Собрание сочинений в трех томах. Т. 1. М., Терра, 1994.
I
Была весна. Паша Афанасьев, гимназист восьмого класса, освобожденный от экзаменов по болезни, и гимназистка Лиза Чумакова стояли у плетня, который перегораживал два сада. Лиза прислонилась плечом к плетню, и с тем, еще детски серьезным и уже девически нежным выражением своих серых, немного выпуклых глаз, которое появлялось у нее всегда в важных случаях жизни, — слушала и глядела вниз, на книгу, которую держала, и на оборки своего светло-серого платья. А Паша Афанасьев, с другой стороны навалившись грудью на плетень, потому что ему было трудно стоять, — высоким, надтреснутым голосом говорил:
— А если вас не пустят, так удерем сами!.. Не пропадем… как-нибудь! Я вам там уроки достану, переписку какую-нибудь. Проживете, ничего!.. А трудно будет сначала… так что ж, без этого нельзя! — беззаботно махнул рукой Паша Афанасьев. — В этом даже своя прелесть есть, право… А то что ж тут торчать?.. Там ведь жизнь какая!.. Там все движется, живет… С работы на сходку, — со сходки в театр или библиотеку… вот это я понимаю, это жизнь настоящая, а то, что ж это?.. Я как подумаю, что двадцать лет просидел в этой дыре проклятой, так…
Паша Афанасьев отломил от плетня гнилую серую палку и с отчаянием швырнул ее в траву.
Где-то далеко, за зелеными деревьями и кустами, разливавшими вокруг какое-то бесконечно зеленое море, насквозь пронизанное светом и тысячами удивительно отчетливых свежих звуков, горничная Чумаковых Василиса звонко прокричала:
— Ба-рышня!.. идите обедать!.. Ау!.. В этом неожиданном лесном ‘ау’ было что-то такое бесшабашно веселое и жизнерадостное, что Лиза и Паша Афанасьев разом взглянули друг на друга и улыбнулись.
— Иду-у! — громко, так, что где-то вблизи вздрогнуло маленькое круглое эхо, крикнула Лиза, оттолкнулась плечом от плетня и, опять сделав то же наивно-серьезное выражение лица, сказала низким и полным голосом:
— Может быть, и не пустят, но я поеду… — и, помолчав, прибавила: — Я уж так решила.
Паша Афанасьев восторженно щелкнул пальцами.
— Ну, вот это я называю — молодец Лизочка!.. — радостно задрожавшим, светлым голосом сказал он. И вы жалеть не будете, Лиза, милая!.. Они, что ж… посердятся и перестанут, а у вас вся жизнь впереди!.. Эх, заживем мы там с вами!.. Работать будем так, что только держись!.. Время-то теперь горячее, рабочее, — люди нужны… Кружок у нас там будет свой, хороший… Будем искать людей дела! — басом прибавил Паша Афанасьев. — Мы с вами ведь еще и сами не знаем, какое счастье окунуться в самую гущу жизни… Когда идешь и чувствуешь, что тут рядом, плечо в плечо, шагают такие же люди, рабочие, сильные… смелые…
Паша Афанасьев сжал кулаки и задорно встряхнул головой. На лицо его падал свет, и темные глаза блестели восторгом и силой, и оттого ярче обозначались на этом лице бледные черты слабости и болезни. Лиза внимательно и доверчиво смотрела на него.
— А то читаешь, как люди живут, борются, свое счастье куют… иной раз дух захватывает, так, кажется, и побежал бы впереди всех, а… ты только из книжки, сидя за чаем с вареньем, и узнаешь, что есть какая-то иная жизнь, не похожая на твое куриное прозябание…
Лиза тяжело вздохнула и дернула себя за кончик косы.
— Итак, значит, по рукам? — с шутливой торжественностью спросил Паша Афанасьев, протягивая руку через плетень.
Лиза, улыбаясь, посмотрела в его юное милое лицо, — такое мужественное и также нежное, чуть тронутое пухом, — и подала свою руку, маленькую, с пухлой ладонью и прелесть какими хорошенькими, изящными пальчиками, которые так и хотелось медленно и осторожно перецеловать все подряд. Паша Афанасьев крепко встряхнул ее, и на глазах у него выступили светлые беспричинные слезы.
— Ах, вы, милая моя Лизочка! — задушевно-напряженным голосом сказал он и слабо вздохнул больною грудью.
— Барыш-ня!.. — настойчиво прокричала где-то уже совсем близко Василиса.
Лиза кивнула головой Паше Афанасьеву и пошла по дорожке, быстро и упруго ступая желтыми туфельками на обтянутых черных чулках.
— Да… — вдруг хлопнул себя по лбу Паша Афанасьев. — Лиза!..
Лиза сейчас же остановилась и оглянулась.
— Я вам и забыл сказать… Попутчица-то для вас уже есть: Дора Варшавская… Тоже на курсы едет… Она из Полтавской гимназии…
— Жидовка? — спросила Лиза издали.
— Жидовка… то есть еврейка! — огорчился Паша Афанасьев. — Как вам не стыдно, Лиза, ей-Богу?.. Я думал, вы выше этого!..
Лиза внимательно и серьезно посмотрела на него.
— Я не о том… сказала она спокойно. — Так…
— Я вас с нею сегодня познакомлю на бульваре, хорошо? — спросил Паша Афанасьев, мигом успокаиваясь. — Она очень хорошая, развитая девушка…
Паша Афанасьев задумчиво посмотрел ей вслед, держась за плетень обеими вытянутыми худыми руками и покачиваясь взад и вперед. Потом мечтательно поглядел вверх, где сквозь зеленую решетку листьев ярко голубело небо. В голове у него все еще стояло что-то огромное, какие-то рычаги, люди, какое-то веселое и страшное движение. Паша Афанасьев закрыл глаза, провел рукою по мягким волосам и пошел домой, прямо по бурьянам, по молодой зеленой траве, сплошь пересыпанной мелкими разноцветными глазками простых цветов.
Стол был накрыт на балконе, и Павел Иванович с Ольгой Петровной сидели за столом. Василиса подавала белую миску с зеленой ботвиньей, звеня своими бесчисленными монистами на раскачивающейся во все стороны крупной и твердой груди. Гимназистик Сережа бежал с балкона за сестрой.
— Иду, иду! — крикнула она ему и вдруг, встряхнув косой, увернулась и неожиданно пустилась бежать вокруг площадки, быстро мелькая желтыми туфельками. Сережа взвизгнул от восторга и понесся за ней. На балконе удивленно и озабоченно залаяла белая лаечка и, подняв хвост калачиком, со всех ног пустилась за ними, точно покатился какой-то пушистый белый шарик.
Павел Иванович степенно опустил газету на колени, снял очки и снисходительно улыбнулся. Ольга Петровна пролила мимо тарелки ботвинью и засмеялась.
— Ну, расшалилась… а еще невеста! — мягко и с радостной любовью сказала она.
Лиза стремглав облетела вокруг большой клумбы, налетела на лаечку, запутавшуюся в подоле ее серой юбки, и упала на дорожку, руками в чистый желтый песок. Развернувшаяся книга, сверкнув на солнце белыми листами, далеко полетела в траву.
— Ага! — оглушительно закричал Сережа и осторожно схватил ее за длинную, развившуюся косу. — Поймал!
— Я сама упала… — серьезно возразила Лиза, встала, подняла книгу и степенно пошла на крыльцо. Лаечка выжидательно вертелась у нее под ногами, то и дело становясь на задние лапки, а Сережа задирал, встряхивая круглой выстриженной головой.
— Да… упала… Я бы все равно поймал!
Лиза села за стол, взяла ложку и задумалась. Все смотрели на нее. Было что-то такое радостное, милое и красивое в ее молодости, в ее небольшой упругой груди за серым, строгим платьем, в ее только что закруглившихся плечах, в свежем запахе ее волос и нежного, сильного, молодого тела, — что вокруг нее всегда и везде устанавливалась чистая атмосфера молодой радости, в которой легко дышалось и интересно, весело жилось. Ее новая, могучая жизнь, наполнявшая все ее существо, била ключом, освещала и согревала все вокруг.
Ложки слабо позвякивали о края тарелок, лаечка чихала под столом, солнце золотило волосы Лизы. Было просто, тихо и светло.
II
Вечером пришел корнет Савинов, предполагаемый жених Лизы, и зазвенел на балконе шпорами, сверкая лакированными голенищами сапог и туго натянутыми рейтузами.
Было так тихо в воздухе, прозрачном и светлом от лучей уже невидимого солнца, что все звуки казались стеклянными и дрожащими, а легкое покашливание корнета гулко отдавалось в саду между темными, сочно зелеными деревьями.
Сережа надел фуражку и пошел на реку ловить рыбу удочкой, на которую, черт знает почему, никогда ничего не ловилось, а Лиза закрутила в толстый жгут волосы и сказала:
— Николай Николаевич, мы пойдем на бульвар.
Корнет радостно звякнул шпорами и, отчетливо шагая лакированными сапогами, принес ей с балкона накидку.
Они пошли под руку, и в тех напряженно осторожных движениях, с которыми корнет нес маленькую круглую ручку, доверчиво лежавшую на белом рукаве его кителя, было видно, что все его существо, плотно затянутое в рейтузы и китель, также напряжено в одно бесконечно благоговейное чувство любви, восторга и робкого, почти целомудренного желания.
На дворе они встретили мамку квартирантов с маленьким ребенком на руках. Ребенок таращил глупые водянистые глазки и тянулся к Лизе.
Лиза бросила корнета и взяла ребенка на руки. Она высоко подкинула его вверх, потом прижала щечкой к своей щеке и посмотрела на корнета.
— Гм!.. — хмыкнул ребенок и счастливо засмеялся, размахивая короткими обрубками-ручонками и пуская пузыри.
Лиза вдруг сконфузилась, отдала ребенка и чинно пошла вперед. На лице у корнета было написано такое счастье, что оно стало блаженным.
На бульваре их встретил Паша Афанасьев, гулявший с маленькой, сухонькой барышней, у которой были большая голова с сухими черными волосами, еврейские миндалевидные глаза и мелкие, торопливые движения.
— А, вот и вы, Лиза! — громко сказал Паша Афанасьев, и не сразу, сухо прибавил корнету, которого, как и всех военных, не любил и считал глупым, пустым человеком:
— Здравствуйте, господин Савинов!
— Здравствуйте!.. — дружелюбно ответил корнет. Паша Афанасьев немедленно отвернулся от него и сказал Лизе и маленькой еврейке:
— Ну, вот познакомьтесь: это Дора Моисеевна Варшавская, а это Лиза Чумакова, о которой я вам говорил…
Лиза протянула руку, и Дора крепко и отрывисто встряхнула ее своей узкой и сухой рукой.
— Очень рада с вами познакомиться… Паша мне много о вас рассказывал.
В конце бульвара был военный клуб, и в саду играла музыка. Звонкие металлические звуки труб далеко разносились по бульвару, гоняясь друг за другом в каком-то неопределенном мотиве, не то очень грустном, не то очень игривом.
Девушки пошли рядом впереди, а корнет и Паша Афанасьев тоже рядом сзади.
— Трам… та-та… трам… та-та… там! — тихо и с удовольствием повторял за мотивом корнет
— Терпеть не могу военной музыки! сказал Паша Афанасьев, брезгливо морщась не потому, что ему действительно были неприятны звуки труб, -в таком прозрачном воздухе все звуки были чисты и приятны, — а потому, что корнет казался ему пошлым и раздражал его.
— Разве? — спросил корнет дружелюбно и высоко поднял брови.
Представьте себе! с иронией ответил Паша Афанасьев. — И звуки какие-то пошлые, и мотивы ваши капельмейстеры выбирают какие-то… черт их знает!.. Скажите, пожалуйста, ведь есть же хорошая музыка!.. А впрочем, у них в каждом звуке слышится, что до музыки собственно никому нет никакого дела, а просто надо увеселять обывателей, — ну, и увеселяют…
— Что ж, — уступчиво возразил корнет, — все-таки приятно, знаете, в такой чудный вечер послушать хорошенький мотивчик.
Паша Афанасьев посмотрел на него с уничтожающим презрением и закусил себе губу.
— Вот, — с удовольствием прислушиваясь, сказал корнет, — оч-чень хорошо… Это из ‘Гейши’… — с еще большим удовольствием пояснил он и слегка прищелкнул в такт пальцами.
Паша Афанасьев, окончательно искривив губы, посмотрел на него и хмыкнул носом. Лиза повернула голову и серьезно посмотрела на корнета.
— Ну-с, — сказал Паша Афанасьев, помолчав, — итак, мы все осенью двинемся…
— Да… — резковатым и отрывистым голосом ответила Дора.
— Куда? — спросил корнет удивленно.
— В Петербург! — ответил ему Паша Афанасьев, и ему почему-то стало жаль корнета.
— То есть… А Лизавета Павловна? — тем же удивленным тоном спросил корнет, и в его мужественном голосе что-то вздрогнуло.
— Все, все тронемся!.. — сказал Паша Афанасьев. Корнет замолчал, и на его красивом и неумном лице ничего нельзя было разобрать.
— Вы решили, на какие курсы? — деловито спросила Дора.
— На медицинские, конечно! — с жаром ответил за Лизу Паша Афанасьев.
— На медицинские… — серьезно сказала и Лиза.
— Я думаю, тут не может быть выбора! — горячо заговорил Паша Афанасьев, как-то чересчур молодо размахивая руками. — Что такое при теперешних условиях педагогические курсы? Чепуха!.. Учить тому, чему вам хотелось бы, не позволят, а вдалбливать азбуку… слуга покорный!.. То ли дело медик! В его-то дело вмешаться трудно… А какое, в сущности, счастье хоть одного человека спасти от смерти или страданий!.. Глядишь, совсем пропала жизнь и вдруг… ведь это только понять надо!..
Добрые большие глаза Паши от волнения покрылись влагой.
— Да, и притом это самое нужное теперь народу! И медику легче всего пропагандировать! — немного в нос отозвалась Дора.
Музыка оборвалась на высокой ноте резкой и звонкой трубы. Стало тихо. Звезды незаметно высветились над городом, а на бульваре потемнело так, что не видно стало уже лиц. В конце бульвара, под большими липами, вспыхивали папиросы и чуть-чуть белели кители офицеров.
— А впрочем, — проговорил Паша Афанасьев таким углубленным голосом, точно отвечал на свои собственные мысли, — всякий труд есть труд прежде всего… Исполняй честно свое дело, а польза будет… Дело не в том, а в том, чтобы самому зажить настоящей жизнью, чтобы были в ней борьба и победа… Ах, когда я подумаю, что еще два-три месяца и я буду далеко от всех этих сереньких, сытеньких, спокойненьких людишек, от всех их мелких интересиков, — так у меня даже в груди что-то замрет!
Корнет издал какой-то неопределенный, дрожащий звук.
— Что? строго спросила Лиза. Корнет промолчал.
— Главное — учиться, учиться и учиться! — резким голосом, точно считая, и встряхивая головой, проговорила Дора. — В этом сила, в этом все!.. Нам нужны только образованные люди, — довольно дилетантов… С голыми руками в наше время ничего не сделаешь!
— Ну, да, — сказал в темноте голос Паши Афанасьева. — И не только для того, чтобы что-нибудь сделать, а прежде всего для самого себя, для своей личной жизни прежде всего… Надо знать все, чтобы уметь понимать всю красоту и радость жизни!
— Расширить кругозор… — вдруг неестественно уверенным тоном, в котором было слышно что-то робкое и жалкое, сказал корнет.
Все внезапно замолчали, так что стало даже неловко.
Лиза опять посмотрела на корнета, но в темноте не увидела ничего, кроме белевшего кителя.
Паша Афанасьев засмеялся коротко и враждебно. У него уже не было жалостливого чувства к корнету, а было приятно оборвать его и унизить.
— Для корнета христолюбивого воинства и то слава Богу! — шепнул он Доре.
— Н-да… — сказала Дора, и по голосу ее было слышно, что она сдерживает насмешливую злорадную улыбку.
И, оттого что пропало чистое дружелюбное настроение и сменилось мелкой злорадностью и обособленностью, вдруг всем стало уже не так весело, как-то пусто и неловко.
— Пора по домам, — сказал Паша Афанасьев и почему-то вздохнул. Дора зевнула.
— Да-а…
Они все проводили Дору до ворот ее дома и пошли назад втроем. Дорогой Паша Афанасьев спрашивал корнета, читал ли он Ницше и Маркса. Корнет отвечал, что читал, но в голосе его была слышна неуверенность, и когда Паша Афанасьев злорадно спрашивал его, помнит ли он то или то, корнет каким-то мучительно тупым голосом и, дыша через нос, говорил:
— Не помню, право… Кажется, это я пропустил… Знаете, так мало времени свободного…
Лиза серьезно слушала их, и ей было странно, что одно время, еще так недавно, она собиралась замуж за корнета. Теперь она подумала, что этого ни в коем случае не будет, и почему-то ей стало грустно.
Паша Афанасьев остановился у своего дома, а корнет проводил Лизу еще несколько шагов до калитки ее двора. Им было слышно, как Паша Афанасьев, подымаясь на деревянное крыльцо, стучал каблуками, а потом загремел щеколдой.
— До свиданья, Николай Николаевич! — сказала Лиза, протягивая руку.
Корнет взял ее руку и сейчас же выпустил.
— Лизавета Павловна, — вдруг заговорил он дрожащим и странным у такого большого, мужественного человека, слабым голосом, — это, значит, правда, что вы уезжаете?..
Лиза вдруг неприятно вспомнила, как Паша Афанасьев, смеясь, уверял ее, что, когда она скажет Савинову о своем отъезде, корнет вытащит из кармана пушку и сейчас же ‘безвозвратно’ застрелится.
— Еду… — сухо и даже враждебно, как никогда ни с кем не говорила, ответила она.
Корнет помолчал.
Левая нога его в гладко натянутой синей рейтузе сильно дрожала и что-то непонятное, тяжелое и безнадежное давило под грудь.
— Так… — срываясь, выговорил он. — Зачем?..
— Учиться, конечно… — пожала мягкими плечами Лиза и строго посмотрела на него.
— Разве это… непременно надо? спросил корнет.
Лиза не ответила, и ей все страннее казалось, как это она могла думать выйти замуж за такою тупою и ограниченного человека.
— Ну, пора домой… — сказала она холодно. — До свиданья!
— А я, Лизавета Павловна… что ж… пулю в лоб!.. — пробормотал каким-то бессмысленным и тяжелым голосом корнет и совсем не то, что хотел сказать.
— Из пушки? — серьезно спросила Лиза.
— Н-нет… — удивился корнет. — Почему из пушки?
— Так… До свиданья! — сказала Лиза и опять протянула руку.
Корнет хотел еще что-то сказать, но мучительно проглотил и остался один. С минуту он стоял неподвижно, а потом повернулся и тихо пошел по улице, цепляясь шпорами.
Сторож неодобрительно постучал где-то в темноте под забором.
III
Через четыре месяца Лиза Чумакова и Дора Варшавская ехали в Петербург. Паша Афанасьев уехал раньше и должен был встретить их на вокзале. Ехали они в третьем классе.
Была уже осень, и погода стояла серая, дождливая, но еще светлая и тихая. Дождь шел целый день. Все было мокро — и вагоны, и рельсы, и начальники станций, шпалы почернели, проносившиеся мимо вздувшиеся речонки и лужи мелко рябили от дождя. Все было мокро и блестело, точно на каждом желтом листочке, на каждом столбе, на земле, на людях — была своя водяная прозрачная корочка. И все мелко дрожало и струилось под дождем.
Дора сидела на своем месте в вагоне и читала, а Лиза стояла на закрытой площадке у окна и смотрела своими выпуклыми, немного вопросительными глазами назад, где дрожащий за сеткой дождя мокрый, серый горизонт сливался с белым, однообразным небом. И ей все казалось, что оставленный город, отец и мать, Сережа, лаечка, старый дом, все такое бесконечно дорогое, до боли милое, где-то тут, сейчас же за горизонтом, и что если приподняться повыше на цыпочки — увидишь.
— Тра-та-та… тра-та-та… тра-та-та!.. — ритмически, с железной жестокостью стучал поезд, уносясь все дальше и дальше.
— Траррарах!.. — загудел и задрожал мимо высокий железный мост над какой-то большой, желто-грязной рекой. Лиза заглянула вниз и далеко под собой увидела, показавшиеся ей игрушечно маленькими, лодки, барки, тянувшиеся одна за другой, мокрые дрова на барках, серых маленьких людей, что-то ворочавших длинными тонкими шестами, и мутную, широкую, желтую воду, медленно уплывавшую куда-то, крутясь мелкими воронками и струйками водоворотов. Было грязно и печально на этой желтой реке, в размытых желтых берегах, по которым чахло и мертвенно-неподвижно зубились елки и березки. Все было такое чужое, холодное, незнакомое.
Лиза вдруг с ужасом подумала: ‘Что они там делают?..’
Было непонятно, чуждо, а потому страшно ей то, что делали маленькие незнакомые люди с длинными шестами, куда и откуда текла мутная река, кто и как жил на размытых желтых берегах, за этими зубчатыми елками и березками.
Когда стало смеркаться, Лиза вздохнула, пошла в вагон, где уже зажгли фонари и задвигались бестолковые огромные тени, и села возле Доры.
‘Куда мы едем?’ — хотела всей грудью, всем существом своим спросить Лиза, но вместо того сказала своим низким, немного ленивым голосом:
— Паша нас встретит, должно быть. Конечно… — ответила Дора.
Она уже давно перестала читать, и ей было теперь тоскливо, страшно и жалко себя в огромном, угловато неуютном вагоне, где копошились, лущили семечки, говорили неестественно громкими голосами, играли на гармонике и сдержанно ругались какие-то новые, странно грязные и озлобленные на что-то люди. В эту минуту та неведомая, полная движения, шума и успеха жизнь, которая давно ярко рисовалась ее жгучему самолюбию, показалась ей несбыточно невозможною, нелепой и жалкой. Она обрадовалась Лизе и, не спуская блестящих глаз, смотрела из своего темного угла на ее знакомое, давно милое, понятное лицо.
— Лизочка! — сказала Дора тихо.
Она взяла ее мягкую теплую руку своими сухонькими узкими руками.
Лиза внимательно посмотрела на нее и вдруг серьезным и широким движением обняла и притянула к себе.
— Нет, ты посмотри еще, а тогда приходи на это место и потолкуем!.. — со злобой, резко выкрикнул кто-то из-за деревянной перегородки.
— Тиу!.. — плачевно пискнула гармоника.
Высокий, до странности худой мастеровой, в назинетовом пиджаке и в красной рубахе навыпуск, вышел из-за перегородки и, пошатнувшись, сел против Лизы.
— Куда изволите ехать? — спросил он, помолчав. Слышно было, что от него сильно пахнет водкой.
— В Петербург… — ответила Лиза.
Через перегородку стал сверху смотреть другой человек, должно быть, солдат с крутыми рыжими усами и рябым лицом.
— Так… — сказал мастеровой и стал тяжелым, пьяным глазом смотреть на Лизу, на лицо и на грудь. Стало страшно. Солдат вдруг засмеялся и фыркнул.
— А чего вы там не видели? — спросил мастеровой, и по заплетающемуся звуку его голоса и покачиванию вперед стало видно, что он страшно пьян.
— Что ж, вы со мной разговаривать не желаете? — ломаясь, враждебно спросил опять мастеровой.
— Нет, отчего же… — торопливо ответила Лиза.
— Я спрашиваю… люб… бопытно мне знать, для чего, например, в Петербург?..
— Учиться… — покорно ответила Лиза. Солдат опять засмеялся.
— Учиться? — переспросил мастеровой. — А не…?
Солдат фыркнул, как лошадь, и от восторга упал лицом на перегородку.
Дора испуганно заплакала. Лиза смотрела на мастерового серьезными внимательными глазами, и в груди у нее что-то пустое и холодное мучительно сжало сердце.
— Вот я те как дам по уху, — неожиданно сказал с другой стороны вагона бородатый старый мужик в лаптях, — так будешь знать, как обижать зря, дурак!
Мастеровой мутными глазами посмотрел на него.
— А мне наплевать… черт с ними! — Он выругался скверным словом, встал и ушел.
— Наро-од!.. — укоризненно сказал старый мужик и тоже встал и пошел за ним.
— А вы отколе едете? — спрашивал он кого-то.
— Из-под Калуги… — ответил тот же мастеровой.
— А мы курские… — сказал мужик.
К вечеру воздух в вагоне стал еще тяжелее. За стеклами в темноте невидимо, дрожа, колотился дождь и бесконечно стучал поезд.
Дора тихо улеглась на своем месте, и чувствовалось, что она боится пошевелиться. Лиза опять ушла на площадку, с которой уже ничего не было видно, а было только холодно и мокро, и там простояла часа два, напряженно и тоскливо глядя в темноту.
Ей припомнилось, как два дня тому назад ее провожали из дома, Сережа и мать плакали, а в доме было так пусто, как будто только что вынесли что-то самое важное, без чего все должно затихнуть, опустеть, замереть. Потом на вокзале вдруг неожиданно подошел к ним Савинов, в серой, длинной, мокрой от дождя шинели, и лицо у него было серое, мокрое и измученное.
— Лизавета Павловна… — сказал он дрожащим голосом. — Я с вами хотел поговорить…
Лизе стало тяжело и неприятно. Все, что можно было сказать, уже было переговорено сто раз за это лето. Ей даже казалось, что все лето продолжался этот нудный, скучный разговор о том, чего нельзя было переделать. Сначала ей до слез было жалко корнета, но потом он стал раздражать ее и не потому, что надоел ей, а потому, что все смеялись над ним и ей, было стыдно, что она чуть-чуть было не вышла за него замуж.
— Он правильную блокаду ведет с вами! — говорил Паша Афанасьев. — Бедный, он сильно страдает, а все похож на индюка, у которого выщипали хвост!
Все-таки она пошла с ним по платформе, блестевшей от дождя.
— Вы скорее… — холодно заметила Дора.
— Сейчас! — ответила Лиза уверенно.
— Я не задержу Лизавету Павловну… — печально прибавил корнет.
Они прошли молча два раза взад и вперед. Корнет тяжело дышал и смотрел вниз, на забрызганные грязью лакированные сапоги.
— Ну, что вы мне хотели сказать? — спросила Лиза.
— Я… Значит, все между нами кончено? — проговорил корнет унылым голосом, и слышно было, что спросил он это Бог знает зачем, и сам прекрасно понимает, что все кончено.
Лиза молчала. Прозвонил первый звонок. Корнет вздохнул.
— Лизавета Павловна, — вдруг быстро заговорил он, — я, может быть, и очень смешной и… человек не… но я не стану вам мешать… Вы знаете, что более преданного вам человека вы не найдете… Я, правда, не понимаю, почему вам нужно ехать, когда вы и здесь… столько счастья всем… Может быть, я недостоин вас… конечно… но я бы пешком пошел за вами, если бы знал, что… Вы меня простите, Лизавета Павловна, если я…
Вдруг губы корнета задрожали и лицо его стало жалко и похоже на детское, он круто оборвался и замолчал.
Потом он деятельно помогал переносить вещи, кричал на носильщика и долго махал фуражкой, когда поезд пошел.
— А он, в сущности, ничего… — сказала Дора про корнета. — Только скучный ужасно.
И вот, глядя в темный четырехугольник окна, за которым что-то мерещилось, Лиза подумала теперь, что было бы, если бы вдруг, когда к ним приставал и ругал их мастеровой, дверь отворилась и вошел корнет. И вдруг ей страстно захотелось его увидеть, прижавшись, пройти по саду под руку, почувствовать себя безопасно, спокойно, чисто и просто.
Лиза тихо заплакала, и слезы катились мимо носа по еще детски пухлым губам и падали на закруглившуюся невысокую грудь.
IV
Весна началась. Вся земля вздохнула, точно свалилась с нее огромная, прилипчивая тяжесть. Это теплое, влажное, пахучее и радостное для всего живого дыхание земли было ясно слышно в городе, с полей и лесов, приносимое мягким упругим ветром. Где-то начинал таять мягкий, белый и хрупкий снег, потекли чистые струйки холодной, как лед, воды и появилась на проталинах еще сырая, но уже готовая зазеленеть трава. Но в самом городе мало было видно весну: снег там и зимой был незаметный, талый и грязный, морозов не чувствовалось так остро, — жизнь и зимой и летом была одинаково суетливая и пестрая.
В палате военно-медицинского госпиталя было светло. В открытую форточку струей вливался запах весны, и оттого было еще скучнее и невыносимее среди ровных рядов кроватей и умирающих, исхудалых людей.
Паша Афанасьев сидел у окна в госпитальный сад, где было больше зеленых заборчиков, чем деревьев, а на каждом деревце висел размокший кусочек картона с названием дерева по-русски и по-латыни. На коленях у Паши была книга, а руки, которыми он ее придерживал, были так худы и прозрачны, что на них жалко и больно было смотреть.
Лиза Чумакова, Дора Варшавская и студент Андреев сидели с ним и молчали. Было странно и неловко говорить о чем бы то ни было, потому что в коридоре ассистент профессора сказал им, что Афанасьев умрет на этой неделе, что его безвозвратно убили вечное напряжение, непривычный, непосильный труд и чуждый климат.
— Сгорел человек… жаль! — сказал доктор.
Но зато, хотя ему уже и трудно было говорить, Паша Афанасьев говорил без умолку. Этого не запрещали, так как теперь было все равно.
— Я когда прочел это, — слабым и прерывистым голосом, похожим на скрип останавливающейся небольшой машинки, говорил Паша Афанасьев и постукивал по книге худыми пальцами, — мне показалось, будто в моей комнате окно открыли: так и посветлело все вокруг! Все это серый, безрадостный тон… ведь он душу выедает у человека!.. А теперь — молодец!.. Каким торжествующим аккордом он заканчивает!.. Ведь это как посмотреть: ведь это не простой рассказ о том, что вот, мол, взяла девушка да и поехала учиться… Это символ глубокого значения!
Они знали, о каком рассказе он говорит, рассказ всем нравился, но всем было странно и тягостно слышать торжествующий, восторженный голос накануне смерти, не по поводу чего другого, а над книгой. И теперь, при умирающем человеке, книга казалась неинтересной и даже ненужной.
— Ах, побольше бы таких зовущих, смелых голосов! — тихим голосом, в котором слышалось огромное напряжение, мечтательно говорил Паша Афанасьев. — Надо будить, надо звать… надо рассказать всем, что нет жизни там, где нет могучего, напряженного труда!.. Главное, надо, чтобы исчез свой угол, свои интересы, свои люди, чтобы были все люди, все кипело, чтобы весь мир был открыт человеку!..
— Да… только как же этого достигнуть? — неопределенно отозвался Андреев.
Паша Афанасьев сразу замолчал и непонимающим взглядом заслушавшегося чего-то человека посмотрел на него болезненно блестящими глазами. Но Андреев молчал.
— Милая Лизочка, — сказал Паша Афанасьев мягко и радостно, — я так рад, так рад, что вытащил вас из нашею болота!.. И за вас рад, и за себя… Ведь это немалая заслуга — вытащить человека, да еще такого милого, такого хорошего, как вы!.. А ведь это я вас вытащил, правда?.. Ну, не совсем я, и книги много помог ли, — он опять слабо постучал по книге, — но все-таки…
Он помолчал, напряженно о чем-то думая, и когда опять заговорил, то говорил с трудом и криво, виновато усмехаясь:
— Вот, Лизочка, если я умру… дело возможное, конечно… вам я и оставлю свое дело… Вы мое создание, в вашей милой, хорошей душе буду жить и я… Так-то, Лизочка… В какую я грустную материю впал… А помните, как вы хотели выйти замуж за того корнета, что хотел застрелиться из пушки?..
Паша Афанасьев радостно засмеялся.
— Помню, Паша… — грустно ответила Лиза, глядя ему в глаза своими добрыми выпуклыми глазами, и принудила себя улыбнуться.
— Да… Ну, да Бог с ним!.. Мне его, знаете, под конец даже жалко стало. В сущности, не виноват же он в том, что судьба и люди сделали его пошляком. А страдал он, кажется, сильно… Да…
Паша Афанасьев опять задумчиво помолчал, и в глазах его было что-то грустное и теплое.
— Да, главное сделали, — ушли! — вдруг снова оживился он. — Что бы там ни было, а теперь перед вами… милая Лизочка!..
Паша Афанасьев захлебнулся, и что-то странное, непонятное, какой-то исступленный, нечеловеческий восторг осветил его худое, обросшее спутанными мягкими волосами лицо. Доре показалось, что он не с Лизой и не о Лизе говорит, и лицо его не в первый раз напомнило ей болезненно ярко одну картину, на которой в пламени и в дыму вздымали кверху искривленные руки ополоумевшие самосжигатели. Ей стало страшно.
Когда они поднялись уходить, Паша, ослабевший от напряжения, сказал Андрееву:
— Голубчик, возьми ты у меня там литературу, отнеси ее к Богданову… Там важное, срочное есть… Я, пожалуй, залежусь… Ну, до свиданья, мои дорогие!
Они пошли к двери, но Паша вдруг громко позвал:
— Лизочка… Лиза.
Дора и Андреев остановились в коридоре, а Лиза быстро вернулась и стала близко от него, наклонясь. Ей был слышен сухой и потный в одно и то же время запах его больного тела.
— Лизочка… — сказал Паша Афанасьев и замолчал. Глаза у него странно блестели глубоким внутренним блеском, как будто он смотрел куда-то внутрь себя. Лиза ждала, наклонившись, и почему-то боялась посмотреть на него.
— Лизочка… — повторил Паша Афанасьев еще тише, как будто боялся, что его услышат, — теперь весна… у нас, должно быть, снег тает… Лизочка… доктор сказал, что если бы я все жил на юге, я, может быть, и… поправился бы…
Из темного, широко открытого близко от Лизы глаза выплыло что-то крупное, прозрачное и расплылось по ресницам.
Пашу Афанасьева похоронили в серый и теплый день. В могиле была желто-мутная вода, на дорожках стоял кисель из талого снега, размокшая глина во все стороны расползалась из-под ног, и гроб, раскачивая и толкая, с трудом донесли до могилы.
— В ногу, господа, в ногу идите! — все время со страданием в голосе приговаривал один из несших студентов, с которого углом гроба все сбивало фуражку и резало плечо.
Глина быстро шлепалась, сначала резко и звучно на крышку гроба, а потом мягко и приятно в черно-желтый кисель. Холмик слепили кое-как, и он тотчас же расползся.
Студенты и курсистки, странно чернея в белом пустынном месте, молча стояли и не расходились.
— Ларионов, речь… скажи! — подталкивал один другого, и по его вспотевшему и красному от усилий лицу было видно, что ему странно уйти отсюда так, просто, как он уходил от всякого другого вполне законченного дела.
— Нет… что ж… — дергал плечом Ларионов.
Молоденький, красивый студент, с восторженным и неумным лицом, вдруг выступил одним плечом вперед, взмахнул фуражкой над своей курчавой головой и, глядя поверх крестов и памятников, нутряным дрожащим голосом произнес:
— Даром ничто не дается… судьба жертв искупительных просит!..
И весь налившись кровью, торжественно и скромно замолчал. Стало опять тихо и, несмотря на кучку людей, пусто. Вороны низко пролетали куда-то над талым, мокрым снегом. Было невыносимо грустно.
— Что ж… пойдем… — сказала Дора Лизе. Лиза покосилась на могилу страшно заплаканными серыми глазами, в которых было горе и какое-то растерянное выражение, и ответила густым красивым шепотом:
— Пойдем…
Вороны обратно пролетели над крестами, и одна каркнула:
— Крр!..
Сейчас же за унылыми воротами кладбища Дора и Лиза сели в конку и долго ехали по бесконечной, широкой и все-таки темной улице, мимо совершенно однообразных, как одна сплошная стена, домов. Дорогой все мужчины в конке посматривали на красивую, полную Лизу, и, как всегда, она этого не замечала, а Дора видела и почему-то сердилась, хотя и скрывала от самой себя это раздражение. Когда они встали с конки и пошли к квартире Доры, она вздохнула и сказала:
— Ну, вот и похоронили… — и передернув плечами, точно от холода, прибавила: — Как же это все просто… ужасно просто!
Крупные слезы сейчас же покатились по лицу Лизы.
— Бедный, бедный Паша! — тихо сказала она.
— Что ж, зайдешь? — спросила Дора под мрачными, похожими на погреб, воротами.
— Не знаю, право… зайду… — почему-то виновато ответила Лиза и вздохнула.
Они вошли в ворота, прошли наискось похожий на обледенелую помойную яму дворик и по лестнице, на которой скверно пахло помоями и котами, полезли в четвертый этаж. Маленькие, короткие лестницы мелькали и поворачивались из стороны в сторону с бесконечно утомительным однообразием. У Доры по обыкновению сильно билось сердце и стучало во вспотевших висках. В тесной темной передней, где еще хуже пахло — жареным луком и мокрыми тряпками, — они разделись и вошли одна за другою в комнату Доры.
Это была маленькая, полутемная комната с ограниченной и унылой мебелью. По сырости на стенах и по тонкому запаху пустоты и холода чувствовалось, что сюда никогда не заглядывает солнце, и была она так мрачна и темна, что странно было, что в ней живет такое молодое и нежное существо.
Лиза села на узенькую кровать, красиво обтянув полные круглые колени серой юбкой, а Дора машинально остановилась у стола и, ничего не видя, стала смотреть в мутное, бело-серое окно, в которое глядели ряды таких же мутных и слепых окон.
Эти три дня они были так возбуждены и заняты, столько было вокруг грустных и озабоченных разговоров, беготни, хлопот и сборов, столько вокруг пели, кадили, столько зажигали среди белого дня свечей, столько плакали, что теперь им было как-то странно и даже неприятно, что все снова так тихо, что надо спокойно сесть, обедать, спать, заниматься или делать другое какое простое повседневное дело. У обеих было нервное, тоскливое чувство.
— Послезавтра анатомия… — медленно и тоскливо, думая о другом, протянула Лиза. Дора молчала.
— Скоро конец экзаменам… — проговорила опять Лиза, и видно было, что ей просто хочется прервать свою собственную невыносимую грусть.
— Я вчера из дому письмо получила… — продолжала она.
— Да? — машинально переспросила Дора.
— Да… Мама пишет, что у них теперь весна в полном разгаре… Тепло, и дни стоят хорошие.
Лиза вздохнула и замолчала. Ей захотелось сказать, что ее тянет домой, на зеленую траву, в тепло, к простой тихой спокойной жизни, что ей все надоело здесь. Но какой-то страх перед Дорой, перед самою собой не давал ей высказать этого.
‘Это малодушие… — подумала она, — слабость… надо бороться…’
Дора все молчала.
Вчера бестужевки заявили Вязникову протест против безобразного поступка… — продолжала монотонно тягучим голосом Лиза.
— Ну? — отозвалась Дора.
— Ну, и ничего…
Дора вдруг быстро подошла к ней, сжала руки и придушенным, напряженным голосом сказала:
— Ах, Лиза, Лизочка!.. Скучно, скверно… Это все не то… не то…
Лиза сейчас же почувствовала слезы на глазах, и ей бесконечно стало жаль Дору. И как будто в этом было именно то, что ей нужно, она моментально забыла о себе. Чувствовалось какое-то сильное материнское движение в ее жесте, когда она обняла Дору за худенькую талию обеими полными мягкими руками и притянула к себе.
— Ничего, Дорочка… милая… — сказала она, целуя ее в волосы и щеку.
— Самовар подавать? — хрипло и угрюмо спросила их из-за двери хозяйка.
Дора вздрогнула. Лиза ответила деловитым тоном:
— Подавайте!
Толстая и грязная мещанка, ненавидевшая курсисток за то, что они жили лучшею жизнью, чем она, а она должна была за пятнадцать рублей терпеть их в своей квартире, хмуро внесла грязный, позеленевший самовар с кривой камфоркой.
— Булок надо? — с озлобленным презрением спросила она, ни на кого не глядя.