Тема и Боккачио, и Сократа, Розанов Василий Васильевич, Год: 1912

Время на прочтение: 6 минут(ы)

В.В. Розанов

Тема и Боккачио, и Сократа

(О цензуре)

Чудаки цензора… А я люблю народ чудливый. Сижу у одного вечером. Чай. Я ему:
— Что Вы запретили мое ‘Уединенное’?
— Нельзя. Порнография.
— Да никакой у меня ‘порнографии’ нет, потому что в душе ее нет, а есть только субъективное. Известно, всякий ‘в душе’ не такой, как ‘на улице’. А вот на столе у вас, действительно, порнография.
Указал на книжку с невозможной обложкой и с начальническим распоряжением сверху: ‘потрудитесь рассмотреть и сделать доклад к среде’.
— Не бойсь, — пропустите?
— Пропущу.
— Но ведь это же бесстыдство уже в обложке. Вокруг арены сидят люди, должно быть, больше мужчины, citoyens, а среди арены шар, конечно, эмблема земного шара, и на нем стоит на голове голая женщина: ноги кверху и она их чуть-чуть раздвинула. Это если буквами передавать, то стыдно читать: а читатели будут рассматривать.
Цензор невозмутимо ответил:
— Но ведь женщина эта в трико.
Я посмотрел на него. И он, как бы устремив взор в строки закона, продолжал:
— Потому, что это — цирк, а в цирке все по закону бывают одеты в трико. Как же я ‘запрещу’ одетую в трико женщину?
— Послушайте, ваше благородие или ваше преподобие: ведь тут трико не нарисовано?!!
— Но оно есть!
— Есть, но его не видно.
— Все одно. Это уж недостаток типографской техники, что она не передает ткань трико.. Цензор не имеет права быть придирчивым, он действует по закону, и видя женщину, законным образом одетую, — пропускает.
— Да, вас мошенники обходят, а честных людей вы задерживаете. Впечатление-то ведь то для читателей, что среди зрителей стоит на голове женщина, ‘в полном виде’, с пятками на месте головы, и чуть-чуть раздвинув…
— Не хочу слушать, удержитесь…
На обложке, прямо ‘в нос’ публике… А вы. ссылаясь, что она ‘в трико’, — пропускаете. Издатель явно бил на чувственность, разжигает больные нервы, рассчитывает на покупателя-мальчишку. Закон, говоря о ‘порнографии’, вот эти вещи и разумеет. Он благоразумно оберегает малых, оберегает толпу, подростков, и оберегает их от типографской и книгопродавческой сферы… Какой же я ‘аферист’, и неужели мои книги, за 25 лет изданные, начиная с ‘О понимании’, представляют ‘аферу’, бьющую в нос нервам?
— Нам все равно, кто вы и что написали. Но раз мы встретили у вас ‘без трико’…
— Господи! Да этого не видно в печати. Я никогда не сделаю и по устройству души не могу сделать, ни одного описания, поместить ни одной строки, зовущей читателя к разврату, как все эти ‘одобряемые’ вами книжки, воистину источник развращения нашей несчастной толпы… Но есть темы философии, религии и истории, связанные с полом: касаясь их, — и ни из одной литературы они не выкинуты никаким цензурным уставом, — я привожу примеры, аналогии, иллюстрации, редко бывающие случаи. Вне связи с наукой, у меня нет ни одного слова в этих сферах. А как я чуть-чуть художник, то все примеры рисую ярко, образно, сочно, ‘хоть пощупать’, и иначе не умею, иначе я не описываю церковь, училище, ученика, учителя, толпы народной, что бы то ни было. Вы меня как распинаете: вы преследуете во мне 1) или науку — это тема пола в связи с цивилизацией, 2) или художника: но неужели же я на это не имею права?!! Но вы не можете и не смеете у меня открыть ни одного движения к развращению читателя. И по той простой причине, что я этим не занят, что я — серьезный писатель. Нет в уме, нет и в письме.
— Мы действуем по ‘Уставу’. Как же нам действовать, если ‘Устав’?!
— Да нужно же уразумевать закон и уразумевать мысль законодателя. Она явно заключалась в оберегании толпы и улицы, — от соблазна и возбудительных вещей. Есть гашиш, опиум: и они запрещены. И есть печать, действующая как гашиш: на предрасположенные к половой отраве нервы. Но вы пропустили все ‘Тайны жизни’, редактированные каторжным теперь врачом Панченко, издававшиеся у нас под носом, на Надеждинской улице, в Петербурге, и не пропускаете ‘Уединенное’ Розанова. Да и ‘Тайны ли жизни’ только? Вот я и в цензуру, и в суд ношу все книжки, — ссылаясь на странность закона, или законодательства, или суда — не знаю. Посмотрите, что это? ‘Дневник акушерки. История одного секретного убежища’. Спб., 1908. Тут, ясно, уже ни одной главы нет, ни одной сцены, которые не были бы ‘недозволительны к чтению невинной барышни, ученицы гимназии или ученика гимназии’, обычная ссылка цензуры, когда она готовится выговорить — ‘Не дозволю’. Вот ‘Мемуары аббата. Записки французского священника’, Спб. О содержании ясно говорит обложка: сидит монах в куколе, столько же католическом, как и православном, а на маленьком столике перед ним нагая женщина, без чулок и башмаков, и едва ли даже в трико ‘для цензурности’. Нет, просто нагая: и соблазняет монаха, горестно сжавшего руки. Содержание? Да единственно беседы ‘на духу’, по части седьмой заповеди, которые в исповедальне ведутся шепотом, а в книжке, естественно, вслух. Или вот еще обложки, ‘свидетельствующие’ о книге: нагая девица, в ожерелье и ‘без остального’ присела и нежно обнимает за шею ‘возлюбленного’ козла. ‘Мифологические рассказы’. Вспомнишь Фамусова:
ах, дружочек,
Нельзя ли для таких прогулок
Подальше выбрать закоулок!
Что ‘мифология’ нашим беллетристам!? Там есть всякие сюжеты: но Русский не был бы Русским, если бы не выбрал из ‘всего’ — сочетание девицы и козла. ‘Разве мы не православные’… Или вот: книжка рассказов (4-е издание, в Петербурге), а на обложке огненного цвета — поднявшийся на дыбы жеребец, из ноздрей — пар, грива — в разлете, передние ноги — колесом, а прижавшись к шее его, с полузащуренными (истома) глазами, сидит у него на хребте опять нагая женщина. Это, можно сказать, литература ‘без юбок’, и все — с благословения начальства… Оставляю ‘Санина’ и Вербицкую, т.е. все-таки литературу: в перечисленных же книгах есть только торговля, есть дурно рассчитанный ‘промысел’, и вот именно это, только это одно и подлежит ведению цензурного устава, в главах о порнографии: которым не подлежит вовсе литература…
У меня нет никакого сомнения, что цензора суть люди добродетельные и просвещенные. Но они явно связаны тем, что именуется ‘служебным долгом’: слово, пугающее всякого чиновника. Очевидно, недостаточно выразителен закон. Известно —
Думный дьяк, в приказах поседелый,
Добру и злу внимает равнодушно.
Так пишут и законы, — языком вялым, путаным, бесстрастным. Этим-то языком и запрещено ‘касаться известных предметов’, частей тела и ‘событий’ в теле: между тем как, ведь, есть же таинство брака, церковное, благословляющее ‘в путь’, все это запрещенное. Кто же, однако, скажет, что брак ‘порнографичен’? Порнографична — проституция, и потому, что она — холодная, бездушная. Брак же не порнографичен: и не от одного приложения церковной печати, напротив, церковь оттого и прилагает сюда печать свою, что все здесь совершается по любви (‘по взаимному согласию жениха и невесты’), бескорыстно, по влечению, пламенно! Вот именно, как художник пишет художественные страницы и живописец — картину. Одно и то же, если оно холодно-гадко, неприлично, ‘порнография’. Таковы и есть все книжки ‘незапрещенные’. Напротив, у меня по крайней мере запрещены ‘горячие страницы’, но уже по сему одному это все — брак, таинство, связь с религией, хотя бы и пола. Ибо ‘брак’ и есть ‘связь религии и пола’, и ничего другого. Цензура, таким образом, странным образом запрещает (в литературе) брак и дозволяет исключительно одну вялую, тусклую, но хитрую и обходящую букву закона проституцию.
Здесь не одни только глубокие и постоянные неприятности для писателей, хотя и на них нельзя ‘махнуть рукой’: ибо с какой стати в благоустроенной и мирной стране, да еще ‘при слава Богу конституции’ я буду терпеть обиды, притеснение, задержки в труде (арест книги), убытки и проч.? Виноватый всегда знает, что он — виноват, а я решительно знаю, что в порнографии (преднамеренное развращение читателя) от младых ногтей и до сих пор не был виновен, кроме того, могу доказать, что именно цензура, пусть и невинно, заразила общество порнографией, ибо она не задержала ничего торгово-проституционного (каторжные издания ‘Тайн жизни’). Здесь-то мы и переходим к важнейшему пункту, общегосударственному. ‘Цензура’ понятна только в римском смысле ‘цензуры’: это — ареопаг, блюдущий ‘добрые нравы’ общества и традиции истории, должность с философским оттенком, а не с полицейским. Собственно, не надо бы никаких ‘законов о печати’: а, напр., из отставных почетнейших лиц общества, из отставных ректоров университетов, заслуженных профессоров, из стяжавших во всей России уважение учеными или литературными заслугами лиц, назначать от 40 до 50 на всю Россию, которые безапелляционно могли приговаривать книги, издания, брошюры, листки к ‘молчанию’ или истреблению, просто за позорный их тон, за явную гнусность вида, за отвратительно торговый характер, примазавшийся к литературе. Или, если ареопаг нам ‘не к лицу’, ибо откуда же взять доблести, а в России вообще нет доблести: то пожелаем, чтобы Сенат, или министр внутренних дел — главноуправляющему по делам печати, или (кстати вновь теперь назначенный) главноуправляющий по делам печати — Спб-скому цензурному комитету точно и не бесстрастно, не вялым канцелярским языком, а морально и патетично объяснил, что такое ‘порнография’, как отдел холодной проституции, и что такое… ‘таинство брака’ вещь горячая, любимая, нужная миру, Богом благословенная (‘плодитесь, множитесь’), которая есть в жизни, в бытии, Космосе, и имеет все права на уважение цензоров, не только на дозволение, но на уважение, и ни в каком случае их переделкам, суду и суждению не подлежит.
Как родители, отдавая дочь в замужество, не ‘развращают’ ее, а за упрек себя в разврате вправе привлечь упрекающего, как оскорбителя, так всякий писатель с даром художества или поэзии может писать о поле, и только по особому добродушию не привлекает за ‘диффамацию’ всякого, кто это именует ‘порнографией’, будет ли то критик, будет ли то цензор. Пишу это с глубоким убеждением, и с глубокой просьбой об этом подумать.
Впервые опубликовано: Новое время. 1912. 1 мая. No 12979.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека