Предания о сверхъестественном и рассказы о легендарных событиях не составляют исключительной принадлежности далекого прошлого, но существуют и в наше прозаическое время. Средневековые легенды Карла Великого и Роберта Дьявола сменились, с течением времени, легендой Наполеона. Все писатели, разрабатывавшие легенды — Шлегель, Гердер, Вильмаркэ, Мори, а равно Гете и Виктор Гюго — черпали сказания не только из средневековых, но и из значительно позднейших источников, доходящих, в иных случаях, даже до половины текущего столетия. Легенды, которые пересказываются в разных местностях России, часто также относятся к настоящему, как и к прошлому. Множество таких легенд и преданий, описывающих то, что совершилось на народной памяти, идет толпой вдоль бесконечных берегов Волги, теснится в ущельях Дагестана, грезится потомкам храбрых чеченцев и передается из рода в род у татар, самоедов, якутов, чувашей и зырян.
По самому свойству своему, легенда селилась всегда под тенью густых, вечнозеленых лесов, ютилась на пустынных горных вершинах и населяла печальными призраками высокие и неприступные замки отжившего прошлого. Старинные русские легенды, в свою очередь, имеют местом действия или темные дубравы Волыни, в непогожий осенний вечер, или берега зачарованного ‘стодола’ в Малороссии, в яркую лунную ночь, исполненную таинственной поэзии, или печальные снеговые пустыни, засыпаемые метелями и буранами.
Таким образом, все эти рассказы, полные тайны и очарования, по-видимому, сторонятся от больших городов, где нет простора для фантазии и приволья для чувства. Призракам легенды тесно в узких улицах города, и таинственный ропот предания бессилен бороться с шумом и гамом городской жизни. Однако, это не совсем так. Города имеют свои легенды, и эти ‘городские легенды’, исполненные мрачного смысла, толпами блуждают по узким, лишенным света и воздуха улицам, спускаются в убогие подвалы, заглядывают на чердаки и наполняют своими бледными призраками роскошные, ярко освещенные чертоги.
Одна из таких ‘городских легенд’ и является предметом настоящего рассказа.
I.
Во второй половине семидесятых годов, в столичных, а за ними и в провинциальных городах было замечено странное движение, охватывавшее все классы городского населения. Движение это коснулось, между прочим, и большого университетского города N. Начиная с мелкого мещанства, проводившего целые дни на одной из окраин города, перед домом, в котором было ‘нечисто’, и кончая довольно большим кружком профессоров местного университета, занимавшимся исследованием явлений мантевизма, гипнотизации и спиритизма, — весь город был одержим манией таинственного, неисследованного и непостижимого. Под впечатлением фантастических россказней, в чрезвычайном обилии циркулировавших по городу, были смущены и настроены на нервический тон сверхъестественного даже такие лица, которые были чужды области таинственного едва ли не в большей мере, чем чужды этой области домашние животные этих лиц. Мелкие лавочники, возвратясь домой, на лоно своих семейств, с немалым смущением передавали содержание городских толков про нечистую силу, забравшуюся в дом сапожника, по Глухой улице и, несмотря на совокупные усилия пристава, его помощника, шести околоточных и одиннадцати городовых, не желающую оставлять излюбленного ею дома. Городские кумушки прибавляли при этом, что, благодаря столь неуместному и даже противозаконному пребыванию нечистой силы в доме, исконные обыватели его принуждены были искать себе другого пристанища. Полицейские протоколы, в свою очередь, надлежащим и вполне форменным, хотя и недостаточно грамотным образом, ‘удостоверяли о разбитии’ всех до единого стекол в окнах злосчастного дома. Мелкий чиновный люд забросил, в это время, не только свой вечный преферанс, но и только что входившую тогда в моду игру в винт, чтобы посвящать свои досуги продолжительному сиденью вокруг стола, в чаянии его движения и стуков. Многие из этих двигателей науки или, вернее, двигателей стола предъявляли довольно странные претензии к силам, одухотворяющим безжизненную ‘столешницу’. Так, один очень старый и совершенно выцветший чиновник держал над столом свои растопыренные пальцы до полного их одеревенения, в твердой решимости выведать когда-нибудь от ‘духа’ действительное средство от геморроя. В таком же роде были и соображения многих спириток описываемых кружков городской ‘интеллигенции’. Одна из них тщилась узнать у столешницы способ обворожить судебного пристава при местном окружном суде, молодого человека, расторопного до такой степени, что, считаясь постоянно женихом той или другой избранницы своего сердца, он, в течении целых десяти лет, с успехом выдирался из уз Гименея. Другие спиритки не задавали столешнице столь сложных задач и соглашались удовольствоваться лишь перечислением цифр того выигрышного билета, на который должен пасть, в грядущий тираж, выигрыш не меньше 75 тысяч. Для многих, впрочем, сеансы спиритизма являлись лишь средством провести несколько вечерних часов в близком и приятном общении с молодежью другого пола. Но даже эта веселая и беззаботная молодежь смущалась иногда при слишком явных и энергичных попытках стола завести оживленную causerie с присутствующими испытателями таинств природы.
Что касается не фальсифицированной, а настоящей интеллигенции города N, то и она, в свою очередь, чутко прислушивалась к новым речам о новых предметах и с интересом отыскивала в столичных газетах, специальных медицинских изданиях и даже в кое-каких заграничных журналах все, что так или иначе, относилось к явлениям гипнотизации, мантевизма, тогда еще не получившего этого названия, и к теории ‘четвертого измерения’, о котором, впрочем, имелось довольно смутное представление, так как многие ‘испытатели непостижимого’ с немалым трудом справлялись даже и с ‘тремя’ измерениями. Интерес этот поддерживался, между прочим, положительными известиями о том, что в рядах пророков сверхъестественного насчитывается немалое число профессоров нескольких, в том числе и столичных, университетов. Что касается до местного университета, постоянно и неизменно дававшего тон городу, то в нем чуть ли не половина всех жрецов науки, да еще, будто нарочно, науки как нельзя более точной, положительной и ‘естественной’, находилась в числе сторонников всего неестественного, очень мало положительного и совершенно неточного.
Исследователи таинственного и предвозвестники будущих знаний нимало не стеснялись исповедовать свою веру, признаваться в своих увлечениях и, вместе с тем, разглашать об удивительных результатах своих опытов. Впрочем, опыты эти, производившиеся в обширных аудиториях университета, были обставляемы всевозможными приспособлениями, совершенно исключавшими всякий обман или даже ошибку. Старые ученые, действительно и не на шутку, призадумывались над своим старым мировоззрением, не будучи в состоянии создать себе нового, и отголоском этого, по-видимому, столь странного волнения в ученых сферах, а также и нелепой сумятицы в уличной жизни, было полно все общество провинциального города N.
II.
Увлечения местного общества разделялись, однако, на высших ступенях последнего, далеко не всеми. Как в среде профессоров, так и в среде местной интеллигенции вообще, насчитывалось немало ярых антагонистов фантастического поветрия, охватившего древних и увенчанных лаврами ученых, всех этих математиков, химиков и историков. Самым опасным для этого поветрия, не без основания, считался еще очень молодой, не старше 35-ти лет, но уже стяжавший себе громкую известность в науке своими трудами по физиологии, — известность, успевшую перешагнуть границы государства, — доктор медицины Владимир Яковлевич Кощунский. Этот ярый противник фантастического движения вовсе не думал вступать в какие-либо диспуты с его сторонниками. С большим хладнокровием и неизменной аккуратностью посещая всевозможные собрания и сеансы, он, однако, никогда не следовал примеру своих единомышленников и вовсе не искал признаков фокуса, фальши или обмана там, где их очевидно не могло быть. Вместо споров, он ограничивался сдержанной, но в самой сдержанности злой улыбкой иронии. Он, очевидно, держал за пазухой камень, веский и солидный, который когда-нибудь должен был полететь в ряды его противников. Впрочем, о существовании такого камня можно было пока только догадываться, хотя эти догадки и делались с уверенностью тем большей, что доктор Кощунский с величайшим терпением высиживал на сеансах целые долгие вечера, делая заметки в своей записной книжке и подробно исследуя все детали опыта, он, с видимым интересом, искал всевозможных случаев посещать старые и необитаемые дома, за которыми упрочилась репутация ‘неблагополучных’ и, как говорили, действительно проводил целые ночи в старинных заброшенных склепах, уцелевших кое-где в старом, историческом городе, в опустелых помещичьих хоромах, покинутых своими обитателями, и не брезгал убогими хатами, лишь бы они, хоть по слухам, были облюбованы какими-нибудь ‘призраками’, порожденными, конечно, необузданной фантазией народа и вскормленными его широкой молвой.
В один из тех зимних вечеров, которыми заканчивался старый год, молодой доктор отправлялся на ‘изыскания’, как он называл свои оригинальные экскурсии по заброшенным мансардам и погребам, с которыми было связано какое-нибудь предание, поверье или легенда. На этот раз целью экскурсии была одна из самых глухих и отдаленных улиц, затерянных на окраине огромного города. Вероятно, изыскания его должны были представлять, в данном случае, особенный интерес, так как он собирался на них с чрезвычайной тщательностью. Во всяком случае, сборы молодого доктора поражали своею оригинальностью.
Прежде всего он уложил в свой дорожный, поместительный сак небольшую аптечку — ‘артиллерию для борьбы с привидениями’, как он шутливо называл иногда этот деревянный ящик, наполненный медикаментами и вещами, подбор которых мог бы поставить в тупик любого врача. Тут были объемистые пачки — одна с очищенной содой и другая, такая же — с виннокаменной кислотой. Очевидно, что молодой ученый освежал себя, во время долгих ночных наблюдений, шипучим и ободряющим напитком. Ту же цель, по-видимому, имели несколько сортов нюхательной соли и две-три склянки с нюхательным же спиртом. Противолихорадочные средства были представлены хинином, развешанным в пилюли по одному грану, заключенные в небольшие пеналы. Кроме того, здесь же лежали нарывные пластыри и пачки горчичников Риголо. Весьма видное место занимали в ящике бутылки с несколькими сортами жидкостей, которые, судя по названиям, должны были служить для дезинфекции, и небольшой пульверизатор с гуттаперчевым шариком. В крышке ящика было заткнуто два-три наиболее простых из хирургических инструментов, вроде ланцета.
Кроме этой, столь нелепой по своему составу, аптечки, доктор уложил в свой сак термометр, несколько книг, большую записную тетрадь и письменные принадлежности. Затем он поместил туда пары три или четыре обожженных стеариновых свеч, сверток серебристой проволоки, дающей при сгорании ослепительно яркое освещение и называемой, в просторечии, магнием и, наконец, несколько пачек различных спичек, причем последние были положены в сак в количестве, значительно превышающем всякую обыденную потребность.
Снабдив себя этим разнохарактерным багажом, доктор Кощунский засунул в один карман портсигар, а в другой, — так называемый Revolver-Tasche, карман, устраиваемый на задней стороне талии, — шестиствольный, толстенький, никелированный и весь сверкающий угрозой смерти револьвер, носящий характерное название ‘бульдога’. Затем он прошелся но своему роскошному кабинету, подумал, машинально провел рукою по всем карманам своего одеяния и, подойдя к столу, вынул из ящика небольшой стилет на ремне, который он обвязал под сюртуком, вокруг стана.
Приготовления были, по-видимому, окончены, но, судя по тщательности, с которой они производились, можно было не без уверенности предположить, что экспедиция молодого доктора носила особенно серьезный и тревожный характер.
Владимир Яковлевич Кощунский вышел из своего подъезда в половине девятого часа. На дворе стояла беспросветная декабрьская ночь, ненастная и холодная, несмотря на начинавшуюся оттепель. Зазябшие лошади, поданные к крыльцу Кощунского, рванули экипаж с места и быстро понеслись по жидкому и мокрому снегу главной улицы города.
III.
В окна кареты замелькали уличные фонари и ярко освещенные витрины магазинов. Высокие здания сменились потом небольшими, убогими домишками, прерываемыми кое-где мрачными каменными громадами с высокими трубами, очевидно, фабриками и заводами. Постройки становились все реже и реже и перешли, наконец, в унылый ряд покосившихся заборов. Пешеходов здесь почти не было, и карета, пронесясь по целому лабиринту узких и кривых переулков, остановилась перед длинным забором, когда-то изукрашенным затейливыми столбиками, деревянными шарами и различными орнаментами.
На глухой шум экипажа вышла из калитки серая и вполне обыденная фигура дворника, того же самого флегматичного, неодобрительного и несколько пренебрежительного вида, каким отличаются они во всех городах и весях Российской Империи.
— Приехали? — спросил он Владимира Яковлевича, отворяя дверцы кареты.
— Приехал, — так же коротко отвечал молодой доктор, собирая с подушек экипажа свой несложный багаж и отдавая затем кучеру приказание ехать домой.
— Знать, в прошлый раз мало показалось?..
— Мало.
Карета сделала почти правильный круг, вырезавшийся на талом снегу, и медленно поехала в обратную сторону.
— Чудно… Что вам, платят за это? Или, может, вы от полиции назначены? Так полиция тут ни при чем… Покойные господа даже архиерея приглашали…
— Архиерей тут не годится, — задумчиво сказал доктор. — Тут совсем другое… Вот, что, любезный… — прибавил он другим тоном. — Ты здесь один?
— Один… Можно сказать, во всем переулке один. С нового года к себе, в сторожку, кого ни на есть жить пущу. А то уж очень, сударь, жутко становится.
— Отчего же жутко? Ведь у тебя в сторожке явлений никаких не бывает?…
Дворник угрюмо покосился на своего гостя.
— Явлениев, сударь, не бывает, а все же иногда слышно, что в доме делается. Так, в те поры, всю ночь протрясешься от страха. Закроешься тулупом и трясешься… Даже водка, сударь, этого страху одолеть не может.
— Так вот что я хотел тебе сказать, — перебил его доктор. — Мне нужно, чтобы ты сегодня оставался в своей сторожке и не входил в дом даже в том случае, если я стану тебя звать… Есть ли у тебя какой-нибудь висячий замок, которым можно было бы запереть твою каморку снаружи?
— Замок, сударь, найдется…
— Кроме того, мне надо осмотреть в твоей сторожке окно… Сколько мне помнится, оно — не велико, и взрослому человеку в него не пролезть, не правда ли?
— Не пролезть-то не пролезть, а только…
— За сегодняшнюю ночь, кроме постоянной платы, ты получишь хорошую прибавку, — добавил Кощунский тоном, не допускающим возражений и, перешагнув калитку, твердо и уверенно пошел по цельному снегу по направлению к ветхой и грязной однооконной избушке, исполняющей обязанности дворницкой.
Подойдя к убогой постройке, он тщательно осмотрел действительно крошечное оконце, потом взял вынесенный дворником большой железный замок, по-видимому, от какого-нибудь сарая, пропустил дворника обратно в избушку и, навесив замок на пробой, сделал несколько оборотов ключом.
Теперь он стоял один посреди пустынного и темного двора, заканчивавшегося двухэтажным домом, который выходил сюда своими пристройками и различными службами. Лицевой фасад дома был обращен в противоположную сторону, где находился сад, таинственный и угрюмый летом и положительно страшный зимою.
Доктор, тщетно отыскивавший какую-нибудь тропинку, должен был обогнуть двухэтажное здание, идя все так же по целому, рыхлому снегу, в который нога уходила выше лодыжки. Обойдя дом, он остановился на минуту перед его фасадом. Это было старинное здание казенно-барской архитектуры тридцатых годов. Фасад украшали восемь тяжелых и безвкусных колонн, увенчанных треугольной крышей. Дом был погружен в мрак и безмолвие, окна, частью заколоченные, частью лишенные рам и стекол, смотрели безжизненными глазами слепца.
Доктор вынул из кармана дверной ключ и отворил двери подъезда. Войдя в сени, он пошарил рукой по подоконникам и скоро нащупал жестяной фонарь с уцелевшим в нем сальным огарком. Он зажег свечу и стал подниматься по лестнице во второй этаж, освещая свой путь мерцающим светом еще не разгоревшегося огарка. Взобравшись по лестнице, он пошел по длинному ряду пустых комнат. Из глубокой тьмы стали постепенно вырисовываться и выделяться различные предметы старинной и тяжелой мебели, когда-то вызолоченной, а теперь покрытой пылью и плесенью, какие-то бесформенные очертания свесившихся с карнизов портьер, оборванные обои и треснувшие квадратики старинного паркета. По временам, свет фонаря падал на край позолоченной рамы, иногда он отражался и вспыхивал цветным огоньком на подвесках разбитой хрустальной люстры, порой освещал небольшие лужицы растаявшего снега, наметенного, во время бывших метелей, в углах комнат и на подоконниках разбитых окон.
Некоторые из комнат, по которым проходил Кощунский, были совершенно лишены мебели, другие были сплошь завалены какими-то пустыми деревянными ящиками. Тут же лежали кучи рогожи и виднелись обрывки каких-то свернувшихся в бессильных изгибах веревок. Иные комнаты, напротив того, имели еще довольно жилой вид, но эти комнаты так мало гармонировали с окружающими их пустотой, запущенностью и безлюдьем, что могли внушить лишь чувство странной робости и невольного смущения.
Впрочем, доктор Кощунский вряд ли мог испытывать эти чувства. Он шел твердой и уверенной походкой, не развлекаясь обстановкой комнат, очевидно, уже несколько ему знакомых. Пройдя целую анфиладу больших и малых гостиных, два зала и несколько комнат неизвестного назначения, он остановился в большой и мрачной комнате, обитой когда-то темно-зеленым сафьяном, от которого теперь остались на стенах лишь небольшие обрывки. Посреди комнаты стоял огромный письменный стол, покрытый влажной пылью и затянутый по углам, образуемым его ножками, густым слоем паутины. По стенам были расставлены книжные шкапы с пустыми полками, на которых кое-где валялось два-три книжных переплета и несколько пожелтевших от времени газетных листов. Разбитое зеркало блестело матовой поверхностью и утратило уже, от времени, свою способность отражать предметы. В одном из углов этого заброшенного кабинета, когда-то роскошного и уютного, были сложены огромные гравюры в тонких рамках черного дерева с разбитыми стеклами, в другом лежала какими-то судьбами попавшая сюда большая вязанка дров, рядом с нею валялось множество бутылок из-под шампанского. Между разнокалиберной мебелью довольно хорошо сохранилось большое кожаное кресло с почти неповрежденной обивкой.
Войдя в эту комнату, Кощунский поставил свой фонарь и положил сак на письменный стол и, после небольшого раздумья, стал устраиваться в ней с видом человека, которому предстоит долгое ожидание и который решился быть терпеливым.
IV.
Прежде всего, он приступил к выгрузке своего разнообразного багажа, давая многим вещам немедленное употребление. Сначала он вынул из мешка все свои свечи и целые пачки восковых, фосфорных и так называемых шведских спичек. Свечи он тотчас же зажег и разместил по разным углам комнаты, воткнув их в горлышки шампанских бутылок, освобожденных им из-под вязанки дров. Две свечи он оставил на столе, по стольку же разместил на каждом из двух окон, а остальные поставил на высоких книжных шкапах. Освещение и возможность добыть свет, в случае, если бы он от чего-нибудь мгновенно угас, были, очевидно, его главной заботой. Разложив спички почти во всех углах комнаты, он принялся вынимать из сака книги, письменный прибор, записную тетрадь и, наконец, медикаменты. Вынув склянки с карболовой кислотой в чрезвычайно сильном растворе и несколько других с самыми разнообразными дезинфицирующими жидкостями, он стал, при помощи пульверизатора, опрыскивать этими жидкостями, иногда меняя их, стены и мебель, причем с особенной тщательностью дезинфицировал письменный стол и придвинутое к нему кожаное кресло. Вслед за тем, он разместил на столе сверток магния, термометр Реомюра, банки с нюхательными солями и спиртом, пенал с хинином и горчичники Риголо, которые он приготовил для немедленного употребления, смочив их в небольшой лужице снеговой воды, накопившейся на подоконниках.
Все эти странные приготовления молодой доктор закончил тем, что вынул из кармана и положил на стол свои часы — великолепный, поистине докторский хронометр, и револьвер, оскаливший все шесть стволов и позволявший видеть в своей пасти шесть зарядов крупного калибра. Кроме того, он отвязал от ремня свой стилет и сунул его в карман. Потом он старательно и неторопливо застегнул свое меховое пальто, нахлобучил круглую теплую шапочку и, сев в кожаное кресло перед столом, машинально развернул книгу и приготовился ждать.
Кругом стояла полнейшая, невозмутимая тишина.
Не было слышно ни звука ни с пустынной улицы, ни из прилегающих комнат, покинутых даже подпольными их обитателями — мышами и крысами. В этой тишине можно было расслышать биение человеческого сердца, что касается до тиканья часов, то оно было слышно вполне ясно.
Свечи горели ярко, освещая каждую пядь комнаты: все двери были притворены, и мрак соседних помещений не нарушал целости впечатления, производимого старым кабинетом, сравнительно спокойным и уютным.
Посидев несколько минут в кажущейся задумчивости, Кощунский раскрыл записную тетрадь и стал просматривать свои заметки.
Эти заметки, сделанные мелким и спокойным почерком, описывали чрезвычайно странные явления, которых молодой доктор был свидетелем. Тем не менее, рассказ о призраках и галлюцинациях велся совершенно ровным, уверенным тоном и отличался строгой логической последовательностью. В нижней половине каждой страницы находилось множество выносок, посредством которых были сделаны различные комментарии, по всей вероятности, позднейшего происхождения.
Очевидно, что доктор Кощунский искал разгадки того, что называется сверхъестественным и, по-видимому, быль уже к ней близок.
Действительно, он уже почти заканчивал свою оригинальную ‘теорию явления призраков’, теорию, обоснованную на строго научных данных и находившую фактическое подтверждение в каждом из фантастических опытов, исследований и наблюдений молодого ученого.
Теорию эту, стремящуюся установить истинные причины сверхъестественных явлений, призраков и привидений, можно было бы назвать ‘теорией микробов’.
Впрочем, из рассказов о таинственных наблюдениях и описаний чрезвычайных впечатлений, испытанных молодым исследователем, трудно было составить полное и отчетливое понятие об этой теории. Несколько больше света проливали на нее подстрочные комментарии доктора, постоянно трактующие о существовании, об условиях развития и деятельности ‘лихорадочно-галлюцинационных микробов’, об употреблении противолихорадочных средств, о дезинфекции заброшенных зданий и т. п. Впрочем, в комментариях доктора, наряду с положениями чисто физиологического характера, встречались целые страницы, разбирающие психические влияния и воздействия во всем, что касается сверхъестественного.
В соседней комнате внезапно раздался легкий и сухой треск, как будто там переломили небольшую и хорошо высушенную лучинку.
Кощунский слегка вздрогнул, тотчас же улыбнулся, потом посмотрел на свой хронометр и, обмакнув перо в дорожную чернильницу, стал покрывать мелкими и частыми строками новую страницу в своей записной книге:
‘Сорок две минуты одиннадцатого. Комната в доме, по наблюдениям, No 51. Заражение комнаты микробами довольно сильное. Дезинфекция была произведена тщательно. Продолжительность пребывания в комнате — 17мин. 20 сек. Температура помещения 4,9 град по Реом. Положение тела — сидячее, удобное и спокойное. Пульс — нормальный. Нервные явления отсутствуют. Насыщение организма микробами выражается обычным порядком, так как первым симптомом явилась галлюцинация слуха. (См. наблюдения 8, 15, 16, 27 и 29). Галлюцинация состояла в легком, коротком и сухом треске. (Сравнить с исследованиями NoNo 12 и 35). Нервного возбуждения не замечается и после галлюцинации. Явление произвело, впрочем, впечатление неожиданности, так как мысль была обращена в это время на другие предметы. Вслед за выражением некоторого испуга от неожиданности, последовало выражение здорового иронического отношения к галлюцинации’.
Написав эти строки и сделав справки в описаниях прежних наблюдений, молодой человек снова предался размышлениям. Он думал о своей теории, о своем, несомненно, великом открытии, если только удастся доказать его научным путем. Последним шагом в его и без того блестящей карьере должен быть трактат: ‘О микробах галлюцинации’. Микробы галлюцинации — это особого вида микроорганизмы, живущие и развивающиеся в старых, давно заброшенных зданиях, спертый воздух которых, вместе с тонкими и незаметными отделениями гниющего дерева, медленно истлевающих тканей и заплесневелых, осыпающихся стен, представляет благодарную почву для их возникновения и развития. Этим и объясняется, между прочим, что все рассказы о случаях явления призраков и о целых фантасмагорических событиях неизменно приурочиваются к развалинам, необитаемым замкам, погребам и склепам. Иногда, впрочем, микробы переносятся и в жилые помещения, где могут и получить развитие, если только найдут благоприятные условия для последнего. Под влиянием некоторых видов дезинфицирующих веществ, далеко, впрочем, не всех, а особенно с притоком безукоризненно чистого воздуха, развитие галлюцинационных микробов прекращается, хотя окончательное и совершенное их уничтожение представляет задачу довольно трудную. Несколько часов, а в иных случаях и минут, проведенных в атмосфере, насыщенной этими микроорганизмами, производят в человеке род отравления, которое выражается лихорадочным состоянием, нервным возбуждением и бредом. Отличительное свойство этого отравления заключается в вызываемых им разнообразнейших галлюцинациях сначала слуха, потом зрения, а в иных случаях — и осязания. Галлюцинаций обоняния и вкуса не бывает. Крайнее возбуждение нервной системы может быть иногда причиной смерти. Галлюцинации имеют исключительно тяжелый и мрачный характер. Призраки являются бледными, страшными, окровавленными. Звуки, которые слышит галлюцинат, носят такой же печальный характер — стона, рыданий, звона и громыханья цепей. Такие оттенки галлюцинаций обусловливаются, главным образом, предварительным настроением отравившегося вдыханием микробов, а также и унылым, сумрачным видом помещений, в которых они происходят. Само собой разумеется, что степень нервности субъекта, подвергающегося отравлению микробами, а также степень его развития, сила самообладания, его темперамент, то или другое расположение духа в данный момент, — все это дает свои оттенки явлениям отравления. В общих чертах, однако, картина отравления галлюцинационными микробами почти одна и та же как у каждой отдельной личности в различных случаях отравления, так и у различных лиц, отравляемых микробами и сравниваемых между собою.
V.
В таком, приблизительно, виде представлялись главные положения новой теории, которой он, Кощунский, должен был сделать шах и мат всему сверхъестественному. Целая литература фантастического, средневековые предания, мрачная поэзия призраков, целый мир фантазии, все это должно будет преклониться пред микробами Кощунского, демонстрировавшего человеческим глазам то, что хотела скрыть от них природа.
Кощунский, полузакрыв глаза, мысленно приводил в систему свое учение, еще бесформенное, расплывающееся и не заключенное в рамки научной доказательности и логической последовательности.
Ничто не мешало усиленной работе его головы. Тишина, нарушенная однажды коротким треском, не прерывалась ни одним звуком. Казалось, эта тишина проникала в организм человека и наполняла его холодным, безразличным спокойствием. Это было почти абсолютное безмолвие, заставлявшее прислушиваться к себе. Действительно, тишину можно слышать, как звуки, и если прислушаться к ней, то нетрудно услышать тихий, размеренный шепот, о котором существует выражение: ‘шепчет тишина’ и который объясняется приливами и движением крови.
Такая безусловная тишь стояла в разоренном кабинете как бы для того, чтобы ярче и резче подчеркнуть страшный шум и треск, пронесшийся внезапно около самого кресла, на котором сидел Кощунский и заставивший его бессознательно отодвинуться назад, вместе с тяжелым сиденьем.
— Ого! — скорее подумал, чем произнес молодой исследователь, овладевая собою. — Сегодня галлюцинации выражаются очень ярко. Впрочем, это вполне естественно, потому что у меня не в порядке желудок, а моя маленькая лихорадка — чистая находка для моих воспитанников — микробов.
Точно такой же шум, похожий на порыв осеннего ветра, не производившего, однако, ни малейшего колебания воздуха, пронесся во второй раз, несколько тише и дальше от места, занимаемого Кощунским.
— Самообладание действует и на этот раз, как всегда, — сказал он. — Шум, заставший меня врасплох, казался для меня более сильным и близким, чем этот второй порыв, к которому я успел приготовиться и сосредоточить свое внимание. Так и запишем.
И Кощунский снова стал выводить строки своим бисерным почерком.
‘Пять минут двенадцатого. Те же самые — комната, место и положение. Продолжительность пребывания в комнате 40 мин. 20 сек. Термометр 5,1® по R. (на 0,2® больше, что следует приписать горению свеч). Пульс несколько ускорен. Продолжаются галлюцинации слуха. Маленькое нервное возбуждение, выражающееся едва заметной дрожью и, как бы, инстинктивным желанием поместиться таким образом, чтобы сзади, за спиной, была сплошная стена, а не пустое пространство. Желание — как бы стратегического свойства — видеть опасность перед собой, а не пускать ее за свою спину. (Сравнить с одним из весьма характерных симптомов неврастении — с боязнью пространства, в различных проявлениях этой боязни)… Что касается до проявлений…’
Работа Кощунского была прервана самым неожиданным образом. Двери, ведущие в соседнюю комнату, отворились с треском и почти грохотом и открыли зияющую темноту следующей комнаты.
Кощунский встал с места, потянулся и неторопливо направился к этой распахнутой на обе половинки, с вылинявшей краской, двери.
Когда он подошел к ней почти в упор и протянул руку, то рука эта встретила холодную и несколько сырую поверхность дерева.
— То-то и есть! — прошептал доктор. — Я всегда знал, что осязание служит человеку вернее, чем зрение. Наш зрительный аппарат слишком нежен и избалован… Надо, однако, принять меры…
Кощунский снова вернулся к письменному столу, взял склянку с нюхательной солью и поднес ее к носу.
Вдыхая в себя крепкие испарения соли, он не сводил глаз с двери, которая казалась теперь опять отворенной. Чудилось, что, всмотревшись внимательно, можно было разглядеть предметы, находившиеся в той комнате.
Тем не менее, действие нюхательной соли обнаружилось очень быстро. Как только доктор смахнул слезы, выступившие на глаза от усиленного вдыхания, он снова увидел дверь запертой.
— То-то и есть! — повторил он еще раз, как бы торжествуя победу материального над сверхъестественным.
Торжество его было, однако, непродолжительно.
Едва он снова сел в уютное, широкое кресло и наклонился над своей записной тетрадью, чтобы занести в нее описание победы нюхательной соли над игрой одурманенного воображения, как что-то, пришедшее извне, заставило его поднять глаза. Была минута, когда он боролся с собой и, с величайшим усилием воли, смотрел, не видя, на исписанные страницы тетради. Но одного мгновения, в течение которого он ослабил свое напряжение, было достаточно, чтобы он поднял глаза.
По другой стороне стола, в полутора аршинах от него, живого существа из плоти и крови, сидел странный фантом.
VI.
Это была реальнейшая на вид и ярко освещенная свечами фигура маленького и сухощавого старика, одетого в бархатный халат коричневого цвета и старомодного покроя. Лицо старика поражало своим безжизненным цветом. — Анемия, — тотчас же отозвался в мозгу Кощунского доктор. Толстые, чувственные губы старика были совершенно бескровны. Старческие, слезящиеся, но еще довольно живые глаза призрака смотрели прямо и не мигая на Кощунского.
Творец новой теории призвал на помощь все свое самообладание, и оно не изменило ему и на этот раз.
— Не можете ли вы мне сказать, каким образом вы здесь очутились? — внезапно спросил Кощунский старика, и несколько хриплый голос его прозвучал странными нотами в мертвой тишине опустелого дома.
Старик добродушно улыбнулся.
— А что вы скажете, — продолжал Кощунский, постепенно овладевая собою, — если я немножко дезинфицирую вас вот этой жидкостью… — и при этих словах он направил на старика устьице пульверизатора, крепко нажав гуттаперчевый шарик. Распыленная жидкость опрыскала всю верхнюю часть фигуры.
Фантом с недовольным видом отряхнул лацканы своего халата, пожевал губами и неожиданно произнес:
— Вы противоречите своей теории.
Любопытство доктора взяло верх над его смущением и страхом, он облокотился обеими руками на стол, чтобы быть ближе к старику, и спросил:
— Каким образом?
— Ведь вы знаете, что я — не что иное, как призрак вашей же собственной фантазии. Зачем же вы, в таком случае, опрыскиваете меня этой гадостью? Вы должны действовать не на меня, а на себя, на свою нервную систему и, по возможности, парализировать действие микробов на ваш мозг.
Кощунский усмехнулся и произнес:
— Совершенно верно-с. Нет никакого сомнения, что вы не что иное, как порождение моей собственной фантазии, отравленной специальными миазмами этого старого сарая. И не подумайте, пожалуйста, что я говорю теперь с вами. Я говорю сам с собой, и говорю вслух только для того, чтобы яснее формулировать свои несколько сбивающиеся мысли. Что касается ваших речей, то они, в свою очередь, не что иное, как мои собственные мысли. А так как я одержим теперь галлюцинациями, то они и представляются мне мыслями, высказываемыми вами. Все это ясно, как Божий день. И если я закачу себе, к затылку, хороший горчичник, который меня покрепче нащиплет, то ваш визит продолжится, вероятно, очень недолго.
И Кощунский быстрым движением перегнул влажный листок горчичной бумаги и положил его себе на затылок.
— А если к этому прибавить еще несколько гранов хинина, то наше знакомство с вами и подавно прервется надолго.
Старик не ответил по-прежнему и саркастически наблюдал, как молодой доктор систематически глотал пилюли, а потом сделал несколько вдыханий какого-то спирта, которым, кроме того, смочил себе лоб и виски.
— У вас очень богатый арсенал средств для борьбы с привидениями, — иронически сказала фантастическая фигура, прерывая свое молчание. — Но ваша настоящая сила заключается не в этих порошках, пилюлях и склянках… Вы, вероятно, упустили из виду, что ваши галлюцинации, как вы их называете, могут явиться в такой форме, которая лишит вас возможности прибегать к употреблению всей этой дряни…
— В моем арсенале есть кое-что и получше! — сказал доктор, который казался опьяневшим, накладывая руку на лежавший перед ним револьвер.
Старик засмеялся. Сухая фигура его долго тряслась и колебалась в порывах беззвучного смеха.
— Ваши пилюли и горчичники не действуют! — воскликнул он наконец. — Вы все еще не можете собраться с мыслями. Вам должно быть хорошо известно, что ваше оружие совершенно безвредно для призрака. Оно может быть опасным только для вас, если…
— Если им воспользуется сам призрак против меня? Вы это хотите сказать, не правда ли? — докончил речь фантома доктор, казавшийся теперь очень оживленным и даже веселым.
— Вовсе нет, — отвечал призрак. — Для этого привидению пришлось бы нажать курок, т. е. выказать материальную силу, а это, по вашей теории, совершенно невозможно для того, что не существует, а создано лишь бредом горячечного воображения. Оружие опасно для вас потому, что под влиянием галлюцинации, вы сами можете уставить дуло револьвера в свой рот или в висок…
Кощунский крепко сжал голову руками, как бы для того, чтобы пробудить в ней способность мыслить и обсудить эти саркастические, холодные речи призрака.
— Что касается нас, ‘порождений больной или отравленной фантазии’, как вы говорите, то мы владеем тысячью средств показать свое могущество. Так, например, я мог бы заледенить вашу кровь ужасами, о которых не имеет понятия ничто живущее на земле. Я мог бы заставить разорваться ваше сердце при виде ничтожной части того, что делается в пределах видимого мира. Я мог бы населить ваш мозг такими идеями, от которых мгновенно седеют волосы и бежит сила, одухотворяющая ваш бренный и ничтожный организм.
Призрак говорил и, одновременно с его речами, заброшенный кабинет, казалось, оживал и населялся. В одном из углов комнаты, в мерцающем свете нагоревших свеч, клубились и волновались какие-то смутные и неопределенные очертания нескольких нагих, но безжизненных человеческих тел, нагроможденных грудой и, казалось, извивавшихся в какой-то кровопролитной схватке или смертельной агонии. Свечи, стоявшие на окнах, погасли почти моментально, как бы от порыва сильного ветра, и фосфорический свет, вкравшийся извне, освещал гнусную и омерзительную сцену насилия, совершаемого дряхлым и отвратительным стариком над бледной, скелетообразной девочкой-ребенком. Фантастические тени темнели и сгущались, они надвигались к письменному столу, росли и умножались. Страшнее всего казались смутные шорохи и тысяча дыханий, раздававшихся за спиной Кощунского. Мрачный кабинет продолжал наполняться странными и ужасными порождениями горячечного бреда и уже становился для них слишком тесным. В книжных шкафах, под вязанкой дров, наконец, под столом, у самых ног доктора, копошилось что-то бесформенное, отвратительное и ужасное. Это была какая-то оргия привидений, о которой не может дать даже приблизительного представления самое точное и самое художественное описание, как не может оно дать понятия о смутном и таинственном сновидении.
Кощунский был поражен не столько смущением или страхом, сколько сознанием своего физического бессилия и неподвижности. Руки его, будто пораженные параличом, лежали вдоль тела, голова, против воли, упала на грудь, и вся жизнь, казалось, ушла в зрение и слух, чтобы видеть и слышать все, что происходит и, главное, что произойдет в этом мрачном доме, в такой ужасной степени зараженном микробами.
VII.
— Микробы!
Это слово мгновенно возвратило ему всю физическую и нравственную бодрость. В нем, в этом слове, заключалась его теория, оно должно было заставить прогреметь его имя и завершить его карьеру. Что значила, что могла значить вся эта театральная, балаганная чертовщина, этот бред больной головы, опьяненной вдыханием плесени и гнили, перед блестящей карьерой там, в шумном богатом городе, на виду всех сверстников и товарищей по науке, в пышных салонах и изукрашенных будуарах, среди женщин, славы, наслаждений, среди всего, что покупается так дорого и для чего нужны деньги, нужна карьера!
И Кощунский выпрямился с силой и гибкостью стальной полосы. Призраки окружали его сплошной стеной, холодное дыхание их охватывало его со всех сторон. По спине неслись холодные токи, глаза застилало темное облако, дыхание прерывалось. Еще несколько секунд — и он мог бы лишиться сознания, отдать себя этой страшной толпе и унестись в ее мир таинственных ужасов.
В приливе чрезвычайного нервного возбуждения, поднявшего на голове его дыбом волосы, Кощунский схватил со стола сверток проволоки магния, зажег эту проволоку на огне свечи и в то же самое время, схватив свободной рукой ланцет, сделал глубокий разрез на руке, державшей проволоку.
Магний вспыхнул ярким, совершенно электрическим по силе и чистоте светом и, почти одновременно, из руки, державшей проволоку, брызнула струя крови, сначала темной, почти черной, но делавшейся все ярче и алее.
Белый, ослепительный свет ярко озарил пустую комнату, в отдаленных углах которой расплывались какие-то дымки и неслись, исчезая в скважинах дверей и окон, голубоватые, будто дымные, струйки. Только одна фигура оставалась на своем месте — фигура старика в коричневом бархатном халате.
Кровь лилась из вскрытой руки доктора тонкой, но непрерывной струей и, с каждым новым мгновением, стихал шум и звон, раздававшийся в его ушах, прояснялись глаза и освобождалось спертое дыхание.
— Теперь немножко свежего воздуха, и отравление излечено, — сказал доктор ясным и твердым голосом. — Кстати, я замечаю, — прибавил он, обращаясь к фигуре старика в халате, — что вы тоже теряете свой цвет и определенность очертаний.
С этими словами Кощунский встал из-за стола и направился к окну, с очевидным намерением открыть его. Дойдя до половины комнаты, он, как бы передумав, вернулся назад.
— Еще один, последний опыт! — сказал он, обращаясь к сидевшей у стола фигуре, очертания и цвета которой были уже не так ярки и резки, как прежде. — Я надеюсь, что вы не посетуете, если я пойду к окну через вас или, вернее, сквозь вас. Как призраку, вам это не будет чувствительно, а для меня это — немалая победа над своими нервами, которые, впрочем, уже почти окрепли.
И он, действительно, твердой поступью пошел прямо на старика. Пройти ‘сквозь’ него ему, однако, не удалось, так как странный фантом мгновенно исчез пред ним и снова возник или материализировался за его спиной.
Кощунский распахнул окно, вдохнул несколько глотков свежего воздуха и, возвращаясь назад, снова увидел знакомое привидение.
— Ну, все равно, — сказал он. — Вы и так пробудете здесь недолго… И вообще, я очень жалею, что вы — лишь призрак моего воображения… и не можете отдать справедливости моей силе и моей теории!
Произнеся эти слова, молодой доктор занялся перевязкой своей пораненной руки. Фигура бледнела и теряла свою кажущуюся осязаемость. Мнимая жизнь ее сверкала лишь в старческих, углубленных глазах.
— О, нет… я могу отдать справедливость и вашей силе, и вашей теории, — заговорил фантом слабым голосом, звуки которого так же угасали, как угасала вся его фигура. — Ваша сила есть, в то же время, ваше бессилие. Что касается вашей теории, то она может показаться новой лишь немногим. Для вас она также не может считаться новой. Она составляет лишь продолжение тех теорий, на которых построено все ваше существование, нравственное и материальное… Вы стремитесь подчинить рассудку то, что должно быть выше его. На все случаи жизни, на всякие движения сердца у вас есть в запасе готовые теории: для чувства любви, для каждого биения сердца, для всякого честного и молодого порыва, для всего на свете. Да, у вас найдется холодная теория, нагло и грубо освещающая и материнскую нежность, и беззаветную страсть молодости, и героическое самопожертвование, и благородную гордость, и горячий патриотизм. Вы, тридцатилетий мудрец, хотите получить от жизни то, что она дает человеку только в глубокой старости, — уверенность опыта и холод рассудка, и в этом заключается ваше бессилие. Вы, холодный эгоист, стремитесь подчинить нравственное существование идее материального, и в этом заключается ваше наказание!
Фигуры старика в комнате больше не было, хотя последние слова еще звучали в воздухе. В окно врывался холодный ночной ветер. На дворе начинало морозить. Кощунский вышел из задумчивости и осмотрелся кругом.
— Кончилось, — сказал он со вздохом облегчения. — Галлюцинации кончились. Моя теория совершенно верна: все дело заключается в отравлении организма миазмами покинутых зданий. Половина второго. Теперь — домой, за работу.
Он методически собрал свои вещи, погасил свечи, зажег фонарь и отправился в обратный путь, аккуратно заперев двери запустелого дома, столь обильно зараженного ‘микробами галлюцинаций’.
Проходя по двору, он зашел в сторожку дворника. Неторопливо сняв с двери висячий замок и найдя сторожа спящим тяжелым, лихорадочным сном, он положил на стол несколько мелких кредитных билетов, вместе с железным замком.
У забора уже стояла его карета, и доктор Кощунский отправился домой записывать свои наблюдения на сеансе No 51.
VIII.
Со времени странного вечера, проведенного доктором Кощунским в доме, зараженном микробами, прошло не более двух недель, хотя число, обозначающее год, писалось уже с иной цифрой на конце. Молодой человек безвыходно сидел в своей роскошной квартире, совершенно позабыв поддерживать свои ‘связи’, которым придавал обыкновенно такое большое значение, и постепенно теряя своих многочисленных великосветских клиентов. Своей красавице-невесте, дочери одного из тех богачей, имена которых известны в России наперечет, он послал извещение о своем нездоровье, которым он хочет воспользоваться, чтобы привести в порядок свой новый труд.
‘Произведение это, — писал он девушке, которая его боготворила и перед которой он давно перестал стесняться в выражении своих замыслов, — должно завершить то здание, на постройку которого я положил все силы моей души. Оно должно сделать имя вашего будущего мужа и, стало быть, ваше имя известным во всех уголках этой маленькой частицы мироздания, которая называется ‘землею’ и которую я считаю слишком малой, чтобы вместить в себе чувство моего честолюбия. Вы знаете, впрочем, — добавлял он мимоходом, — что мое честолюбие, моя гордость, сознание силы — все это имеет источником другое, более чистое и возвышенное чувство — моей любви к вам’.
Кощунский, действительно, был занят приведением в порядок своих многочисленных набросков и справок, перечитыванием источников и обработкой положений, долженствующих войти в его обширный и оригинальный труд под названием ‘Фантасмоскопия’ {Фантасмоскопия — болезнь, при которой захворавший видит привидения и призраки (Прим. авт.).}.
Однажды, — это было в один из вечеров, относящихся ко времени ‘святок’, ко времени, как известно, полному странной таинственности и фантастической поэзии, — молодой доктор сидел в своем кабинете, за письменным столом, совершенно заваленным книгами, тетрадями, заметками на мелких клочках бумаги и целыми кипами исписанных листов. Сюда, в этот роскошный кабинет, застланный пушистыми коврами и завешанный толстыми бархатными портьерами, не проникало ни одного звука уличной суматохи, веселого шума и праздничного оживления.
Кощунский работал с чрезвычайной сосредоточенностью и вниманием. Каждое слово, готовое перейти с острия его пера на белый лист бумаги, он выбирал и взвешивал, как ювелир взвешивает и сортирует алмазы. Каждое положение он иллюстрировал цитатами, ссылками и указаниями и каждую страницу трактата — блестящими афоризмами, остроумными примерами и оригинальными сравнениями.
За этой работой, в которой яркое дарование вошло в союз с упорным трудолюбием, он просидел около шести часов, не поднимаясь с места. Утомленный работой и обессиленный нервным возбуждением, он расправил свои онемелые члены и, оторвав глаза от исписанных листов бумаги, устремил беспредметный взор на противоположную стену.
На этой стене, в вычурной, резной раме черного дерева, висел великолепный портрет Кощунского, писанный художником, имя которого произносилось в то время, как синоним гениальности. Портрет отличался чрезвычайной жизненностью лица и фигуры.
В безразличной полутьме огромного кабинета, Кощунский-нарисованный казался живее Кощунского-оригинала.
Казалось, в этой комнате находилось два человека. У обоих лица смотрели с одинаковым выражением усталости в прекрасных глазах. Крепко сжатые губы имели одно и то же выражение уверенности и непреклонной решимости у обоих, и характерный подбородок, выражающий твердую волю у одного, повторялся в мельчайших чертах у другого.
Кощунский смотрел на портрет сначала рассеянно, но потом стал рассматривать его со вниманием, возраставшим все больше и больше.
— Что это? — воскликнул он, наконец. — Игра воображения? Привычка галлюцинировать? О, это было бы уже слишком, — прибавил он, содрогаясь. — Или, может быть, таскаясь по зараженным домам, я занес и сюда отравляющие организмы.
Он устремил на портрет взгляд, которым, казалось, спрашивал ответа у своего изображения.
— О, это вздор… это чистейший вздор! — вскричал он. — Портрет отличается поразительным сходством: мне прожужжали все уши, удивляясь этому сходству… Но каким же образом может стареть лицо, нарисованное на полотне масляными красками?!.. Если бы даже в последние два года я и успел постареть, то мой портрет, все-таки, должен сохранить прежнюю молодость… Откуда же эти впалые, тусклые глаза? Отчего легло на это лицо выражение такой апатии, такой холодной и пассивной покорности?.. И где же свежесть красок, так удачно передававших блеск моих глаз? Каким образом мог заостриться этот нос и побледнеть губы?
Сильной рукой Кощунский схватил со стола большой канделябр с пятью свечами и поднес его к полотну.
— Я галлюцинирую, — прошептал он со страхом. — Я галлюцинирую здесь, в своем кабинете, при полном отсутствии условий для галлюцинации. Я вижу… я до осязаемости вижу целую сеть мелких морщинок… вот, здесь, вокруг глаз… и эти две глубокие морщины около губ… Ведь это — лицо шестидесятилетнего старика. Знакомое лицо, но не мое… Оно не может быть моим ни в каком случае!.. Это — воплощение старости, с ее бессилием, злобою, завистью… Все, все, что угодно судьбе, только не старость, не слабость тела, не угасание ума!
Доктор Кощунский совсем не походил теперь на того Кощунского, который был полон сознанием своей нравственной силы и исполнен отрицанием всего, что не может быть объяснено естественным и научным путем. Теперь он не чувствовал под собой почвы, которую давала ему его теория, и отступал перед призраками, которых вызывал прежде с таким безусловным спокойствием. На лицо его лег оттенок бури, бушевавшей в его душе. Глаза ввалились почти моментально. Вокруг рта легли глубокие морщины. Краски мгновенно сбежали с его лица, и особенно резко выделилась на нем белая черта бледных, бескровных губ.
В это время Кощунский подошел к зеркалу и осветил канделябром искривленное страхом лицо, на этот раз лицо оригинала, а не портрета.
— Это — галлюцинация! — шептал он лихорадочным голосом. — Мне некогда было постареть… И, к тому же, я должен сделать еще слишком, слишком многое… О, я еще успею!.. Молодость — это сила, успех, влияние… а старость — забвение, слабость, вымороченность… И этому успеху я принес в жертву слишком многое. Я отдал ему все идеалы, все стремления молодости, все движения порабощенного сердца… Я еще успею довершить свое дело до конца… И успех не оставит своего жреца!..
Кощунский снова уселся за свой письменный стол.
— Я слишком заработался и мне следовало бы отдохнуть. Однако, было бы нелепо не воспользоваться этим странным приключением. Необходимо описать его, попытаться сделать анализ… О, я сумею проанализировать эти новые для меня ощущения лихорадочного, беспричинного страха и разобраться в хаосе этих ужасных мыслей.
Бледный, с прилипшими ко лбу, мокрыми от пота волосами, Кощунский принялся за работу, трясясь, вздрагивая и стуча зубами от ощущения внутреннего холода, источником которого могла служить столько же лихорадка, сколько ощущение смертельного страха.
IX.
Все следующее утро двери кабинета в квартире доктора Кощунского были заперты изнутри. Часовая стрелка приближалась уже к цифре 11, a двери не отворялись. На осторожные и почтительные оклики в кабинете никто не отзывался. Многочисленная и великолепно выдержанная прислуга доктора, после продолжительного совещания сначала между собой, а потом и с посторонними, решилась дать знать, кому следует, что у них в квартире совершилось что-то недоброе. Прошел еще час. На громкие крики и стук в двери по-прежнему не было никакого ответа. Тогда двери были выломаны.
В кабинете нашли целые вороха исписанных листов и отдельных клочков бумаги. По столам были разбросаны книги. Все остальное в комнате находилось в порядке. Хозяина кабинета в нем не было.
Очевидно, в квартире доктора не случилось ничего особенного. Нельзя было заподозрить здесь какого-либо преступления и, тем менее, самоубийства. Довольно большие суммы денег лежали незапертыми в ящиках бюро, драгоценные вещи также находились в полной сохранности, даже платье, в том числе все теплые и меховые вещи, находилось на своих местах, мебель и вся великолепная, снабженная тысячью мелочных украшений, обстановка была в полном порядке и не носила следов какого-либо особенного движения в комнате. Мысль о самоубийстве совершенно исключалась отсутствием всяких признаков этого последнего акта человеческой драмы. Не находилось ни писем, ни записок, ни завещания, не говоря уже об отсутствии трупа, при том же все наличное оружие доктора Кощунского, по удостоверению всей прислуги, находилось на своих обычных местах. Словом, и в кабинете, и во всей квартире все было в безусловном порядке, не могли найти только владельца этой квартиры.
Совершенно невозможно было предположить, чтобы доктор незаметным образом вышел из дома, так как дверь кабинета была заперта изнутри, квартира Кощунского находилась к тому же в третьем этаже, и он не мог выйти из нее иначе, как в двери. Окна кабинета имели двойные рамы и не носили никаких следов повреждений.
Одним словом, Кощунского в его квартире не было, и оставалось ожидать его ‘возвращения’, если только может возвратиться тот, кто никуда не уходил и никуда не отлучался.
Было решено при этом не поднимать напрасных тревог, хотя и стараться собрать какие-нибудь сведения о молодом докторе и его столь странном исчезновении.
Прошло несколько дней, но Кощунский не возвращался. Тревога разнеслась по огромному городу и породила самые чудовищные слухи. Точные и разносторонние справки не выясняли ровно ничего, сколько-нибудь заслуживающего внимания.
В городе, между тем, продолжали циркулировать самые нелепые толки: говорили о бегстве Кощунского за границу, о его самоубийстве, совершенном в припадке отчаяния, когда он убедился, что его теория его обманула, говорили, что он заключен в дом сумасшедших своими собратьями по науке, которые завидовали его талантливости и его житейским успехам, а особенно не могли простить ему его новых открытий, подкапывавших все старое здание их науки.
Само собой разумеется, что все эти россказни не имели ни одной черты правдоподобия. Слухи о странном исчезновении доктора Кощунского дошли и до простого народа, и этот простой, бесхитростный люд вряд ли был очень далек от истины, когда старики говорили, покачивая своими седыми головами:
— Пропал! Не умер, не уехал, а пропал, да и все тут. Это бывает, что пропадают иногда люди. И никогда их больше не находят, ни живыми, ни мертвыми.
Очевидно, что старые люди соединяли со словом ‘пропал’ какой-то особенный смысл, страшный и таинственный смысл исчезновения человека неведомым и неестественным путем, еще более ужасным, чем самая смерть.
Действительно, Кощунского больше не видели ни живым, ни мертвым.
Что касается пересказа этой ‘городской легенды’, которыми шумные и оживленные города богаты не меньше темных лесов и горных ущелий, то пересказ этот сделан со слов людей, хорошо знававших доктора Кощунского, а также и на основании его заметок, впрочем, далеко не оконченных, смутных и сбивчивых.
Примечания
Николай Данилович Павлов (1855/56 — 1908) — драматург и беллетрист, публиковался по собственным именем и под псевдонимами Н. Северов и Н. Д. П. Автор драм и комедий ‘Помешанная’ (1882), ‘Мечтатели’ (1884), ‘На пороге великих событий’ (1889), ‘Москвичи и петербуржцы’ (1892), ‘В плену у женщин’ (посмертное изд. 1914) и др., книг прозы ‘Рассказы, очерки и наброски’ (1892), ‘Шербекские выборы: Рассказ из фламандских нравов’ (1904).
Вошедшие в настоящее издание рассказы Н. Павлова взяты из книги ‘Необыкновенные рассказы’ (СПб., 1892, второе изд. 1899)’ название которой восходит к известному сборнику Э. По. Для публикации были отобраны рассказы фантастического плана, остальные представляют собой ‘сценки из жизни’ или небольшие истории с неожиданной либо оборванной концовкой. Тексты приводятся по первому изданию в новой орфографии, с исправлением наиболее очевидных опечаток и некоторых устаревших особенностей правописания и пунктуации.
С. 7. …Роберта Дьявола — Речь идет о персонаже средневековой легенды о рыцаре, являвшемся сыном Сатаны или посвятившим свою душу дьяволу, кот. связывалась с герцогом Нормандии Робертом I Великолепным (ок. 1000-1035).
С. 7. …Вильмаркэ — Т. Э. де ла Вильмарке (1815-1895), французский литератор и филолог, собиратель бретонского фольклора.
С. 9. …мантевизма — Мантевизм — распространившееся в России с 1870-х гг. наименование т. наз. ‘мускульного чтения’, техники отгадывания мыслей по непроизвольным сокращениям мышц и прочим физическим реакциям на речь и другие стимулы.
С. 10. …causerie — Непринужденная беседа (франц.).
С. 14. …Revolver-Tasche — Букв, ‘револьверный карман’, также кобура (нем.).