О символизме, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1928

Время на прочтение: 5 минут(ы)
Владислав Ходасевич

О СИМВОЛИЗМЕ

Оригинал здесь: О стихах и поэтах.
Недавно мне довелось быть на лекции о поэзии Иннокентия Анненского. В первой части доклада лектор дал краткий обзор русского символизма. Я испытал неожиданное чувство. Все, сказанное лектором, было исторически верно, вполне добросовестно в смысле изложения литературных фактов. Многое в символизме лектору удалось наблюсти правильно, даже зорко. Словом — лектору все мои похвалы.
Но, слушая, мне все чувствовалось: да, верно, правдиво, — но, кроме того, я знаю, что в действительности это происходило не так. Так, да не так.
Причина стала мне ясна сразу. Лектор знал символизм по книгам — я по воспоминаниям. Лектор изучил страну символизма, его пейзаж — я же успел еще вдохнуть его воздух, когда этот воздух еще не рассеялся и символизм еще не успел стать планетой без атмосферы. И вот, оказывается, — в той атмосфере лучи преломлялись и краски виделись как-то особенно, по-своему — и предметы являлись в иных очертаниях.
Историки литературы (в большинстве) считают, что литературное течение непостижимо без изучения эпохи, в которую оно создалось, а отдельный автор — без знакомства с его биографией. Поэтому историк литературы ищет подсобных сведений у историка других культурных явлений, а также у историка политического, иногда у случайного мемуариста и т. д. Нередко, по недостатку и неполноте источников, он сам превращается в историка, чаще всего, разумеется, в кропотливого биографа. Собирая, сопоставляя, сличая воспоминания современников, документы, дневники, письма, порой путем сложнейших, даже мельчайших исследований (над которыми зубоскалит литературная обывательщина) — восстанавливает он даты, воскрешает подробности обстановки, быта, литературных течений и схваток, личных судеб, любовных историй и многого другого. Словом, всего того, что зовется ‘картиной эпохи’. Многое удается сделать. Изучаемый автор (или даже произведение) предстает в окружении. Возрастает для нас и прелесть произведения, ибо она всегда прямо пропорциональна объему понимания. Больше того: улучшается качество понимания. Вернее сказать: понимание обращается на предмет более обширный. Созерцая произведение, взятое ‘в себе’, вне автора и эпохи, мы видим только творение. Зная автора и историю произведения, входим мы сверх того внутрь самого творческого процесса. Нам открывается не только творимое, но и творчество.
Освещенность эпох, людей и событий различна. Иное знаем мы лучше, иное же остается неясным, уносит с собой какую-то свою тайну, навсегда остается лунным пейзажем — без атмосферы. Вот, слушая моего лектора, я и увидел воочию, что если произведения любой эпохи нуждаются в реальном и биографическом комментарии, то писания символистов — в особенности. Конечно, сейчас мечтать об этом было бы преждевременно, хотя публикация некоторых материалов по истории символизма уже началась. Таковы воспоминания Белого о Блоке, извлечения из писем и дневников того же Блока, записки и дневники Брюсова, переписка Брюсова с Перцовым. Но все это — лишь ничтожнейшая часть того, что должно быть вскрыто, чтобы символизм был понят.
Символизм не только еще не изучен, но, кажется, и не ‘прочитан’. В сущности, не установлено даже, что такое символизм: не выяснены ни его отличия от декадентства и модернизма, ни его соприкосновения с тем и другим, — а это вопрос важнейший, существеннейший. Не намечены его хронологические границы: когда начался? когда кончился? По-настоящему мы не знаем даже имен. Кто ‘вполне’ символист? Кто ‘полу’, кто ‘вовсе не’? Судят разно, а к ясным решениям не приходят, прежде всего потому, что признак классификации еще не найден.
Когда эта работа будет сделана, то, я думаю, символистов ‘чистой воды’ окажется мало. Но людей, так или иначе вовлеченных в круг символизма, обнаружится больше. У символизма был genius loci [*], дыхание которого разливалось широко. Тот, кто дышал этим воздухом символизма, навсегда уже чем-то отмечен, какими-то особыми признаками (дурными или хорошими, или и дурными и хорошими — это вопрос особый). И ‘люди символизма’ и его окрестностей умеют узнавать друг друга. В них что-то есть общее, и не в писаниях только, но также в личностях. Они могут и не любить друг друга, и враждовать, и не ценить высоко… Но это не связь людей одной эпохи. Они — свои, ‘поневоле братья’ — перед лицом своих современников-чужаков. И с чужаками такими, сколько бы ни заключали они союзов, литературных, журнальных или каких угодно, — порода все-таки себя выдаст, связь рано или поздно окажется искусственной и либо ослабнет, либо порвется вовсе. Потому-то, с другой стороны, так легко и вступают они в разные союзы, что для них все ‘чужие’, в последнем счете, равны. Люди символизма ‘не скрещиваются’. Тут — закон, биология культуры.
Нападать на символизм ныне довольно модно. Иные кавалерийские наскоки на него совершаются не без успеха. Эти нападки особенно легки именно потому, что в писаниях самих символистов символизм недовоплощен. Это произошло не потому, чтоб на то не хватило сил или дарований, а потому, что, в силу одной из глубочайших особенностей символизма, он не мог и не хотел воплотиться в одни лишь словесные, литературные формы.
В писаниях символистов заключена сложная и отчасти запутанная история целой жизненной полосы многих людей. Многие произведения (то есть главы и эпизоды этой истории) могут быть поняты только из сопоставлений и сближений. Тут слишком многое сознательно строилось на перекличке переживаний, мыслей, тем. У отдельных авторов многое, если не почти все, может быть понято только в связи с хронологией их, и не только их, творчества. И наконец, едва ли не все наиболее значительное открывается не иначе, как в связи с внутренней и внешней биографией автора. Это не только потому, что символисты — лирики по преимуществу (даже в романе, в драме). Самое преобладание лиризма у символистов — есть следствие глубокой, первичной причины: теснейшей и неразрывной связи писаний с жизнью. Да, именно у этих, столько раз объявленных ‘головными’, ‘неискренними’, — связь жизни и творчества так сильна, так неразрывна, как, может быть, это было лишь у немногих раньше, ни у кого — после них.
По основному и повелительному импульсу, который, на мой взгляд, и есть самый существенный признак для ‘классификации’, — написанное всегда было или становилось для символиста реальным, жизненным событием. (Creant verba in circulo potestatis suae omnia quae significant [**]: эти слова могли бы стать эпиграфом к истории символизма.) Написанное другими людьми того же круга вплеталось сюда же, как в обычную жизнь вплетаются поступки наших близких. Писатель не отделялся от человека. Потому-то символисты и были так запутаны в общую сеть личных литературных любвей и ненавистей. Не распутав этой сети, не поймешь связи. А сеть не распутаешь, пока, кроме книг, не прочтешь самых жизней.
Обратно: события жизненные, в связи с неясностью, шаткостью линий, которыми для символиста очерчивалась ‘реальность’, никогда не воспринимались и не переживались как только и просто жизненные: они тотчас становились частью внутреннего мира и частью творчества. Недаром доходило дело, того, что иные московские символисты хаживали друг к другу ‘пить чай по-особенному’.
Что получалось? То, что часть творческой энергии и часть внутреннего опыта воплощалась в творчестве, а часть — недовоплощалась, утекала в жизнь, подобно тому как утекает электричество при недостаточной изоляции. Это и есть недовоплощенность символизма в творчестве символистов, та, о которой я говорил выше. Часть ‘творчества’ ушла в жизнь, в ней растеклась, там и осталась. Чтобы восстановить целое, надо восстановить прошлое, то есть изучить жизнь символистов. Всего не восстановят никогда, разумеется. Да и для того, чтобы понять то, что восстановится, ‘надо быть самому немного в этом роде’, как писал Блок в предисловии к своим пьесам. Следовательно, символизм уже и невосстановим до конца, и, главное, непостижим как явление только литературное. В пределе он не был ‘художественным течением’, школой, а был жизненно-творческим методом, который тем полнее оказывался применен, чем жизнь и творчество были в том или ином случае теснее сплавлены.
Я бы решился еще сказать, что есть нечто таинственное в том, как для символиста писатель и человек суть окружность и многоугольник, одновременно и описанные и вписанные друг в друга. Впрочем — это уже не есть, а было. Символизм как эпоха кончен. Он стал преданием. Я застал еще ту пору, когда он кончал быть действительностью. Поскольку эта действительность творилась соединенными, порой враждующими, но и во вражде соединенными, силами всех, попавших в ‘символическое измерение’, — это был, кажется, подлинный случай коллективного творчества.

ПРИМЕЧАНИЯ

[*] — Дух местности (лат.).
[**] — Слова сотворяют в круге действия своего всё то, что они означают (лат.).
Впервые: газета ‘Возрождение’, Париж, 1928. 12 января.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека