Том третий (Статьи, рецензии, заметки 1935-1939 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties
Трагедия Андрея Глобы.
Всякая трагедия имеет культовое происхождение — историческая трагедия также. Жизненное событие, становясь предметом исторической трагедии, осмысливается с новой, возвышенной точки зрения. Очищаясь от мелких бытовых черт, оно принимает более строгие формы. Ее центральный герой перерастает свой жизненный первообраз, но это лишь потому, что трагический автор как бы изымает его из жизни и возносит его на высоты трагедии. На этих высотах автор становится Роком своего героя и высшим судьею его поступков. Автор ‘жития’ смотрит на своего героя снизу вверх. Автор исторической трагедии занимает по отношению к своему герою обратное положение.
Для того, чтобы написать историческую трагедию, недостаточно пересказать плачевную судьбу героя и уморить его в конце пятого действия. Надобно пережить его жизнь полнее, сильнее, глубже, чем он сам ее пережил. Надобно, выражаясь словами Лермонтова, превзойти своего героя в добре и зле. Наконец, надобно представить такое понимание его жизни, которое от него самого было скрыто. Для того, чтобы написать трагедию о Ричарде III или о Борисе Годунове, достаточно было быть всего только Шекспиром или Пушкиным. Но для сочинения трагедии о самом Пушкине, надо быть больше и Пушкина.
Попытки написать такую трагедию имеют свою историю. Еще в начале девятисотых годов сперва один прозаический автор, которого фамилия изгладилась из моей памяти, а затем — С.Мамонтов, облекший свое произведение в стихотворную форму, пробовали представить жизненную катастрофу Пушкина в виде трагедии. Ныне Андрей Глоба, автор талантливых стихов и драматических набросков, впервые выступивший в печати незадолго до войны, а в советскую эпоху почти не печатавшийся, произвел тот же опыт. Его трагедия напечатана в восьмой (августовской) книжке Красной нови.
Глоба несравненно талантливее, искушенней своих предшественников. У него не в пример больше вкуса. Но попытка его представляет собою точно такой же провал, и основной недостаток его трагедии — тот же самый, каким отмечены произведения этих предшественников. Ни вкус, ни ум, ни изобретательность не спасли трагедию Глобы от неловкости и досады, которые испытывает читатель.
Подлинные слова и поступки Пушкина вкраплены в трагедию — и сверкают в ней, как драгоценные камни среди стекляшек. Чтобы заполнить пробелы между исторически достоверными (или почти достоверными) действиями и словами, Глобе пришлось, разумеется, мыслить и страдать — за Пушкина. Сколько ни прочел он книг, чтобы реконструировать образ поэта, все же ему пришлось в значительной степени действовать по способу всех создателей — творить Пушкина по своему образу. Но Глоба не Пушкин, и под его пером Пушкин не вырос, как полагалось бы ему, вырасти в трагедии, и даже не сохранил своего исторически данного роста, но напротив того — уменьшился до размеров Глобы. Пусть Глобе даже удалось (или почти удалось) не придать Пушкину черт, его недостойных. Все равно — мы вправе досадовать, потому что все, сочиненное о чувствах и мыслях Пушкина, должно быть столь же замечательно, как он сам был замечателен. Если этого нет — вместо трагедии о Пушкине получается вульгаризация подлинной жизненной драмы, пережитой Пушкиным. В примечании к пьесе сказано, что она будет поставлена московским Театром Революции. Значит — некто наденет курчавый парик, приклеит бачки, постарается надуть губы — и ‘поплотнить’ глобовский образ Пушкина, то есть конкретизирует и усугубит вульгаризацию до предела.
Попытка Глобы была заранее осложнена и затруднена еще одним важным обстоятельством. Пушкин — непревзойденный мастер стиха и слова. Глоба отважился за него говорить — да еще стихами. И вышло, что самый язык того Пушкина, который является нам в трагедии, досаднейшим образом не соответствует тому языку, который мы, можно сказать, привыкли слышать из его уст, да еще вдобавок фатальным образом схож с тем языком, которым изъясняются все прочие персонажи — вплоть до Булгарина. И стихи, которыми Пушкин вынужден говорить в трагедии, крепко не понравились бы самому Пушкину, потому что в них есть — увы, мы не ждали этого даже от Глобы! — метрические погрешности и плохие рифмы. И это — опять-таки рядом с подлинными пушкинскими стихами, вставленными в трагедию! И, кстати сказать, вставленными безвкусно, нецеломудренно, ибо никогда, ни при каких обстоятельствах Пушкин не стал бы ‘иллюстрировать’ свои переживания своими стихами: чем больше в этих стихах было связи с действительностью, тем менее они предназначались для цитирования в разговорах.
Со стороны исторической также далеко не все обстоит в трагедии благополучно. В истории пушкинской гибели, несмотря на многочисленные и тщательные исследования, многое остается неясным и неразгаданным. С одной стороны остаются неизвестны многие факты, с другой — относительно некоторых фактов установленных мы не можем судить, какое влияние и значение они имели в цепи событий. Точно так же нам еще неизвестна истинная роль многих лиц, имеющих даже весьма существенное касательство к роковой дуэли. К числу таких лиц относятся — император Николай I, чета Нессельроде и даже сама чета Геккеренов. Разумеется, автор исторической трагедии волен по-своему толковать внутренний смысл событий и обрисовывать характеры. Но добавлять от себя факты, имеюхцие решительное влияние на ход событий, но факты недоказанные трактовать, как несоменно бывшие, и в свою очередь основывать на них развитие действия, но навязывать действующим лицам намерения и цели, которых в действительности они могли отнюдь не преследовать, — все это значит сочинять не только трагедию, но и историю, чего драматический автор делать не вправе. Глоба же повинен именно во всем этом. Глоба все знает: и намерения Николая I, и цели Идалии Полетики, устроившей роковое свидание Пушкиной с Дантесом, и происки Бенкендорфа, и многое другое, о чем можно только гадать. Еще печальнее, что все его познания клонятся к вульгарной, лубочной, расчитанной на сочувствие райка трактовке пушкинской драмы. Читателя, как ни странно, коробит не столько даже от упрощенного образа Пушкина (ибо этот образ Глобой упрощен, но по крайней мере не оклеветан), сколько от тех затасканных театральных злодеев, которые действуют под масками государя, Бенкендорфа, Булгарина. Каждый из них только и делает, что старается выказать себя с самой черной стороны.
О слабых стихах, которыми написана трагедия о великом стихотворце, я уже упоминал. Добавлю к этому, что с точки зрения историко-литературной в высшей степени безвкусны такие приемы, как переложение стихами — известнейших документов, в роде анонимного пасквиля. Еще безвкуснее — письмо Пушкина к Геккерену, не только изложенное стихами, но и переведенное предварительно с французского. Есть, наконец, бесчисленное множество мелких безвкусиц, которых не перечислишь. Чего стоит хотя бы то место, когда Пушкин обращается к Наталье Николаевне: ‘Присядь, Мадонна!’.