Яша Горлин любил, сидя на кровати и заложив руку в густые волосы, уносится в тревожный мир своих бодрых и капризно переплетающихся дум. Он умел думать одновременно о прошлом, настоящем и будущем. В волшебном зеркале его молодого воображения все — тусклое и яркое, гнетущее и радостное — отражалось одинаково светлыми, лучистыми образами. Не было противоречия между грезами о солнечном храме будущего и тусклой, сухой, безобразно-широкой казармой, которая его окружала. Мимо него проходили странные, чужие и угрюмые люди, тяжело ударяли сапоги, лязгали затворы винтовок, на нем был мундир с медными пуговицами — все это было непривычно и неудобно. Но Яша не замечал этих неудобств, не думал о них. Для него, полного энергии и жажды познания, было так много неизведанных ощущений, интересных встреч и ярких впечатлений в этом новом, незнакомом ему мире.
Ему везло на службе, как и везде. Искрящийся взгляд больших ласково-серьезных глаз, быстрая и бодрая речь, благородство в манерах, в голосе, в матовой бледности лица — все это привлекало к нему офицеров и солдат. В казарме за ним ухаживали, как за ребенком. Евреи-солдаты гордились им, образованным, любимым, богатым. Как-то само собой случилось, что его освободили от тяжелых солдатских обязанностей, от работ, караула, даже от строя. Его кровать поставили в ротной канцелярии, и солдат, служивший фельдфебелю, добровольно вызвался служить и ему. Ротный командир пригласил его репетитором к своим детям, говорил ему ‘вы’ и распорядился, чтобы он мог беспрепятственно уходить из казармы. Ему везло. Но, избалованный с детства, он принимал все, как должное. Он не знал тревоги о завтрашнем дне. Он никогда не думал о тех мелких удобствах, из которых складывается жизнь. В его жизни все совершалось внезапно. Он привык к этому, и когда внезапно очутился в казарме, это ни на минуту не огорчило и не смутило его. Он радостно плескался в волнах новых впечатлений и был счастлив.
* * *
Однажды к Якову подошел Абрам Соловейчик и, почтительно ухмыляясь, заговорил на своем смешном полурусском языке:
— Здравствуйте, пане Горлин! Как вы себе поживаете?
Яша крепко пожал ему руку и попросил сесть. Он любил Соловейчика. Это был степенный, аккуратный и честный юноша. В роте он был на хорошем счету, дружил с унтерами и безропотно нес все служебные обязанности. Взглянув на него в эту минуту, Горлин почему-то подумал, что знает его издавна, и, следя за своей скачущей мыслью, неожиданно спросил:
— Скажите, Соловейчик, вы — столяр?
Откуда вы это знаете? — улыбаясь, ответил тот, и Яша с удовольствием подумал, что он в таких случаях почти всегда угадывает. В родном городе, на Литве, где он, полюбив бурю жизни, окунулся в водоворот рабочего движения, у него были ученики-столяры: степенные, исполнительные и уверенные в себе.
— Пане Горлин, — заговорил после довольно долгого молчания Абрам Соловейчик, — у меня к вам просьба,
— Говорите.
— Вы знаете Шпилера? Мотль Шпилера?
— Знаю, — отозвался Яша, и в его воображении ожила тщедушная фигурка маленького солдатика соседней роты.
— Плохо с ним!
Яше часто приходилось ходатайствовать перед офицерами за евреев, в чем-либо провинившихся. Он охотно брался за это.
— Что, самовольная отлучка? — смеясь, спросил он.
— Что вы знаете, пане Горлин? — заговорил Соловейчик, убедительно жестикулируя огромной, сжатой в кулак, рукой. — Весь город кипит! Ой, этот Шпилер! Солдат это? Холера это, а не солдат! ‘Иолд’ — и больше ничего! Как я еврей, будь я офицером, я выгнал бы его из казармы. На что он годится? Работать не умеет и хочет быть барином! Стыд и больше ничего! — и Соловейчик энергично сплюнул.
Яша смотрел на его большое загорелое лицо и внезапно спросил:
— Послушайте, Соловейчик, отчего вы не поехали в Америку?
— Я? Я везде проживу! — отозвался тот и самоуверенно взмахнул рукой. Потом, обернувшись к Яше всей своей фигурой, он заговорил задумчиво и полутаинственно: — Вы знаете, пане Горлин? Я таки хотел с вами говорить об Америке. Надо Шпилера отправить в Америку — вот что!
Он сел и, положив свою мощную руку на колено Яши, медленно и обстоятельно рассказал, в чем дело.
Мотль Шпилер дрянной солдат… Где он вырос, такой самовольный? Кажется, судьба его не баловала. Без знаний, без ремесла, без поддержки, он бился всю свою жизнь, как рыба об лед. Он и в приказчиках жил, и кондуктором на конке ездил, и лотерейными билетами торговал — и нигде не мог ужиться. Попал на службу — жил бы спокойно! Четыре года без забот, на готовой квартире и хлебах, для него ведь это счастье! Может быть, он, умный и образованный пан Горлин, объяснит темному Соловейчику, чего нужно этому человеку? Отчего он такой беспокойный, неладный такой? Служба — ведь это не игрушка, казарма не ‘ешибот’… Ведь он не маленький. Послали в караул — стой! Но Мотль Шпилер положительно сумасшедший. Дисциплины он не хочет признать! Уходит, когда хочет, наказывают, — отсидит на гауптвахте и опять за свое… играет с огнем, как глупое дитя…
— А ведь вы, пане Горлин, знаете, что такое тринадцатая рота!
Это Яша знал хорошо.
Среди офицеров полка не было такого болезненно-злого человека, как капитан Зеленский. Огромный, плешивый, с изрытым лицом и хриплым голосом, выдающим разъедающую его отвратительную болезнь, — этот офицер был настоящим тираном своей роты. Он омерзительно ругался и бил солдат, особенно евреев. Его боялся весь полк. Офицеры не любили его. Жена его бросила. Одинокий, всегда пьяный, он все время проводил в роте и одним своим присутствием превращал казарму в каторгу. Евреев своей роты он изводил работой и устраивал для них отдельные учения. Он выстраивал восьмерых евреев посреди казармы и командовал: ‘Иерусалимские дворяне… бегом марш!’ — и часами, в сладострастном упоении, следил, как задыхающиеся, облитые потом солдаты бегали тяжелым военным бегом по казарме. Потом он командовал ‘прицелку’: ‘Рабойсай… пли!’ — и смеялся мелким хриплым смехом и кричал: ‘Фельдфебель, водку!’… Было страшно в его роте. Когда евреи попадали на службу в полк, они молились: лишь бы не в тринадцатую роту! И бегали из нее. Про каждого еврея, назначенного к капитану Зеленскому, унтера шутили: ‘Этого в Америку’… Евреи из других рот помогали несчастному совершить побег, собирали в складчину деньги, обращались к еврейским благотворителям…
— Чего же он не уехал? — спросил Яша.
Абрам Соловейчик задумчиво обхватил свой подбородок и медленно ответил:
— Видите ли, пане Горлин, это сложная история! Это большая история, — повторил он и неожиданно быстрым, взволнованным шепотом продолжал: — Только вы здесь можете помочь, пане Горлин, только вы… Мотль Шпилер — разве это человек — Мотль Шпилер! Я вам скажу, пане Горлин, Мотль Шпилер — муха, маленькая мушка! И попал он в паутину, в большую крепкую паутину. И запутался он в ней, и бьется он, Мотль Шпилер! И я вам скажу, пане Горлин, вам надо вмешаться в это дело, надо вмешаться!..
У Яши в уме блеснула догадка.
— Девушка? — кратко спросил он.
Соловейчик внезапно покраснел. Потом в его глазах блеснул огонек, и он горячо отозвался:
— Девушка, говорите вы? Это, пане Горлин, не девушка, а дьявол! Не девушка, а хищная птица! Вы шутите с ней? Вы не знаете Геси Флиг!
Он грозно-торжественно оглянул Горлина, как бы предупреждая его о неминуемой опасности, потом провел рукой по волосам и, понизив голос до слабого шепота, продолжал:
— А Мотль Шпилер… Что такое Мотль Шпилер? Ведь это, извините меня, пане Горлин, ведь это клоп! И если он попался в ее цепкие ручки, — Соловейчик затянул эту фразу на талмудический мотив, — и если он, слабая мушка, попался в ее паутину, то, спрашиваю я вас, пане Горлин, что с ним станется?
Яша встал и прошелся взад и вперед по комнате. Жажда деятельности и ярких впечатлений, которая жила в нем всегда, вспыхнула с особенной силой. Он подошел вплотную к Соловейчику и сочным, полным энергии и живости голосом спросил:
— Где я его увижу?
Соловейчик схватил его за руку.
— Благодарю вас, пане Горлин! А насчет того, где его увидеть, — протянул он с излюбленным напевом, — так вы ведь знаете, пане Горлин, вы ведь знаете, где мы все… Одним словом, у Арона стекольщика.
— Там, где играют? — переспросил Яша.
— Там, где играют, — повторил Абрам Соловейчик.
II
В подвале, в котором ютилась семья Арона Флига, издавна создался своего рода клуб для евреев-солдат. От угрюмой казарменной тоски, от жути одиночества спасались в этом доме юноши, оторванные от семьи, заброшенные в огромный приморской город, далекий от Литвы. Арон Флиг, старый николаевский солдат, жил воспоминаниями о своей двадцатилетней службе, любил, становясь в воинственную позу, изображать своих давно покойных командиров, любил похвастать строгой дисциплиной николаевских времен, спорить с молодежью о преимуществах старых приемов стрельбы и шагистики и чувствовал себя хорошо только в обществе солдат. Он ступал тяжелыми и ровными шагами, грозно хмурил свои большие нависшие брови и подстригал бороду острым клином, что делало его похожим на старого угрюмого генерала, чей портрет висел над столом рядом с портретом великого филантропа Моисея Монтефиора. Его жена, Сарра, постоянно чинила солдатский мундир или готовила завтрак для солдата, назначенного в караул. Она продавала чай и молоко, — это была ее профессия. Но ее призванием был материнский уход за своими клиентами. Не хуже любого полкового фельдфебеля она знала все караульные посты, всех офицеров полка и умела превосходно сложить шинель в наплечный крендель и подвязать котелок. Вся переписка евреев-солдат с родными проходила через ее руки. Беглецы снаряжались ею в путь. Попавшие в беду приходили к ней за помощью. Ее звали ‘солдатскою маткой’, и самый ее говор, мягкий, певучий говор старой еврейки пестрел военными терминами и солдатскими поговорками. Старшую свою дочь, Лию, она выдала за солдата, и хотя ее зять оказался негодяем и, окончив службу, исчез, бросив молодую женщину с ребенком — она не озлобилась против солдат и высматривала жениха для младшей дочери среди своих клиентов. Сын Арона и Сарры Миша, был музыкантом. Он играл на скрипке и служил в струнном оркестре, увеселявшем публику на еврейских свадьбах. Миша дружил с полковыми музыкантами, и, благодаря ему, наиболее частыми и желанными гостями в подвале были евреи из музыкантской команды. Они были свободнее строевых солдат и оставались здесь до глубокой ночи. Гурвич приносил свою флейту, Исаак Гольд кларнет, Миша настраивал скрипку, старый Арон становился в дирижерскую позу, и начинался концерт. В подвале делалось тихо-радостно. Исчезал холод чужбины, мрак одиночества. Не было казармы, начальства, сухого лязга ружей. Сколько было людей, все сливались в одном чувстве тихого, грустного счастья. Проносились вздохи и сдавались с музыкой, глаза заволакивались тонкой пеленой влаги. Было хорошо.
И когда в полку говорили о чайной Арона Флига, то называли этот подвал неясным, но любовным указанием: ‘там, где играют’.
* * *
Когда Горлин вместе с Абрамом Соловейчиком появились в первой комнате подвала, Соловейчик, вместо приветствия, произнес:
— Ну, вот, Сарра, привел вам!
На его лице было написано торжество, голос дрожал от радостного волнения, рука заискивающе-фамильярно обхватила талию Яши.
Сарра, смущенно и радостно улыбаясь, оглядывала гостя. В дверях, ведущих во вторую комнату, показалась фигура знакомого Яше музыканта, а через его плечо смотрела светлая головка девушки. Яша несколько смутился, но быстро оправился, бодро поздоровался и вслед за Соловейчиком прошел во вторую комнату.
Было воскресенье, и народу собралось более обыкновенного.
Яша не заметил, как очутился в центре компании, за большим круглым столом. Все говорили с ним, расспрашивали его.
Старый Арон, с уважением дотрагиваясь до серебряного портсигара Яши и осторожно вытягивая папиросу, говорил медленно и полутаинственно:
— Вам, господин Горлин, вам можно было бы и не служить… Зачем это вам? Вы, ведь, такой образованный, и вам совсем не надо слышать: направо! ровняйсь! пли! Вы, слава Богу, и не бедняк — хозяйское дитя… Зачем вам служба? Если бы еще в офицеры выслужиться — это я понимаю! А солдат — фи, вам это совсем не идет!
Худой и бледный солдатик, который сидел рядом с Яшей, наклонился к нему и тихо говорил:
— А, ведь, я вас помню, господин Горлин! И как хорошо еще я помню вас, господин Горлин!.. Вы знаете?.. У портных!.. Годовщина! Ой, как хорошо вы говорили на годовщине нашего союза! Ой, как хорошо, господин Горлин! А сходки? Разве вы не приходили на наши сходки? Что вы говорите, господин Горлин! Разве я могу вас не помнить?..
Он смеялся тихим и счастливым смехом, все ниже склонялся к Яше и, внезапно возвысив голос, с каким-то радостным визгом почти выкрикнул:
Яша рассмеялся. Теплая струя счастья хлынула на душу с берегов прошлого и смешалась с радостным волнением, которое вливалось в душу всеми этими теплыми, почтительными, сумбурно переплетающимися голосами. Ему не давали сосредоточиться на одной мысли, не давали осмотреть комнату, окружающих. Пятнами, хаотичными и яркими, падали впечатления на его сознание. Говорили о нем, как будто его не было здесь. И Яше самому казалось, что он какой-то далекий, чужой, достойный восхищения.
Абрам Соловейчик говорил, ухмыляясь широкой счастливой улыбкой:
— Он с офицерами, как я с Гурвичем… Разве не так, пане Горлин? А командир полка ему сказал ‘вы’, когда приходил в роту! А поручик Казанский играет с ним в шахматы! Что ему служба, спрашиваю я вас? Что ему служба? Игрушка и больше ничего!
Его расспрашивали об офицерах, о родителях, о том, что он будет делать после службы.
Все интересовались им, только им одним…
Когда в большой комнате занялись музыкой, Яша поднялся из-за стола и оглянул группу людей, сплетенную странными нитями из звуков, бессознательных и беспричинных движений и тонких, косых пыльных лучей, проникающих в подвал через грязное стекло окошка у самого потолка.
Теперь он заметил ту светлую девушку, которая его встретила. Изогнувшись красивым и томным изгибом, она сидела на полу, опираясь о стену. Яша проходил мимо нее. Она смотрела своими большими цветистыми, смеющимися глазами в его глаза и, казалось, собиралась с ним заговорить. Яша улыбнулся и остановился, выжидая. Играли торжественный марш.
— Вы будете к нам ходить? — спросила девушка, не меняя позы, мелодичным, приятным голосом.
Яша залюбовался ею, светлой, нежной, стыдливой и вместе коварной, и неожиданно спросил:
— Вас зовут Гесей?
Она, как и он, не ответила на вопрос, только улыбнулась. Яша постоял минуту и вышел в первую комнату.
У самих дверей сидела Сарра. Она заговорила с Яшей сразу, как умеют заговаривать только старые женщины.
— Моего зятя тоже зовут Яковом. Он красивый и умный, пусть люди говорят, что хотят… Я вам скажу: он вернется! Они говорят: негодяй, шарлатан, он, может быть, в Америке где-нибудь, он, может быть, женился. Я же говорю: он вернется! Разве Лия плохая жена? Ведь он ее любит! Я, ведь, его знаю! Знаю его душу, сны его знаю. Он вернется… Разве Лия непослушна, некрасива? Моими дочерьми я могу гордиться, не правда ли, Яков?..
Яше было приятно, что она назвала его просто, по имени. Выло что-то греющее и ласкающее в ее певучей речи. Он сел на стул, одиноко и как-то несуразно стоявший посреди комнаты, и был доволен, что вокруг него нет толпы, нет шума, что он может, наконец, оглянуться, подумать.
Сарра придвинула свой табурет ближе к Яше и продолжала:
— За ней, за моей Лией, бегали так же, как за Гесей. Молодые люди! Всякий думает, что он благословенный, что ему принадлежит свет, и солнце, и луна, и красивые девушки!.. Вы ее не знаете, Лии? Вы посмотрите на Гесю — вылитый портрет. Она была тише, это правда… Она смирная, покорная и — что вы думаете? — именно потому несчастная… Пусть я старая еврейка, но я знаю, что для жизни надо иметь зубы, острые зубы. Тупыми ее не раскусишь! У Геси, говорю я, есть зубы, и она свою жизнь сделает… Ходит за ней этот Мотль Шпилер. Хороший человек, я его люблю. Только зубов у него нет. Мне его жалко… Вам хорошо. Вы — человек!
— С зубами? — тихо спросил кто-то.
Яша вздрогнул и оглянулся. За его спиной стояла Геся. Она была серьезна, только в искрящихся глазах застыл смех. Яша посмотрел на нее смелым, вызывающим взглядом. Словно перед ним стоял враг. Он приподнялся, как бы надвигаясь на нее.
Но она рассмеялась невинным веселым смехом. Рассмеялся и Яша.
— Вы боитесь меня, — сказала Геся. — Вам мама наговорила обо мне ужасов.
Голос ее звучал коварством. Шаловливое детское веселье охватило Яшу. В голове толпились задорные мысли. Хотелось сказать девушке, что ужас с такими яркими лукавыми глазами, с таким светлым нежным лицом, с такой густой и длинной, золотом залитой косой, с таким гибким станом, с таким маленьким и манящим ртом — что такой ужас слаще радости, заманчивей счастья! Но он тихо произнес:
— Что вы дома сидите, в такой славный день?
Геся взглянула в окно быстрым, как искра, взглядом. Но вместо нее отозвалась мать.
— Она сидит дома? — печально усмехнулась старая Сарра. — Это я сегодня упросила ее остаться дома. По целым дням я не вижу ее. Вы думаете, Яков, что мне жалко неба, воздуха или тротуаров? Я ничего ей не говорю. Но себе я говорю: лучше бы она сидела дома! Сарра вздохнула глубоким и непонятным вздохом
По лицу Геси пробежала легкая тень. Но это длилось одно мгновение Вновь лицо ее осветилось улыбкой и, шаловливо дергая Яшу за мундир, она заговорила быстро, звонко, переливая слова смехом:
— Какой вы смешной в этом мундире! Скиньте его, умоляю вас! Наденьте костюм, черный, — вам к лицу черное, — и воротничок белый, и галстук… Вы будете красавцем, и я в вас влюблюсь… Хотите?
— Хочу! — весело отозвался Яша и схватил ее за руку.
В эту минуту из второй комнаты вышел Абрам Соловейчик, радостно улыбающийся, умиленный. Он подошел к Яше, положил руку на его плечо и произнес своим заискивающим и в то же время уверенным голосом:
— А что, пане Горлин, таки хорошо здесь? Здесь-таки можно провести часик-другой, и совсем не плохо… Не правду я говорю, пане Горлин?
III
В подвале собиралось все больше народу, но Яше внезапно захотелось остаться одному. Уже наступал вечер. Яша рассчитывал погулять и вернуться в казарму, когда она заснет. Он любил работать в своей маленькой комнатке под несмелым ветерком, пробирающимся сквозь открытое окно, и под доносящиеся издали звуки многогрудого дыхания казармы.
Но неожиданно пришел Мотль Шпилер, и Яша остался.
Мотль Шпилер был одет в потрепанный и лоснящийся пиджак, слишком широкий и слишком длинный для его маленькой тощей фигурки. На голове, сдвинувшись к затылку, сидела изломанная и пожелтевшая от времени шляпа-котелок, а ноги были обуты в тяжелые солдатские сапоги, что делало его похожим на шарманщика литовских городов.
Войдя в комнату, он рассеянно оглянулся и чему-то улыбнулся смущенной и жалкой улыбкой. Глаза большие, темно-карие, жалостливые и как будто удивленные, мелкие черты лица, небритый раздваивающийся подбородок, несколько выдающиеся скулы, придающие щекам вид впадин и всему лицу печать изможденности… Этого затаенно-содержательного и невыразимо печального человека Яша наметил впервые. Между тем, Яша, любивший человеческое лицо и особенно глаза, встречал Мотля много раз.
Абрам Соловейчик, стоявший рядом с Горлиным, наклонился к его уху и заметил шепотом:
— Как вам нравится этот франт, пане Горлин? Скинул серый мешок, и совсем не тот человек?
Яши внезапно понял, как случилось, что он раньше не приметил лица Шпилера, — понял и ужаснулся и начал неловко и нетерпеливо дергать плечами, как будто кипенный мундир, этот ‘серый мешок’, сковывал его, безобразил и обезличивал, как обезличил он Шпилера, отняв выразительность и печальную удивленность у его глаз, окрасив его в серый цвет.
Мотль Шпилер, между тем, заметил Яшу и направился к нему мелким и быстрым, отнюдь не солдатским шагом. Его несколько искривленный рот, всегда полуоткрытый, расширился в счастливую удивленную улыбку.
— Господин Горлин! — тихим и смущенно-радостным голосом произнес он и несмело протянул руку.
Яша крепко пожал ее и спросил:
— Что это вы таким щеголем?
Шпилер рассеянно оглянул себя.
— Это? — и лишь после минуты рассеянного раздумья объяснил. — Это ничего!
Яша невольно улыбнулся. Заговорил Соловейчик:
— А, пане Горлин? Как вам нравится этот бравый воин? Капитан Зеленский сердит на него, так он осерчал на капитана Зеленского! Недурно, ведь, пане Горлин, а? Не хочет идти в роту, и все тут! Ему и здесь хорошо! Напялил старый сюртук Миши и старую шляпу Арона и щеголяет… пока не поймают! Уже он числится в бегах, наш франт!
Яше не понравился насмешливый тон Соловейчика. Он ничего ему не ответил и обратился к Шпилеру:
— Как живете, Шпилер, расскажите!
Мотль смущенно улыбнулся.
— Я? — переспросил он и вновь небрежно оглянул себя. — Я ничего! — и он благодарно посмотрел на Яшу.
Потом осторожно тронул Яшу за руку и тихо произнес:
— Господин Горлин! Как вы мне нужны, господин Горлин!
— Теперь? — спросил Яша.
— Теперь? А? Разве сейчас? — внезапно струсив и растерянно оглядываясь, бормотал Мотль. — Можно и теперь… Нет, не сейчас… Завтра… Можно завтра, господин Горлин?
— Хорошо. Я завтра сюда зайду, — и Яша, провожаемый благодарным и жалостливым взглядом Мотля, начал прощаться.
Старуха Сарра говорила ему на прощанье:
— Приходите, Яков. Отчего бы вам не приходить к нам? Ведь это приятно — уйти на минуту от грубой и пьяной казармы и посидеть с евреями, послушать, как играют…
Из второй комнаты показалась высокая сутуловатая фигура старого Арона, и послышался его голос:
— Прощайте, господин Горлин! И не забудьте, что я вам говорил сегодня. Совсем не для вас служба! Если бы еще офицером, а то… Это надо устроить, это я вам устрою, господин Горлин! И вовсе не трудно. Вы только посоветуйтесь со мной, со мной посоветуйтесь!..
А у самых дверей его остановил Соловейчик и, нагнувшись к его уху, говорил взволнованным страстным шепотом:
— Он будет говорить с вами, этот Мотль! Так я вас прошу, не слушайте его! Разве он человек? Разве можно верить его словам? Не верьте ему, пане Горлин, и скажите ему: ‘Мотль Шпилер, уезжай отсюда! Мотль Шпилер — тебе здесь делать нечего! Дадут тебе деньги, дадут тебе платье — уезжай!’ Вы ему это скажете, пане Горлин, вы это ему скажете?
Яша посмотрел на Соловейчика долгим внимательным взглядом. Потом, улыбнувшись улыбкой начинающего понимать человека, он попрощался с Соловейчиком и открыл дверь в сени.
Но перед тем, как скрыться в эту дверь, он оглянул ищущим взглядом комнату. Геси не было.
В темных сенях надо было взобраться на несколько ступенек. Когда Яша, с непривычки оступаясь и скользя, вскарабкался на середину лесенки, он внезапно ощутил присутствие в сенях человека. Он остановился, с тревогой и любопытством прислушиваясь к порывистому дыханию этого неведомого существа. Внезапно в совершенно темном углу сеней что-то, как будто, сорвалось, и мимо Горлина прошмыгнула тонкая и гибкая тень. Он не успел оглянуться, как эта уже исчезнувшая тень вновь выросла перед ним большим черным пятном. Вместе с тем его обдало мягкой теплотой женского дыхания, на глаза его легли упругие и душистые руки, по щеке пробежала нежно щекочущая прядь волос, и в самом ухе, оглушая и опьяняя, раздался быстрый шепот, похожий на сдавленный смех:
— Яша… Иди за мной, глупый!
И сейчас же руки оторвались от глаз. Прояснившимся после черной темноты взглядом Яша охватил игриво уплывающую фигуру Геси. Подчиняясь бессознательному порыву, он быстро вскочил на ступени и вслед за ней устремился за угол дома. Но, сделав несколько шагов, остановился. Порыв прошел. В душе проснулась оскорбленная гордость. Он уже изведал любовь женщины. Он привык встречать отклик в том сердце, в которое стучалось его желание. Но до сих пор женщина не посягала на него, до сих пор женщина не дерзала первая…
Он хотел уйти, но перед ним встала влекущая и манящая тайна. Соблазнительный образ Геси исчез, не было желания, но была страстная жажда уловить тайну, покорить эту заманчивую неведомость. Оставаясь на месте, он тихо позвал ее:
— Геся!
Но из-за угла, откуда-то издалека, раздалось тревожное: ‘тс!’ и вслед за этим тонкий, пронизывающий шепот добавил:
— Я здесь!
Яша решительно сорвался с места и пошел на голос.
В темном уголку двора росло одинокое дерево. Под ним стояла Геся, протянув вперед руку и маня пальцем. Быстрым и неожиданным жестом она сбросила с головы Яши фуражку, одной рукой крепко зажала ему рот, другою обхватила его голову и прижавшись к нему своей упругой опьяняющей грудью, крепко и медленно поцеловала в глаза, сперва в один, потом в другой.
Взволнованный и безумно веселый, Яша вырвался из ее объятий и, не думая, спросил:
— Что это такое, Геся?
Она звонко рассмеялась, но сейчас же спохватилась, сама закрыла себе рот, прошептала ‘тс!’ и подошла к нему вплотную.
— Ты не знаешь, Яша? — коварно шептала она, притягивая к груди его голову. — Это поцелуй!
Она не давала ему говорить. Каждый раз, когда он открывал рот для того, чтобы сказать о своем недоумении, она горячим поцелуем смыкала его уста. И он был в ее власти. Дрожа от наслаждения, он пил ее дыхание, аромат ее тела. И забыл о своей гордости.
Внезапно они услышали голос Сарры:
— Геся! Где ты пропала? Геся, иди ужинать!
— Иди! — прошептал Яша. — А то она придет сюда.
— Не придет! — уверенно ответила Геся. — Посидим.
Они сидели на скамейке под деревом.
— Геся, — заговорил Яша, сделавшись снова серьезным. — Ведь ты меня видишь в первый раз?
— Ну, конечно, в первый.
С минуту Яша молчал’. Потом снова спросил:
— Зачем я тебе, Геся?
— Я люблю тебя! — мягко и лукаво сверкая глазами, ответила она.
— Так, сразу, полюбила?
— Так? Сразу? — передразнила она его. — А ты разве не любишь?
— Нет.
— Любишь!
— Но я не знаю тебя! Кто ты?
Она быстро закрыла ему рот.
— И не надо, и не надо! — напевая, повторила она несколько раз и поднялась со скамьи.
Она проводила его до ворот.
— Какой ты умный! — с искренним восхищением произнесла она.
Он рассмеялся.
— Но ведь я так глупо молчал с тобой!
Теперь она рассмеялась, и долго, звонко, раскатисто звучал ее смех. Насмеявшись вдоволь, она ответила:
— Разве умный говорит, когда можно целовать?
Яша внезапно задумался и остановился.
— Скажи, Геся, кого ты еще целуешь, кроме меня? — тихо спросил он.
Геся опять закрыла ему рот.
— Какой ты глупый! Какой ты глупый! — произнесла она тем же тоном восхищения.
— Почему глупый? — обиделся он.
Но она звонко расхохоталась, закружилась вокруг него, теребя и щипля его и сквозь смех напевая:
— Умный! Глупый! Глупый! Умный!
Он хохотал и кружился с ней. И долго и весело они прощались.
IV
Пьяная прохлада весеннего вечера ласкала лицо. По улицам шли веселые люди. Трезвые казались несколько выпившими, а пьяно-шатающиеся имели вид шаловливых школьников, представляющихся пьяными от избытка радости, счастья и молодости. Яше самому хотелось шалить, бросать свое тело из стороны в сторону, напевать бессмысленную песню, сплетенную из всех любимых мотивов и слов, затрогивать прохожих. Солдатский мундир его не стеснял. Идет солдатик! Не он, Яков Горлин, не он, красивый, талантливый, любимый, богатый — солдатик идет! Серый, ничтожный, никому не интересный! И если он будет шататься из стороны в сторону, ударяться головой о каменные стены домов, падать на мостовую, цинично ругаться — никто не скажет: ‘пьян Яков Горлин!’ Все скажут: ‘идет пьяный солдатик’. Эта мысль щекотала и дразнила, наполняя душу шаловливой дерзостью маскарада. Он два раза, притворясь пьяным, наваливался всей тяжестью тела на прохожих. Прохожие отступали и благодушно приговаривали:
— Отчаливай, земляк!
А Яша мальчишески-радостно смеялся в душе над ними, которых он обманул, которые его, Якова Горлина, назвали ‘земляком’, и шел дальше, ища новых приключений. Он брел без цели, сворачивая с улицы на улицу, без мыслей, без мечтаний, впитывая в себя воздух и счастье и уверенное ощущение грядущих удач. В порту он посмотрел дымящиеся пароходы и даже в этот праздничный вечер кишащие людьми грузовые барки, обменялся несколькими шутливыми и грубыми словами со столпившимися у берега босяками, хотел войти в сад, но, вспомнив, что солдатам вход воспрещен, без сожаления свернул в сторону, сквозь решетку полюбовался гуляющей нарядной публикой, несколько минут слушал издалека доносящуюся музыку и ушел дальше, вглубь города.
На Лондонской улице было тихо, красиво и богато, как всегда. Изредка проносился экипаж, мелькнув цветами шляп и блеском цилиндров. Из открытых окон доносились звуки рояля и тихой беседы. Яша любил эту улицу.
У одного дома он заметил низенькую, странно изогнувшуюся фигуру человека с поднятой вверх головой. Казалось, что он переговаривается с кем-то в окне или выслеживает кого-то. Но, когда шаги Яши раздались вблизи, странный прохожий внезапно повернул к нему голову и сейчас же испуганно-торопливо зашагал по мостовой, стараясь незаметно скрыться в темноте.
Яша остановился. В неровном шаге, изогнутой фигуре и странно приподнятой голове этого человека было что-то знакомое. Он напряженно думал, кто бы это был, а прохожий все удалялся. Внезапно он очутился под полосой света, падавшей из освещенного окна. Яше бросились в глаза изломанный котелок и серые голенища сапог.
— Шпилер! — крикнул он.
Прохожий сразу остановился, как пораженный выстрелом. Потом его тело наклонилось вперед, руки прижались к груди, и он побежал, надвинув котелок на глаза.
— Шпилер! Мотль! — сильнее крикнул Яша.
Тело бегущего качнулось вперед, но ноги его остановились.
— Еврей? — окликнул он громким шепотом.
— Это я, Горлин! — отозвался Яша.
Мотль Шпилер, внезапно сорвавшись с места, быстро и смешно заковылял ему навстречу.
— А я вижу — солдат!.. Сказать вам правду, господин Горлин, я испугался… Я вижу, солдат идет… Может узнать! — говорил он, задыхаясь от усталости и волнения и с радостной гордостью пожимая руку Яши. — А это совсем вы! Это совсем вы, господин Горлин! — и он смеялся мелким счастливым смехом.
— Что вы здесь делали? — спросил Яша.
Но Мотль не сразу ответил. Он снял шляпу, рукавом вытер вспотевший лоб и потом, уставившись в Яшу своим глубоким, удивленным и жалостливым взглядом, долго смотрел на него.
Он заговорил внезапно.
— Господин Горлин! Это так хорошо, что я вас встретил! Я так хотел вас встретить, господин Горлин…
Помолчав с минуту, он неожиданно схватил Яшу за руку.
— Вы спрашиваете, что я здесь делал? Я стерег этот дом, господин Горлин! Вы видите этот дом? Сюда она ходит, каждый день ходит она сюда. Уже два месяца. Входит в эту дверь и смеется… И через три часа выходит из этой двери и тоже смеется… И в руке у нее цветы… И матери она приносит деньги… И я не знаю, что в этом доме!
Яша взволнованно слушал. Внезапно он вырвал у Шпилера свою руку и отступил на шаг. Злоба охватила его.
— Вы говорите про Гесю? — произнес он сдавленным голосом.
Но Мотль не уловил ненависти в его тоне. Он продолжал печально:
— Вот уже два месяца, как я хожу сюда. Мне нужно знать, кто живет в этом доме! Мое сердце сгорает от мучений… Я вам говорю правду, господин Горлин… А она молчит! Вы думаете, она матери говорит? Нет, господин Горлин! Я не знаю, и мать ее не знает, и никто не знает! И я говорю: я должен знать! И я стою здесь и стерегу этом дом, и мне кажется, что здесь могила моей жизни, и я стою…
— Но какое вам дело до Геси? — выкрикнул Яша. Но сейчас же устыдился своей злобы, своей ревности. С внезапной нежностью он обхватил Шпилера за плечо.
— Идемте, Шпилер! Расскажите мне, Шпилер.
И Шпилер, несколько опешивший, молча пошел рядом с ним. Улица, гордо-тихая, уплывала под их ногами. Но Яша чувствовал, что глаза его смотрят назад, на тот большой угрюмо-белый дом, торжественно охраняющий свою тайну.
Они шли быстро и чувствовали странную близость друг к другу. Улицы мелькали перед их глазами, как дальняя и чуждая сердцу панорама. Когда перед ними открылся пустынный и тихий берег моря, они оба сразу опустились на песок и растянулись, подперев головы локтями и вперив друг в друга широко раскрытые, загадочно выжидающие глаза.
Тихо дышало море. Легкий ветерок певуче нашептывал, и Яше казалось, что с моря этот ветер доносит к нему тихую, таинственно-печальную речь Мотля.
— Это уже год, и я больше не могу… Здесь, на этом месте я говорил ей в прошлом году: едем в Америку. У меня дядя в Америке… Я буду работать в Америке. Там люди не пропадают. Я говорил ей: ‘У кого хочешь, спроси, пропадают ли в Америке люди! Для тебя я буду работать… Я не слабый и умею работать, и у меня в Америке дядя’… А она смеялась и мне не отвечала. И когда я на нее кричал: ‘Не молчи, Геся! Не смей молчать, Геся!’ — она смеялась и целовала меня в глаза, и говорила мне: ‘Глупенький ты мой!’ И я молчал.
Мотль внезапно сел, быстрым жестом сбросил на песок шляпу и, обхватив голову руками, заговорил быстро и горячо.
— Капитан Зеленский на четырнадцать дней засадил меня зимой. Геся приносила мне обед, табак передавала и письма мне писала. Ой, какие письма, господин Горлин! Каждое слово — песня, поцелуй — вот какие письма! И в письма она вкладывала засушенные цветы, у нее ведь много засушенных цветов, — она вам не показывала, господин Горлин? Я тогда думал в карцере: кончено! Высижу свои четырнадцать дней и айда в Америку! Чего я буду ждать, спрашиваю я вас? Они мне говорят: капитан Зеленский кровожадный зверь, капитан Зеленский для евреев Аман, от капитана Зеленского надо бежать на край света… А я говорю другое: что мне капитан Зеленский! Пусть он будет ангел — мне он не нужен! И служба мне не нужна… Хочу работать, жить… И дядя мне пишет: вышлю ‘шифс-карту’… И евреи мне говорят: денег дадим. И я думал господин Горлин, я думал — хорошо! Я возьму Гесю ведь она моя Геся!.. Я уеду с Гесей! И я смеялся, сидел на гауптвахте и смеялся. Что мне тюрьма, и Зеленский, и Соловейчик! Я уеду с Гесей! А когда я вышел из тюрьмы и сказал Гесе: ‘Едем!’ — она смеялась, целовала меня в глаза и говорила мне: ‘Глупенький ты мой!’
Яша слушал Шпилера и не чувствовал к нему ни жалости, ни вражды. Ему казалось, что голос Шпилера исходит из глубины его собственной души, и весь он был охвачен чувством подавленности и скорбной грусти. Он видел Гесю, слышал ее смех, ощущал ее поцелуи и вспоминал ее ласково-коварное: ‘глупенький ты мой’… Ему хотелось взять Мотля за руку.
А Шпилер продолжал все тем же таинственно-сосредоточенным, печальным и задушевным голосом:
— Два месяца назад она пошла в тот белый дом. Утром она смеялась, много смеялась и говорила: теперь будет хорошо! И когда я спрашивал: куда ты идешь, Геся? — она смеялась и целовала меня. И пошла туда, и каждый день ходит туда. А я не знаю, что в белом доме! Какие люди живут там! И если бы мне сказали: Мотль Шпилер, отдай десять лет твоей жизни, и мы тебе скажем правду, я отдал бы десять лет моей жизни! Я боюсь этого белого дома. Я смотрю, как она скрывается в дверях, И Жду, пока она выйдет. А когда она выходит, я говорю ей: Геся, скажи мне, откуда идешь ты? И кричу: Геся, не смей ходить туда! Плачу и целую ее ноги, а она смеется и говорит мне: ‘глупенький ты мой!’
Яша внезапно и решительно поднялся. Злой и оскорбленный, он сквозь зубы процедил:
— Я буду знать, куда она ходит!
И, быстро пожав руку Мотля, провожаемый его испуганным и жалостливым взглядом, скрылся в темноте.
V
В течение недели Яша не выходил из казармы. Он лежал на кровати и гнал от себя образ Геси. Тоска угнетала душу. Ежеминутно хотелось встать и, все забыв, побежать к ней. Мучительно-сладко было самое воспоминание об ее ласках. Но Яша был тверд — ведь он не любил ее!..
Но чего-то ждал. С раннего утра и до поздней ночи длилось это ожидание, и все существо его было полно им. Письма не было. Соловейчик, угрюмый и молчаливый, проходил казарму и не показывался в комнате Яши. Иногда Яшу охватывало бешенство. Он бегал из угла в угол, кусая губы и сжимая кулаки. И чего-то ждал.
Ротный командир, добродушный толстяк Дмитриев, входя по утрам в канцелярию, здоровался с Яшей за руку, бросал внимательный и лукавый взгляд на его осунувшееся лицо и выпаливал своим густым басом:
— Хе, хе, хе! Мой юный друг! Что с вами? ‘О, няня, няня — я влюблена!’ Видим, хе, хе, хе! Видим-с… и всякая штука!..
Он клал свою большую мясистую руку на плечо Горлина и продолжал:
— Утешьтесь, мой бедный Отелло! У меня средство есть против мук любви… хе, хе, хе! Чудодейственная водица… и всякая штука! Учение-с! По усиленной порции-с! Этак с полчасика бегу, да с часик прицела, да маршировочки, да караульной службицы, и всякая штука… как рукой снимет! Хе, хе, хе!
Яша смотрел на дородную фигуру капитана, которая казалась мехом, наполненным смехом и довольством и на минуту ему делалось весело. Командир, заметив улыбку на лице Яши, перехватывал у него три рубля ‘до первого’ и, подскакивая на ходу, отступал к дверям смешно кланялся и торжественно произносил:
— Прощайте, мой бедный Отелло из Шилова!
Яша оставался один и вновь попадал под власть тоски и досады, надежды и отчаяния.
Однажды к нему вошел Соловейчик, как всегда тихий, почтительный и уверенно-спокойный.
— Пане Горлин, вы читали? — начал он, протягивая Яше приказ по полку. — Прочтите, пане Горлин! — и на его лице вырисовалось торжественно-скорбное ожидание.
Яша развернул ‘приказ’ и между разными распоряжениями и сообщениями нашел извещение о том, что задержан беглый рядовой 13-ой роты Мотль Шпилер.
— Что же теперь? — взволнованно спросил Яша.
— Теперь, пане Горлин? Теперь плохо! — спокойно и скорбно отозвался Соловейчик. — Будут судить, и будет горько, пане Горлин!
— Что же делать?
— Бежать…
Минуту оба молчали, потом Соловейчик продолжал постепенно повышая голос:
— Сказать вам правду, пане Горлин, так за него, за этого иолда, не стоило бы и палец о палец ударить. Разве я не прав, пане Горлин? Будем говорить открыто. Чего он ждал? Чего он сидел здесь? Шутка ли, любовь! Скажите, пане Горлин, ведь вы человек образованный, скажите — для него, для такого, извините меня, клопа, которого одним пальцем раздавить можно — для него, пане Горлин, тоже существует любовь?
Лицо Соловейчика приняло злое выражение, и, уже не сдерживая себя, не извиняясь и не вставляя почтительного ‘пане Горлин’, он продолжал:
— Стрелок! Тоже вздумал — жениться на Гесе! Если бы я был девушкой, и если бы ко мне пришел такой казак, я бы сказал ему: утри нос! Я бы сказал ему — на что годишься, бездельник? Где твои руки? Что ты умеешь сколотить, построить, сшить? Куда ты прешь, негодная стружка? Кышь! А он идет к Гесе! Я, я говорил ей: Геся, выходи за меня! У меня руки есть! У меня есть ремесло, у меня есть сила — я не Мотль!.. И она смеялась… А он…
Но Яша прервал его.
— Будем говорить о деле, — угрюмо заметил он.
Соловейчик смутился и умолк…
Часа через три после этого разговора Яша входил в свою комнату, несколько ободренный и оживленный. Он был доволен: против ожидания, ему легко удалось достать сумму, которая необходима была, по расчету Соловейчика, на побег Мотля.
На столе ждало его письмо в маленьком изящном конверте. Он быстро вскрыл его и, недоумевая, прочел две строчки, написанные незнакомым почерком: ‘Не хлопочите, все сделано, М. вне опасности’. Не в силах угадать, кем писано письмо, теряясь в самых невероятных предположениях, Яша шагал по комнате в ожидании Соловейчика.
К вечеру он пришел. Тихим и быстрым шагом он приблизился к Яше, внезапно вернулся, плотно закрыл дверь и, наконец, заговорил оживленным шепотом:
— Все готово, пане Горлин! Через два дня он будет свободен. И никто не будет в ответе… О, я хорошо обстругал это дельце, пане Горлин!
Яша подал ему письмо.
— Это не вы писали?
— Я? — удивился Соловейчик. Он взял письмо, медленно, по слогам прочел его, потом еще раз перечитал, перевернул, осмотрел со всех сторон, исследовал конверт, в третий раз прочел, и тихо опустился на стул.
Яша ждал. Соловейчик долго молчал. Лицо его внезапно осунулось, взгляд потух.
— Это она писала! — тихо произнес он.
— Геся? С какой стати? — взволнованно вскричал Яша. — С чего вы это взяли? И что это значит — ‘все сделано?’ Кем сделано? Что может она сделать? Вы говорите глупости!
— Геся, — мрачно подтвердил Соловейчик и, выждав несколько минут, угрюмо продолжал: — Она может. Она все может.
Тревога охватила душу Горлина. Он хотел расспросить Соловейчика о Гесе, о ее жизни, о ее тайнах. Но молчал. Туман застлал глаза, пал на душу, окутал ясную даль его жизни. Почва под ногами зашаталась, размякла, превращаясь в зыбкую трясину. Было жутко и страшно.
Он ничего не спросил и только смотрел на Соловейчика грустным и растерянным взглядом…
Прошло еще три дня. Яша безвыходно сидел дома и ждал чего-то внезапного и важного, смеясь в душе над несуразностью этого ожидания и веря ему. И действительно, в одно утро ему подали письмо от Геси. Еще в постели он нервно разорвал конверт и жадно впился глазами в неровные, далеко разошедшиеся строки. Геся писала:
‘Яшенька, глупенький! Что ж это ты за фокусы строишь? Я истосковалась по тебе, по твоим ласковым глазам… Приходи, Яшенька, не дури. Вечерком приходи. Не раскаешься’.
Яша быстро оделся, принарядился и начал ждать вечера. Ожидание было томительно-бесконечно, не было еще полдня. Рота была на учении. В казарме, пустой и неуютной, одиноко бродил дежурный ефрейтор, а у дверей дремал дневальный. Яша несколько раз прошелся взад и вперед по казарме, попробовал завязать разговор с дежурным, потом вернулся к себе, попробовал читать, писать письма, наконец, не выдержал, схватил шапку и быстро, как бы спасаясь бегством от гнетущей тоски, выбежал на улицу. Был яркий солнечный день, и все вокруг смотрело весело. Яшу внезапно охватило настроение радости и энергии. Мысль, легкая и игривая, запорхала свободно и весело по прошлому и будущему, и улицы, люди, он сам, его жизнь — все показалось красивым, безоблачно-ясным, как небо, и ярким, как солнце.
Неожиданно для самого себя он очутился у дома, в котором жила семья Арона Флига. Сначала он испугался, хотел повернуть, даже покраснел, как бы поймав себя на чем-то преступном. Но сейчас же оправился, решив, что даже лучше прийти днем, когда народу мало, и бодро спустился в подвал.
В первой комнате его встретила Сарра. Она от радости засуетилась, начала почти насильно усаживать его на стул.
— Наконец-то, вы пришли, Яков! — заговорила она. — Красиво! Очень красиво! Показались и сбежали! Я уже думала, — чем вас обидели у нас! Я всех спрашивала… А Геся говорит: придет!.. Не были ли вы больны?
— Да, нездоровилось, — ответил Яша, чтобы оправдаться. Но был не рад своей невинной лжи. Сарра осыпала его заботливыми вопросами и советами. Чтобы отвлечь внимание добродушной старухи от своей особы, он спросил:
— Что там за шум, в той комнате?
— Как, вы не знаете? Здесь Мотль Шпилер.
— Бежал?
— Вчера бежал. Но что? Опять попадется! С ним, понимаете ли, — не иначе, как болезнь, ‘черная напасть’… так я говорю. Всякая еврейская душа болеет за него… А он хоть бы что! Вы войдите, посмотрите! Сам реб Зунделе пришел с ним говорить! Вы понимаете?
Во второй комнате Яша застал тяжелую сцену. Шпилер в каком-то порыжевшем длиннополом сюртуке, надвинув низко на лоб изломанную шляпу, весь съежившийся, с руками, скрещенными на груди, трепетно сидел на кончике стула и, казалось, покорно и беспомощно ждал удара. В широко-раскрытых главах застыли слезы, губы страдальчески-молитвенно сжались, руки и ноги вздрагивали. В комнате было несколько человек, полукругом собравшихся вокруг Мотля, все жестикулировали и, казалось, пели хором песню, так однородно было выражение их лиц: так слитны были их движения и жесты.
Но говорил один только реб Зунделе. Маленький, худой, с жиденькой седой бородкой, в длиннополом атласном сюртуке и в лоснящемся полуцилиндре, этот ученый талмудист и известный благотворитель, синагогальный староста и богатый лесопромышленник казался странным, почти сказочным гостем в полутемном подвале солдатской чайной. Он говорил медленно, убедительно, отчеканивая слова, и трое мужчин, Арон Флиг, синагогальный служка и Абрам Соловейчик, стояли рядом, следя за каждым его словом и повторяя каждый жест.
— Видишь ли, сын мой, — говорил реб Зунделе, обращаясь к Мотлю, — ты играешь с огнем! Государству нужно, чтобы ты служил, и нет слов, оно сильнее тебя! Оно тебя найдет, ты не спрячешься! И будут тебя судить, и в тюрьму тебя засадят, и розгами будут тебя наказывать, и ты все же будешь служить! Государство! Если же ты служить не хочешь, — то уезжай! Есть обширный свет! Везде есть люди, везде евреи есть, везде жизнь! Уезжай в Америку, — там тебя не тронут! Но сидеть так, в этой чайной, — это безумие!