Толстой и его жизнепонимание, Кросби Эрнест, Год: 1907

Время на прочтение: 60 минут(ы)

Эрнест Кросби

ТОЛСТОЙ
и
ЕГО ЖИЗНЕПОНИМАНИЕ.

ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО.

С ЗАМЕТКОЙ Л. Н. ТОЛСТОГО
‘Первое знакомство с Э. Кросби’

И КРАТКИМ БИОГРАФИЧЕСКИМ ОЧЕРКОМ
‘ЭРНЕСТ КРОСБИ, ПОЭТ НОВОГО МИРА’,
СОСТАВЛЕННЫМ
И. Горбуновым-Посадовым.

Издание ‘ПОСРЕДНИКА’.

No 721.

Типо-литография Т-ва И. Н. КУШНЕРЕВ и Ко Пименовскаяя уп.. с. д
Москва—1911.

Первое знакомство с Эрнестом Кросби.

Очень рад случаю вспомнить о моем общении с этим прекрасным человеком.
Первое мое знакомство с ним было письменное. Он прислал мне из Египта, где он был судьею, довольно большую сумму денег для пострадавших от неурожая. Я отвечал на его письмо, и скоро после этого он сам приехал.
К стыду моему, помню, что, несмотря на привлекательную личность Кросби, я в своем суждении не выделил его из обычных американских посетителей, руководящихся в своих посещениях только моей известностью. Помню, однако, что его вопрос, прямо обращенный ко мне, удивил меня.
Мы шли, как теперь помню, на выход из старого дубового леса. Это было летним вечером. Он сказал: Что вы мне посоветуете делать теперь, вернувшись в Америку? — Это был вопрос до такой степени выходящий из обычных приемов посетителей, что я удивился и все-таки не понял и тогда его совершенную искренность и то, что в нем в это время совершался тот великий для жизни человека переворот, который пережил и я, и которого желаю всем людям, — переворот, состоящий в том, что все многообразные цели жизни вдруг заменяются одним: делать то, что свойственно человеку, и то, что хочет от меня воля, руководящая тем миром, в котором я живу.
Я никак не думал, что этот образованный, красивый, богатый, пользующийся хорошим общественным положением, человек мог серьезно думать о том, чтобы, пренебрегши всем прошедшим, посвятить свою жизнь служению Богу.
Помню, мы остановились, и я, хотя и не доверяя вполне его искренности, сказал ему, что есть у них в Америке замечательный человек Джордж, и послужить его делу есть дело, на которое стоит направить все свои силы.
И к удивлению и радости моей, я скоро узнал и по письмам Кросби и по другим сведениям, что он не только исполнил мой совет и стал энергичным борцом за дело Джорджа, но стал человеком во всей своей жизни и деятельности преследующим одну и ту же со мной цель. Это я видел и из его писем и из его прекрасной книги, в которой он с разных сторон, хотя и, к сожалению, в стихах, высказал с большой силой свое религиозное, вполне согласное со мною миросозерцание.
Рад случаю вспомнить об этом не только милом, привлекательном, богато одаренном человеке, но и о человеке с редко встречаемым цельным христианским мировоззрением.

Л. Толстой.

Декабрь 1907 г.

Толстой и его жизнепонимание.

ГЛАВА I.
Отрочество и молодые годы.

Про Льва Толстого есть рассказ, который может быть верен или неверен, но который ярко, во всяком случае, характеризует его личность и выставляет главные особенности его духа.
Он был тогда студентом в Казанском университете и провел всего несколько месяцев в этом городе, когда его пригласили на бал в одну из подгородних помещичьих усадеб. Был зимний, очень морозный вечер. Толстой выехал из города в санях с крестьянином кучером. Молодой граф провел ночь в танцах, веселье, наслаждаясь вообще так, как всякий восемнадцатилетний юноша наслаждался бы на его месте. Но выйдя из дому уже под утро, закутанный в меховую шубу, он с ужасом увидал своего возницу замерзшим до полусмерти. Только с величайшими усилиями, после долгого растирания и согревания, кучер был приведен в себя и жизнь его спасена.
Эта сцена глубоко запечатлелась в сердце молодого студента и долго преследовала его. ‘Почему же, —думал он — я, молодой восемнадцатилетний дворянчик, который никогда никому не приносил пользы и, может-быть, никогда и не принесет, — почему я имел право проводить в этом большом, роскошно убранном и тепло натопленном доме, истребляя в виде вин и лакомств цену многих дней человеческого труда, в то время, как этот крестьянин-бедняк, — представитель класса, воздвигающего и согревающего наши дома и доставляющего нам пишу питье, — должен проводить ночи на морозе?
И с верным инстинктом ясновидящего Толстой понял, что это было не случайное явление, но изображение в миниатюре всей современной цивилизации, где одни классы сеют и жнут, а другие пользуются плодами их жатвы.
Толстой настолько принял к сердцу этот урок, что бросил свою университетскую карьеру, как излишнюю роскошь, и вернулся в свое имение, перешедшее к нему в руки вследствие ранней смерти его родителей, с решением посвятить свою жизнь крепостным крестьянам, интересы которых он считал вверенными ему.
Это драматическое происшествие явилось первым поворотным пунктом в жизни Толстого. Мы увидим, как влияли на него в разные моменты его жизни подобные случаи, в то время, когда никакие книги или аргументы не могли убедить его.
Имение, где поселился Толстой, было то самое, в котором он родился 28 августа 1828 г. и где он живет до сих пор. Ясная Поляна находится в 12-ти верстах от г. Тулы и около 200 верст от Москвы. В нем Толстой провел большую часть своей жизни.
Он дает нам некоторые сведения о своем детстве в ‘Исповеди’, дополнить же его картину мы легко можем по истории Николеньки в ‘Детстве, отрочестве и юности’. Мы находим здесь яркое изображение тогдашней жизни в русской усадьбе того времени, с ее патриархальными обычаями, с ее странным смешением аристократичности и чопорности и демократической фамильярности, бесшабашной распущенности и странных, самых затхлых предрассудков. Мальчик воспитывается в православной церковной вере с своим братом и сестрой под надзором немца-учителя, но мы видим, что он учится больше у простых крестьян, у поля и у леса. Это — веселый, живой, чувствительно-отзывчивый мальчик, далеко не красивый. Смотрясь в зеркало, он делает печальное для него открытие, что в его лице нет ничего аристократического, что, напротив, оно в полном смысле слова самое простое, мужицкое лицо.
Толстой был еще мальчиком когда вся семья переехала в Москву. Когда Льву Николаевичу было 11 лет, один гимназист, проводивший у них воскресенья, сообщил детям о последнем открытии, сделанном гимназистами, а именно, что Бога нет и что все, что про Него учат, — все это выдумано.
‘Помню, — говорит Толстой, — как старшие братья заинтересовались новостью, позвали и меня на совет, и все мы, помню, очень оживились и приняли это известие как что-то очень занимательное и весьма возможное’.
Таким образом, Толстой, едва вышедши из детского возраста, уже обращается в настоящего нигилиста, — не бросателя бомб, конечно, но, как показывает самое название, в человека, ни во что не верящего, — а последующая история его жизни становится историей искреннего, духовно-одаренного человека, искателя веры, могущей удовлетворить его душу.
Сначала он искренно желал сделаться хорошим человеком, но не получил в этом ни от кого поддержки. Его стремления к нравственной жизни встречались насмешками, но за то, когда он давал волю своим дурным страстям, он не встречал ничего, кроме похвал и поощрения. ‘Моя тетушка — говорит он, — добрая тетушка моя, чистейшее существо, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтобы я имел связь с замужнею женщиною: потому что ничто так не формирует молодого человека, как связь с приличной женщиной’.
Если Толстой оставил университет под впечатлением раскрывшейся перед ним драматической картины положения рабочего вопроса вообще, то в Ясной Поляне он очутился лицом к лицу с тем же вопросом в его простейшей и наиболее понятной форме, то-есть в форме земельного вопроса. — Почему он, восемнадцатилетний мальчишка, владеет сотнями десятин земли, которую Бог дал всем человеческим сынам, в то время, когда его крестьяне, которые обрабатывают эту землю и удобряют ее, не имеют ничего? На этот вопрос не было никакого разумного ответа и хотя Толстой, может-быть, в то время еще не задавал его себе в такой форме, все-таки он скоро понял ничтожество всякой благотворительности, основанной на землевладении.
В своем рассказе ‘Утро помещика’, описывая результаты своего опыта быть помещиком, он показывает, как плохо понимались его намерения крестьянами и как трудно ему было сойтись с ними. (Только через 50 лет, продолжая историю того же князя Нехлюдова в своем романе ‘Воскресение’, он дает истинное решение земельного вопроса, заставляя своего героя принять простой способ единого налога с ценности земель (single tax), пропагандируемого Генри Джорджем.
После нескольких лет неудачного опыта в деревне, Толстой прекратил его и поступил в армию. Он служил в артиллерии, когда началась Крымская война, и перевелся в Севастополь, где принимал деятельное участие в защите города. Здесь он был окружен теми драматическими сценами, к которым так чутка была его душа. Сама война научила Толстого ненавидеть войну, и его ранние произведения, написанные в этот период и дающие яркие изображения военной жизни, если и не осуждают прямо войну, то во всяком случае всей силою своего реализма, своей правдивости развенчивают ее.
В одном из своих ‘Севастопольских рассказов’ он как-будто предсказывает свое позднейшее мнение о войне. Он описывает перемирие по случаю погребения убитых после вылазки:
‘Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди — христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, с раскаянием не упадут вдруг на колени перед Тем, Кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и к прекрасному, и со слезами радости и счастья не обнимутся, как братья?’
По окончании войны перед Толстым открылась литературная карьера. Он оставил военную службу и переселился в Петербург, где был принят в высших литературных кругах. В продолжении нескольких лет он вел более или менее рассеянную жизнь, пил, играл в карты и затевал дуэли, подобно своим товарищам. Но все это не удовлетворяло его. Его душа постоянно стремилась к чему-то лучшему.
Он совершил путешествие по Европе, и серьезный склад его ума выразился в том, что главной его целью было посетить великих мыслителей Англии и континента и побеседовать с ними о смысле жизни. Однако от них он ничему не мог научиться. Кроме сходной с его верой общей верой в ‘прогресс’ людского рода и в совершенствование мира, они ничего не могли открыть ему нового. Единственное, чему он научился во время путешествия, было сообщено ему не человеком науки, а опять-таки одним из тех драматических случаев, которые всегда так сильно на него действовали:
‘В бытность мою в Париже вид смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. Когда я увидал, как голова отделилась от тела и то и другое врозь застучало в ящике, я понял — не умом, а всем существом, — что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка, и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира находили, что это нужно, — я знаю, что это не нужно, что это дурно, и что поэтому судья тому, что хорошо и нужно, не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я со своим сердцем’.
Этот случай служит прекрасным примером привычки Толстого смотреть на вещи так, как будто никто другой никогда не обращал на них внимания.
Во время вторичной поездки Толстого за границу пришла весть об освобождении крестьян, и он поспешил возвратиться в Ясную Поляну с целью помочь своим крестьянам освоиться с новой свободной жизнью. Он сделался старшим учителем основанной им деревенской школы и стал издавать педагогический журнал, описывающий результаты его опытов.
Многие из его статей того времени были через 30 лет переведены на французский язык и изданы отдельной книгой, которая дала мне возможность познакомиться с ними. Эти статьи дают интересную картину его опытов в педагогике.
Он выступил с мыслью, что ребенка нужно учить только тому, чему он хочет учиться, и, по своему обычаю, настойчиво осуществлял до конца постигнутую им истину.
Раза два в неделю случалось, что среди урока в его школе какой-нибудь мальчик вставал и направлялся к двери. Все увещания были напрасны. Другие следовали его примеру, и в какие-нибудь пять минут школа совершенно опустела и оставалась пустой весь этот день. Но это нисколько не смущало Толстого.
‘К счастью, — говорит он, — такие случаи бывали средним числом только раза два в неделю, и то обыкновенно после часов двух занятий, и в противовес этим полупраздникам во все другие дни недели каждый мальчик и девочка приходили в школу, потому что он или она предпочитали быть именно там’. Они были совершенно свободны, и Толстой думает, что атмосфера свободы гораздо более благоприятна для воспитания, чем система принуждения. Он никогда не начинал урока, не имея в виду интереса детей, не продолжал его, если их интерес начинал ослабевать, и никогда не прерывал урока, пока дети были им увлечены. Он говорит, что это последнее правило иногда задерживало его в школе до позднего вечера.
Можно надеяться, что Толстой напишет еще книгу о воспитании по образцу своей книги ‘Что такое искусство?’ Это несомненно будет одно из самых интересных и поучительных его произведений.
В этот же период его жизни он вступил в должность мирового посредника.
Эти разнообразные занятия так утомили его, что он заболел и должен был все бросить и отправиться в киргизские степи лечиться кумысом.
Но его дух не знал отдыха. Он думает, что перемена в его взглядах, происшедшая через 15 лет после того, случилась бы раньше, если бы женитьба не отвлекла его от самого себя.
История его женитьбы описана в ‘Анне Карениной’ в романе Левина и Кити. Вообще, надо заметить, что Толстой изображает себя почти во всех своих произведениях : мы видим его более или менее тожественным с Пьером (‘Война и мир’), с Левиным, Николенькой, Нехлюдовым и другими.
Семейная жизнь Толстого была вполне счастлива. Он жил с женой в деревне. Город они посещали редко.
Семья их очень разрослась, расходы увеличились, и он усердно стал работать над своими большими романами ‘Война и мир’ и ‘Анна Каренина’, которые принесли ему большой доход.
Постоянные занятия мешали ему сосредоточиться на вопросах о неудовлетворительности основы его жизни, о недостатке в нем веры, о необходимости нахождения действительного смысла существования. Но произведения, написанные им за это время и даже в еще более раннем периоде, дают много доказательств тому, что свет уже мерцал в его душе. В сущности, как он говорит сам, почти с самого раннего детства, когда он начал читать Евангелие для самого себя, учение любви, смирения, кротости, самоотречения и воздаяния добром за зло было учением, трогавшим его более всего.
Интересно было бы отметить в ранних произведениях Толстого те места, в которых выражается это чувство. Но достаточно будет и двух примеров. В рассказе ‘Казаки’, написанном в 50-х годах, герой Оленин, идет один на охоту за фазанами. Он ложится в чаще на то место, где до него лежал олень оставивший отпечаток своего тела в листьях, и его вдруг охватывает невыразимое чувство счастья и любви ко всему живущему. Даже комары, мучившие его сначала, становятся необходимой частью леса, и он начинает наконец даже находить известную прелесть в их назойливости. Он крестится и шепчет благодарную молитву. Он чувствует, что составляет одно целое с дикой природой, окружающей его. Он более вовсе не русский дворянин, а просто живое существо.
‘Отчего я не был счастлив прежде?’ — спрашивает он себя.
Он стал вспоминать свою прошедшую жизнь, и ему стало гадко на самого себя.
Он сам представлялся себе таким требовательным эгоистом, тогда как, в сущности, ему для себя ничего не было нужно. И вдруг ему как будто открылся новый свет.
‘Счастье вот что, — сказал он сам себе, — счастье в том, чтобы жить для других. И это ясно. В человека вложена потребность счастья, стало-быть, она законна. Удовлетворяя ее эгоистически, то-есть отыскивая для себя богатства, славы, удобств жизни, любви, может случиться, что обстоятельства так сложатся, что невозможно будет удовлетворить этим желаниям. Следовательно, эти желания незаконны, а не потребность счастья незаконна. Какие же желания всегда могут быть удовлетворены, несмотря на внешние условия! Какие? Любовь, самоотвержение!’
‘Он так обрадовался и взволновался, открыв эту, как ему казалось, новую истину, что вскочил и в нетерпении стал искать, для кого бы ему поскорее пожертвовать собой, кому бы сделать добро, кого бы любить!’
Возвратившись в станицу, он непременно хочет подарить свою лошадь молодому казаку, своему сопернику в любви к одной из станичных девушек. Он чувствует такую любовь ко всем, что ему кажется, ‘что тут в станице его дом, что здесь его семья, все его счастье и что никогда нигде он не испытал и не испытает столько полноты счастья, как в этой станице’.
В романе ‘Война и мир’, написанном через несколько лет после его женитьбы, тоже есть место, в котором Толстой предугадывает свои позднейшие взгляды. Пьер говорит:
‘Жить и избегать зла для того, чтобы избежать угрызений совести, этого слишком мало. Я жил так, и моя жизнь была бесполезна. Только теперь я действительно живу, — теперь, когда я стараюсь жить для других и понимаю блаженство такой жизни’.

ГЛАВА II.
Великий духовный кризис Толстого.

Эти первые проблески последующих убеждений Толстого указывают нам, как напряженно работали его ум и сердце тогда, когда, казалось, он всецело был поглощен своими литературными и домашними делами.
В 50 лет он знаменит, богат, окружен любимой и любящей семьей и, вместе с тем, так несчастлив, что он серьезно думал о самоубийстве и перестал даже ходить с ружьем на охоту, чтобы избежать соблазна застрелиться, и спрятал бывшую у него веревку, чтобы не покончить с собой при помощи ее.
Тот вопрос, который он всю свою жизнь скрывал от себя под поверхностными заботами, встал теперь перед ним и требовал ответа. Он испытывал тот кризис, который можно проследить в жизни всех людей, прошедших через глубокие душевные испытания и сделавшихся, благодаря им, способными руководить другими людьми.
Он был приведен для искушения в пустыню. В сущности, жизнь, которую он вел, как ни была она почтенна в глазах света, была все же не истинная жизнь, его отношения с людьми, — отношения богача к беднякам-крестьянам, — были не теми, каких требовала его душа, каких искал он в глубине своего сознания, и только лишь упорядочивая эти отношения, он мог найти душевный мир.
Вопрос, ставший перед ним, Толстой высказывает в различной форме:
‘Что будет, если я сделаюсь более знаменитым, чем Пушкин и Шекспир, чем все писатели в мире?’ — спрашивает он себя. — Что же тогда? Каких результатов достигну я тем, что делаю теперь и что буду делать завтра? Каков будет результат моей жизни? Зачем я живу? К чему мои желанья? Для чего я должен трудиться? Разве есть в жизни что-нибудь, что может пережить неизбежную смерть, ожидающую нас?’
На вопросы эти Толстой долго и терпеливо искал ответа во всех отраслях человеческого знания, но поиски его были тщетны. Естественные науки не занимались этими вопросами, философия хотя и допускала их, но не давала никакого удовлетворительного решения. Оставив научные книги, он обратился к людям своего круга, чтобы изучить их взгляд на жизнь. Он увидал, что их отношение к вопросу о смысле жизни разделялось на четыре, одинаково неразумные, категории: они или оставались совершенно равнодушными к этому вопросу, или сознавали его, но старались искать развлечения в легкомысленных забавах и случайных занятиях, или оканчивали самоубийством, или, наконец, трусливо уклоняясь от самоубийства, продолжали влачить безнадежное существование.
В продолжение всего этого времени Толстой работал, в уверенности, что его собственный небольшой кружок образованных, богатых и праздных людей представляет все человечество, и что остальные миллионы людей не заслуживают серьезного внимания, но по счастию его инстинктивная привязанность к трудовым классам пришла к нему на помощь и обратила его к ним. Он начал сознавать, что для того, чтобы понять смысл жизни, нужно искать его среди тех, кто не переставал обладать этим пониманием, искать среди тех миллионов людей, на которых лежит вся тяжесть как нашей, так и их собственной жизни. Поэтому он посвятил себя изучению окружающего его простого, бедного, невежественного крестьянства и тотчас же увидал, что не может приравнять крестьян к людям своего общества, так как крестьяне не находили в жизни ничего неразумного, хотя они и игнорировали вопросы, занимавшие его. Он увидал, что в то время как образованные люди, убеждения которых основаны на выводах их рассудка, отрицают смысл жизни, в это же самое время главная масса человечества обладает бессознательным чувством жизни, которое дает ей смысл. Короче, их вера соединяла их с бесконечным.
Ошибка ученых авторитетов и людей светского общества заключалась в том, что никто из них не признавал связи между определенной, конечной личностью и бесконечным, никто из них не определял конечному существу разумного назначения в бесконечном мире. Вера крестьянина заполняет это недостающее звено. Вера же эта, как увидал Толстой, не есть подчинение разума известным истинам, но есть именно знание смысла жизни, то-есть истинная сила жизни.
Каждый живущий должен или закрывать глаза на бесконечность или найти свой путь соотношения с этой бесконечностью.
‘Что я такое?’ спрашивает он. ‘Часть бесконечного целого’. В этом был ответ на проблему. Вера, определяющая наше отношение ко всему миру, есть глубочайший источник человеческой мудрости.
Проникшись такой верой, Толстой обратился за наставлениями к своим друзьям, но не нашел удовлетворения в их учении, не столько из-за неправильных положений, заключающихся в нем, сколько потому, что сами они не жили согласно с тем учением, которое они проповедовали. Он убедился, что они обманывают сами себя. Он напрасно искал у них поступков, могущих доказать, что их понимание жизни уничтожило в них страх болезней и смерти.
Он обратился к верующим из бедных классов, к странникам, монахам, членам различных народных сект. Они исполнены были тех же предрассудков, которые поражали его среди высших классов. Но меж ними была глубокая разница, заключавшаяся в том, что вся жизнь этих ‘высших’ классов была в прямой противоположности с их верой, тогда как жизнь народа вполне соответствовала вере его.
Чем больше Толстой изучал жизнь крестьян, тем больше он убеждался, что у них есть настоящая вера, прочное основание для их жизни. Они терпеливо проводят свои дни в тяжелом труде, безропотно переносят горе и болезни в уверенности, что все к лучшему, они живут, страдают и приближаются к смерти с спокойным доверием и часто с радостью. Смерть для них почти всегда легка, без ужаса и отчаяния. Во всем этом жизнь их представляет величайший контраст с жизнью богатых и культурных классов.
Сознание этого различия между богатыми и бедными, уже давно, как призрак, преследовавшее Толстого, теперь превратилось в твердое убеждение, и образ жизни того класса общества, к которому он принадлежал, сделался для него бессмысленным и отвратительным.
Он ясно увидал, что трудность найти смысл жизни вытекала из того, что мы ведем ложную, искусственную жизнь и не разделяем общей жизни человечества.
В продолжение всего этого периода душевных мучений сердце Толстого полно было чувства, которое он не может определить иначе, как искание Бога: чувства ужаса, сиротливости, одиночества. Он направлял все усилия, чтобы познать Бога. Иногда были минуты, когда он как будто находил Его, и тогда только он чувствовал, что действительно живет, но это чувство быстро покидало его.
Раз, ранней весной, он ходил по лесу, как всегда, погруженный в такие мысли.
‘Я оглянулся на самого себя, на то, что происходит во мне и я вспомнил все эти сотни раз происходившие во мне умирания и оживления. Я вспомнил, что я жил только тогда, когда верил в Бога. Как было прежде, так и теперь: стоит мне знать о Боге, и я живу, стоить забыть не верить в Него, и я умираю.’
‘Что же такое эти оживления и умирания? Ведь я не живу когда теряю веру в существование Бога, ведь я бы уже давно убил себя, если б у меня не было смутной надежды найти Его. Ведь я живу, истинно живу только тогда, когда чувствую Его и ищу Его. — Так чего же я ищу еще? — вскрикнул во мне голос. — Так вот Он. Он есть то, без чего нельзя жить. Знать Бога и жить — одно и то же. Бог есть жизнь.
‘Живи, отыскивая Бога, и тогда не будет жизни без Бога. И сильнее, чем когда-нибудь, все осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот уже не покидал меня.
‘Я отрекся от жизни нашего круга, — продолжает он в своей ‘Исповеди’ — признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь, и что для того, чтобы понять жизнь, я должен понять жизнь не исключений, не нас, паразитов жизни, а жизнь простого трудового народа, — того, который делает жизнь, и тот смысл, который он придает ей’.
Он скоро заметил, что простая вера крестьян в необходимость исполнять волю Божью трудом, смирением, терпением и доброжелательством ко всем людям, — что эта вера была связана со множеством предрассудков. Однако он старался не обращать на это внимания и обратился к православной церкви — церкви своего детства.
В продолжение трех лет он постоянно посещал деревенскую церковь близ Ясной Поляны, стараясь всеми силами слиться духом с верою крестьян, не обращая внимания на противоречия, неясности и суеверия их верований. И препятствием, оттолкнувшим его и навсегда от церкви, не было вопросом формальным или теоретическим, а исключительно практическим и нравственным вопросом, поразившим его чисто практический ум. Это было в 1878 году, во время, когда разразилась Русско-Турецкая война. Священный Синод обязал священников молиться в церквах за успех русских войск . И когда Толстой услыхал из уст священника вместо слов Евангелия о любви к врагам и воздаяния добром тому, кто причинил зло, обращение именем Христа к Господу Всемогущему, чтобы тот поразил турков огнем и мечом, — его душа восстала от такого богохульства , и он оставил церковь, ‘стряхнув прах со своих ног’.
Усилия Толстого отыскать истину, казалось, пропали даром, но он ухватился за соломинку. Церковь основалась на Eвангелии, и вся та истина, на которой она основана, должна заключаться в Eвангелии. Он захотел сам изучить его и принялся за этот труд с своей обычной тщательностью, терпеньем и беспристрастием. Он начал опять учиться греческому языку, чтобы не быть введенным в заблуждение переводчиками, и результатом его труда было появление полного исследования и толкования евангелия в трех томах с греческим текстом с одной стороны, новым переводом его — с другой и его собственными примечаниями внизу.
Творческие свойства его ума позволили ему так проникнуть в дух евангельского повествования, как никто еще не мог этого сделать. Он описывает все события, как будто они происходят сегодня, в Москве, и мы совершенно с новой точки зрения видим, почему, например, фарисеи говорили то-то и то-то и почему ученики отвечали так, а не иначе.
Начав изучать книги евангелистов, Толстой был поражен тем фактом, что тексты, на которых церкви основывают свои догматы, всегда очень неясны, а те тексты, которые учат нас, как жить, всегда ясны и точны.
Он много раз перечитывал Евангелие, и самое сильное впечатление производила на него Нагорная проповедь. Нигде он не находил более ясного и определенного учения о жизни. И потому-то он в этих трех главах Евангелия от Матфея увидел разъяснение всех своих недоумений. Всякий раз, как он читал эти главы, он испытывал восторг и умиление от слов о подставлении щеки, отдаче рубашки и любви к врагам, но, тем не менее, слова эти как будто призывали к невозможному самоотвержению, несовместимому с истинною жизнью. Он искал совета в трактатах и комментариях ученых богословов, но они не помогли ему. Только изверившись одинаково и во все толкования ученой критики, и во все толкования ученого богословия, и откинув их все по слову Христа: если не примете Меня, как дети, не войдете в царствие Божие… он понял вдруг то, чего не понимал прежде. ‘Место, которое было для меня ключом всего, — говорит он, — было место из V гл. Мф., ст. 39: ‘Вам сказано: око за око и зуб за зуб, a Я говорю вам: не противься злому‘. Я вдруг, в первый раз понял этот стих прямо и просто. Я понял, что Христос говорит то самое, что говорит. И тотчас — не то, что появилось что-нибудь новое, а отпало все, что затемняло истину, и истина восстала предо мной во всем ее значении.’
‘Христос ничего не преувеличивает и не требует никаких страданий для страданий, а только очень ясно и определенно говорит то, что говорит. Он говорит: не противьтесь злому, и делая так, вперед знайте, что могут найтись люди, которые, ударив вас по одной щеке и не встретив отпора, ударят и по другой, отняв рубаху, отнимут и кафтан, воспользовавшись вашей работой, заставят еще работать, будут брать без отдачи… И вот, если это так будет, то вы все-таки не противьтесь злому. Тем, которые будут вас бить и обижать, все-таки делайте добро…
‘Христос хочет сказать: не противьтесь злу или злому и чтобы с тобой ни делали злые, терпи, отдавай, но не противься злу или злым. Что же может быть яснее, понятнее и несомненнее этого? И стоило мне понять эти слова просто и прямо, как они сказаны, и тотчас же во всем учении Христа все, что было запутано, стало понятно, что было противоречиво, стало согласно, и, главное, все, что казалось излишне, стало необходимо. Все слилось в одно целое и несомненно подтверждало одно другое, как куски разбитой статуи, составленные так, как они должны быть’. (‘В чем моя вера’).
Окинем беглым взглядом остальные годы жизни Толстого, прежде чем продолжать рассмотрение той его системы нравственности, к которой привело его признание учения о непротивлении злу насилием.
В 1881 году Толстой опять переехал в Москву и старался найти исход своей новой духовной энергии в филантропических проектах. В это время в Москве производилась всеобщая перепись. Он принял в ней участие в качестве счетчика в одном из самих бедных кварталов, чтобы таким путем ближе сойтись с населением. В это время он встретился как-то с известным крестьянином-сектантом и религиозным реформатором Сютаевым. Когда он изложил ему свои планы о призрении стариков и сирот и о прекращении нищеты в городе, ожидая от Сютаева сочувствия, крестьянин все время молчал.
Наконец, Толстой обратился к нему с вопросом, что он думает про это.
‘— Да все это пустое дело, — сказал Сютаев.
— Отчего?
— Да вся ваша эта затея пустая и ничего из этого добра не выйдет, — с убеждением повторил он.
— Как не выйдет? Отчего же пустое дело, что мы поможем тысячам, хоть сотням несчастных? Разве дурно по-евангельски голого одеть, голодного накормить?
— Знаю, знаю, да не то вы делаете. Ты идешь, у тебя попросит человек 20 копеек. Ты ему дашь. Разве это милостыня? Ты дай духовную милостыню, научи его.
— Так как же, им так и умирать с голода и холода?
— Зачем же умирать? Да много ли их тут?
— Как много ли их? Их в Москве, этих голодных, холодных, я думаю, тысяч 20. А в Петербурге и по другим городам?
Он улыбнулся.
— Двадцать тысяч! А дворов у нас в России в одной сколько? Миллион будет?
— Ну так что ж?
— Что ж? Ну, разберем их по себе. Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе, он будет видеть, как я работаю, будет учиться, как жить, и за чашку вместе за одним столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это милостыня, а то эта ваша община совсем пустая…’ (‘Так что ж нам делать?’).
Истина этих слов поразила Толстого, ему стало ясно, что его столь хвастливая филантропия была ошибкой. Бедняки, которым он давал деньги, видя его в дорогом платье и в изящном экипаже, понимали, что он отдает им то, что он легко отобрал от других бедняков.
Давая деньги, он всегда испытывал неловкое чувство, и те, которым он давал, тоже по-видимому чувствовали себя неловко по отношению к нему.
Он понял, что деньги, даваемые и получаемые в виде обычной милостыни, не связывают людей узами любви, но вернее, чем что-либо другое, отдаляют людей друг от друга. У него был план устройства благотворительного общества, которое собирало бы лишние деньги богатых и распределяло их среди бедных, но теперь он начал сомневаться в разумности такого учреждения.
Его сомнения разрешились одним случаем, запечатлевшимся в его памяти.
Он давно уже решил, что человек, имея руки, ноги и мозг, должен употреблять все эти члены на полезную работу, и поэтому стал ходить за город пилить дрова. Когда, однажды, он возвращался в город с двумя мужиками, которые пилили с ним вместе, к ним подошел старик нищий, прося милостыню. Толстой и один из мужиков подали ему по мелкой монете. Этот маленький случай заставил Толстого глубоко задуматься. ‘Эти два поступка, — думал он, — хотя и кажутся одинаковыми, но на самом деле совершенно различны. Товарищ его по работе заработал те деньги, которые подал нищему. Он отдавал ему свой труд, отдавал самого себя. Он сам очень беден. Он сам нуждается в каждой копейке, которую может заработать. Сегодня вечером он, может-быть, останется без ужина, без того, что ему необходимо для жизни, потому что отдал эти деньги. ‘Ну, а я? Во-первых, у меня так много денег, что я и не замечу, отдал ли я или не отдал эту мелочь. А как я сам получил ее? Это часть дохода с одного из моих имений. Я просто вынул эти деньги из кармана деревенского мужика и переложил в руку городского нищего, и это все, что я мог с ними сделать’.
После этого случая Толстой пришел к убеждению, что единственная истинная христианская милостыня состоит в том, чтобы отдавать свой собственный трудовой заработок, свою собственную жизнь, вообще что-либо такое, что требует известного самоотвержения. Он понял, что в его планах благотворительности нет ничего, отвечающего запросам его сердца.
Ему стало так же ясно, что только держа бедных на известном расстоянии, богатый может с спокойной совестью заниматься обычной благотворительностью, ведь и самый жестокий человек едва ли способен спокойно обедать в присутствии людей с пустыми желудками, питающихся одним черным хлебом.
Мы отделяем себя от бедняков оградой привычек и условностей, настоящих масонских знаков, знание которых требуется для допущения в наше общество. Толстой говорит, что прежде, чем может начаться действительная помощь бедным, преграда эта должна быть разрушена.
Он прожил всю жизнь неправильно, он сам был с головой погружен в тину, а хотел помочь другим выйти из нее.
Высшие классы своей праздностью, роскошью, своими бесполезными занятиями толкают рабочие классы все ниже и ниже и постоянно увеличивают пропасть между собою и ими.
‘Я сижу на шее у человека, — говорит Толстой, — задавил его и требую, чтобы он вез меня, и, не слезая с него, уверяю себя и других, что я очень жалею и хочу облегчить его положение всеми возможными средствами, но только не тем, чтобы слезть с него.
‘Ведь это так просто. Если я хочу помогать бедным, т.-е. сделать бедных не бедными, я не должен производить этих самых бедных’.
И Толстой почувствовал отвращение к той светской жизни, которую сам так долго вел и которая совершенно скрывала от него истину.
Его охватило непреодолимое отвращение к роскоши своего существования, и он начал носить рабочее платье, как протест против лживости кастовых привилегий и монополий. Он понял причину, из-за которой он не сознавал своего настоящего положения: причина была та, что он считал свои деньги однородными с деньгами крестьян. Деньги давно уже потеряли свое простое значение посредника при обмене продуктов труда. В истинно-христианском обществе это было бы их единственным назначением, но при неравенстве положений и при несправедливом распределении богатства, деньги представляют силу, а не право. В руках крестьянина деньги представляют собою труд, в руках помещика они представляют собою только силу и ничто другое.
Деньги, по мнению Толстого, стали средством порабощения бедных. Деньги — великое зло.
По его мнению, и города — тоже зло, так как привлекают деревенский народ для того, чтобы он своим трудом служил прихотям богатых.
И Толстой, вновь оставив Москву, решил вести естественную жизнь в Ясной Поляне и по-возможности слезть с плеч бедных братьев.
Он и продолжает жить там, составляя нравственные рассказы для крестьян и статьи и трактаты для всех вообще людей.
Он ездит в город только не надолго зимой, когда земледелие невозможно, оказывая таким образом свое личное влияние на тех, которые собираются в его доме, — ценная привилегия в стране, в которой он не может путем печати делать общим достоянием свои заветные мысли.

ГЛАВА III.
Ответ Толстого на загадку жизни.

Теперь мы можем уже составить себе общее представление о взглядах Толстого.
Чтобы усвоить их органическую связь между собою, мы должны попытаться определить основную его точку зрения.
Мне кажется, что она выражена лучше всего в его небольшом трактате ‘О жизни’.
Я хорошо помню свое первое знакомство с этой книгой. Я жил в то время в Александрии, в Египте. Когда мне случайно попался в книжном магазине французский перевод этой книги (перевод графини С. А. Толстой), тогда я еще мало знал Толстого. Я читал, правда, несколько лет тому назад ‘Анну Каренину’, и роман произвел на меня большое впечатление. Впоследствии я прочел собрание его практических статей о вредных привычках. Статьи эти показались мне слишком аскетическими, узкими по взглядам, но все же заставили меня на три-четыре дня перестать курить — подвиг не малый для меня в то время даже ради Толстого. Все это побудило меня приобрести книгу ‘О жизни’. Принеся ее домой, я прочел ее почти в один присест.
Самое лучшее, что я могу сделать — это дать изложение самой сущности этой книги.
Большинство людей, говорить в ней Толстой, ведут только животную жизнь, и между ними, меж тем, всегда есть такие, которые считают себя призванными руководить человечеством. Они хотят учить смыслу жизни, сами не понимая его. Эти люди разделяются на два класса. Первому, состоящему из людей науки, Толстой дает название ‘книжников’. Книжники уверяют, что жизнь человека есть только его существование между жизнью и смертью, что жизнь есть произведение механических сил.
Только в раннем периоде науки, в периоде ее смутного и неопределенного состояния, она может пытаться объяснять таким образом все жизненные явления. Астрономия делала подобную попытку, когда была еще известна под формой астрологии, химия — когда была еще алхимией. В наше время биология проходит через такую же фазу. Занимаясь только одной или несколькими сторонами жизни, она хочет охватить всю жизнь в ее целом.
Другому разряду ложных учителей Толстой дает название ‘фарисеев’. Эти люди на словах исповедуют догматы основателей религии, в которой они были воспитаны, но не понимают их истинного смысла и потому довольствуются требованием исполнения внешних форм и обрядов.
Борьба книжников с фарисеями, — т.-е. борьба между ложной наукой и ложной религией, так затемнила объяснения смысла жизни, данные много лет назад великими мыслителями человечества, что книжники очутились в полном неведении относительно того, имеют ли самые основы религии фарисеев какое-либо действительное разумное основание. И, странно сказать, то, что учения великих учителей древности так поражали человека своим величием, что люди обыкновенно приписывали им сверхъестественную силу, — этот именно факт и заставляет книжников отвергать их.
Так как учения Аристотеля, Бэкона, Конта были понятны только небольшому числу ученых и поэтому никогда не могли овладеть массами, и таким образом избегли невежественных преувеличений, — то именно этот ясный признак их ничтожности принимается, как признак их истинности.
Что же касается до учения браминов, Будды, Зороастра, Лао-Тсе, Конфуция и Христа, то они считаются суевериями, заблуждениями только потому, что они совершенно преобразовали жизнь миллионов людей.
Оставив в стороне пустые распри книжников и фарисеев, мы должны начать наше исследование с того самого, что одно мы только достоверно знаем, — с нашего внутреннего ‘Я’. Жизнь — это то, что я чувствую в себе самом, и эту жизнь наука не может определить. Скорее мое представление о жизни определяет то, что я могу назвать знанием, и я познаю все, что вне меня, единственно только расширением познаний о моем собственном духе и теле.
Наше внутреннее сознание говорит нам, что человек живет только для собственного счастья, что его стремление к счастью и погоня за ним — составляет всю его жизнь. Сначала он сознает жизнь только в себе самом и выводит из этого, что то благо, которое он ищет, должно быть только его собственным благом. Реальной жизнью ему кажется только его личная жизнь, жизнь же других представляется ему только призраком. Но скоро он замечает, что у других людей такой же взгляд на мир, что в жизни, в которой он участвует, принимает участие множество индивидуумов, из которых каждый стремится упрочить свое благосостояние, стараясь для этого всячески препятствовать и вредить другим.
Человек видит, что ему бесполезно бороться, так как все человечество против него. А если ему случайно удастся достичь желаемого счастья, он все-таки не испытывает того удовлетворения, которого ожидал. Чем старше он делается, тем реже испытывает он счастливые минуты, скука, пресыщение, заботы и страдания все увеличиваются, и он видит перед собой только старость, болезни и смерть. Он сойдет скоро в могилу, но мир будет продолжать существовать.
Настоящая жизнь есть, следовательно, жизнь вне его, а его собственная жизнь, казавшаяся ему прежде единственной вещью, имеющей значение, приносит в конце концов только разочарование. Благосостояние отдельной личности только обман, а если оно и может быть достигнуто, то все равно оно прекращается со смертью. Жизнь человека как индивидуальности, стремящейся к своему собственному благу среди бесконечного множества подобных же индивидуальностей, уничтожающих друг друга и подлежащих также в конце концов уничтожению, — такая жизнь есть зло и бессмыслица. Она не может быть истинной жизнью.
Наши затруднения вытекают из того, что мы смотрим на свою животную жизнь, как на истинную. Наша истинная жизнь начинается только с пробуждением нашего сознания, в тот момент, когда мы замечаем, что жизнь исключительно для себя не может дать истинного счастья. Мы чувствуем, что должно быть какое-то другое благо. Мы делаем усилие найти его, но, испытав неудачу, возвращаемся к прежней жизни. Таковы первые страдания при рождении истинной человеческой жизни.
Эта новая жизнь проявляется только тогда, когда человек раз навсегда отказывается считать благосостояние своей животной личности единственной целью существования. Поступая таким образом, он исполняет закон разума, закон, который говорит нам изнутри нас, — тот самый всеобщий закон, который управляет питанием и размножением животных и растений.
Наша истинная жизнь есть добровольное подчинение этому закону, а не невольное подчинение нашего тела законам органического существования, как хочет нас уверить наука. Самоотвержение так же свойственно человеку, как свойственно птицам пользоваться крыльями вместо ног. Это не есть похвальный или героический поступок, а просто необходимое условие истинной жизни человека.
Эта новая человеческая жизнь проявляется в нашем животном существовании совершенно так же, как животная жизнь в материи. Материя является орудием животной жизни, но не препятствием к ней, и таким же образом наша животная жизнь является орудием нашей высшей человеческой жизни и должна согласоваться с ее требованиями.
Жизнь есть, следовательно, деятельность животной личности, подчиняющейся законам разума. Разум говорит человеку, что благо не может быть достигнуто эгоистической жизнью и показывает, что есть только один путь к нему — это любовь. Любовь — единственное законное проявление жизни. Это — деятельность, ставящая своей целью благо других. Едва она проявляется, как сейчас же прекращается борьба животной жизни.
Истинная любовь не есть предпочтение некоторых лиц, присутствие которых доставляет нам удовольствие. То, что обыкновенно называют любовью, — это только дикое растение, к которому можно привить истинную любовь. Истинная любовь становится возможной только тогда, когда человек откажется от стремления к своему собственному благосостоянию. Тогда-то наконец все его жизненные соки направляются на питание привитого побега. Старое дерево, т.-е. животная личность, отдает ему все свои силы.
Любовь — это предпочтение других самому себе. Это не взрыв страсти, затемняющей разум: напротив, нет другого состояния души столько же разумного и светлого, столько же спокойного и радостного. Это естественное состояние детей и мудрецов.
Деятельная любовь достижима только для того, кто не стремится к достижению своего личного счастья, но дает свободный простор своему чувству доброжелательства к другим. Его благополучие нуждается в любви, как растение в свете. Он не спрашивает, что должен делать, а просто отдает себя той любви, которой может достигнуть. Только тот, кто любит такою любовью, только тот живет. Такое самоотречение возносит человека над животным существованием во времени и пространстве в царство истинной жизни. Ограничения пространства и времени несовместимы с идеей истинной жизни. Чтобы достичь ее, человек должен довериться своим крыльям.
Тело человека меняется, сознание его проходит через несколько последовательных стадий, различных одна от другой. Что же такое ‘Я’? Каждый ребенок может сказать: ‘Я люблю это, я не люблю этого’. ‘Я’ — это то, что любят. Это единственная связь человека с миром связь, которую он несет с собой дальше времени и пространства.
Говорят, что апостол Иоанн в глубокой старости непрерывно повторял: ‘Братья, любите друг друга’. Его животная жизнь уже почти прекратилась, исчезла в новом существовании, для которого тело его стало слишком тесно.
Для человека, который измеряет свою жизнь возрастанием любовного отношения ко всему миру, для такого человека исчезновение и уничтожение ограничений времени и пространства смертью есть только признак высшей степени просветления.
Мой умерший брат влияет на меня гораздо сильнее, чем влиял при жизни, он точно проникает в мое существо и возносить меня к себе. Как же я могу утверждать, что он умер? Люди, отрекшиеся от личного счастья, никогда не сомневаются в своем бессмертии. Христос знал, что будет продолжать жить после смерти, потому что Он познал истинную жизнь, которая не может прекратиться. Он жил в сиянии лучей той, другой жизни, к которой Он приближался, и видел, что эти лучи отражались на окружающих Его. И то же самое видит всякий человек, отказавшийся от личных благ, он входит в этой жизни в новую связь с миром, для которой нет смерти, с одной стороны он видит новый свет, с другой — действие на его ближних этого света, отраженного им самим. Это все дает ему непоколебимую веру в неуничтожимость, бессмертие и вечное развитие жизни.
Вера в бессмертие не может быть получена от другого. Никакими аргументами нельзя себя в нем убедить. Чтобы иметь эту веру, нужно обладать бессмертием. Нужно вступить в мире в новую жизнь, слишком широкую дли того, чтобы мог вместить ее мир.

——

Вышеприведенное изложение дает далеко не совершенное понятие о философии Толстого о жизни, но достаточно определяет главные его положения, его идею несостоятельности обычной человеческой жизни, идеи необходимости любви и самоотвержения и осуществления бессмертия на земле.
‘Но ведь это чистый мистицизм!’ — возразят многие. Да, конечно, мистицизм, но это не возражение против учения Толстого. Мистицизм — это признание невидимого мира за осязаемый факт, а вовсе не отвлеченная теория. Все религии имели началом мистицизм, и чем дальше они расходились с ним, тем более впадали в формализм. Мистицизм — истинная религия, подобно вере генерала Гордона, который говорил, что верит в ‘истинное присутствие’, подразумевая под этим действительное присутствие Бога в своей душе.
Верующим в Того, Кто сказал: ‘Царство Божие внутри вас есть’, нельзя враждовать с теми, кто действительно чувствует в себе Бога. Короче, все христиане должны быть более или менее мистиками.
Если мы допустим, что книга ‘О жизни’, в сущности, произведение мистическое и станем сравнивать его с произведениями тех, кого обыкновенно принято называть мистиками, — то мы будем поражены удивительной здравостью рассуждений Толстого.
Попытки исследовать невидимый мир часто опасны для тех, кто на них решается, но Толстой в данном случае избег и фантазий Беме и видений Сведенборга и истерических крайностей св. Терезы. Не трудно найти причину этого. Он открывает дверь в преддверие, но не дверь чистого созерцания, квиетизма, погружения в себя. Есть что-то нездоровое в самой идее намеренных экскурсий в другие сферы. В этом заключается ошибка христианских аскетов, персидских суфиев, индусских буддистов и современных теософов. Мы опасаемся всякой религии, отвращающей интересы и труд человека от этого мира: краеугольным камнем такой религии будет эгоизм, как бы его ни прикрывали.
Дверь, через которую Толстой проникает в тайны жизни, есть простая, деятельная любовь к человечеству. По его учению, отдача себя труду для счастья других, отражаясь в глубине нашего существа, заставляет нас испытывать чувство вечной жизни. Эта чисто практическая сторона его мистицизма сохраняет его в равновесии. Он просто говорит нам: ‘Откажитесь от своих эгоистических целей, любите всех людей — все живые существа и посвящайте им вашу жизнь. Тогда вы получите обладание вечной жизнью и для вас уже не будет смерти’. Вот в чем состоит философия Толстого о жизни. Она почему-то овладела мной с поразительной силой. Тогда я еще был членом церкви и регулярно посещал церковь. Но у меня не было истинной веры, я не был убежден ни в чем неведомом, и вдруг простое учение о любви, как высшей природе человека, учение о том, что стоит только человеку отказаться от своих эгоистических стремлений, и он войдет в высшие сферы, найдет свою бессмертную душу и возродится снова, — это учение поразило меня, как новое великое открытие. Я отбросил свое изучение материи, я попытался любить, — и верить ли своим и чувствам? — я действительно почувствовал, что поднялся на какую-то высоту, я почувствовал, что во мне есть что-то бессмертное.
И эта перемена во мне не была только временной, так как с этого дня весь мир получил для меня совершенно новое освещение, такое, какого не имел прежде.
Руководствуясь тем освещением учения Толстого, какое дает ему книга ‘О жизни’, мы можем перейти к его другим произведениям: ‘Исповеди’, ‘Так что же нам делать?’ ‘Царство Божие внутри вас’, и другим, так как все они имеют своим источником те же религиозные основы, какие выражены в этой книге.
И в ‘Соединении, переводе и изложении четырех Евангелий’, из которых Толстой выводит свои принципы и практическое учение, мы находим различные фазы развития той же мысли.
Евангелисты черпали истину из одного источника, но одни из них зачерпнули своими ведрами глубже, чем другие.
Евангелие от Луки — это практическое руководство для социальных реформаторов, и ничего более радикального не было написано с тех пор. Но этот евангелист не достигает самого дна источника. Он осуждает богатых так же решительно, как Толстой, он так же превозносит бедность, но из одного его евангелия нельзя уразуметь всю истину.
Только апостолу Иоанну суждено было открыть божественный источник самоотвержения, показать раз навсегда бесконечное могущество любви, возрождающей людей для соединения с Богом и друг с другом. Но он учит всему этому, почти не упоминая о практических выводах, которые вытекают из этой основы. Евангелие от Луки служит, таким образом, необходимым дополнением Евангелия от Иоанна.
Кто-то сказал, что, так же как апостольской церковью сначала руководил апостол Петр, потом апостол Павел и наконец апостол Иоанн, так и в истории христианской эры первым руководителем был апостол Петр, представляемый католической церкви, затем Павел, апостол протестантизма и оправдания посредством веры, а теперь опять наступают дни Иоанна, апостола любви.
В этом сопоставлении много правды. Дух апостола Иоанна, мне думается, есть дух нашего времени, и духом этим проникнут Толстой. Не эта ли философия апостола Иоанна, усвоенная русским мыслителем, придает логическую связность на первый взгляд несогласным выводам его учения?

ГЛАВА It.
Основы нравственного и социального учения Толстого.

В основание своей практической нравственной системы Толстой кладет пять заповедей Христа в 5-й главе Евангелия от Матфея. Эти пять заповедей, по его мнению, должны даже заменить десять заповедей Моисея.
I. Вы слышали, что сказано древним: не убивай, кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего, подлежит суду, кто же скажет брату своему ‘рака’, подлежит синедриону, а кто скажет ‘безумный’, подлежит геенне огненной (V, 21 — 22).
II. Вы слышали, что сказано древним: не прелюбодействуй. А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем (V, 27 — 28).
III. Еще слышали вы, что сказано древним: не преступай клятвы, но исполняй перед Господом клятвы твои. А Я говорю вам: не клянись вовсе: ни небом, потому что оно Престол Божий, ни землею, потому что она подножие ног Его, ни Иерусалимом, потому что он город великого Царя, ни головою твоею не клянись, потому что не можешь ни одного волоса сделать белым или черным. Но да будет слово ваше: ‘да, да’, ‘нет, нет’, а что сверх этого, то от лукавого (V, 33 — 37).
IV. Вы слышали, что сказано: око за око, и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударить тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую, и кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду, и кто принудить тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два. Просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся (V, 38 — 42)
V. Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших… и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных. Ибо, если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же ли делают и мытари? И если вы приветствуете братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники? Итак будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный (V, 43 — 48).
Я не думаю так, как Толстой, чтобы эти пять предписаний могли составить всю полную систему нравственности, хотя и признаю их полное внутреннее соответствие. Но я все же думаю, что они могут быть приняты за исходный пункт при рассмотрении взглядов Толстого.
Первая из этих заповедей, запрещающая гневаться на брата своего, читалась прежде, согласно установленной версии, так: ‘Всякий, гневающийся на брата своего напрасно‘. В пересмотренной версии Толстого исключено слово ‘напрасно’, так как в лучших рукописях оно не встречается. Вставка этих слов служит ярким примером того, как евангелия были принижены к уровню предрассудков их читателей. Такие вставки были, может быть, просто примечаниями на полях и внесены после в текст по ошибке.
Мы, значит, не должны никогда гневаться на своего брата, мы должны относиться с братской любовью ко всему человечеству, не должны обращаться ни к кому с выражениями неудовольствия, подобными ‘рака’ или ‘безумец’. Возвышение над другими, отказ признавать их за равных, — одним словом, все классовые различия, — вот что губит братскую любовь. И против этих-то классовых различий, как главного источника вражды между людьми, и выступает Толстой.
‘Теперь же я понимаю, — говорит Толстой, — что выше других людей будет стоять тот только, кто унизит себя перед другими, кто будет всем слугою. Я понимаю теперь, почему то, что высоко перед людьми, есть мерзость перед Богом, и почему горе богатым и прославляемым, и почему блаженны нищие и униженные. Теперь я не могу содействовать ничему тому, что внешне возвышает меня над людьми, отделяет от них, не могу, как я прежде это делал, признавать ни за собой, ни за другими никаких знаний, чинов и наименований, кроме звания и имени человека, не могу искать славы и похвалы, не могу искать таких знаний, которые отделяли бы меня от других, не могу не стараться избавиться от своего богатства, отделяющего меня от людей, не могу в жизни своей, в обстановке ее, в пище, в одежде, во внешних приемах не искать всего того, что не разъединяет меня, а соединяет с большинством людей’. (‘В чем моя вера’).
Вторая заповедь запрещает прелюбодеяние даже в сердце и идет дальше, запрещая разводиться с женой во всех случаях, ‘кроме вины любодеяния’ (V, 32). Этой оговорки нет ни у Марка (X, 2 — 12), ни у Луки (XVI, 18), и мне кажется, что, хотя в исправленной версии эти слова сохранены, они были прибавлены к тексту таким же образом, как слово ‘напрасно’ в первой заповеди. Христос прежде всего предписывает чистоту душевную и полную верность в душе и на деле между мужем и женой, и это учение Толстой принимает во всей полноте. ‘Единобрачие, — говорит он, — есть естественный закон человечества’.
Его рассказ ‘Крейцерова соната’ осуждался более всего за то, что в нем он совершенно отрицает брак и, действительно, он только допускает физический брак, ставший необходимостью только по закоснелости наших сердец. Он говорит, что физическая любовь есть страсть чисто животная и как таковая недостойна высшего состояния человечества. Идеалом христианина должен быть не брак, а любовь к Богу и ближнему. Это без сомнения верное изречение, вне зависимости принимаем мы эти выводы Толстого или нет, тем более, что последнее слово еще не было сказано по поводу христианского брака.
Третья заповедь: ‘Не клянитесь вовсе’, заменяет прежнюю заповедь о том, что человек должен исполнять свои клятвы. Наш автор считает эту заповедь относящеюся к присяге, которая в России требуется по каждому поводу. Мы клянемся повиноваться приказам людей и эти приказы могут противоречить законам Бога.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что бы христианское учение ни подразумевало, проповедуя против клятвы, я утверждаю, что Толстой прав, когда настаивает, чтобы люди сохраняли свою совесть свободной и, не связывая себя на будущее время, не становились бы рабами. Я должен быть свободен каждую минуту моей жизни, чтобы повиноваться голосу своей совести, как человек . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рихард Вагнер, бывший не только великим композитором, но и замечательным мыслителем, сходится с Торо и Толстым в вопросе о клятве.
В своей статье ‘Учитель из Назарета’ он говорит: ‘в словах ‘не клянитесь’ заключается главный закон мира, еще не знающего любви. Пусть же, по отношению к словам клятвы, каждый человек будет обладать свободой действовать всегда согласно с любовью и своими способностями. Связанный клятвою, я не свободен, если даже, исполняя клятву, я делаю добро, в этом добре нет заслуги, как во всякой вынужденной добродетели, и оно теряет цену убеждения, если же клятва ведет меня ко злу, я грешу против убеждения. Клятва порождает всякие пороки, если она невыгодна для меня, я стараюсь обойти ее (как обходят всякий закон), и тот справедливый поступок, который я сделал бы, преследуя свое благо, посредством клятвы, обращается в преступление, а если я нахожу в нем для себя выгоду, не делая другим зла, тогда я лишаю сам себя нравственного удовлетворения поступать справедливо каждый миг по собственному моему свободному разумению’.
Насколько я понимаю, Толстой толкует заповедь о клятве в широком смысле, просто говоря, что мы, в качестве людей, мужчин и женщин, никогда не должны делать ничего против нашей совести. Мы не должны сваливать ответственность на общество. Недобросовестно было бы говорить: ‘Мы знаем, что дурно брать ренту (незаработанную прибыль с земли или процент), дурно убивать, дурно делать то или другое подобное, но если общество дает нам право поступать так, то это его вина’. Это не христианское понятие. Христианин не сваливает свои грехи на других, а, напротив, берет грехи других на себя. Он отвечает за других, а не другие за него.
Четвертая заповедь является настоящим краеугольным камнем всей этики Толстого. Она гласит: ‘Не противься злому’, и он расширяет еще это правило: ‘никогда не противься злу насилием, никогда не плати насилием за насилие. Если кто ударить тебя, перенеси это, если кто-нибудь возьмет то, что принадлежит тебе, отдай ему это, если тебя заставят работать, — работай’.
‘Неправда, — говорит Толстой, — будто наше благосостояние может быть обеспечено защитой себя и своей собственности от других. Большая часть зла в мире происходить из стремления заставить других людей работать на нас’.
‘Я знаю, — говорит Толстой, — тот соблазн, который вводил меня в зло. Соблазн этот состоит в заблуждении о том, что жизнь моя может быть обеспечена защитой себя и своей собственности от других людей. Я знаю теперь, что большая доля зла людей происходит оттого, что они вместо того, чтобы отдавать свой труд другим, не только не отдают его, но сами лишают себя всякого труда и насилием отбирают труд других. Вспоминая теперь все то зло, которое я делал себе и людям, и все зло, которое делали другие, я вижу, что большая доля зла происходит оттого, что мы считали возможным защитой обеспечить и улучшить свою жизнь. Я понимаю теперь также слова: человек рожден не для того, чтобы на него работали, но чтобы самому работать на других, и значение слов: трудящийся достоин пропитания. Я верю теперь в то, что благо мое и людей возможно только тогда, когда каждый будет трудиться не для себя, а для другого, и не только не будет отстаивать от другого свой труд, но будет отдавать его каждому, кому он нужен. Вера эта изменила мою оценку хорошего, дурного и низкого. Все, что прежде казалось мне хорошим и высоким — богатство, собственность всякого рода, честь, сознание собственного достоинства, права, — все это стало теперь дурно и низко, все же, что казалось мне дурным и низким — работа на других, бедность, унижение, отречение от всякой собственности и всяких прав — стало хорошо и высоко в моих глазах. Если теперь я и могу в минуту забвения увлечься насилием для защиты себя и других или своей или чужой собственности, то я не могу уже спокойно и сознательно служить тому соблазну, который губит меня и людей, я не могу приобретать собственности, не могу употреблять какое бы то ни было насилие против какого бы то ни было человека, за исключением ребенка, и только для избавления его от предстоящего ему тотчас же зла, не могу участвовать ни в какой деятельности власти, имеющей целью ограждения людей и их собственности насилием, не могу быть ни судьей, ни участником в суде, ни начальником, ни участником в каком-нибудь начальстве, не могу содействовать и тому, чтобы другие участвовали в судах и начальствах’. (‘В чем моя вера’).
Таким образом Толстой не ограничивает приложение этого правила нашими личными отношениями.
В Евангелии от Матфея сказано так: ‘зуб за зуб, Я говорю вам: не противься злому’. Заповедь ‘око за око и зуб за зуб’ трижды упоминается в законе Моисея (Исх. XXI, 24, Лев. ХХIV, 20, Второз. XIX, 21) и в каждом случае как постановление уголовного закона. Христос, следовательно, предлагает заповедь непротивления, как замену уголовного закона. Толстой принимает всецело этот взгляд Христа. Для него всякое управление силой — дурно.
Остановимся на минуту и вникнем, верен ли принцип непротивления. Если бы даже Христос следовал ему, то все же этого было бы недостаточно для того, чтобы принуждать христианина поступать так же, если бы это расходилось с его взглядами. Мы уж так устроены, что не можем взять на себя нравственное обязательство, не соответствующее нашему внутреннему чувству справедливости. Наша нравственность должна быть живым побегом самой жизни, и всякий прививок, который не соединен с нами, и не может найти нового источника жизни в нашем внутреннем мире, должен быть отброшен, невзирая на то, откуда бы он ни исходил. Чем является с этой точки зрения для нас учение о непротивлении? Находит ли оно отклик в глубине нашей души?
Каждый из нас должен сам ответить на этот вопрос, уверившись предварительно самым строгим образом, что никакой из низменных инстинктов не влияет на его решение. Я лично убежден, что чем дальше мы будем углубляться в наше сознание, тем яснее будет становиться для нас мудрость этого учения. Мы увидим, что в прошедшем оно вызывало возражения некоторых благороднейших людей, теперь же есть много оснований предполагать, что все больше и больше людей чувствует истинность этого учения и необходимость приложения его к жизни, если Царствие Божие должно когда-нибудь наступит.
Если это так, можно вполне надеяться, что вооруженное сопротивление сделается со временем так же ненавистно нам самим, как оно было, очевидно, ненавистно Христу. Возможно, что в будущем для христианина будет так же невозможно приговорить кого-нибудь к смерти, описать имущество должника или бросить бомбу в себе подобного, так же, как теперь он не в состоянии был бы участвовать в людоедстве.
И это не будет слабовольная лишь уступка чувству. Насилие нельзя прекратить насилием. Мы пытались совершить этот невозможный подвиг в течение целых тысяч лет, а между тем в настоящее время в Европе больше солдат и орудий войны, чем когда-либо, а у нас в Соединенных Штатах совершается ежегодно более 10000 убийств, и все мы знаем, что даже в наших воскресных школах достаточно воинственного духа, чтобы подготовить еще несколько поколений дикарей. Все это результаты все той же системы ‘око за око, зуб за зуб’. Мы предполагаем, что Христос навеки уничтожил ее, а сами ежедневно практикуем ее в нашей жизни так же безжалостно, как древние римляне и евреи.
Только безумец может пытаться остановить маятник, наклонившийся вправо, тем, что сильно толкнет его влево, а между тем в этом главным образом деятельность нашего законодательства. Этим именно способом ‘вендетта’ (родовая месть) в Корсике поддерживается в одном семействе целыми столетиями. Убийство следует за убийством, сын наследует от отца обязательство убить такого-то. Представьте, что в одном из таких случаев вражды одно из семейств прониклось ученьем Христа и отказалось требовать жизнь за жизнь, тогда, очевидно, ненависть, существовавшая между поколениями, должна исчезнуть, и среди этих людей воцарится мир, гармония и согласие.
Также и по отношению к целым нациям: не лучше ли было бы забыть Эльзас и Лотарингию и перестать сеять те братоубийственные семена, которые так часто приносили Европе кровавую жатву?
И если этот принцип применим в таких случаях, то тем более он применим к обыкновенным случаям жизни. Кто-нибудь должен вам десять рублей. Согласно ли будет с духом учения Христа преследовать этого человека за неплатеж этих денег? Можно ли представить, что Христос поступил бы так? Помимо всяких христианских воззрений, будет ли ваш судебный процесс способствовать воцарению всеобщего мира или будет только все тем же насильственным толчком маятника?
Нет, наш метод был совершенно несправедлив: мы навязывали другим наши религиозные и нравственные убеждения, наши понятия о законе и порядке, о собственности и поведении, наши воззрения на личные права. Если бы я мог заставить весь мир согласиться со мной, у нас, конечно, наступил бы золотой век, и вот я пытаюсь сделать это силой, — или сам поднимая оружие, или стараясь получить для подтверждения моих убеждений печать утверждающего их закона и тем налагая на других железную руку правительства. Такой план кампании был бы очень удачен, если бы я был единственный человек в мире, желающий устроить все по своим убеждениям, но оказывается, что все люди на земле, за немногими исключениями, желают делать то же. И результатом этого, как и можно ожидать, является неописуемый беспорядок, в котором на гибнущих среди него почти не обращают внимания.
Каждый народ поступает так же, и все в обществе, и даже в родне враждуют между собою. Отсюда происходит такое множество социальных и экономических страданий, с которыми мы должны бороться и против которых должны найти средства.
Не пора ли спросить себя, правильно ли человечество боролось с общественным расстройством и не следует ли радикально изменить способ борьбы с ним.
Остановимся на минуту на диагнозе Великого Врача.
Мы обыкновенно смотрим на зло не так, как смотрел на него Христос. Когда мы думаем об убийстве, мы сейчас же представляем себе страдания, жертвы, пролитую кровь, прерванную жизнь, осиротелое семейство. Наши чувства делают эти признаки главными чертами всей картины, и мы стараемся предупредить эти результаты преступления. Но Христос смотрел глубже. Он мог ставить свою скорбь и сострадание на задний план, потому что Он видел здесь нечто гораздо более худшее.
Он говорит нам: ‘Не бойтесь тех, кто убивает тело, души же не могут убить’. По Его убеждению, главное зло не убийство, а гнев на брата своего. Его задачей служить не то, как предотвратить убийство, а как искоренить гнев и ненависть из сердца людей.
Таков Его диагноз. Главное зло заключается в дурных помыслах людей, в зависти, корыстолюбии, ненависти, хитрости и жестокости. Против этих-то дурных инстинктов, как своих, так и чужих, и должен христианин направлять свою энергию, если он хочет исцелить общество и положить основание миру на земле.
И Христос направляет все средства своей непротивляющейся любви как раз против этих дурных помыслов людских, и я уверен, что в этой любви заключается та власть, та сила, которая не может быть сломлена никакими репрессиями или принуждением даже в самой утонченной форме, но которой в свою очередь нельзя действовать посредством принуждения.
Есть только один действительный способ уничтожить зло, — это победить его добром.
Способом этим еще не предполагается уничтожение правительства. Христианские принципы требуют только, чтобы каждый человек воздерживался от того, что его совесть не позволяет ему делать. Ничто не может быть уничтожено, пока все люди не придут к этому убеждению. А когда это совершится, тогда мир, состоящий из непротивленцев, может, без всякого сомнения, обойтись без правительства, правящего посредством силы.
Нам трудно представить себе государство без тюрем и полиции, а 50 лет тому назад нельзя было представить себе школу без розог и линеек. Эта перемена в школьной дисциплине показывает направление, в котором движется наша цивилизация.
Уот Уитман в одной из своих небольших поэм выражает, по-моему, в истинно-христианском духе, идею отношений личности к общественным учреждениям:
‘Я слышал, меня обвиняли в стремлении разрушить все установления, — но я, право, не говорю ни за, ни против установлений. Что у меня общего с ними? Или что общего с разрушением их? Я только хочу воздвигнуть в Моннагатте и в каждом городе этих государств, внутри страны и на морском берегу, в полях и лесах, и на каждой ладье, маленькой и большой, бороздящей воду, воздвигнуть вне всяких правил или доводов, — учреждение дорогой товарищеской любви’.
Принцип непротивления не есть принцип ни трусости, ни изнеженности. Примеры, которые мы приведем дальше, докажут это. Но достаточно даже взглянуть на высокую, могучую фигуру Толстого, ветерана Крымской войны, чтобы доказать нам, что его религия должна быть мужественна.
Но даже если бы у нас не было примеров, доказывающих это, мы можем удостовериться в мужественности непротивления, исходя из самой природы человека.
Первое условие мужества есть самоотвержение, а первое условие самоотвержения — преобладающая забота о других, которую мы и называем любовью.
Истинная любовь уничтожает страх, и человек, отказывающийся проявлять свою силу на своем ближнем, потому что он любит его, — такой человек менее всех других будет бояться за себя. Это мужество, вытекающее из любви, и есть то мужество, которое отличает человека от животного. Оно черпает свою силу из области чувства и мысли, любви и правды, сердца и разума, из области, составляющей истинное жилище человеческой души. Все наши физические действия, не находящие своей причины в этой высшей области, суть действия чисто животные, и в них нас может превзойти любой тигр или бульдог.
‘Но, — говорят нам, — учение о непротивлении препятствует нам, например, помешать убийству ребенка, и пример этот ясно показывает очевидное reductio ad absurdum всего вашего принципа’.
Вероятно, немногие из непротивленцев доводят практическое применение своей теории до такой крайности, но дело в том, что едва ли один человек из миллиона бывает поставлен в такое положение, в то время как зло жестокости и насилия постоянно совершается перед нами во всех общественных несправедливостях и неравенстве, в ужасах войны, почти во всей нашей жизни.
К тому же всякий нравственный принцип можно доводить до такой крайности, когда его приложение может представляться сомнительным, хотя бы самый принцип и не внушал бы сомнений. Например, мы все признаем нравственное обязательство быть правдивыми, но если кто-либо из нас допустит ложь, — например, для спасения чьей-нибудь жизни, — то мы из-за этого не отбросили бы самый принцип и не начали бы бессовестно лгать.
Если мы чувствуем себя обязанными защитить ребенка от обиды даже посредством насилия, то это не оправдание, чтобы мы и в менее важных случаях обращались к так называемым законным или незаконным применениям силы.
Истинным средством защиты и умиротворения служит любовь, и в огромном большинстве случаев, когда мы прибегаем к силе, наша совесть нам скажет (если мы остановимся, чтобы выслушать ее), что наш поступок не согласен с любовью и что потому он непременно заключает известную долю ненависти или злой воли.
Но должны ли мы, стремясь всецело к осуществлению Царствия Божия, отказаться от всех обычных способов улучшения жизни, с которыми познакомила нас цивилизация? Можем ли мы улучшить мир без помощи законов, судей, войска, полицейских и тюрем?
Христос, конечно, считал эти способы совершенно ненужными В Его время было еще гораздо больше правительства, чем в наше. Он был окружен римскими и еврейскими национальными и общественными учреждениями, но Он никогда не пытался пользоваться ими для своих целей. Только однажды предстала перед Ним мысль о том, чтобы воспользоваться ими, когда искуситель, показав Ему все царства мира и славу их, сказал: ‘Все это дам Тебе, если падши поклонишься мне’. Все мы помним ответ Христа: ‘Отойди от Меня, сатана’. Припомним также его слова: ‘Вы знаете, что цари язычников господствуют над ними и вельможи их властвуют ими. Но между вами да не будет так’.
‘Но, — возразят нам, — нас всегда учили смотреть на эти вещи, как на самые великие и самые важные в мире’. Совершенно верно. Но Иисус так говорит об этом: ‘То, что почитается перед людьми, есть зло перед Отцом Моим небесным’.
Но следовать учению Христа не значит непременно стремиться к бесформенному состоянию общества, к буйной разнузданности индивидуализма, к анархии и беспорядку.
Христианство хочет единения и порядка, но единение должно быть органическим, а не механическим, постоянно расти, а не быть каким-то учреждением. Единение это должно быть живым единением, которое не может быть осуществлено идеей царства, не даже более благородной идеей человеческого братства, — но единением, которое достигается лишь в единстве, превышающим даже благороднейшие чувства отцовства и братства и достигающим того идеала настоящего единства, которое чувствовал Иисус, когда молился, чтобы мы были едины с Ним так же, как Он един с Отцом, и когда Он говорил: ‘Если вы сделали это одному из братьев моих меньших, то сделали Мне’.
Развивать чувство такого единства, проповедовать о последствиях его применения к нашей социальной жизни, протестовать против всякого нарушения закона любви, который оно предписывает, вот в чем открывается настоящее поле деятельности для христианского реформатора.
Поддерживать высший идеал, веря в его врожденную убедительность и отбрасывая всякое принуждение, — в этом, верьте мне, есть высочайшее назначение человека, и история покажет нам, что оно имеет самые прочные практические последствия.
Господь проявляется не в буре или непогоде, но в тихом, слабом дуновении, и наивысшим выражением Нового Завета является Агнец на престоле.
Мы не можем сделать большей ошибки, как поднять на обидчика руку. Человека, не отвечающего ударом на удар, нельзя победить, и обращение с ним представляет неразрешимую проблему для тирана.
Только непротивленец может пересилить самую сильную власть. Его нельзя донять никакими преследованиями.
Мы еще не говорили о пятой заповеди, но ведь о ней можно сказать все в трех словах: ‘Любите врагов ваших’.
Эта заповедь предписывает братскую любовь ко всем людям, следовательно, равно и к тем, кого мы склонны ненавидеть по национальным или личным причинам. Эта любовь осуждает многое, что считается патриотизмом, как осуждает многое другое, считающееся благородным и уважаемым.

———

ГЛАВА V.
Учение Толстого и христианское учение.

Я представил общий обзор убеждений Толстого.
Действительно ли, как полагает Толстой, в них выражается учение Христа?
Ни Евангелие, ни какую-либо другую книгу, понятно, нельзя истолковывать буквально, независимо от ее духа.
Цель всякой беседы, слова, в том, чтобы привести слушающего в то же умственное и духовное состояние, в каком находится говорящий, заставить его посмотреть на предмет с той же точки зрения, понять его в том же духе.
Какое же духовное или душевное состояние необходимо определяется словами Иисуса в Нагорной проповеди?
Не противиться злому человеку, обратить и другую щеку к обидчику, отказываться защищать нашу собственность законом, открывать всем свой кошелек, распространять любовь везде под солнцем, во все концы мира, любовь, охватывающую всех людей, любовь даже к нашим врагам и преследователям, — какой дух предполагает все это, как не дух полного равнодушия к накопленной собственности, как не дух такого душевного света, который не могут затушить никакие обиды и оскорбления, — дух такой любви к оскорбителю, которая превозмогает все другие соображения.
И если мы будем стремиться развивать в себе этот дух, не приведет, ли это нас к почти буквальному исполнению слов Христа?
Я не вижу другого выхода, как признать, что слова Христа в Нагорной проповеди должны означать именно то, что означают. Если же они являются преувеличениями, то могут ли они тогда иметь какое-нибудь значение и не являются ли они в конце концов просто бессмысленными звуками, вводящими лишь в заблуждение?
Когда Иисус проповедует идеи, кажущиеся нам слишком возвышенными, мы приписываем их восточной образности. Но Моисей, апостол Павел и апостол Иоанн были также жителями Востока, а мы принимаем их слова буквально. Почему же мы будем применять другое толкование к словам Христа? Нет, очевидно, что, говоря Нагорную проповедь, Христос разумел именно то, что говорил.
Кроме того, положения, выраженные в этих трех главах от Матфея, не являются исключительными. Дух непротивления, равнодушия к собственности пронизывает все речи Христа. Двенадцать, а потом семьдесят учеников не должны носить с собой ни золота, ни серебра, ни меди, ни сумы, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха. Множеству народа Он говорит: ‘Кто из вас не откажется от всего, что имеет, не может быть моим учеником’. Когда один человек просит Его заставить его брата разделить с ним наследство, Он называет это желание получить свою собственность ‘корыстолюбием’.
В другом месте Он говорит: ‘Продай все, что имеешь, и раздай нищим’.
Он учил нас молиться: ‘Прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим’.
Он говорит: ‘Блаженны нищие…’ и ‘горе вам, богатым!’ Богатому юноше Он говорит: ‘Продай все имение твое и раздай нищим’.
Часто говорят, что отличительной чертой этого юноши была скупость, но те, которые опираются на это предположение, забывают, что Христос дважды проповедовал то же самое большому собранию народа, потому что корыстолюбие есть, в сущности, отличительная черта всего человечества.
Христос говорит, что для Бога возможно, чтобы богатый вошел в Царство Небесное, — что, собственно, значит войти в истинное общение с себе подобными на земле, — но Христос нигде не намекает, что богатый может сделать это, не освободясь от своих богатств.
Нужно ли доискиваться, почему Христос проводит такую резкую черту между богатыми и бедными? Я думаю, что сознание этого различия должно быть врожденным христианской душе. Нет ничего более убивающего истинную жизнь, чем богатство, пурпур, тонкие одежды и сопровождающая все это гордость. Каждый из нас может это засвидетельствовать. В каждой из католических церквей в восточной, беднейшей части Нью-Йорка по воскресеньям утром испытываешь то чувство общения, коммунизма, которого не испытываешь в церквах более богатых кварталов. Можно почувствовать братство людей в Восточном Бродвее или в улице Хестер и невозможно почувствовать его на Пятой авеню (Восточный Бродвей — это квартал Нью-Йорка, населенный всякою беднотою и голытьбою. Пятое же авеню — улица американских аристократов и миллионеров. Ред.). Это все такие ясные для всех факты, и мы не можем понять жизнь Христа, пока не сознаем, как глубоко Он был проникнут этими чувствами.
Данте прекрасно выразил отношение Иисуса к беднякам, сказав, что когда Он покинул землю, бедность осталась вдовой, пока св. Франциск Ассисзский не принял ее в свое сердце: ‘Questa, privata dal primo marito, Mille e cento anni e piu dispetta e scura Fino a costui si stette senza invito’.
Иисус убеждает также Своих учеников не сопротивляться, когда их будут преследовать. Они не должны иметь посоха и должны ‘бежать в другой город’. А когда Иаков и Иоанн хотели мстить, Он запрещал им, говоря: ‘Вы не знаете, что делаете’.
Когда Его Самого взяли, Он остановил Петра, который хотел сопротивляться: ‘Вложи меч твой в ножны, потому что все, поднимающие меч, мечом погибнут’.
Нужно заметить, что Петр хотел сделать это даже не для самообороны, но для гораздо более благородной цели — защиты своего Учителя.
Христос говорит еще: ‘Кто хочет душу свою спасти, погубит ее’, и ‘не бойтесь тех, кто убивает тело’.
Из всех этих слов Христа мы можем видеть, что общий смысл их отличается удивительной цельностью и подтверждает все заповеди Нагорной проповеди.
Бросим теперь взгляд на поступки Христа, чтобы увидеть, насколько они согласуются с Его словами.
Часто рискуя подвергнуться насилию, Христос никогда не противился.
Его отношение к собственности хорошо выразил Томпсон в своей книге ‘Страна книг’:
‘Обладая неограниченной властью иметь все, Он не имел ничего. Чтобы родиться, у Него не было другого места, как чужой хлев, для молитвы не было другого места, кроме пустыни, чтобы умереть — другого места, кроме креста, поставленного Его врагами, и другой могилы, кроме той, которую одолжил Ему один из Его друзей.
Умирая, Он не мог решительно ничего завещать Своей Матери. Он был настолько свободен от духа корыстолюбия, как будто Он принадлежал к миру, где самая идея собственности была неизвестна. И этот полный отказ от всякой собственности был не необходимостью, а свободно избранным и, насколько мне известно, ничего подобного, ничего приближающегося к этому нет в истории человечества. Он остается совершенно и божественно оригинальным’.
Иисус был величайшим из реформаторов. Он жил в Палестине под самым тяжелым и несправедливым игом римлян. Беспрерывно возмущавшийся народ хотел, чтобы Христос руководил восстанием и, в сущности, это желание народа было причиной Его смерти. Но при этом Христос никогда ни словом, ни делом не одобрял сопротивление римской власти и даже оправдывал уплату податей.
Единственный случай, удостоверяющий, что Он употребил силу, был тогда, когда Он выгнал из храма менял, но о биче из веревок упоминается только в Евангелии от Иоанна, и один он упоминает также о быках и овцах. Очевидно, бич был употреблен просто как обыкновенное средство выгонять скот. И, кроме того, изгнание из храма не имело успеха. Христос победил не этим, но своей кротостью до самой своей смерти.
Из всего вышесказанного должно заключить, что Христос словом и делом осуждал всякое сопротивление силою и доводил это до логических его результатов.
Правящие классы опираются на насилие, — следовательно христианин не должен принимать участия в правящих классах.
Правящие классы часто призывают к войне, но христианин не должен принимать в войне участия. Христос говорит: ‘Если бы Мое царство было от мира сего, тогда Мои слуги сражались бы’. Он говорит: ‘Не судите’, и подтверждает эти слова, отказываясь присудить спорное наследство и обвинить преступную женщину, в обоих случаях Он отвергает закон Моисея. Как мы уже видели, он подрывает самые основания этого закона, предписывая непротивление, как замену lex talionis (закон возмездия).
Рассмотрев слова и действия Христа, мы неминуемо приходим к убеждению, что Толстой проник в их смысл гораздо глубже, чем признанные комментаторы всех церквей.
Конечно, тот аргумент, что Христос думал не то, что говорил, можно приложить с одинаковым успехом к произведениям Толстого, и возможно, что еще за много лет до его смерти будут появляться книги, доказывающие, что русский реформатор, как и его Учитель, ничего не имел против богатства и насилия.
Убеждение большинства христиан, что будто бы Иисус поставил себе за правило говорить не то, что думал, скоро не в состоянии будут уже отстаивать. Общая духовная честность скоро совершенно подорвет его. Мы должны сделать выбор между Христом и Его учением с одной стороны и честным язычеством — с другой.
Я прочел раз моему девятилетнему сыну то место Нагорной проповеди, где говорится о подставлении другой щеки и отдаче одежды. Мне хотелось знать его мнение. Его ответ был краток и ясен: ‘Вот так глупости!’ — было единственным комментарием к этому месту. Я ценю этот ответ, как откровенно выраженное мнение.
Если христианин, в глубине души уверенный, что все эти заповеди ‘глупости’, откровенно высказал бы это, это было бы большим выигрышем для правдивости, искренности человеческой.

———

ГЛАВА VI.
Христианское учение на практике.

Исполнимы ли в жизни заповеди Христа? Мы можем ответить только то, что они часто испытывались на деле, и что лучший ответ на этот вопрос дает нам сама история христианства. Если бы был принят способ апостола Петра бороться мечом, то языческий Рим в один час одержал бы над христианством победу, но, решительно отказавшись отдавать ударом за удар, несмотря на жесточайший вызов, маленькая горсть христиан в конце концов победила империю со всеми ее легионами. Кроткие действительно наследовали землю.
Иисус был так уверен в успехе этого способа, что мог сказать: ‘Не бойся, малое стадо, потому что Отец твой хочет дать тебе царство’.
Это пророчество связано с заповедями ‘искать прежде всего Царствия Божия’ и ‘продать, что имеешь’.
Практическое могущество этого учения было вновь доказано Франциском Ассизским, проповедь которого распространилась по всему цивилизованному миру и в значительной мере способствовала исправлению пороков церкви и созданию христианского искусства.
Подвиги квакеров также следует приписать исповеданию ими непротивления. А ведь ни одно христианское общество не повлияло до такой степени на социальные вопросы, как квакеры. Им мы обязаны началом агитации против войны, обращением внимания на права женщин и уничтожением рабства.
Руководитель борьбы с рабством в Америке Ллойд Гаррисон не был квакером, но он был непротивленец и притом один из самых крайних. Неужели простое совпадение то, что этот типичный непротивленец является в истории Америки тем человеком, который сделал больше всего для дела человечности?
В конце войны, когда президента Линкольна восхваляли за освобождение невольников, он совершенно справедливо отвечал, что он был только орудием освобождения, а что все сделала нравственная сила Гаррисона и его последователей.
Я должен не надолго остановиться на характеристике Гаррисона, чтобы показать, из какого материала созданы непротивленцы. О нем можно уже судить по первому номеру его журнала ‘Освободитель’, вышедшему 1-го января 1831г. Гаррисон, — тогда еще двадцатипятилетний юноша, — был только-что выпущен из тюрьмы и не имел ни средств, ни связей. Взяв в долг бумаги и типографского шрифта, он и его помощник были принуждены в продолжение многих месяцев питаться почти только хлебом и молоком. Типографией служила им комната на чердаке, где они оба и спали на полу.
И вот, среди таких условий, Гаррисон выступает в своей передовой статье с такими словами: ‘Знамя развернуто… Пусть трепещут враги угнетенных негров… Я буду суров, как Правда, и непримирим, как Справедливость… Я не буду увертываться, я не отступлю ни единой пяди, и я буду услышан. Потомство засвидетельствует, что я был прав’.
И потомство, действительно, засвидетельствовало это и давно уже решило, что ни один человек не делал могущественного дела более мужественно, чем непротивленец Гаррисон.
Мы видим на примере Гаррисона, что непротивление не значит невмешательство. Ни одна группа людей не вмешивалась так часто и так действительно, как непротивленцы.
Во время притеснения армян и жителей Кубы, так же, как и во время рабства негров, во имя справедливости прежде всего раздался их голос. Но это был именно только голос, а не удар кулаком. Только европейские войска, с сконцентрированными в них международными страстями, помешали действию нравственного вмешательства в Турции в защиту армян.
О другом интересном примере непротивления рассказывается в ‘Истории Огио’ Кинга. Одну из глав он посвящает Моравским братьям, которые явились в Америку в ХVIII веке проповедовать среди дикарей.
Вот что говорит Кинг:
‘Вера, которую они стремились распространить, была главным образом любовь. Решаясь идти с такой проповедью к диким американским индейцам, они уже доказывали силу своей веры… Странно, что все правила и душевные чувства, которые они проповедовали, оказались как раз свойственными природе индейцев и при других обстоятельствах могли бы оказать такое влияние, которое изменило бы всю историю краснокожих’.
Это, несомненно, замечательное признание для историка, который вовсе не выступает в защиту непротивления, а просто рассказывает факты такими, какими их знает. И, углубившись в историю, мы видим, что эти факты совершенно подтверждают его заключения.
Один из вождей делаваров, главный оратор племени, по имени Глихикан, услыхав о Моравских братьях среди его соплеменников, пришел издалека, чтобы увидать их и победить своими аргументами. К всеобщему изумлению, он сам проникся их убеждениями, сложил оружие и присоединился к братьям, несмотря на насмешки других воинов, многие последовали его примеру, и Моравские братья стали пользоваться таким почетом среди делаваров, что были даже приняты в члены племени.
Были основаны три деревни индейцев — непротивленцев и ‘земли, дома и жатвы в этой колонии стали общим достоянием’.
Соседние индейцы были скоро привлечены этими нововведениями.
Моравские братья рассчитывали достигать своей цели не только влиянием на сердца. Они стремились привлечь индейцев к духу христианского мира, порядка и любви так же путем развития среди них мирного трудолюбия.
‘Легко проследить, как индейцы сближались с Моравскими братьями. Уверившись в доброжелательстве индейцев, братья поставили своей главной целью обратить дикарей к миру и любви в жизни. Чтобы достигнуть этого, нужно было непрерывно отвращать мысли этих диких детей лесов от крови и грабежа и направлять к любви к Тому, Кто дал миру все его человеколюбие и в Ком и краснокожие и белые одинаково найдут покой. Ежедневные гимны и богослужения, так привлекавшие индейцев, увещания проповедников — все призывало их к жизни и смерти, подобным жизни и смерти Того, Кто умер, не противясь насилию своих врагов. Все это требовало как раз противоположного их природе. Но страдания и распятие Иисуса Христа в ярком и пламенном изображении моравских проповедников почти всегда запечатлевались в уме даже самых свирепых воинов, так как вообще высшим стремлением их был героизм пленника в последней агонии пытки. Этому они всегда готовы были поклоняться.
‘Хотя необращенные еще воины относились с презрением к христианскому прощению и смирению, при котором ударившему советовалось подставить другую щеку, — но и перед этим идеалом многие из них сдавались и, безмолвно поклоняясь молящимся индейцам, как их называли, бросали свои военные подвиги. Среди них было много знаменитых вождей’.
Кинг думает, что если бы Моравские братья пришли на десять лет раньше или позже, они повлияли бы более сильно и прочно на судьбу туземцев. Но они пришли в плохое для этого время. В 1775 году разразилась революция, и обе воюющие стороны стали делать попытки вовлечь делаваров в войну. В продолжение пяти лет миссионерам, и индейцам-христианам удавалось убедить их соблюдать нейтралитет. Посольство Виандо пришло предложить им участие в войне, по делавары отвечали, что ‘мы обещали держать цепь дружбы обеими руками, и поэтому у нас не хватает рук, чтобы поддерживать войну’.
Жители моравских поселений радушно приняли военные посольства, и войска не потревожили их.
Однако, наконец, взаимная борьба белых внесла разрушение в поселения братьев. Туда явились трое преступников, которые были прежде заключены в американских тюрьмах, а теперь хотели восстановить индейцев против своих прежних тюремщиков. Они стали распространять среди краснокожих дурные слухи о миссионерах и сделали две попытки убить их.
Моравские братья были принуждены в конце концов перенести дальше свои поселения. ‘Им теперь начала открываться ужасная правда: среди дикарей они были в полной безопасности, а настоящими их врагами являлись белые, и именно те, к которым они относились наиболее дружественно, т.-е. американцы’.
Англичане, считая, что Моравские братья слишком дружны с американцами, подстрекали индейцев шести племен выгнать их. На индейцев подействовали угрозами, моравские проповедники были схвачены, а дома индейцев-христиан разграблены. Глихикан отказался защищаться и был взят в плен, но потом освобожден.
Моравские братья опять перешли на другое место, где едва не умерли с голода.
Когда же они вернулись на место своего прежнего поселения, чтобы собрать созревшую пшеницу, то были предательски убиты шайкой из девяносто шести американцев. Глихикан был в числе убитых, он отказался защищаться, несмотря на то, что если бы он издал военный клич, его слава, как воина, придала бы новую храбрость его товарищам и, может-быть, помогла бы им спастись.
Это бедствие положило конец моравским проповедническим миссиям.
Другой, более поздний пример осуществления учении Христа среди диких племен, дает нам Генри Ричардс, английский миссионер, принадлежавший к Американскому Обществу Миссионеров Баптистов. В 1879 году он отправился на проповедь в Африку, в Банка Мантекель, в Конго. Он был первым миссионером, проникшим туда. Ричардс нашел, что туземцы были закоренелыми ворами и считали похвалой, если их называли лжецами. Но жестокость не была в числе их пороков.
Он говорит:
‘Я ни в каком случае не считаю африканцев жестокими от природы и нахожу, что англичане гораздо более жестоки и бесчеловечны. Когда порочный белый человек освобождается от стеснений общественной жизни, от общественного мнения, от прямого влияния христианства, он становится настоящим демоном. Я видал белых людей, совершавших в один день больше бесчеловечных поступков, чем все африканцы за все время, пока я жил среди них’.
В течение некоторого времени Ричардс проповедывал туземцам многое из Ветхого Завета, но безуспешно.
‘Я начал, — говорит он, — изучать Писания и почувствовал, что в моей проповеди есть какая-то ошибка’.
Он решил, что дикарям нужны не библейские законы, а Евангелие.
‘Я нашел, что лучше всего взять Евангелие от Луки, так как оно всего полнее и больше подходит для язычников. Я начал ежедневно переводить на туземный язык десять или двенадцать стихов, читал и объяснял их народу, прося Бога благословить действие Его слов. Народ сразу заинтересовался Евангелием, между тем, когда я проповедовал библейские законы, народ, очевидно, был недоволен и отвертывался от меня. Им не нравились постоянные обвинения в грехах.
Когда же я стал рассказывать, как Господь Иисус Христос пришел на землю младенцем, как Он вырос и стал творить добро, народ сразу заинтересовался, моя вера укрепилась, и я начал надеяться, что всех их можно обратить.
Все шло очень хорошо, пока я не дошел до 30-го стиха 6-й главы от Луки. Тут возникло новое затруднение. Я уже говорил, что туземцы были отъявленными попрошайками. Они выпрашивали у меня мой единственный ножик, тарелку, одеяло, и когда я говорил, что не могу их им дать, они отвечали: ‘Ты можешь достать еще’.
Они видели, что я писал записки и посылал в Палабалу, и мне присылали разные вещи, и они думали, что белому человеку стоит написать записку, чтобы получить все, что ему угодно, и, конечно, они должны были считать меня скупцом и эгоистом за то, что я не давал им всего, что они просили.’
В своем переводе я дошел до текста: ‘Всякому, просящему у тебя, давай’, а я всегда читал туземцам все по порядку. Человек, помогавший мне при переводе, не понял моего затруднения. Я сказал ему, что он мне в этот день больше не нужен и пошел к себе помолиться. Подходило время ежедневного богослужения. Мне пришло на мысль, не пропустить ли этот стих, но тут же совесть упрекнула меня, и я понял, что это будет бесчестно. Пришло время богослужения, но я не стал продолжать чтения Евангелия, а возвратился к началу его, думая, что это даст мне время найти смысл того текста. Я все-таки не мог найти другого значения этого текста, кроме самого прямого, и стал справляться с комментариями. Я и прежде часто делал это, но почти всегда оказывалось, что именно о том тексте, который был особенно важен, в комментарии ничего не говорится. На этот раз, однако, я нашел то, что нужно. В комментарии объяснялось, что Господь вообще выражал здесь лишь общие принципы, что мы сделали бы вместо добра много зла, если бы приняли этот текст буквально, так как тогда пришлось бы давать лентяям, пьяницам и т. п. Господь разумел просто, что мы должны быть добры, великодушны, что мы должны всегда давать тем, кто действительно нуждается, руководствуясь при этом здравым смыслом.
Прочтя это, я подумал, отчего бы Христу не говорить того, что Он Сам думал? Неужели Он не умел выразить правильно Свои мысли? Если Он подразумевает не то, что говорит, то как же я могу знать, не делает ли Он того же в других местах Евангелия? Я знаю, что Он говорит образами и притчами, которые можно объяснять различно, но тут мы имеем текст, понятный даже для ребенка, и если этот текст можно истолковать только как предписание быть добрым и великодушным, то отчего же не толковать и другие тексты таким же широким способом?
Если бы можно было толковать Писание таким образом, то мы могли бы выводить из него какие угодно учения. Что же касается до здравого смысла, то ведь того, что принято обыкновенно называть здравым смыслом, очень мало в Нагорной проповеди. Предписывает ли когда-нибудь здравый смысл такие положения, как ‘блаженны нищие, алчущие, плачущие’, ‘блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать’? Согласно ли это со здравым смыслом? Здравый смысл учит нас, что мы блаженны тогда, когда не чувствуем ни в чем недостатка. ‘Мы должны любить ненавидящих нас и молиться за врагов наших’. Предписывает ли здравый смысл что-нибудь подобное?
Далее: скажет ли нам здравый смысл: ‘Если кто ударит тебя в одну щеку, обрати к нему и другую’? Здравый смысл скажет: ‘Если кто ударит тебя в щеку, ответь ему тем же’.
Говорит ли здравый смысл: ‘Если враг твой голоден, накорми его?’ Здравый смысл говорит: ‘Оставь его голодать, чем скорее он умрет, тем лучше’.
‘Не собирайте себе сокровищ на земле, но на небе’. На это здравый смысл говорит: ‘Отложи сначала хороший запас на земле, а потом уже думай о душе’.
‘Ищите прежде всего Царства Небесного и правды Его’. А здравый смысл говорит: ‘Добывайте деньги силой’.
В это время через селение, где я жил, проходил один миссионер, и я объяснил ему свое затруднение, но он улыбнулся и сказал: ‘Никто не старается жить по Евангелию в таком буквальном смысле’, и прошел дальше.
Я никогда не мог понять, как можно толковать Евангелие в переносном смысле. В конце Нагорной проповеди нам дается торжественное предостережение (Лук. VI, 46 — 49): ‘Что вы зовете меня: Господи! Господи! и не делаете того, что Я говорю? Всякий приходящий ко Мне и слушающий слова Мои и исполняющий их, скажу вам, кому подобен: он подобен человеку, строящему дом, который копал, углубился и положил основание на камне, почему, когда случилось наводнение, и вода наперла на этот дом, то не могла поколебать его, потому что он основан был на камне. А слушающий и не исполняющий подобен человеку, построившему дом на земле без основания, который, когда наперла на него вода, тотчас обрушился, и разрушение дома сего было великое’…
После почти двухнедельной молитвы и размышлений, я пришел к заключению, что Христос подразумевал именно то, что говорил, тогда я пошел и прочел этот текст народу, говоря, что Христос говорит в нем то, что думает. Если бы я сказал им, что Христос говорит не то, что думает, они сочли бы меня за дурака. Я сказал им, что Христос поставил нам такую высокую цель, что нам, может-быть, в целую жизнь не достигнуть ее, но что мы должны стараться исполнять то, что проповедую им. У туземцев было очень много здравого смысла, и они сразу увидели бы несоответствие между проповедью и жизнью человека. После проповеди туземцы начали выпрашивать у меня разные вещи, и я давал им. Я стал думать, до чего это может дойти, но все-таки не мог представить, что Христос подразумевал не то, что говорил. Я решил пытаться исполнять этот текст, хотя не мог еще всего понять в нем.
Так шло дело в течение двух-трех дней.
…Этот случай произвел сильное волнение в народе. Они никогда раньше не слыхали такой проповеди, не видали такой жизни и теперь жадно слушали слова Господа. Один раз после богослужения кучка народу собралась недалеко от моего дома. Я смотрел на них из окна, но они меня не видели.
Один из них сказал: ‘Я то-то и то-то выпросил вчера у белого человека’, другой сказал, ‘Я попрошу еще того-то и того-то у белого человека’. Но тогда другие стали говорить: ‘Если тебе нужно все это, лучше пойди и купи’.
После этого я жил среди дикарей еще три года, и они очень редко просили у меня чего-либо.
Во время такого нравственного возрождения приехал еще миссионер. Он был в восторге, что народ обратился от немых идолов к Богу, и спрашивал меня, как это началось. Я рассказал ему свои опыты и затруднения с тем текстом. Он спросил меня, неужели я действительно думал, что в этом месте Евангелия подразумевается то именно, что говорится, и сказал: ‘Здешний народ знает вас, вы тут живете уже семь лет. Но если бы вы переехали в Палабалу, тамошний народ выпросил бы у вас ваш дом и выгнал бы вас из него’.
‘Я ездил в Палабалу, и тамошние туземцы всегда что-нибудь выпрашивали у меня, но впоследствии я поехал туда со своей женой, оставался там целую неделю, и никто ничего решительно у меня не выпрашивал..’.
Результатом нового метода проповедовать Евангелие было то, что у Ричардса скоро оказалась тысяча обратившихся в христианство, тогда как прежде не было ни одного.
Он утверждает, что эти обращенные действительно христиане по сердцу, так же как и по имени.
‘Я решительно протестую против посещения ими Англии или Америки, — говорит он, — потому что они увидят, насколько там искажено христианство’.
Он резюмирует весь вынесенный им опыт в следующих словах: ‘Я верю, что если мы будем искать Царствия Божия и правды Его, то все остальное нам приложится’.

———

ГЛАВА VII.
Заключение.

Если во внешней жизни Толстого искусство играет мало роли, то это вовсе не значит, что он не обращает на него внимания и что он не рассматривал вопрос об искусстве и не ответил на него так, как считал нужным. Но он совершенно отрицает и отказывается признавать искусством современную роскошь и изнеженность, доступную только немногим избранным.
Истинное искусство, по его мнению, есть та человеческая деятельность, посредством которой художник передает другим те чувства, которые он сам пережил, передает так, чтобы другие люди заразились ими. Такое искусство соединяет людей друг с другом посредством их чувств.
Глубочайшее чувство нашего времени есть чувство братства, любви, объединения, и истинное искусство должно стремиться к прославлению этого чувства. С этой точки зрения почти все современное искусство является несостоятельным, и Толстой ожидает, что новая, истинная жизнь произведет новое, истинное искусство.
Самым выдающимся его художественным произведением последних лет был роман ‘Воскресение’, красноречивейший обвинительный акт против каст и правительств, привлекший внимание всего мира.

———

Что касается до обязанностей каждого отдельного человека, то Толстой учит нас делать другим то, чего мы бы сами хотели от них.
‘Только когда я сознал в себе то чувство любви, которое требует подчинения этому закону, сердце мое стало счастливо и спокойно, и я не только знал, как надо поступать, но знал так же и различал то дело, в котором я могу и должен участвовать. Дело это — уничтожение раздора и вражды между людьми и всеми живыми существами и установление наивысшего единства, согласия и любви. Человек всегда должен участвовать в развитии любви и единения между всем созданным’.
Совершенствующиеся инстинкты человека, его совесть, просветленная самоотвержением, — вот что считает Толстой настоящим орудием для осуществления своих идей, а не способность к умствованию.
‘Для многих людей нашего круга, — говорит он, — было бы невозможно мучить или убить ребенка, даже если бы им сказали, что при этом они спасли бы сотни других жизней. Таким же образом, когда в ком-либо развивается чувство христианина, он находить для себя невозможным целый ряд действий. Например, христианин, которому пришлось бы принимать участие в суде, кончающемся смертным приговором, который участвовал бы в совещании о высылке или в объявлении войны или в приготовлениях к ней, оказался бы в положении такого культурного человека, который был бы призван мучить или убивать ребенка’.
И как чувства человека изменяют и улучшают его поведение, также и общественные чувства, т.-е. общественное мнение, преобразуют общество. Войны и насилия прекратятся, потому что станут постепенно ненавистны сердцам людей.
Ошибочно было бы смотреть на взгляды Толстого как на произведение уединенного ума. Он является во многих отношениях представителем всего лучшего, что есть в горячо им любимом русском крестьянстве. Леруа Болье в своем сочинении ‘Империя Царей и Русские’ (т. III, гл. 3) говорит, что простой русский народ замечателен ‘своим милосердием и смирением и (что еще реже встречается и почти неизвестно в подобных же классах других стран) своим духом аскетизма и отречения, любви к бедности и стремлением к самобичеванию и самопожертвованию’. Он говорит так же, что нравственным идеалом народа является полнейшая чистота, целомудрие.
Таким образом, Толстой является выразителем духовных особенностей русского народа, и счастлив этот народ, что имеет своим представителем такого гениального человека.
Здесь мы простимся с этим великим учителем, великим особенно своим чистосердечием и простотой. Удивительный образ представляет этот дворянин-крестьянин, этот аристократ по рождению, осуждающий всякое правительство и всякую касту, этот ветеран двух войн, объявляющий смертным грехом кровопролитие, этот страстный охотник, ставший вегетарианцем, этот землевладелец, ставший последователем Генри Джорджа, этот богач, не желающий иметь никакого дела с деньгами, этот знаменитый романист, считающий, что потерял время, когда писал большинство своих художественных произведений, этот моралист, книга которого ‘Крейцерова соната’ была запрещена к рассылке главным северо-американским почт-директором как безнравственное произведение.
Тот самый творческий, драматический инстинкт, который создал из Толстого великого романиста, который заставил знаменитого английского актера сэра Генри Ирвинга отвести его двум пьесам место среди лучших пьес прошлого столетия и который, как мы видели, так часто заставлял его черпать уроки из окружающего его мира, — этот самый инстинкт сделал из него, наименее театрального и наиболее искреннего из людей, драматическое изображение объединенного человечества, освобожденного любовью от оков касты и насилия.
Как у древних пророков, так и у него, в его собственной жизни, в трагедии его души кроется еще более глубокое значение, чем в его явном посланничестве.
Он является главным действующим лицом в современной драме человеческой души.
И та сцена, которая выставила такого исполнителя, не может пожаловаться на свою судьбу.

———————————————————————————

Благодарности:

Спасибо Библиотеке Восточно-Казахстанского государственный университета имени Сарсена Аманжолова и лично Нуралиевой Перизат Кузембаевне за предоставление цифровой копии книги. (www.vkgu.kz/ru/)
Спасибо Артамоновой Марии за помощь в поиске книги.
Спасибо компании Abby за 30-дневную легальную копию программы по распознаванию текста Fine Reader.
Первоисточник: Tolstoy and his message : Crosby, Ernest Howard (https://archive.org/details/tolstoyhismessa00cros)

Бердий Игорь
декабрь 2014

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека