежели суд мог произнести свое постановление, Ичалов попросил слова.
— Я говорил вам, господа судьи, несколько минут тому назад, что стоило мне произнести одно слово и быть оправданным. Это слово произнесло за меня другое лицо. Почитаю себя счастливым, что своим молчанием отстранил себя от участия в преследовании без того несчастной женщины. Вижу в этом волю Божию и подтверждаю слова, только что произнесенные перед вами, я невинен.
— Подсудимый Ичалов! — возразил председатель. — Если вы действительно не виновны в убийстве, вы, во всяком случае, прикосновенны к этому ужасному делу, которое должно подлежать дальнейшему расследованию.
Через несколько минут было провозглашено постановление суда о приостановлении дела с передачей производства на распоряжение прокурора. На следующий день я получил предложение вновь приступить к следствию.

Часть вторая
Суд Божий

I
Допрос Бобровой

Еще раз мне приходилось распутывать завязку этого необыкновенного преступления.
Была ли Боброва действительно виновна и в какой мере, или какие-нибудь несчастные обстоятельства сложились для нее таким образом, что принудили принять вину на себя, — вот что прежде всего предстояло разъяснить следствию.
Очевидность доказательств против Ичалова не позволяла сомневаться, что он участвовал в преступлении, поэтому при исследовании дела мне предстояло требовать от самой Бобровой доказательств, что не Ичалов убил Русланову, а она была убийца. Против обыкновенного порядка, по которому от подсудимого требуются доказательства его невинности, в настоящем случае приходилось просить Боброву доказывать, что она виновна.
Была ли она в нормальном состоянии, когда произносила свое необыкновенное признание? Каким образом молодая девушка из хорошего семейства могла решиться на такое преступление? Каким образом могла она совершить его среди такого многочисленного общества и так искусно схоронить концы, что до ее собственного признания на нее не могло падать никакого подозрения?
Подтвердит ли она свое признание при допросе? Не отопрутся ли они оба?
Я начал следствие тем, что поехал к Боброву, взяв с собой рассыльного, слуга провел меня прямо в его кабинет, он сидел перед письменным столом и что-то писал.
— Вы говорили мне как-то о пропадавшей и нашедшейся у вас бритве, — обратился я к нему, — не позволите ли вы мне взглянуть на нее?
— Очень жаль, что вы не захотели ее видеть, теперь я не знаю, буду ли в состоянии ее отыскать.
— Тархов говорил мне, что вы ее опечатали и спрятали. Прошу вас не скрывать ее, в противном случае я буду вынужден сделать у вас обыск.
Бобров замялся, но, видя, что дальнейшее запирательство бесполезно, сказал:
— Вероятно, она здесь, в письменном столе.
Действительно, в правом ящике того самого стола, за которым он сидел, лежала запрятанная бритва, завернутая в почтовую бумагу, завязанная и запечатанная.
— Позвольте попросить у вас также футляр, в котором она прежде хранилась, и другую бритву, составляющую с этой пару.
Все это он мне подал.
— Где находится теперь ваша сестра Анна Дмитриевна?
— Я ее свез к нашей тетке Ефремовой, в двух шагах отсюда, в доме Руфа.
— Вы живете с ней вдвоем?
— Нет, с нами обыкновенно живут мать и отец, которые теперь в деревне.
— Заезжала ли ваша сестра вчера домой или прямо из суда вы ее отвезли к тетке?
— Ее привезли ко мне ночью из суда. Сегодня утром я ее свез к Ефремовой, там ей покойнее.
Я отправился к тетке Бобровой.
— Дома ли госпожа Ефремова? — спросил я у служанки, которая отворила мне дверь.
— Дома, пожалуйте.
Несколько минут я прождал хозяйку, наконец она вышла.
— Не у вас ли Анна Дмитриевна Боброва?
— Была у меня, но теперь ее здесь нет. Она уехала к дяде своему Гамельману.
— Где он живет?
— Возле пруда, в доме Бриля.
Я поехал в дом Бриля, а по дороге зашел к себе и спрятал бритвы. Гамельмана я застал за завтраком, он засуетился, приказал, чтобы подали лишний прибор и попросил меня принять участие в его трапезе.
— Извините, мне некогда. Не здесь ли ваша племянница?
— Которая, батюшка? У меня их полгорода, Эмма здесь, только ушла с женой гулять.
— Нет, Анна Дмитриевна Боброва.
— Пять минут ранее вы бы ее застали здесь, она приезжала ко мне давеча с Ефремовой и осталась было у меня погостить, но сейчас был здесь ее брат и увез с собой.
Я опрометью бросился к Боброву, но уже не застал его дома. Я отправился к полицеймейстеру. Скоро вся полиция была поднята на ноги. Городовые, хожалые и пристава разъехались и разные стороны искать Боброву. Ясно было, что брат хотел скрыть сестру свою. Сам я между тем поехал в тюремный замок к Ичалову.
Когда я вошел в его камеру, он сидел на деревянной кровати, облокотившись о подушку, небольшое круглое окно по/1 самым потолком едва освещало его комнату, воздух был очень тяжелый. Я сел подле него на кровать.
— Надеюсь, — сказал я, — что вы, господин Ичалов, скажете теперь всю истину.
— Боброву вы уже допросили?
— Нет еще.
— Так я отказываюсь отвечать. Пусть она прежде меня даст свое показание, а там я расскажу все, что знаю.
Как ни настаивал я, но Ичалов остался при своем решении. Позвав смотрителя, я поручил ему усилить надзор для предупреждения какого бы то ни было свидания арестанта с посторонними лицами.
Я вернулся домой. О побеге Бобровой я не беспокоился. Я был уверен, что ее скоро представят к следствию. Однако к семи часам вечера ее еще не было. Я вышел пройтись по улице, приказав, если ее привезут без меня, оставить с провожатыми в приемной. Но едва только я прошел шагов пять десять, как увидал тройку, во весь опор приближавшуюся к моему дому. В санях сидели трое: Матов, Кокорин и Анна Дмитриевна.
— Откуда? — спросил я. — Лошади у вас в мыле.
— Из села Гуслицы.
— Как? Из-за девяти верст?
— Да!
Мы вошли в приемную. Только с трудом можно было узнать пленницу. Куда девался ее румянец? Лицо было истомлено, заплаканные, красные глаза опухли, она едва держалась на ногах. Усадив ее в кресло, я спросил, не желает ли она чем нибудь подкрепить себя. Она попросила оставить ее одну на несколько минут. Мы вышли. Я послал Кокорина пригласить, двух понятых, которых через другое крыльцо провели в мой кабинет и поставили за ширмами. Между тем полицеймейстер рассказывал мне следующее:
— Часов до двух полиция не могла напасть на ее след. Утром она была у нескольких из своих родственников и после всех у дяди своего Гамельмана, откуда уехала с братом, но куда — никто не знал. Прохожие видели на улицах тройку лошадей с двумя седоками. Кокорин и несколько полицейских взяли верховых лошадей и пустились в погоню по разным дорогам. Беглецов настигли в селе Гуслицы и привезли сюда. На вопросы Кокорина, куда Боброва намерена была уехать, они отвечала, что не знает и ехала туда, куда вез ее брат.
Я простился с полицеймейстером и Кокориным и пригласил Анну Дмитриевну войти в мой кабинет. Увидев секретаря, она сказала:
— Здесь есть постороннее лицо, нельзя ли нам остаться вдвоем?
Секретарь по моему знаку вышел из комнаты. Затем, опустившись в кресло, она начала так:
— Я не по своей воле уезжала отсюда. Даю вам слово, что я исполняла только желание моего брата… Он думал меня этим спасти… Меня силой посадили в сани… Прошу вас только не подвергать моего брата ответственности.
— Будьте покойны.
— Но я должна сознаться, что под влиянием быстрой езды, свежего воздуха, при виде спокойных и веселых лиц, идущих по улицам… во мне явился страх потерять свободу. Я не хотела бежать, но была рада, что меня увозят! Этим я как бы очищалась перед своею совестью в том, что вновь покидаю Ичалова на произвол судьбы… И зачем я не бросилась под лошадей, зачем пожалела жизнь?..
— Бог остерег вас. Вы еще не выполнили своего долга, вы еще не договорили вчерашних слов ваших.
Она сделала нетерпеливое движение, точно упрекая себя за эту откровенность, и опустила глаза.
— Вспомните, что в ваших руках судьба невинного, — сказал я.
Она подняла голову, подумала немного и спросила:
— Чего вам от меня еще нужно? Вчера я все сказала.
— Вы сообщили только факт, суду нужны подробности, я попрошу вас рассказать теперь, каким образом совершено вами убийство?
Она снова опустила голову низко-низко и, перебирая руками складки своего платья, думала. Я не мог видеть ее лица, но догадывался, что нерешительность овладевала ею. Через минуту она посмотрела на меня пристально, подавила вздох и, повернув лицо в сторону, сказала:
— Я могла и оговорить себя… Чего вам от меня нужно? — вдруг вскрикнула она и впилась в меня блестящими глазами.
— Я исполнитель, Анна Дмитриевна, — сказал я мягко.
— Верховного правосудия?
— Да, правосудия.
— Но разве мало вашему правосудию того, в чем я созналась? Оно хочет подробностей, воспоминаний, оно хочет, чтобы я душу перед ним вывернула, чтобы я пережила вновь… Нет, не будет этого!.. У вас нет доказательств!
Я подошел к несгораемому шкафу, достал бритвы и положил их на стол.
— В этом футляре одна из бритв вашего брата, — сказал я, — в запечатанном свертке находится совершенно подобная бритва, составляющая с этой пару.
— Так что же?
— Этой бритвой зарезана Русланова.
— Почему же именно этой?
— На ней ее кровь. На ней волосы из ее брови.
— Как же вы докажете, что на бритве ее кровь?
— Это докажет врачебное ведомство.
— Как же оно узнает, чья это именно кровь? И почему из того, что на бритве кровь, можно заключить, что я убийца?
— Вот вам другое доказательство, — сказал я, показывая записку, отобранную у модистки Мазуриной.
— Я не знаю этой записки.
— Записка выпала из кармана вашего платья, которое переделывалось у Мазуриной после бала.
— Я где-то читала, что одного убийцу нашли по пуговице, оторвавшейся от его жилета. Вы, должно быть, уголовных романов начитались и подбираете всякий вздор. Я ничего больше не скажу вам.
Она замолчала и упорно стала смотреть в сторону.
— Я, конечно, не могу заставить вас говорить. Не угодно ли вам удостоверить вашей подписью, что вы отказываетесь дать показание?
— Не желаю.
Я вышел в переднюю и сделал распоряжение о том, чтобы ко мне немедленно доставили арестанта Ичалова. Появление его, казалось мне, должно дать другое направление показаниям Бобровой. Мы оба молчали. Она то вставала и подходила к окну, то садилась снова. Я раскрыл книгу и старался читать, по временам взглядывая на нее. Она раз поймала меня на этом и, усмехнувшись, сказала: ‘Какое интересное tЙte-a-tЙte [Беседа наединефранц.]!’ Я промолчал. Прошло около получаса. Наконец раздался звонок, за ним послышались в передней шаги и тяжелые удары ружейными прикладами об пол. Двери широко растворились, и в кабинет вошел арестант в серой шинели. За арестантом вошли двое конвойных с ружьями.
Ичалов взглянул на Боброву.
— Боже мой! — глухо проговорила она и закрыла лицо руками.
— Угодно ли вам… — начал было я.
— Уведите его, ради Бога, — сказала она, не отрывая рук от лица, — я все скажу…
— Бог вам судья! — сказал Ичалов.
Я дал знак, чтобы арестанта вывели.
— Несчастный! И все это я наделала! — сказала она, открывая лицо и смотря на дверь, в которую вышел Ичалов. — Нет, довольно одной… Убить двух…
Она точно думала вслух, произнося эти слова. Прошло несколько минут, прежде чем она собралась с духом и сказала, что зарезала Елену и что письмо писано ее рукой. Она заговорила быстро, нервно, точно желала поскорее отделаться от допроса.
— Совершив преступление, я скрылась в уборной и вышла к убитой тогда, когда там собралась уже толпа народа, я думала избежать подозрения… но вида убитой я вынести не могла и лишилась чувств.
— Но как же вы ее зарезали? Каким образом вы не замарали кровью вашего платья?
— Она танцевала в зале, а я осталась в уборной, которая подле ее спальни. Несколько раз я выходила в коридор, чтобы посмотреть, не откроют ли окно, как это всегда делалось во время танцев для освежения воздуха. Наконец лакей открыл окно… Он меня не заметил… Я стояла за углом… Он ушел… В соседних комнатах никого не было. Я подошла к окну и кашлянула… это был условный знак… Ичалов по лестнице спустился с крыши, остановился против окна и подал мне письмо, которое у вас в руках. Взяв письмо, я сказала ему: ‘Подождите, только берегитесь, чтобы вас кто-нибудь не заметил’, — и затем ушла в уборную…
— Вы хотели подкинуть это письмо Руслановой?
— Нет. Погодите. Это ужасно! Я стала ожидать прихода Елены… Скоро я услышала ее шаги. Она вошла в комнату, которая освещается стеклянной крышей Я прошла в коридор и стала между растворенным окном в сад и растворенным окном в эту комнату. Елена сидела спиной ко мне, на кушетке…
— Откуда вы знали, что она непременно придет в это время?
— Я перед вальсом сама попросила ее прийти в эту комнату под предлогом, что мне нужно передать ей тайну. Я просила ее прийти именно во время танцев.
— Как же она не заметила Ичалова?
— Он поднялся выше по лестнице.
— Ну-с?
— Я достала тогда бритву…
— Откуда?
— Из кармана. Я ее раскрыла и, протянув руку через окно, изо всей силы нанесла ей несколько ударов в лицо и в шею… Она вскрикнула. Я сорвала с головы ее диадему и, вместе с бритвой бросив ее за окно в сад, скрылась в уборной.
— Бритву вам подал Ичалов?
— Нет, я привезла ее с собой.
— Зачем же тут был Ичалов?
— Чтобы передать мне письмо.
— Да оно вами самими написано?
— Да!
— Отчего же вы не могли привезти его с собой?
Боброва хотела что-то отвечать и остановилась. Видно было, что в ней опять рождается колебание и что она готова еще раз изменить направление своих показаний. Желая это предупредить, я сделал вид, что не придаю этому вопросу особого значения, и спросил у неё:
— Каким образом Ичалов решился взбираться ночью на крышу чужого дома и лезть по лестнице для того только, чтобы подать вам письмо? Его могли заметить, схватить, и ему, во всяком случае, предстояла большая ответственность.
Избегая моего взгляда и опустив глаза в землю, Боброва отвечала:
— Ичалов любил меня, я этим воспользовалась. Он сделал бы все для меня! Я не объяснила ему, зачем мне было нужно, чтобы он подал мне письмо, я сказала ему только, что прошу его об этом, что для меня это очень важно, я была уверена, что он это сделает, — и он сделал.
— Зачем же вам нужно было присутствие Ичалова?
Боброва помолчала с минуту и потом сказала:
— Неужели вы так недогадливы, что вам все надо объяснять?
— Я обязан обо всем вас расспросить…
— Обо всем?! Ну, извольте. Я думала, что Ичалова непременно заметят и что подозрение падет на него, а не на меня.
Я вздохнул от этого признания. Она заметила это и опустила голову.
— Я все предвидела, — продолжала она как-то машинально, — и все обдумала. Вам кажется это невероятным, невозможным в такой молодой девушке, как я! Но это было… Довольно с вас?
— Нет, я должен просить вас еще многое объяснить мне.
— Что же вы хотите еще знать?
— Каким образом у Ичалова оказались бриллианты, которые он продал Аарону?
— Он поднял диадему и бритву, когда я их бросила в окно, и унес домой. Бритву он возвратил мне на другой день, так как это была бритва брата, и я торопилась положить ее на то место, откуда взяла, чтобы не возбудить подозрений брата, диадема осталась у Ичалова, и что он с ней сделал — я не знаю.
— Для чего вы сняли диадему с убитой и бросили ее в сад?
— Опять, опять вы не догадываетесь. Неужели вы всегда так допрашиваете? Неужели ваша голова отсутствует в то время, когда вы так пытаете?
Это было даже оскорбительно. Я невольно покраснел. В самом деле: для чего расспрашивать о том, что и без того ясно, она хотела, чтобы у Ичалова осталась в руках улика…
— Что побудило вас совершить преступление?
— Русланова была моим врагом, она отняла у меня того, которого я любила так же, как меня любит Ичалов. Она сделала это только из одного тщеславия, я решилась ей отомстить — и отомстила. Как оскорбленная женщина я имела право на эту месть, лучше пускай лишила бы она меня жизни, чем отнять у меня того, кого я так пламенно любила. Я ее зарезала за это…
Произнося последние слова, она сделала движение рукой, как будто наносила удар… Глаза ее сверкали. В эту минуту, когда она с такой уверенностью утверждала за собой право на жизнь своей соперницы, Боброва была необыкновенно хороша: такой должна была быть Юдифь у изголовья Олоферна[По библейской легенде вдова Юдифь явилась к ассирийскому военачальнику Олоферну, воины которого осаждали ее родной город. После пира, оставшись наедине с Олоферном, покоренным ее красотой, она отрубила ему голову, что повлекло за собой поражение ассирийцев.].
Под огнем ее взора я невольно опустил глаза. ‘Эта девятнадцатилетняя красивая девушка, — думал я, — уже дважды убийца. Умерщвляя Русланову, она разрушала жизнь влюбленного в нее саму Ичалова и, чтобы спасти себя, тянула его в петлю’.
— Вы давно уже любили Петровского? — спросил я у нее.
— Он был моим женихом.
— Почему же свадьба ваша расстроилась? Почему Русланова стала его невестой?
— Ее здесь не было, когда я стала невестой Петровского. Она была еще в институте, приехала сюда шесть месяцев назад. Видя мои успехи в свете, она мне завидовала и ревновала ко всем. На каждом шагу она старалась чем-либо уязвить меня, и видя, что усилия ее тщетны, прибегла к последнему средству: решилась отнять у меня жениха, которого я страстно любила, ей помогло ее богатство, и она стала его невестой… Оскорбленное чувство любви требовало мести, я отомстила.
— Почему же вы всю вину свалили на нее? Не следовало ли вам негодовать скорее на жениха, не сдержавшего своего слова?
— Его соблазнили богатством, я уверена, что и до сих пор еще он меня любит. Однако довольно, довольно! Вы видите, как я устала. Я не могу больше отвечать. Вы теперь знаете все…
Записав ее показания, я подал ей протокол для прочтения. Было уже около 12 часов ночи.
Она его долго рассматривала. Сделав несколько поправок по ее указаниям, я спросил у нее:
— Вы более ничего не желаете добавить к вашему показанию?
— Что же еще я могу добавить?
— Нет ли чего-нибудь, что бы, по вашему мнению, могло служить в вашу пользу? Не желаете ли вы, чтобы я обратил особенное внимание на какие-либо обстоятельства, которых я не имел в виду и которые могли бы облегчить меру вашей вины?
— Нет, снисхождения мне не надо.
Долго вертела она перо в руках, прежде нежели решилась внизу показания поставить свою подпись.
Слезы ручьем текли на бумагу, когда она подписывала: ‘Анна Дмитриевна Боброва’.
— Я подписала свой смертный приговор! — сказала она.
Несколько мгновений я не смел нарушить последовавшее за этими ее словами безмолвие, она не раскаялась, но ей, видимо, было жаль расставаться со светом, в котором до сих пор ее окружали только успех и удовольствие.
Однако, что мне было с нею делать? Отпускать ее от себя одну ночью нельзя было уже и потому, что по закону я должен был принять меры к пресечению ей способов уклониться от следствия и суда. Если показание ее было справедливо, то она подвергалась ‘лишению всех прав состояния и ссылке в каторжную работу’, а мерой обеспечения против обвиняемых в преступлениях, подвергающихся вышеприведенному наказанию, закон указывает, между прочим, содержание под стражей, предписывая для приведения в исполнение этой меры принимать в соображение ‘не только строгость угрожаемого преступнику наказания, но также силу представляющихся против него улик, возможность скрыть следы преступления, состояние, здоровье, пол, возраст и положение обвиняемого в обществе’.
На этом основании мне предстояло отобрать от Анны Дмитриевны паспорт или подписку о неотлучке ее из города, или отдать под особый надзор полиции, или на поруки, или потребовать от нее залога, или же, наконец, подвергнуть домашнему аресту или тюремному заключению. Ограничиться первой мерой было бы недостаточно. Мог ли я быть уверен, что, дав подписку, она не скроется, особенно имея в виду побуждение к тому ее брата.
Для приведения в исполнение двух последних мер требовалось предварительное исполнение некоторых формальностей, которые потребовали бы достаточного времени и которые ночью, во всяком случае, были неисполнимы.
Я остановился на решении подвергнуть ее домашнему аресту и, составив в этом смысле постановление, вышел к Кокорину.
— Где бы, по вашему мнению, удобнее было содержать ее под домашним арестом до завтра? — спросил я.
— Да у нее на дому.
— Это невозможно. Я должен допросить ее брата по вопросу о бритве, и он не должен знать ее показания, поэтому оставить их вместе не считаю возможным.
— Не пустит ли в таком случае ее к себе тетка ее Ефремова?
— Это другое дело. Прикажите запрячь экипаж, свезите ее к Ефремовой и приставьте туда надежный караул.
Анна Дмитриевна, выслушав мое решение, молча и покорно последовала за Кокориным. Скоро я услыхал стук отъезжающего экипажа.
Я ушел в свою спальню, но едва только успел заснуть, как слуга разбудил меня и доложил, что Кокорин вернулся вместе с Анной Дмитриевной, я оделся и вышел к ним.
— Ефремова не впускает к себе в дом г-жу Боброву. Она узнала о вчерашнем ее признании и не желает ее видеть. Она, кроме того, и слышать не хочет, чтобы у дверей ее дома стояла полиция. Я заезжал к дяде Бобровой, Гамельману, но и там хозяйка отказалась принять нас, говоря, что все комнаты заняты детьми и прислугой.
Я не знал, что делать. Кокорин напомнил, что у меня наверху есть свободная комната, в которой ночевал мой секретарь в том случае, если дела задерживали его при мне до ночи, и которая теперь была пустой.
Отослать Боброву в полицейскую конуру, переполненную пьяными, посаженными туда для вытрезвления, было немыслимо, и мне пришлось остановиться на предложении Кокорина, другого выхода не было.
Комната эта соединялась с приемной витою лестницей, ее прибрали, а сосед мой, бывший свидетелем, прислал горничную.
Анна Дмитриевна сидела все это время на стуле, наклонив голову и не обращая ни малейшего внимания на все происходившее. Кокорин проводил ее наверх вместе с горничной и хотел запереть снаружи дверь на ключ, но замка не было. Тогда он посадил городового на нижних ступенях лестницы и ушел.
Чувствуя сильное утомление, я прилег, одетый, на диван в кабинете и думал о том, какие в самом деле могли быть доказательства виновности Бобровой, если бы она не призналась, и какие данные могли бы подтвердить это признание, в случае сомнения и достоверности его.
Я решил, что если Ичалов, не зная показаний Анны Дмитриевны, на следующий день передаст о подробностях убийства согласно с ее словами, то уже и этих двух допросов будет достаточно для доказательства несомненности самого факта. С такими мыслями я закрыл глаза и скоро, кажется, заснул.
Вдруг — слышу шаги в приемной. Что-то скрипнуло, вижу — дверь в мой кабинет растворилась и из нее показалась чья-то голова. Лунный свет, ударявший в окна, осветил женскую фигуру, я вглядываюсь — это Анна Дмитриевна. Она постояла несколько мгновений посреди комнаты, осматривая свою белую одежду, потом подошла нерешительными шагами и села на диване подле меня.
Можно себе представить мое удивление. Сердце мое сильно билось, я поднялся и не совсем ровным голосом сказал ей:
— Анна Дмитриевна, зачем вы здесь? Каким образом вас пропустил сторож? С каким намерением вы пришли сюда?
— Я пришла просить вас освободить меня, — проговорила она, пристально глядя мне в глаза. — Там все заснули, и я пробралась сюда, никем не замеченною. Я не ожидала вас здесь встретить. Я хотела только взять мое показание. Если бы я его нашла, я вышла бы на улицу, прибежала к брату и с ним уехала. Там наверху мне все казалось, что подле меня Елена Русланова. Мне слышался ее голос. Она стонала и звала меня по имени. Я пробовала ходить по комнате и как будто успокаивалась, но лишь только я ложилась — опять ее голос. Мне надо бежать… Отоприте мне двери, пустите меня. Посмотрите: я молода, мне жить хочется! Неужели я теперь же должна хоронить себя навеки? Отпустите меня. Еще есть время. На улице темно, все спят, к уйду, никем не замеченная. Неужели вам не жаль меня?
Она пристально смотрела мне в лицо и, казалось, наклонялась ко мне. Голос ее дрожал, движения становились несмелозастенчивы, тихо, точно крадучись, она овладела моей рукой и заговорила полушепотом:
— Отпустите меня… Что вам за прибыль в лишней женщине на скамье подсудимых? Хотите… я решусь на все… Слышите? Я молода и красива…
Она сжимала мою руку…
— Мне страшно одной, — продолжала она шепотом. — Я не уйду от вас… Луна заходит… Сейчас будет темно…
Надо было все присутствие духа, чтобы выдержать эту сцену. Я говорил ей, чтобы она уходила, что просьбы ее напрасны, я старался высвободить свою руку из ее руки. Она вдруг ее бросила и, точно пристыженная, опустила голову и закрыла лицо руками. Пряди волос нависли на ее лоб, грудь тяжело дышала. Я услышал тихие рыдания, и затем она порывисто бросилась на пол, обхватила мои ноги и сквозь рыдания стала молить меня. Я молчал. Что было мне сказать ей? Я пробовал ее утешить…
— Какой вы безжалостный, бессердечный! — проговорила она более твердым голосом. — Неужели ничем нельзя вас тронуть? Она взглянула на меня и тихо сказала: — Ничем, ничем. — Потом медленно поднялась и глубоко вздохнула.
— Успокойтесь, Анна Дмитриевна.
— Успокойтесь! Какие глупые слова вы говорите! Вы заучили их. Успокойтесь!? Не смерть, а тысячи смертей ожидают меня, а вы говорите — успокойтесь!… Разве это возможно?..
Я вывел ее в приемную и подвел к лестнице, около которой спал городовой.
— Так-то ты сторожишь арестованных? — сказал я, расталкивая его.
Боброва с укором посмотрела на меня, проговорила что-то злобное и быстро поднялась наверх в свою комнату. На этот раз городовой сел, прислонившись спиной к двери, так что никто не мог выйти, не разбудив его.

II
Допрос Ичалова

Был шестой час утра. Уже кое-где слышались голоса прохожих на улице. Я не ложился спать в ожидании скорого прибытия Ичалова.
Ровно в семь часов привели арестанта, которого я принял в своем кабинете.
— Прошу вас рассказать мне, как было дело. Говорите, ничего не упуская и не скрывая ни малейшей подробности. Боброва во всем созналась.
— Если так, то я не имею никакой причины скрывать истину. Действительно, она зарезала Елену Владимировну Русланову, я был этому только свидетель.
— Вы ей подали бритву.
— Нет, неправда: бритва была в кармане у нее самой.
— Откуда же можете вы это знать?
— Я видел с лестницы. Ослепленный любовью, я не мог донести об этом и сам помог ей укрыться от подозрения, унеся с собой диадему и бритву.
— Она сама вам их передала?
— Нет, она их выкинула за окно, я их поднял и унес.
— Потрудитесь рассказать последовательно все происшествие. Каким образом очутились вы на лестнице, и зачем нужно было вам на ней быть?
— Я должен сознаться, что до безумия любил Анну Дмитриевну и вовсе не понимал того, что делаю. Когда я узнал, что она была объявлена невестой Петровского, я был в отчаянии, и потом, когда она объявила, что отказала своему жениху, моему восторгу не было границ. Через несколько дней Петровский стал женихом Руслановой. Я вполне успокоился, получив надежду обратить к себе холодное и недоступное сердце Бобровой. Она, со своей стороны, стала внимательнее к моему ухаживанию и даже обнадеживала меня. Я был на седьмом небе, бросил все свои занятия и думал только о ней.
— Вы полагали, что она сама отказала Петровскому, а не он изменил данному ей слову?
— Так рассказывали другие. Но мне она сама сказала, что брак между ними не состоялся вследствие ее отказа.
— Продолжайте.
— Под влиянием чувства, овладевшего мной, я все видел в ином свете. Вернее будет, если я скажу, что я глядел ее глазами, мыслил ее умом, чувствовал ее сердцем. Я сам себе не принадлежал. Я был ее рабом. Она это поняла ранее, нежели я сам это заметил. Месяца за два до убийства стали ходить по городу слухи, что Русланова объявлена невестой Петровского. Я объяснил себе такой быстрый переход от одной невесты к другой действием оскорбленного самолюбия Петровского. ‘Ему отказала Боброва, — думал я, — и он хочет показать свое к ней пренебрежение’. Это еще более обнадеживало меня стать со временем мужем Бобровой. Записку от Русланова с приглашением на бал на 20-е октября по случаю помолвки его дочери я получил за три дня до бала. Я провел эти дни почти безвыходно в доме одних знакомых, где постоянно была Боброва. Она говорила, что на балу не будет. Ее уговаривали туда ехать, уверяя, что тот бал, где ее не будет, вовсе не бал и что гости все разъедутся. Часу в 12-м утра 20-го октября я ее встретил на бульваре. Она гуляла с двумя своими подругами, и я присоединился к ним. Скоро наша компания увеличилась за счет еще трех молодых людей. Мы долго ходили взад и вперед. Когда я шел рядом с Бобровой, она поторопила меня идти скорее вперед, и мы прибавили шагу. Когда другие от нас отстали, она мне сказала: ‘Знаете ли вы, что я вас особенно ждала сегодня, я решила, что мне надобно ехать на бал, но это совершенно будет зависеть от вас’.
— Я готов исполнить все, что вы мне прикажете.
— Дайте же слово, — ответила Боброва, — что вы непременно исполните то, о чем я вас попрошу.
Не колеблясь ни минуты, я дал ей слово.
— Хорошо, — сказала Анна Дмитриевна, — я буду на балу, но только знайте, что поручение, которое я хочу вам дать, очень опасное. Достанет ли у вас мужества?
— Для вас, — сказал я, — в огонь, и в воду, и в Сибирь, и на каторгу.
— Помните же ваше слово и сохраните в тайне то, что от меня услышите. Вы единственный человек в мире, с которым я буду откровенна. Около двенадцати часов вечера вы должны быть в саду Руслановых и передать мне в окошко письмо, которое от меня получите, вы знаете, окно против кабинета, освещаемого стеклянной крышей.
— Да как же достать мне до этого окна? Оно на втором этаже.
— Подле этого окна стоит пожарная лестница.
— Да, знаю, все, что вы приказываете, будет исполнено, но к чему эта таинственность, что вы хотите сделать?
— Это мой секрет, вам не нужно знать об этом.
— Как же я узнаю, когда вы будете у окна?
— Если окна не раскроют для освежения воздуха, как это обыкновенно у них делается, я сама открою его и кашляну.
Я обещал исполнить все, как она желала.
— Так вот вам письмо, можете, пожалуй, его прочесть. Вы увидите, что это просто шутка, — сказала она.
Я нагнулся, чтобы взять письмо, которое она держала так, чтобы его не мог заметить кто-нибудь посторонний. Она коснулась рукой моих губ и шепнула: ‘Не выдавайте меня — и я ваша’. Я поцеловал ее прелестную руку и, взволнованный, восхищенный, вне себя, ушел домой, оставив ее с ее компанией.
— И вам не показалось странным такое поручение?
— Теперь я рассуждал бы иначе, в ту минуту все это мне казалось очень естественным.
— Не узнаете ли вы этого письма? — спросил я, показывая ему письмо, находившееся при деле.
— Да, это то самое письмо.
— Прошу вас продолжать показание.
— Придя домой, — продолжал Ичалов, — я стал обдумывать, как бы проникнуть в сад никем не замеченным, расположение дома и сада я знал отлично. Мне показалось лучше пройти незаметно по черной лестнице на чердак, оттуда выйти на крышу и на лестницу. Около одиннадцати часов вечера я вышел из дому в том платье, которое находится у вас при деле. Ночь была темная, никто не мог заметить меня, притом погода была дурная и на улице почти никого не было. Подойдя к саду Русланова, я увидел, что лестница на своем месте. Подвальные окна в доме были освещены, там была кухня, и множество слуг суетилось вокруг повара. Я боялся, чтобы кто-нибудь из них меня не заметил и, притаившись за углом, ждал, когда кто-нибудь отворит дверь с черного выхода. Мне пришлось простоять тут довольно долго. Я взглянул на часы и увидел, что того и гляди пройдет срок, назначенный мне Анной Дмитриевной. Недолго думая, я решился влезть на крышу без помощи лестницы. Осматривая, как бы попасть на нее, я ощупал железную водосточную трубу и, очертя голову, рискуя сломать себе шею, полез по ней и скоро стал на скользкую железную крышу, а по ней добрался и до слухового окна, к которому была приставлена лестница. Я знал, что несколькими аршинами ниже есть окно, через которое я должен передать письмо, и дожидался условленного кашля. Не прошло и пяти минут, как я услыхал, как окно подо мной растворяется. Раздались звуки музыки. В это мгновение послышалось мне, что кто-то довольно внятно кашлянул. В один миг я спустился по лестнице к окну. Вижу — в коридоре стоит Анна Дмитриевна. ‘Давайте’, — сказала она, протягивая мне руку. Я передал письмо. ‘Все?’ — спросил я, намереваясь спускаться. ‘Подождите только, чтобы вас не заметили!’ Она в это время стояла у окна. За спиной ее было другое окно, открытое во внутренний освещенный кабинет. Я было поднялся несколькими ступенями кверху: мне почудилось, что кто-то вышел в коридор и толкнул оконную раму. Я подумал, что это Боброва, которая зовет меня. Я спустился ниже окна, однако настолько, чтобы быть в состоянии видеть, что происходит внутри дома. Взглянув в окно, я чуть было не упал от испуга. Кто-то сидел в кабинете, спиной к окну. Но тут между окном, у которого я находился, и окном, у которого сидела дама, которую я по голове и по плечам узнать не мог, появилась Анна Дмитриевна. Мне показалось, что она подвигалась осторожно. Обернувшись лицом к сидевшей даме, она вынула что-то из своего кармана. ‘Неужели она тут же сама передаст письмо?’ — подумал я. Но скоро я заметил, что в руках было что-то другое. Когда она протянула руку за окно к сидевшей к ней спиной женщине, я разглядел, что в руках ее бритва. Холодный пот, выступивший у меня на лице, и ужас, овладевший мною, приковали меня к месту и помешали исполнить мое первое побуждение — вскочить в окно и вырвать бритву из ее рук. Прошло еще одно мгновение, и я услыхал отчаянный женский крик. В то же время Боброва быстро повернулась ко мне и, бросивши за окно то, что было у нее в руках, скрылась. Раздались шаги и голоса со всех сторон. Не время было мешкать. Я опрометью начал спускаться. Ноги мои потеряли свою упругость, руки — свою силу. Опасаясь, чтобы меня не увидели, я перевернулся на другую сторону лестницы и стал спускаться на руках через пять—шесть ступеней. Что-то затрещало в моем платье, и я с лестницей вместе полетел на землю. Лестница задела за железные подоконники, отчего раздался страшный шум, который, вероятно, все слышали. Как ни расшибся я, однако, у меня хватило присутствия духа поднять с земли брошенные Бобровой вещи. Второпях я схватил бритву за лезвие, не заметив, что она раскрыта, и сильно поранил свою правую ладонь. Я добежал до забора, перелез через него и очутился на Ясной площади. К счастью, на ней никого не было. Я прибежал домой и, не раздеваясь, лег спать…
Ичалов прервал свой рассказ, грудь его тяжело дышала, отдохнув несколько секунд, он продолжал:
— Как передать вам ужас, в который повергло меня это событие? Совесть меня грызла. Отчего я не закричал, не остановил Анну Дмитриевну? Она с испугу уронила бы бритву, и Русланова была бы спасена.
— Имели ли вы на другой день свидание с Бобровой?
— Да. На следующее утро я встал очень рано и велел лакею уложить кое-какие вещи в чемодан. Я успел за ночь решить, что мне оставаться в городе невозможно. Рана моя могла бы возбудить толки. ‘Наконец, почем знать, — думал я, — может, кто-нибудь и видел меня сходящим с лестницы, перелезающим через забор’. Одно затрудняло: что делать с бритвой и диадемой? Пока лакей укладывал мои вещи, я вышел на улицу и направился к дому, в котором живут Бобровы. Их лакей не удивился моему раннему появлению, потому что я был дружен с майором и часто ходил к нему в разное время дня. Он сказал мне, что хозяина нет дома: он в деревне. Анна Дмитриевна уже встала. Услыхав мой голос, она вышла в переднюю и позвала меня в зал. Кто увидал бы ее в эту минуту, в том не могло бы оставаться ни малейшего сомнения, что тяжкое преступление легло ей на душу. ‘Где бритва? — спросила она у меня торопливо. — Дайте бритву, иначе брат заметит ее отсутствие’. Я подал ей бритву и диадему. Взяв бритву, она возвратила мне диадему, сказав: ‘Сохраните ее у себя еще немного времени, и я куплю у вас ее ценой моей руки, делайте так, как говорю, это нужно. Теперь ступайте отсюда. Брат сейчас вернется, нельзя, чтобы он застал вас здесь. Я буду твоею…’ С этим словом она быстро удалилась, захлопнув за собой двери. Идя домой, я встретился с ее братом, возвращавшимся из деревни на тройке, он меня не заметил. Дома я застал вещи мои уложенными. Я послал за извозчиком и сказал людям, что еду в деревню к отцу. На самом же деле я не знал, куда деваться. Отъехав недалеко от дома, я велел извозчику везти меня к московской железной дороге. Приехав в Москву, я вспомнил, что не имею с собой письменного вида, и не знал, куда деться. К матери и к сестрам с больной рукой я опасался заехать, притом же я был до того напуган ужасным убийством, что ожидал за собой погони. На каждой станции мне казалось, что жандармы смотрят на меня подозрительно, наконец, я решился остановиться в гостинице ‘Мир’, где меня вовсе не знали.
Диадема тяготила меня. Я не знал, куда мне ее спрятать, но бросить ее, имея в виду награду, которая мне была за нее обещана, было выше моих сил. Я носил ее в кармане и беспрестанно ощупывал: на своем ли она месте. Между тем опасение, что вот явятся ко мне с обыском и найдут диадему, все более и более страшило меня и приводило в лихорадочное состояние. 22-го октября я рано вышел из гостиницы с твердым намерением расстаться, наконец, с моим тяжелым грузом. Идя к реке с тем, чтобы бросить диадему в воду, я случайно натолкнулся на вывеску: ‘Скорый сбыт всяких вещей. Покупка и Продажа. Ссуда под залоги’. У меня явилась сначала мысль заложить диадему, с тем, чтобы выкупить ее впоследствии через подставное лицо. В моем положении такое дело мне показалось возможным. Я вернулся в гостиницу, запер диадему в свою дорожную шкатулку и отправился в тот дом, где прочел вывеску. Меня принял хозяин конторы, оказавшийся Аароном, я объяснил ему, в чем дело, и просил его отправиться со мной в гостиницу. У себя в номере я показал диадему, и, чтобы придать более вероятия тому, что бриллианты мои собственные, рассказал ему длинную историю о том, что я проигрался в карты и нуждаюсь в деньгах. Еврей привязался к тому, что оправа на диадеме изогнута и что одного камня не достает, и предложил за нее 300 рублей. ‘Я не хочу продавать ее, я хочу только ее заложить’. — ‘И это можно, — сказал он. — Приходите ко мне в контору, я вам эту сумму выдам. Но если через один месяц вы денег не внесете — вещь эта будет моей. Поэтому вы дадите мне расписку в том, что продали ее в мою полную собственность. Если через месяц вы не явитесь с деньгами — тогда я оставлю ее за собой’. Я сделал вид, что соглашаюсь, и обещал занести ему ее на другой день.
Вечер и ночь я провел в самом тревожном состоянии. Всякий раз, как кто-нибудь проходил по коридору, мне казалось, что я слышу уже стук шпор, и с минуты на минуту ожидал, что войдет полицейский офицер, чтобы арестовать меня. Всю ночь я просидел в креслах. Утром, позвав лакея, велел ему привести посыльного. Я отдал тому запечатанный сверток, в котором находилась диадема, передал адрес Аарона и велел принести ответ. Нервы мои были возбуждены до последней степени, дожидаться ответа у меня не достало сил. Я потребовал счет, заплатил и выехал из гостиницы, чтобы скорее уехать из Москвы. Около двух часов я пробыл на станции, ожидая поезда. Наконец раздался звонок. Я взял билет и отправился. Приехав сюда, я прямо с железной дороги направился на станцию вольной почты, нанял лошадей и поехал в деревню. Дорогой встретился с Афанасьевым, который ехал в свое приволжское имение. Поболтав часа два, пока лошади наши отдыхали, мы разъехались, каждый в свою сторону. На охоте я с ним не был, но, зная, что невдалеке от того места Афанасьев имеет охотничий дом, караульщик которого мне давно был знаком, я заехал туда и оставался там все время, пока заживала рана, сказав караульщику, что обрезал себе руку на охоте. Затем я отправился к отцу и, пробыв некоторое время у него, с ним вместе вернулся в город.
— Как ни правдоподобен ваш рассказ, но одних слов ваших еще мало, чтобы убедить присяжных в том, что унося диадему, вы не имели корыстных целей.
— Неужели же можно подозревать меня в воровстве? Вся корысть моя состояла в том, чтобы обладать рукой Анны Дмитриевны…
— Как? Даже после того преступления, которого вы были свидетелем?
— Не могу скрыть, что даже и после совершенного ею убийства я не переставал любить ее.
— Но как же вам не приходило на мысль, что она сделала вас только своим орудием и что даже подводила вас под ответ, заставив ждать на лестнице?
— Иногда эта мысль приходила мне в голову, но я отталкивал ее от себя с ужасом. Она так молода. Можно ли в ее годы быть настолько порочной?
— Почему же вы полагаете, что человек бывает порочным только под старость?
— Я полагаю, что в юном возрасте сердце человеческое не может быть настолько черствым.
— Как же вы объясняли себе причину, побудившую Боброву на убийство?
— Не объяснял никак. Я боялся касаться этого вопроса. Я думал, что причина должна быть серьезная, и не старался ее разгадать.
— Здесь, по приезде из деревни, встречались ли вы с Бобровой? Я видел, что однажды в клубе вы с нею танцевали. Не было ли между вами уговора, как отвечать на вопросы в случае вашего ареста?
— Нет. Клянусь вам, что мы не обменялись с нею ни одним словом о Руслановой. Мы боялись говорить об убийстве и заглушали в себе самое воспоминание о нем.
— Я по закону должен вам предъявить показание Бобровой. Не угодно ли вам в чем-либо его дополнить?
Прочитав показание, Ичалов сказал, что не находит нужным делать какие-либо дополнения.
— Я принужден вас держать под стражей, — сказал я ему, — пока не явится поручитель за вас. Не знаете ли кого, кто бы согласился внести за вас залог?
— Разве мой отец, но я сомневаюсь, чтобы он это сделал, я знаю его правила.
Прежде его ухода я велел позвать Анну Дмитриевну, чтобы прочесть ей показание Ичалова. Лишь только появилась Боброва, Ичалов вспыхнул, грудь его тяжело задышала, он отвернулся, чтобы ее не видеть. Боброва выслушала показание довольно хладнокровно, но бледность свидетельствовала о ее внутреннем волнении.
— Показание справедливо, — сказала она и, подавляя в себе рыдание, вышла из комнаты. Ичалов стоял как окаменелый, устремив глаза в одну точку. Его отвезли в тюрьму. Туда же следовало отправить и Боброву. Я послал за конвойными и велел отвезти ее в карете. Едва успела она отправиться, как мне доложили о приезде майора Боброва.
— Помилуйте! Что вы делаете? — воскликнул он, входя в мой кабинет, — разве вы не видите, что сестра моя помешанная? Можно ли заключать ее в тюрьму? Неужели вы верите ее бредням? Она по уши влюблена в негодяя Ичалова и по своей самоотверженной природе берет его грех на себя. Ну можно ли подумать, чтобы у девятнадцатилетней девушки достало духу кого-нибудь зарезать? Она не в своем уме.
— Дело врачей, — отвечал я ему, — исследовать состояние ее здоровья, мое дело было ее допросить и сделать распоряжение, соответственное с ее показаниями. Все это еще будет рассмотрено, не беспокойтесь!
Бобров ушел от меня в совершенном отчаянии.

III
Прошлое подсудимых

Пока я производил формальные допросы, Кокорин собирал те сведения, которые были необходимы для уяснения причин совершившихся событий, а также их связи и взаимного соотношения.
Кокорин оказался действительно отличным сыщиком. Он сумел проникнуть лично или через своих агентов в те тайные отношения, которые по большей части бывают неизвестны в свете, но родятся и умирают в недрах семейного круга. Ему удалось разузнать многое, что говорилось и делалось во время, предшествовавшее убийству, как вообще в городе, так в особенности в среде, прикосновенной к делу. На все на это понадобилось, конечно, время. Через месяц после заключения Бобровой под стражу я получил от Кокорина сообщение, в котором заключались следующие сведения.
Бобровы были исконными помещиками нашей губернии. Родители молодой преступницы были люди небогатые. Жили они обыкновенно в деревне, занимаясь хозяйством и наезжая зимой, в так называемую сезонную пору, месяца на два или на три и губернский город. Отличаясь гостеприимством, они были любимы всем городом. Дом их всегда бывал полон гостями, в особенности молодыми людьми, которых привлекала красота их дочери. Кокетливость бывает почти неразлучной спутницей красоты, и Анна Дмитриевна не лишена была этого недостатка. Она равнодушно относилась к толпе своих обожателей, сознавая, как легко ей достаются победы. Поклонники видели ее то задумчивой и удрученной тоской, то веселой и резвящейся, и каждый из ее обожателей перемены в расположении ее духа относил, как водится, на свой счет. Она рано выучилась лицемерить и в совершенстве владела искусством нравиться. Каждый из ее поклонников был уверен, что умеет читать в глубине души ее и знает, кем занято со сердце. В искателях руки у нее не было недостатка, но она ни на ком не останавливала своего выбора и всем отказывала. Когда отец или мать думали уговаривать ее, что ей, как небогатой девушке, нельзя быть слишком разборчивой, она отвечала обыкновенно, что таких женихов, как те, которые к ней сватаются, можно всегда найти десятками. Появление ее в обществе всегда производило магическое действие. Стоило ей только войти в гостиную, где мужчины беседовали с дамами, как немедленно все переменялось и перестанавливалось. Внимание кавалеров к словам их собеседниц исчезало: все глядели на Анну Дмитриевну, ловили движения ее уст, выражение ее взоров, и каждый старался обратить ее внимание на самого себя. Барышни надували губы, маменьки и тетушки хмурили брови. Стоило ей только не явиться на бал — и вечер считался неудавшимся. Но она редко пропускала танцевальные вечера, хотя ставила себе непременной задачей всегда несколько опаздывать и заставляла себя ожидать. ‘Как хороша’, — говаривали мужчины при ее появлении в бальном наряде. ‘Какая мерзкая кокетка’, — шушукались барышни. ‘Какая наглость в обращении с мужчинами! — восклицали строгонравные маменьки и тетушки, — и что они в ней находят?’ Анна Дмитриевна все более и более привыкала побеждать, и самолюбие все более и более раздувало значение этих побед в ее собственных глазах.
Но что же делали родители Анны Дмитриевны? Почему не замечали они вредного действия легких побед на сердце их дочери? Они были ослеплены ею и никогда, ни единым взглядом не выразили ей своего неудовольствия. Отец вечно занимался в кабинете счетами по имению, а мать только и дышала для Анны Дмитриевны — своего сокровища, своей радости. Брат, гораздо слабее ее по природным дарованиям, не мог иметь на нее никакого влияния. Впрочем, Анна Дмитриевна имела доброе сердце. Там, где не затрагивалось ее самолюбие, она всегда была готова на уступки, на прощение, на самопожертвование. Домашние и прислуга были привязаны к ней искренне и видели в ней свою всегдашнюю защитницу и помощницу. Между поклонниками особенно увлечен ею был Ичалов. Она была его первой любовью, и он предался ей со всей силой своей страстной и великодушной натуры. Недостатков ее он не видел, он бросил для нее и службу, и хозяйство, и как тень следовал за нею. Обладание ею он счел задачей своей жизни и упорно стремился победить ее холодность и если не теперь, то со временем, получить ее руку.
Анна Дмитриевна хорошо это видела, но Ичалов не мог ей нравиться: он не шевелил ее самолюбия. Чтобы поработить ее, нужен был блеск, громкое имя, богатство, значение в обществе, а Ичалов ничего этого не имел.
Родители его были помещиками той же губернии, что и Бобровы. Отец его, домовитый хозяин, жил в деревне, пахал, сеял, молотил, занимался конским заводом. Половину доходов он отсылал жене, жившей уже несколько лет с дочерьми в Москве, из другой половины он уделял часть сыну, а остальное припрятывал на черный день.
Сын его с раннего детства был предоставлен собственному произволу. Он нигде не кончил своего воспитания и пустился в море житейское, как недостроенный корабль в море: без руля, без балласта, без парусов. Встреча с Бобровой погубила его.
В начале того года, в котором совершилось убийство, в губернский город приехал на службу чиновник финансового ведомства Петровский. Это был человек не первой молодости, по-видимому, уже хлебнувший жизни, он получал тысячи две жалования, поместился в отдаленной улице, на плохой квартире, как будто всех дичился, редко кого принимал к себе и сам редко у кого бывал. Однажды в клубе, во время семейного вечера, его засадили играть в карты. Он проигрался и, нахмурившись, вошел в танцевальную залу. Пары вихрем неслись перед ним одна за другой под музыку штраусовского вальса. Едва он вступил в залу, как на него налетела пара, которая чуть не сшибла его с ног, и, не успел он опомниться, как вальсирующие были уже в противоположном конце залы. В кавалере он узнал Ичалова.
— Кто эта дама, что так бешено вертится с Ичаловым? — спросил он у стоявшего подле него знакомого.
— Как, вы не знаете Анны Дмитриевны Бобровой?
— Ах, это-то знаменитая Анна Дмитриевна Боброва? Что же в ней есть такого, что вы все от нее с ума сходите?
— Да чего же вам еще надо?
Петровский всматривался и внимательно следил за Ичаловым. Когда тот перестал танцевать и, тяжело дыша, утирал с лица пот, подошел к нему.
— С кем это вы отплясывали с таким азартом, что меня чуть с ног не сшибли?
— Ах, это я вас задел? Извините, пожалуйста. Я вальсировал с Бобровой.
— Кто она такая?
— Вы ее разве не знаете?
— В первый раз вижу.
— Хотите, я вас ей представлю?
— Для чего же это? Впрочем, пожалуй, представьте.
Ичалов представил Петровского Анне Дмитриевне и сидевшей подле нее матери.
— Вы редко посещаете общество? — спросила у него Анна Дмитриевна. — Вас нигде не видно. Вы, верно, не любите развлечений?
— Нет, я люблю развлечения, когда они действительно развлекают.
— Наши вечера и собрания, значит, не развлекают вас?
— Очень мало.
— Вы, вероятно, требуете от них больше, чем они дать могут?
— По крайней мере, я не требую от них того, что они дают.
Разговор прервался. Анна Дмитриевна ожидала более любезности от представленного ей кавалера, невнимательность его ее немного ужалила.
— Да, мы, провинциалы, вообще очень скучны, — сказала она, очевидно напрашиваясь на комплимент. Петровский промолчал. Боброву пригласил кто-то танцевать, и разговор окончился. В конце вечера, проходя со своим кавалером мимо Петровского. Анна Дмитриевна спросила у него:
— Вы разве вовсе не танцуете?
— Сегодня я танцевать не буду.
На другой день Боброва спросила у приехавшего к ним с визитом Ичалова:
— Кого это вы мне вчера представили? Он, кажется, знает себе цену, но только нас всех ценит уж слишком дешево.
Когда Ичалов уезжал, Боброва ему сказала:
— Привезите к нам когда-нибудь с собою Петровского: я хочу посмотреть, всегда ли он бывает таким индийским петухом, каким был на балу. — Потом она прибавила: — Не откладывайте в долгий ящик.
Через несколько дней Петровский явился к Бобровым. Он беседовал преимущественно с матерью и был с нею очень любезен. Старания Анны Дмитриевны обратить на себя его внимание оставались безуспешными: Петровский отвечал на ее вопросы отрывистыми и сухими фразами. К концу визита щечки Анны Дмитриевны как будто раскраснелись, и глаза приняли особенное выражение: она явно волновалась.
При последующих посещениях Петровский держался прежней тактики: был всегда изысканно вежлив с матерью и невнимателен к тем авансам, которые делала дочь.
Так прошло несколько времени. Анна Дмитриевна, видимо, сделалась не совсем спокойной. В те минуты, когда Бобровы ожидали к себе Петровского, она становилась нетерпеливой: часто подходила к окну, торопила лакеев отворять двери, когда раздавался наружный звонок, становилась угрюмой, если Петровский манкировал своим визитом.
Однажды, прождавши его напрасно, она ушла в свою комнату и прислала сказать, что не выйдет к обеду, потому что чувствует себя нездоровой.
— Что с тобой, Анюта? — спросила мать, войдя к ней в комнату.
— Ничего, болит голова.
— У тебя есть что-то на сердце, Анюта, ты от меня скрываешь, ты неравнодушна в Петровскому.
— Какой вздор! — и глаза Анны Дмитриевны покрылись влагой, дыхание сделалось прерывистым. Она легла на постель и уперлась лицом в подушку. Услыхав, что она плачет, мать грустно покачала головой и вышла из комнаты.
Чем же Петровский мог понравиться Анне Дмитриевне? Наружность его была самая обыкновенная, из тех, что ежедневно встречаются дюжинами. Высокий, коренастый, с грубым лицом и неправильными чертами. Его образование было далеко не такое, которое могло бы обратить на себя внимание, замашки его были семинарские. Может быть, он был дельным чиновником, но дамы, с которыми он познакомился у Бобровых, разбирая его по косточкам, справедливо замечали, что всякий служащий обязан быть хорошим чиновником: за это ему и жалование платится.
Почему же молодая девушка, всеми пренебрегавшая, для всех неприступная, упивавшаяся до сих пор только своими успехами в свете, предпочла его другим?
Петровский со сметкою делового человека подметил слабую струну красавицы и энергично, всей силой, ударил по этой струнке. Он видел, что непомерно развившееся тщеславие подавляет в Анне Дмитриевне все другие чувства, и с самообладанием, которое свойственно подобным натурам, поставил себе задачей раздразнить ее самолюбие холодностью и на этом построить свое здание.
Мало-помалу образ этого человека запечатлевался в воображении девушки. Сначала ей казалось, что она полюбила его ум, под конец она должна была сознаться, что полюбила его самого. Ей самой это казалось непонятным. Она сердилась было на себя за потерю свободы сердца, но одумалась тогда только, когда была не властна уже подавить чувство, овладевшее ею. Как бы то ни было, но Анна Дмитриевна влюбилась в Петровского, и, пока никто другой еще не замечал этого, он уже ясно это видел.
Петровский воспитывался в гимназии, затем слушал лекции в университете. Он не был лишен способностей, но никогда не отличался особенными талантами. Из слышанного им в университете в нем осталось немногое, да и то плохо перебродило. Бедному, безродному и бездомному, ему трудно давались первые шаги в жизни. Первые годы его службы протекли для него тяжело. Он сидел дома, никуда не показывался и с жадностью читал все, что ему попадалось под руку. Когда он добился места в губернском городе, то почувствовал, что тяжелый груз свалился с его плеч. Он мог считать себя обеспеченным, но эта обеспеченность была прочной, лишь покуда он оставался на своем месте. Ему пришло в голову посредством женитьбы упрочить за собой состояние, которое сделало бы его вполне независимым. Первая встреча с Анной Дмитриевной произвела на него впечатление. Она ему понравилась, и, насколько любовь была доступна его природе, он, пожалуй, настолько полюбил ее. Втихомолку он стал собирать сведения о состоянии ее родителей. Точных данных он получить не мог, так как едва ознакомился еще с местным обществом, но ему было несомненно известно, что они помещики, живут на свои доходы и ни в чем не нуждаются. У них всегда бывало много гостей, и на приемы они денег не жалели, он предположил, что у старика должны быть деньги.
Как же ему было добиться руки Анны Дмитриевны? Соперников у него было много, но, приглядевшись, он увидел, что все они действуют однообразно и неудачно. Надо было придумать другой способ действия, более целесообразный. Он видел, что красота Ичалова не прельщала красавицу, богатство другого ее поклонника Эльстера не искушало ее, знатность князя Танищева не вскружила ей головы.
Он вздумал раздразнить ее самолюбие, притворившись для нее неприступным. Ему как нельзя лучше удалась эта тактика: сначала она им заинтересовалась, а потом и влюбилась.
Словно гром грянул — такое впечатление произвело в городе известие о помолвке Анны Дмитриевны с Петровским. Мужчины удивлялись, что могла она найти в нем привлекательного, барышни порадовались, так как одной соперницей, и самой страшной, стало менее, к тому же ‘не бобра убила она’, думали они, маменьки и тетушки перестали хмурить брови, напротив, они очень предупредительно поздравили жениха и невесту. Особенно выиграл сам Петровский: победа над неприступной красавицей поставила его на пьедестал, репутация его выросла с гору. Свадьба была назначена на 2-е июня. Ичалов был в отчаянии. Он нигде не показывался, заперся у себя дома и рвал на себе волосы.
В это время появилась в городе новая личность, новая невеста, новая красавица. Красавица эта составляла полнейший контраст с Анной Дмитриевной и по наружным, и по внутренним своим качествам. Если Анну Дмитриевну прозвали Тамарой, то Елену Владимировну Русланову следовало бы назвать Светланой.
Скромная, ясная, непорочная, Русланова менее Бобровой была способна зажечь страсти, но производила какое-то умиротворяющее, целительное действие на душу. Это был воплотившийся чистый ангел, приносивший на землю мир и поселявший в ‘человецех благоволение’. К тому же она была одной из богатейших невест в России.
С ее появлением в гостиных все обратились на поклонение новому светилу.
Один только Ичалов остался верен своему прежнему кумиру.
А Петровский? Что он думал?
Он был знаком с родителями Руслановой, сумел понравиться отцу своей деловитостью и смирением.
Успев поближе разведать дела Бобровой и видя, что за ней ничего не будет в приданое, что его ожидает с ней жизнь, исполненная труда и лишений, он не мог прогнать от себя мысли: зачем он поторопился со своим сватовством? почему не подождал немного?
Усвоив это, он решил, что дело еще не потеряно и что лучше теперь же поправить ошибку, нежели пожертвовать ради нес своей будущностью.
Он стал ухаживать за Руслановой, все более и более выказывая пренебрежение к своей невесте. Анна Дмитриевна первое время как бы не замечала или, лучше сказать, не допускала в себе мысли, чтобы другая могла получить предпочтение перед нею в мыслях ее жениха. Она думала сначала, что Петровский дурачит Русланову и ухаживает за нею только затем, чтобы возбудить ревность и разжечь страсть в сердце своей невесты. На первое время ей даже нравилось ухаживание Петровского за Руслановой, и она истолковывала его в свою пользу. Но невнимание жениха к ней росло не по дням, а по часам.
Однажды на балу у Руслановых Петровский, забыв, что он должен танцевать кадриль со своею невестой, ангажировал Русланову. Анна Дмитриевна сделала сцену и наговорила дерзостей своей сопернице. С этой минуты во взаимных отношениях жениха и невесты произошел перелом. Анна Дмитриевна стала следить за своим женихом шаг за шагом.
Она подслушивала его слова, ловила его взгляды, и оскорбленное самолюбие пылкой девушки разгорелось в страсть.
Тщеславие Руслановой, напротив, находило себе удовлетворение в том, что жених первой красавицы в городе, всех презиравшей и ни для кого недоступной, отдает ей предпочтение.
Возможность отнять жениха у соперницы становилась с каждым днем все более вероятной, и Русланова не удерживала себя от этого достижения. Увидев, что почва достаточно подготовлена. Петровский решился сделать попытку.
— Отчего вы так задумчивы сегодня? — спросила однажды Русланова у Петровского во время музыки. — Вам грех задумываться, вам можно только веселиться и радоваться.
— Почему же? — ответил Петровский, придавая своему вопросу усиленно грустный оттенок.
— Потому что вас любят, потому что не сегодня-завтра вы будете мужем одной из первых красавиц, потому что вам все завидуют.
— Этого еще недостаточно, что меня любит первая красавица, надобно, прежде всего, чтобы я любил ее, по крайней мере столько же, как она меня.
— Если бы не любили ее — не избрали бы себе в жены.
— А если, избрав ее, я увидел, что ошибся, что сердце мое ей принадлежать не может, что оно принадлежит другой?
Говоря это, Петровский пристально смотрел в глаза своей дамы, но та опустила глаза, и румянец ее сделался ярче.
— Что, если бы я, вопреки вашему мнению, почитал себя несчастнейшим из смертных? Что, если бы я перед своей совестью был принужден сознаться, что выбор мой сделан ошибочно, что я потому только стал женихом этой поэтической красавицы, что она в данный момент была превосходнее других? Мог ли бы я тогда надеяться составить счастье той, которая дала мне право называть ее своей невестой?
— Я не думаю.
— Что же мне следовало бы тогда сделать, по вашему мнению, — отказаться?
— Да, лучше отказаться, чем делать несчастной девушку за то только, что она вас полюбила.
— Но если бы я, как честный человек, признав необходимым отказаться от моей невесты ввиду невозможности составить ее счастье, привел бы это в исполнение, — насколько этим приблизил бы я к себе мое собственное счастье? Кто поручится, что, отказываясь от той, которая меня любит, я могу сделаться обладателем другой, которую я люблю?
— Почему же вы думаете, что это невозможно?
— А если бы разность общественного положения и состояния ставили тому преграды?
— Тот, кто любит, не обращает внимания ни на состояние, ни на общественное положение.
Петровский увидел из этого ответа, что дело его находится в хорошем положении, и пошел прямо к цели…
— Но если я обращусь к вам, Елена Владимировна, не как к советнице только, а как к решительнице судьбы моей, что вы мне ответите? Вы знаете, что Анна Дмитриевна — моя невеста, но вы видите также, что я не люблю ее. Завтра я скажу ей честно и откровенно, что я увлекался ею, что теперь люблю другую и не имею права делать ее несчастной. Но затем мне предстоит объяснение несравненно более трудное. Если затем я явлюсь к вам и назову имя той, руку которой я готов купить хотя бы ценой моей жизни, если я представлю вам всю разницу состояния, общественного положения, личных достоинств моих и той, которую я желаю иметь своей женой, если я скажу вам наконец, что имя этой особы Елена Владимировна Русланова, — что вы мне ответите?
В это время мазурка окончилась. Проговорив в смущении: ‘Я сама ничего не могу ответить’, Русланова поспешно удалилась из танцевальной залы и, под предлогом усталости, более туда не возвращалась. Петровский уехал.
На другой день он явился к отцу Руслановой и был принят им с глазу на глаз.
— Я знаю причину вашего посещения, — сказал ему старик, — дочь передала мне вчерашний разговор ваш с нею. Прошу садиться. Дело, с которым вы являетесь ко мне, для меня дороже всего на свете.
Петровский изложил свое предложение.
— Я не могу еще сказать вам ничего решительного, — отвечал старик, — я должен его обдумать, посоветоваться с женой, с дочерью. Ведь в настоящую минуту вы — жених другой. Что скажет ваша невеста? Что будут говорить об этом другие?
— Анна Дмитриевна, женихом которой я имел честь быть, мне отказала и возвратила мое слово. Без этого отказа я не осмелился бы явиться к вам с предложением. Со страхом я жду вашего ответа, который может или погрузить меня в безысходное горе, или сделать бесконечно счастливым.
— Я все же не могу дать вам ответ в настоящую минуту и прошу у вас позволения отвечать вам письменно. Когда вы получите от меня письмо, тогда поступите согласно с его содержанием.
Они расстались.
Между тем Боброва не на шутку занемогла и не оставляла своей комнаты. Когда после разговора с Руслановым Петровский приехал к своей невесте, он нашел ее страшно изменившейся. Он хорошо понимал, что с Бобровой немыслимы какие бы то ни было извороты, и решился сказать ей прямо, что он не в силах сделать ее счастливой и просит, чтобы она сама отказала ему, чем будут спасены приличия, и им обоим будет возвращена свобода располагать собой, как они пожелают.
При этом признании судорожное движение исказило лицо Анны Дмитриевны, глаза ее засверкали, слова замерли на устах. Не дожидаясь ответа, Петровский удалился.
Оправившись, Боброва объявила своим родителям, что только что отказала жениху своему, потому что более его не любит. Старики Бобровы немало этому обрадовались, особенно брат ее был в восторге.
Вслед за этим Анна Дмитриевна слегла в постель. По городу только и толку было о том, что Боброва отказала своему жениху.
Через две недели Петровский получил записку такого содержания:
‘Приезжайте. Я вас жду.

В. Русланов’.

Перед самым приездом Петровского родители Руслановой совещались.
— Зачем ему отказывать, когда он ей нравится? Он человек солидный. Одно, что он не богат! Но у нас есть чем поделиться с дочерью, чтобы она не оставила прежнего образа жизни. Мы их поместим у себя, здесь, в своем доме. Он умный человек, будет помогать мне в моих делах, — говорил старик Русланов, — мы его выведем в люди, сделаем из него человека.
Через несколько минут по приезде к Руслановым Петровский целовал уже руки у своей новой невесты, вечером об этом узнал и весь город.
— Этот человек родился в сорочке, — говорили про него в городе.
При этом известии слегшая в постель Анна Дмитриевна встала с постели.
‘Я отомщу за себя’, — запало ей в сердце.
Как уязвленная львица, бродила она по своей комнате, ей казалось, что Русланова из тщеславия и кокетства отняла у нее жениха, обаяние Петровского в глазах ее удесятерилось.
‘Я все покинула для него, — думала она, — и свою надменность, и желание нравиться другим, и блестящие партии, которые мне предстояли. Я поработила перед ним свою гордость, а он посмеялся надо мной. Я не останусь неотмщенной! У меня достанет на это силы. Я не пошлю брата драться с Петровским, я отомщу сама и отомщу жестоко! Он любит Русланову — не бывать же Елене его женой’.
Как привести свое намерение в исполнение — Боброва еще не давала себе в том отчета, по крайней мере она старалась отдалять от себя мысль о способе выполнения своей мести до наступления роковой минуты. ‘Мне нужен помощник’, — думала она и стала любезничать с Ичаловым.
Ичалов ожил: он вообразил себе, что она его любит и потому только отказала Петровскому. Он стал наряжаться, прихорашиваться и по целым дням сидел у Бобровых…
Мы знаем, в чем выразилась кровавая месть Анны Дмитриевны.
Вот то прошлое преступников и их жертвы, которое удалось раскрыть Кокорину. Не все, им сообщенное, можно было облечь в форму следственных актов. Однако я все-таки сделал надлежащие допросы для того, чтобы проверить дознание следственными действиями.
Следствие было окончено.
Подобно тому, как скульптор из неопределенной мраморной массы высекает статую, так и судебный следователь из массы добытых полицией под его руководством сведений выясняет дело.
Когда задача эта достигнута, ‘следователь объявляет всем участвующим в деле лицам, что следствие закончено, и отсылает все производство к прокурору или его товарищу’. Я так и сделал.
Судебное разбирательство, по странному совпадению обстоятельств, было назначено на 2-е июня, то есть на тот самый день, когда год назад должна была совершиться свадьба Петровского с Бобровой. Боброва все это время содержалась в тюремном замке, Ичалова отец, убедившись в сравнительно малой его виновности, согласился взять на поруки.
Старики Бобровы беспрерывно обращались ко мне с просьбой доставить им свидание с дочерью. В приемную тюремного замка, где по тюремным постановлениям допускалось свидание арестантов с их родственниками, Анна Дмитриевна не выходила. Тюремный смотритель говорил, что арестованная не отвечает вовсе на приглашение выйти в приемную и едва касается пищи, которую ей приносят. Входя к ней в комнату, смотритель застает ее почти всегда в одном и том же положении: она лежит неподвижно на кровати, повернувшись лицом к стене и не обращая никакого внимания на то, что около нее происходит. ‘Она упорно молчит, и вызвать ее на какой бы то ни было ответ невозможно, — говорил смотритель, — она с каждым днем все более и более худеет и как бы теряет сознание’.
Я ходатайствовал перед прокурором, чтобы родителям был открыт доступ в камеру заключенной, и получил разрешение. Я сопровождал стариков при посещении ими дочери. Смотритель пошел предупредить Анну Дмитриевну о предстоящем посещении. Возвратившись в коридор, он сказал нам, что на вопрос, желает ли она видеть своих родителей, она ничего не отвечала.
Мы вошли в камеру. Анна Дмитриевна была в том самом положении, как описывал смотритель. Она лежала на кровати, повернувшись к стене и закрыв лицо своими всклоченными донельзя волосами. На наше появление она не обратила никакого внимания. Старушка Боброва бросилась к дочери, обхватила ее голову руками и, захлебываясь от слез, целовала ее волосы. ‘Аннушка, — говорила она, — это мы пришли к тебе, я и твой папа. Что с тобой? Посмотри на нас. Мы тебя все так же любим, поговори с нами, Анюта, помолимся вместе Богу, нет греха, которого бы не прощало Его милосердие. Зачем ты убиваешь себя? Погляди на нас, Анюта’.
Анна Дмитриевна поднялась на постели и, прислонившись к подушке, старалась привести в порядок свои волосы. Я с ужасом взглянул ей в лицо. Это уже не было лицо живого человека, в нем не было ни кровинки. Губы ее были белы и сухи. Она осмотрела нас всех, по-видимому, никого не узнавая. Глаза ее как-то механически переходили с одного из нас на другого, ни на ком не останавливаясь.
— Анюта, Анюта! — рыдала мать. — Господи, прости ее, подкрепи ее.
Я вышел тихонько в коридор и послал за доктором, предполагая, что его присутствие будет для нее полезнее нашего. Я дождался Тархова в коридоре.
— Что? — спросил приехавший вскоре Тархов. — Какова Анна Дмитриевна?
— Не знаю, доктор, что вы скажете, по-моему, она безнадежна.
Тархов поторопился к больной. Анна Дмитриевна лежала в прежнем положении, повернувшись лицом к стене, старушка-мать ее была в истерике, а отец хлопотал около нее, стараясь дать ей проглотить несколько капель воды.
Тархов подошел к Анне Дмитриевне и, взяв ее за руку, наклонился над ней, стараясь повернуть к себе лицом. На вопрос его она ничего не отвечала. Простояв над ней несколько минут, он отошел от постели и спросил перо и бумагу, чтобы выписать рецепт.
— Что, доктор? — спросил я у него.
— Совсем плохо.
— Безнадежна?
— Медик никогда не должен терять надежды, посмотрим, что будет дальше.
Я уехал домой сильно расстроенный. Исчезла молодая жизнь, перед которой было так много надежд. В глубине души я не винил Боброву, настоящим виновником разыгравшейся драмы я считал Петровского.
На другой день, освободившись от утренних занятий, я поехал в тюремный замок. На крыльце я встретил Тархова, выходившего из замка.
— Что?
— Все кончено.
— Прости ей Господи!
Наступило 2-е июня. Я непременно желал присутствовать при разбирательстве дела, над главной виновницей которого совершился уже суд Божий. Но следственные дела опять задержали меня дома, и я приехал в суд, когда приговор уже был объявлен и публика бродила по коридорам. Ичалова оправдали присяжные, Аарон был приговорен к тюремному заключению.
В то время, как я говорил с знакомыми, к нам подошел один из старых приятелей Русланова.
— Все понесли должную кару, — сказал он, — остался нетронутым только тот, кто был настоящим виновником этого ужасного происшествия. Петровский может спокойно посвататься теперь и к третьей невесте.
— Петровского давно уже нет в живых, — возразил случившийся тут полковник Матов, — через несколько дней после смерти Анны Дмитриевны его убил на дуэли майор Бобров.

————————————————————-

Впервые: Три суда, или Убийство во время бала. Из жизни уездного городка. Рассказ судебного следователя в 2 ч. (Из записок судеб. следователя) /Соч. С.А. Панова. — Санкт-Петербург: тип. Скарятина, 1876. — 194, [2], 350 с., 20 см. — (Библиография современных писателей, Т. 32)
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека