Третий звонок, Боборыкин Петр Дмитриевич, Год: 1890

Время на прочтение: 19 минут(ы)

Петр Боборыкин

Третий звонок

I

Театральная портниха, Афимья Егоровна — полуседая, пожилая девушка, в очках, в темном люстриновом капоте и со множеством иголок, воткнутых в грудь капота — побежала на зов.
Она прислуживала только в той уборной, где одевалась первая актриса, и знала, что та сегодня ‘и рвет, и мечет’.
К ее нраву она давно, привыкла. Она с ней почти одних лет. Когда та сделалась сразу любимицей публики, Афимье шел уже двадцать шестой и она была года на два, на три постарше Лидии Павловны. Ее имя и отчество еще до прошлого сезона — произносились за кулисами с особым выражением.
И скоро наступит двадцатипятилетний ее юбилей. Стало быть, ей сильно за сорок пять.
— Афимья Егоровна! — дала на нее окрик первая актриса и, сидя перед зеркалом, повернула назад голову. — Куда вы провалились?
Сколько лет портниха слушает этот властный и, нервный голос, глуховатый и вздрагивающий, для ее слуха совсем неприятный, и удивляется — почему это публике так полюбился этот голос, и читка, и все прочее. И больше двадцати лет шли приемы. И ни перед кем она не пасовала, вплоть до прошлой зимы.
Портниха приноровилась к ней, как никто, и прежде Лидия Павловна всегда балагурила с ней, частенько делала ей подарки, особенно когда в духе, после вызовов и подношений.
Теперь — не то. Виданное и слыханное ли это дело, чтобы Лидия Павловна сидела по целым месяцам без новой роли? А теперь выходит так. Подходил второй месяц сезона, а она сыграла только одну новую роль, да и то пьеса еле-еле тащится и сборов она не дает.
Афимья Егоровна, застегивая крючки и оправляя юбку первой актрисы, с сжатыми губами и ртом, полным булавок — вспомнила то время, когда Лидию Павловну принимали, как только она появится на сцене. И длилось это не один год. Потом такие приемы как-то притихли незаметно. Но не дальше еще годов на шесть, на семь — публика ‘валила’, без Лидии Павловны не обходился ни один новый спектакль, за кулисами она была ‘как царица’, браковала пьесы, отказывалась от ролей, всех держала в струне — и режиссера, и авторов, и высшее начальство, манкировала, на репетициях никогда не играла ‘в полную игру’, делала выговоры кому ей вздумается. И никто не давал ей сдачи — из женщин. Мужчины, случалось, выступали против нее и один даже, при всех, на репетиции — прозвал ее ‘Раисой Минишной Сурмилиной’, за что она с ним пять лет сряду — ни одного слова не сказала, была как вроде истукана для него, а чуть не каждый день играла с ним, и обнималась, и целовалась по пьесе.
Одевание кончилось. Лидия Павловна бросила портнихе две-три фразы, таким звуком, точно она больная. Да и лицо у нее сегодня все вытянулось и под гримировкой утомленное и трепаное. Только глаза не потеряли блеска и глядят то печально, то сердито.
— Егоровна, — отрывисто проговорила первая актриса, — попросите мне сюда Сидорова. Он приехал?
— Приехали… Должно, у себя… в режиссерской.
— Ступайте. Вы мне больше не нужны.
Портниха — беззвучно, в башмаках без каблуков — скрылась за ширмами, прикрывающими полуоткрытую дверь из уборной, куда ведут две ступени вверх.
Лидия Павловна отодвинула стул от зеркала и, подойдя к трюмо очень близко, начала всматриваться в свое лицо — уже совсем готовая к выходу перед рампу подмостков.
Она — по пьесе — должна была надеть маленький ‘front’ на переднюю часть головы и мертвые волосы, в виде двух коков, показались ей слишком редки, не молодили, а, напротив, старили ее.
Но менять прическу нельзя. Так она играла эту роль и несколько лет назад. Пьеса идет сегодня в первый раз ‘по возобновлении’. Тогда, при первой постановке, она произвела ‘фурор’ созданием этого лица. Но тогда она была моложе чуть не на восемь лет и ей не нужно было ни особенно гримироваться, ни составлять себе прическу из мертвых волос. Она помнит, как на последней репетиции сказала автору:
— Я сделаю себе порочную челку, и вы будете довольны.
И эта ‘порочная челка’ — тогда они были в моде — была из собственных волос.
Ей надо быть очень молодой женщиной, которую взяли замуж — ‘за красоту’.
И теперь эта фраза точно прыгала у ней в голове, а проницательные, все еще красивые, глаза докладывали, что такую, как она в эту минуту, — даже и в театральном освещении — за красоту не берут.
Ее можжило то, что она должна была ‘выкопать’ старую пьесу, чтобы напомнить о себе публике, показать — какая в ней, до сих пор, живет артистка, что она может сделать по части правды, и типичности лица, какую пустить в ход мимику, чем тронуть и захватить залу.
Но авторы — вот уже второй сезон — точно в заговоре против нее. Все главные поставщики сезона обходят ее, хитрят, фальшивят, уклоняются от встреч с нею. Не может же она засылать к ним и выпрашивать себе ‘рольку’, точно какая-нибудь ученичка, изнывающая на выходных ролях.
И сегодня — как нарочно — она отвратительно себя чувствует: вся правая половина головы ноет, со стрельбой в висок, спина отбита, в правом боку сверлящая боль. Она знает, что это — зловещие признаки. Надо бы все бросить, взять отпуск и уехать на юг — купаться в волнах теплого воздуха, полного солнечных лучей и запахов роз и гелиотропов, там — по изумрудному прибрежью.
Но разве ей дадут отпуск в развал сезона? Да если б и дали, уехать теперь, на зиму глядя — значит: совсем стушеваться, без боя уступить первое место внезапно выскочившей откуда-то, точно из трапа, сопернице.
Задребезжал жидкий и раскатистый звонок. По счету — он был второй.
Этот заурядный звук, который как бы перестал уже действовать на ее слух — вдруг вызвал в ней вопрос: какой это звонок?
‘Кажется, второй’, — подумала она. До выхода остается еще добрых десять минут. Она совсем готова и даже слишком рано приготовилась к выходу на сцену. Тоска оставаться одной в жаркой уборной, на диване, около газовых цилиндров, от которых жжет кожу на лице.
Мысль дразнила ее злобно, цепляясь за только что пролившийся по сцене звонок.
А третий звонок? Ведь он неизбежен, не тот, что затрещит в руках помощника, а другой — звонок всей жизни, когда поезд готов и осталось всего четыре минуты до отхода.
Разве ее поезд уже не готов к отбытию? Второй звонок уже смолк и пассажиры прощаются с провожающими.
Неужели и ей осталось всего четыре минуты до отхода… Куда?
‘В запас?’ — почти с ужасом произнесла она беззвучно, провела по глазам ладонью правой руки и быстро отвернулась от трюмо.
— Можно? — спросил из-за ширмы густой мужской голос.
— Пожалуйста.
Вошел высокий, худой блондин. Глаза его вопросительно и тревожно остановились на лице первой актрисы.
— Репертуар уже составлен? — спросила она, стоя к нему в пол-оборота.
— Да.
Между ними чувствовалась сухость тона.
— А нельзя на среду поставить…
Она назвала пьесу.
— Извините… никак невозможно.
— Отчего?
Глаза ее сразу потеряли блеск.
— Марье Семеновне тогда придется выступать два дня сряду в огромных ролях.
— А! Марье Семеновне почему-то нельзя, — ответила она, пожав плечами, и отвернулась к зеркалу.
Режиссер без поклона вышел и неприятно усмехнулся, когда сходил вниз со ступенек.

II

Зала гремит от вызовов.
— Лидия Павловна! Пожалуйте! — приглашает дежурный помощник режиссера. — Слышите, как усердствуют. Пожалуйте!
Она выходит одна после общих вызовов, и уже в третий раз. Ее принимает такой взрыв криков и плеск ладоней, что этого заряда хватит еще на пять, на шесть появлений перед рампой.
Такие приемы бывали только в ее бенефисы и в дни прежних триумфов.
Поднесли ей и корзину искусственных цветов.
Пришлось выходить еще три раза, по настоянию главного режиссера. И долго потом еще не умолкали крики с верхних ярусов и молодые мужские голоса выпаливали, точно из ружей, ее имя и оно гулко разносилось по пустеющей зале.
Вся в испарине, разбитая, припала она на кушетку, не раздеваясь.
Никто нейдет поздравить ее с успехом.
Да, она чувствует, что талантом и мастерством может еще поднять залу, добиться признании того, — какая она артистка.
Но сегодняшняя победа более страшит ее, чем успокаивает.
Сегодня она напомнила о себе. Но это напоминание — не было ли оно похоже на поминки? Точно она этой старой ролью свезла на кладбище ту ‘первую актрису’, которая целых пятнадцать лет держала публику в своих руках — одна и безраздельно.
И вдруг все у ней внутри, в груди и спине, — заныло. Возбуждение приема быстро прошло и тело — разбитое и нервное — докладывало, злобно и жестоко, что молодость канула и не вернется.
Она разделась, накинула на себя легкий пеньюар и прилегла. На щеках еще горел румянец. Этот шумный прием напомнил ей уже далекое время — лет десять тому назад. В жизни актрисы десятилетие — целая вечность.
Но разве так было бы тогда? Никто не устремляется что-то к ней в уборную — ни режиссер, ни товарищи. Тогда при ней состоял целый штат ‘амазонок’. Так за кулисами звали разных ‘девуль’ из выходных актрис, курсисток, гимназисток, находившихся на взводе постоянного обожания.
Тогда каждая из них способна была целовать шлейф ее платья, кидалась как бешеная за всяким листиком из венка, за цветочком из букета. И всей гурьбой провожали они ее на подъезд, где другие, не имевшие счастья лично ее знать, мерзли под навесом, хлопали и кричали, когда ‘курьер’ подсаживал ее в карету.
Корзина с искусственными цветами — по последней моде — пестрела в углу, около ширм. Ее вид не радует ее.
Кто мог приготовить эту корзину?
Может быть — он?
Вряд ли он надеялся на такой прием. Вернее то, что послал за подарком, когда со второго акта уже определился ее успех.
И только что она это подумала — в дверях, за ширмами, раздался вопрос:
— Можно?
Она вся встрепенулась и нервно откликнулась:
— Можно.
Это был он — все такой же красивый, стройный и удивительно моложавый, затянутый в очень длинный сюртук, — и наполнил тонким запахом своих духов всю небольшую уборную.
Его яркие губы улыбаются благосклонно и суховато сквозь усы, зачесанные кверху. И шелковистая борода блестит в свете двух газовых цилиндров зеркала.
‘Красавец-мужчина!’ — выскочило у ней в голове прозвище закулисного жаргона, и чувство едкое, похожее на ненависть — схватило ее за грудь — к этому мужчине, которому ‘нет износа’. Он не моложе ее… а если и моложе, то на каких-нибудь два года. И какая разница, и как он сам сознает эту разницу!
Он нагнулся к ней, взял руку и приблизил ее к своим благоухающим усам.
— Поздравляю! — ласковым холодком пахнул на нее его вибрирующий баритонный голос.
— Благодарю — ответила она и бросила на него быстрый, испытующий взгляд.
И внутри у ней защемило.
Он — накануне ухода. Сейчас получила она ‘целование Иуды’. Нет в нем и тени, того, что прежде делало его ‘верным рабом’. Еще два года, даже год тому назад, она ни одного дня не задумывалась над тем — уйдет он, или нет. А теперь — сомнение невозможно.
— Видите… какой триумф! — продолжал он, садясь на стул, в аршин расстояния от кушетки.
Она ничего не ответила на это.
Самый этот ‘триумф’ кажется ей, в эту минуту, чем-то похожим на те торжества, после которых юбиляр заболевает внезапно и сходит в могилу.
— Вся зала оценила ваше высокое мастерство.
Он сказал это таким тоном, что она готова была бы вскочить и дать ему пощечину. Слова выговаривал он точно по заказу, с противными интонациями. Прежде она их не замечала. Для отвода глаз эта манера — самая выгодная. Ни одного простого звука! Все — фальшь и мерзкая игра в предательство.
Отчего он прямо не скажет ей: ‘Как женщина, вы для меня больше не существуете. Я еще свежий, опасный мужчина, а вы — старушка, цепляющаяся за свое молодое амплуа, не желая почувствовать, что ее песенка спета’.
В эту минуту раздался звонок к водевилю. И его дребезжанье опять заставило ее подумать, что третий звонок ее поезда сейчас раздастся.
— Некоторые детали были особенно оценены… около меня.
Все также выговаривал он слова, качаясь на стуле, а лицо оставалось без выражения, глаза без блеска. Он только старался до конца доиграть свою роль ‘lБcheur’a’.
Это жаргонное французское слово пришло ей на намять, вместе с лицом и фигурой другого, изумительно сохранившегося холостяка иностранца-банкира, вот уже более десяти лет живущего здесь.
Вот с кого он обезьянит и в туалете, и в прическе, и в манере говорить, ходить, улыбаться и ухаживать.
Тот известен своей специальностью: каждая новая актриса, ангажированная на первое амплуа — делается его подругой на все время, пока она здесь.
Ангажируют другую француженку — он опять состоит при ней, в качестве непременного друга и покровителя.
И как ей захотелось крикнуть ему в эту минуту:
— Что ж вы теряете время? Ведь у нас новая любимица публики и начальства… Идите к ней и заключайте контракт, как делает ваш банкир, с которого вы обезьяните.
Если б она еще царила здесь одна, как в прошлом сезоне — он бы не замечал ее лет, она бы продолжала быть для него все та же. Не женщина, не человек был ему нужен, а ранг, реклама, высший спорт театрального сноба.
Тогда он все переносил: капризы, оскорбления, помыкание собою, как собачонкой — все. Ему надо было все перенести. Он не мог не считаться самым близким человеком к Лидии Павловне.
И как верно распознал он, что ее звезда скоро померкнет. Это было на представлении новой пьесы, где та ноющая дурнушка, которую главный режиссер называет теперь с особым почтительным придыханием ‘Марьей Семеновной’, в первый раз захватила публику так, что при выходе, в третьем акте, после ‘галденья’ в антракте, вся зала встретила ее аплодисментами.
Этого она уже лишилась много лет назад.
И он сейчас же отметил такой симптом и решил, про себя, что к будущему сезону ему надо состоять в том же качестве при новой звезде.
Ей стало так тяжко, что она чуть не расплакалась, когда он, с какой-то слащавой фразой, удалился, как только кто-то из своих вошел в ее уборную.

III

Идет второй акт новой пьесы, где рядом с Лидией Павловной играет новая любимица залы.
Марья Семеновна сидит в своей уборной. Они у них рядом. У ней единственная, во всей ее роли, крупная сцена в конце третьего акта, а во втором она не занята. И в этой сцене она имела, в последний раз, ‘фурорный’ успех.
Роль Лидии Павловны — главная, но она сначала не хотела брать ее, узнав, что с нею в одной пьесе выступит и эта ‘потихоня’ — так она прозвала свою соперницу. И ее предчувствие сбылось. На первом представлении, до выхода ‘потихони’, она владела публикой и после второго акта ее шумно вызывали. И одна сцена, в конце третьего — все убила, и вечер был триумфом не исполнительницы главного женского лица, а той, у кого всего-то одна ‘выигрышная’ сцена.
‘Потихоня’ в белом пеньюаре прилегла на диван. Голову ей освежала примочка, повязанная платком, который охватывал правый висок. Ей нездоровилось. Сильнейшая боль над правым глазом туманила ей голову. Если не пройдет к третьему действию, она не в состоянии будет вспомнить ни одного ‘предречия’.
Марье Семеновне двадцать пять лет. Она высока, худа, с удлиненным овалом, очень благообразного, как бы библейского лица. В эту минуту ее темные, недлинные волосы выбились из-под повязки и рассыпались по плечам.
Ей прислуживает девочка лет двенадцати, со стриженной белокурой головой, в пелерине и чистеньком фартуке, похожая на мальчика.
— Туся, — окликнула Марья Семеновна девочку. — Скажи там кому-нибудь, чтобы принесли мне сельтерской воды. Ты не перепутаешь?
— Нет, балисьня, — прошепелявила девочка, и ее светлый затылок мелькнул по направлению к портьере, которой была завешана дверь
У Марьи Семеновны не одна эта Туся. Девочку зовут Наталья — из Натуси вышла Туся.
Она ее подобрала на улице. И еще у ней есть мальчик в приюте и другой дома — по пятому году. Это ее дети. Наверно, закулисные кумушки считают ее ‘девицей-матерью’. Пускай! Да если бы это и случилось — она бы не стала скрывать. С какой стати? Ребенка она бы хотела иметь. Разве не все равно? Было бы только кого любить. Туся — умненькая девочка, очень привязанная к ней. Ведь не подбери она ее — та бы была нищей или хриплым голосом пела бы под шарманку, по дворам, в трущобных домах Сенной. А теперь у ней целых трое детей: девочка и два мальчика. И в прошлом никакой гадости. Ни бездушной страсти, ни измены, ни ненужных страданий. А они были бы наверно. Счастливых связей и супружеств нет… в этом она давно убедилась.
Она не боится любви, но не хочет ее… Страсть грязнит. И никто не поверит, что она теперь ‘на линии премьерши’ и не обязана этим ни одному мужчине,
Слова ‘на линии премьерши’ долетели до ее слуха за кулисами. Это их курьер говорил главному плотнику.
Она и сама не понимает как она сделалась актрисой. Не к тому она себя готовила. Была народной учительницей, и теперь способна забиться в какую-нибудь деревенскую дичь и глушь и возиться там с чумазыми.
Стала устраивать спектакль в пользу своих земляков по губернскому городу. Она северянка. У ней остался легкий акцент в звуке ‘о’ и в окончаньях прилагательных. Слово ‘милая’ она — если прислушаться — все еще произносит ‘милаа’.
Это любительство открыло ей что-то новое в душе и затянуло. На сцене она в хорошей роли, в такой, где бьется душа женщины, как-то преображалась для самой себя. Вроде гипноза. И она уходила совсем от самой себя и того, что вокруг, и неслась, неслась в лирически сильных местах. Ее слабый обыкновенно голос крепчал и звуки — сочные, трепетные выливались из ее не роскошной груди, а лицо становилось точно прозрачным и жест приобретал удивительную выразительность.
Но все это делалось само собою. Над ‘нутром’ принято смеяться, а она в него верит.
Остальное шло тоже не потому что она добивалась своего, а как бы само собою.
Надо было помогать тем, кто бился в железной клетке жизни. Можно — когда у вас объявился талант — заработать больше, чем на всяком другом женском труде.
И вот она в провинции — ‘первым сюжетом’. Служила два сезона, прославилась, вызывала восторги и овации. О ней писали и в столичных газетах. Дебют состоялся без всяких интриг и домогательств. Опять само собою, здесь, с каждой новой ролью, она все сильнее захватывает огромную залу, где полторы тысячи человек принимают ее, как никого, не исключая и первой актрисы, Лидии Павловны.
Она не может этого не видеть, но как только выйдет на сцену, ее куда-то уносит. А за кулисами, у себя в уборной, она только одного и желает — чтобы все сошло хорошо, чтобы не было никаких интриг, ссор, подходов, неприятностей, особенно из-за нее.
До нее уже доходят сплетни и шушуканья из-за кулис. Все шепчутся о том, что начальство стало за ней ‘безумно’ ухаживать. Старшего режиссера все считают влюбленным в нее и премьерша Лидия Павловна на всю сцену кричит об этом, когда принесут недельный репертуар и она увидит, что ни разу не занята.
Но Марья Семеновна все это пропускает мимо ушей. Ей только горько — и не за себя, а за свою соперницу. Если б она не боялась ее нрава — какой-нибудь злой и оскорбительной выходки — она бы сейчас пошла к ней в уборную, обняла ее и сказала:
‘Ничего я не хочу у вас отнимать. Сделаемте так: я готова играть только те роли, от которых вы сами откажетесь’.
Она уже несколько раз говорила это главному режиссеру и авторам.
Режиссер слышать не хочет. Он слишком уже жесток к ‘Раисе Минишне’ — так он зовет Лидию Павловну — и повторяет чуть не каждый день, что пора ‘взяться за ум бабе под пятьдесят лет’ и что ей следует теперь же переходить на другое амплуа — характерных ролей в комедии и ‘не старых матерей’ в драме.
Как будто легко на это решиться той, кто двадцать слишком лет безраздельно царил как первый сюжет на молодое амплуа.
Можно было бы еще ладить, если бы не авторы.
Они все отвернулись от прежнего ‘кумира’. Что ни новая пьеса — непременно ее просят взять главную роль. Как же тут быть? Отказывать нельзя без серьезной причины. Да и не хочет она сразу позволять себе такие ‘фасоны’. Не способна она ни на какую ‘игру’ вне сцены. И каждый раз, как она скажет автору:
— В труппе есть актриса старше меня… Это ее роль…
Ей ответят:
— Не надо мне ее. Старшинство Лидии Павловны пускай при ней и остается. Она выдохлась. Она скучна и наводит уныние одним своим тоном. Она отзывается пятидесятыми годами.
И вот у ней в руках тетрадка. Если лицо хоть чуточку живое — хотя бы и не ‘выигрышное’ — она еще дома, в своем тесном кабинетике, уйдет совсем в душу этой девушки или молодой женщины, ей сейчас же делается ее жалко, она начинает читать вслух, входить в ее душу, воображает себе так ярко ее наружность, тип, обстановку, ход сцены, видит лица своих партнеров и слышит их голоса.
Самое неприятное для нее — это тайное ухаживанье того красавца, который считался так долго другом Лидии Павловны.
Он держится с ней особой тактики — не заходит в ее уборную, не сталкивается с нею за кулисами. Может быть, многие из театральных и не предполагают, что они знакомы.
Избежать этого знакомства она не сумела. Такой друг ‘знаменитостей’ слишком опытен.
До сих пор он является к ней с визитом раза два в неделю, подарков себе не позволяет, держится самого глубокопочтительного тона и ни одним словом не упоминает о Лидии Павловне.
Но его глаза говорят ей, что он готов пасть к ее ногам и от нее зависит одним звуком заставить его бросить навек ту женщину, при которой он слишком долго ‘состоял’.
И она знает, что корзины с цветами — живыми и искусственными — подносят ей из оркестра неизменно от него. На лентах всегда надпись одного и того же типа и стиля.
Но он для нее тошен, больше того, она чует в нем что-то глубоко фальшивое и тщеславное. Он и Лидию-то Павловну никогда не любил, а состоял только другом первой актрисы.
Она сравнивала его как-то с котом, который привык к дому, к квартире, к месту, к лежанке, а привязанности ни к кому в нем нет.
И сегодня — после ее сцены в конце третьего акта — ей поднесут корзину и на ленте будет золотыми буквами отпечатана какая-нибудь фраза в его вкусе.
Из-за портьеры показалась стриженная голова Туси.
— Сейчас, балысьня! — просюсюкала она.
Марья Семеновна только что приподнялась, как за кулисами пронзительно кто-то крикнул.
За криком следовали громкие стоны. Заслышались беготня и глухой шум голосов.
— Что такое? Поди, Туся, узнай.
Девочка бросилась к портьере. И Марья Семеновна встала.
Шум и стоны не утихали.
Как была, в пеньюаре, она сбежала по ступенькам лесенки. В эту минуту, к уборной, рядом — где одевается премьерша — вели Лидию Павловну две выходные актрисы, портниха, помощник режиссера и еще кто-то.
— Что такое? — спросила она у кого-то.
— Припадок!.. Боли! — успел ей кинуть помощник и сейчас же крикнул кому-то из прислуги: — Скорее доктора!.. Беги в партер.
За глухими стонами опять рванулись крики и Марью Семеновну охватила жалость.
Она вбежала в уборную, когда Лидию Павловну укладывали на кушетку.
На ней был бальный туалет, в котором она должна вести последнюю сцену второго действия. Только что подошла к ‘павильону’ со стороны боковой, левой от зрителя двери — ее схватили сильнейшие боли.

IV

На кушетке Лидия Павловна металась и, закусив губы, стонала. Острым и недобрым взглядом поглядела она на ‘потихоню’. Та, наклонясь над ней, расстегивала ей корсаж, вместе с портнихой. Она делала это ловко и быстро, но руки ее вздрагивали от волнения.
Доктор замешкался.
— Аптеку принесите! — распорядилась первая Марья Семеновна, продолжая ухаживать за больной.
Та вдруг ослабла от болей, мертвенно побледнела и глаза стали закрываться.
— Господи! — крикнула Марья Семеновна и сама вся побледнела.
В уборную набралось много народу, но никто не умел ухаживать за больной так, как она.
Пришел и доктор, в вицмундире с медалью, молодой еще человек, с важным лицом чиновника.
Когда Лидия Павловна раскрыла глаза и облегченно вздохнула — нервные схватки в почках унялись, — она оглянула свою соперницу, стоявшую на коленях у ее изголовья, и первая ее мысль была:
‘Спектакль отменен! Не будет приема в конце третьего акта!’
Но она протянула ей руку и проныла:
— Благодарю вас!
Третий день лежит Лидия Павловна ‘пластом’ в постели. Припадки не проходят, и сегодня она совсем ослабла, голова и шея в холодной испарине. Болезненно отдается в боках и пояснице малейшее движение.
Доктор — другой, не тот дежурный, что подавал ей первую помощь, а старинный поклонник и приятель — потребовал полнейшей неподвижности и тишины, запретил принимать кого бы то ни было, ‘даже его’ — прибавил он с игривым подмигиваньем, предлагал прислать сестру милосердия, но она не согласилась, говоря, что она ‘этих девуль не выносит’.
При ней ее прислуга — горничная и швея, живущая у ней помесячно — ловкая молодая полька, из обедневших шляхтянок.
Напрасно доктор беспокоился. ‘Он’ заходит и оставляет слащавые записки. Из театра присылают справляться. Кое-кто зашел из товарищей в первый день.
Сегодня — не было ‘ни одной собаки’.
Лежит она на широкой металлической кровати и перед ее глазами выступает все тот же вырез окна, с опущенными сторами и шпюром, где вышиты сцены из Пушкинской сказки о ‘Золотой рыбке’.
В первый раз, в самый первый, с тех пор, как она здесь, на сцене — испытывала она такое одиночество.
Злобное чувство переходило в горечь и обиду. И она сознавала, что все это бессильно.
Небось! Случись с нею это, хотя бы три года назад, за ней бы ухаживали все, начиная с того, кто тогда жил с нею в одной квартире.
Он считался ее ‘мужем’. И ушел, предательски бросив. Сколько он унес с собою ее силы. Никто никогда из тех женщин, кто ненавидит и ругает ее походя — не знал такой страсти. Но разве мужчине нужно что-нибудь, кроме потехи и вывески тщеславия? Выгорело в ней все за эти годы, когда она с ним ‘маячила’.
Она мысленно употребила это слово, по своей привычке к жаргону и простонародным словечкам.
И все у ней выгорело в душе. С тех пор мужчина — только подробность ее карьеры. И того, кто вот уже более двух лет состоит при ней — она не могла полюбить, а только терпела.
Но и он предательски начал ‘отлынивать’. Она знает, что он уже прикомандировал себя тайно к той ‘потихоне’. Ему нужна премьерша, хотя бы она была рожа и ‘кожа да кости’.
И едкая ненависть к потихоне резнула ее по сердцу. Она сделала сильное движение всем телом и тотчас же заныла от боли.
Та разлетелась в уборную помогать ей. Что твоя сестра милосердия! Побледнела, кажется всплакнула.
— О! Поганка! — прошептали ее ссохшиеся губы.
‘Дай срок! — продолжала беззвучно говорить с собою больная. — Дай срок! Посмотрим, куда уйдет вся твоя елейность и мягкосердие. Будешь ты царить после меня два, три, положим 10 лет. И с каждым годом сцена станет вытравлять из тебя все твои высокие чувства и христианскую незлобивость. Узнаешь и ты — голубушка — какой ценой достается первое место! Твоя бескорыстная любовь к театральным подмосткам перейдет в безумную страсть, в запой, и ты утратишь все, кроме твоего актерского ‘я’ и готова будешь растерзать соперницу, а она явится… непременно, непременно, когда ты, как говорят псари — ‘сойдешь с поля’.
И новая болезненная усмешка повела рот Лидии Павловны. Но она боялась сделать малейшее движение, чтобы не разбудить опять болей.
Голова ее, в эту минуту, ясная и возбужденная — продолжала работать все в ту же сторону.
Она знает, что ее все ненавидят и радуются — подлые — тому, что вот-вот раздастся третий звонок и она должна будет сесть в тот вагон поезда, где сидят матроны, которым давно пора поступать в дуэньи.
Что-то у ней внутри екнуло не физически, а душевно. Зашевелилось нечто, похожее на уколы совести.
С кем же она осталась в ладу, кого не оскорбила из своих товарок, с каким актером из первых не имела историй? С некоторыми не говорила, вне своих реплик, по целым годам.
Вереница ролей, репетиций, спектаклей проходит перед нею. Головы режиссеров, авторов, партнеров — мужчин и женщин — мелькают. И схватки с злобными запросами и шипеньем воскресают в ее памяти.
Ну да, она знает все те прозвища, какие ей давали в течение двадцати лет. Она никого не щадила, ни перед кем не пасовала, добивалась своего упорно — не мытьем, так катаньем. Но зато не лебезила ни перед кем, не подделывалась ни к начальству, ни к авторам, репетировала и играла, как она желала, не слушалась команды, сама выбирала всегда ‘места’, на пробах никогда не играла в ‘игру’, а как ей вздумается, бормотала скороговоркой и даже перед первым спектаклем новой пьесы не желала показывать ни автору, ни режиссеру — как она будет вести ту или иную сцену.
И все терпели, а кто верил, кто выступал против нее открыто, или под шумок интриговал, того она отрешала от своей особы и не мирилась никогда первой.
— Так и следует! — прошептала она и сделала попытку лечь выше головой на туго взбитую подушку.
Вот сейчас кольнет, как острием, и зажжет и заможжит, пойдет по всему крестцу, вправо и влево, захватит и то место, где печень.
Обманывать себя наивно и нелепо. Болезнь — не просто припадок, а органический недуг, говорит о том, что оба внутренних органа давно поражены. В них обращаются минеральные отложения и долгие годы предстоит ей корчиться от адских болей — пока не пройдут камни.
А вдруг вот теперь разольется желчь и лицо будет все лимонно-желтое и краска эта останется. Или от почек пойдут бурые пятна. Никакая гримировка не спасет от предательских складок, вдоль крыльев носа, от осунувшихся мышц и провалов в щеках и узлов на высыхающей шее.
И это она — Лидия Павловна, которая еще пять лет назад не употребляла ни румян, ни белил, и славилась своим румянцем и белизной кожи.
Она закрыла лицо, подавленная и устрашенная всем этим. И в темноте глазных орбит всплыл перед ней овал лица ‘потихони’ — прозрачный и трепетный, дышащий молодостью и беззаветным порывом.

V

— Кто же может создать это лицо, если не вы, Лидия Павловна?
Молодой автор — худой блондин с пепельными волосами и кротким, просительным взглядом, сложил руки просительным жестом.
Он в прошлом году только что выступил — в ее же бенефисе. К ней обратился он прямо и она, прочтя пьесу, стала хлопотать. Надо было отстоять ее. Но она таки добилась своего и пьеса имела успех — конечно благодаря ее игре.
И вот теперь он принес свою новую вещь. Эта гораздо лучше прошлогодней. Сравнения нет! Точно совсем другой человек написал ее. Фабула живая, действие отлично развито, отдельные сцены сильны и эффектны и несколько превосходных ролей — три мужских и две женских.
Пьесу берет на бенефис ее товарищ — единственный, с кем она в давнишних хороших отношениях.
— Какой же ответ прикажете передать Александру Петровичу? — спросил автор и его впалые глаза уставились на нее с выражением кроткой мольбы.
— Дайте мне вчитаться в пьесу.
Лидия Павловна принимала его, лежа на кушетке, в халате. Она еще не выезжала. Доктор не позволяет вернуться на сцену раньше будущей недели.
На репертуаре не стоит ни одой пьесы, где она ‘занята’. Там, на сцене, обрадовались ее болезни и если она сама усиленно не напомнит о себе — она не получит ни одной новой роли до конца сезона.
— Извините, я вас утомил. Александр Петрович будет просить вас лично.
— Время еще терпит, господин автор — выговорила она шутливо.
— Простите.
Автор поспешно поднялся.
— Когда же позволите завернуть еще?
— Я вам напишу. Теперь мне надо еще раз хорошенько вдуматься. Только вы напрасно так настаиваете. Пьеса — выигрышная, от первого слова до последнего. Успех верный. И роль, которую вы просите взять, может исполнить и другая.
— Кроме вас никто, Лидия Павловна.
— Спорить не стану. Дайте мне хоть два дня сроку. Я напишу вам.
— Не лишайте меня надежды.
Молодой человек ушел, а Лидия Павловна полузакрыла глаза и оставалась на кушетке еще с четверть часа.
Рукопись новой пьесы лежала на столике, у ее изголовья.
Она взяла ее и отыскала первую сцену, где она должна выступить, если согласится сыграть эту роль.
Лицо — новое, совсем еще небывалое на сцене. Оно не слащаво, не сантиментально, но и не противно. Симпатии залы будут на стороне этой женщины.
Но она — мать героини, молоденькой женщины, несчастной в супружестве. И эту многострадальную героиню будет играть потихоня.
Все она, и везде она, и никуда не уйдешь от нее!
Артистическая совесть подсказывала ей, что кроме нее, Лидии Павловны, никто в труппе не создаст этого лица. Да и просто нет сколько-нибудь выдающейся актрисы на это среднее, переходное амплуа — нестарых матерей, или покинутых жен, или типов, характеров женщин известных лет, в драме и комедии.
Наконец, ее могут заставить взять роль. Времена переменились. Тогда она могла пригрозить, а теперь — ‘уходи, матушка!’ Все будут очень рады, у публики есть новая ‘цаца’! Зала влюблена в потихоню. Если она, Лидия Павловна, хочет держаться — надо теперь каждую роль превращать в ‘перл создания’, чтобы вся пресса повторяла, что такой артистки, как она, нет другой, что никто не имеет ее гибкого дарования и огромного художественного опыта.
‘Огромный опыт!’ — мысленно проговорила она фразу. Разве он мыслим в молодости? И она прошла — не только физическая, но и фиктивная молодость рампы гримировочная молодость.
И опять представилась ей картина поезда… Вот сейчас прозудит третий звонок и поезд тронется. А ее втолкнут в тот вагон, где сидят почтенные матроны. У них целое отделение, салон с триповой мебелью. Их окружают всяким уважением. Они все заслуженные. У них брошки с цифрами их службы. Они носят почетные звания и титулы.
И если силы не изменят им, через десять-пятнадцать лет они еще будут стоять на своем посту и театралы станут повторять:
— Как вы у нас, Лидия Павловна, еще молодцом!
Ее рука, державшая рукопись, вздрогнула.
Вот он момент — неизбытный, как смерть. Лучше добровольно проститься с тем, что было, чем дойти до того, что тебя силою устранят.
Тетрадь упала на колени.
В ушах ее, точно и в самом деле, раздавался звонок. И поезд тронулся.

———————————————————-

Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека