Три периода крамолы, Катков Михаил Никифорович, Год: 1880

Время на прочтение: 10 минут(ы)

М.Н. Катков

Три периода крамолы

В конце 1877 года в общем присутствии Правительствующего Сената для рассмотрения дел о государственных преступлениях разбиралось обширное дело 193 подсудимых, обвинявшихся в революционной пропаганде в Империи. Громадное дело, к которому была привлечена не одна сотня лиц, окончилось оправданием почти всех попавших под суд (обвинительный приговор вынесен против 19 лиц, действительному наказанию подвергся, если не ошибаемся, один Мышкин, виновный в убийстве). Напечатанный краткий отчет о процессе, представляющий резкую противоположность с подробным отчетом о первом гласном политическом суде по делу сообщников Нечаева, дает лишь бледное понятие о том, что происходило на суде. Они доходили до неслыханного цинизма, который, говорят, даже на наших ‘либеральных’ сенаторов произвел некоторое мимолетное впечатление. Пред судом была новая формация нигилистов, не просто рисовавшихся, как их предшественники в процессе 1871 года, своими ‘убеждениями’ пред обширною публикой, но проявлявших дерзкое и ядовитое озлобление.
В семидесятых годах дело преступной пропаганды вступило в новый период. В предыдущее десятилетие деятельность агитаторов направлялась главным образом на распространение социалистических и революционных учений в среде учащейся молодежи и на возбуждение волнений в высших учебных заведениях, где агитаторы устраивали свои главные квартиры и обсервационные пункты. Период семидесятых годов (до сенатского процесса двухсот включительно) характеризуется главным образом ‘хождением в народ’ для распространения революционных идей в массах и подготовления ‘общего восстания’. Третий период, наступление которого блистательно ознаменовалось оправданием Веры Засулич, есть ныне продолжающийся период терроризации правительственных властей покушениями и убийствами.
Обвинительный акт (так называемое Жихаревское следствие) подробно следит за образованием многочисленных кружков в Петербурге, Москве, Киеве, Харькове и других местах, — кружков, от которых летом 1874 года двинулась в народ целая рать пропагандистов, к осени же, впрочем, в большинстве переловленная. Добытые следствием факты прежде всего самым решительным образом опровергают сочиненное в новейшее время, усердно распространяемое и с чужого голоса повторяемое учение о недоучках, которые вследствие недостаточной помощи, казенной и общественной, а также вследствие строгости (какая ирония!) требований в заведениях не имеют-де возможности окончить курса учения и, лишенные будущности, поступают в ряды нигилистов (еще на днях было об этом длинное повествование в столь дружески расположенной к нам ‘Кельнской Газете’). Следствие с очевидностью показывает, что участники кружков не потому попадали в шайки, что не имели возможности окончить курса, а потому и курса не оканчивали, что попадали в шайки и добровольно бросали ученье. ‘Время бросить ученье’ было даже призывным лозунгом кружков семидесятых годов. Пропаганда, обращенная к учащейся молодежи, читаем в обвинительном акте, ‘сопровождалась обыкновенно указанием на то, что наука есть не что иное, как средство эксплуатировать народ, и что счастие народа может быть создано и без науки’, почему интеллигентные слушатели-пропагандисты приглашались бросить ученье и идти в народ, причем объявлялось, что сообщество располагает денежными средствами, которыми и будет снабжать своих новых товарищей. Агитаторы в среде праздной молодежи высших учебных заведений набирали, как сказано в том же акте, ‘людей занимавшихся чем угодно, только не науками, а потому и крайне легко относившихся к вопросу о выходе из учебных заведений’. Порешив идти в народ, эти юноши выходили из своих заведений, как сделала, например, на Пасхе 1874 года целая компания лиц, собиравшихся на сходки в квартиры Бладзевича и Гриценкова в Петербурге. Подобное же решение ‘бросить ученье и помочь народу от притеснений эксплуатации и его собственного невежества’ было принято на другом петербургском собрании, где ‘читали запрещенные книги, рассуждали о бессмысленном положении народа и его невежестве, о стачках рабочих, об артелях, об интернационалке’. Один из деятельнейших агитаторов того времени, Ковалик, ‘советуя семинаристам (в Харькове) бросить ученье, доказывал им, что наука, дающая возможность эксплуатировать народ, должна быть изгнана… задача должна состоять в разрушении существующих в государстве порядков, так как впоследствии народ уже сам создаст новый порядок и, по всей вероятности, введет общинное устройство, так что Россия будет представлять из себя федерацию множества мелких общин, ни от кого не зависящих и никем не управляемых’. Уговаривая семинаристов идти в народ, Ковалик рассказывал им, ‘что за границей и в Петербурге образовалось революционное общество, и обязался высылать по первому требованию деньги тем, кто согласится идти в народ, советовал прежде всего отправиться на фермы в Пензенскую и другие губернии для изучения какого-нибудь ремесла, с тем чтобы потом под видом рабочего с фальшивым паспортом ближе сойтись с народом и успешнее вести дело революционной пропаганды’. Подобные же наставления делал Рогачев семинаристам и гимназистам в Пензе. Вообще с революционными приманками обращались не к выбывшим из заведений, — таких где было искать? — а к пребывавшим в заведениях и из них сманиваемым. Идти в народ и оставаться в то же время учащимся в высшем заведении было затруднительно, хотя и такие чудеса не раз бывали. В 1872 году ‘особою популярностью в среде студенческого мipa пользовался студент Технологического института Лисовский, посвятивший всю свою жизнь к сближению с рабочими’ (не много же у него оставалось времени для занятий науками), а его приятели, студенты института, Медико-хирургической академии и университета, усердно занимались не делом своим, а чтением лекций рабочим по географии, физиологии, истории…
Пропаганда в народе потерпела решительную неудачу. Об этом в обвинительном акте есть немало свидетельств со стороны самих пропагандистов. ‘Ты жалуешься, — пишет к своему собрату по деятельности подсудимый Аронзон, — на неплодотворность твоей деятельности. Я могу тебе сказать, что все жалуются на это… Главная причина неплодотворности нашего дела заключается в отсутствии развития со стороны угнетенных и в нашем собственном шалопайстве’. ‘Шататься, — сознается в шифрованной записке подсудимый Литошенко, студент Технологического института, — совсем неподходящая вещь: ужасное недоверие, и тем больше, чем больше радикальничать’. Констатируя неуспех пропаганды в народе, подсудимая Ободовская (из сельских учительниц) писала: ‘Живого нам дела теперь вовсе нет даже в живом зародыше. Наши пропагандисты пропорхнули по Руси и нигде не пристроились потому, вишь, что все им местности попадались неблагодарные, им приходилось отказаться от сладкой надежды, что ничего не делая, живя на чужой счет, ведя праздную жизнь в среде рабочего люда, они могут делать что-нибудь путное… Тысячи истратили они на свои демократо-туристские странствования’.
Все это происходило в начале семидесятых годов.
Потерпев полную неудачу в народе, пропаганда нашла себе поощрение в ‘интеллигентных’ классах общества. Не говоря уже об общей слабости отпора со стороны ‘отцов’, о всякого рода вздоре, какой под именем новейших и прогрессивных учений, последних слов науки вперялся ‘детям’ путем позволенной и непозволенной литературы, школьного преподавания, даже профессорских чтений, о слабости, податливости на обман и популярничаньи властей, — пропаганда встречала в интеллигентных слоях решительную поддержку. Одним из главных деятелей пропаганды, основателем кружка его имени был дворянин Черниговской губернии Ковалик, — изобретатель шрифта из непристойных слов, бывшего в большом употреблении между нигилистками кружка, посредник между кружком и русскими эмигрантами за границей. Явный пропагандист, он был, однако, выбран в мировые судьи, некоторое время был даже председателем съезда мировых судей, имея своим сотрудником секретаря съезда Каблица, в свою очередь замешанного в дело пропаганды. На пропагандиста Ярцева земством его уезда была возложена обязанность попечителя Дмитровской земской школы, где учительницею была пропагандистка Ольга Шевырева. Блюститель школы, посетив ее в ноябре 1879 года, остановился ночевать у старосты и первым долгом счел сообщить ему, что ‘было бы лучше, если бы в России была республика, как во Франции и в других землях, увидев же духовного содержания книги, сказал, что все это вздор, а в дальнейшем разговоре доказывал, что бедным следует подняться и перебить богатых, чтобы сравнять имуществом’. Образ мыслей Ярцева был в такой мере известен в уезде, что когда он вместе с бывшим библиотекарем в Торжке Румянцевым отправился в конце 1873 года в Петербург, в Новоторжском уезде разнесся слух, дошедший и до властей, что Ярцев поехал в Петербург с целью совершить страшное злодеяние. Вследствие этого слуха Ярцев и был арестован в Петербурге. Подсудимый Войнаральский был в конце 60-х годов исключен из Московского университета за беспорядки, выслан под надзор полиции в Архангельскую губернию. Освобожденный из-под надзора, он немедленно избирается при содействии либеральной интеллигенции в должность мирового судьи в Городищенском уезде Пензенской губернии. Как видно из обвинительного акта, весьма деятельными сотрудниками пропаганды были лица, которым заправите-ли земства разных местностей вверяли должности земских врачей, учителей, учительниц, акушерок и т.п. В обвинительном акте есть любопытное указание. Пропагандист Щиголев пишет пропагандистке Веревочкиной, отсоветывая ей идти в народ и рекомендуя ей поступить в сельские учительницы: ‘Места намечены: одно в деревне княгини-либералки, которая гонит старую учительницу за то, что та мало обращала внимания на пропаганду‘. Бывали случаи, что матери поощряли дочерей к пропаганде и сами принимали участие в их преступной деятельности. Так, вдова штаб-капитана Субботина (в Курской губернии), отправив дочерей в Цюрих, занималась пропагандой в школе, которой была попечительницею. Около нее группировались учительница Завадская, прибывшая из Цюриха, учитель Костеревский, потерпевший, как он выражался, фиаско в Иванове-Вознесенске за свои отношения к инспектору народных училищ и называвший себя в насмешку ‘благонамеренным народным учителем’, и некто Постников, звавший себя пролетарием. ‘Посвятив себя революционной деятельности, — сказано в обвинительном акте, — и доведя своим потворством всех трех дочерей своих до совершения преступлений, Софья Субботина не пощадила и свою воспитанницу Веру Шатилову, которая, руководимая Субботиною, усвоила себе ее направление и вместе с нею занялась революционною пропагандой’. Ярославский помещик Иванчин-Писарев занимался ведением революционной пропаганды в среде местных крестьян, устроил в своем селе столярную мастерскую, где учил рабочих петь революционные песни, устраивал со съехавшимися к нему пропагандистами народные гулянья с такими же песнями. Его деятельными сотрудниками были местный земский врач и земская акушерка, бывшая цюрихская студентка, жившая на одной квартире с врачом. В обвинительном акте можно встретить немало указаний на участие в пропаганде земством определенных врачей, акушерок, учителей, учительниц. Земские деятели из числа считающих себя и считаемых принадлежащими к ‘либеральному’ направлению охотно пристраивали людей ‘с новыми убеждениями’, попросту пропагандистов, к разным зависящим от земства должностям и усердно их отстаивали в случаях, когда их ‘полезная’ деятельность обращала на себя внимание священника, инспектора или иного правительственного органа, подбивая иногда целые собрания к борьбе и протестам во имя своих прав.
Самые меры, какие принимались для борьбы со злом, прямо способствовали его усилению и распространению. В разряд государственных преступников попала масса испорченных мальчишек и девчонок. Заговорщиками, злоумышляющими ниспровержение законного правительства и всего государственного строя, явились на первом плане праздные кочующие школьники, бросившие ученье семинаристы, техники, студенты, их подруги, акушерки, курсистки, всякая сволочь, неведомо для себя направляемая ловкими руками. Зло приняло специальный характер, обозначаемый общим именем нигилизма. Разрешаясь всякими преступлениями, зло это в основе было педагогическою язвой и требовало разумных исправительных мер на первых ступенях своего развития и с тем вместе прекращения дезорганизации высших учебных заведений. Ничего подобного сделано не было, напротив, попускалось все, чтобы зло могло развиваться на просторе. А потом бросали невод, захватывали, что попадало, и тащили на допрос и суд по обвинению в государственной измене, замахивались тяжелым мечом правосудия и опускали его, не решаясь разить мелюзгу, возведенную в сан государственных преступников. Не умея придумать ни одной сериозной предупредительной меры, мы зато чрезвычайно легко подавались на всякие мероприятия, благоприятные развитию зла и прославляемые тою литературой, которая воспитала язву нигилизма. Достаточно вспомнить о женском образовании. Не образование, а нечто совсем иное — причина тех восторгов, какие возбуждали все эти женские курсы, акушерские, медицинские, высшие, разные, создающие класс курсисток, которому должна-де завидовать Европа… С другой стороны, процедура обысков, арестов, содержания под стражей, выпускания из-под стражи, бесконечного следствия, торжественных допросов стала для пропагандистов своего рода политическою школой, в которой завравшиеся ребятишки выработались в неисцелимых революционеров, готовых на всякое злодейство. Именно после этого процесса началась открытая война озлобленной шайки. Дело объясняется тем, что обвинение в результате для большинства сводилось к хранению и распространению запрещенных книг. Явно зараженных пришлось признавать невинными. Очевидно, требовались с самого начала меры иного характера — не длинная судебная процедура в силу законоположений о злоумышлениях, стремящихся к ниспровержению государственного порядка, а меры исправительного характера. Была, впрочем, принимаема особая мера — административная высылка под надзор полиции в разные города, но это была мера не к исправлению, а к вящему озлоблению и к распространению заразы. В процессе видно, как из Архангельска несколько девушек бежали из своих семейств в революционную компанию, после того как высланные пропагандисты погостили в городе.
Женский элемент приобретает в рассматриваемый нами период весьма важную роль в пропаганде. Недаром в нечаевском катехизисе женщинам отведено видное место. ‘Горячих, преданных, способных, но не доработавшихся еще до настоящего революционного понимания’ предлагается расходовать в качестве революционного материала на ‘бесследную гибель большинства и настоящую выработку немногих’, а на вполне посвященных смотреть ‘как на драгоценнейшие сокровища, без помощи которых обойтись невозможно’. Уже в процессе сообщников Нечаева фигурировало до десяти женщин. Их было до сорока в процессе 1877 года. На первом плане бывшие цюрихские студентки, ‘к развращению которых эмигранты прилагали особенно старание’ и которые много содействовали как установке постоянных сношений с заграничными революционерами, так и организации контрабандного провоза чрез границу запрещенной печатной мерзости. Провоз был организован недурно. Запрещенный товар прибывал кипами, ящиками, тюками, возами, чуть не обозами и находил самый свободный доступ в среду учащихся, главные склады были, вероятно, в казенных учреждениях как местах наиболее безопасных. Далее следовали слушательницы женских курсов при Медико-хирургической академии, учительницы и разные девицы, сманенные ‘развивателями’, рассеянными на казенный счет по лицу русской земли. Какое действие оказывало иногда чтение запрещенных книг, о том можно судить из письма подсудимого Федоровича к подсудимой Веревочкиной. ‘Ну, вот я у своих в деревне, — писал он, — приехал я, знаете, и удивился немало. Такую нашел перемену, что страсть! И как бы вы думали, отчего она произошла? Я вам не рассказывал, что сестры, быв еще в городе, устроили чтение моих книг, потом оне взяли их в деревню, здесь еще раз читали даже матери, и, как оказывается, чтение это произвело на них такое впечатление, что оне совершенно переродились’. Плохое состояние преподавания в женских учебных заведениях, быстро возраставших в числе, немалое количество учителей и наставниц с ‘новыми идеями’ облегчали дело пропаганды. Студент Земледельческого института Данилов, на деньги харьковского кружка странствовавший по Кавказу среди молокан и духоборцев, в одном молоканском селении нашел свою знакомую Шавердову, о которой говорит в своем письме: ‘В этой же деревне проживала одна барынька — революционерка изрядная, которую знавал еще в Тифлисе’. Эта барынька была учительницей женского института в Тифлисе, давно находившаяся в сношениях с пропагандистами, замышлявшая с некоторыми переселиться в Америку и основать там коммуну. Воспитательница институток (как засвидетельствовано о ней начальницей, настоявшею на ее увольнении) ‘имела самую дурную репутацию в нравственном отношении и распространяла между воспитанницами института самые превратные понятия о браке, религии и повиновении начальству, по ее внушению и инициативе несколько воспитанниц уехало в Цюрих’. И сколько было подобных деятелей и деятельниц на педагогическом поприще!
Нетрудно догадаться, к каким последствиям вело присутствие молодых особ женского пола в кружках, для которых отрицание нравственности как предрассудка было одним из основных догматов. Женский революционный материал был значительною приманкой для пропагандистов. Праздное шатание в народе, бездельничество в заведенной мастерской (в Саратовской башмачной, с обыска которой началось Жихаревское следствие, оказалась сделанною лишь пара башмаков) услаждалось участием персон из женской молодежи. Образовались коммуны самого отвратительного свойства. В обвинительном акте с некоторою подробностью говорится о киевской коммуне. Сожители именовали себя разными кличками ‘в виде протеста против всего привилегированного и свойственных последнему приличий’. Большого мира и согласия, впрочем, не было. ‘Сходки оканчивались в большинстве случаев ссорами и драками’, были, между прочим, драки на вилках. Члены коммуны не доверяли друг другу. Впрочем, по словам (участницы коммуны) Идалии Польгейм, ‘эти ссоры и драки оканчивались довольно благополучно: оне разрешались общею попойкой… Спали вповалку мужчины и женщины. Участвовавший в кружках Ильсевич, придя однажды по приглашению Ассельроде (студента, члена коммуны) в коммуну часов в 10 утра, застал спящими вповалку пар пять-шесть женщин и мужчин в грязной и вонючей комнате, среди разбросанных кусков кожи и инструментов сапожного ремесла. Главой киевской коммуны был некто Ларионов’. Как высоко коммуна ценила деятельность Ларионова, видно из показания Идалии Польгейм, удостоверяющей, что когда Ларионов объявил свое намерение оставить коммуну, если она, Польгейм, не согласится жить с ним в гражданском браке, то члены кружка стали упрашивать ее принести себя в жертву обществу, вследствие чего она и была вынуждена отдаться Ларионову, не любя его’. Припоминаем при этом яркий характеристический рассказ Незлобина ‘Кружок’ в ‘Русском Вестнике’ 1875 года.
В этих вертепах подготовлялись события третьего периода крамолы, которого мы свидетели ныне, периода более серьезного. Тот же Ларионов подговаривал Гориновича поступить в почтальоны, чтобы в случае перевозки большой суммы ограбить почту, предлагал Идалии Польгейм сделаться любовницей старика, богатого курского помещика, чтобы обобрать и отравить его. Варварское покушение на жизнь Гориновича, облитого в Одессе летом 1876 года серною кислотой, вследствие чего у него вытекли глаза, отвалились нос и одно ухо и он только чудом остался жив, предвещало будущие подвиги.
К осени 1874 года, когда началось преследование членов кружков и некоторые из них были арестованы, в коммуне проявилось весьма сильное возбуждение, и, как видно из показаний Ларионова, Гориновича и Идалии Польгейм, было решено противопоставить мерам правительства собственные меры устрашения, терроризовать, так сказать, правительство, пустить в ход пожары, синильную кислоту, нитроглицерин и револьверы. С этою целью Странский приобрел значительное количество морфия и хлороформа, каковые вещества оказались у некоторых членов коммуны при их задержании, и пробовал гнать синильную кислоту, Ларионов же запасся сведениями о способе приготовления нитроглицерина, Рогачев приобрел револьвер и, как показывал о том на дознании Горинович, собирался ехать в Петербург, говоря, что совершит нечто ужасное…
После процесса 1877 года эти приготовления и замыслы были приведены в действие и исполнение. Вера Засулич, при рукоплесканиях петербургской интеллигенции, открыла новую эру…
Впервые опубликовано: Московские Ведомости. 1880. 25 марта. No 84.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека