Ник. Смирнов-Сокольский. Рассказы о книгах. Издание пятое
М., ‘Книга’, 1983
Так называется одна из статей В. В. Маяковского, написанная им для юбилейного номера ‘Лефа’, посвященного десятилетию Великой Октябрьской революции14.
В этой статье он писал, что всякие ‘вечера воспоминаний’ ему ‘не по душе’, что вместо этих ‘вечеров’ он предпочел бы объявить: или ‘утро предположений’, или ‘полдень оповещений’, но… и далее сам не обошелся без воспоминаний.
Без воспоминаний трудно, очевидно, обойтись вообще, а в особенности когда они касаются такой громадины, как Маяковский. О нем всякая, даже самая маленькая подробность не может показаться ненужной.
Я встречался с Владимиром Владимировичем множество раз: и выступая в тех же ‘торжественных’ концертах, в которых выступал и он, и бывая у общих знакомых, и, наконец, просто за биллиардом, в актерском клубе.
Никакой особой близостью к нему я похвастаться не смею, но относился он ко мне весьма дружелюбно. Для эстрадного фельетониста имя Маяковского тогда было неистощимой ‘злобой дня’, и он, зная, что я частенько упоминаю его в своих выступлениях, не в пример многим другим, столь же знаменитым товарищам, не обращал на это ровно никакого внимания и лишь иногда, встречаясь где-нибудь, говорил:
— Питаетесь мной, как червь яблочком…
Осенью, то ли 1928, то ли 1929 года, мне, приехавшему на гастроли в Ленинград, довелось жить с Маяковским в одной гостинице. Общий наш друг режиссер Давид Гутман, проживавший в то время тоже в Ленинграде, пригласил и его, и меня, и еще ряд товарищей в гости. Маяковский любил актеров, эстрадников, циркачей (клоуну Виталию Лазаренко он даже кое-что писал для репертуара) и пришел в эту компанию, по-видимому, не без удовольствия.
Из писателей кроме него были Л. В. Никулин, Виктор Ардов, Валентин Стенич и кто-то еще.
Мне в те дни посчастливилось, и я приобрел у одного старого библиографа его довольно значительную коллекцию альманахов и сборников XVIII и XIX столетий.
Альманахи и сборники я всегда собирал с особенной страстью. Для меня эта вновь приобретенная коллекция была уже не первой и отнюдь не последней. Я, что называется, ‘ершил’ экземпляры, Добиваясь для своего собрания полноты и лучшего вида. Однако и в этом моем ‘заходе’ были чудесные вещи: комплекты ‘Северных Цветов’ Дельвига, ‘Невского альманаха’ Аладьина, ‘Полярной звезды’ Бестужева и Рылеева, ‘Мнемозины’ Кюхельбекера и Одоевского, ‘Для немногих’ Жуковского, все литературные сборники Некрасова, редчайшие альманахи поэтов-радищевцев, сожженная царской цензурой ‘Вятская незабудка’ и множество других, тех самых, о которых когда-то Пушкин сказал, что они ‘сделались представителями нашей словесности. По ним со временем станут судить о ее движениях и успехах’15.
За столом разговор некоторое время вертелся вокруг этой моей находки. Единомышленников по книжному собирательству не было, ни одного, и все ‘испытанные остряки’, во главе с самим Владимиром Владимировичем, подтрунивали над моей ‘страстишкой’, называли меня ‘старьевщиком’, ‘шурум-бурумщиком’ и так далее. Поэт громогласно процитировал самого себя:
Ненавижу всяческую мертвечину —
Обожаю всяческую жизнь!
Я отбивался, как мог. Зная неравнодушие Маяковского ко всякого рода автоматическим ручкам, я выдернул из кармана великолепное перо, подаренное мне ко дню рождения Демьяном Бедным, с выгравированной надписью: ‘Смирнову-Сокольскому — от Демьяна’.
Маяковский впился в ручку и, явно завидуя, стал внимательно изучать ее механизм. В то время перья эти были большой редкостью.
— Не завидуйте, Владимир Владимирович,— старался подтрунить и я,— со временем и вам такую же надпишут!
Последовали ядовитая пауза и ответ Маяковского.
— А мне кто ж надпишет-то?— Шекспир умер!16
Разошлись по домам. Мне с Маяковским было по дороге, но в пути он предупредил меня, что идет прямо ко мне.
— Зачем, Владимир Владимирович? Четвертый час ночи!
— А вот посмотрю, что за дрянь вы там накупили…
Зашли в номер. Альманахи и сборники были разложены у меня корешками вверх на огромном диване, на креслах, на полу.
Маяковский разделся, снял пиджак, выгрузив предварительно из карманов огромное количество папирос, и вплотную подсел к книгам.
— Не обращайте на меня внимания. Делайте свое дело!
Дела у меня не было никакого, и я вскоре просто уснул самым блаженным образом.
Утром, часов в одиннадцать, моим глазам представилась незабываемая картина. В комнате плавали облака табачного дыма. Порядок, в котором я уложил альманахи и сборники, был полностью нарушен. Видно было, что их перелистали все до единого, асидящий в той же позе Маяковский, набросав в пепельницу гору окурков, что называется, ‘добивал’ последние альманахи…
Удивленный до крайности, я подсел к Владимиру Владимировичу и в ту же минуту имел удовольствие убедиться, что его знаменитое ‘Ненавижу всяческую мертвечину’ — к старой русской книге, к ее творцам и создателям никакого отношения не имеет. Он не только уважал и любил старую книгу, но, что гораздо важнее, хорошо ее знал.
Об имеющихся у меня альманахах и сборниках, об участвовавших в них поэтах и писателях он рассказал мне больше, чем знали многие специалисты.
Так, он тут же указал мне на весьма любопытную подробность, что в ряде альманахов, изданных после восстания декабристов (например, ‘Жасмин и роза’ 1830 года), стихи казненного Рылеева, несмотря на строжайший запрет цензуры даже упоминать это имя в печати, неуклонно продолжали появляться за его полной подписью. Царская цензура явно ‘прошляпила’, и имя огненного декабриста продолжало напоминать о себе в некоторых из этих маленьких, очаровательных, с ладонь величиной книжках.
— А ведь многие из альманахов с именем Рылеева,— сказал Маяковский,— выходили после декабрьских событий на правах ‘сборников песен для народа’. Стоило бы на досуге разобраться — случайность ли это?
Прощаясь, я шутливо спросил:
— А как же, Владимир Владимирович, ваши вчерашние ‘старьевщик’, ‘шурум-бурумщик’?
Маяковский ответил:
— Да ведь я же думал, что у вас, чертей-библиофилов, книги-то не разрезанные!
Как известно, Маяковскому всю его жизнь пытались поставить на вид его якобы отрицательное отношение к прошлому русской литературы, пренебреженье к классикам.
Это была неправда, и поэтому Маяковский приходил в ярость. Еще в 1924 году, выступая на диспуте о задачах литературы и драматургии, он говорил: ‘Вот Анатолий Васильевич упрекает в неуважении к предкам, а я месяц тому назад, во время работы, когда Брик начал читать ‘Евгения Онегина’, которого я знаю наизусть, не мог оторваться и слушал до конца и два дня ходил под обаянием четверостишия:
Я знаю: жребий мой измерен,
Но, чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я’17
Именно таким я знал Маяковского. И когда любители воспоминаний приводят известный ответ Маяковского на анкету о Некрасове, с которой в 1919 году обращался к писателям Корней Чуковский, я не спорю, я просто знаю — в чем дело.
Напомню, что вопрос был такой: ‘Не было ли в вашей жизни периода, когда поэзия Некрасова была для вас дороже поэзии Пушкина и Лермонтова?’
Маяковский ответил: ‘Не сравнивал, по полному неинтересу к двум вышеупомянутым’18.
Для меня в этом ответе помимо всем знакомой склонности молодого Маяковского к эпатажу звучит не нелюбовь его к Пушкину и Лермонтову, а сохранившаяся у него до конца жизни ненависть ко всякого рода анкетам, в том числе, конечно, и к этой.
Примечания
14 Маяковский В. Полн. собр. соч., т. 12. М.: ГИХЛ, 1937, с. 191.
15 Пушкин А. С. Об альманахе ‘Северная Лира’. — Собр. соч. в одном томе. М., ГИХЛ, 1949, с. 1296.
16 В свое время этот ответ Маяковского был широко известен. Напечатан в книге ‘Живой Маяковский’. Вып. 3. М., 1930, с. 15.
17 Маяковский В. Полн. собр. соч., т. 12. М.: ГИХЛ, 1937 с 74