‘Только в творчестве есть радость — все остальное прах и суета’, Миронов Георгий Михайлович, Миронов Леонид Георгиевич, Год: 1989

Время на прочтение: 26 минут(ы)

Георгий Миронов и Леонид Миронов

‘Только в творчестве есть радость — все остальное прах и суета’

Кони А. Ф. Воспоминания о писателях.
Сост., вступ. ст. и комм. Г. М. Миронова и Л. Г. Миронова
Москва, издательство ‘Правда’, 1989.
OCR Ловецкая Т. Ю.
Он прожил 83 года. Большая жизнь. А сделано, быть может, на целых три. Известный на всю страну юрист. Выдающийся ученый-правовед. Литератор, отмеченный премией, присуждавшейся знаменитым писателям России. И званиями-регалиями не обделен: чин второго класса, ‘ваше высокопревосходительство’, шитый золотом красный мундир сенатора положен, ‘самим’ Столыпиным зван министром юстиции — отказался.
Дух захватывает, как высоко взлетел! Увидел бы отец — скромный драматург, публицист, неистовый поклонник Мельпомены. Мама бы увидела — невеликая актриса провинциальных и столичных подмостков… Семьей так и не обзавелся, потомства не оставил славный человек Анатолий Федорович Кони: всего себя отдавал делу… Нет, не службе — служению народу своему, стране своей.
От министерского портфеля отказался, а грянул в 17-м Октябрь — без колебаний, без боли и обид словно отстранил за ненужностью и ‘класс’ чиновный и класс дворянский, к коим принадлежал по выслуге, и, хромой, немощный, взял свои ‘костыльки’ и пошел читать лекции о Толстом и Некрасове, об этике общежития, о задачах и обязанностях подлинного демократа, ‘слуги, а не лакея правосудия’ красноармейцам и матросам Петрограда, учащейся и рабочей молодежи, которая валом валила на его выступления, учителям или фельдшерам заезжим, в жизни не видевшим столицы, не слышавшим его — ‘живую историю’ родины.
Происхождения Кони, по-видимому, был ‘иноземного’. Из Австро-Венгрии или Германии дальние предки приехали служить в Россию да тут и осели. Анатолий Федорович числил себя русским и православным, верующим был, впрочем, отнюдь не истовым, без ханжества церковного.
‘С младых ногтей’ в жизни Анатолия, увидевшего свет 29 января (4 февраля) 1844 года в столице, устроилось так, чтобы вырос ребенок нравственно чистым, высокообразованным, интеллектуальным. У Федора Алексеевича и Ирины Семеновны (урожденной Юрьевой, по сцене Сандуновой) было два сына, росли в одинаковых условиях. Но вот старший, Евгений, очень способный гуманитарий, мягкий до слабодушия, безвольный, худо распорядился своей судьбою: растратил казенные деньги, за что попал под суд, умер, так и не смыв позора уголовно наказуемого деяния.
Анатолий с характером был мальчик. Добр, покладист, дружески настроен к сверстникам, однако тверд и самостоятелен, обижать себя, тем более третировать не позволял никому.
Отец, истово последовательный кантианец, воспитывал сыновей по наставлениям любимого, высокочтимого философа, самого следовавшего собственным правилам: личность должна пройти четыре ступени совершенства — в дисциплине, труде, поведении, нравственности. Для Анатолия Федоровича всю его жизнь ‘по Канту’ не существовало дистанции между живым словом и претворением его в такое же действенное дело: этим он разнился от брата, воспринявшего одну лишь схоластически понятую и принятую теорию, горячо внедряемую в сыновей отцом неразлучно с практикой.
Если в отце билось для Анатолия ‘единственное, глубоко и бескорыстно привязанное сердце, которому не раз приходилось страдать от моих, быть может, и справедливых, но больных для него рассуждений’ {Высоцкий С. Кони.— М., 1988. С. 184.}, напишет брату тотчас после смерти отца, то в ‘бесценной маменьке’ находил сын бесконечную доброту и привязанность, сердце артистическое и художественное. В 26 лет, еще до ухода на сцену, она издала сборник рассказов, обнаруживших в их авторе нерядовой писательский талант, сотрудничала в периодических изданиях, где печатались ее повести о жизни и быте простых людей — обитателей России и Малороссии (она была родом с Полтавщины). Талантливо проявила себя Ирина Сандунова также на сценических подмостках столиц и провинции — главным образом в амплуа комических девиц, дам, а позднее и старух.
На Анатолия родители, особенно отец, оказали громадное воспитательное влияние — и словами, и делами. Кони никогда не забудет характерный эпизод из детства: ‘Жил у нас лакей Фока… Человек огромного роста. Он меня любил чрезвычайно… Не могу припомнить по какому случаю мне показалось, что он меня обидел, и я, в пылу гнева, назвал его дураком. Это услышал отец из своего кабинета и, войдя, больно наказал меня, и позвав затем Фоку, приказал мне стать перед ним на колени и просить прощения. Когда я это исполнил, Фока не выдержал, тоже упал передо мною на колени, мы оба обнялись и оба зарыдали на весь дом’ {Кони А. Ф. На жизненном пути. СПБ, 1912. Т. I. С. 655.}.
Петербургский дом Кони — учителя истории, а затем писателя, редактора-издателя ‘Литературной газеты’, журнала ‘Репертуар и Пантеон’ — не богатством, не знатным хлебосольством привлекал именитых и скромных, непрославившихся литераторов и актеров. Д. В. Григорович в литературных воспоминаниях помянет его теплым словом: ‘Приветливостью и добротою успел победить мою робость к редакторам и литературным авторитетам… Это был небольшого роста, худощавый человек, в черном, как смоль, парике, с черными, быстрыми, умными глазами, смотревшими сквозь стекла золотых очков’ {Григорович Д. В. Литературные воспоминания.— М., 1987. Сс. 74, 65.}. А главное — это был человек передовых общественных позиций, сторонник демократизации русской сцены, ‘крестный отец’, опора, светлый друг, ‘первопечатник’ многих русских литераторов: Надежды Хвощинской-Зайончковской и Ивана Лажечникова, Михаила Михайлова и Николая Некрасова, Григоровича, Полонского, Бенедиктова и многих других.
Зато был сей кроткий человек непримиримым к недругам типа Фаддея Булгарина, Осипа Сенковского и К. Тут уже дело касалось исповедуемых им принципов — гражданских, моральных, и он был несгибаем. Принадлежал Федор Алексеевич к тем мужчинам, которых женщина, жена, мать его детей, несмотря на разлад, а потом и разъезд, любит до своей смерти. Такая незаурядная женщина, как Ирина Сандунова, любила своего непутевого ненакопителя, доброго, умного, талантливого, но бесхарактерного и легкомысленного, как считала, обожая до самой кончины своей в 80 лет (1891).
Сын пошел в отца — сердечный с друзьями, а в исповедуемых принципах с чужим лагерем непреклонен как истый российский интеллигент. Сын пошел в мать — умный, неутомимый в добром отношении к хорошим людям.
Вместе с семьей и гимназией Анатолия сформировало время, в котором он жил. Еще гимназистом старших классов он жадно читал отечественную и зарубежную литературу (порой в подлинниках на немецком, французском, итальянском), без устали посещал лекции выдающихся ученых — историков, литераторов, социологов столичного университета. ‘Вступление в юность,— с удовлетворением признавал Анатолий Федорович,— (16—20 лет) совпало для меня с удивительным расцветом русской литературы в конце 50-х и начале 60-х годов’ {‘Памяти Анатолия Федоровича Кони’ — М.— Л., 1929. С. 34.}. В родительском доме он близко узнал многих из деятелей литературы и искусства той переломной для России поры: Иван Иванович Лажечников, недальняя родня, частый гость на литературно-артистических вечерах у Кони, Владимир Рафаилович Зотов, одержимый литератор, журналист, просветитель, бессребреник, подававший великие надежды и блистательно их оправдавший Николай Алексеевич Некрасов, что написал однажды Кони-отцу: ‘Всем обязан Вам’.
Не очень ошибемся, если скажем, что Анатолий Кони-гимназист, а потом студент, формировался под влиянием общественных перемен в стране, могучего потока литературы, для которой с середины пятидесятых ослабли цензурные запретительства. А главное воздействие оказали на юношу реформы: освобождение крестьян, Судебная и Земская. Первая коснулась гражданских струн души 17-летного мужающего гимназиста, неоднократно наблюдавшего с одинаковым чувством гнева разнообразно мрачные картины предсмертного крепостничества, вторая прямо связывалась с избранной им (хоть и не вдруг) профессией служителя законности. Не уставал повторять хвалы реформам и молодой Кони, и в расцвете деятельности, и на закате ее ‘совсем уже поздним жизненным ‘вечером’. Он вообще принадлежал к личностям, не меняющим убеждений в зависимости от царствований, реакции или подъема освободительной борьбы. И вместе с тем с таким же неистовым бесстрашием, безоглядностью сражался Анатолий Федорович с трусливой, переменчивой политикой контрреформ, всеми ‘зигзагами’ трех царствований в политике, в реформации отсталой страны, в разжигании племенной, межнациональной розни…
Николай I умер в 1855-м. Очень скоро царелюбивый сенат дарует ему почетное прозвание ‘Незабвенного’. Кони 11 лет, он учится в Анненшуле — немецкой школе, из которой вынесет блистательное знание языков, любовь к литературе — не только родной русской, но и других народов, в частности немецкого.
Скончавшийся император в числе ‘доблестей’ имел одну, которая стяжала ему ненависть общества: воистину зверское отношение к инакомыслящим интеллигентам — журналистам, философам, особенно писателям. ‘Этот царь,— саркастически заметит М. Горький,— был каким-то ненасытным пожирателем литераторов, он истребил и изувечил их едва не меньше, чем Иван Грозный бояр. Умный человек, он превосходно понимал силу литературы… внимательно читая все журналы той поры, сам указывал цензуре ее промахи, был страшно напуган событиями 1848 года и немедленно начал принимать экстренные меры к подавлению в России всякой жизни’ {Горький М. История русской литературы.— М., 1939. С. 197.}.
Литература по праву занимала первое место, брала первое слово в освободительной борьбе. А. С. Хомяков воистину кровью сердца написал стихотворение ‘Россия’ еще при жизни ‘Незабвенного’ — о жгучей необходимости обновления великой страны:
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена,
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна!
Близкий идейно и душевно к А. Ф. Кони академик историк С. Ф. Платонов скажет очень точно об истоках формирования коневской личности, ‘природы’ его: ‘Она обратилась в яркий и красивый характер под влиянием, во-первых, той среды, в которой он воспитывался, а во-вторых, той эпохи, в которую он начал свой жизненный путь’ {Памяти Анатолия Федоровича Кони.— М.—Л., 1929. Сс. 12—13.}.
Расцвет деятельности Кони пришелся на правление Александра II, ‘Освободителя’ (1855—1881), его сына Александра III — палача народовольцев и ‘Миротворца’ (1881—1894), в ужасе прятавшегося от революционеров в Гатчине, и отчасти на последнего из Романовых Николая II (1894—1917), начавшего царствование с жуткой Ходынки и из трех ведшихся при нем войн две — против японцев и германцев — проигравшего, но победившего в 1905—1907 гг. собственный трудовой народ…
Императору Николаю I наследовал Александр II, ретроград по воспитанию, который понимал: прежний застойный курс чреват новой пугачевщиной, поэтому нужно освобождать крестьян ‘сверху’. Когда ему говорили, что обществу необходима гласность так же, как земля мужику, отвечал по-романовски витиевато, уклончиво: он-то согласен, ‘только у нас дурное направление’, и оттого надобно гасить ‘стремления, которые несогласны с видами правительства’. И тут же добавлял: ‘я не хочу стеснительных мер’ {Корнилов А. А. Общественное движение при Александре II — M., 1909. Сс. 13, 24.}. Так шараханьем, зигзагами плыл государственный корабль к Первому марта. За 26 лет царствования остановлены жестокими политическими мерами две мощные попытки революционных народников добиться гражданских свобод. После ‘великой реформы’, обывательски, не по-государственному испуганный, как отец, призраком народной революции (‘мужиками с дубьем’, по выражению Чернышевского), царь вел трусливую политику контрреформ, призванных затормозить развитие великой страны. Так между ‘оттепелями’ и ‘замораживанием’ и правил Александр II, а Кони прощал это ‘Освободителю’.
Воспитанный на Тургеневе, Гончарове, лучших творениях Писемского и Мельникова-Печерского, Анатолий нетерпеливо рвался в университет — к учебе без шор, инспекторского догляда, хотя с гимназией ему повезло — одобрялись занятия литературою, велся рукописный журнал ‘Заря’ с зовущим эпиграфом ‘Товарищ, верь, взойдет она…’. Путь в юриспруденцию оказался непрямым: сначала был физико-математический факультет Петербургской ‘альма-матер’, а после закрытия университета из-за студенческих волнений милостивая судьба привела-таки будущего служителя российского права на юридический факультет уже Московского университета.
Общественный подъем после смерти ‘Незабвенного’, ‘великая реформа’, начавшаяся борьба передовых слоев общества за политические, гражданские свободы застали Анатолия Кони ‘на переломе’ — сначала он выбрал жизненной специальностью математику, потом ‘переметнулся’ в юриспруденцию. Последняя профессия в пору подъема освободительной борьбы и подготовки Судебной реформы стала, как и писательская, ‘престижной’, боевой, все более завоевывала нравственные и гражданские позиции в обществе, к тому же граничила с любезными с детства сердцу Анатолия литературой и искусством. Служитель Фемиды просто обязан был быть человеком общественным, властителем аудитории, владеть в совершенстве пером и словом. Нигде А. Ф. Кони не объяснил причин столь позднего перехода своего от математики к юриспруденции — об этом можно строить одни предположения. Возможно, для молодого человека какую-то роль в выборе сыграли желание быть активно полезным народу и обществу в роли ‘совестного судии’ и резко возросший авторитет профессии.
Известные нам факты биографии показывают, как трудно было устоять студенту-математику закрытого университета перед ‘напором’ других — уже социально-общественных, созвучных времени наук. Писатель и публицист Иван Прыжов свидетельствует: профессора Костомаров, Стасюлевич, Кавелин, Спасович, Пыпин, Утин, Сухомлинов и другие столичные историки и правоведы ‘в полном смысле слова осаждены слушателями’, собираются сотенные аудитории: ‘студенты, офицеры разных ведомств, множество вольных слушателей’ {Прыжов И. Г. Петербург и Москва. СПБ, 1860. С. 2.}.
‘Когда читает Костомаров, давка… С каким наслаждением, я думаю, читают профессора, особенно Костомаров, который читает стоя и без всяких тетрадок, следовательно, видит всю залу! Среди толпы.., занятой одной мыслью о науке — уверяю — я не слыхал других разговоров, ваши глаза с наслаждением останавливаются на мелькающих там и сям головках то с русыми, то с черными кудрями… вся эта светлая, свежая семья есть передовая цепь застрельщиков будущей великой армии русского просвещенного общества’… {Там же. Cс. 2—10.}.
Среди этих сотен, в стане рыцарей отечественной культуры и науки, нашел свое место — на всю жизнь — Анатолий Федорович, оставшийся навсегда ‘шестидесятником’. Возможно, если б не свободоборческие, реформаторские, просвещенческие 60-е, стал бы Кони математиком или физиком, судя по его личности, не рядовым. Но такого блистательного жизненного пути, каким он прошел юристом и литератором, у него не было бы. Точные науки, очевидно, не сулили ему поиски правды и справедливости, ставшие характерной чертой 60-х годов, и они закономерно определили путь Анатолия Кони. Юриспруденция и литература отныне стали главными в его жизни предметами познания и любви.
Став студентом-юристом, Анатолий не изменил себе в одном важном жизненном пункте: отказался от материальной помощи родителей (отец и мать, к этому времени уже разошедшиеся, не имели наследственных капиталов, тем не менее все-таки могли бы материально помогать сыну — ‘своекоштному студенту’), и вовсе не из-за отсутствия между ними любви, а потому что по-пуритански считал необходимым содержать себя сам, уметь стоять на собственных ногах, а учитель истории, литературы, математики, естественных наук из него получался превосходный.
С какой необыкновенной жаждой знаний, с каким неистощимым неистовством набросился Анатолий Кони на науку. В ту пору в обоих столичных университетах подвизался цвет отечественной науки — о многих из них благодарный ученик со временем создаст яркие статьи-исследования или мемуары. Среди них Никита Иванович Крылов — ‘наставник в лучшем смысле слова’, прилагавший римское право к ‘явлениям и складу русской жизни’ с мастерством большого таланта, и Борис Николаевич Чичерин, читавший государственное право и историю политических учений с убежденностью истинного поборника правосудия, либеральных идей, и знаменитый профессор уголовного права Владимир Данилович Спасович, и историк Сергей Михайлович Соловьев, и Федор Иванович Буслаев, который вел факультатив по памятникам древней русской письменности.
Находил Анатолий время не только для обязательных и необязательных лекций в университете, изматывающего репетиторства, для заседаний Общества любителей российской словесности, товарищеских порой полуночных чаепитий, встреч с знаменитыми и малоизвестными актерами и литераторами. Студенческий кружок, частично создавшийся из бывших питомцев прикрытого столичного университета, жил интересной жизнью — да иначе Анатолий Кони никогда не умел. Сюда среди других входил будущий знаменитый историк Василий Ключевский (интересно, ярко напишет о нем Кони в мемуарах), на студенческий ‘огонек’ являлся известный уже поэт Аполлон Майков, читал благодарной и взыскательной аудитории еще не публиковавшиеся стихи, частенько охотно бывал Анатолий в доме престарелого родственника прозаика Лажечникова, автора воистину бессмертного ‘Ледяного дома’, человека не менее интересного, чем его ‘четверговые’ гости — автор русской лингвистической жемчужины Владимир Даль, историк Михаил Погодин, бытописатель Алексей Писемский.
Последнего Анатолий узнал и полюбил еще до переезда писателя в Москву. Весной шестидесятого радостным изумленным гимназистом Анатолий, приведенный отцом, лицезрел в спектакле ‘Ревизор’ необычных актеров-любителей. Поставлена комедия была в благотворительных целях Литературным фондом. Хлестакова играл поэт-переводчик Петр Вейнберг, ораву купцов, ‘аршинников, самоварников’ составляли Тургенев, Островский, Некрасов, Григорович, Майков, Дружинин, Василий Курочкин, отец Анатолия, играла тут и мама, Достоевский взял роль почтмейстера. Выделялся же из всех Алексей Феофилактович Писемский. Почти полвека спустя у Кони не стерлось впечатление об игре Писемского и в ‘Ревизоре’, и в спектакле ‘Женитьба’, где он взял роль Подколесина. ‘Он был превосходен в обеих ролях,— напишет автор воспоминаний, почитавший артистизм коренной писательской чертою.— Чувствовалось, что он воспринял и воплотил бессмертные гоголевские типы не с книжным лишь пониманием, а на основании личных наблюдений и житейских встреч. Особенно удался ему в этом отношении Сквозник-Дмухановский. До сих пор мне с особенной яркостью вспоминается городничий-Писемский в его разговоре с Осипом…’ {Кони А. Ф. Собр. соч.: В 8-ми тт.—М., 1968. Т. 6. С. 240.}.
Созданы воспоминания о Писемском в 1908 году, однако думается, что уже в год общения — 1865-й — студент-юрист воспринимал литературные творения замечательного писателя России нераздельно от получаемой профессии. В одно из посещений Писемский читал первоначальную редакцию своей новой драмы ‘Бывые соколы’ без цензурных поправок. Драма на юного Кони и его ровесников-слушателей подействовала столь сильно, что они, ‘когда он кончил, только выразительно пожали его похолодевшую руку, не находя слов, чтобы выразить то глубокое впечатление, которое произвела… его драма в связи с его мастерской передачей’ {Там же. С. 244.}. Потрясали ‘трагизм сюжета’ и ‘яркие до грубости реальные краски’: то и другое было близко правоведу Кони. В этой драме оказался необходимый для юриста и писателя симбиоз — был ‘скован воедино тяжкий и неизбежный рок античной трагедии с мрачными проявлениями русской жизни, выросшей на почве крепостного права’ {Там же. Сс. 244—245.}. Кони считал иные места драмы по силе психологического воздействия равными шекспировским вещам. ‘Я помню сцену,— расскажет Кони-юрист,— где жена, заподозрив связь своего мужа с дочерью, берет последнюю за руку и в присутствии мужа, окинув ее внимательным взглядом, говорит ей тоном, не допускающим возражения: ‘Ты беременна!’ Дочь выносит пристальный взгляд матери и отвечает решительно: ‘Да!’ — ‘От него?’ — спрашивает мать, указывая дочери на ее отца. ‘От него’,— отвечает спокойно дочь’ {Там же. С. 245.}. Последующая редакция пьесы, как привычно метко и образно подмечает Кони, словно выварена в щелоке, ‘который выел все краски и на все наложил серенький колорит. Самый сюжет был изменен, смягчен и все его острые углы обточены неохотною и потерявшею к своему произведению любовь рукою’ {Там же. С. 245.}.
Борцом за правду, причем воителем бесстрашным, безоглядным, Анатолий Кони был с юных лет. И сквозь этот магический для него кристалл рассматривал каждого из многого множества людей, с кем сводила его непростая судьба ‘двойного’ поборника правды — юриста и литератора.
Достаточно хотя бы обратиться к истории с его диссертацией.
Важнейшие после освободительной, Судебная и Земская реформы выпали на 1864 год, Анатолий Федорович получил диплом в 1865-м. На последнем курсе, глубоко изучив ряд зарубежных и отечественных авторов, он открыл для себя малоизученную проблему, по которой вознамерился написать кандидатскую диссертацию, назвав ее ‘О праве необходимой обороны’. Она живо отвечала новым веяниям, как бы поддерживая и раздувая только что зажженный Реформою ‘огонь настоящего правосудия’ {Кони А. Ф. Отцы и дети судебной реформы. 1864—1914.— М., 1914. С. 17.}.
С жадностью отыскивал диссертант материалы, а потом ‘засел за писание и проводил за ним почти все вечера, памятные мне и до сих пор по невыразимой сладости первого самостоятельного научного труда’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 7. С. 109.}. Молодому ученому, готовому посвятить себя ‘идейному служению великим началам правосудия, вещающим о себе со страниц судебных уставов’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 7. С. 109.}, едва исполнился 21 год.
Решением ректора и постановлением университетского совета диссертация была, как незаурядная работа (наряду со столь же талантливой работой Ключевского), напечатана в 1-м томе ‘Приложения к Московским университетским известиям’ {На современный лад — нечто вроде ‘ученых записок’.}. Почти одновременно Анатолий Кони получил очень лестное предложение от ректора профессора С. И. Баршева разделить с ним курс чтения уголовного права.
Кони вспомнит: ‘несмотря на тогдашнюю решительность моего характера’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 7. С. 111.}, отказался. Хотя его ждало профессорство, поездка за границу, а главное, ему уже стали ведомы ‘те тайные радости, которые испытала моя душа во время писания кандидатского сочинения’, и они ‘грозили’ ‘обратиться в хронические’ {Там же. С. 110.}. И тем не менее он отказался — то был характер, и это был поступок личности! Он почел себя не подготовленным к чтению лекций своим вчерашним товарищам. Так объяснял, ‘забыв’ о другой причине — реакционности Баршева… Сорвалась также поездка за рубеж — ужесточились порядки после каракозовского выстрела, появилось в их числе знаменитое, по Глебу Успенскому, ‘средствие’ ‘тащить и не пущать’.
Анатолий Кони был готов для практической деятельности юриста, очень для него притягательной. Но судьба чуть было не обошлась с ним круто.
Осенью 1866 года его пригласил Делянов, товарищ министра народного просвещения — умный и ловкий чиновник, умевший угадывать желания и взгляды начальства из верхних эшелонов власти. По диссертации всемогущее Управление по делам печати уже завело ‘дело’ на молодого ученого. Начинающееся преследование было вызвано ‘сигналом’ чиновника особых поручений с иезуитской для должности фамилией Смирный при еще более могущественном Министерстве внутренних дел. Налицо была явная крамола: Кони рассматривает условия применения права необходимой обороны — страшно сказать! — ‘против лиц, облеченных властью’, основывает свое мнение на том, что ‘достоинство государственной власти нисколько не потерпит от подобного права и скорее значительно выиграет, если она будет строгою блюстительницей закона и будет одинаково смотреть на всех отступников от закона, невзирая на их общественное положение’. Автора доносного резюме особенно поразили выводы диссертанта: ‘Власть не может требовать уважения к закону, когда сама его не уважает…’ {Кони А. Ф. Юбилейный сборник. Сс. 76—77.}.
Анатолий Федорович в условиях начавшейся правительственно-чиновничьей реакции не подвергся ‘карательной мере’ ни от Министерства внутренних дел, ни от Делянова только лишь потому, что тираж работы был зело невелик (50 экземпляров), и в таком количестве не мог нанести урона империи: судебное преследование возбуждать было признано ‘неудобным’.
Уже в этой ранней работе можно увидеть характерные чеканные, пусть несколько тяжеловесные, образные, яркие коневские стилевые конструкции: ‘…Употребление личных сил может быть допущено только при отсутствии помощи со стороны общественной власти’. И далее: ‘Народ, правительство которого стремится нарушить его государственное устройство, имеет в силу правового основания необходимой обороны право революции, право восстания’ {Кони А. Ф. Юбилейный сборник. Сс. 205, 294.}.
Не следует преувеличивать социальную значимость сих слов — то не был клич к революционному освобождению, то был либеральный (в духе Кони) призыв к строжайшему выполнению законности. Но не забудем, что слово ‘либерал’ в корне имеет слово ‘свобода’: в данном контексте имелось в виду необходимая гражданам, государству свобода от насилия.
Итак, осенью 1865 года с коллежского секретаря началась служба Анатолия Федоровича Кони богине справедливости. За свой более чем полувековой служебный путь он был товарищем прокурора в Харькове, Петербурге, прокурором губернским в Самаре и окружным в Казани, в столице же стал вице-директором уголовного департамента Министерства юстиции. 24 декабря 1877 года получил пост председателя Санктпетербургского окружного суда и высокое звание статского советника (соответствующее в армии полковничьему). А завершилась деятельность юриста Кони в конце Семнадцатого, когда в связи с решением Совнаркома РСФСР об упразднении Государственного совета и всех чинов и званий царского строя Анатолий Федорович был уволен с должности члена этого совета, перестал быть действительным тайным советником и сенатором.
Что и говорить — блестящая карьера, репутация строгого, мудрого, нелицеприятного служителя одного только бога — Закона.
А между тем близилась иного окраса пора для Кони — ‘звездный’ день 31 марта 1878 года. После него в высших сферах Анатолий Федорович навсегда получил прозвище ‘красный Кони’, заслужил недоверие или неприязнь, если не ненависть, всех истовых монархистов империи и всех трех последних российских императоров.
31 марта с особенной силой проявилось его весьма значительное законознание и нисколько не меньшие гражданское мужество и твердость в исполнении своего профессионального долга.
Летом 1877 года столичный градоначальник Ф. Ф. Трепов, найдя пустячный повод, приказал наказать розгами подследственного Дома предварительного заключения Боголюбова. Такого революционные народники снести не могли: политического подвергнуть телесному наказанию! В разных краях страны готовилось оружие мщения. Но всех опередила капитанская дочка Вера Засулич: 24 января, спрятав тяжелый шестиствольный ‘бульдог’ в сумочку, она вслед за подачей бумаги с прошением выстрелила в оскорбителя товарища ее по освободительной борьбе, которого никогда в глаза не видела.
Врагов у Трепова было предостаточно даже в ‘сферах’, не говоря уже о податных людях столицы, которые не прощали ему карьеризма, хамства, казнокрадства, склонности к скуловоротству. Посетивший пострадавшего сводного брата (Трепов был побочным сыном Николая I), хорошо осведомленный о ‘седом ворюге Федьке’, царь весьма холодно обошелся с ним. Но суд над Засулич должен был состояться и, по замыслу верховной власти, предавалась она суду присяжных: народ должен наказать террористку, это подняло бы престиж ‘любимой народом’ власти, павший после военных неудач в войне с турками, в борьбе с молодежью на ‘процессе 193-х’.
На Кони возлагались особые надежды. Министр граф Пален, не хватавший звезд с неба, заверил царя, что суд присяжных под председательством Кони ‘закатает мерзавку’. ‘Либералу’ даже была милостиво дана аудиенция царем, после нее, полагал Пален, процесс Кони ‘проведет успешно’ и обвинительный приговор обеспечен Засулич.
Вышло наоборот: она была присяжными оправдана и тотчас после их приговора освобождена по распоряжению Кони, успела скрыться раньше, чем жандармский специальный наряд сумел выполнить приказ о ее задержании.
На Кони посыпались обвинения высоких инстанций, а лишившийся поста Пален с глуповатой откровенностью заявил, что от него ждали ‘услуги и содействия обвинению’, на что получил немедленно очень ‘коневский’ ответ: нечего ждать от председателя суда ‘не юридической, а политической деятельности’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 2. Сс. 85—86.}. И даже повода для кассации не дал вопреки желанию тогда еще не отстраненного министра. Мнение царя и Палена, что он подсказал присяжным оправдательный приговор, было лживой передержкой. Бойцовский характер председательствующего выявился в том, что, взвешивая доводы за и против осуждения, он не исключил оправдательный приговор: вы судите живого человека, женщину, она мстила не за себя, но за сотоварища, поступок ее бескорыстен… И — ‘нет, не виновна!’
Значит, виновным в глазах правящих оказывался Кони. Травля реакционеров больно задевала душу, но совесть была чиста. Почти десять лет продолжалась опала. И только в середине 80-х Кони получил заметный пост обер-прокурора уголовно-кассационного департамента сената и смог снова влиять на судьбы людей, несправедливо осужденных, отменяя или смягчая жестокие приговоры провинциальных судов. Одним из славных дел, в котором он совместно с Короленко выступил в защиту ложно обвиненных в человеческом жертвоприношении вотяков, было неутверждение сенатом жуткого обвинения целой национальности в каннибализме. Тогда же, по горячим следам процесса над Засулич, Кони написал большую яркую статью о нем, но опубликовать ее, являющуюся по сути обвинительным актом всему бесправию царского суда и всевластию бездарных чинуш разных рангов, не представлялось возможным. Понимая это, автор читал фрагменты лишь близким людям. ‘Воспоминания о деле Веры Засулич’ были опубликованы только после Октября {Кони А. Ф. Воспоминания о деле Веры Засулич.— М., 1933.}.
В конце 90-х годов Кони покинул пост обер-прокурора, но остался сенатором при том же департаменте.
Именно в эту пору он активно берется за перо. Кони-литератор все более ‘побеждал’ Кони-юриста. В 1896 году увидела свет преинтереснейшая его книга ‘За последние годы’. Коллеги, прогрессивно настроенные прокуроры, судьи, адвокаты, литераторы, историки давали высокую оценку этому произведению. Читанный им курс по кафедре уголовного судопроизводства в Александровском лицее вызвал к жизни новую работу известнейшего и популярнейшего ученого ‘Нравственные начала в уголовном процессе’.
Семьи у Анатолия Федоровича не было. Несколько привязанностей не увенчались браком. С горечью писал Кони другу в начале 1900-х годов: ‘…у меня нет личной жизни, и я бы ужаснулся своего одиночества среди окружающей мерзости, нравственного запустения, если бы мне не было некогда, у меня нет личного мира, куда бы я мог уходить от всякой лжи и гадости, от всего того, что заставляет меня радоваться тому, что в иные минуты заставляет печально сжиматься сердце,— тому, что я не отец, что у меня нет детей, которым предстояло бы это пугающее меня будущее’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 8. С. 89.}. Уныние навевало бессилие что-либо исправить в мире повсеместной ‘приниженности и холопства’, ‘кругового обмана’, тотального ‘бесправия’. ‘Как не болеть сердцу, видя все это’ {Там же. Сс. 99—100.}.
Выход был найден — обращение к современникам, апелляция к потомкам. Так стали появляться статьи и воспоминания Кони о лучших из лучших людей русской, российской интеллигенции, ее духовном авангарде — писателях, деятелях юриспруденции, журналистах, историках. О тех, для кого и настоящее, и грядущее родной страны было зачастую дороже собственного благополучия, карьеры, самой жизни.
И вот в 1898 году — появление первой из большой серии работ маститого юриста, литератора, общественного деятеля, в течение всей своей жизни, с мальчишеских лет и до глубокой старости общавшегося со знаменитыми и незнаменитыми писателями России. Это очерк-исследование об Иване Федоровиче Горбунове, ныне почти забытом, а в свою пору весьма популярном в народе и обществе актере и литераторе. Очерк, как это часто бывало у Кони, родился из его лекции, прочитанной в январе того же года сначала в Доме юстиции в Петербурге, а затем в столичном Русском литературном обществе и в зале Соляного городка, последняя в пользу крестьян голодающих губерний. Напечатано было произведение в доработанном и расширенном виде в журнале M. M. Стасюлевича ‘Вестник Европы’, где впоследствии и появлялись коневские критико-биографические работы. Как и подавляющее большинство его статей и воспоминаний о литераторах, очерк являет собою цельный органичный сплав исследовательско-критического и мемуарного начал. Разрабатывая и углубляя жанр историко-литературного очерка, Кони создает ряд произведений о писателях — предшественниках нынешней эпохи. Результатом устных его выступлений стали, например, статья ‘Нравственный облик Пушкина’ и ряд других работ о великом поэте, исследования об В. Ф. Одоевском, разносторонне одаренном литераторе и композиторе, очерки о великом поэте Лермонтове или скромной поэтессе сороковых—пятидесятых годов Каролине Павловой.
Для личности Кони характерно товарищеское, сердечное отношение зачастую даже к неблизким ему людям, кого он любил, чье творчество ценил. Так, после смерти Горбунова в 1895 году Анатолий Федорович засел за подготовку к печати его произведений, стал редактором всех трех изданий трехтомника, сопроводил его в качестве вступительной статьи своим очерком. Современники и новые поколения читателей благодаря стараниям Кони — составителя и редактора получали на протяжении ряда лет начала нового века произведения этого самобытного писателя и актера, с колоссальным успехом выступавшего с чтением своих глубоко народных рассказов или сцен. В творениях Горбунова Кони на первый план, как их неоспоримое достоинство, выдвигает ‘поразительную жизненность изображений’, в них проявляется ‘не равнодушный и спокойный, а с чутко настроенною душою, умеющею переживать то, что он изображает’, ‘вполне народный художник’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 6. Сс. 137, 138.}. И ‘глубокий артист’.
Надо отметить, что в характеристиках писателей, скорее всего невольно, Кони показывает свою собственную личность, ее склонности, симпатии либо неприязнь. Как узнается этот характер в строках о других, как раскрывается в них душа самого Анатолия Федоровича: ‘Русского человека, им описываемого и выводимого, Горбунов глубоко понимал и любил горячо, без фраз и подчеркиваний, любил потому, что жалел’. Сколько за Кони-юристом спасенных от несправедливости человеческих душ и даже жизней! Разве не дал автор в этих прочувствованных строках и свою характеристику? Говоря о Горбунове, он будто и свое сокровенное выкладывает: жалеть, любить надо простого человека с его незаслуженно тяжкою долей, гуманизм, демократизм самого Кони — литератора, как и юриста, были непоказными, истинными, глубинными — и оттого самой высокой пробы. ‘У простого русского человека,— отмечает каждодневно встречающийся с народом в трудных специфических условиях карательных учреждений юрист-демократ,— жалеть синоним любви… Так любил народ и Горбунов, не идеализируя его и не замалчивая его недостатков’ {Там же. С. 138.}.
Очень близка в Горбунове самому Кони его творческая самостоятельность, свойственная только ‘истинному художнику’: ‘правдописатель, но не льстец своих слушателей, не слуга их преходящих и изменчивых вкусов, не соискатель дешевого успеха…’ {Там же. С. 139.}.
Еще одна примечательная особенность, пожалуй, всех коневских очерков-воспоминаний. В них нередко художественные образы рассматриваются словно бы через особое ‘цветное’ стекло и не кем иным, как юристом. Тогда специальное внимание автор сосредоточивает на тех вещах, в которых показана, как у Горбунова, психология толпы, когда она охвачена ‘одним чувством, мыслью, стремлением’ {Там же. С. 187.}, часто далеко не похвальным. А то свойственны ей ‘быстро сменяющиеся настроения противоположного характера’ {Там же. С. 187.}, в том числе под влиянием привычно грозного полицейского окрика, которому так же привычно-покорно подчиняться обывателю — и в единственном числе, и в толпе ему подобных… Не пройдет автор очерка мимо драм и из жизни интеллигенции. Читательское внимание и сочувствие заострится на ‘одной из картин скорбной жизни столичного образованного пролетариата’ {Там же. С. 180.} в лице голодной, беззащитной девушки ‘с добрыми глазами’, оказавшейся на глухом купеческом подворье с его первобытными нравами… И страшно нам вместе с автором-юристом за будущность этой труженицы, как не менее горько за разбитую жизнь другой, ‘втоптанной в разврат, среди бездушной столичной суеты…’ {Там же. С. 180.}. И несть числа горчайшим судьбам героинь и героев писателя-демократа Горбунова, о котором неравнодушно, страстно, заинтересованно поведал юрист-литератор Кони, смело выдвигающий на видное место гражданскую позицию Горбунова-актера.
В лице этого человека русское общество, пишет Кони, ‘лишилось редкого художника, в труде которого сочувствие народу и знание народа переплетались неразрывно’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 6. С. 239.}.
Кони не любил собственные юбилеи и еще больше чужую юбилейщину, но сильнее было желание, чтобы хороших русских людей — в их числе писателей — не забывало общество. Одним из очерков он хотел почтить память несправедливо забываемого писателя Григоровича. ‘Памяти Д. В. Григоровича (1822—1922)’ — это одна из последних работ Кони-литератора, сохранившего, впрочем, творческую работоспособность до самой кончины.
Анатолий Федорович высоко ценил в русском писателе черту, четко обозначенную Некрасовым: гражданином быть обязан!
Таким гражданином прошел весь свой жизненный путь сам Кони, вопреки коронной чиновничьей деятельности, вознесшей его по служебным заслугам высоко, но не сумевшей заставить отказаться от исповедуемых принципов. Вот и в Дмитрии Васильевиче Григоровиче видит автор воспоминаний родственные черты. Он даже (с этим можно согласиться или поспорить) антикрепостнические произведения Григоровича (‘Он окунулся в самую глубину этого ига’ и в читателях вызвал ‘чувства печали и гнева’) поставил выше ‘Записок охотника’ (Тургенев же, по мнению автора, сумел лишь ‘возбудить в мало-мальски отзывчивом коллективном читателе чувства жалости и стыда’) {Там же. С. 128.}. Можно сказать, Григорович совершил гражданский подвиг.
Такой же как вышеупомянутый, ‘условно юбилейный’ характер имеет очерк Кони ‘А. Н. Островский’, написанный в 1923 году к столетию великого драматурга. В этих ‘отрывочных воспоминаниях’ Анатолий Федорович настойчиво выдвигает на первый план главного героя всех пьес — правду. Интересную, своеобычную мысль проводит автор (что тоже характерно для Кони-мемуариста, вообще-то врага парадоксов): у двух литературных единомышленников, двух друзей, столь несхожих,— Островского и Писемского — их творения ‘Горькая судьбина’ и ‘Грех да беда’ ‘были в нравственном отношении провозвестниками будущей ‘Власти тьмы’ {Там же. С. 254.} — Произведения и вовсе далекого от манеры этих художников. Глубину проникновения Кони в идею выдающихся произведений отечественной словесности остается лишь благодарно сопоставить с тонкостью его анализа и умением несколькими энергичными мазками, яркими эпизодами, одной-двумя неповторимыми деталями создать портрет писателя. В этом отношении характерны последние, зрелые, неувядаемо сильные коневские очерки-воспоминания, посвященные и Островскому, и Писемскому, и еще, пожалуй, Петру Дмитриевичу Боборыкину.
Как мемуарист Анатолий Федорович работал активно не менее четверти столетия, начав горбуновской ‘прелюдией’. В начале века Кони взялся за очень важные для его мировоззрения и творчества воспоминания о корифеях русской литературы XIX столетия — впоследствии они вошли в многотомный труд его ‘На жизненном пути’ {Кони А. Ф. На жизненном пути. Тт. I, II. СПБ, 1912, т. III, ч. I. Ревель—Берлин, 1922, т. IV. Ревель—Берлин, 1923, т. V. Л., 1929.}. Среди этих имен Некрасов, Тургенев, Достоевский, Гончаров, Лев Толстой, Короленко — ‘совесть России’ эпохи войн и революций.
Статья Кони о Некрасове, быть может, с особенной отчетливостью выделяет одну приметную сторону мировоззрения юриста-литератора: борьба в нем либерала и демократа часто, очень часто давала одержать верх последнему. В борьбе за поэта, которая и в первой четверти века продолжалась, Кони внес свою лепту, решительно взяв его под свою защиту от злых клеветников или неумных ‘почитателей таланта’, ‘допускавших’ в великом народном певце эдакую ‘червоточинку’, ‘ржавчину’, которая как-то снижала, приближала его к обывательскому уровню, позволяла шепотком, с ухмылочкой кинуть в него комочком грязи…
Анатолий Кони еще мальчиком увидел поэта впервые, потом уже зрелым человеком близко был знаком с ним, и не только проникся уважением и обожанием, но ‘профессионально’ одарил Некрасова (как мы знаем, и некоторых других писателей — Толстого, Достоевского, Полонского) сюжетом, который в творении певца горя народного воплотился в жемчужину — эпизод ‘о холопе примерном — Якове верном’.
Кони присуще умение создать запоминающийся образ писателя-современника. Причем достигается это не концентрацией массы мелких, часто ‘дробных’ частиц жизни, быта, характера, а уменьем отыскать и ярко раскрыть главенствующую черту личности выдающейся, неповторимые черты творчества, особенность нравственных устоев. Вот образ великого Льва Толстого: за его словом мемуаристу чувствуется ‘биение сердца’, и, пожалуй, Кони ставил это выше ‘отрывистой бранчливости’ Щедрина, ‘сдержанной страстности’ Достоевского, ‘изысканной’, но ‘поддельной простоты’ Лескова. У Толстого — в разговоре — для Кони ‘роскошная ткань мыслей, образов и чувств’. А у Тургенева — неотразимый контраст могучего художнического таланта и горькое и такое человечески понятное неумение преодолеть в себе обыкновенную и высокую человеческую ‘слабость’ — любовь к женщине, в сущности, очень далекой от него… Вот Короленко, неистовый в защите ‘иноплеменных’ братьев, третируемых ‘инородцами’, способными точить чужую кровь. Или ‘странный’ Боборыкин, не признанный современниками летописец огромной эпохи. И самый младший из современников, неизлечимо больной Чехов, одержимо рвущийся в сахалинскую каторжную даль… В отличие от речи Толстого речь Гончарова для Кони напоминает картины Рубенса, ‘написанные опытною в своей работе рукою, сочными и чистыми красками с одинаковой тщательностью изображавшею и широкое очертание целого, и мелкие подробности частностей’.
Несколько слов об очерке о журнале ‘Вестник Европы’.
Возникает вопрос: ну, а тех, кого мы припечатывали прозвищем ‘либералы’,— они, что же, неправому, самодержавному режиму служили? А если подойти к вопросу с другой стороны? Были ‘выходцы’, перебежчики из разных лагерей общества (интеллигентами их назвать нельзя — интеллигентность подразумевает идейную и нравственную чистоплотность) — их называли ренегатами. Они ‘рекрутировались’ и из радикалов, и демократов, и либералов — правда, всегда с прибавкою ‘бывший’. Достаточно вспомнить Каткова, Буренина, Суворина, Тихомирова… Но кто возьмет смелость сказать: несть им числа… Они все на виду, неотмытые отщепенцы.
Но вернемся к либералам. Куда пошел ‘гроза либералов’ неуступчивый Салтыков-Щедрин после закрытия ‘Отечественных записок’, куда потянулись его сотоварищи по боевому органу революционной демократии? Тот же умеренно-либеральный ‘Вестник Европы’ многих приютил, либерально-народнические ‘Русская мысль’, ‘Северный вестник’, газета профессоров либерального толка ‘Русские ведомости’. Они приняли ‘красных’ авторов, не испугались — того же нераскаявшегося сурового старика Щедрина, революционных демократов Шелгунова и Каронина-Петропавловского, народолюбов Златовратского или Михайловского. Были либералы, но были и либералы, в которых демократизма чистой пробы хватало.
Таким был верный автор и сотрудник стасюлевичевского ‘Вестника Европы’ А. Ф. Кони. Стасюлевич, отвечавший перед обществом за его детище, которое он вел сорок два года, был более осторожен, чем его многолетний друг, но, по приводимому Кони в очерке о журнале высказыванию Ламартина, не уставал бороться с ‘холодной жестокостью ложной системы’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 7. С. 222.}, с ее, по коневскому заключению, ‘тщетным и утопическим желанием остановить ход истории’… {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 7. С. 222.} И можно согласиться с автором воспоминаний о ‘Вестнике Европы’, что это был ‘большой корабль’ в нашей журналистике, и по выражению Петра I, путь журнал совершал, ‘не рабствуя лицеприятию, не болезнуя враждою и не пленялся страстями’ {Там же. С. 223.}. К чести ‘Вестника’, он настойчиво отстаивал реформы в их изначальном, ‘шестидесятническом’ духе, чем и был близок и дорог Кони, равно как и ‘капитан’ корабля Михаил Матвеевич Стасюлевич, известный ученый-историк и журнальный деятель, ныне незаслуженно позабытый.
Надо отметить особенную черту юриста Кони — подлинно русского интеллигента, не только носителя высокой гражданской и нравственной смелости в защите, отстаивании прав писателей на уважение общества, не только в добросердечном стремлении отдать замечательные жизненные сюжеты, которые они жадно, неутоленно брали у их щедрого владельца,— но была еще одна воистину завидная, несокрушимая особенность в характере, поведении, литературной, профессиональной деятельности Анатолия Федоровича.
Кони, юрист и литератор, добровольным часовым стал на рубеже обновляющейся жизни, когда, как он отметил в интересной статье — воспоминании о Гончарове, эта ‘русская жизнь, пробуждаясь от многолетнего сна и застоя, являла не одну прозу. Из ее недр слышался призыв к развитию… личности, деятельной борьбе с косностью’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 6. С. 286.}.
Думается, что Шестидесятые с их молодым порывом к обновлению, когда только движение вперед спасительно для России, помогли 73-летнему Кони принять Октябрьскую революцию. Недаром в конце своей жизни (умер в 1927 году) он произнесет фразу, вместившую все его понимание истории Отечества — с революционными взрывами, реакционными провалами большого, всесветного значения: даже если большевики уйдут — большевизм останется {Высоцкий С. Кони. С. 392.}. Вера в народ, который сумеет выбрать дорогу в будущее,— одна из причин, толкнувших Кони на активное сотрудничество с Советской властью, властью, как признавал, огромных масс’.
Однако не стоит считать, что Кони в своих позициях всегда в рядах демократов, передовых, что уклоняется от споров с радикалами начала века, народническими последователями, рыцарски вступаясь, например, за писателя в очерке-воспоминании о Гончарове. А ведь ему приходилось оспаривать мнение ‘великих теней’, ‘неприкасаемое’ в глазах прогрессивных демократических слоев русской дореволюционной интеллигенции (вспомним настойчивые напоминания Ленина в его работах этой поры о громадной важности демократизма). Так вот Кони, во имя справедливости, не боясь прослыть ‘ретроградом’, оспаривает давнюю резкую критику гончаровского ‘Обрыва’ и Щедриным, и Шелгуновым, и Скабичевским… ‘Года минули, страсти улеглись?’ Нет, не только это: упреки (как Тургеневу за ‘Отцов и детей’, Достоевскому за ‘Преступление и наказание’ — и их брал под защиту Кони-мемуарист) в клевете на молодое поколение, в воспевании крепостного права, даже в непонимании русского народа — неправомерны, вызваны горячностью, накалом литературной борьбы, часто принимавшей острые политико-мировоззренческие формы (достаточно назвать заголовки отзывов упомянутых критиков в ‘Отечественных записках’ и ‘Деле’: ‘Уличная философия’, ‘Талантливая бесталанность’, ‘Старая правда…’)
Но, с другой стороны, ‘либерал’ Кони с потаенным одобрением отметит гордое поведение Тургенева, ‘либерала-постепеновца’ с ретроградом Катковым, только что ‘разоблачившим’ писателя за материальную помощь Петру Лаврову и его революционному органу ‘Вперед’. Тот же ‘либерал’ с восторгом отзовется о тургеневском ‘Пороге’, который высоко поднял в глазах передового общества престиж героев-революционеров. Какие слова найдет Кони для отклика на знаменитые стихотворения в прозе и в первую очередь для ‘Порога’: ‘…Я,— признается,— провел всю ночь, читая и несколько раз перечитывая эти чудные вещи, в которых не знаешь, чему более удивляться,— могучей ли прелести русского языка или яркости картин и трогательной нежности образов’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 6. С. 315.} (очерк ‘Тургенев’).
А какое мастерство являет Кони в создании портрета своих героев, например, того же Тургенева: его облик ‘вводит’ нас в мир великой души (порой слабой, но все равно — великой) писателя-гражданина, обладателя могучего таланта. Все в личности художника, по Кони, взаимосвязано, в том числе и сила чувства, которая стала его слабостью… (кстати, автор от издания к изданию снимает негативизм в отношении своем к Полине Виардо). Вот какие слова найдет к портрету Ивана Сергеевича:
‘Как сейчас вижу крупную фигуру писателя, сыгравшего такую влиятельную роль в действенном и нравственном развитии людей моего поколения, познакомившего их с несравненной красотой русского слова и давшего им много незабвенных минут душевного умиления,— вижу его седины с прядью, спускавшеюся на лоб, его милое, русское, мужичье, как у Л. Н. Толстого, лицо, с которым мало гармонировало шелковое кашне, обмотанное по французскому обычаю вокруг шеи, слышу его мягкий ‘бабий’ голос, тоже мало соответствовавший его большому росту и крупному сложению’ {Там же. Сс. 301—302.}. Мы видим, как особый, ‘коневский’ лиризм сочетаете: с четкой характеристикой места писателя в общественной жизни, где не скрываемо отношение автора к своему герою, а равно и высоко изначально обозначена его роль в культурной, просветительской жизни России.
Очень типичная для Кони портретная, гражданская, художническая характеристика, где словам тесно, а мыслям просторно.
Верен Анатолий Федорович и своему способу показа личности каждого писателя, приглушая или вовсе устраняя из своего рассказа негативное, второстепенное, снижающее образ выдающегося художника (например, отношение Гончарова к Тургеневу). В то же время в тех случаях, когда речь идет о реакционных фигурах, сатира, даже сарказм Кони безжалостен, точен, и даже ‘политически’ уничтожающе заострен. Вот Катков к поре пушкинских праздников 1880 года, ‘в это время уже резко порвавший с упованиями и традициями передовой части русского общества и начавший свою пагубную проповедь исключительного культа голой власти, как самодовлеющей цели, как власти an und fr sich’ {Кони А. Ф. Собр. соч. Т. 6. С. 313, в себе и для себя (нем.).}.
Зато в очерке о любимом им Толстом Кони с одобрением приводит высказывание его, что самодержавие, далекое от народа и враждебно-чуждое народу, рухнет ‘в один прекрасный день, как глиняная статуя’ {Там же. С. 474.}. Российская действительность неотвратимо шла к историческому катаклизму, к гибели строя, у которого Кони состоял на службе многие десятилетия и который считал антинародным, бессудным, обреченным, но не видел выхода.
Вот в этом был настоящий идеализм либерала, дальше которого он не пошел, жизнь новая пришла к нему, но врасплох не застала, не отшвырнула. Весь запас демократизма, выразившийся в деятельной любви к народу и обществу, к своей России, Кони мобилизовал для того, чтобы найти себя в новом обществе. И нашел. Он пришел — добровольно — к новой власти, к новым людям с бесценным словом русского гуманиста, патриота, гражданина.
Произошло то, что должно было произойти с честным российским интеллигентом. ‘Блестящий либерал’ (Луначарский) оказался понятым теми, к кому он явился со своим словом русского просветителя, отдал недюжинный нестареющий талант писателя, правоведа, оратора, лектора.
Каждая новая коневская лекция, будь то о народности поэзии или о проблеме преступления и наказания в творчестве Достоевского, об ораторском искусстве или о путешествии по литературному Петербургу пятидесятилетней давности, не похожа на предыдущую,— это вдохновенные творческие импровизации. Кони не позволяет себе повторяться — к очередному выступлению готовится тщательно, чтоб была какая-то новинка: использует необъятный свой архив и громадную библиотеку, перечитывая произведения того писателя, о котором предстоит поведать неизменно благодарной аудитории из студенческой, рабочей, учащейся или военной молодежи, либо слушателями его оказываются престарелые участники освободительной борьбы, маститые и молодые ученые Петрограда, рафинированные взыскательные интеллигенты, учителя или актеры, собранные ‘по ведомству наркомпроса Луначарского’… И всегда холодный нетопленый зал провожает лектора неизменно горячими аплодисментами, а слушают так, что в напряженную тишину с улицы доносятся ее звуки: перезвоны трамваев, топот боевого или продотрядовского строя, а то и хлопок выстрела. И когда гремела война и белые стояли у самого города, и когда она закончилась, но вдруг ударила тревога Кронштадта, и когда настали мирные, но все же несытые и вместе с тем страстные времена тяги к знаниям и культуре,— как нуждались в Кони бессчетные, забитые до отказа новыми неожиданными слушателями аудитории.
И вот по заледенелым улицам Петрограда, с великим трудом, но с не менее великим упорством движется на костылях (а часто и с книгами) невысокий, скромно одетый старик. Он пересекает Неву по мосту, плещет черная вода реки, непокорной, как и этот город, который Анатолий Федорович знает и любит точно родное, близкое существо. С залива или с Ладоги дуют ледяные или сырые ветры. Старик присаживается и снова идет — что движет им? Его ждут люди взбунтовавшегося мира, которых он хочет понять и которые, послушав его, тоже страстно захотят узнать о нем больше, чем услышали,— и гурьбой пойдут его провожать, понесут книги, пакетик с пайком, поддержат, чтобы не оскользнулся. А он все будет говорить им всем-всем, urbi et orbi {‘городу и миру’ — дословно.}, он любил повторять латинскую поговорку, простые и мудрые слова о жизни, как ее прожить честно и нравственно, как выбрать себе путь среди обыкновенных людей и необыкновенных событий.
…В Швейцария тепло, сытно, благоустроенно, но там — чужбина. В ряде стран ему обеспечен радушный прием, лечение, быть может, университетская кафедра, издание трудов, однако Родина здесь, и не старая Россия недалеких, равнодушных к народным бедам царей, а мятежная, обновляющаяся Россия Советская, понятная и незнакомая: в солдатских изношенных сапогах, в пробитых ветром худых рабочих пальтишках.
В зале будет пахнуть сырыми шинелями, мокрыми бушлатами его завороженных слушателей, и из них кто-то украдкой, сменившийся с караула, станет жевать пайковый хлебный кусочек… Старика Кони тоже оделят скудным пайком. В пайке будет ‘солдатское’ довольствие — сухая вобла, или крупа, или кусок ‘черняшки’… До слез дорог Анатолию Федоровичу этот его воистину народный гонорар.
Разве этот 75-летний старый человек, с молодым задором отшагавший на костылях полгорода, которого язык не повернется назвать стариком, так молоды его глаза — не по-солдатски верно, точно несменяемый часовой, стоит у истоков народного просвещения, служит ему всей нестареющей творческой душою.
Идите, Анатолий Федорович, мы — потомки — с уважением и благодарностью смотрим вслед. И с благоговейным интересом принимаемся за чтение Ваших воспоминаний о знаменитых людях ‘золотого века’ России, ее духовной элиты — великих ее гражданах и выдающихся художниках.
‘Только в творчестве есть радость — все остальное прах и суета’ {Савина М. и Кони А. Переписка, 1883—1915.—Л., М., 1938. С. 58.},— высказал он одну из заветных мыслей своих.
А не становится ли для последовательно творческих натур акт перехода из одной эпохи в другую фактором подлинного творчества? Когда человеческая личность оказывается способной творить не столько для старого, отживающего режима, сколько для нового, нарождающегося строя, за которым Анатолий Федорович Кони провидчески разгадал будущее…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека